Нитка

Да или нет, да или нет? Решать надо, и решиться окончательно. И так хочется крикнуть: «Нет, нет, нет, нет же!» Или отстаивать «да»? «Да» нужнее, «да» просто необходимо. Спорят между собой «хочется» и «необходимо», а я сижу сложа руки, не ведаю, кто победит.

На Земле так не было. С раннего детства не спорили у меня «хочу» и «надо». Маленьким надо кушать как следует, чтобы вырасти; я ел кашу без разговоров, без уговоров: ложку за папу, за маму, за бабушку. Маленьким надо освоиться в мире взрослых, все узнать, всему выучиться. Я охотно осматривал мир взрослых, гуляя или на экранах. Учился ходить, потом бегать и прыгать, выучился читать и книжки читал с охотой. Мне все было интересно. И я не сопротивлялся, когда мне говорили: «Отложи книжку, пойдем к зверям». Или же: «Довольно гулять, сядь за книжку». И не ворчал, когда в школе физику сменяла литература, а литературу физкультура. С удовольствием плавал в соленых волнах, скользил по атласной лыжне под елками, нагруженными снегом, и с удовольствием ломал голову над задачами на построение.

А хороши наши леса в морозный день, когда небо синее и снега синие и блестят, словно осыпанные толченым стеклом. Впрочем, я отвлекся. Надо экономить время и нитку. Это последняя нитка у меня. И кажется, время последнее.

Короче: все было просто и ясно для меня на Земле. Помню, в выпускном классе, когда юношей одолевают всемирно-исторические проблемы, сосед мой по парте задал вопрос: «А для чего живут на свете люди?» Уж не помню, что отвечал наш милейший, несколько огорошенный воспитатель. Что-то он толковал длинно и противоречиво. Я не понял и не запомнил. Но тут же встал и спросил: «Нельзя ли просто так жить?»

Потому что сам я жил просто, жил, как родители жили, и не хотел жить иначе. Отец мой искал минералы, трудился на Земле и на Венере, мать трудилась в детском саду: она очень любила малышей. В школе трудились учителя, трудились все соседи, все жители нашего города. Иначе и нельзя было жить. И я сам собирался трудиться, для этого надо было кончить школу и выбрать специальность. И колебался я недолго, потому что склонности у меня определились еще в школе. Математику я выбрал. Не могу сказать, чтобы был я особо талантлив, нет. Математика привлекала меня своей ясностью, непогрешимой определенностью. В сущности, это единственная наука, где ответы точны, непререкаемы и вековечны. Дважды два — четыре, ровно четыре, и всегда четыре, но только в математике. У квадратного уравнения два корня, у кубического — три; и если две величины порознь равны третьей, то они обязательно равны между собой.

Просто, ясно, надежно!

И тут противоречия не было. Мне хотелось заниматься математикой, математика была нужна на Земле. Кончив институт, я специализировался в астрографии; математика требовалась для составления звездных карт. Приходилось иметь дело с кратными звездами, решать задачи движения трех, четырех, шести связанных тел. Со времен Лагранжа известны были только частные решения. Но и тут, я сказал бы, колебаний не было. Не всегда я находил изящное решение, но если находил, можно было проверить его и убедиться, что все решено безупречно.

Мой отец любил мою мать, мать любила отца, и оба они любили детей, всё твердили, что жизнь не полна без малышей. Я считал, что все это в порядке вещей, семью завести необходимо. И тут противоречия не было: любить полагалось, и девушки волновали меня, особенно одна — тоненькая шатенка, верткая, как змейка. Но вот тут вышла осечка: я-то загорелся, а она осталась равнодушной. Возможно, показался ей чересчур простоватым краснощекий крепыш, пышущий здоровьем и без тени сомнений. Другого предпочла она. Совершеннейший антипод был: курчавый поэт с грустными выпуклыми глазами, автор меланхоличных стихов о неразделенной любви. Стихи били на жалость, и буквально все девушки рвались его утешить.

У них, у девушек, силен материнский инстинкт, они согласны, чтобы и любимый был ребенком.

Так или иначе, я оказался третьим лишним, оказался в унизительной роли нежелательного гостя. Я понял, что надо уйти, лучше уйти подальше, так чтобы не было соблазна снова и снова набирать радиономер. И тут подвернулось предложение: нужны были астрографы для экспедиции на Галактическое Ядро. Там десять миллиардов звезд надо картировать, разбираясь в их сложных эволюциях. Я согласился с удовольствием. Ведь жить просто — это не значит легко жить. Космические странствия физически тяжелы, но там все ясно, что надо и что не надо делать.

Я прошел подготовку, всю, которую надо было пройти, в надлежащий момент сел в кресло, закрыл глаза, открыл глаза… и оказался в пустоте над чужой планетой, неведомо какой.

…И вот двадцать два года, а может, и двадцать три — здесь трудно придерживаться земного счета, — я рассматриваю этих людей. Люди как люди: две ноги, две руки, нос посредине лица. Правда, нос очень длинный, лицо вытянутое, лошадиное, я бы сказал грубо, и очень бледная кожа, нездорового синеватого оттенка, как у малокровных детей, долго лежавших в постели. Даже губы синеватые. Сейчас-то я знаю, что это от крови. У здешних жителей голубая кровь, как у осьминогов, раков… и у благородных дворян будто бы. Атом меди вместо атома железа, гемоцианин вместо гемоглобина, и в жилах аборигенов вместо горячей алой крови течет горячая голубоватая. Но видимо, не материал диктует форму. Очень они похожи на нас. Правда, лицо длинноватое, унылое. Сейчас-то я привык. Их пропорции кажутся правильными, сам себе кажусь щекастым.

Двадцать два года, а может, и двадцать три. Меня не нашли свои, вероятнее всего, и не найдут. Очевидно, обречен я доживать жизнь в обществе синекровых. В первые-то годы я так надеялся. Ждал напряженно. Вот-вот грянет гром среди бела дня, изрыгая огонь и бурый дым, давя летки и палатки, на городскую площадь сядет ракета. И выйдут наши и спросят: «А где тут у вас астро-математик Козлов?» Это моя фамилия — Козлов. Распространенная, невыразительная. Здесь-то ее не знают. Меня называют Красная Кровь. Конечно, цвет крови их удивляет, все просят выдавить капельку из царапины.

Ждал. Очень ждал я. При каждом грохоте выскакивал на улицу, расспрашивал, что гремит, где грохочет. Не дождался. И потерял надежду, припомнил арифметику. Расчет простой: в Галактическом Ядре десяток миллиардов солнц. Сколько экспедиций может послать Земля? Ну пять, ну десять в год от силы. Экспедиция может осмотреть одну планетную систему, две-три самое большее. Значит, у меня один шанс из миллиарда. Даже не думая о том, что не так легко найти одного человека на планете.

Выбраться самостоятельно? Но голыми руками не соорудишь звездопередачу через надпространство. Для этого нужна индустрия XXII века, а у меня набор инструментов НЗ: парочка фотонных ножей, синтезатор, дезинтегратор. Набор для туристского житья, не для космической стройки. Привлечь к строительству синекровых? Но они люди ручного труда, дровяного теплоснабжения. Пороха еще не выдумали, машин не знают, об электричестве не ведают. Объяснял я им принцип паровой машины, даже сделать не могут. Не те кузнецы, не тот металл. Чужую культуру трудно оценить. У них примерно XVI век, а может и XV. Семь веков не перешагнешь, даже с подсказкой опытного математика из будущего. Да они и не хотят шагать. Зачем им индустрия? На заливных лугах растет себе потихоньку пшеница, даже пахать здесь не надо, зерна кидают в ил. А на холмах пощипывают травку бараны. Поглядывай на них, пощелкивай кнутом.

Так что, повторяю, обречен я доживать жизнь на планете синекровых, в государстве с трудно произносимым именем Хеисаа.

Да, государства у них есть и есть короли (или цари, шахи, негусы, султаны — можно переводить как угодно слово «хасауаа»). Наш король — хасауаа Хеисаа занят вечными войнами с соседями. Голубая мечта его — объединить под своей властью всю речную долину от истоков до устья. Может быть, после этого он займется мореплаванием и откроет местные Америки, которые я видел из космоса. Но пока мечта остается мечтой. О ней говорят, за нее пьют на вечерних пирах в королевском дворце. Я сам слышал, я присутствовал на этих пирах.

Вообразите себе мрачный каменный зал, довольно узкий, но очень высокий, гулкий, как пустая церковь. Серые стены из нетесаного песчаника, выщербленного и закопченного. От них веет холодом, их не согревает даже камин, великанская печь, где тут же жарят целого кабана или теленка.

В центре зала ступенчатая пирамида. Это стол. Король — хасауаа — сидит на самом верху, поджав ноги. Еду ставят ему на коврик. На ступеньку ниже сидит королева, коврик на уровне ее рук. Еще ниже, у ее ног, приближенные: бароны, бояре, ханы — тоже хасауаа, но «а» произносится тут иначе — отрывистее и пискливее. Язык синекровых труден для нашего уха. В нем мало согласных, а гласные различаются по тональности, длительности, прерывистости. Я насчитал 28 слов, которые надо писать буквами «ааа». Все они произносятся по-разному. Так что лучше рассказывать, оперируя неточными земными терминами. Пусть будет хасауаа — король и хасауаа — барон.

Итак, королева доедает то, что отставил король, а свои объедки сбрасывает баронам. Бароны скидывают остатки своей еды на стол пониже — священникам (или жрецами можно их называть). Религия здесь поставлена (или посажена) ниже феодалов, но это не соответствует значению ее в государстве. Как и на Земле в прошлом тысячелетии, короли, враждуя с соседями, вступают в союз с соседями соседей. В споре с чванными и своевольными баронами местный король опирается на церковь. Опирается в мирное время. В войне, ничего не поделаешь, королю необходимы бароны со своими дружинами.

Личная королевская дружина — воины-телохранители — заседает на четвертом уровне. Им передаются блюда со стола церкви. Еще ниже — дворцовые мастера: ювелиры, конюхи, оружейники, звездочеты, шуты, поэты (наука, техника и искусство). Вот здесь — между звездочетами и скоморохами — мое место.

Итак, холодный каменный зал, тени мечутся на закоптелых стенах, пахнет горелым мясом и алкоголем. А в середине пирамида столов: жующая, орущая, хохочущая орава, кидающая кости со стола на стол.

Король жует больше всех и дольше всех. Он обжора по призванию и по званию. На этой скудноватой планете возможность обжираться — признак благополучия, силы, власти, знатности. Король — первое лицо в королевстве, значит, он может жрать больше всех, не экономя, не думая о запасах, жрать и щедро кидать объедки! Пир — это демонстрация его могущества. Он просто обязан жевать и глотать, чтобы все видели, как же он могуч.

Королева же, как первая женщина страны, может и должна одеваться богаче всех. Она первая модница страны по призванию и по званию. У нее больше платьев, чем у любой баронессы, и она должна показывать это. Так что королева каждые полчаса выходит из-за стола, чтобы появиться в новом наряде. Прежнее же платье, уже ношенное полчаса, тут же сбрасывается на баронский стол.

Баронесса, получившая дар с королевского плеча, тоже переодевается, а свое платье передает ниже. Каждые полчаса разыгрывается спектакль с переодеванием, на мой взгляд, однообразный и скучный. Но пирующих он занимает, каждый выход встречается гулом. Взволнованно обсуждается, кого одарили, кого обошли, кто в чести сегодня, кто в опале.

Все пьяны, все сыты, а король ест и ест, жует, пока не стошнит его королевское величество. И это сигнал для перерыва. Начинается художественная часть. Скоморохи скачут, шуты ведут конферанс, поэты, пощипывая струны, импровизируют оды, поют, как они великолепно ели и пили на королевском пиру. А я сижу в углу, съежившись, как нерадивый школьник, надеюсь, что меня не вызовут сегодня к доске.

Но, увы, жезл церемониймейстера касается моего плеча.

— Встань, чужеземец Красная Кровь. Его величество хочет слышать твою сказку. Расскажи, как пируют чародеи в стране Чародеев.


— А у нас на Земле, на планете Чародеев, пируют редко. В наше время еда не праздник. Сыты все, все знают, что живот перегружать вредно, про запас наедаться нет смысла. Да и деликатесы не редкость. Позвонил на склад, заказал, через полчаса посылка по домовой почте. Вообще чародеи не любят услаждать рот, предпочитают глаза услаждать красивыми видами и картинами, неподвижными или живыми (как объяснить, что такое кино?). А если ум устал от работы — чародеи чаще работают головой, в комнатах, за столом, — тогда мы идем гулять, даже улетаем гулять. Так приятно в разгар морозов провести денек на морском берегу, в горячем песке понежиться; или же летом, в зной, улететь в горы, по блестящему снегу скатиться на стремительных лыжах. Для нас расстояние ничто. У нас есть такие железные драконы (дракон здесь понятнее самолета), они от истока до устья всю вашу реку пролетели бы за полчаса. В брюхе у них кресла, даже кровати, можно подремать в пути.

А возница в голове у дракона. Нажал гвоздик, и дракон заурчал, взревел, крылья расправил и вверх. Все выше, выше. Дома как коробочки, деревья как травинки. Вот и облака. Сами они как туман, светлые струйки, сырость от них на крыльях. А когда пробьешь насквозь, они тугие-тугие, словно подушки, набитые гусиным пухом, словно сугробы, освещенные солнцем. И Солнце над ними в густосинем небе, синее, чем ваша кровь…


Я говорю, а шуты и воины изощряются в остротах. Все кажется им смешным и нелепым, все они стараются осмеять.

— Еда не праздник? Ха-ха-ха! Эти чародеи нищие. В доме ни крошки, вот и гуляют натощак. Головой работают за столом? Бьются лбом о стол, что ли? Железный дракон! Ха-ха-ха! Он заржавеет под дождем. Облака — и туман и подушки? Ну и заврался ты, Красная Кровь! Бреши, но помни, что брешешь. Либо туман, либо подушки. Что-нибудь одно бормочи.

Вероятно, не надо бы мне рассказывать о Земле. Но так уж повелось, трудно нарушить традицию. Моя сказка — обязательный аттракцион придворной эстрады. Вообще сказочники здесь в цене. Книг нет, книгопечатание не изобрели еще.

А рукописи дороги, да и мало грамотеев разбирать эти рукописи.

Я рассказываю свои сказки во дворце, рассказываю в городе. Всюду рассказываю, где надо и где не надо. Должно быть, мне просто приятно вспоминать о Земле. В сущности, что у меня осталось, кроме воспоминаний?

Все космонавты скучают по родной планете, во всех дневниках у них страницы, посвященные ностальгии. Но интересно, что больше всего они пишут о земной природе — мечтают об узорной тени узорных кленов, о ряби в тихой заводи и рыбешках, мечущихся над рябым песком, о лиловом горизонте моря и наивных незабудках возле болота… И конечно, о березах, белых и никогда не белых: нежно-розовых на заре, оранжевых на закате, сиреневых в сумерках, пестрых в старости, палевых в юности.

Но я тоскую не о природе. Природы и здесь хватает. И узорные листья, и суматошные рыбешки, и рябь, и волны, даже березы — все тут есть. Цивилизации нет. Город мне снится. Машины, замершие у светофора. Журчание кранов, грохот копров. Геометрические узоры над перекрестками в часы «пик», когда все студенты, все служащие летят на работу на пешелетной высоте 150–300.

Тоскую о толпе, о многолюдий. Вспоминаю эскалатор метро. Люди, люди, люди… На одной ленте больше, чем в здешнем городе. Тоскую о спешке, о жизни насыщенной, расписанной по минутам, такой непохожей на здешние бессмысленные часы. Тоскую о потоке информации: каждое утро радионовости, газетные новости. И о читальных залах, наполненных бумажным шелестом, о стеллажах с книгами, целые стены спрессованной информации. Мне томительно жить здесь, не узнавая ничего.

Я тоскую о машинах, о запахе бензина и железа. Тоскую о поршнях и шатунах, изнываю без электрических прожекторов. Меня гнетет темнота темных здешних ночей и убогие сальные свечечки и лучинки. И эти черные немощеные улицы с вонючей грязью. И умывание у колодца.

Так хочется влезть в хорошую ванну, с водой горячей и холодной, с душем водяным и ионодушем.

Но больше всего я тоскую о земных людях, о встречных незнакомых людях, которые тоже тебе друзья и братья. Вспоминаю короткое земное приветствие «помочь?», сменившее прежнее «здравствуй», то есть: будь здоров и не болей. Тоскую об этой дружеской земной готовности помочь, отложив свои дела. Тоскую о содержательных земных беседах. У каждого свое, и нет людей неинтересных.

Здесь люди боятся друг друга. Встретившись в безлюдном месте обходят друг друга сторонкой, даже прячутся, даже убегают сломя голову. Жить опасно. Выходить в темноте опасно. Могут убить только для того, чтобы использовать твою одежду. Все вооружены. В драке хватаются за мечи. Редкие стражники предпочитают не выходить из своей будки: как бы самому не воткнули меч в спину. Сам король прячется от горожан за толщенными каменными стенами цитадели. Горожане, в свою очередь, прячутся за городскими стенами, опасаясь набегов чужих и своих баронов. И не зря опасаются. На моей памяти город осаждали шесть раз, два раза взяли и разграбили. Естественно, чем короче стены, тем легче их оборонять. Вообще строить длинную стену долго и трудоемко. И огороженная площадь драгоценна, проулочки узенькие, домишки тесные, не больше трех окон на улицу. Я живу в семействе стражника — на постое и для присмотра. У него одна комната, мы все там толчемся: стражник с женой, сын-подросток, дочь — почти взрослая, я пятый. Я рад еще, что у меня свой собственный угол, в нем кровать, сундучок, полка. Вместо водопровода — бочка с водой, помои и все прочее выливается ночью на улицу. Вонь, грязь, лишаи, гнойники, насекомые.

У горожан, и в особенности у горожанок, почти не выходящих из дома, впалая грудь, сутулая спина и рахитичный раздутый живот, как у немецких Венер на картинах XVI века.

Шесть раз, говорил я, город осаждали на моей памяти. Девять раз горожане сами отправлялись в набег. В десятый раз, совсем недавно было, в набег собрался и мой хозяин. Долго чистил золой щит и боевой топор, важничал, расхаживая по комнате в кольчуге, стучал копьем о пол. Где-то кто-то в пограничных степях угнал сотню баранов из городского стада. Виновных надо было наказать, конечно. Впрочем, правосудие и справедливость мало волновали моего хозяина. Он все говорил о том, как неимоверно богаты враги, сколько добра у них можно отнять, сколько колец, монет и монист привезет он из похода.

— А баранов мы отберем всех до единого, — похвалялся он. — Ни одного не оставим на развод. Пусть себе локти грызут, нахалы пузатые! Пусть с голоду передохнут и жены и дети их!


— А у нас на Земле войн не бывает вообще. Последнее столкновение было сто лет назад, и то прекратили сразу же. Вообще ссор не бывает. Спорят об одном: как лучше обеспечить всех поголовно? Не хватит баранов на всех? Ну что ж, если пастбища тесны, если на них пасется тысяча баранов, а едоков тоже тысяча (нарочно заменяю миллиарды тысячами. Миллиард — непонятное и неощутимое слово для синекровых), чародеи собираются, чтобы рассудить, как делу помочь. Увеличить ли луга за счет лесов или за счет дна морского? Или же (такое выбрали решение в конце концов) растить баранину в чанах? Для чего, собственно, нужен баран? Он щиплет травку, переваривает ее в своем желудке, переваренное превращает в сладкое мясо. Чародеи придумали, как травку превращать в мясо без барана и без его желудка. И есть у нас сколько угодно мяса, всем хватает по аппетиту и по справедливости.


Хохочут:

Барана растить в бочонке. Смех!

Язык без костей у нашего Чародея. Врать здоров.

— Дядя Чародей, вот тебе солома, сделай нам жаркое.

А суровый воин самодовольно посмеивается, потрясая копьем:

— Вот тебе вертел, вот волшебная палочка. Как нанижу на нее десяток баранов, это и будет справедливость. Справедливо и с подливой.

Хохочут.

Увы, копьеносная справедливость не торжествует на этот раз. Бараны не нанизаны на волшебную палку воина. Он возвращается на своем коне, но лежа, положив лицо на гриву. Руки и ноги болтаются безвольно. У стражника поврежден позвоночник. В бою его выбили из седла и затоптали копытами. Он жив, он в сознании, но искалечен.

Боли нестерпимые. Днем он мужественно молчит, стиснув зубы, ночью стонет беспрерывно. Он умирает тяжело и неопрятно. А я… что я могу сделать? Я промываю раны спиртом, но у него повреждены кости и порваны нервы.

— А что, Чародей, на твоей сказочной Земле меня поставили бы на ноги? Почему же ты не можешь?


— A y нас на Земле у каждого чародея свое дело. Есть и такие, чье дело — срочная помощь. Если где-нибудь несчастье (войн-то у нас не бывает, но могут люди свалиться с высокой горы или с высокого дома и повредить спину, как ты), сейчас эти срочные целители мчатся на помощь в белой коляске с красным крестом, спешат на колесах или на крыльях. Кладут горемыку на носилки и срочно-срочно везут его в лечебный дом. Первым делом на рентген. Впрочем, ты не поймешь, что такое рентген. В общем, смотрят, что у человека испорчено внутри, просвечивают, как стеклянного. Ах да, стекла у вас тоже нет, слюда в окнах. Как слюдяного, просвечивают. Затем усыпляют — и в холодильник. В холоде жизнь замирает и смерть тоже — ничто не меняется. А тем временем чародеи берут такие чашечки, стаканчики, кладут в них кусочки костей, жилки, нервы, все, что у человека разбито, расколото, раздавлено. И выращивают. Вырастят кость — вставляют, вырастят нерв — вставляют. А человек все спит, спит, спит. Проснулся, когда все уже приросло. Ну конечно, болит некоторое время, упражнения делать надо…


Воин отворачивает голову к стене, плечи его подрагивают. Он мужественный человек, этот неудачливый грабитель, но так горько, что жизнь вся позади, что так далека чудесная страна всесильных чародеев. Он плачет, отвернувшись к стене, так, чтобы мы не видели его слез.

Хозяйка укоризненно качает головой. У синекровых женщина не может ругать мужчину, даже постороннего. Но сын ее, будущий главный мужчина в доме, говорит ломким голосом:

— Врать ты здоров. К чему расстраиваешь батю?

А в самом деле, к чему я расстраиваю умирающего? Да просто потому, что приучен говорить правду. Мне был задан вопрос, я ответил: «Да, поставили бы на ноги на Земле».

У нас на Земле не принято щадить с помощью лжи. Хозяин умер, и для семейства его настали черные дни.

Невелико было жалованье стражника, да и выплачивалось оно нерегулярно, но к нему добавлялись подарки и поборы, больше поборы, чем подарки. Хозяйка, увы, не могла стоять в будке с копьем; пришлось ей подыскать подходящий для женщины заработок. Она решила печь пироги на продажу. И начала печь, заполонив наше жилище жирным чадом. Она пекла, а дети продавали на рынке. Продавали, как в прежние времена у нас, меняя продукт на кусочки металла. И при этом, так полагалось на здешнем рынке, старались покупателю всучить кусок поменьше, а металла получить побольше. Покупатель же выпрашивал кусок побольше, а металла давал поменьше. При этом кричали, спорили, ругались и бессовестно врали. Дети старались сбыть пироги с тухлым мясом, покупатели обманывали их, совали им железки вместо меди и серебра.

Вопреки всем правилам гигиены, металл пробовали на зуб и хранили за щекой. Я было заикнулся, что этот грязный рынок не место для молоденькой девушки и подростка.

Хозяйка только вздохнула:

— Пусть учатся жить. Ты же ничему не научишь путному. Сам хуже ребенка.

Конечно, надо бы мне помогать больше. Прожил столько лет в одной комнате, как бы полноправным членом семьи стал.

Но не приспособился я к их нормам жизни за все двадцать два года (или двадцать три).

Да, меня называли Чародеем здесь, но я-то знал, что я рядовой математик. Мне ведома была топология, ряды и матрицы, аксиоматика, n-мерная геометрия и приемы частных решений проблемы многих тел для нужд астрографии, совершенно не требующиеся в стране копьеносцев. В сущности, меня зря называли Чародеем, я был только уроженцем планеты чародеев, владельцев чудодейственной техники. Кое-какие волшебные палочки были у меня в кресле и в скафандре. Первый год я творил чудеса, пока не исчерпал НЗ. Я излечивал болезни попроще лекарствами из аптечки, я пилил дрова и тесал камни фотонным ножом, уничтожал скалы дезинтегратором. Но вскоре лекарства кончились, а фотонный нож у меня пропал. Синекровые, смеясь, сообщили, что ножу «приделали ноги». Это означает, что кто-то из них взял нож, когда я отлучился, и спрятал его для себя одного. Я побаивался, что новый владелец нечаянно отожжет себе палец или всю руку, однако слухов о несчастье не было. Позже до меня дошли разговоры о том, что мои вещи не творят чудес без тайного слова. Видимо, нож не резал. Надо полагать, что иссякла батарейка. Похититель не знал же, что чудеса нуждаются в энергообеспечении.

Меня все это поразило и подавило. В учебниках истории я читал о собственности и о том, что нередко собственность — кража. Читал и о том, что кража наказывалась жесточайше: в некоторых странах похитителям отрубали руки. Но больше всего подавляло, что синекровые сочувствовали вору. Видели в его деянии некую доблесть, меня считали дурачком-раззявой. Раззява утратил ценную вещь, умник «приделал к ней ноги».

Наверное, все дело в том, что вещи здесь дороже людей. Вещи редки, их надо беречь, а людей много, можно и обидеть. Человек ценится по вещам: много вещей — вот ты и король. И вещи надо добывать, добывать как угодно, вещи не пахнут. Высшая доблесть — добыть силой: отнять открыто. Средняя доблесть — унести тайком, с некоторым риском, что тебя поймают. Будничная доблесть — выманить: например, обменять тухлое мясо на полноценную медь.

Это жизнь. «Пусть дети учатся жить!» — говорит хозяйка.


— А у нас на Земле вещи никто не ценит, склады доверху забиты вещами. Нужен тебе фотонный нож, звонишь на склад, тебе на экран выдают прейскурант — сотню типов ножей на выбор. Чаще разбираться некогда и неохота. Советуешься с кладовщиком. Объясняешь: нужен нож легкий, малозарядный, чтобы карман не оттягивал, был бы под рукой в дороге. Не рабочий, лабораторный или заводской: там заряд важнее веса. Кладовщик показывает: такая модель вам подойдет? И через полчаса у тебя посылка в домашней почте.

То же с едой. Вызываешь на экран пищеблок, тебе показывают меню. Кухня абхазская, кухня австрийская, австралийская… разбирайся, если охота. Но чаще некогда и недосуг. Заказываешь привычное: яичницу с ветчиной, творог с медом. Или говоришь: дежурный завтрак для мужчины тридцати лет, среднего роста, труд умственный, напряженный, физической нагрузки мало. И диетолог решит за тебя, что там полезно тридцатилетнему мужчине, занятому напряженными размышлениями.

Так с мебелью, так с одеждой. Встал перед экраном: вот моя фигура, пришлите рабочий костюм. А женщины — те не жалеют времени на выбор. Им присылают ткани на выбор, и пасту, и клей. Комбинируйте, проявляйте личный вкус. Что вам к лицу: вычурная роскошь или суровая простота?


— А где деньги на все эти фокусы? — спрашивает хозяйка.

— Даром, я же говорю — даром!

Хозяйка хмыкает неодобрительно. Она не верит ни единому слову, но мужчине не полагается перечить у синекровых, я уже говорил об этом. И дочка ее молчит, улыбаясь загадочно и многозначительно. Она полагает, что склады — дело второстепенное. Главное, чтобы была любовь. Если Он любит как следует, добудет все: и еду, и наряды, и деньги.

Но брат ее — подросток — не стесняется возражать, нарочно хрипит, чтобы скрыть свой мальчишеский тенор:

— Брешешь ты много. А если я захочу сто обедов?

— Зачем тебе сто? Съешь один, второй, остальные испортятся.

— А я сто гостей позову… как король.

— Тогда гости у тебя пообедают, а домашний обед не закажут.

— А если я сто шуб закажу?

— Зачем тебе сто? Снимать — надевать, снимать — надевать? Интереснее дел нет?

— А сестра — девчонка. Ей интересно.

— И сестре надоест. Смеяться будут над ней, как над дурочкой. Скажут: «Не человек, а вешалка для платья».

— А если… — Парень медлит, не зная, что бы еще придумать. В конце концов заключает решительно: — Никто работать не будет. Наедятся от пуза и спать залягут в тенечке.


— А у нас на Земле все сыты, одеты, но работают с охотой. Человек так устроен, что ему скучно без дела, тошно бока отлеживать. И еще, человеку нужно уважение. Если вещь присылают тебе со склада, велика ли заслуга набрать кучу вещей? Вот сделать хорошую вещь — это не каждый сумеет. Честь и почтение мастерству. Один умеет считать мастерски, другой учит мастерски, третий лечит мастерски. Встретились, каждый расскажет о деле: счетчик о счете, учитель об учении, лекарь о лечении. А бездельник молчит, язык прикусил. Что он поведает? Сколько съел и выпил? Это каждый сумеет. На него и девушки не посмотрят, девушки стоящих уважают. Еще почетнее, если ты самый лучший работник, самый лучший счетчик. А лучше всего, если умеешь особенное, что никто на свете не умел до тебя. Открыл новую формулу… Ах да, вы же не знаете, что такое формулы. Если, допустим, открыл новый способ лечения. Лечишь то, что лечению не поддавалось: старость меняешь на молодость, смерть прогоняешь.


— Брехня все это, — проворчал мальчишка. — Вот помер отец. Зарыли, и все тут. Смерть не прогонишь.

И отошел насупленный, с видом всезнающего превосходства.

Дня три я не видел его, но однажды, в сумерки, он подстерег меня в сенях, ухватил за рукав.

— Гляди, дядя Чародей, я особенное сделал?

И протянул тяжелый отцовский меч. У подслеповатого оконца я разглядел свежие надрезы на рукоятке.

— Вот видишь, я тут батю вырезал: глаза, нос, бороду, все, как было. Когда вырасту, пойду на войну, отец будет со мной. Особенный меч? У вас на Земле есть такие?

Беспомощная была резьба, но не в том суть, не в том. Понял я, что не бесследно пропадают мои сказки о правильной Земле.

Не верят мне, ухмыляются, издеваются… а все-таки запоминают.

Вслух помечтать стесняются, а про себя думают: может быть, возможно и по-хорошему жить, по совести и справедливости?

Так что с той поры я не стыдился рассказывать свои сказки. Всюду говорил о Земле, возможно, и невпопад иногда.

Кажется, невпопад заговорил я о Земле с хозяйской дочкой.

Замуж ее выдавали, только ждали, чтобы кончился траур. Хлопотливое было дело. В вещелюбивом мире синекровых девушку полагалось обеспечить вещами на всю жизнь, если не на всю, на несколько лет по меньшей мере. С самого рождения наполняли для нее сундуки вещами. Накопили куски шерсти, холста, простыни, подушки, платья. Теперь все это вынималось, пересчитывалось, проветривалось, белилось. Хозяйка, молодея от волнения, примеряла на дочь и на себя свои собственные, пролежавшие лет двадцать свадебные наряды. И жених принимал участие во всех этих хлопотах — плечистый и бородатый кожевник из соседней слободы. Лично я не пошел бы за него замуж. И не только потому, что он был старше невесты лет на двадцать, схоронил первую жену, собственных дочерей повыдавал замуж. Пахло от него неаппетитно. Кожевенное дело — неопрятное занятие при ручной работе. Дело имеешь с гниющим мясом, кожи дубят всякими тошнотворными растворами. Вонь в каждом доме, вонь во всей слободе. Кожевника за десять шагов чуешь на улице. Да и человек он был расчетливый, чувствовалось по повадкам. Он тоже ворошил и пересчитывал наволочки, щуря глаза, что-то прикидывал в уме, словно взвешивал, компенсирует ли свежесть невесты скудость приданого.

Сама же невеста держалась в стороне от этой суеты. Как-то осунулась она, побледнела. Впрочем, с моей точки зрения, бледность синекровых приятнее их сизого румянца. И не замечал я больше манящей, загадочно многозначительной улыбки на ее губах. Даже плакала она частенько. Я не вмешивался, не выспрашивал. Что понимает чужепланетный мужчина в переживаниях сине-кровой девушки?

Но однажды она сама подошла ко мне, встала возле стула на колени, взяла меня за руки, заглянула снизу цверх в глаза:

— Скажи, дядя Чародей, идти мне замуж за кожемяку? Буду я счастлива?

Что мне было советовать? Я сказал правду, что думал:

— По-нашему, по-земному, если спрашиваешь, значит, не любишь.

— А мама говорит: «стерпится-слюбится». Да-да-да. И у нас так было когда-то: «Привычка свыше нам дана, замена счастию она»..


— А у нас на Земле любовь считают великим, может, и величайшим счастьем. И старательно очистили ее от расчетов, от связи с вещами. Вещи в стороне, вещи ждут на складе. Кому нужны, тот их и берет: мужчина или женщина. Любые вещи: мебель и простыни, сколько понадобится. Запасы на всю жизнь? Смешно. Зачем загромождать собственныйдом вещами, которые понадобятся через двадцать лет?

Их и на складе нет еще. Их изготовят, когда заказ придет.

Вещи к любви не имеют никакого отношения. Любишь же человека. Да, девушка ищет настоящего человека, знакомится, встречается. Люди рядом с ней на работе, видно, каковы они в труде, настойчивы ли, аккуратны ли, последовательны ли, надежные ли сотрудники. Люди рядом с ней на отдыхе, видно, каковы они: веселы, остроумны, содержательны, приятные ли спутники? Любовь прихотлива, разные пути ведут к сердцу. Сердце ценит и силу, и ум, и доброту, и красоту. Дай волю сердцу — вот и будешь счастлива.


…Тут мать меня услышала, раскричалась. В первый раз нарушила местную этику, возвысила голос на мужчину:

— Ах, Чародей Красная Кровь, помолчал бы, если бог тебя умом обидел. Ничего не понимаешь в жизни, не суйся с наставлениями, голову девке не дури. Кого она найдет себе по сердцу, какого-нибудь забулдыгу-подмастерье, ни кола ни двора, зато кудри до плеч. Ну и будет кудри гладить да с голоду чахнуть, детские гробики на погост таскать. Можешь понять, что мать плохого не насоветует. Отдаю девку самостоятельному мастеру, проживет за ним как за каменной стеной. Сама будет сыта, дети сыты, одеты, обуты.

Ну и замолчал я. А надо ли было молчать, не знаю до сей поры. Что лучше: жить потихонечку в теплом навозном хлеву, терпеливо привыкая к навозу, или знать хотя бы, что где-то есть чистый воздух и ясное небо, хотя бы дочкам-внучкам передать мечту о солнце?

Произносил я филиппики против вещей, но если вдуматься, и мы — земные чародеи — сильны вещами, только не собственными, а общими, всем человечеством изобретенными.

Вот остался я без вещей — и исчезла моя сила. Не творю чудес больше. Руками-то ведь не сделаешь лазера.

Впрочем, кое-что есть у меня еще. Уцелело от общеземного богатства: наши общие знания, самые общие — школьные.

Жалко, что я теоретик-математик, а не инженер. Глядишь, и просветил бы здешний мир, как янки у Марка Твена или жюльверновский Сайрус Смит на таинственном острове. Впрочем, может, и не просветил бы. Синекровые не хотят промышленного прогресса. Как-то я обратил внимание, что здешние плотники орудуют только топором: топорами валят лес, топорами рубят дома, своды создают без единого гвоздя, как в наших храмах на Онежском озере. Я решил облагодетельствовать их, познакомить с пилой. Самый талантливый из кузнецов выковал пилу (да, ковал на наковальне!) по моему совету. Месяц он огребал медяки как пильщик-монополист. Чем дело кончилось? Кузницу его сожгли. Не кузнецы — плотники. Город маленький, работы в обрез, делят между всеми поровну.

Если ты кузнец, делай мечи и подковы, не лезь в чужое дело, хлеб не отбивай.

И мне сказали: если ты Чародей, знай свое место, предсказывай судьбу, порчу отводи, зубы заговаривай, исцеляй. А в кузнечное дело не лезь, а то и тебе петуха подпустим.

Исцелять? Нечем. Аварийную аптечку я опустошил в первый год. Уцелели только сведения в голове, самые общие сведения по гигиене. В отличие от синекровых я знаю, что болезни разносят не злые духи, а микробы, а микробов — насекомые. Знаю, что залог здоровья — чистота. Здесь, например, принято засыпать раны пылью. Понимаете, как часто это кончается столбняком. Я советую промывать спиртом, бинтовать раны чистыми полотенцами. Мои пациенты выживают чаще, не всегда, к сожалению. Спирт у меня есть, антибиотиков нет все-таки.

Помню я, что чуму разносят блохи, а от черной оспы спасает вакцина. Коровы есть у синекровых, и, честное слово, мне удается прекратить эпидемию оспы. Впрочем, священники уверяют, что помогли их молитвы.

Неожиданно находится применение и моим математическим знаниям. Нет, конечно, интегралы здесь никому не нужны. Но у синекровых еще не сложилась арифметика. Они худо умножают и совершенно не умеют делить. Деление сводят к последовательному вычитанию. Вычитают один раз, два, три раза… девять раз, выписывают все промежуточные результаты в столбец, остатки переносят туда-сюда, путают, получают что-то смутное и проверяют столь же длинным умножением. Мое умение разделить на двух-трехзначное число кажется им очередным чудом. А ведь я, кроме того, помню еще и про логарифмы. Я могу даже логарифмическую линейку разметить, считать, перемещая струганную палочку. Чудо из чудес!

А счет нужен. Необходим, оказывается, во дворце. Надо считать гостей и угощение на гостей, надо считать и делить добычу, считать и делить налоги, считать сокровища в царской сокровищнице. И вот меня определяют волшебником-счетоводом к королевскому казначею.

Экий разворот судьбы: я — ненавистник вещей — с утра до заката считаю вещи. Вещи и эквиваленты вещей: кусочки неокисляющихся металлов.

Считаю, хватит ли королю на пиры, и хватит ли на войну, и хватит ли на пиры и войны королевским детям и внукам.

Дни я просиживаю в подвалах возле сундуков с монетами, вечера провожу на пиршественной рутине. Я уже говорил, что пиры здесь — традиционный спектакль. Традиция превратила «можно» в «должно». Король самый-самый-самый богатый человек в королевстве. Он может больше всех есть, спать и бездельничать. «Можно» стало обязанностью. Король опух от сна, заплыл от жира, замучен своим величием и ко всему равнодушен. К счастью, и ко мне равнодушен. Не пристает.

Зато я имею дело со жрецами (можно называть их и попами, патерами, бонзами, муллами, как угодно). Казначей — жрец, и в казну частенько заглядывает первожрец — глава местной церкви.

В отличие от знати жрецы тощи, мрачны, одеты скромно: завернуты в темно-лиловый плащ. Считается, что они ведают потусторонней жизнью, в миру не наслаждаются ничем: ни едой, ни питьем, ни любовью, ни почестями.

Но подлинная власть в их руках, подлинная, не мишурно-застольная, как у короля.

Первожрец высок, темнолиц, аскетически худ. Видимо, он действительно соблюдает запреты. Белки синеватые — это значит налиты кровью, на их фоне расширенные черные зрачки. Голова наклонена вперед, словно он напряженно гипнотизирует тебя. Возможно, на самом деле старается гипнотизировать. Меня он только раздражает.

Пожалуй, он неглуп. Он даже любознателен. Даже хочет познать мое искусство молниеносного деления с помощью дощечки. Конечно, ошибается, считая. Я говорю, что надо упражняться. Но он не верит мне. Считает, что я открыл только половину тайны.

— Слово скажи мне заговорное, — требует он.

Когда-то на земных уроках истории нам рассказывали, что согласно священным книгам бог создал человека по своему образу и подобию. Но на самом-то деле человек создал бога по своему образу и подобию: с глазами, ушами, бородой, двумя руками и двумя ногами. Здесь у синекровых я вижу все это наглядно. Королевством правит единовластно король, на небе водружен единовластный бог. Король могуч, богат, важен и глух к просьбам. Могуч, важен и глуховат бог. Его нужно униженно умолять, стоя на коленях, плача и льстя, чтобы выпросить себе и детям нормальное здоровье. Льстить надо, обращаясь к королю, льстить надо, обращаясь к богу: «Всемилостивейший, всемогущий, всезнающий, всесильный, мы жалкие твои рабы, мы черви, мы грязь у твоих ног…» Эта унизительная мольба так и называется молитвой.

Король подавил и подчинил капризных баронов. Бог небесный подчинил и подавил старых капризных божков: водяных, лесных, болотных, пещерных, воздушных, древесных, цветочных, всяких. Те были капризны, но сговорчивы, как люди. Как людей, их полагалось утихомиривать словом. Главный бог далек, как король, а вещи и духи вещей рядом. И надо к ним обращаться со словом. Слово для воды, слово для леса, слово для лука, слово для топора, и для каждого зверя, и для каждого бревна. Вначале было слово. Без слова и дом не построится, без слова и огонь не загорится.

Слова для цифры, чтобы она разделилась, требовал у меня жрец.

Он был убежден, что для всякого дела должно быть слово. Не верил моим объяснениям. Старался выведать, подслушать, грозил и торговался. Предлагал обмен: мои слова к вещам за его протекцию к богу. Намекал, что мог бы сделать меня даже королем, взамен нынешнего, посадить на самую вершину столовой пирамиды, обещал поделиться властью.

У меня мелькало, что слова я могу и выдумать, предложить труднопроизносимую абракадабру, которая не поможет и не помешает. Но чего ради? Я не хочу взбираться на верхний стол, жевать и жевать всем напоказ, сбрасывая куски баронам. И зачем мне власть? Конечно, хорошо бы мобилизовать весь народ, общими усилиями выстроить космический корабль и звездопередачу. Но не сумеют они создать космическую промышленность XXII века — мастера шила и топора. И я не сумею их научить — знаток проблемы трех тел в n-мерном пространстве. Я только трассу мог бы рассчитать, и то не без помощи компьютера.

А главное — обман. Все будет строиться на обмане. Бессмысленные звукосочетания в обмен на мнимую связь жреца с богом. Фальшивый договор о дружбе с первым обманщиком страны. Придется поддерживать веру в его несуществующего бога, вежливо слушать всякие моления. И в этом стоге обмана затеряется моя иголочка правды. Когда обман развеется, мою иголку тоже забудут.

— Не существует заговорных слов, — твердил я. — Есть материал, есть руки, есть орудия, есть голова. Орудий у меня не хватает, чтобы каждое вещество подчинить.


Разговорился я что-то. Нитку израсходовал уже на две трети, а до самого важного не дошел. Самое важное — разобраться: «да» или «нет»? Хотелось бы правильно поступить. Но что правильнее?

Ладно, к делу! С месяц назад пришел ко мне перво-жрец с трагическим видом. Говорит: «Ты все рассуждаешь о черни, о народе, о благе простого народа. А к простому народу идет смерть. Мало кто переживет эту зиму. Разгневался господь, великую сушь послал за наши грехи. Хлеб горит на корню, пустая солома стоит торчком. В это лето и на семена не соберет никто. Пожалей малых детей хотя бы. Я буду нашего бога молить, а ты своему богу молви слово. И ветру слово скажи, пусть поднимется, принесет благодатный дождь. Скажи, как на твоей Земле полагается говорить».


— А у нас на Земле все знают, что никакого бога нет. Есть вещество, и вещество подчиняется законам. По закону природы вода течет сверху вниз, а ветер дует из густоты в пустоту (пустота — неточное понятие, но как растолкуешь жрецу про низкое атмосферное давление, да еще про спиральное движение циклона?). И у нас бывают засухи, если воздух густой. Тогда собираются люди, сами люди, ученые, умелые, думают своей головой, как воздух сделать пореже. Можно сделать это холодом. Обычно ночь делают на Земле, прикрываются от солнца таким зеркалом (как объяснишь, что такое искусственная отражающая плоскость в вакууме?). Сутки, двое, трое суток стоит темь, становится холоднее, почва остывает, воздух редеет, и сбегаются облака, несут дождь. А раньше, когда не было зеркал, заранее, загодя проводили от ближних рек каналы, от каналов канавки и поливали поля речной водой. И вам можно сделать такое, но тут труда много с лопатами. Года на два-три. Уже не для этой засухи, для следующей. Начинайте. Я вам покажу, где копать.


— Поздно! — сказал первожрец. — Этой зимы не переживет никто. Говорю: моли своего бога, Красная Кровь.

Моли не моли, толку не будет. Не могу я сделать воздух пореже. Самое большее: могу измерить. Если дождь будет, я узнаю за день.

Вот это жрец сразу уловил. Схватил меня за руку:

— Да-да, узнай! И мне скажи заранее.

Что я имел в виду? Я подумал, что могу сделать барометр Торричелли. Ртуть я найду. Ртуть и здесь умеют добывать. И на Земле ртуть известна с древнейших времен, считалась одним из четырех основных металлов, символом движения, носителем живости. Стекла, правда, нет, слюду не свернешь в трубочку, но есть в заводях местные камыши с полупрозрачным стеблем. Кончик можно заполнить салом, сверху залить теплым воском. Вот и будет герметический верх, в нем торричеллева пустота. Градуировать стебель трудновато, конечно. Но мне же нужны не абсолютные цифры, а сравнение. Сейчас давление высокое. Когда ртуть пойдет книзу, жди дождя.

Вот я и занялся барометром, а жрец — своей борьбой против засухи: созвал святых отцов со всей страны, чтобы инструктировать их насчет молебнов.

И надо же, такое совпадение! Вот утром я сделал барометр, а к вечеру давление упало. Я глянул, закричал в восторге: «Будет дождь, ждите дождя завтра!» Хозяйке сказал, хозяйскому парню, всем соседям, торговкам на рынке. И не догадался, что дипломатичнее и безопаснее было бы тайно и скрытно предупредить одного первожреца. А он ничего не подозревал, он инструктаж назначил на утро. Молебны еще не начаты, а дождь идет. И без его ведома. Чужеземный Чародей опередил.

Впрочем, вероятно, даже если бы я и вспомнил о жреце, все равно не побежал бы к нему. К чему мне приборами поддерживать его дутый авторитет?

Вот этого он не простил мне.

Конечно, выкрутиться он сумел. Распустил слух, что засуху наслал Чародей, то есть я, а затем, испугавшись молебствий, поспешно снял заклятие. Но все-таки получалось, что я очень уж могуч: могу самолично тучи пригонять, могу и придерживать. А первожрецу такое недоступно. Он может только подавать прошения своему богу, обращаться по инстанции.

Чересчур сильным выглядел я соперником.

И жрец начал действовать. Не без успеха. В результате я оказался в темнице, стал узником. Слова эти здесь имеют прямой смысл. Я на самом деле узник: железными узами прикован к стене. И темница имеет прямой смысл: каменная клетушка в подвале королевского замка без окошка и без свечки. Черно, ни зги не видать. Сырость промозглая, грязь, вонючие лужи. Крыс, правда, нет. Крысы понимают, что здесь поживиться нечем. Два раза в день приоткрывается дверка. Мне подают на совке кусок хлеба и кружку воды.

Говорят, некоторые сидят так десятилетиями, ждут смерти. Зачем ждут? Вероятно, надеются. Авось у короля переменится настроение. Зачем я терплю? Тоже надеюсь, наверное.

Довольно долго меня выдерживают в темноте и вонючей жиже, выдерживают, как кожу, чтобы размокла и стала податливее для обработки. Потом ведут на судилище. Не ведут, волочат. Потому что я падаю. Голова кружится, отвыкла от свежего воздуха. И глаза режет свет. И ноги не держат, подгибаются. Не сразу удается мне разглядеть сводчатое помещение, тоже подвал вероятно, зловеще освещенный камином, где палач греет свои клещи.

А перед ним в мечущемся свете семь мрачных фигур в темно-лиловых плащах — судьи. По голосу узнаю я первожреца среди семерых.

Обвиняют меня в колдовстве.

— Сознайся, Красная Кровь, что чернокнижным своим ведовством ты наслал великую сушь на поля с гнусным умыслом уморить голодом всех подданных его величества и пустую страну заселить чародеями-чернокнижниками. Сознайся добровольно, или мы прикажем палачу развязать твой гнусный язык.

Честно говоря, я смертельно боюсь пытки. Боюсь не боли. В общем-то, я терпелив, среднетерпеливый человек. На Земле даже считался очень терпеливым. Но ведь там боль облегчить стараются, а здесь придумывают, как бы ковырнуть так, чтобы человек взвыл. И я боюсь не выдержать. Боюсь, что меня искалечат и подавят, превратят в жалкого червяка, на все согласного, униженного, противного.

А я ведь человек с гордой планеты Земля, с правильной планеты.


— У нас на Земле судят по справедливости, — говорю я. — И вообще, преступление — редкость. Нет главной причины для преступлений: хватает на всех вещей, домов, садов, делить нечего, отнимать незачем. И с детства нам прививают правило: не вреди другому, помогай другому. Уступить благороднее, чем потеснить. Бывает, конечно, вред по ошибке: от неосторожности, необдуманности, поспешности, неточности. Тогда действительно вызывают человека в суд, говорят: «Смотри, что ты наделал. Как поступить с тобой по справедливости, по совести?»


— Врешь! — кричит первожрец. — Человек слаб, человек грешен, человек будет покрывать свой грех. Справедливость на небе.

Он тянет к потолку указующий перст. И тень его руки, изломавшись на ребрах свода, бежит к палачу, от палача ко мне.

— Един бог справедлив! — кричит он. — А твоей праведной Земли нет. Ты ее выдумал, выдумал!

И постепенно выясняется, что не колдовство мой главный грех, а Земля — правильная и мудрая планета. Я должен признаться, что выдумал Землю. Не может быть на этом свете такого места, где живут по совести, женятся по любви, вещи раздают даром, а трудятся все же с охотой. Не может быть и не должно быть.

Но я твержу свое:

— Есть на небе Земля.

Суд скорый и неправедный. Ни обвинения, ни защиты. Все известно заранее. Судья в маске торжественно зачитывает приговор:

— «Злодея и злоумышленника, колдуна Красная Кровь — к отсечению головы…»

Почему-то я выслушиваю спокойно. Кажется, чуточку доволен: пытки не будет. А возражать? К чему? Решили убить меня, — значит, убьют.

Но на всякий случай говорю все же:

— Подумайте. Когда прилетят мои братья с Земли, вас призовут к ответу. Собственный народ призовет. Подумайте!

Первожрец взрывается:

— Подумать надо тебе, Гнилая Кровь. Тебе дается три дня на размышление. Покайся всенародно, проси прощения за мерзкую ложь о Земле, и мы сохраним твою подлую, никчемную жизнь.

И с тем меня уводят. Три дня на размышление. Отречься или не отречься?

Жить хочется нестерпимо. Хочется пить воду и жевать хлеб, хочется смотреть на небо, голубое или серое, безразлично. Хочется слышать слова и произносить слова, хочется дышать, вдыхать и выдыхать даже этот прокисший воздух. Кажется, я соглашусь жить на цепи, в этой вечной тьме. Ведь я думать здесь могу, могу считать, уравнения решать в уме, могу вспоминать свою жизнь, всю перебирать, с младенчества начиная, с черного деревянного коня, на котором я сидел не слезая, завтракал, обедал, ужинал… спать пытался верхом. Могу вспоминать мать и отца и девушку с тоненькой талией, такой тонкой, что казалось, и желудка у нее нет; колеса на асфальте, крылья в воздухе, приветливые румяные лица, дружелюбное «помочь?».

Земля существует, конечно, есть Земля на небе. Но я жить хочу. И так мала плата за жизнь: небольшое отречение, коротенькая ложь. Земли не убудет. Как вертелась вокруг Солнца, так и будет вертеться.

Никто не услышит моей лжи на Земле, никто не узнает о ней.

В эти дни у меня полным-полно посетителей, и все убеждают отречься. Даже тюремщик то и дело просовывает лохматую голову в щель:

— Ну как, Чародей, надумал каяться? Если соберешься, загреми цепями. Я услышу, я тут рядом.

И даже уговаривает:

— Чего уперся, ослиная башка? Жить-то хорошо. Сам первожрец снисходит в мой подвал. Сначала угрожает:

— Отрубим голову, выпустим на песок твою поганую красную кровь.

Но угроза уже не производит впечатления. Голова у меня одна, ее можно отрубить только один раз. Тогда он начинает убеждать:

— Красная Кровь, ты один против всех. Столько людей вокруг, никто никогда не слыхал о Земле на небе. Возможно, ты сам уверовал в свои видения, но как ты докажешь, что это не видения больной головы? Ты наверняка больной человек. У тебя гнилая красная кровь, такой нет ни у кого в королевстве. Гнилая кровь ударяет в голову и порождает горячечный бред. Мало ли что привидится человеку в горячке. Стоит ли жизнь терять, чтобы отстаивать бред? Это больная кровь диктует тебе сказки.

Сказки? Допустим. А барометр мне тоже продиктован больной кровью? Но ведь он предсказывает дождь, он действует. «Prove the pudding is the eating», — говорили материалисты («Если пудинг можно съесть, значит, он существует»).

Если тебе снятся конструкции действующих приборов, едва ли это сон.

— И какая польза от твоих сказок? — подступает жрец снова. — Даже если есть на небе твоя Земля в богом забытом уголке. Может быть, бог туда не заглядывает на самом деле, но у нас-то есть бог. И ты встретишься с ним скорее, чем хочешь. Не веришь? А вдруг ты неправ? Тогда поздно будет каяться. Лучше покайся сейчас, не прогадаешь. И жизнь сохранишь, и на том свете получишь прощение.

По всем правилам логики он доказал, что мне явно выгоднее поверить в их бога и отречься от Земли.

— Подумай, подумай хорошенько, — повторяет он на прощание.

Ах, думаю я, думаю что есть силы. Очень удобно думать в беззвучной тьме погреба. Только о том ли я думаю?

«Почему, — спрашиваю я себя, — столько разговоров, уговоров? Чужую жизнь не так уж берегут у синекровых. Так легко можно казнить: нож в спину воткнуть, сбросить в реку, яду подсыпать. Отчего со мной цацкаются? Значит, не смерть моя нужна жрецам, нужно отречение, нужна моральная победа надо мной. А зачем? Если здесь XVI век, надо бы и в земной истории поискать истории отречений где-то возле XVI века. Отречения требовали у Джордано Бруно — этот предпочел костер. Требовали у Томаса Мора — положил голову на плаху. Требовали у Галилея. Этот отрекся, сдался, хотя молва приписала ему героическое: „А все-таки она вертится“».

Не так много примеров. Чаще казнили без разговоров.

Видимо, бывает война людей, там важно противника уничтожить.

И бывает война идей, где убийством делу не поможешь. Нужно, чтобы противник сдался, сам признал свое поражение, разбить его, не убивая.

Но надо, чтобы противник стоил того. Был знаменит, авторитетен, как Галилей — первый ученый Италии, как Мор — первый ученый Англии, бывший лорд-канцлер, премьер-министр страны.

Выходит, авторитетен я в мире синекровых — чародей без палочки.

И сказки мои опасны, сотрясают пирамиду, на которой обжираются, давясь, король и его присные. Отречься от сказок?

Ну вот Галилей отрекся, вопреки легенде. И прожил еще девять лет, под надзором, но в собственном имении. Успел написать полезную книгу. Она положила начало целой науке — сопротивлению материалов.

А Мор — упрямый британец, твердивший, что закон выше короля, положил на плаху голову, сказал палачу: «Друг, размахнись посильнее, у меня толстая шея».

Сумею я подавить трепет плоти, произнести не дрожа, не стуча зубами: «Друг, размахнись посильнее…»?

Или по легенде о Галилее: «А все-таки она вертится. Вертится вокруг Солнца наша Земля».

Очень хочется быть мужчиной и умереть мужчиной.

О чем я думаю, о чем я думаю? Разве я уже решился умереть?

Неожиданно приводят ко мне семью. Я имею в виду домохозяйку, ее сына-подростка и дочь. Даже зять, кожевник, топчется сзади на лестнице. Женщины плачут, им жалко меня по-женски. Они упрашивают:

— Не будь упрямым, скажи, что велят. Сила солому ломит.

Дочка целует мне грязные руки, твердит рыдая:

— Дядя Чародей, скажи им, что это сказки, только хорошие сказки. Они красивы, они сердцу милы, но мы же знаем, что настоящей любви не бывает. Мама меня любит — это любовь. Я дочушку-кровиночку люблю — это любовь. А другой и нет на свете.

И парнишка, когда до него доходит очередь, говорит заученно:

— Короля надо слушать, дядя Чародей. Бога почитать надо. Мы верные слуги короля, мы не самые умные на свете. Нельзя одному против всех. Скажи, что велят, дядя Чародей. Обещаешь?

— Ты хочешь, чтобы я сказал, что Земли нет? Тогда он придвигается ко мне вплотную, дышит в лицо.

— Все говорят, что нет Земли. А на самом деле? Мне одному скажи, дядя. Я буду молчать, памятью отца клянусь.

И я говорю ему:

— Есть Земля. Еще добавляю:

— Вам лучше бежать, уехать отсюда подальше. Едва ли король оставит вас в покое. И торопитесь. Не ждите, когда мне отрубят голову.

Когда отрубят! Разве я решился? Обдумать, обдумать надо, обдумать как следует, пока темно и тихо, пока нет никого.

Опять тюремщик просовывает кудлатую голову:

— Ну как, упрямая башка, согласен покаяться? Последний раз спрашиваю. Эшафот сколочен, сейчас тебя обряжать начнем.

Тюремщик не зол, он равнодушен, скорее даже добродушен. Он чувствует себя сторожем при зверинце. Служба такая: сторожишь зверей, надо усторожить. А может быть, сторожем не зверинца, а бойни. Хоть быки, а жалко: живые существа. С другой стороны, мясо-то нужно.

— Ну и дурень, — говорит он мне. — Жизнь-то хороша. Носишься со своими сказками. Помогли они тебе, что ли? Вот придумай такую, чтобы легче было на тот свет идти.

Придумать? Придумал я сказку себе в утешение. Такую:


Казнят меня, похоронят, забудут. Но однажды, много-много лет спустя, полыхнув пламенем, из-за туч на городскую площадь сядет ракета. И выйдут из нее люди, наши, земные, выйдут и спросят: «Бывал ли здесь человек, похожий на нас, с губами, словно вымазанными красной глиной, и кровью цвета киновари?»

И найдут мою могилу, а в могиле эту нитку, которую я наговариваю сейчас, а потом намотаю на зуб. Найдут и скажут: «Да, это земной человек XXII века. В его времена умели отодвигать смерть, умели омолаживать. Но он не знал еще, что наука найдет способ восстанавливать человека по одной клетке, по одной-единственной клетке с генами. Восстановим этого сказочника!»

И восстановят…


…Ну, пора кончать. Слышу шаги на лестнице. Спокойствие, спокойствие! Держи себя в руках, друг человек. Очень хочется умереть мужчиной, крикнуть так, чтобы голос не дребезжал:

— Есть на свете Земля! Вертится вокруг Солнца!

Загрузка...