I

Он проснулся от громкого стука в дверь и по свету, проникавшему через тонкий ситец, сразу понял, что снова проспал. Все давно в поле, в доме никого.

Стук повторился, кажется, теперь колотили ногой. Чёрт, придётся вставать.

Морщась от боли в затекшей спине, он с хрустом потянулся, отдёрнул занавеску и полез с печи вниз. На крыльце стоял Староста — низенький, круглый, весь мокрый от дождя, с плоским жабьим лицом, покрытым выпуклыми каплями воды, как испаренный. Плечи и живот у него тоже были мокрые.

— Спишь, — сказал Староста неодобрительно.

Отвечать смысла не было. В восемьдесят четыре проснуться утром — само по себе уже чудо.

— А в поле вода пошла, — сказал Староста, — от запруды твоей. Погниёт все, собрать не успеем. А ты спишь.

— Так дожди же, — ответил он, пожимая плечами. — Третий месяц льет. Что я сделаю?

И ткнул пальцем в набухшее влагой сизое небо.

С ними только так и можно было. Слова без картинки ничего для них не значили.

Староста послушно задрал голову и постоял немного, соображая.

— Значит, эт самое, Умник, — сказал он потом и пошлёпал толстыми губами, подбирая слова.

— Ты мне тут не эт самое, понял? Не умничай. Там народ убивается по колено в грязи, погниёт все. Ты воду от реки подвёл — подвёл. Вот теперь забирай, не нужна твоя вода.

Ты-то убиваешься, — думал Умник с ненавистью, возвращаясь в дом. Дети в поле, женщины, все, кто может стоять на ногах, кроме самых старых. Вся деревня с рассветой до заката под холодным дождём выдирает мокрую рожь из земли, раньше времени, чтобы не сгнила. И Бог знает, сколько их помрёт опять от перенапряжения или от пневмонии, которую вы зовете лихорадкой. А ты пойдешь сейчас домой, бражки выпьешь, супу горячего велишь себе подать…

Но запруду и правда пора было проверить, причём давно. Просто в этом году вдруг не стало сил. Восемьдесят четыре — слишком всё-таки много.

От сырой погоды ныли кости и ломило поясницу. А сон вдруг сделался по-стариковски капризный и наваливался, когда хотел, посреди дня, например, или как сегодня, под утро. И главное, ему стало всё равно. А как они хвалили его за эту примитивную систему ирригации, когда лето были жаркие и засушливые, и рожь погибла бы без полива, если бы он не вспомнил про древнеримские акведуки и не объяснил им, как построить запруду и под каким углом прорыть канавы, чтобы вода приходила в поле самотёком.

Как они были благодарны ему тогда, и как он вдруг впервые за много лет почувствовал себя нужным, как обрадовался, старый дурак.

На столе он нашел завёрнутый в тряпку кусок присоленного хлеба и кружку молока — гостинцы от Белки. Она всегда оставляла ему завтрак, славная девочка.

Есть не хотелось, но оставить еду без присмотра было немыслимо.

По-прежнему, даже спустя полвека, невозможно. Никто из рожденных после голода уже не мог себе его представить. А он помнил, и потому выпил молоко залпом, а хлеб сунул в карман.

II

Дорога страшно раскисла ещё в июле, а теперь превратилась просто в жидкую, хлюпающую грязь, так что до берега он добрался только через четверть часа. ещё издали ясно было, что дела плохи.

Река разбухла в глинистых берегах и поднялась, и жёлтая вода свободно текла по наклонной канаве к полю.

Оскальзываясь и чертыхаясь, он вскарабкался на мокрые брёвна, лёг на них животом и посмотрел вниз.

До края запруды оставалось ещё сантиметров семьдесят.

Похоже, чёртова река сначала зальёт всё вокруг и погубит рожь и только после перевалит через запруду. «Пропал урожай», подумал он тоскливо, «и я буду виноват».

— А я говорил вам, надо было шлюз строить, — сказали рядом.

Он вздрогнул и поднял голову. Рыбак, плотно завернутый в ветхий брезентовый плащик, стоял тут же, серый и незаметный, как фрагмент пейзажа, и смотрел на кончик своей длинной ивовой удочки. В плетёном садке, переброшенном через край запруды, толкались невидимые рыбы.

— Три месяца льёт, — сказал Умник, — и тут же понял, что повторяет свое утреннее оправдание, и всё равно продолжил:

— Это аномалия, вы же понимаете. Такого ни разу ещё не случалось, откуда мне было знать. Пока работают простые системы, нет смысла сочинять сложные. И к тому же, Рыбак, мы сто раз уже это обсуждали. Я историк, не инженер.

Древнее лицо Рыбака дёрнулось и как будто ожило на секунду. Вялые черепашьи веки дрогнули, глаза блеснули злорадно и молодо.

— Вы не послушали меня тогда, Умник. Вам слишком хотелось им угодить. Да, они вас за это двадцать лет носили на руках, даже имя вам новое придумали. Но погода поменялась, и без шлюза вы станете их врагом. Вы уже им враг. И они забудут, что вы когда-то спасли им жизнь. За священную Рожь-Матушку они сожгут вас, Умник. Сожгут и не поморщатся. Потому что с ними нельзя иметь дела, И я вас об этом предупреждал. А урожай у них всё равно, конечно, потом сгниёт.

Выпросить у Старосты пару быков, думал Умник. Подцепить несколько верхних бревен и дёрнуть.

Плотина, конечно, не выдержит и развалится, но вода спадёт и уйдет дальше по руслу. Хотя если дожди не перестанут, это уже не поможет.

Провалялся на печи, спину больную берёг, А теперь поздно, слишком поздно.

— Слушайте, — сказал он вслух, — можно ведь придумать обратную систему, да? Чтобы осушить, чтобы вода пошла назад. Ну не знаю, угол какой-нибудь поменять, прокопать по-другому. Я не сумею рассчитать, но вы-то…

— Гуманитарий! — с отвращением произнес Рыбак. — Опять вы думаете о них, а не о себе. Это гордыня, Иван Алексеевич, смешная интеллигентская спесь. Они не оценят вашу жертву. Сначала они убьют вас, придумают вам какую-нибудь красочную казнь и забудут о вас к осени. Может быть, кстати, они вас и не сожгут. Может, камнями забросают или четвертуют…

— Зато вам, наконец, дадут новое имя. Спаситель, например, или Хозяин Дождя. А хотите, берите моё, — начал было Умник, раздражаясь.

И тут же осёкся, потому что этому спору недавно стукнуло полвека, и Рыбак уже слишком стал ветхий, хрупкий и упрямый.

Его нельзя было злить. Не было смысла злить его, особенно сейчас.

— Плевал я на их прозвища, — желчно сказал Рыбак и тряхнул своей удочкой. — Не впутывайте меня в вашу идиотскую миссию. Всё, что я им должен, — ведро рыбы в день. Больше они не заслуживают.

Они помолчали недолго. Два старика, смертельно уставших друг от друга. Посмотрели, как мутная жёлтая вода лижет бревенчатый бок плотины. Пузырится и булькает, сворачиваясь десятками маленьких злых водоворотов, а потом меняет курс и легко, безжалостно летит по канаве вниз — убивать обречённое поле.

Скользкий зеленоватый карп высунул из садка тупоносую морду с широко расставленными глазами и глотнул воздуха.

— Как же вы мне надоели, — сказал Рыбак наконец. — Идёмте на берег, я вам чертёж набросаю.

Минут десять они кружили по ржавой глине, толкаясь локтями, нелепые, дряхлые, раздраженные, а потом прибрежные сорняки вдруг зачавкали, раздвигаясь, и Рыбак тут же уронил свою палку и поспешно затоптал, стёр ногой корявую схему, и полез обратно на бревна, к удочкам и садку.

— Умник! — застенчиво позвали из кустов.

Он загородил с собой перепуганного Рыбака и оглянулся.

Лет ей было не больше восьми. Босая, белобрысая, в грубой сырой рубахе до пят и совершенно незнакомая. В какой-то момент все дети стали для него одинаково безымянными, и даже собственных правнуков от соседских он старался не отличать, потому что запретил себе запоминать их имена и лица. Привязываться было слишком страшно.

Так что теперь, когда сын и дочь давно лежали на кладбище за церковью, вся его любовь замкнулась на Белке, единственной из девятерых его внуков пережившей оспу, которая выкосила тогда половину деревни. А эту белобрысую, которая пряталась в невысоком ивняке, он даже не узнал, хотя наверняка встречал много раз в церкви, у колодца или просто на улице.

— Ну, чего тебе? — спросил он хмуро.

Вместо ответа она неохотно сделала ещё шаг-другой и замерла, низко опустив голову, разглядывая свои грязные маленькие ступни. Сверху ему видно было только белую нечёсанную макушку и кончики ушей, розовые от холода.

— Да говори ты, ну! Чего там? Староста послал? — спросил он, и вспомнил плоское жабье лицо, всё в тяжёлых водяных каплях. И тут же рассердился на себя, потому что сердце ухнуло вниз и заколотились в голове испуганные маленькие мысли : «Рано, рано! Я ещё могу, я успею поправить…»

Девчонка замотала головой, но глаз так и не подняла, и ему пришлось сесть перед ней на корточки и тряхнуть за тощие плечики.

— А вот я тебя сейчас за ухо, — сказал он свирепо, и тогда она проснулась наконец, заморгала и разлепила губы.

— Батя в поле штуку нашел, — сказала она сиплым насморочным басом. — Глянешь? — и достала из-за спины руку, распахнула ладошку.

Стеклянный экранчик помутнел от времени и пошёл трещинами, кнопки залепила глиной, краски стерлись. Он попытался было напрячься и вспомнить модель, но, конечно, не вспомнил. Да и толку было сейчас от этой модели.

Пятьдесят лет прошло, а земля, распаханная, перекопанная до последней крупицы, нет-нет, да выплёвывала что-нибудь из прежней жизни, как будто обломки прошлого, разбитые, ржавые, безнадежно испорченные калеки сами упрямо двигались вверх, желая хоть раз ещё напомнить о себе перед тем, как сгинуть насовсем. И напрасно, потому что никто уже не мог узнать их. Никто, кроме таких, как он, старых, зажившихся, бесполезных.

В прошлом году они вот так же выкопали бинокль, отличный полевой бинокль с цейсовскими линзами. Кожаный ремешок истлел и рассыпался, но металлический корпус уцелел, а стекла защитила налипшая грязь. И пропасть бы биноклю именно из-за корпуса, лопнуть под кузнечной кувалдой и превратиться в гвоздь или подкову, если бы Умнику не стало вдруг смертельно жаль этой ненужной обреченной штуковины.

Он очистил линзы от грязи, подкрутил присохшее колесо настройки и до икоты напугал сначала небольшую толпу любопытствующих мужиков.

А потом и Кузнеца — об этом было особенно приятно вспоминать, — который наотрез отказался иметь с бесовской железякой дело и с тех пор она лежит где-то у Старосты под замком. Трусливый кретин, скорее всего, просто не уверен, можно ли ей пользоваться. И не дадут ли ему за это по шапке.

Девчонка ждала, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Видно было, как ей до смерти хочется поскорее сбежать отсюда назад, к своим.

— Ну? — спросила она. — Хорошая штука? Или в кузню нести?

А всё-таки приятно, что они всякую непонятную находку сначала несут к нему. Было бы здорово как-нибудь откопать, например, компас или перочинный нож. Нержавеющий швейцарский перочинный нож со штопором, ножницами и крошечной пилой. У плосколицей жабы, наверное, лопнули бы глаза.

— Нет, — сказал он, — нехорошая. И Кузнецу она тоже ни к чему.

И она сразу швырнула мертвый мобильник в воду, не глядя, как камень. Поддёрнула мокрый подол рубахи, и уже метнулась было прочь, но вдруг остановилась. Так резко, словно налетела на стену.

Ему даже не пришлось оглядываться, всё было ясно по маленькому чумазому лицу.

Разумеется, она увидела чертёж. Точнее, остатки чертежа. несколько выдавленных на глине линий, но дело было, конечно, не в линиях.

Она увидела буквы. Остаток полустёртого слова “поперечный”. Удивительно они всё-таки реагировали на буквы. В самом деле замирали, как кролики, все без исключения, и лица у них тоже становились одинаковые, пустые и странные. И какие-то даже, чёрт знает, тоскливые…

— А ну! — рявкнул он поспешно и топнул ногой. — Брысь!

Она вздрогнула. очнулась и сгинула в ивняке.

Он ещё постоял немного, слушая, как шлепают по лужам её босые пятки, и вдруг захохотал от души до выступивших слёз, потому что девчонка всё-таки ужасно была смешная, потому что всё опять обошлось, и по-прежнему смеясь, повернулся к запруде. Рыбак сидел на своих брёвнах, дряхлый, маленький и сморщенный. Тощие плечи дрожали, удочка прыгала в бледных ладонях.

— Ох, ну бросьте вы, Иннокентий Михайлович, — сказал, Умник примирительно. — Чего вы так испугались? Да она забудет всё, пока добежит до деревни.

И Рыбак сразу же подпрыгнул, затрясся, пнул свой притопленный рыбный садок и закричал, слабо и страшно.

— Идите вы к чёрту, Умник! Слышите, к чёрту! Не смейте больше меня впутывать, оставьте меня в покое!

Толстый зелёный карп плюхнул хвостом, тяжело перевалился через край садка и утонул в мутной воде.

III

За ужином, как обычно, говорили о дожде. Точнее говорил, конечно, Кузнец. Он сидел во главе стола под иконами, широко расставив могучие ляжки, мордатый, до самых глаз заросший тугим красноватым волосом, и забрасывал в пасть то щепоть моченой капусты, то кусок ржаного пирога. Дети толкались, хихикали и стучали ложками, Белка сновала между печкой и столом, не присаживаясь.

Умник ел молча, склонясь над миской. Как мог быстро, потому что кроме него внимать Кузнецу было некому, а внимать не хотелось.

— Корову Курлихину, в канаву провалилась, ногу сломала, прямо в поле резали, — рассказывал Кузнец набитым ртом. — Староста прибежал, орёт : не дам поле поганить. Я ему : да куда мы с ней, ты оттащи её, попробуй, а он визжит прямо — грех, грех… Пузу по уху съездил, а сам потом огузок целый уволок.

Он засмеялся, стукнул пустой кружкой по столу. Белка тут же подбежала с кувшином и плеснула, неловко, через край. По сосновой столешнице разлилась жидкая пенистая лужица. Умник оттолкнул миску и быстро поднял голову.

Дети умолкли, превратились в три одинаковых светлых макушки, глухие и незрячие. Белка сжалась и загородилась локтем, ожидая оплеухи.

— Курва ты косорукая! — лениво, без злости сказал Кузнец и зевнул. — Кормишь вас, кормишь, а всё не впрок. Вся порода ваша такая — дармоеды малохольные.

И потянулся за пирогом. Умник неслышно перевел дух. Горло привычно сжалось от ненависти, в ушах стучало, но девочка с виноватой улыбкой уже вытирала стол. Дети зашевелились и зашептали. Обошлось.

Вмешиваться было нельзя.

Когда он вмешивался, всегда становилось только хуже. Хотя его, старика, Кузнец ни разу не тронул, не смел, просто крепче бил Белку.

— Найду себе бабу половчей, а тебя выгоню. Вон Умник, пускай тебя кормит. Сумеешь, а, Умник?

Это был давнишний, любимый его разговор. Толстый и здоровенный Кузнец, красавец по нынешним меркам, ни за что не женился бы на щуплой рябой Белке, если б не оспа, погубившая почти всех её сверстниц. Он взял её замуж четырнадцатилетней, и даже родив ему пятерых детей, двое из которых умерли ещё в младенчестве, она до сих пор выглядела подростком. Бабы теперь нужны были гладкие, румяные и горластые. И несправедливость этой сделки, которую по нынешнему порядку нельзя было отменить, если только жена не помрёт в родах или не надорвётся от тяжелой работы, не давала Кузнецу покоя. Иногда Умнику очень хотелось оглохнуть, как Рыбак или притвориться, что ослаб умом, не слушать, не участвовать, залезть на печь, задернуть сицевую занавеску и ждать смерти. Но тогда всё Кузнецово раздражение, которое они сейчас делили поровну, достанется ей одной.

И рано или поздно красномордый гад просто стукнет посильнее и убьёт девочку, чтобы освободиться и жениться заново.

— Всё! — сказал Кузнец и поднялся. — Спать! Молебен завтра. Всем велено быть. Слышишь, Умник? Ты уж не проспи, сделай милость.

IV

Несмотря на сырую прохладу снаружи, в церкви дышать было нечем. Толпа стояла душно и плотно, как рыба в садке. Пахло мокрой шерстью, капустой и перегаром, шестью десятками немытых человеческих тел. Если б не дождь, молебен провели бы в поле под открытым небом, но суть собрания и заключалась в том, чтобы выпросить у бога сухой погоды и спасти урожай.

Одна за другой сдавались и текли в домах соломенные крыши. По стенам поползла зелёная плесень, Одежда за ночь не успевала просохнуть. Люди устали от воды, и спрятаться от нее было негде, кроме крытой жестью маленькой церкви, где было пока тепло, сухо и горели свечи.

Наказ “явиться всем” в этот раз был исполнен дословно. Принесли даже младенцев и лежачих больных. Беспокоить вседержителя мелкими людскими горестями было теперь не принято. Слух его следовало славить и благодарить, а с просьбами обращались шепотом, один на один и только в минуты крайней нужды. Так что выдуманный Старостой общий молебен о прекращении дождя был уже последней, чрезвычайной мерой, означавшей, что дела по-настоящему отчаянные, и других средств не осталось.

Батюшка в чёрной до полу рясе, статный, с красивой белой бородой, тяжело взобрался на амвон. В тишине отчётливо было слышно, как хрустнула при подъеме одна из батюшкиных коленок. Но отец Симпатий даже не поморщился.

Лицо его было строго и прекрасно. Он настраивался на молитву.

— Владыка Господи Боже наш, человеколюбивый, творче и милостивый Господи, призри на нас, смиренных и недостойных рабов твоих, прими наши смиренные мольбыыы, — грянул батюшка,

И толпа сразу осела и охнула, пригнула головы. Голос у святого отца был густой. богатый, роскошный шаляпинский бас, с которым не стыдно было выступить в опере. Когда он порою брал особенно низкую ноту, самые впечатлительные девки начинали плакать.

Пока Рыбак не одряхлел и не сдался, они с Умником много шутили об этом. «Ну, ещё бы они не плакали, — говорил Рыбак. — У них же все отняли : литературу, живопись, музыку, театр, поэзию. Церковное пение — единственное искусство, которое им осталось».

«Я не удивлюсь, — говорил Рыбак, — ещё веселый тогда и злой, ещё не испуганный, — если они попов по этому критерию и набирают — голос! И память, конечно. Попробуй-ка выучи наизусть Библию и этот их гигантский молитвослов.»

«Живот ещё, хохотал Умник, вы забыли про живот! Худой священник никуда не годится!»

— Подашь ти вёдро достоянию твоему, и солнце просвяти на требующие и просящие от тебе милостииии, — пел Симпатий, легко меняя темп, свободно переходя от скороговорки к сладко вибрирующим длиннотам.

Каких-нибудь пять лет назад они переглянулись бы поверх голов, два трезвых свидетеля, насмешливые и потому непобеждённые. Но сейчас Рыбак, усохший, безразличный, девяностолетний, жался к стене и мелко тряс головой. Ему перестало быть смешно. И это значило, что Умник остался один. Он давно научился мириться с потерями.

В конце концов он пережил голод, жену, а после — обоих своих детей, потому что в испорченном мире стариками снова становились в пятьдесят, а до шестидесяти почти никто не доживал. Он принял этот новый несправедливый порядок, дремучий и дикий, и попытался найти в нем смысл, и нашёл. Просто вдруг оказался не готов к тому, что не с кем будет над этим посмеяться. Не ожидал, что это будет труднее всего.

— Не до конца тлению, гладу же и погибели предажь нас, ниже да потопит нас буря водная, — громыхал голос с амвона, поднимался к обшитому тесом куполу и густел там, стекал вниз по стенам, заливая беззащитные людские души. И вот уже кто-то заплакал и упал на колени, и толпа зашаталась, заныла, подхватила ритм.

И Умнику вдруг остро, невыносимо захотелось поддаться наконец и позволить себе почувствовать такой же ясный восторг и ужас, такую же простоту жизни и своё перед ней ничтожество. Но могучая многоголосая ария вдруг споткнулась, захлебнулась на полусловие, дальний край толпы дрогнул и рассыпался. Там творилось что-то нехорошее, что-то другое.

Он поднялся, трезвея и стыдясь, и заработал локтями, убираясь поближе, уже снова свободный наблюдатель. Очевидец, а не участник.

Из-за спины нечесанных макушек он поначалу разглядел только опрокинутое женское тело, босую ногу, со скрюченной в судороге ступнёй и задравшийся подол, и даже успел подумать

«Ого! Молитвенный экстаз! Молодец, Симпатий! Такого у нас ещё не было». И только когда закричал Кузнец, сердито, матерно, а люди попятились и отхлынули, он узнал вдруг синее Белкино платьице, лопнувшее по шву.

Девочка лежала на нечистом полу, раскинув тонкие коленки, похожие на сломанную куклу, и он бросился было поднимать её. Но тут она дернулась, выгнулась и забилась, царапая ногтями землю и колотясь головой, и он наконец увидел её лицо — искажённое, закатившиеся под лоб глаза и прокушенные губы. Полторы ужасных, беспомощных минуты он просидел рядом, не решаясь ни сдвинуть её, ни перевернуть. А потом горлом у неё пошла пена, густая и розовая, как сахарная вата, и все закончилось. На руках у него осталось маленькое тело, бессильное и мокрое от пота. Девочка дышала слабо, едва слышно, но она была жива, и нужно было поскорее унести её отсюда. Он обхватил её покрепче и попытался встать, но не смог. Ноги не слушались, сердце бухало в горле.

— А ну, посторонись, — сказал Кузнец. — Уйди, говорю, я сам.

Он склонился, легко подхватил жену на руки и понёс к выходу. И тогда старик тоже сумел подняться и заковылял следом. За спиной у него стояла мёртвая, непроницаемая тишина, как будто в крошечной церкви никого не было.

V

Староста пришел часа через два. В этот раз он не стучал, а просто толкнул дверь, просочился в избу и зарыскал глазами по углам.

— Померла? — спросил он.

— Живая, — сказал Кузнец с вызовом, поднимаясь навстречу.

И Староста тут же закивал, засуетился:

— Ну, вот и я говорю — отлежится, баба молодая. Ишь, как её цепануло… Батюшка велел передать, что не сердится, с пониманием. Бывало такое, говорит, — исступление. Молитва, она из человека дух вышибает. Я и сам едва на ногах удержался…

Чтобы не слушать его, Умник отвернулся и пошел к полатям, где у стены спала Белка, неподвижная, бледная.

За всё время, пока они с Кузнецом несли её, пока укладывали, она не пошевелилась ни разу и глаз не открыла, но дышала ровно. На виске билась тоненькая жилка.

Неужели и правда истерика? Он ведь и сам почувствовал что-то там, в церкви, когда все вокруг завыли и закричали. Был момент, когда он тоже вдруг сцепил руки и даже, кажется, упал на колени. Это он-то, агностик! Старый скептик! Чего ждать от забитой неграмотной девочки?

Он погладил ее по влажным волосам, тронул щеку. Кожа на ощупь была холодная и сырая, как земля после дождя. За спиной у него Кузнец теснил Старосту к двери. Тот неохотно пятился, продолжая болтать что-то про невиданные силы молебен, который точно исправит погоду, и про работу, которую так и быть сегодня можно пропустить, раз уж так вышло с хозяйкой.

Дверь захлопнулась. Кузнец подождал ещё у порога, большой, хмурый, пока бормотание снаружи не стихло наконец. Потом матернулся вполголоса и длинно сплюнул на пол.

Остаток дня они провели молча, каждый в своем углу. Без неловкой Белкиной суеты дом опустел и как будто раскололся надвое, а она лежала ровно посередине, немая и твёрдая, как покойница.

Когда стемнело, наскоро перекусили чёрствым пирогом, разогнали детей по лавкам и улеглись сами.

— Ничего, детка, — думал Умник, ворочаясь на печной лежанке. — Ничего, я здесь, я с тобой.

Разбудил его странный звук, приглушенный низкий звериный вой, как если бы в избу посреди ночи пробралась бродячая собака. Он сел, стукнулся лбом в дощатый потолок и отдёрнул занавеску.

В комнате было темно, в красном углу тускло тлела лампада, а под ней стояла Белка, босая и простоволосая, в нижней рубахе. И смотрела на свет.

— Ты что, голубка? — позвал он. — Что ты?

Она дернулась и обернулась на голос, выгнув шею под диким, невозможным углом. Слышно было, как хрустнули позвонки. И зарычала снова, утробно и глухо.

— Сейчас, — сказал Умник, — я сейчас. И полез с печи вниз.

Ему нужно было пять шагов, чтобы дотянуться и разбудить её, и он успел бы, но тут заплакал кто-то из малышей, и Кузнец, голый и заспанный, с выпуклым шерстяным животом скатился со своей лавки и встал у нее на пути. И она сразу потянулась к нему, прижалась щекой, а потом вдруг распахнула рот и вырвала зубами кусок мяса из его грудной мышцы.

Кузнец охнул и отшвырнул её. Она упала, но тут же снова поднялась и побежала мимо мужа, мимо помертвевшего Умника, и с разбега налетела на бревенчатую стену, ударилась в нее грудью и лбом, оставив на бревнах размазанное алое пятно. Дети завизжали. Удар почему-то не сбил её с ног, и, отойдя на пару шагов, она склонила голову и бросилась на стену ещё раз, но добежать не успела. Кузнец обхватил её сзади руками и повалил на пол, и повалился вместе с ней.

— Чего стоишь, ну? — он повернулся к Умнику. Лицо у него было дикое. — Полотенце неси!

Потом Кузнец натянул рубаху, которая тут же промокла и потемнела от крови, и ушел за травницей, а Умник остался с девочкой на полу. Даже связанная, оглушенная, она билась и мотала головой так сильно, что казалось, либо разобьет себе затылок, либо вот-вот откусит собственный язык. Глаза у нее были пустые и страшные, как будто там за голубой радужкой уже не было человека. Его детка, его робкая, ласковая Белка, исчезла. И вместо нее на полу извивалось опасное чужое существо.

— Ну что ты, что ты? — сказал он, растеряно, и заставил себя прикоснуться, погладить липкую от пота щеку.

Это приступ, какой-то непонятный припадок. Она все ещё здесь. Вот её руки, ноги, знакомый маленький шрам на левом запястье, родинка под глазом, веснушки, которые она вечно пытается свести, то луком, то чистотелом — безо всякого, к счастью, эффекта, потому что такой же рыжий лисичий нос был у ее матери, по которой он так и не перестал скучать. Она здесь, и она ему нужна. Он не справится без нее.

VI

Пригнувшись, вошла травница, перекрестилась на икону.

Вид у неё был помятый, Кузнец наверняка поднял её с постели, но глаза смотрели живо и несонно. Старуха огляделась и сразу заметила всё, что требовалось : связанную полотенцами Белку, её разбитый лоб и перепачканный кровью подбородок, красное пятно на стене и присохшую к ране рубаху Кузнеца.

Наверху на печке тихонько скулили дети, сбившись в испуганную кучку. Бабку-травницу в деревне побаивались и звали только в крайних случаях, её появление в доме означало, как правило, близкую смерть. К тому же брала она недёшево.

Она присела рядом с Белкой, заглянула в запрокинутое лицо, подержала на тонкой шее свою морщинистую лапу, оттянула веко. Потом выпрямилась, свела лохматые брови и замерла, величественная, как царица.

— Ну? — нетерпеливо спросил Кузнец спустя полминуты.

— А ну не нукай, не запрягал, — отрезала старуха, приосанилась и снова замолчала, теперь нарочно, потому что статус её в деревне был не ниже кузнецова и было нелишним ему об этом напомнить. Умник с тревогой поднял глаза, но Кузнец, как ни странно, унижение проглотил. Сел на лавку, сложил на стол тяжелые кулаки и приготовился ждать.

То, что подождать придётся, Умнику было ясно, как день.

Бабка любила эффектные выходы, заговоры, песни и завывания, которые повергали её простодушную паству в трепет и заставляли раскошелиться. Если б травница не боялась отца Симпатия, она с наслаждением резала бы чёрных петухов и танцевала голой при луне. Но под занавес, после языческих плясок и зловещих стишков, у нее всегда находилась какая-нибудь травка, отвар или мазь, которые если не побеждали болезнь, то хотя бы облегчали страдания, и Умник помнил об этом. Он до сих пор был ей благодарен за всё, что она когда-то, сорок лет назад сделала для Марты, его жены, в три дня сгоревшие от родильной горячки, а тридцатью годами позже ещё раз, для сына, когда он мучительно умирал от почечного камня. Она не спасла их, их нельзя было спасти, но им хотя бы было не больно.

Правда, сейчас он на старуху не очень рассчитывал. С Белкой случилось что-то другое, непохожее на привычные лихоманки, трясучки, родимчики и грудные жабы, уносившие больного в могилу по понятному, предсказуемому сценарию.

Девочка была больна, серьезно больна, но симптомы не складывались. За полвека он успел повидать множество уродливых смертоносных недугов, когда-то почти побежденных, а теперь снова выползших прямиком из средневековья. Но такого не видел ни разу.

Приглядевшись к травнице, он понял, что не одинок. Она просто тянула время, потому что понятия не имела, что с девочкой. Но Кузнец нетерпеливо завозился у своего стола, и бабка всё-таки зашевелилась, открыла глаза и принялась раскладывать свой реквизит. Свечи, чашки с водой, камешки и угольки.

Вырвала несколько Белкиных волос, навязала на них узелков, стала дуть, бормотать, капать воском и даже поплясала немного, но как-то без огонька, вполнакала, душу не вкладывала. Потому что, вдруг отчётливо понял Умник, она до сих пор думает, не определилась с диагнозом. Всё это было плохо. Очень, очень плохо.

— Умоляю, уговариваю, выговариваю, заговариваю, болезнь падучую, тяжелую, со мной апостолы и ангелы, и сорок святых, и сам Господь, — затянула она, наконец, густым басом.

И Кузнец невольно привстал, оробевший и завороженный, а Умник смотрел на старуху и заметил вдруг, как они похожи с Симпатием. У них получился бы и неплохой дуэт. Ох, как же ему все-таки не хватало Рыбака!

— Ночью спать, не вставать, в постели лежать, по дому не ходить, из дома не выходить, не пугаться, не смеяться,— кричала старуха.

— Не кусаться… — мысленно добавил Умник.

Ему не было смешно, конечно, нет. Просто в самые тёмные минуты первой всегда включалась ирония. Без неё он давно сошёл бы с ума.

Отдуваясь, травница опустилась на лавку, и, порывшись в своём мешке, достала запечатанный воском пузырек и сказала уже будничным, обычным своим голосом :

— Чистым не пить, в воду капать. Откажется глотать — через зубы вливайте. Но немного, половину за раз. Пускай поспит маленько.

Вот, наконец-то, что-то придумала всё-таки.

— А что там? — спросил Умник.

Старуха нахмурилась. Вопросов и объяснений она не любила, они портили драматический эффект.

— Молоко маковое, — неохотно сказала она, — чтоб во сне не ходила. Но глядите только, не развязывайте! Так пускай лежит…

Значит, лекарства не будет, понял Умник с тоской. Она просто решила усыпить девочку, потому что не знает, что ещё можно сделать. Более того, она даже не уверена, что снотворное подействует и боится рисковать.

— Спаси бог, — невесело сказал Кузнец. Похоже было, что результат лечения тоже не особенно его впечатлил.

— На вот, — и сунул бабке тряпичный свёрток, темный от мясного сока. Вероятно, часть злополучной курлихиной коровы.

Она кивнула с достоинством, прижала говядину к груди и расправила юбки, подхватила свой мешок и пошла к двери. Умник бросился следом. Её нельзя было так отпускать.

— Вы плохо выглядите, Иван Алексеевич, — сказала старуха, когда они оказались снаружи. — Стенокардия? Могу дать вам что-нибудь. Хотите? Бесплатно, по старой дружбе.

— В нашем возрасте? Я в порядке, — отмахнулся он. — Скажите мне, что вы думаете.

— Ну, для начала пусть поспит пару дней. Напрасно вы сомневаетесь. Маковое молоко, между прочим, очень эффективно купирует…

— Да бросьте вы, ради бога! — перебил он. — Не нужно мне это ваше вуду. Я хочу знать, что будет, когда она проснется. — Что потом?

В поле оглушительно ревели невидимые жабы, небо начинало светлеть.

Разговор пора было сворачивать, пока деревня не проснулась и не потащилась мимо них на работу.

— Я очень сочувствую вам, Умник, правда. Но не мне вам объяснять, что не все болезни поддаются лечению, — сказала она и погладила драгоценный мясной сверток, который уже немного протёк ей на платье. Видно было, как ей не терпится уйти.

— Ладно, — сказал он тогда. — Ладно, я понял. Я только прошу вас, не рассказывайте никому. Пожалуйста, вы же знаете, что они с ней сделают.

— Это скоро нельзя будет скрыть, — ответила травница и пошла прочь по мокрой траве.

Дух в избе стоял тревожный, больной. Дети давно наплакались и уснули. Кузнец перенёс Белку на узкую лежанку и сидел теперь рядом на полу, сжимая в громадной лапе раскупоренный пузырёк. Плечо у него до сих пор кровило, рубаха спереди вся была чёрная.

— Ну? — спросил он, увидев Умника.

— Не будет она болтать. Не будет пока, — ответил старик и тоже сел, прислонился спиной к стене.

Помолчали.

— Слушай, дед. — сказал Кузнец. — Давай выпьем, а?

VII

Она пролежала так трое суток, в полотенцах, погруженная в мертвенный опиумный сон. Чудотворное бабкино молоко быстро заканчивалось, и к ней то и дело приходилось посылать за добавкой, меняя пузырьки на куски курлихиного мяса. А погода тем временем наладилась. Дождь перестал, дни наступили солнечные и жаркие, и земля понемногу начала высыхать, избавляться от влаги.

— Помог! Помог молебен-то! — говорил повеселевший Староста.

Целыми днями он бегал теперь от дома к дому, стучался в двери, заглядывал в окна, проверял, не отлынивает ли кто от работы. Угрожал, шантажировал и молил.

Поле надо было убрать срочно, пока дожди не вернулись.

Собранного в июле озимого урожая едва хватало для собственных нужд, а эта, яровая рожь, вся целиком предназначалась на обмен, её нельзя было потерять. Норма обмена всегда была одна и та же, жёсткая, не подлежащая торгу. И даже в годы, когда рожь болела и родилась плохо, деревня смирно подвязывала пояса и влезала в собственный зимний запас, а случалась — и в зерновой резерв.

Потому что в обмен на ржаную муку, упакованную в мешки и готовую к долгой дороге, прибывали издалека драгоценные древесина, шерсть, железо и уголь, которых иначе негде было взять и без которых зиму было не пережить.

Уговор, установленный полвека назад, был могуч и незыблем, превратился в закон, оспаривать который из ныне живущих давно уже было некому, они просто не знали другого расклада.

Поле сохло слишком медленно, потому что по Умниковым каналам от реки по-прежнему шла вода, совершенно теперь ненужная, и на третий день ясной погоды Староста решился ломать плотину.

В другое время Умник спорил бы, доказывал, что бесценные бревна полопаются от рывка, или их просто унесет дальше по реке. И когда снова начнется засуха, новую плотину строить будет не из чего. Может, даже бросился бы к Рыбаку и уговорил его закончить чертёж шлюза.

А сейчас ему всё стало безразлично. Он даже не пошел на реку. Охраняя избу от любопытных соседок, он все дни сидел возле спящей Белки. Обтирал её мокрым полотенцем, лил в рот сладкую воду, слушал, дышит ли. Девочка бледнела и исчезала, нос заострился, губы стали синие. Этот маковый сон был больной, тяжёлый, всё больше похожий на смерть. Чёртово бабкино зелье травило её.

Вечером третьего дня Кузнец отправился к травнице за молоком и вернулся ни с чем. Старуха отказала.

И дело было не в том, что закончилось мясо, просто средство и правда было сильное, слишком даже для крепкого, взрослого человека. Дольше держать на нем слабую девочку было нельзя.

К тому же люди начинали болтать. Страшный припадок в церкви. И то, что никто из соседей Белку с тех пор не видел, притихшие зарёванные дети и запертая дверь, всё это в совокупности давало слишком богатую пищу для слухов.

Непонятных хворей в деревне не любили и боялись, но ещё сильнее люди теперь не любили тайны. Злить Кузнеца никому, конечно, не хотелось, и даже Староста до поры вёл себя осторожно, в избу больше не рвался и с работой не приставал. Но разговоры пошли, и остановить их было уже невозможно. Если маленькая кузнецова жена померла, почему не хоронят? Если не померла, отчего не показывают?

— Ладно, дед, — хмуро сказал Кузнец, когда сели ужинать. — Пускай просыпается, что уж, сладим как-нибудь.

Караулить условились по очереди, но почему-то вышло, что не спали оба, просто не сумели сомкнуть глаз и до утра бродили, шатались по тёмной избе, как два медведя, молчаливые, тревожные, готовые ко всему.

На рассвете Белка вздохнула, зашевелилась и тут же испуганно заскулила, потому что не смогла поднять руку, мешали верёвки, развязать которые до времени никто из них не решился. Она все ещё выглядела как покойница, желтая, исхудавшая до прозрачности, с сухими в корках губами, но глаза под рыжими ресницами снова смотрели мягко, голос был жалобный и родной.

— Деда! Ох, мамочки, да что же это!

И заплакала тоненько, как ребёнок. И Умник сразу кинулся к ней, задыхаясь от облегчения и стыда — резать проклятые верёвки, вытирать ей слёзы, гладить влажный веснущатый лоб. Его детка, его нежная рыжая радость, последняя, бесценная, недалёкая рябая девочка, в которой неожиданно сошлось, совместилось всё, что осталось ему от Марты, от мёртвой дочери, от всей его долгой бессмысленной жизни всё-таки вернулась к нему. А ведь он почти уже сдался и потерял надежду, почти приготовился умирать…

После все ушли в поле, чтобы успокоить наконец Старосту, а старик остался. Неумело сварил для Белки комковатую ржаную кашу и смотрел потом, как она ест, жадно давясь, и радовался тому, как с каждой ложкой лицо её понемногу розовеет.

Он согрел ей воды и принёс чистое платье, расчесал волосы. Он достал бы ей звезду с неба, если б мог.

День был погожий, и он вывел девочку во двор, усадил на солнце и стал рассказывать. Про то, каким зычным басом поёт старуха травница, совсем как отец Симпатий, только без бороды.

Про плотину, которую идиот Староста всё-таки вчера разломал, потеряв половину брёвен и едва не утопив обоих быков. Он даже выпучил глаза и зашлёпал губами, изображая глупую старостину физиономию. Перед этим она не могла устоять и всегда хохотала, замирая от весёлого ужаса и оглядываясь, чтобы не увидел Кузнец.

Но сегодня Белка не смеялась. Сидела больная, тихая и безучастная, и временами даже как будто задрёмывала. И тогда он принёс ей свою вишню, крохотное деревце в глиняном горшке, которую он второй год прятал в дальнем углу чердака и выносил на солнце только когда оставался в доме один. Она проросла прошлым летом на капустной грядке, маленький слабый побег, худосочная веточка, которую он собрался было выдернуть и вдруг узнал мягкие войлочные листочки и отдёрнул руку. Попытался вспомнить, когда в последний раз видел дерево.

Не бревно, не обструганную доску, а живое, настоящее дерево с шелестящей кроной. И не смог.

Чёртова Матушка-Рожь захватила всё вокруг на сотни километров, и до самого горизонта, куда хватало глаз, были только ровные возделанные поля да огороды. Так велел уговор. Тучной плодородной почвы слишком осталось мало, и вся она, до последнего клочка, должна была превратиться в пахотные земли. Лес добывали в других, далёких местах, где от полей не было толку.

Словом, бедная вишня была обречена. Но он всё равно выкопал её, пересадил в горшок и спрятал на чердаке, Сам не понимая, зачем. Ещё год-другой, и она перестала бы там помещаться, да и ягод в одиночку никогда не дала бы.

А потом весной она зацвела мелкими розовыми цветами.

Ему до смерти захотелось тогда показать её Белке, но он не осмелился. Простодушная девочка сразу же проболталась бы. А ему так хотелось ещё хоть раз увидеть цветы.

Но теперь это было неважно. Он бы отдал все вишни в мире, лишь бы девочка улыбнулась.

Он поставил горшок на землю. Вишенка была мелкая, кривенькая и давно уже отцвела, но всё равно она была дерево, диковинное, никогда не виданое. И Белка в самом деле проснулась, захлопала ресницами, глаза у неё стали детские и круглые, и он представил, как расскажет ей сейчас про розовые цветы, про красные сладкие ягоды, которых она не пробовала ни разу, и вкус, который сам он уже не помнил, как она будет слушать, недоверчиво и радостно, и как потом, скорее всего, обо всём забудет. Память у них теперь была короткая, тесная, и хватало её только на самые простые вещи. Пусть, неважно, сейчас она была счастлива.

Улыбаясь, она потянулась, чтобы тронуть красную блестящую ветку, и вдруг охнула и прижала руку к груди. И он увидел её пальцы — чёрные, вздутые, неживые,как резиновая перчатка.

VIII

Старуха была ему не рада. Дверь открыла не широко и в дом не позвала. Стала на пороге, расставив могучие ноги. Вид у неё был заспанный, седые волосы рассыпаны по плечам. Скорее всего, он разбудил её.

— Молока не дам, — начала она хмуро.

— Мне нужна ваша книга, — перебил он, и она сразу вздрогнула и проснулась. Лицо пошло пятнами, глаза заметались.

На улице была пусто, изнуренная работой деревня спала.

Она схватила его за руку и втащила в сени.

— С ума сошли? — прошипела она сквозь зубы. — С чего вы вообще взяли, что у меня есть книга?

— Я знаю, что она у вас есть, — ответил он, — и вы мне её сейчас отдадите.

— Ничего я вам не дам, вы не в себе. Уходите сейчас же.

— Если вы меня прогоните, — сказал он с трудом, потому что сердце поднялось к горлу и разбухло, перекрывая воздух, — я встану у вас под дверью и буду кричать. Я буду кидать вам камни в окна, и мне все равно, что со мной сделают, а уж с вами — тем более.

— Неблагодарный вы человек, Умник, —медленно произнесла старуха. — Всё забыли. А я много сделала для вас когда-то.

«Когда-то и ты была другая», — подумала Умник, — «живая, жалостливая, нежадная, без амулетов, без плясок, без стыдного этого корыстного шарлатанства.

Тогда ты ещё правда хотела помочь. Три дня просидела у Мартины и постели и плакала вместе со мной, когда она умерла. А теперь ты больше не плачешь. Давно уже не плачешь». Только говорить все это было незачем. И потом у него не было времени на разговоры.

Старуха скрылась в сумрачном своем доме, недолго погромыхала там чем-то и вернулась, протянула ему затрепанный ветхий томик с выпадающими листами.

— Вот, — сказала она с ненавистью, — держите. Но если вы попадётесь, если вас кто-нибудь увидит… вы понятия не имеете, чего мне стоило достать её.

IX

Добравшись до дому, он зажёг свечу и разложил по столу разрозненные, жёлтые от времени странички. Он был неосторожен и знал это, но осторожность не имела больше значения.

“Эпилептический припадок сопровождается… тонические конвульсии, резкие сгибания конечностей… вследствие избыточного слюноотделения… некроз пальцев, омертвение участков... чёткая граница между чёрной и розовой кожей… у больных сахарным диабетом…”

Мелкие буквы расползались как муравьи, тонкие строчки издевательски прыгали. Он был близко, совсем близко. Ответ прятался прямо у него перед носом, но старые глаза отвыкли от чтения и не служили ему. Взять бы сейчас припрятанный старостин бинокль, выломать линзу…

Белка застонала во сне, и он вскочил, едва не опрокинув свечку, подбежал и склонился над ней. Девочка как будто стала ещё меньше, ещё прозрачнее, верхняя губа задралась, лоб блестел от пота, левая ладонь распухла и почернела почти до самого запястья.

— Не стал я её вязать, — негромко сказал Кузнец со своей лавки. — Жалко. — Или думаешь, надо?

— Нет, — ответил Умник. — Не надо. Пускай поспит.

Он вернулся к столу, придвинул свечу поближе и снова начал водить пальцем по строчкам. Прятаться теперь было незачем.

— Слышишь, дед? — спросил Кузнец из темноты. — Поможет эта штука твоя?

X

Проснулся он от того, что снаружи кричали. Свеча догорела, закапала воском бесценные старухиные страницы, затёкшая спина занемела. Он с трудом поднял голову, оттолкнул стол и встал, оглядел комнату. Лунный свет лился внутрь через крошечное окно.

На полу лежала скомканное одеяло. Белкина лежанка была пуста.

Крик повторился, набрал силу, соединяясь с другими голосами, и он бросился вон из избы, столкнувшись в сенях с Кузнецом, огромным, жарким со сна. Они побежали по пыльной улице, прохладной от трассы, мимо соседских огородов и крепкого старостиного дома с крашеным петухом на коньке крыши, и старик отстал поначалу, потому что ноги никак не хотели слушаться, а из легких к горлу поднимался жидкий огонь, но тут Кузнец встал, как вкопанный.

Она успела пройти далеко, почти до самой церкви. Даже издали с двадцати шагов легко было разглядеть, что это снова не Белка, а та, другая, которая прошлой ночью укусила мужа в плечо, а после попыталась разбить себе голову. Залитая холодным лунным светом в длинной измятой рубахе, она шла медленно, неловко задирая ноги и судорожно взмахивая руками, подпрыгивая и дёргаясь, как будто маленьким этим слабым телом неумело управлял снаружи кто-то другой, как будто к щиколоткам её и запястьям привязаны были верёвки, и кто-то невидимый дёргал за них сверху.

В сонной полуодетой толпе, высыпавшей на улицу, Умник узнал Старосту в нечистых льняных подштанниках, седую неприбранную травницу и толстую Курлиху-молочницу, босую, простоволосую с гигантскими тяжелыми грудями.

— Ой, горе! — застонала Курлиха жалобно и сладко, затрясла жирными щеками.

Щуплая фигурка посреди дороги тут же замерла, с хрустом выгнула шею и свернула, пошла на голос.

Курлиха завизжала теперь уже всерьез и отпрыгнула, повалилась на пудовый зад, потому что разглядела наконец искаженное судорогое лицо, закатившиеся глаза и чёрные скрюченные ладони.

И разбуженная ее визгом толпа зашумела, всколыхнулась, кто-то кинулся за верёвкой, принесли мешок, навалились вдесятером, замотали и поволокли. И Умник бросился следом, думая, они ведь сейчас убьют ее. Дотащат до запруды и бросят в реку, вот так, завязанную в мешок, как утопили четыре года назад красивую жену Гончара, которая приспала ребенка, с горя тронулась умом и однажды среди бела дня побежала по деревне голая, с нечесанными волосами. Но тут высокие церковные двери распахнулись, из свечной золотистой тьмы появился отец Симпатий с седой всклокоченной бородой, в наспех накинутой рясе, и закричал грозно, повелительно простирая руки.

И толпа очнулась и послушно потекла к паперти, уложила ему под ноги спеленутое тело и попятилась, глухо, многоголосо ворча «бесноватая, ведьма, руки у ней чёрные».

Всё теперь зависело от святого отца, который, как известно, насилие не одобрял и временами посягал даже на самую основу деревенского семейного уклада, запрещая мужьям калечить своих жён, а особо усердствующих даже грозил отлучить от церкви.

Конечно, изгнание беса следовало отложить до восхода солнца, когда нечистые твари слабеют, и потом обряд был сложный, требующий серьезной подготовки, но хрип из-под мешка раздавался совсем уже страшный, нечеловеческий, а люди были слишком измучены тяжёлой работой и недостатком сна, дождями и тревогой за гибнущий урожай, и ясно было, что до утра они могут не дотерпеть и попытаются завершить судилище.

Это было ясно Умнику и, вероятно, священнику тоже, потому что он одёрнул рясу, пригладил бороду и велел нести бесноватую в церковь сейчас же, прямо посреди ночи.

Пока зажигали свечи и готовили чашу, пока батюшка надевал облачение, девочка замолчала, перестала биться и лежала теперь ничком. Неподвижное жалкое тельце, худенькая, с детскими пыльными пятками. Под мешком он не видел её лица и надеялся только, что это обморок. что никто из тех, кто вязал её и тащил, случайно или намеренно не причинил ей вреда. Паства, нечесанная в подштанниках и нижних рубахах, неуверенно топталась вдоль стен, уже смущённая своим неподобающим для храма видом, а обряд всё не начинался.

Батюшка неторопливо расправлял одежды, прочищал горло, и Умнику показалось даже, что Симпатий медлит нарочно, рассчитывая, что толпа остынет и успокоится. Это не было спасением, но по крайней мере обещало отсрочку.

Если она не очнется, не закричит и снова не напугает их, думал Умник, им придется признать, что обряд подействовал, и тогда я заберу её домой. Спрячу, запру и подумаю ещё.

И даже если я подведу её, если не найду средства, даже если она всё равно умрёт, это случится позже и не так, не в мешке. План был слабый, негодный, но, кажется, единственный. И он мог сработать, потому что девочка не шевелилась.

И отец запел уже свою молитву, вполголоса, ласково, словно тоже боялся разбудить ее. Но тут возле самого алтаря кто-то вдруг повалился на пол и заколотился, застучал ногами. Закричала женщина, за ней другая, люди шарахнулись в стороны, и Умник узнал вдруг безымянную белобрысую малышку, которая прибегала недавно к запруде с мёртвым мобильником в чумазой ладошке и до полусмерти испугала Рыбака.

— Перепрыгнул!

— Перекинулся бес! — завопили вокруг, и народ, давя друг друга, кинулся к выходу.

Припадок был точно такой же, с судорогами и пеной, но теперь он хотя бы знал, что делать : перевернуть набок и держать голову.

Когда все закончилось, старик огляделся и увидел, что в церкви остались только он, священник и Кузнец, и две больных девочки на полу. Склонившись над белкой, Симпатий распутывал верёвки.

— Чего стоишь? — закричал от двери Кузнец, мертвенно-бледный, с глубокой царапиной на щеке. — Тащи свою штуку, один я их не сдержу!

XI

— Ну? — спросила травница с неприязнью. — Помогла вам, книга?

— Нет, — ответил он, — не помогла. Я всё равно ничего не понял. Не могу соединить симптомы. Ну хорошо, предположим, это эпилепсия, но два случая сразу невозможны. А потом, у неё почернела рука. Значит, некроз, гангрена. А как она шла? Вы же помните, как она шла? Так ведь не ходят эпилептики. И никого не узнавала. И ещё она его укусила, понимаете? Укусила. То есть психоз, да? Лунатизм, галлюцинации? Что? Ну помогите мне разобраться. Неужели вам все равно? Вы же видите, оно распространяется. Я не врач, я не справлюсь один.

— А я ветеринар! — закричала старуха, и амулеты запрыгали у нее на груди. — Мне было двадцать четыре, я кошкам когти стригла! Думаете, это легко взвалить на себя такое в двадцать четыре? Я сначала даже не хотела признаваться, думала просто жить, как все, но они же начали умирать. От живота, от столбника, в родах, от кори… а тиф, а оспа?!

Я была одна недоучка с купленным дипломом, без антибиотиков, без вакцин. И всё, что у меня было… нет, смотрите на меня! Всё, что у меня тогда было — полтора года стажировки в ветклинике и краденный медицинский справочник, за который они же первые закидали бы меня камнями или утопили в реке.

Я вообще ничего этого не хотела, но я их лечила. Они всё равно умирали. Просто иногда я успевала понять, от чего, а иногда нет. Попробуйте наблюдать, как человек умирает от диабета, когда вы не уверены даже, что это в самом деле диабет.

Попробуйте определить на ощупь рак поджелудочной или ампутировать руку без наркоза, лечить язву календулой и отваром подорожника. Или впервые в жизни сделать кесарево на кухонном столе и спасти ребенка, а потом смотреть, как мать истекает кровью, которую вы не умеете остановить. Вы хоть представляете, сколько их было?

Она замолчала, красная, с тяжелым сердитым лицом, и он увидел, вдруг какая она стала старая. почти такая же старая, как он.

— Просто они совсем дети, — сказал он бессильно.

— Белка и эта маленькая. — Жданка, — сказала старуха. — Её зовут Жданка. Очень смешные у них теперь имена.

Он вышел из тёмного старухиного дома и обнаружил, что уже рассвело. Истошно орал проснувшийся петух. Окна и крыши подсветило розовым, и поле вокруг лежало огромное, свежее, готовое к жаркому дню, но маленькая деревня казалась мёртвой. Пустые огороды, запертые двери, спрятанные за ставнями окна. Скотина осталась в стойлах, не бегали дети, не шли хозяйки за водой, и даже в поле не видно было ни одного жнеца. «Попрятались», подумал Умник, ускоряя шаг. «Испугались и ждут. Ну, конечно, значит, я успею».

А потом свернул за угол и понял, что опоздал.

XII

Их было пока немного — человек двадцать с небольшим, четыре-пять женщин и пара десятков мужиков. Они топтались на тесном церковном дворе, смирные, причёсанные, в чистых рубахах, но ясно было, что решение принято. Бессознательное, неоформленное, общее желание муравейника, коллективная воля осиного роя, которая вытащила их из постели и приволокла сюда, заставила сбиться в тесную гудящую массу и теперь дожидалась просто, чтобы кто-то один, самый испуганный, например, или самый смелый, не важно — первым расслышал её и облёк в слова. Чтобы рой не заразился и выжил, обеих опасных бесноватых нужно было убрать. Единственным препятствием для ясного этого выхода оказалось нарядное церковное крыльцо и неожиданно всклокоченный Кузнец, торчавший зачем-то в широком дверном проёме.

Вероятно, он был потрясён своим странным местом в этом раскладе даже сильнее, чем остальные, потому что стоял напряжённо, наморщив тяжелый лоб. Глаза у него были дикие.

Когда старик подошел, Кузнец скользнул по его лицу мутным от недосыпа взглядом, но не узнал.

Умник замер, чтобы неосторожным движением или глупым выкриком не раскачать, не нарушить непрочное равновесие, потому что все ещё продолжал надеяться.

Например, на крыльцо мог взойти Симпатий, седовласый и грозный в золотом своем облачении, и сломить коллективную волю, прежде чем она обретет форму.

Или со двора у кого-нибудь могла вырваться обиженная корова, которую бросились бы ловить, пока она не потоптала посевы. Или даже дождь. Прямо сейчас, в эту минуту, с неба мог хлынуть дождь, остудить собравшихся в кучу мужиков, промочить и разогнать по домам.

Господи, если ты есть, если слышишь, пошли на них дождь ! Пошли, град, ударь молнией ! Делай, что хочешь, только останови их, и я сразу в тебя поверю.

Но дождь не пролился, и молнии не было.

Вместо этого на дальнем конце дороги у ведущей к реке развилки появился человек.

Шагал он быстро и при ходьбе сильно размахивал руками, словно стараясь привлечь к себе внимание. И, похоже, даже что-то кричал, на таком расстоянии трудно было определить. Кто-то первым заметил его и показал пальцем, и толпа сразу как будто обмякла, распалась с видимым облегчением, потому что нежданный этот незнакомец подарил им отсрочку, отложил ненадолго то, что они почти собрались уже сделать. Человек приближался странной прыгающей походкой, виляя и заваливаясь то к одной обочине, то к другой, и скоро слышно было уже, что ничего он не кричит, а скорее плачет или, может, смеётся пьяным надтреснутым голосом. А потом Умник узнал бледное личико и узкие плечи и понял, что там на дороге — Рыбак. Старенький хрупкий Рыбак в своем брезентовом плащике с закатившимися глазами, дрыгая руками и коленями, идёт прямо на толпу, не сворачивая. Впервые за много лет, совершенно, наконец, бесстрашный. Свободный.

Остановить его было легко, хватило бы несильного удара кулаком, но никто этого не сделал; наоборот, люди расступились, пропуская его, и кто-то вдруг засмеялся.

Сначала один, за ним двое или трое других, и в конце концов все до единого поддались, уступили смеху, замотали головами и захлопали себя по животам. Они хохотали до слёз, до икоты, сгибаясь пополам, завывая и корчась. Это было похоже на истерику, и спустя полминуты ошарашенному Умнику стало ясно, что это и есть истерика, необъяснимый общий припадок. И вот уже кто-то не хохочет больше, а кричит, распахнув рот и задрав голову, а другой порвал на груди рубаху и лупит себя кулаками по голове. И какая-то толстая баба повалилась на спину и задрала юбки, забила в воздухе рыхлыми белыми ногами. Две дюжины, одетых в чистые людей разом вдруг превратились в безумцев, И плясали теперь, рыдали, выли и толкали друг друга.

И тогда он вдруг понял. Все разрозненные маленькие детали, много дней не дававшие ему покоя, сложились вдруг и совпали, как кусочки мозаики. Это было так просто, так очевидно.

Он метался и искал помощи отчаявшийся дурак, убеждённый, что слишком стар, бесполезен и ни на что уже не годится, и поэтому потерял почти неделю. А ответ между тем всё это время был у него в голове, готовый.

Он повернулся и, как мог быстро зашагал прочь от церкви, а потом спустился с дороги и зашёл в поле по пояс.

Земля была ещё влажная, под ногами хлюпала, рожь зашелестела и сомкнулась вокруг. Чёрт его, трижды проклятая ненавистная рожь. Ну конечно. Рано или поздно этим должно было закончиться.

Он нагнулся, сорвал несколько золотистых колосков, поднёс к глазам, и сразу увидел их. Чёрные, продолговатые наросты на восковых зернах, изогнутые как кружечные пиявки.

На ступеньках он столкнулся с Кузнецом.

Перебросив Белку через плечо, тот замахнулся было, но в последний момент узнал старика и не ударил.

Пляшущие безумцы уже разбрелись, рассыпались по дороге, и разбуженная деревня гудела как улей, хлопали двери, визжали бабы.

— Что же ты, дед, а? — спросил Кузнец, дико озираясь.

Объяснять времени не было, и Умник схватил его за рубаху и рявкнул :

— Домой! Неси её домой! Загони детей и запритесь!

В церкви было пусто и тихо, пахло свечами и лампадным маслом. Симпатий стоял на коленях перед алтарем и молился. Услышав за спиной шаги, он не вздрогнул и головы не повернул.

— Никакие это не бесы, — задыхаясь, сказал Умник. — Не одержимость, не колдовство. Это эрготизм. Самое обыкновенное отравление спорыньёй. Рожь заражена. Вот, смотрите, — и затряс пыльными колосками.

Священник не шевелился.

— Ну же, — сказал Умник.

— Вспоминайте, вы же образованный человек. Средневековье, танцевальная чума, Антониев огонь, ведьмина корча, поражение центральной нервной системы, гангрены, припадки и судороги, психические расстройства и массовые психозы. Не понимаю, почему это сразу не пришло мне в голову, я столько читал об этом… или нет, погодите, я даже сам написал когда-то статью, был такой случай в Страсбурге в 16 веке… неважно. Ну что вы молчите, вы понимаете, о чём я? Они отравлены, большинство из них ещё можно спасти.

— Как? — спросил Симпатий мягко и наконец поднялся. — Как вы предлагаете их спасать? Вы хотите, чтобы я запретил им хлеб? А ещё пиво, квас, лепёшки, блины и пироги?

И что они тогда по-вашему станут есть? Или мне надо было объявить им, что их рожь-кормилица теперь яд? Думаете, они послушали бы меня?

Ах, мерзавец, подумал Умник, — лицемерный, лживый мерзавец, ты ведь знал. Ты всё знал с самого начала. Может, это даже не первый случай, да наверняка не первый. Здесь же полвека уже почти ничего не едят, кроме чёртовой ржи. И тебе наверняка о них известно. Вы ведь как-то общаетесь между собой.

Ты всё понял гораздо раньше меня и всё равно позволил бы им назвать её ведьмой, зашить в мешок и утопить.

Или просто тянул бы время до тех пор, пока она не умрёт сама от гангрены.

Но вслух говорить этого было нельзя. Только не сейчас. И он постарался взять себя в руки и сказал другое.

— Ну хорошо. Послушайте, Всеволод Константинович, вы же можете им как-то сообщить. Это ведь не Староста. Он трусливый неграмотный идиот. Это вы, да? Как вы с ними связываетесь? Должен быть какой-то способ, какая-то, не знаю, тревожная кнопка — на случай бунта, например. Или если вдруг начнётся чума… Ладно, пусть им плевать на детей, умирающих от скарлатины, но массовая эпидемия — это ведь совсем другое дело. Они могут вмешаться. Если мы все здесь вымрем, некому будет возделывать поля, и тогда эта адская система развалится всё равно. Ну зачем им это? — он поднял руку и снова встряхнул измятые переломанные колоски. — Вот! Вот доказательства! Достаточно просто взять пробу или сделать фотографию, или что у вас там теперь… и отправить им, и пускай они присылают что-нибудь, чтобы обработать зерно. Это ведь можно как-то распылить незаметно, ночью! Я никому не скажу. Обещаю вам!

— Они просто пришлют зачистку, — сказал Симпатий, — и всё здесь сожгут дотла, с воздуха. Я не могу так рисковать.

— Рисковать? — переспросил Умник и швырнул бесполезный пучок на пол. — Кем рисковать? Три месяца прошло, да мы все тут уже больны.

Хотя вы-то, пожалуй, хлеба отравленного не едите, а? Себя выходит бережёте. А с богом, отец? С богом как договариваетесь? Не боитесь? Вы же сами загнали их в Средневековье. Набили им головы суевериями. Превратили в тупых пассивных овец. Так берите их теперь, вот, они ваши, Отвечайте за них! Или вы ждёте, когда они перемрут и вам привезут новых?

— Опять вы всё запутали, Умник, — устало сказал Симпатий. — У нас мало времени, Я не уверен, что сумею объяснить. Ну вот казалось бы, вы хотите спасти их, а при этом назвали овцами. Столько лет живете с ними бок о бок, А даже не знаете по именам. Меня всегда это в вас поражало. Вы провели черту. Не стали даже пытаться, никто из вас. А мы крестим их и отпеваем, молимся с ними и каждый день читаем им проповеди. Пусть это немного, но вы ведь сами, вы сами не захотели иметь с ними дело, на что же вы теперь сердитесь? Моя вина, я должен был поговорить с вами раньше, но, дорогой мой Умник, они не овцы!

Снаружи вдруг зашумели, страшно закричала женщина.

Умник подошел к окну и увидел, как кого-то в изорванной окровавленной рубахе волокут по пыльной дороге, а снизу от деревни бегут уже мужики с вилами и топорами.

— Тогда вызывайте свою зачистку, — сказал он глухо. — Пускай прилетают. Они ведь сейчас пару дней будут со страху друг друга резать, а потом все, кто останется, тоже начнут умирать, и это будет небыстрая смерть. Пусть лучше всё закончится сразу. Мы с вами старики, Симпатий, и никак им уже не поможем. Ни я, ни вы. Давайте хотя бы просто все это прекратим.

— Да что же с вами такое? — закричал священник.— Что такое с вами? Почему вы опять сдаётесь? Вы задумывались хоть раз, сколько вокруг таких же деревень? Бомбы выжгут здесь всё на сотню километров, а выше по реке, например, семьдесят четыре человека — и они здоровы. И у нас там школа, понимаете - школа! Пять лет усилий, строжайшая тайна, огромный риск. Они уже умеют читать. Мы их арифметики учим, и вот этим я рисковать не стану. И собой не стану, потому что я там нужен. И вы, Умник, вы тоже там нужны, если только захотите.

Послушайте меня, прошу вас. Таких, как мы, осталось совсем мало. Вы верно сказали, мы старики. И как только мы исчезнем, подумайте, с нами вместе исчезнет…

Умник не слушал. Посреди бурлящей снаружи толпы он увидел Кузнеца. Огромный, растерзанный, почти на голову выше окруживших его мужиков, он отшвыривал их одного за другим единственной свободной рукой, потому что на плече у него до сих пор лежала Белка. Голова её бессильно моталась из стороны в сторону, рыжие волосы почти касались земли. Кузнец ещё раз взмахнул кулаком, повалил кого-то на землю, вырвался и побежал, и они погнались следом. Один из бегущих склонился, подобрал камень и метнул, Кузнец упал.

Охнув, Умник толкнул дверь плечом и бросился по ступенькам вниз, длинный, худой и нелепый, размахивая руками.

— Стойте! — закричал Симпатий. — Не надо, Иван Алексеевич!

Он стоял на крыльце своей церкви и смотрел, как жалобно воющих безумцев согнали в кучу и забрасывают камнями.

Как три мужика с расквашенными в кровь лицами добивают вилами могучего Кузнеца.

Рябая девочка, к счастью, была уже мертва. Она умерла ещё ночью, задохнулась под мешком, но ни муж, ни дед не заметили, а он не смог сказать им.

А потом он снова увидел Умника. Крича, тот неловко пытался отобрать у кого-то виллы, его толкнули, ударом кулака сбили с ног. И когда старика начали топтать ногами, отец Симпатий, восьмидесятилетний, в золотой торжественной ризе с крестом на груди и длинной белой бородой, завопил и побежал вниз, в толпу.

XIII

Когда он очнулся, солнце висело в зените и жгло ему лицо. По щеке ползла муха, он смахнул её и потер глаза, пальцы сразу стали липкими. Небо над ним лежало высокое и прозрачное, без единого облака. В самом центре висела бесстрастная серебряная точка беспилотника.

Морщась от боли в разбитой голове, он сел и огляделся. Живых видно не было. Только вдалеке, пританцовывая и дёргаясь, брёл один из уцелевших безумцев. Обиженно мычали запертые в стойлах коровы, где-то тоненько выла женщина.

Умник лежал в пыли лицом вниз, на плече у него топталась ворона с чёрной лоснящейся грудкой.

Священник с трудом поднялся и начал отряхивать рясу, но быстро сдался и бросил. Хромая, он доковылял до церкви, зашёл по деревянным ступенькам и скрылся внутри и через мгновение появился снова. В каждой руке у него было, по тяжелому кувшину с ломпадным маслом.

Он спустился с дороги, поставил кувшины на землю, ещё раз посмотрел в небо.

А потом поджёг поле.

Загрузка...