Часть первая

I ЗВЕЗДА НА ВОСТОКЕ

В Тенишевском училище, на Моховой[1], происходило собрание организации, носившей заманчивое название «Орден Звезды на Востоке»[2]. На висевшей у подъезда афише стояла довольно известная фамилия устроительницы собрания, а вход оказался свободным для всех желающих.

— Саянов, ты понимаешь толк в этого рода вещах, не зайти ли от нечего делать? — произнес один из двоих мужчин, рассматривавших афишу.

— Зайдем, пожалуй, — ответил названный Саяновым, среднего роста блондин с голубыми, несколько насмешливо глядевшими глазами.

— Зайдем, — продолжал он, — хотя бы для сравнения; не так давно, в цирке, другая женщина, тоже, как нарочно, с двойной и настоящей русской фамилией, угостила нас ультра-патриотическим концертом; посмотрим, как будешь реагировать ты на выступление сегодняшней дамы. Помнишь, как тогда: «Но серба взять мы не позволим, а от России руки прочь!» Здесь будут песни из другой оперы.

Разговаривавшие вошли.

Громадная аудитория не была полной, но ее нельзя было назвать и пустой. Явно, подавляюще преобладала молодежь — юноши и девушки, украшенные в большинстве бантиками голубого цвета и эмблематическими значками.

На эстраде подвизались пожилая дама, старик, одетый как-то несуразно и еще двое-трое лиц. Программа состояла из музыкальных номеров, пересыпанных обращениями к собравшимся.

— «Верю, что вскоре появишься на земле, о великий Учитель мира, и хочу уже теперь жить так, чтобы в день Твоего пришествия быть достойным узнать Тебя» — упала, среди других, фраза с эстрады; за ней последовали еще, также носившие характер исповедания какого-то символа веры.

— «Не премину начинать и заканчивать каждый день свой просьбой благословить все, что буду пытаться делать для Тебя и во имя Твое».

— «За свой особенный долг почитаю распознавание величия и преклонение пред таковым, в ком бы оно не проявлялось; равно буду стремиться к сотрудничеству с теми людьми, духовное превосходство которых смогу постичь».

— Что, Митя, не хватит ли с нас? — обратился старший к своему юному спутнику, выказывавшему явные признаки не терпения.

— Пойдем, Саянов, пойдем, мне здесь не по себе.

Не дожидаясь перерыва, приятели вышли из зала, провожаемые легким шиканьем.

— В чем тут суть, Саянов? Я не понимаю как следует, но чувствую, что не дело здесь делается.

— Значит, тебе, Митя, больше пришелся по душе — не знаю, двадцать который — концерт Горленко-Долинской,[3] с его императорами и королями, национальными гимнами и всяческими демонстрациями национальных и союзнических чувств?

— Бесспорно. Там хотя и грубо, но все ясно и целесообразно. Есть враги и есть союзники, есть война и надо довести ее до победного конца.

— А здесь, Митя, хотя и не без тонкостей, с большой порцией тумана, но тоже не бесцельно.

— Так объясни же, что все это означает?

— Изволь, я тебе растолкую. Прежде всего, прикинь ты вот что: много ли есть среди вас, студентов, тебе подобных — с войной до победного конца, с верой, царем и отечеством? Немного ведь, горсть; но и этой горсти не должно быть.

Не горячись, не горячись, — остановил своего спутника Саянов, — выслушай до конца; не должно быть, между прочим и с точки зрения тех, для которых «Satyat Nasti Paro Dharmah» — вот как это звучит, а переводится — «Нет религии, кроме правды»[4]. Взвесь, милый друг, всю значительность этой сентенции и тогда ты, может быть, обратишься к сравнительному изучению религий в поисках указанной «правды», может быть, найдешь себя «у ног учителя»[5], возвещаемого вот и этой, приобретенной нами только что брошюркой; в тебе наступит перелом, одна из твоих опорных консервативных точек перестанет быть таковой и ты потеряешь себя как типичного представителя своей породы.

Саянов передохнул, поглядел на внимательно слушавшего Митю и продолжал:

— Но можно верить по-своему и быть веротерпимым, но можно жить и без самодержца и культивировать национальное без шовинизма; все можно и двуликий Янус не напрасно был выдуман, милый друг! Вернемся, однако, к ордену. Он ветвь теософического общества, одно из средств пропаганды, рассчитанное, главным образом, на молодежь; это сравнительно новинка — орден учрежден в Бенаресе 11 января 1911 года. В выступлениях ордена переливается и поблескивает только мистическое, но если хорошенько распеленать, тогда: примите, о слушатели, всего одно положение, что еще одна, несколько звезд могут зажечься на Востоке, кроме звезды Христовой. Кроме звезды Христовой! И большая брешь в большой стене станет еще больше. Вот тебе, Митя, одно из возможных истолкований; а сверх того следует помнить, что по установившемуся ныне в Российской Империи распорядку все заняты увлекательной игрой в идейность самоновейшего изготовления; широкоструйная российская интеллигенция поспешает к дальнейшим расслоениям — малый штрих к большой картине! А время, не правда ли, выбрано самое подходящее?! Просвещается и народ; я уже слышал прелестную песенку: —

Шумит, свистит паровик,

Залилася птичка;

Мой миленок большевик,

А я меньшевичка…

— Перестань, Саянов; ты сейчас — не преувеличиваю — точно новую страницу вписал в меня, коснулся несомненно важного и тут же, по своей привычке, пошел чертить невесть что.

— Не грубить, молодой человек; кто вы такой, что позволяете себе подобное? Ты зубр, Митя, и хотя многих вас из интеллигенции и из массы народной уже скосила война, вы все еще водитесь в некотором количестве и это обстоятельство не дает спать разного рода «строителям нового мира», — слышишь, юноша!

Они были уже на Троицкой, где жил Саянов.

— Ну, до свиданья, Митя; ты теперь к Соне, а мне предстоит заседание. Завтра же, согласно уговору, сбор у меня в шесть часов; проводим тебя честь честью во Владимирскую фабрику доблестных прапоров[6].

II ПРОВОДЫ

Саянов числился холостяком, но вел вполне семейную жизнь. Обосновавшись в свое время в Петербурге, он нанял две просторных и отлично меблированных комнаты на Троицкой из разряда pied a terre[7], при коих, как известно, полагались обычно и «все удобства»; к числу таковых оказалась принадлежащей очень изящная, вполне интеллигентная, во многих отношениях привлекательная хозяйка квартиры. Они так подошли друг к другу, что после года совместной жизни, представляли собой образец хорошо слаженной супружеской пары. Фривольное начало их отношений превратилось в настоящую взаимную привязанность.

Наталия Андреевна оказалась неразведенной женой только что бросившего ее мужа — прокутившегося кавалериста; в дополнение к этому Саянов провозгласил существование какого-то родства между ним и Наталией Андреевной и в результате небольшой кружок лиц, близких Саянову, признал, что все в порядке.

— Ната, — счел однажды необходимым поставить вопрос Саянов, — если порядок не дается, а беспорядок нежелателен, как быть тогда?

— Установить упорядоченный беспорядок, Володя, — смеясь, ответила молодая женщина.

Так исчерпали они эту тему.

Саянов пробивал себе дорогу в жизни самостоятельно. Не чувствуя ни к чему особого призвания, он избрал наиболее легкий, по его мнению, путь — поступил в ближайший ветеринарный институт и, ровно в положенных четыре года, окончил курс такового. Приобретя звание магистра, перебрасываясь умело с места на место, он, наконец, сравнительно хорошо устроился в родном Петербурге в качестве ветеринара военного ведомства, а его материальное благополучие укрепилось дополнительно благодаря полученному наследству.

Зоркий наблюдатель жизни, очень практичный, Саянов с удивлением открыл в себе непреодолимую склонность к умозрению; открыл и пошел по этому, ставшему любимым, пути; его интересовали проблемы наиболее общие, основные вопросы бытия и он специализировался на великих философских системах Востока.

Саянов охотно водился с молодежью, но сближался с людьми только такого же, как он, порядка и был очень тщателен в своем выборе; поэтому нельзя было ожидать, чтобы собрание, назначенное в его квартире, было многолюдным.

Первым появился старейший по возрасту член этого оригинального, подобранного Саяновым, кружка; то был Петр Эрастович Блаватский[8], иначе «дядя Петя». Блаватский, да еще Петр, он, однако, ничего не имел общего с оставившей по себе громкое имя Еленой Петровной Блаватской. «Дядя Петя», в противовес упомянутой однофамилице, был образцом скромной сдержанности; его, казалось, всецело поглощали коллекционерство и заботы о всем известной, но мало кому показываемой Вере — сироте-племяннице, тоже Блаватской.

Блаватский занимал некогда видный пост, но уже давно оставил службу, реализовал свое очень значительное состояние и, можно сказать, замкнулся в обширной квартире на Большой Зелениной улице; занимая целый этаж, платя не стесняясь, он смог превратить ее как бы в некий музей с весьма разнообразным и отчасти странным содержимым.

— Ну, что, Владимир Игнатьевич, еще не собрались твои Полетаевы? — так шутливо называл Блаватский юных друзей Саянова.

— Сейчас будут, сейчас будут, Петр Эрастович.

Действительно, через несколько минут пришли Митя и его невеста Соня — прехорошенькая курсистка с массой каштановых волос и чудными карими глазами, глубокими, манящими и очень правдивыми.

— А, вот и виновник торжества! — оживленно воскликнул Саянов. — С превосходнейшим экземпляром женской породы под мышкой; здравствуйте, мои друзья.

Раздался еще звонок и ознаменовал собою прибытие гостя нежданного. Это был отставной артиллерийский генерал, по фамилии Нелиус[9]. Поводом его непредвиденного появления послужило следующее обстоятельство: он должен был срочно, этой же ночью, уехать из Петербурга, а перед тем ему совершенно необходимо было повидаться с Блаватским; проследив, где находился последний, он решился побеспокоить своим посещением Саянова. Так явствовало из изысканно вежливых извинений генерала.

Нелиус и Блаватский сейчас же повели тихую, но очень оживленную беседу, а в это время общество пополнилось еще.

Вошла Мила Рокотова, родственница Наталии Андреевны, представлявшая в кружке Саянова крайнюю левую; ее главным занятием в последнее время была пропаганда среди рабочих.

Завидя Нелиуса, Рокотова казалась крайне удивленной; не без некоторого волнения и очень почтительно поздоровалась она с ним.

— А, старая знакомая, вот чудесно, что довелось опять встретиться, — чуть покровительственно, но вполне любезно обратился к Рокотовой генерал, обменялся с ней несколькими словами, а затем, еще раз извинившись перед хозяевами, простился и вышел.

В скором времени прибыл последний из ожидаемых гостей — молодой Джозеф Кребтри. Он стал своим человеком у Саянова через «дядю Петю», с которым его связывали совершенно особые отношения.

Блаватскому, беспрерывно пополнявшему свои разнородные коллекции, приходилось обращаться к разным лицам и изыскивать разные пути. Он не преминул использовать в этом смысле и некоторых своих знакомых из среды постоянной английской колонии в Петербурге.

То был мир крупных коммерсантов, в большинстве экспортеров леса и хлеба, имевших свои конторы преимущественно на Васильевском Острове; некоторые из них были в полном смысле слова богачами-негоциантами, обладавшими обширнейшими, истинно английскими коммерческими связями. Понятно, какие своеобразные выгоды проистекали из сего для Блаватского.

Между прочим, он обладал прекрасной коллекцией разновидностей корунда, но кое-чего не хватало еще в этом собрании благородных кристаллов.

Блаватский, хотя и очень состоятельный, но рассчет-ливый, мудро решил приналечь на своих английских друзей и в этом случае.

Рубины дешевы и наилучше представлены в Бирме, а сапфиры на Цейлоне. Вот и пошел шевелить англичан Бла-ватский: достаньте, мол, мне кто белый сапфир, а кто опаловый, обладающий астеризмом[10] и тому подобное, но все подлинное и по сходной цене.

Почтенные мистеры Вардеробы, Стевени и Фишвики не реагировали, однако, как следует; но зато у мистера Блес-сига, в его конторе, в качестве практиканта, находился молодой Кребтри, который охотно взялся и, через посредство своих заморских родственников, исполнил в точности поручения Блаватского.

Последний, желая особо подчеркнуть свою благодарность, пригласил обязательного юношу к себе, показал все свои этнографические, минералогические, ботанические и иные сокровища; констатировал у молодого англичанина неподдельный интерес к таковым, очень обрадовался этому и, расчувствовавшись, познакомил Кребтри с Верой. Спокойный и трезвый юноша вообще очень по душе пришелся Бла-ватскому.

Кребтри принадлежал к состоятельной английской семье, в деньгах не нуждался и, по заведенному обычаю, не только ничего не получал от своего коммерческого патрона, но еще платил за право практики в конторе Блессига некоторую сумму; словом, никак нельзя было нанять его для занятий английским языком с Верой, что вдруг вошло в план действий Блаватского. Однако, последний нашел выход и Кребтри, совершенно неожиданно для себя, стал давать уроки Вере.

В противоположность многим из его предков, бывших одними из первых поселенцев нынешних Соединенных Штатов и направлявшихся туда впоследствии, Кребтри теготел не к Западу, а к Востоку; он, уготовляемый своими родителями в торговцы русским хлебом, с увлечением занимался восточной лингвистикой и уже, что большая редкость, хорошо разбирался, между прочим, в языке «пали», на котором записаны многие древнейшие буддийские тексты, а также, частью, сингалезские хроники. К тому, что имел в своем распоряжении в этом смысле Кребтри, что периодически получал от своей, жившей в Коломбо, тетки, известной поборницы буддизма и деятельной коллекционер-ки памятников сингалезской старины, — ко всему этому материал, которым располагал Блаватский, был значительным дополнением.

Вывод ясен: Кребтри был соблазнен, Вера получила прекрасного преподавателя английской речи, а вся троица очень сблизилась.

Как только удалился Нелиус, исполненная любопытства Мила Рокотова сейчас же атаковала Блаватского.

— Так вы, дядя Петя, знакомы с генералом; вот не ожидала.

— Знаком, Милочка, и поработали вместе немало, но только я уже успокоился, а он не унимается и все подталкивает корабли к намеченным гаваням. Да, мы с Георгием Оттоновичем очень старинные знакомые.

Блаватский задумчиво посмотрел на девушку.

— Я еще усилю ваше удивление, мое дитя, сказав, что Людмила Рокотова имеет свой номер среди F. F. R. С. R.[11]

Этого было уже чересчур для экспансивной Милы. Она вскочила с места, села опять и в изумлении уставилась на Блаватского — один из духовных вождей ее недавнего прошлого, доселе неизвестный, был перед нею! Это прошлое успело деформироваться, но уважение к нему осталось.

Блаватский, с несколько усталым любопытством, наблюдал за своей собеседницей, затем он, быстро ориентирующийся человек, внутренне одобрил только что созревший план использования Рокотовой.

— В очень скором времени, Мила, я с Верой двинусь из Петербурга; в этом городе, в этом Петрограде, назревают более серьезные вещи, чем происшедшие до сих пор; как раз о такого рода возможностях любезно информировал меня сегодня Георгий Оттонович. Я староват для участия в чрезвычайных представлениях, затем… однако, поводы в сторону; я, собственно, вынужден просить вас об одном одолжении. Уезжая, не хотелось бы бросить на произвол судьбы квартиру; конечно, я порассую в разные подходящие места многое, но останется достаточно; так вот, очень прошу вас переселиться в этот, имеющий быть несколько опустошенным, рай старика Блаватского, володеть и править им с помощью известной вам Катерины вплоть до возвращения хозяев. Я оставлю достаточную сумму на расходы — примерно года на два, этого должно хватить.

Рокотова сейчас же согласилась:

— Я не могу отказать вам, Петр Эрастович; когда я должна переехать?

Ей, почти бездомной, очень нуждавшейся, предложение Блаватского вполне подходило; кроме того, она только что приобрела особые основания желать быть ему полезной.

— Спасибо, мой дружок; ну, а перебраться вы можете в любое время; свой же отъезд я намечаю недели через две.

— Петр Эрастович, а куда, если могу спросить, вы уезжаете?

— В Стокгольм, — последовал короткий ответ.

Они продолжали беседу — Блаватский вяло, а Рокотова с большим оживлением, но она уже ни разу не назвала Блаватского «дядей Петей».

Наталия Андреевна и Саянов хлопотали около приготовляемого ужина, а расположившиеся на широкой тахте Соня и Митя старались расшевелить Кребтри, церемонно и прямо сидевшего на низеньком пуфе.

— Мистер Кребтри, как вам известно, я поступаю завтра в военное училище; не намереваетесь ли и вы предпринять нечто подобное, на страх врагам Великобритании и союзных с нею держав; ведь ваши хлебные операции уже давно, должно быть, завяли?

— Я в скором времени отправляюсь в Англию, чтобы, после необходимой подготовки, войти в состав армии, — сухо и весь подобравшись, ответил Кребтри на неловкий вопрос Мити.

Общество, собравшееся у Саянова, несмотря на разницу в летах и на многое другое, представляло собой довольно тесный кружок и непринужденность царила во все время скромного, но умело составленного ужина, а так как это был ужин прощальный, то Саянов блеснул подлинной редкостью — бутылкой «Cognac Mousseux» 1811 года.

— Мои друзья, эта бутылка наполнена более ста лет тому назад, за это ручается верный человек, monsieur Issar-tel, имя которого известно многим знатокам вин. Более ста лет! Тогда, как и теперь, мир людей был вовлечен в великую борьбу, тогда произошли великие потрясения; пожелаем же себе ныне скорого и радостного конца переживаемых тягот, а нашему общему другу, Мите, сверх того достойного и счастливого участия в рядах подвизающихся на поле брани, если это выпадет ему на долю.

Все чокнулись с Митей, а он поспешил заявить, что и мистер Кребтри находится в сходном с ним положении. Последовали сердечные пожелания и в сторону последнего.

Саянов задумался и, обращаясь к Наталии Андреевне, заметил:

— Нас будет все меньше и меньше, Ната; снимается мистер Кребтри, за ним последует Митя, Соня уже в общине[12] и укатит тоже.

— Присоедините и меня с Верой, Владимир Игнатьевич, мы вскоре уезжаем, — заявил Блаватский.

— Что такое?! — удивленно воскликнул Саянов, — разве дела так плохи, разве корабль уже тонет…

Саянов осекся.

— Пощадили, Владимир Игнатьевич, не дотянули до сравнения с бегущими крысами; оно было бы не по заслугам — корабль не тонет, но пустился в опасное плавание и балласт в виде старика Блаватского и полуребенка-девуш-ки ему не нужен.

— Когда же, куда и на как долго, Петр Эрастович? — посыпались вопросы.

— Одно могу сказать, что скоро и в Стокгольм; определить дальнейшее я не решаюсь.

В Стокгольм! Тяжелым и значительным эхом прозвучало это заявление, но лишь двое из присутствовавших, Саянов и Рокотова, могли оценить по достоинству решение, принятое Блаватским.

— Значит, так, — сумрачно уронил Саянов, — только мы с тобой, Ната, будем здесь щупать пульс жизни, ну, а Мила позаботится обдавать нас жаром своих пораженческих идей и уж не заиграет ли она, с ей подобными, первую скрипку в разноголосом концерте российском?

— Восстанет новый мир на развалинах старого! — поспешила задорно продекламировать Рокотова.

Уже хорошо знакомая фраза прозвучала и осталась без ответа.

— Да, — поднял тему Блаватский, — война всегда рождает либо откат, либо продвижение вперед, в обоих случаях за счет существующего порядка; у нас головная колонна народа, интеллигенция, готова отвернуться от прошлого, но относительно того, каким должно быть будущее, в ней существует слишком много мнений — верный признак, что не она окажется хозяином положения.

— По-вашему, Петр Эрастович, не миновать больших сотрясений; что ж, я уже слыхивал подобные пророчества. Так не лучше ли сделать все возможное, чтобы удержаться, по крайней мере, на спасительной срединной линии, ведь подсчет…

— Подсчет, — прервал Саянова Блаватский, — подсчет… все дело в подсчете. О, если бы человечество умело подсчитывать этого рода вещи! Лицо земли было бы иным! Но это уменье люди лишь начинают постигать и потому мы разно мыслим, и потому нам суждено быть участниками периодических катастроф, по этой же причине от социологии за версту несет пеленками.

Внимательно прислушивавшийся к одному из тех споров-разговоров, которыми полно было тогдашнее время, Креб-три, обычно молчаливый, почувствовал вдруг желание высказаться. Краска легкого смущения обозначилась на его лице, но он быстро справился с собой.

— Я хочу смотреть на дело значительно проще: сейчас у вас в России и у нас в Англии одна забота: надо защитить себя от врагов, сначала защитить; всяким теориям, всяким экспериментам социального свойства может быть уделено место лишь потом.

Приунывшие было Соня и Митя, почувствовавшие, что ставилось под знак вопроса самое важное для них, то, что они чистосердечно сочли за единственно необходимое, оживились, найдя единомышленника в Кребтри и горячо пожимали ему руки.

— Здоровая мысль, мистер Кребтри, и вы представитель ныне здоровой нации, но кто болен, тот болеет, — медленно протянул Блаватский.

Все приумолкли, а Рокотова погрузилась в глубокую задумчивость.

Было уже довольно поздно и Блаватский, поглядев на часы, как бы подал сигнал к разъезду.

Начали собираться, но никто не торопился. В воздухе повисла дымка печали, как результат разговоров, как следствие уже зарождавшегося сознания о наступающем закате многого из того, что было мило и привычно, а будущее представлялось столь тревожным.

Дальние Блаватский и Кребтри вышли первыми и уехали на извозчике; по пути они уговорились о совместном путешествии до Стокгольма.

Рокотова осталась ночевать, а Митя провожал Соню до ее квартиры, на близлежащую Пушкинскую улицу.

— Соня, ведь мы иначе не можем и ну их в болото со всей философией?!

— Не можем, Митя.

Так было резюмировано отношение ко всем сомнениям, а на ступенях подъезда неожиданно и своевольно вспорхнул поцелуй; в этот поздний час не видно было прохожих, швейцар долго копался, не давал света и не отворял дверей, а потому они крепче прильнули друг к другу, в их повторенных поцелуях вспыхнул и разлился сладким трепетом в крови огонь и они совсем не стеснялись стоявшего в своем крошечном садике Пушкина в старомодном сюртуке и без шляпы. Поэт — покровитель юности — вспоминал в это время одно из своих анакреонтических стихотворений и сурово взглянул на дежурного дворника, показавшегося из-за угла Лиговского переулка.

III МИМО

В недрах белой расы дозрело событие, чреватое последствиями. Взорвался тщательно охраняемый исполинский бак, не в меру полный. Витиевато изукрашенный чеканными, веками продуманными, звучными надписями, гордыми эмблемами, он в архивной книге земли отмечен был, однако, кратко и вразумительно: «потаенное Зло цивилизованных народов».

Этот бак взорвался, Зло разгулялось и стало стихийным, возникли действующие вулканы Зла; среди них занял свое особенное место, выделился двуглавым кратером — российский.

Те, первые, погасли, а он все еще действовал — враг Милосердия, союзник Жестокости. Было время, его хотели умилостивить, трусливо и не без подхалимства называя «великим и бескровным». Но большой тугодум, пес, бульдог «Ами», стоя однажды, для безопасности, на куче весенней грязи на углу Невского и наблюдая, что там происходит, взвесив еще некоторые обстоятельства, не сохранил уже никаких иллюзий и, сделав неудачную попытку поджать обрубок своего хвоста, уныло побрел домой и больше не интересовался Невским.

Сумрак сгустился над частью планеты и в воцарившейся полутьме гибли правые и виноватые.

«Дымись, гора! Устрашай коснеющих на тучных пастбищах и упрямых, посылающих свои взоры в прошлое, но не мешай нашей стройке, ведь мы должны оправдать свои ожидания; наше время пришло, для нас цветы и тук земли!» — восклицали одни.

«Проклятие тебе, разрушитель! Горе нам, не уберегшим, растратившим и не собравшим!» — восклицали другие.

В большом доме состоялись перемены: была переставлена мебель, часть жильцов выселена, другая уничтожена, а оставшиеся разместились по комнатам в ином, чем прежде, порядке и установили иные между собой отношения. Это дало им повод возвестить, что великое событие совершилось, событие, которое «потрясло мир»![13]

Кто они, славословящие свои деяния? — Люди на присущей им ступени развития и как будто забывающие, что путь человечества долог, что ему не видно конца.

Далеки, как и прежде, границы страны, населенной людьми, вкушающими безмятежное и мирное житие, страны, свободной от всего, что составляет печаль человечества, а кровью и железом еще нигде и никогда не было засажено человеческое счастье.

Должен ли я еще взять меру и весы? Нет; мимо, мимо.

О, прошлое, ты свершилось! Над тобой надгробная плита; бесполезно писать на ней перечень заслуг и порицаний.

Я не должен. Сегодня неуклонно переходит во вчера, а день завтрашний постоянно нас настигает; уделим же ему особое внимание — над ним тяготеет и наша власть!

Далекий-далекий, то замирающий, то более явственный перезвон колоколов всего минувшего, порою гармоничный, порою напоминающий о извечных диссонансах, мерно звучит нотами среднего регистра, а внимательное ухо улавливает в нем ритмическую мелодию колыбельной человеческого рода: «Все это было и все это будет; бремя, несомое человечеством, не умалится до урочного часа; Круг Жизни, Мировая Мельница вращается неустанно; плевелы человечества и плевелы от созидаемого человечеством найдут свой печальный удел, те плевелы, что отпадают направо и те, что отлетают налево; благороден, благороден труд сеющих чистую пшеницу»…

Временами прерывается монотонность этой песни, мелодия звучит торжественным приветом, слышны встречные фанфары. Это отзвуки появления на стезе человечества одиноких величавых фигур; воспоминание о них неисповедимо драгоценно, наследие полно живительной силы — здесь наша бодрость.

Нет, нет мы свободны! Перед нами стелется, лишенный всяких застав, горний путь, на верстовых столбах которого видны утешительные надписи.

Вот над поверхностью океана блеснуло что-то серебристое; это спинки небольших, но летающих рыб; в родной стихии много хищников, посягающих на свободное плавание, на самую жизнь этих существ, а потому. взмах упругих плавников и над водной ширью уже замелькали серебристые тела!..

Гордо прозвучала шумная фраза, а ведь живем мы в мареммах повседневности, и кратковременны поднятия над ними и, сильные словом, гораздо реже выказываем мощь в деяниях наших и многим из нас заботы о хлебе насущном заслоняют собой остальное.

Что делать, как быть? — Понять, оценить достойно Христово: «Воздай кесарю кесарево, а Богу божье».

Но что есть «кесарево» и кто есть «кесарь»? — Заботы жизни нашей.

IV ВЕЛЕНИЕМ СУДЬБЫ

Митю подхватила волна и на ее хребте он достиг первой из двух вместительных могил российских прапорщиков, той, где их складывало столкновение поддавшихся безумию народов.

След Сони затерялся.

Ярый пособник человеческой склоки, дитя кромешной грязи, ей сопутствующей — тиф задел мимоходом Наталию Андреевну и упрятал под землю к великому горю Саянова. Прирожденная общительность последнего стала исчезать и вскоре он сам исчез с петербургского горизонта, передав, по примеру Блаватского, надзор за своей квартирой Миле Рокотовой, справлявшей уже немалые дела во все более торжествующем лагере красных.

Занятая Саяновым позиция стороннего наблюдателя событий, оправдываемая отчасти его мировоззрением, становилась, однако, слишком тягостной; вовлечение всех и каждого в орбиту одного из направлений нарастало ежечасно и «кто не с нами, тот против нас» заявляло о себе неуклонно. Смерть Наталии Андреевны упрощала многое и Саянов сделал свой выбор.

Несмотря на свои связи, Рокотова имела затруднения с обширной и богатой квартирой Блаватского. Она перевезла оттуда на Троицкую все что было возможно, прихватила с собой сбившуюся с толку Катерину — давнишнюю слугу Блаватских — и окончательно утвердилась в квартире Саянова.

Тем временем одиннадцать комнат на Большой Зелениной, составлявших некогда «музей Блаватского», а теперь лишь до некоторой степени наполненных разрозненной мебелью и остатками прежней экзотической обстановки, превратились в место постоянных сборищ революционной толпы. Иногда в части комнат поселялся какой-нибудь из виднейших вожаков, но долго не выдерживал беспрерывного гама и спертого, прокуренного, проникавшего сквозь двери и двойные портьеры воздуха.

Там же, в бывшей квартире Блаватского, произошла сцена, стоившая жизни одному из близких друзей последнего.

По странному в его положении капризу, Нелиус, видный, но закулисный вдохновитель совершавшегося, медлил расстаться с своей генеральской одеждой; человек, наносивший удары по императорскому режиму, предпочитал, хотя и частично, донашивать эмблематический убор последнего.

Зайдя на квартиру Блаватского, чтобы переговорить с нужными ему людьми, Нелиус в одной из передних комнат заметил матроса, ковырявшего ножом ствол латании[14], одной из лучших, какие вообще бывали в Петербурге. Возмущенный, он не удержался от резкого замечания. Матрос быстро повернулся, окинул взором незнакомого генерала, угрожающе двинулся к Нелиусу и прежде, чем последний, почуяв опасность, успел сунуть руку в карман за револьвером, он был свален с ног могучим ударом кулака по скуле, а затем его стали избивать беспощадно; его бы здесь и прикончили, если бы не подоспела помощь в лице нескольких главарей, знавших Нелиуса.

Побои оказались смертельными и спустя несколько дней Нелиус скончался. Идейный мастер революции попал под ее колесо.

Случай с Нелиусом и его смерть сильно понизили радужное настроение Рокотовой, а в остальном все это прошло вполне незаметно в те дни, когда, в те дни.

V ВЕСЕННЕЕ

Блаватский, Вера и Кребтри прибыли в Стокгольм вместе, как то было условлено.

Кребтри, в сущности, должен был поспешить дальше — в Англию, но медлил. Предлогом задержки явилось легкое недомогание Петра Эрастовича, вызванное, по его объяснениям, более дальним и хлопотливым переездом; в действительности же Блаватский не без труда переваривал свое бегство из Петербурга.

Заботливый Кребтри принял деятельное участие в устройстве на новом месте, но особых усилий не требовалось, так как приезд Блаватских ожидался и они нашли готовое, вполне удобное помещение в семье доктора Сьёберга[15]. Между Блаватским и доктором существовала какая-то связь и последний выказал большую предупредительность.

Да, Джозеф Кребтри, юноша твердых правил, торопился одной стороной своего существа на родину, а другой малодушно оттягивал отъезд.

В занятия английским языком на дому, в уютной и обособленной обстановке, когда ученица достигает семнадцатого года своей жизни, а учителю чуть-чуть побольше, когда оба симпатизируют друг другу, — в занятия эти должен был закрасться элемент нежной дружбы, по меньшей мере.

Так оно и случилось. Ученица еще не совсем разбиралась, в чем тут дело, зато педагог успел подвинуться далеко и уже сознательно шагал по привлекательнейшей из дорог юности.

Ах, как трудно было теперь Джозефу Кребтри оторваться от своей молоденькой очаровательницы, тем более, что он не знал еще ничего определенного, не смел коснуться вопроса о взаимности; о, он многого не знал об этой чернокудрой, хрупкой, такой изящной женской статуэтке.

Юноша, идеалистически настроенный, не задетый уже намечавшимся в его поколении уклоном в сторону преимущественно физиологического восприятия женского обаяния, нашел в себе достаточно красок со старомодной палитры и наделил образ своей возлюбленной многим чудесным. Но ему посчастливилось — портрет, насколько это возможно в подобных обстоятельствах, был близок к оригиналу.

Старик Блаватский, бездетный вдовец, чрезвычайно привязался к Вере, которая, начиная с семилетнего возраста, была исключительно на его попечении. Он вложил в ее воспитание весь свой опыт умудренного жизнью и много размышлявшего человека; очень свободомыслящий, он именно поэтому ничего не навязывал ребенку, давал ему развиваться по линии прирожденных склонностей, а наблюдения показали, что таковые были из числа вполне положительных.

С другой стороны, сам жуя, на протяжении долгих лет, сухую корку умозрения, Блаватский решил не мешать Катерине, старухе строго набожной и очень доброй, второму важному в жизни Веры лицу, влиять по-своему на ребенка.

Не предрешая вопроса о высшем образовании, Блават-ский повел дело обучения своей питомицы самолично; здесь не было перегрузки плановыми уроками, но все их, Бла-ватского и Веры, десятилетнее уже общение было непре-кращающимся применением определенного метода передачи знаний и наведения на путь самостоятельных суждений и любознательности.

Своеобразная, но основанная на подлинно культурных потребностях обстановка дома Блаватского, его коллекции, его собственные занятия, немногочисленный, но избранный круг его друзей, все это создавало исключительно благоприятную атмосферу для развития девушки.

Конечно, на всем протяжении своего роста этот цветок был несколько тепличен, но, балансируя плюсы и минусы, можно было отдать ему решительное предпочтение перед многими, взращенными в обычных условиях семьи и школы. Так, по крайней мере, без малейших колебаний решил Джозеф Кребтри.

Вернемся же к юному англичанину и к его затруднениям. Вот как раз идут они вместе, Кребтри и Вера, направляясь в Национальный музей. Кребтри знает, что его отъезд теперь уже неминуемо состоится послезавтра, Кребтри хочет высказать нечто, желает получить некоторые разъяснения, но все это как-то не удается, пока, наконец, всемогущий и, на этот раз, благодетельный случай не приходит на помощь.

Они заняты рассматриванием собрания египетских древностей, хранящихся в музее; Вера задает своему спутнику ряд вопросов, но объяснения последнего не удовлетворяют спрашивающей.

— Мистер Кребтри, вы сегодня как-то нескладно говорите.

— Я плохой египтолог, Вера (просто по имени — по праву долгого знакомства и преподавательского авторитета), спрашивайте меня лучше о чем-нибудь по моей, известной вам, специальности.

— Ах, не обижайтесь, мистер Кребтри, вы столько интересного сообщили уже мне. Особенно этот недавний рассказ о Сангамитте, дочери индийского царя Асоки Великого[16]. Чудесна, чудесна ее история: прибыть, во главе торжественной экспедиции, с отпрыском священного дерева «бо» на неведомый Цейлон, на Ланкадива — так ведь он назывался, — участвовать в посадке побега дерева, под которым получил свое откровение Будда, содействовать своему брату, апостолу Махинде, в распространении возвышенного буддийского учения, стать основательницей монастырей и, наконец, сохранить свое имя для потомства на протяжении более чем двух тысячелетий — это чудесно и величаво! Видите, как хорошо я запомнила. Но вот что, мистер Креб-три, смотрю я на угловатые и безобразные фигуры этого барельефа и думаю, что наверное, Сангамитта должна была походить на одну из них, — ведь это было так давно, — последовало наивное заключение.

— О, нет, Вера, здесь перед нами образец древнейшего периода египетского искусства, вообще условного, а затем, буддийские книги вспоминают о внешности Сангамитты совсем иначе; она была очень красивой, она была похожей на вас, Вера.

Так сказал Джозеф Кребтри и внезапно умолк, а девушка не без лукавого тщеславия сейчас же реагировала на сказанное:

— Сангамитта, говорите вы, походила на меня и она была очень красива, то есть, по вашему мнению, мистер Креб-три, и я очень красива, — построила первый в своей жизни силлогизм Вера, снабдив его очаровательным сощурением глаз и одной из прелестнейших в мире улыбок.

Но вот она что-то сообразила, спохватилась, румянец залил бледные щеки, а строго моделированное лицо ее стало еще строже.

Однако было уже поздно, ибо Кребтри вспомнил еще раз, что уезжает в Англию, что перед ним война, что можно уехать, не высказав самого важного, и остаться без ободряющей сладкой надежды. И ведь это ему сверкнули из-под бархата ресниц чудесные глаза, а пунцовые губы на бледном обожаемом личике для него сложились в манящую улыбку! Он порывисто схватил руки девушки и, в присутствии какого-то господина в очках, всматривавшегося в гиератическую надпись на одной из гробниц, отчеканил по-английски: «I love you, Vera!»

Господин в очках ехидно улыбнулся, Вера зарделась пуще прежнего и, крепко сжав руки ошеломленного своей смелостью кавалера, энергично потянула его в противоположный конец зала музее. Вся взбудораженная, она не сказала, однако, ни слова и не дала говорить Кребтри, а быстро направилась к выходу.

Она спешила домой искать совета и защиты у своего многоопытного дяди Пети, который всегда и все умел устроить как следует. Кребтри, за неимением лучшего, старался не отставать.

Музей находился поблизости от квартиры Блаватских и Вера минут через десять уже лежала на груди у старика Блаватского и взволнованно рассказывала, какое необычайное горе с ней приключилось. Кребтри ожидал своей участи в соседней комнате.

Блаватский сразу понял, в чем дело и не удивился смеси самоуверенной энергии с полным отсутствием таковой у его Верочки, — это было по-женски, а затем, элемент детского отношения к жизни еще был силен в его питомице.

Но случай, однако, требовал, чтобы сама нарождавшаяся женщина решила, указала направление, по крайней мере.

— Веруся, а если бы меня не было, как поступила бы ты теперь?

Раздумье девушки, повернутой на привычный уже путь самостоятельности, длилось недолго.

— Я бы сказала, я бы сказала мистеру Кребтри, что таких вещей не говорят в музеях, при посторонних, да еще по-английски, — здесь все понимают..

Блаватский забавно сощурился — это была семейная черта — поцеловал свою, вспыхнувшую до корней волос, племянницу и позвал Кребтри.

— Любезный друг, с переездом нашим в Стокгольм занятия английским языком, как известно, прекращены, но, с разрешения вот этой дамы, формы английского глагола «любить» подлежат исключению. На днях вы уезжаете, но времени хватить для нескольких успешных уроков; дальнейшие же упражнения, по общему соглашению, по общей необходимости, нам придется отложить до лучших времен, до нашей, дай Бог, счастливой встречи в будущем, Джозеф. Поезжайте — вы так поняли свой долг — и ни нам не следует вас задерживать, ни вам задерживаться.

Блаватский соединил руки Веры и Кребтри, перецеловал обоих и ушел в свою спальню переодеваться. Он не придавал происшедшему слишком серьезного значения — оба были так молоды, в особенности Вера, — но, если бы эта помолвка выдержала пробу времени и событий, он бы охотно видел Веру замужем за Кребтри.

А они были очень смущены, охвачены волнами намерений и мыслей и не знали, как проявить свое состояние наружу. Перед ними открылась дверь в сад любви, в сад с нетоптаными еще дорожками, в котором на нежных и чудесных цветах дрожали бриллиантовые капли утренней росы; в чудесный сад, раз в жизни только и все меньше и меньше доступный.

Они не решались войти по своей восхитительной неопытности, а затем, по вечно действующему, увы, закону света и тени, их уже пугал костлявый призрак войны, туманил солнце этого и неведомо скольких будущих дней.

Кребтри запечатлевал в своем сердце черты дорогого лица и молчание было нарушено Верой, проявившей своеобразную практичность женского ума.

— Ничего не поделаешь, но что за несуразное имя — Джозеф! И по-русски то оно всего-навсего Иосиф, а то еще хуже Осип…. Сколько уже я думала над этим.

В глазах Кребтри мелькнуло сначала недоумение, затем задумчивое, чуть-чуть печальное, выражение немой признательности.

Все это было замечено, оценено и тронуло в девушке с места ее накопившуюся нежность. Вера быстро приблизилась к своему нареченному, взяла за руку, подвела к дивану и усадила около себя.

— Мистер Кребтри, я буду звать вас Джойя, Джоинька, — тихо прозвучали воркующие слова милого голоса.

Тогда наступило время мужчине править волшебной колесницей.

Романтический эпизод длился еще день, он был овеян весенним очарованием, а затем надлежало расстаться, быть может, навсегда.

VI CE QUE DOIT SAVOIR UN MAITRE-MAGON[17]

Годы шли и Блаватский хандрил. Гулкое эхо событий российских воспринималось им довольно пассивно — он ожидал подобного и знал приблизительную цену всему. Затем, ему ли, знатоку психологии масс, самолично прикасавшемуся к некоторым значительным рычагам социального порядка, ему ли приходилось удивляться?

Но планировка событий обнаруживала неожиданные уклоны, но родина звала, но полагавший себя гражданином мира тосковал по воздуху родины. Не помогала удаленность стареющего человека и изменял спасительный, давно усвоенный гедонистический взгляд на жизнь. Закат этой жизни заволокли тучи, а организм неустанно давал перебои, сигнализировал о своей изношенности.

Кроме доктора Сьёберга, у Блаватского имелись в Стокгольме еще знакомые; среди них, по давнишней близости и по своему удельному весу, выделялся Абрам Самуилович — он же Адольф Семенович — Марбург, финансист мирового масштаба, весьма, между прочим, интересовавшийся русскими делами и незаметно, но веско влиявший на ход последних. Его-то частенько и проведывал Блаватс-кий.

Старые друзья, во многом единомышленники, люди большого умственного кругозора, они находили, о чем с интересом побеседовать; сверх того, Марбург, как никто, был осведомлен о том, что происходило в России.

Блаватский в последнее время чувствовал себя неважно, а его ровесник Марбург страдал застарелой болезнью горла, и вот в их разговоры то и дело закрадывалось старческое покряхтыванье о бремени лет и о надвигающемся конце жизни.

— Да, Адольф Семенович, — начал однажды Блават-ский, — сейчас нас, пожалуй, не удовлетворит экстериори-зация, как третий член к бинеру: жизнь — смерть? Не поможет и вся наша приучающая символика. Не предложите ли вы что-нибудь более ценное, успокоительное и обнадеживающее; ведь, по всей видимости, нам обоим необходимы уже этого рода валериановые капли?

— О, какой неделикатный вопрос, — ответил в тон Бла-ватскому Марбург.

— Достопочтенный брат, — продолжал он — мы подобрали кое-что из земной мудрости, научились сознательно реализовать земные блага и возможности, но наш синтез земного порядка и абстрактное, вкупе со всем ведомым и неведомым, мы заключили уже давно в тернере: архетип — человек — природа[18]. Это наше, а больше… откуда же?

— Адольф Семенович, это неудовлетворительный багаж для посмертного путешествия, если таковое существует, и он не включает в себя потребных валериановых капель.

— Да, увы, не включает, — задумчиво протянул в ответ Марбург, — и, к сожалению, этого рода капли, те, которые могут быть получены, для нас, по законам духовной диффузии, не годятся.

Оба умолкли.

— Мне вспомнились розенкрейцеры первичной формации, Адольф Семенович.

— Вполне уместно, но. такое же но, Петр Эрастович.

Знаменательны были эти слова в устах этих людей — искусные пловцы по житейскому морю, они теряли паруса в конце плавания. Уходили, затуманивались интересы их прошлого; борьба, достижения, успехи, весь блеск земного существования угасал перед лицом надвигавшейся ночи вечности; ибо только вечность, подавляющая своей неуловимостью, с тусклым оконцем астраля, была последним прибежищем этих материалистических эпигонов мистически настроенных предков. Чистого «ничто», растворения без остатка в материи дух их приять не мог, но они же были духовно бессильны подкрепить себя какой-либо, переходящей в уверенность, доброй надеждой.

VII ВЕРА ВСТУПАЕТ В ЖИЗНЬ

Затянулось пребывание Блаватских в Стокгольме и оборвалось смертью Петра Эрастовича. Он умер скоропостижно, погрузив Веру в бездну отчаяния и сознания своей затерянности на свете.

Положение усугублялось тем обстоятельством, что Креб-три, после целого ряда восторженных писем, вдруг умолк совершенно.

Попытки Веры снестись с его родными дали результат неутешительный; отклик последовал лишь на третье письмо, то, которое было написано самим Блаватским. Сообщалось очень сухо, но одновременно в каком-то неуверенном тоне, что, надо полагать, Джозеф Кребтри пропал без вести в боях с германцами; где, когда, при каких обстоятельствах — об этом умалчивалось. Дальнейшие старания получить более определенные сведения, добиться либо подтверждения печального факта, либо его опровержения остались безо всякого ответа.

Блаватский, как мог, старался утешить свою любимицу, но к Блаватскому пожаловала смерть и начисто осиротила бедную Веру.

Доктор Сьёберг, его симпатичная супруга, Марбург, — все выказали много сочувствия, аранжировали печальную процедуру похорон и проявили maximum внимания к Вере.

Марбург с поразительной быстротой и в высшей степени дельно урегулировал имущественное положение юной и, как оказалось, богатой наследницы. Лучшего душеприказчика не мог бы избрать Блаватский; но делец, финансист и политик Марбург был бессилен бросить зерна утешения на пустырь, образовавшийся в сердце девушки.

Прозрев, как обстоит дело, он не счел более возможным удерживать Веру и отпустил ее, в сопровождении вполне надежной и симпатичной Вере фру Линнеман, одинокой и нуждавшейся родственницы Сьёбергов.

Марбург снабдил Веру рекомендательными письмами к ряду своих влиятельных знакомых и, прощаясь, заверил о всегдашней готовности быть полезным, обещал заботиться о имущественных делах Веры до ее недалекого совершеннолетия и просил всегда видеть в нем друга.

Что же, собственно, решила предпринять Вера и куда направлялась?

Она, как сказано было, хотела получить точные данные о судьбе своего жениха, но уязвленная гордость закрыла перед ней путь непосредственного обращения к родственникам Кребтри, на это она решилась бы лишь в крайности. Вот почему был принят совет Марбурга прибегнуть к помощи платной агентуры. Однако его указание, что нет надобности в отъезде из Стокгольма, было оставлено без внимания.

Не сиделось Вере в этом надоевшем городе, где она только что перенесла тяжелую утрату. Путь оплакивания своего опекуна, с каждодневным посещением его могилы и тому подобным, оказался не в натуре Веры; она запечатлела внутри себя воспоминание о дорогом «дяде Пете», а в остальном решительно рвалась к жизни, а эту жизнь в настоящий момент представлял для нее Джозеф Кребтри, человек, которого она теперь наиболее почитала за своего и который нашел место в ее сердце.

У Веры, насколько можно было предполагать, не было близких людей среди эмиграции, да и вообще родственников она почти не имела, так что, когда пришлось решать, куда именно она направляется, возникло затруднение. Довольно нелогично был избран Париж, а опорными точками должны были послужить тамошние друзья Марбурга.

Таинственна область предчувствий, но оттуда пришло к Вере наиболее правильное решение — именно в Париже ее неуверенные руки быстро наткнулись на путеводную нить и из этого города протянулась ее стезя жизни, как созревающей женщины, как человека самостоятельно действующего.

Загрузка...