Глава 3 ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО НИКОЛАЙ ВТОРОЙ

И снова меня разбудил какой-то непонятный шум. Настойчиво пробиваясь сквозь вялотекущие, еще скованные сном мысли. Закружились воспоминания о последних событиях, смывая дрему, словно ведро леденящей воды.

Я прислушался. Судя по звукам, под дверью, уже в который раз за последнее время, собралась волнующаяся свита. Наверняка давно топчутся, не решаясь зайти и потревожить мой полусон-полузабытье, вызванный внезапной болезнью. «Да, точно, так и есть», — ясно подумалось мне, едва я разобрал приглушенное «Никак не возможно» в исполнении Шестова, состоявшего при мне врачом.

Воспользовавшись для зова колокольчиком, поприветствовал тотчас же вошедших ко мне «поддверных» шептунов, как про себя окрестил всю эту постоянно собирающуюся под моей дверью компанию. Небо за окном уже начало сереть, но, несмотря на долгий сон, я все равно чувствовал слабость и легкое головокружение. Оставалось надеяться, что галлюцинаций и высокой температуры прямо сейчас не последует.

— Вижу, вы уже не спите, ваше величество, — присаживаясь на стул у моей кровати, сказал граф. — Нам необходимо без промедлений выезжать в Петербург, как только ваше здоровье позволит вам перенести дорогу, — уточнил Строганов в конце. — Возможно, если мы поторопимся, то еще успеем к началу похорон вашего отца, — судя по его взгляду на меня, он не сомневался, что я сейчас же вскочу с кровати и побегу собираться.

Я тоскливо посмотрел на едва начавшее сереть темное небо и сладко потянулся.

«Еще немного поспать. Хотя бы минуток десять понежиться в кровати. Дела подождут». Я уже совсем было хотел отослать графа, но вдруг разозлился на себя.

«Что за чушь! Что за нездоровый пофигизм и меланхолия? Размяк тут как тряпка! И нечего оправдывать себя болезнью — граф просто так торопить не будет, раз торопит, значит, есть такая нужда. А раз надо, значит, надо». Быстро переборов первоначальное желание поваляться и поболеть, я выбрался из-под теплого одеяла и сел. Прохладный, осенний воздух заставил меня поежиться. Пару мгновений пожалев себя, любимого, я встал с кровати.

В чугунной голове снова установилась звенящая пустота, но холодный пол быстро прервал мое непонятное состояние. В голове промелькнула, в не очень вежливой форме, пара выражений про то, как трудно положить царю коврик для ног.

Мое недовольство не осталось незамеченным — хоть какая-то польза от моих просыпающихся эмоций. Из-за спины Строганова, как по волшебству, вынырнули двое слуг в золотистых ливреях. Первый развернул небольшой сверток, скользнул мне за спину, и на мои плечи опустился теплый байковый халат, с кистями и шелковым поясом. Второй в это время, изогнувшись, сунул мои ноги в мягкие домашние тапочки, украшенные небольшими меховыми помпонами. Удивленный такой сноровкой, немного замешкался и пропустил мимо ушей вопрос доктора Шестова.

— Что, простите? — переспросил я, кивком головы отпуская замерших в ожидании слуг и, все еще хмурый, укутываясь в халат.

— Ваше императорское величество, как ваше самочувствие? Может, лучше было бы полежать несколько дней в постели? — спросил доктор, склонив голову и напряженно глядя на меня.

— Нет уж, спасибо. Моего здоровья вполне хватит на эту, не столь уж длинную дорогу, — самонадеянно ответил за меня Николай. Несмотря на то что я был с ним согласен, эпизодически неподконтрольное мне якобы мое, но чужое тело раздражало до зубовного скрежета. Определенно, в этом мире я чувствую только негатив. Это так задумано, что ли? Ну, спасибо, Логос! Только я на такое не подписывался!

— Ничего страшного, если похороны пройдут без вас, — в этом месте мне послышалось негромкое хмыканье моего воспитателя. — Как врач, рекомендую вам отлежаться несколько дней в кровати и дождаться существенного улучшения самочувствия, — продолжил Шестов. — Иначе болезнь может усилиться и надолго свалить вас по приезде в Петербург, а может, и того хуже… — он не договорил, но все поняли, что именно хотел сказать мой врач.

— Николай Александрович, не стоит сгущать краски. Решено! Велите закладывать карету! — ответил я своему врачу.

— Ваше величество, все готово, — тут же отрапортовал мне сделавший шаг из толпы Рихтер.

— Так чего же мы ждем? Отправляемся немедля, — рубанул рукой воздух я.

Переодевшись с помощью слуг в дорожный костюм, быстро обежав глазами покои, я взял лежащий у изголовья кровати «дневник» и аккуратно положил его в саквояж. Мельком взглянув на свое отражение в зеркале, я чуть-чуть поправил шейный платок и, полностью удовлетворенный, проследовал сквозь открытую предупредительными слугами дверь на первый этаж. Не выпуская саквояжа с дневником из рук, разумеется.

Спустившись вниз, я застал свою свиту во главе со Строгановым в полном сборе. Чуть в стороне стояли слуги, подслеповато щурящиеся на яркий свет многочисленных свечей. Но вот мои глаза нашли, что искали. Взъерошенный губернатор в накинутом на плечи мундире поспешно выбежал на поднявшийся в моей части дома шум.

— Владимир Иванович, рад вас здесь видеть, — поздоровался я. — К сожалению, у меня больше нет никакой возможности продолжать свою ознакомительную поездку по России. Мое присутствие срочно требуется в столице. Об этом мне настойчиво твердит мой государственный и сыновний долг.

Выслушав искренние соболезнования генерала, вызванные, впрочем, по большей части причинами моего спешного отъезда, я тепло попрощался с ним. После чего, наказав непременно написать мне письмо с предложениями по искоренению взяточничества в губернии, покинул этот гостеприимный дом.

Оказавшуюся совсем не короткой дорогу, показавшуюся настоящей вечностью, запомнил весьма смутно. Весь наш долгий путь до Москвы меня ужасно укачивало, несмотря на то что такого просто не могло быть — ни я, ни Николай никогда не страдали морской болезнью. Очевидно, это были новые симптомы болезненного слияния, решил я в конце концов. Легче мне от этого знания как-то не стало.

Спать в карете тоже оказалось совершенно невозможно, она раскачивалась и подпрыгивала на крайне неровной, хотя, впрочем, обычной российской дороге. Что меня окончательно добило, так это то, что, как сказал граф на одной из станций, где нам перепрягали лошадей, нам еще крупно повезло, что за ночь свежий октябрьский мороз сковал раскисшую землю. Если бы этого не произошло, добраться до Москвы было бы весьма затруднительно. Повезло, то повезло, но нормальных амортизаторов еще никто не придумал, и их роль с переменным успехом выполняли мягкое сиденье и пятая точка пассажира. Так что прыгал я на этой точке по обретшей твердость камня бугристой дороге до самой старой столицы с ее золотыми куполами и красным Кремлем. Моя любовь к железным дорогам уверенно крепла с каждой верстой.

Но все плохое, равно как и хорошее, когда-нибудь заканчивается. Закончилось и это мученье, по какому-то недоразуменью именующееся русской дорогой. Спустя сутки тряски в карете по совсем не дурному для современности пути мой сильно растянувшийся кортеж из карет въехал в Москву. Не останавливаясь на станции, мы проскакали до самого вокзала, где нас уже ждал под всеми парами жутко гудящий и шипящий паровоз. Собрав волю в кулак и подавив на время рвотные позывы, я вышел из своей огромной шестиместной кареты, чтобы размять ноги и поздороваться со встречающими меня на вокзале высокими чинами. Даже смог немного поговорить с московским губернатором, списавшим мою мраморную бледность на тяжелое известие, болезнь, тряску и бессонную ночь. Но вот последние экипажи с моей свитой показались на вокзале, и я, наконец, смог под благовидным предлогом удалиться в вагон, где тут же бросился спать на первое увиденное мной подобие постели. Открыв на мгновенье глаза, когда поезд резко тронулся с места, я почти не просыпался до самой столицы. Наверное, именно тогда я и стал истинным фанатом железнодорожного транспорта и всего с ним связанного.

В дороге у меня поднялась высокая температура и начались галлюцинации. Я уже с трудом различал сон с явью. Тело как будто требовало от меня покоя, чтобы поболеть, и пользовалось каждым предоставленным мгновением спокойствия.

Следующим более-менее связным воспоминанием был экипаж, доставивший меня с перрона Московского вокзала в Зимний дворец. Туда меня вносили уже на руках.

— Его императорское величество больны, — прокомментировал мое состояние Строганов встречающим мое тело придворным.

Ничего не чувствуя, мне казалось, что я плыву над землей, а руки каких-то странных людей нужны лишь для декораций. Звуки долетали до меня, будто из-под воды. Николай что-то отвечал. Я слышал вопросы где-то на периферии ускользающего сознания, но не понимал их. Может, это его личность захватывает мою? Плевать. Лишь вяло удивился охватившей меня при этом апатии. Даже окончательная смерть уже не пугала, настолько я был измучен и подавлен. В конце концов, оказавшись в кровати, забылся сном без сновидений.

Всю ночь я метался в бреду, наблюдая то картины ядерных взрывов, то марширующие колонны обезглавленных мертвецов, то прочую жутковатую чушь. Консилиум врачей, собравшихся около моей кровати, совершенно точно установил, что болезнь моя прогрессирует, но к единому мнению о ее причинах прийти не сумели. Ну, еще бы! Случаи переселения сознания в мировой медицинской практике пока известны не были.

Днем мне стало немного легче, и я сумел забыться сном, но уже к вечеру мое состояние снова резко ухудшилось. Боль в глазах, тошнота, рвота — я чувствовал себя как на смертном одре. Да, скорее всего, так оно и было. Все было настолько плохо, что мне даже вызвали священника, чтобы я мог исповедаться. Говорят, что он был поражен моим необыкновенным мужеством. Несмотря на терзавшие меня страшные боли, я был спокоен и умиротворен, ну или показался священнику таковым. Хотя более вероятно, он просто с трудом нашел хоть что-то, о чем можно красиво соврать. Поди проверь, какую боль я на самом деле терпел.


Из личного дневника фрейлины вдовствующей императрицы[8]

«В среду, 23 октября, утром доктора произнесли смертный приговор. Казалось, надежда безвозвратно утеряна, но этим же вечером наступило настолько явное улучшение, что они объявили его спасенным, и у них хватило жестокости сказать это матери.

Ночь на четверг прошла ужасно тревожно, а к утру было новое излияние в мозгу. Весь четверг он бредил, хотя узнавал подходивших к его постели, особенно мать, которую, наконец, убедили оставаться при нем. В пятницу, к утру, он задремал и спал весь день… Доктора снова начали надеяться.

Суббота прошла очень беспокойно, мысли путались все больше и больше; с вечера пятницы он уже не спал. Он смотрел вокруг, как человек, еще воспринимающий впечатления, но абсолютно безразличный к происходящему. К вечеру он успокоился. Императрица пошла спать, приказав себя разбудить в 4 часа, т. к. Гартман (один из докторов) предполагал, что в этот именно час могло быть плохо. В самом деле, только что она подошла к нему, как к больному вдруг вернулось полное сознание. Он начал целовать ей руки и сказал ей: „Прощай, Ма, жаль мне тебя, бедная Maman!“ Гартману, подошедшему в это время, он сказал: „Прощайте, прощайте“, — и, показывая на мать: „Берегите ее хорошенько“. Его спросили, не хочет ли он приобщиться, на что он с радостью согласился. Хотя не мог он исповедаться, но пока говорили молитву, он схватил епитрахиль и приложил ее к сердцу… Когда читали молитву после причастия, бедное лицо цесаревича было залито слезами и светилось радостью; священник уверял, что никогда не видел у умирающих столь сияющего счастьем лица. Весь день и всю ночь мы молились за его выздоровление. Казалось, вся Россия с ее бескрайними просторами замерла в ожидании. Центральные газеты еще второго дня издали статьи о болезни цесаревича. Отовсюду, даже из самых удаленных краев русской земли, шли и шли телеграммы. Особенно трогательны они были из тех губерний, которые цесаревич посетил в своем недавнем путешествии. „Церкви забиты до отказа. Народ молится прямо на улице, не желая расходиться, несмотря на холод. Службы во здравие цесаревича не прекращаются ни на минуту“, — писали губернаторы. Даже в королевстве Польском наступило затишье — восстание, с новой силой вспыхнувшее после смерти императора Александра, сейчас, казалось, вовсе прекратилось.

После причастия наследник сделал всем присутствовавшим знак рукой и несколько раз повторил очень громким голосом: „Прощайте, прощайте, прощайте!“ Мало-помалу его мысли начали путаться. Я услыхала, как он еще раз сказал: „Папа, извините меня все, это все я“, — а потом: „Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу!“ Это происходило в 9 часов утра, после чего он говорил все меньше и меньше, слова были все более бессвязны; два раза он засыпал. У докторов не оставалось уже и маленькой надежды спасти его, но я верила, что Бог сотворит чудо и отдаст нам его по нашим неотступным молитвам. Должно быть, столь жаркие молитвы всей необъятной Руси смогли, наконец, дойти до Него. Совершенно внезапно жар спал. А наследник уснул крепким сном выздоравливающего.

Проснувшись почти в полночь, он, впервые за последние дни, тут же признал окружающих и, едва поприветствовав, потребовал себе бульону. Радость императрицы не знала границ — впервые за неделю наследник испытал голод, верный симптом прибывающего здоровья. Мы боялись верить своему с частью. Императрица не отходила от него ни на минуту и даже кормила его с ложечки.

Весь день цесаревич крепко спал, просыпаясь лишь для принятия пищи. Его щеки залил здоровый румянец. Доктора, боявшиеся в который раз обмануть наши ожидания, объявили его спасенным лишь во вторник.

Все, как один, ощутили на себе милосердие Божие. Я чувствую себя до того окрыленною счастливым известием, как будто мы и не проводили целой недели, постоянно колеблясь между надеждой и отчаянием, снова надеясь при малейшем утешительном признаке. Болезнь миновала».


Едва проснувшись, я обнаружил себя одетым в пижаму, как две капли воды похожую на ту, что была на мне в первый день. Похоже, раздевание меня в бессознательном состоянии скоро войдет моим адъютантам в привычку. На этот раз я лежал посреди огромной кровати, похожей на настоящий полигон, тусклый свет освещал просторную комнату, а за огромными, высокими окнами, немного прикрытыми шторами, противно моросил осенний дождь вперемежку со снегом. Рядом со мной сидела какая-то женщина, ее лицо показалось смутно знакомым, верно, Николай не раз видел ее во дворце. Увидев, что больной открыл глаза, она тут же упорхнула из комнаты, громко шурша своей пышной юбкой.

Я быстро провел ревизию своему организму — вроде все относительно нормально. Похоже, жив, слияние успешно закончено, и тело контролирую Я.

Скрипнула дверь.

— Коленька, как ты себя чувствуешь? Ничего не болит? Ты нас всех до смерти напугал! — произнесла вихрем ворвавшаяся ко мне женщина, в которой Николай во мне сразу распознал свою мать. Подбежав, приподняв юбки к кровати, она потрогала мой лоб холодной рукой. — Всю неделю мы неотступно молились за твое выздоровление.

— Не волнуйтесь, мама, я чувствую себя гораздо лучше, — ответил я и, с трудом скрывая изумление, поцеловал ее руку, лежащую на моей щеке. Оказывается, я пролежал в постели больше недели! Для меня же весь этот кошмар слился в одну сплошную непрекращающуюся ночь. Вот это да! Наверное, нервы всем истрепал жутко. Мама вон на пять лет постарела. На заднем фоне промелькнула запоздалая мысль, что, похоже, самим собой мне остаться все же не удалось.

— Еще ночью, в день твоего приезда, лейб-гвардии Преображенский, Семеновский и Измайловский полки присягнули тебе на верность, Коленька, а днем и остальные полки в столице последовали их примеру. Все верят и молятся за твое скорейшее выздоровление и ждут твоего помазания на царствие… — Она не договорила, но я живо ощутил ее страх за меня. Страх, что я снова впаду в беспамятство.

— Не волнуйтесь, мама. Со мной все в порядке, думаю, что в самом скором времени я совершенно поправлюсь.

То, что мать обрадовалась, было видно невооруженным глазом, хотя ничего толкового я ей точно не сказал. Только то, что она так хотела услышать. На ее все еще красивом, несмотря на возраст, лице робко расцвела грустно-счастливая улыбка, та самая, которая, вероятно, возможна только у наших матерей.

Вскоре ко мне пустили троих моих братьев (еще двое были слишком малы) и сестру Марию. Они окружили меня трогательной заботой и любовью, радовала искренность их чувств — никакого намека на зависть к высокому положению. «Никса, Никса»,[9] — нежно называли меня они, а в их глазах блестели слезы от переживаний за меня. Особенно привлек мое внимание восемнадцатилетний брат Саша, тот самый, который должен был бы стать следующим императором, если бы история пошла своим чередом.[10] Решив отвлечь их от переживаний из-за внезапной смерти отца и моей тяжело протекавшей болезни, я принялся балагурить и рассказывать им разные выдуманные истории из недавнего путешествия.

— Раз как-то ночью, будучи в Самаре, мы вместе с Владимиром Барятинским — ну вы же его знаете, решили попробовать местных вин, — бессовестно врал я. — Переодевшись в женское платье служанки, я в лучших традициях рыцарских романов вышел из квартиры у губернатора. Встретившись в условленном месте неподалеку от дома N с князем, я сменил платье на костюм конюха, впрочем, Вовка и вовсе оделся в простую рубаху, подпоясавшись одной веревкой. Так вот, едва переодевшись, мы вышли на улицу и отправились в ресторацию, испытывая отчаянное желание погулять, однако же были завернуты прочь стоящим у дверей швейцаром. Мы, будучи слегка навеселе после званого ужина по случаю моего приезда в город, стали звенеть перед носом у швейцара кошельками. Однако же он все равно не пускал нас, говоря, что сюда может прийти цесаревич со свитой и видеть в ресторации столь бедно одетую публику ему будет не по нутру. На самом деле швейцар выразился гораздо грубее, но не ругаться же при дамах, — весело подмигнул тут же покрасневшей сестренке и продолжил: — Однако же все слова швейцара проходили у нас мимо ушей, и мы, разгоряченные вином, необдуманно стали совать ему золотые монеты. Он же, в свою очередь, из-за нашей настойчивости заподозрив нас в грабеже или вовсе в желании нанести вред цесаревичу, вдруг бросился от нас к проходившему мимо приставу и закричал «Караул! Караул!» Пристав тут же бросился к нам и, уже схватив за шкирку Володю, видимо, узнал меня и, испуганно отступив на два шага, взял под козырек и как гаркнет с перепугу: «Простите, ваше высочество, обознался!», после чего развернулся и бегом бросился прочь. Надо было видеть лицо швейцара. Если бы Володя не поддержал его, тот непременно сполз бы по стене прямо в лужу, рядом с которой стоял.

Дождавшись, когда все отсмеются, я решил хоть как-нибудь прикрыть свой обман от раскрытия. А то выйдут за дверь, вспомнят про Барятинского, а он-то ни сном ни духом о наших подвигах.

— Вина в тот день попробовать нам так и не удалось, а Володька до сих пор не любит вспоминать эту историю. Стоит спросить его о ней, и он, как заправский артист, делает непонимающее лицо с такой неподкупной искренностью, что, не будь меня вместе с ним в тот вечер, непременно бы поверил ему.

Спустя некоторое время меня оставили отдыхать, и, едва за родными закрылась дверь, я ощутил пустоту, окружающую меня со всех сторон, свою чужеродность этому миру. Ко мне остро пришло понимание того факта, что моя новая семья любила вовсе не меня, она любила Николая. Того самого Николая, чью личность я кардинально поменял своим появлением в его теле. Меня ледяной рукой ухватила за сердце тоска по потерянным в том мире родным. Снова закружилась голова. Однако усилием воли сумел побороть головокружение и остаться в сознании. Я чувствовал, что мимо меня проходит что-то важное, то, без чего я не смогу сжиться с этим миром. Что-то совершенно очевидное раз за разом ускользало у меня из-под самого носа.

К вам когда-нибудь приходило то, что многие называют озарением? Уверяю вас, слово подобрано очень и очень точно. Иногда бывает, что часами сидишь и бесплодно ищешь решение, но раз за разом оно все выскальзывает в последний момент, и вдруг в какой-то миг, как будто мгновенной вспышкой, в голове складывается полная картина головоломки. Так и сейчас я понял, что именно ускользало от меня и все время находилось на поверхности, прямо перед глазами. Как это обычно и бывает, решение лежало перед самым носом.

У меня больше не было раздвоения личности, просто в какие-то определенные моменты больше проявляла себя личность Николая. Все это более не выражалось в попытках захватить контроль над телом, просто в некоторые моменты его эмоции и чувства брали верх над моими. Точнее, отголоски его эмоций и чувств. Например, едва лишь в комнату вошла Мария Александровна, его мать, а для меня, по сути, совершенно незнакомая женщина, мое сердце радостно забилось. Когда разговор шел о моем отце — Александре, я даже мысленно считал его своим настоящим отцом, а к братьям и сестрам относился как должно любящему брату. Хорошо, что я не стал одергивать себя, кто знает, к чему бы привел прямой конфликт сильных эмоций. Видимо, надо всего лишь немного подождать, пока сознание окончательно не устаканится. То есть, образно выражаясь, пока еще жидкий сплав наших знаний, характеров и личных привязанностей окончательно не застынет. Забавно. Когда я в своих указах буду писать нечто вроде «Мы, Николай Второй», это и точно будем мы. Еще немного поразмышляв и окончательно запутавшись в своем «Я» и «Мы», отложил этот вопрос подальше, с тайной надеждой больше никогда к нему не возвращаться. Как любят оправдывать себя в таких случаях герои голливудских фильмов — мы те, кто мы есть.

Не могу сказать, что я уснул успокоенным, вообще трудно уснуть, когда понимаешь, что твоя прежняя семья погибла и больше ты ее никогда не увидишь. Тем не менее, едва ли не впервые за все это время, мягко ушел в мир снов, а не провалился туда, как в бездонную пропасть.

Спустя четыре дня я впервые после болезни встал с кровати. А уже через день, пятого ноября 1863 года, состоялось задержавшееся из-за подкосившей меня болезни торжественное перевезение тела почившего императора в царскую усыпальницу — Петропавловский собор.

Из окон дворца я без труда мог наблюдать, как группы горожан наполняли тротуары на набережной, ожидая печального шествия. Едва я с матерью, братьями и остальной родней прибыл на церемонию, началась торжественная литургия. На дежурстве у гроба стояли генералы и великие князья, а в голове и ногах почившего императора стояли почетные часовые. Не знал, что у нас практикуют бальзамирование — гроб был открытым. А я стоял и все никак не мог себя пересилить и заглянуть в этот деревянный ящик, в лицо родному мне человеку, которого я невольно убил. Хотя другая моя половина просто невыносимо жаждала этого. Наконец, когда нервное напряжение, казалось, возросло во мне до предела, адъютанты отца принесли крышку и закрыли гроб. Я испытал огромное облегчение и только сейчас заметил судорожно сжатый платок в кулаке, который, судя по побелевшим костяшкам пальцев, не выпускал с начала литургии.

Из-за недавней болезни и вызванной ею легкой слабости мне не довелось подставить плечо под гроб отца, как сделали это великие князья с братом Сашей. Они медленно вышли, поставили гроб на стоявший у парадного подъезда покрытый трауром, запряженный шестеркой лошадей цугом артиллерийский лафет Константиновского артиллерийского училища с ездовыми юнкерами. Генералы накрыли гроб флагом, и траурная процессия тронулась по набережной к месту последнего пристанища всех российских императоров.

Шли мы медленно, к тому же часто останавливаясь, поэтому получилось очень долго. На протяжении всей дороги постоянно совершались литургии, которые, как это ни странно, мне не сильно надоедали. Отовсюду до нас доносился звон колоколов многочисленных церквей, а по всему пути до Петроградской крепости стояли войска, сдерживающие огромные людские толпы. Впереди ехал церемониймейстер в мундире, с шарфом через плечо из черного и белого крепа, за ним в траурном мундире конюшенный офицер, дальше по два в ряд шли придворные служители императорского двора. По обе стороны лафета шли адъютанты почившего и генералы, при нем состоявшие. За лафетом следовал я с матерью и братьями, а чуть позади нас шли великие князья. Кто шел дальше, я не рассмотрел, да, впрочем, это и неважно.

Когда голова шествия вступила на Троицкий мост, с верхов Петроградской крепости начали раздаваться редкие выстрелы печального салюта из орудий. Когда траурное шествие прошло в крепость и подошло к собору, из него встретить гроб вышел митрополит с духовенством. Брат вместе с великими князьями понесли гроб в собор. Когда его внесли и поставили на катафалк под балдахином, митрополит с архиереями совершил панихиду.

Мне становилось все хуже и хуже, я вспотел как мышь, мои ноги дрожали, а сердце бешено колотилось. Из-за сотен чадящих в соборе свечей мне не хватало воздуха, у меня закружилась голова, а ноги подкосились, но я был вовремя подхвачен кем-то стоящим сзади. Оказавшись на свежем воздухе, я довольно быстро пришел в чувство, но по настоятельному требованию окружающих меня родных был немедленно доставлен во дворец, где благополучно проспал все окончание церемоний.

Через три дня, 8 ноября, состоялось отпевание и погребение тела. Сразу по моему прибытию в собор началась божественная литургия, по окончании которой последовало отпевание, по окончании которого я отдал последнее поклонение телу отца. Брат вместе с остальными моими августейшими родственниками поднял гроб, который был отнесен, в предшествии митрополита и духовенства к могиле, в новую усыпальницу при соборе. Здесь была отслужена очередная литургия, и гроб опустили в могилу дворцовые гренадеры. Приняв от высокопреосвященного Исидора, митрополита Новгородского, Санкт-Петербургского и Финляндского песок на блюде, посыпал его на гроб. При опущении гроба в могилу всеми войсками, находившимися в строю, был отдан совместно с Петропавловскою крепостью салют. Не дожидаясь окончательного заделывания могилы, я покинул душный собор.

Всю следующую неделю меня практически никто не тревожил. И только по усталым глазам матери я догадывался, чего же это на самом деле ей стоило. Я быстро шел на поправку — теплые и искренние эмоции окружающих меня родных были мне лучшим лекарством. Сомневаюсь, что приходившие и уходившие доктора как-то повлияли на мое самочувствие. Несмотря на все мои умозаключения по поводу того, кто же я теперь такой, и значительное улучшение самочувствия уже в первый день, мне пришлось еще целую неделю отлеживаться в кровати, прежде чем приступить к государственным делам. Консилиум докторов непреклонно настаивал на необходимости умственного покоя, запретив мне даже читать романы, лежа в кровати. В принципе, и правильно — я даже к дневнику практически не прикасался.

Справедливости ради, нужно признать, что насчет своего покоя я немного покривил против истины. На третий день меня буквально захлестнул поток посетителей. Мать не смогла их удержать. Особенно досаждали мои ближайшие родственники — тетушки и их бедные мужья, которые едва ли могли похвастаться чем-либо, кроме богатой родословной. Они буквально рвали меня на части своими желаниями, предложениями и просьбами. Ума не приложу, как мать сумела продержать их два дня после похорон. За дядьями, тетушками, двоюродными братьями и прочей родней ко мне тут же стали подтягиваться и другие высокие чины империи. Официально, все хотели выразить свое почтение и пожелать скорейшего выздоровления своему государю. На самом же деле каждый преследовал свою цель, надеясь урвать что-либо у свежеиспеченного императора — хотя еще и не коронованный, я уже вступил на престол. Как мне только не приходилось изворачиваться в этот день! Постоянно обещал подумать, посмотреть, пересмотреть, но подписывать какие-либо указы и декреты категорически отказывался, сославшись на требование дальнейшего осмысления информации. Гвардия хотела больших привилегий, дворянство добивалось более выгодных условий отмены крепостного права, купцы — снижения налогов и пошлин. Министры, генералы, адмиралы, все хотели что-нибудь получить от меня. К вечеру я чувствовал себя выжатым лимоном, а конца потоку посетителей-просителей видно не было. В итоге, выпроводив всех за дверь, позвал к себе Строганова и поручил ему делать все то же, что делал весь день я: обещать подумать, соглашаться с аргументами, умно кивать головой, но ни в коем случае ничего не обещать напрямую и не подписывать. Мой воспитатель был умным человеком и опытным царедворцем, он правильно понял мое желание. Спустя неделю отдыха я решил, что окончательно выздоровел, и, несмотря на оханье и аханье матери, покинул свою обитель, успевшую мне изрядно надоесть.

Загрузка...