Он сидит на табурете-насесте практически рядом со мной – собственно, разделяет нас всего один никем не занятый насест, – поглядывает на меня искоса и говорит:
– Случалось ли вам когда-либо замечать, как изысканны бывают резиновые перчатки, оставленные без пригляду? В надетом состоянии они почему-то упорно превращают ваши руки в какие-то грабарки. Но стоит снять их, выйти из ванной и погасить там свет… Всё! В перчатках пробуждается тайная жизнь. И когда в следующий раз вы входите в ванную и видите их там на краю раковины, то поневоле отмечаете, в какой элегантной позе они застыли. Если, конечно, – добавляет он, подумав, – допустимо слово «поза» в отношении перчаток, которые представляют слепки не с человеческого тела в его целокупности, но с фрагмента. Положим, выразительнейшего, но все-таки фрагмента.
– Допустимо, – сказала я. Он меня заинтересовал, заговорив о том, что я и прежде считала для себя любопытным.
Он вздохнул с явным облегчением и продолжил:
– У перчаток всегда безупречный вкус. Даже у резиновых. Они не позволят себе вульгарного оттопы́ривания… оттопырйния? – Он опять посмотрел на меня вопросительно.
– В оттопырйнии есть что-то нетопыриное, – ответила я. – Пусть будет лучше оттопы́ривание.
Он кивнул, соглашаясь, и воскликнул:
– Как с вами легко! Ну так вот, ни одна перчатка в здравом уме и не принуждаемая к тому владельцем не допустит жеманного оттопы́ривания мизинца, пригодного лишь для совращения прыщавых телеграфистов, но явно недостойного воспитанной дамы.
Он посмотрел на свою руку, в которой держал бумажный стаканчик с кока-колой. Мизинец его с длинным ровным ногтем плотно прилегал к стаканчику.
Он интригующе подвигал пальцем.
– Видите? Даже когда перчатки не напоминают мне об этом, я все равно не расслабляюсь.
– Растопыренные пальцы плохо лезут в перчатки, – согласилась я.
Он поймал губами трубочку, болтавшуюся в стаканчике, и не без колебаний присосался к коле.
– А вы любите фастфуд? – спросил он меня.
Я кивнула.
– Но ведь это вредно? – настаивал он. У него, несомненно, имелась какая-то цель, но я ничего не имела против.
– Вы же любите фастфуд, – возразила я. – Хоть это и вредно. Что скажете?
– У меня безупречный вкус, – произнес он, вздыхая. – Я ценю чистоту стиля. Гамбургер – это само воплощение чистоты стиля.
– В таком случае, вам должна нравиться тяжелая рок-музыка.
– Тяжелый рок, – поправил он. – Музыка здесь ни при чем… Нет, там слишком много примесей. Удручает.
Он втянул в себя еще немного колы.
– Фастфуд – необязательное место, – сказал он затем и посмотрел на меня. – Здесь достаточно быть милым. Непритязательность такого блюда, как бутерброд, содержит в себе нечто завораживающее. Ты как бы задаешься вопросом: каким же я должен быть, чтобы соответствовать этой длинной булке с тмином, этим кусочкам прозрачной ветчины и ломтикам помидора? Неужто здесь будет востребован весь блеск моего экономического (я говорю условно) образования? Нет, здесь нужно нечто иное. Какие-то глубинные человеческие ценности. Вы следите за моей мыслью?
– Да, – сказала я. – Благодаря вашей мысли я могу кусать свой бутерброд без всякой задней мысли.
Он одобрительно хмыкнул.
– Поскольку вид жующей женщины всегда вызывает некоторые сомнения, – добавила я.
– О! Вам это известно? – Он выглядел приятно удивленным.
– Я наблюдала за лицами мужчин в ресторанах. Когда они украдкой посматривали на женщин.
– Понимаю. – Он отставил стаканчик. – Но бутерброд – другое дело. Бутерброд позволяет вам прилюдно осуществлять даже такую ужасную вещь, как кусание и жевание.
– Именно, – сказала я.
Он перегнулся ко мне через разделяющий нас табурет:
– Скажите мне честно: как выглядят в ресторанах мужчины? Когда они едят? Я, конечно, наблюдал – со своей стороны, – но я абсолютно необъективен…
– Мужчина в ресторане естествен, – сказала я. – Еда – его стихия. Он погружен в нее самой своей физиологией, нацеленной на короткий, но отчаянный рывок: добежать до самки и оплодотворить ее. Такова природа вещей. Женщины в большинстве своем этого не понимают. Или не желают принять. В одном древнеегипетском стихотворении девушка упрекает возлюбленного за равнодушие к ней и говорит:
Уходишь!
Трапеза зовет тебя!
О, ты – человек живота!
Я процитировала неточно, по памяти, и смутилась. Вдруг он знает это стихотворение лучше меня? Эрудиция или невежество собеседника всегда будет оставаться для тебя терра инкогнита. Это одна из тех областей человеческого взаимодействия, где потрясения вероятны в любой момент.
Но он не знал – или удачно притворился, будто не знает. Во всяком случае, держался он так, словно мой ответ полностью его удовлетворил.
– Итак, мы установили, что жующий мужчина естествен, но женщина с куском за щекой выглядит отталкивающе, – провозгласил он, потирая руки. – Поэтому надлежит кушать так, словно ты вовсе не подозреваешь о том, чем занимаешься… И здесь мы возвращаемся к теме перчаток. Чем больше женщина похожа на перчатки, тем лучше.
– Поэтому и поется в песенке: «Менял я женщин, как перчатки»? – спросила я.
Он очень серьезно посмотрел на меня.
– Это чрезвычайно правдивая и грустная песня, – вздохнул он. – Она рассказывает о человеке, который не нашел любви. Ему следовало бы окончить свои дни продавцом перчаточного магазина. Там он, по крайней мере, был бы на месте.
– Ну а если серьезно, как вас зовут? – спросила я.
Когда она спросила об имени, я по-настоящему задумался над тем, каким она меня видит. Я впервые знакомился с женщиной в фастфуде. Мы сидели на табуретах-насестах, как американские подростки, и даже немножко крутились на месте. Разделявший нас табурет имел сморщенное, как будто даже озабоченное сиденье. Оно было примято сотнями задниц, побывавших на нем и постепенно тяжелевших по мере поглощения гамбургеров и колы. Оно явно было огорчено нашим пренебрежением.
Это сиденье нагляднее всего, кажется, выражало дух того заведения, где я позволил себе подсесть к незнакомой женщине и завязать с ней разговор.
Хорошо бы в точности знать, что именно она хотела бы сейчас услышать от меня. Проще всего мне с женщинами, которые носят очки. Я сразу видел в их стеклах свое отражение. У черноглазых я отражался прямо в зрачках, нестерпимо блестящих этим неповторимым холодным блеском, какой бывает у женщин, которые в постели кричат – на страх соседям, – хохочут и подскакивают, а потом мгновенно засыпают расслабленным младенческим сном.
Краем глаза я лихорадочно выискивал свое отражение в какой-нибудь блестящей поверхности и в конце концов вынужден был довольствоваться никелированной стеной. Бедные древние греки и особенно гречанки. Как представишь себе, что Прекрасная Елена за все десять лет сидения в Трое так толком и не увидела своего лица! Все, что ей оставалось, – это довольствоваться выражением отчаянной похоти на физиономии Париса.
– Интересно, – заговорил я, – как изменяется представление человека о своем месте во вселенной, если он не имеет под рукой приличного зеркала?
– Вы не ответили на мой вопрос, – сказала моя соседка.
– А вы – на мой.
– Сперва вы.
– Хорошо. Меня зовут Эдуард.
– Эдуард? Серьезно?
– Да. Вполне серьезно. Учтите, вы не первая это спрашиваете. До сих пор мы вели довольно оригинальный разговор, давайте не будем снижать планку.
– Хорошо. Эдуард – это антигуманно. Ваши родители об этом подумали?
– У меня на это несколько вариантов ответа. А. «Они вообще ни о чем не думали». Б. «Имя сочинила бабушка». В. «У меня не было возможности спросить об этом родителей, потому что они погибли в автокатастрофе сразу после моего рождения». Г. «Я все наврал, и на самом деле меня зовут Игорь».
Она задумалась, чуть улыбнулась, дотронулась зубочисткой до уголка рта.
Я ждал. И, пользуясь тем, что она разглядывает меня, разглядывал, в свою очередь, ее.
Она совершенно очевидно принадлежала к числу офисных леди. Маленькая должность, но не референт, чуть повыше. Маленькая – самостоятельная – должность. Не больше тридцати. Лицо ухоженно привяло, как и обычно у женщин, которые регулярно пользуются дорогой косметикой, обязанной навечно сохранить их молодость.
Если она переварит «Эдуарда», то приглашу ее на свидание. На какое-нибудь смешное свидание, совсем детское, вроде похода в кино.
Наконец-то я сумел рассмотреть свое отражение в никелированной отделке стены – оно все время скользило и плавало, распадаясь то на полосы, то на нескольких двойников сразу.
Я выглядел как мужчина средних лет – вероятно, ровесник моей новой приятельницы. Внимательные светлые глаза. Полноватый. Про таких, кажется, говорят «рыхлый».
По тому, как она улыбалась, я понимал, что она находит меня симпатичным. И еще одно слово назойливо крутилось у меня в голове: «безопасный». Она не видит во мне никакой возможной опасности для себя. Как и многие женщины до нее. Я так до сих пор и не решил, как относиться к этому впечатлению: считать его комплиментом или обижаться.
На всякий случай сразу скажу, что я – не маньяк. Я не убиваю своих случайных знакомых и не прячу их тела в полиэтиленовых мешках по свалкам и необитаемым подвалам.
Я постоянно знакомлюсь с женщинами и, как правило, заканчиваю день в одной постели с ними.
Это их свободный выбор. Никого ни к чему не принуждают. Они сами хотят со мной переспать. Наутро они уходят. Одни прощаются долго и нежно, уверяют, что «все было чудесно» и что «когда-нибудь стоит повторить»; другие – выскальзывают из моего дома бесшумно, оставив после себя невесомый поцелуй и запах кофе (который они варят только для себя и потом никогда не моют чашек); третьи пытаются установить более стабильные отношения: «Может быть, попробуем?» Я не препятствую ни первым, ни вторым, ни третьим. В конце концов всё имеет одинаковый финал: они уходят.
Я подманиваю женщин, но не удерживаю их.
По сравнению с Дракулой я, конечно, абсолютно не опасен.
Моя внешность доставляет мне немало хлопот.
Любите ли вы гостиницы? Я – очень. Этот несравненный миг, когда ты открываешь дверь в номер и не знаешь, что ожидает тебя внутри. То есть приблизительное знание у тебя, конечно, имеется: кровать, тумбочка, графин, который ни в коем случае нельзя разбить… Но – какие они? Как расставлены? Какого цвета покрывало? Как сложено белье – уголком или прямоугольником?
А что окажется за окном, занавешенным гостиничной тюлевой занавеской? Вид на волейбольную площадку, на «парковый массив» со спрятанным в глубине грилем, на столовую? Я всегда ожидаю чуда. Я не удивился бы, отдернув штору и увидев за окном сияющее море. Но и волейбольная площадка меня неизменно радует. Не говоря уж о парковом массиве с грилем.
Приблизительно то же самое происходит с моей внешностью, когда я встречаю новую женщину. Я никогда заранее не знаю, каким буду выглядеть в ее глазах. Для того чтобы понять это, мне необходимо увидеть свое отражение в любом блестящем предмете, расположенном поблизости от нее.
Разумеется, я заранее знаю, что на моем лице окажутся глаза, нос, щеки, подбородок и прочие аксессуары, но здесь, как и в произведении искусства (не говоря уж о гостиничном номере), важно не что, а как.
Ибо в искусстве форма и есть содержание.
Внешность обычно диктует мне и выбор очередного имени. Рыхлый белобрысый мужчина – немного тряпковатый, но безопасный (что важнее всего!) – мог быть либо Игорем, либо Эдуардом. Я выбрал Эдуарда и стал ждать: что выберет она.
Она сказала:
– Лично мне нравится первое объяснение. Должно быть, ваши родители были очень молоды, очень влюблены друг в друга и жутко счастливы, если назвали вас так экзотически.
– Хорошо. Теперь ваша очередь. Отвечайте на мой вопрос.
– В таком случае, меня зовут Татьяна.
Я молчал.
Она чуть склонила голову набок и улыбнулась. В уголке ее рта засохла капелька кетчупа. Я машинально обтер ей губы, как делал это с моей младшей сестрой, когда та была еще маленькой.
Она засмеялась:
– У меня такое ощущение, что мы знакомы с вами тысячу лет. Может быть, даже родственники.
Я все еще молчал.
Она вдруг обеспокоилась:
– Что-то не так? Вы, наверное, торопитесь?
Ну конечно. «Безопасный» мужчина. И тряпка к тому же. У него не хватит мужества сказать женщине, что разговор окончен и пора расходиться.
– Нет, Татьяна, я никуда не спешу, – сказал я, чтобы успокоить ее. – Если только вы не спешите.
Она покачала головой.
– Хорошо, – кивнул я. И снова замолчал.
– А что не так? – Она опять улыбнулась. – Вам не нравится имя Татьяна? Предпочли бы Гризельду или Бьенпенсанту?
– Ваше имя меня вполне устраивает, – сказал я, – просто это не ответ на мой вопрос.
Она чуть нахмурилась.
– А какой вопрос вы задавали?
– Я спрашивал насчет зеркал и места человека во вселенной.
– Ах, это! – Она весело улыбнулась и повертелась на табурете, туда-сюда, туда-сюда. Несомненно, на работе у нее такой же вертящийся стул. Чрезвычайно гармонирует с ее фигурой. Они как бы созданы друг для друга.
Удивительное дело. Стоило появиться таким стульям, как сразу же народилось поколение женщин с подходящими для них фигурами. Причем – как предусмотрительна природа! – зачаты и, стало быть, генетически предопределены были эти дамы с их офисным фенотипом за двадцать лет до того, как промышленность освоила офисную мебель. Над этим стоило бы поразмыслить.
– Можете не отвечать, – сказал я, коснувшись ее руки.
– Почему? – Она, кажется, обиделась.
– Вы уже ответили.
– Каким это образом, если я все время молчала?
– Вся ваша личность, все ваше естество… или, лучше сказать, фенотип…
– Логотип – знаю. Даже линотип знаю. Просто типов – знавала. А что такое фенотип?
– Тип, растворенный в фенолфталеине.
– Вы меня разыгрываете… Но это мило.
И безопасно, добавил я про себя.
Теперь, когда я точно знал, что я – Эдуард, рыхлый, белобрысый, милый, – я больше не терялся. Я точно знал, как держать себя с ней.
И был готов к следующему вопросу. Этот вопрос всегда маркировал переход к новой стадии отношений – более близких.
Она коснулась кончиками пальцев моей щеки (мой жест с обтиранием ее запачканного рта вполне давал ей право на такое интимное прикосновение):
– А это… неужели родимое пятно? Простите, что я спрашиваю, может быть, это неделикатно.
– Ничего, спрашивайте. Я привык. Да, это родимое пятно.
– Удивительно. Впервые в жизни такое вижу.
Каким бы я ни представал моим подругам – тощим, толстым, черноволосым, кудрявым, лысым… в общем, вы меня поняли, – неизменным сохранялось одно: большое родимое пятно на левой щеке.
Пятно, в точности повторяющее очертание женских губок. Во времена жирных помад водевили были полны незадачливых любовников с подобными отпечатками. Про нечто подобное даже сняли комедийный фильм «Поцелуй Мэри Пикфорд».
Считается, что младенец ничего не понимает, но я отчетливо помню голос моей матери: «Боже мой, что это у него на щеке?» И чей-то еще голос, чужой: «Пигментация… потом можно будет удалить. Сейчас это делают. Косметический недостаток. Хорошо, что не девочка…»
Я глубоко убежден в том, что эти голоса мне не почудились, и вот почему.
Первый женский вскрик – «Боже мой, что это у него на щеке?» – остался в моей памяти как шепелявый: «Бошемой, што это на шеке?» – и вместе с тем он воспринимался как нечто («нешто») очень родное, знакомое издавна.
Ответ второй женщины не вызывал у меня никаких эмоций. Я даже не уверен в точности воспроизводимых слов, потому что выражение «косметический недостаток» при всей разумности младенцев мало что говорил младенческому разуму. Другое дело – непонятное логически, но внушающее гордость: «Хорошо, что это не девочка».
Моя мать никогда не шепелявила. Никогда – на моей «разумной памяти». Но как-то раз, случайно, она обмолвилась о том, что в молодости не выговаривала половину звуков и вынуждена была в конце концов пойти к логопеду или к преподавателю сценречи на пенсии, сейчас не вспомню точно. И ей поставили произношение. Она работала экскурсоводом, так что для нее это имело принципиальное значение.
На момент моего рождения мама еще не умела произносить звуки «с» и «щ». Поэтому я думаю, что услышал ее голос и запомнил ее слова. Они имели отношение ко мне, к тому, как я выгляжу. Зеркала у меня под рукой тогда, разумеется, не было, а если бы и было – как всякий младенец, я не умел фокусировать взгляд и вообще, как говорят, видел все вверх ногами. (Этого я как раз почему-то не помню. Мне все казалось вполне естественным.)
Позднее в глазах моей матери я видел чудесного ангела с пятнышком на щеке. С крохотным, несущественным, очаровательным пятнышком.
Я был симпатичный младенец.
С точки зрения бабушки, я был излишне тощий и пятно у меня было уродливое.
Отец видел меня слишком раскормленным. Когда его очки наклонялись надо мной, я отдавал себе отчет в том, что мои щеки свисают почти до плеч, а пятно похоже на прилипший к коже гнилой листик, упавший с дерева. Отец даже пытался оттереть его платком.
С самого рождения я понял и принял ту истину, что люди видят друг друга по-разному. Например, мой начальник – отвратительный урод с бородавкой на лысине – представляется своей жене мирным занудой, а младшая внучка его просто обожает, и он для нее – волшебник. (Я рассуждаю сейчас умозрительно. На самом деле я не знаком ни с женой, ни с младшей внучкой моего начальника, однако всерьез подозреваю их наличие.)
Можно было бы предположить, что в детстве меня много дразнили из-за родинки и что я вообще «натерпелся» от бессердечных и черствых зверенышей, именуемых детьми, но это совершенно не так. Дети принимают мир как данность, не имеющую развития, поэтому наличие у меня большой, темно-красной, бесформенной родинки мало кого занимало.
На самом деле нас поглощали совершенно другие проблемы. Если хотите, назову одну.
У меня был приятель по имени Суслик. И этот Суслик все время делал разные пакости, а я жаловался на него воспитательнице, и она ставила Суслика в угол. Потом Суслик догадался, как отомстить, и тоже стал на меня ябедничать. Тогда я возненавидел всех, кто ябедничает, и поклялся никогда этого больше не делать и не позволять другим. А потом нас с Сусликом развели по разным группам, и мы вообще почти не виделись больше.
Вот эти обстоятельства и поглощали мой ум, а вовсе не родимое пятно.
Я рос вполне счастливым ребенком. Мама иногда заговаривала о косметической операции и даже сводила меня однажды к врачу, но врач сказал, что делать такую операцию опасно – это может вызвать онкологические осложнения. Возможно. Лучше не рисковать.
Мама согласилась, что лучше не рисковать, но вышла от врача успокоенная. Ей казалось, что она совершила нечто важное, хотя на самом деле мы остались в той же самой точке, с которой начали. Просто мы знали теперь об этой точке гораздо больше, чем прежде, и это наполняло наши действия смыслом.
Однажды, когда мне было тринадцать лет, я проснулся от странных ощущений. Больше всего в этих ощущениях было брезгливости и страха, потому что я ничего подобного не хотел, не ожидал и не просил.
Я встал и пошел переодеваться, а потом полез в шкаф за свежим постельным бельем. Мне вообще все это не понравилось и показалось похожим на болезнь, хотя в школе на уроке биологии нам уже показывали комикс, где объяснялось про половое созревание.
Кстати, половина моих одноклассников, и я в том числе, так и не поняли из этого комикса, откуда, собственно, берутся дети. То есть внешний механизм был там продемонстрирован во всех необходимых деталях, но как это все происходит мистически – осталось по-прежнему загадкой.
А детей интересует в первую очередь вовсе не соединение этих, которые с хвостиком, и чьей-то там яйцеклетки и не погружение одного полового органа в другой (все это отнюдь не сногсшибательная новость: во дворе и в пионерлагерях нас давно уже просветили старшие приятели). Нет, именно мистический план не дает покоя и остается загадкой. Почему рождается именно этот ребенок, а не какой-то другой? Как это вышло, что у родителей почему-то – к счастью, конечно! – получился конкретный «я», а не некий абстрактный «он», который был бы вполне конкретен, если бы был зачат именно «он», а «я» так и остался бы в стране Нигде.
Когда я с чистым бельем вернулся в спальню, там горел свет и возле окна стояла женщина.
Она была похожа на медсестру. Высокая, сухощавая, с красивым и наглым лицом. Из тех, что в своей больнице могут запросто войти в мужской туалет и разогнать компанию нелегально курящих. У таких отсутствуют стыд и брезгливость. Обычно это очень хорошие сестры. И поразительно сильные физически.
На ней был длинный нейлоновый халат, не чисто белый, а в голубоватый цветочек, и туфли без пятки на чудовищно неудобной гигантской платформе. Медсестры почему-то любят подобную обувь и на диво ловко и быстро перемещаются в этих опорках по всему больничному корпусу.
Она смотрела на меня, и от ее глаз исходило тихое сияние.
Я положил белье на свою голую кровать и спросил:
– Вы что здесь делаете?
Она молча рассматривала меня. Потом сказала:
– Застели постель. Неудобно разговаривать.
Я подчинился. Она поправила простынь, едва прикоснувшись к ней. Ткань сразу натянулась – ни до, ни после мне не удавалось добиться такого эффекта – и сделалась прохладной.
Потом она сказала:
– Я пришла исправить ошибку. Я была небрежна.
С этими словами она прижалась к моей щеке губами. Как раз к тому месту, где у меня было бесформенное пятно.
Если бы она дотронулась этими губами до моего рта, я бы точно умер, потому что даже кожей щеки, даже грубой, с маленькими шерстинками кожей родимого пятна я ощущал сладость ее поцелуя. Она вся была сладкая, насквозь. И притом не приторная, как бабушкин чай, а пьянящая. После такого поцелуя начинаешь понимать, что такое «жить долго и счастливо».
Я весь наполнился ее поцелуем.
Она отошла и полюбовалась на меня в сиянии своих глаз.
– Теперь хорошо, – одобрила она. – Ложись-ка ты спать.
Я забрался в постель и заснул.
О визите ночной незнакомки я никому не рассказывал – отчасти потому, что стеснялся говорить о предшествующем ее появлению событии, отчасти же потому, что я думал, будто такое случается со всеми. Комикс «О Тебе», где объяснялось, как устроен человек, ничего не сообщал о подобных явлениях, но он ведь и о том умалчивал, откуда берется то, что называется «личностью» или, там, «душой», и почему родился все-таки «я», а не «он». Так что комикс «О Тебе» был неполон по определению, и апеллировать к нему как к некоему исчерпывающему источнику было бы, по меньшей мере, глупо.
После этого случая мое родимое пятно изменилось. Оно больше не было бесформенным. Теперь оно в точности повторяло отпечаток хорошеньких полненьких женских губок, измазанных жирной ярко-красной помадой.
Мы гуляли, взявшись за руки. Я целую тысячу лет так не гуляла. Даже забыла о том, что такое существует – держаться за ладонь мужчины и время от времени ловить на себе его быстрые, ласковые взгляды.
Наша неспешность заставляла и мир вокруг нас замедлять свое торопливое течение. Каждый человек, каждая вещь, которые попадались нам на пути, как будто на миг повисали в бесконечности и позволяли рассматривать себя, а затем их смывал поток новых впечатлений.
Лето незаметно перекатилось за свою середину. Казалось бы, еще только вчера триумфально цвела сирень, и вот уж все позабыто, и лишь пыльная полынь да лопухи на забытом пустыре распространяют вокруг свои одуряюще витальные запахи.
Я остановилась перед богатырским чертополохом.
– Он мощен почти до непристойного, – сказала я.
Эдуард хлопнул светлыми ресницами и ответил:
– Вы почти ребенок, Татьяна.
Я почувствовала, что краснею:
– Почему?
– Потому что только девочки на пороге первой любви видят повсюду непристойности и конфузятся от каждой мысли, связанной с этим.
– По-вашему, я – на пороге первой любви?
– Это очевидно, – отозвался он и тихо вздохнул, как будто завидовал.
Я подумала немного над его словами. Чертополох явно был на стороне Эдуарда.
– Наверное, вы правы, – признала я наконец и почувствовала себя более уверенно. – Первая любовь зачастую настигает тебя в самый неподходящий момент.
Он повернулся и посмотрел мне прямо в лицо.
– Но почему вы считаете именно этот момент неподходящим? Чем он отличается от других?
– Ничем… – Я опять растерялась и поняла, что отчаянно смущаюсь.
– Первой любви может не быть вообще, – продолжал он. – Я глубоко исследовал этот вопрос, можете не сомневаться.
Я не спросила: «Вы психолог или педагог?» Хотя при данных обстоятельствах такой вопрос, вероятно, был бы самым естественным из возможных. Потом я поняла, что это и есть симптом первой любви: не делать того, что было бы самым естественным из возможного.
– Значит, мне повезло? – уточнила я.
– Первая любовь мучительна и часто сопровождается болезненным бредом, – произнес он докторским тоном.
Я засмеялась. Я была счастлива.
Мимо нас прошла девушка с худыми кривоватыми ногами, торчащими из шортов. Она несла большой торт. Ее лицо было сосредоточенным и очень голодным. Вокруг водянисто-голубых глаз лежали темные тени.
– Хотите сладкого? – спросил меня Эдуард.
– Мороженого?
Мы вывернули карманы. Оказалось, что денег у нас обоих с собой совсем немного, но на мороженое хватило.
Он свой вафельный стаканчик кусал ровными квадратными зубами, а я свой лизала.
– У вас длинный язык, – сказал он.
– Я долго тренировалась, – ответила я. – Перелизала вагона два таких стаканчиков. У меня вообще было счастливое детство.
– Странно, и у меня тоже.
– Лично мне не нравятся люди, которые жалуются на здоровье, погоду и детство, – сказала я.
– Аналогично.
– И когда родную школу бранят – не люблю.
Он кивнул:
– И когда рассказывают, как угнетала учительница математики.
– И когда говорят, что все мужики козлы.
– Кстати, – сказал он, – а вам нравятся козлы? У них глаза как у кошек.
Я совершенно перестала следить за своими чувствами, не говоря уж о словах, и потому ответила правду – точнее, то, что было для меня правдой в те годы, когда я была девочкой и у меня еще оставалось время для таких бесцельных прогулок:
– Мне нравится, что у коз – то есть у женщин-козлов – тоже есть бороды. Это определенно сближает их с народом гномов.
Он шевельнул бровью. Брови у него широкие и светлые, выделяются на красноватой от загара коже.
– Я не успеваю угнаться за вашей мыслью, Татьяна, – признался он.
– Гномки тоже бородатые, – объяснила я.
– Вы убеждены?
– Однозначно. Полагаю, я их видела.
– Познакомьте как-нибудь меня с гномкой, – попросил он. – Меня весьма интересуют бороды. А из бородатых знакомых у меня только замначальника, один старый папин приятель да еще соседка с верхнего этажа, которая вечно бросает незатушенные окурки в форточку. Однажды такой окурок угодил в лысину проходившему под окном пешеходу, и тот захотел подать в суд на соседку, но когда увидел ее бороду, то испугался и обратился в позорное бегство.
Я посмеялась, а потом сказала:
– Вы все придумали.
– Так как же гномки? – настаивал он, пропустив мое замечание мимо ушей.
– У нас в институте благородных девиц обучалась одна.
– Подробнее! – потребовал он.
– Она умела открывать бутылки зубами, а когда глубоко задумывалась, начинала стучать головой о стену. Машинально.
– Здорово. Познакомите?
– Ни за что, – отрезала я. – Вы увлечетесь ею и бросите меня.
Он сжал мою ладонь чуть сильнее.
– Нет, Татьяна, это вы меня бросите.
Я удивилась. Я удивилась так сильно, что остановилась.
Рядом с нами оказалась одна из тех бесстрашных крохотных городских клумб, что держатся на земле исключительно собственным мужеством – тем самым зеленым мужеством, которое совсем недавно так смутило меня в чертополохе. Между плешью асфальта и чумазым сборищем сорняков были вбиты в землю пять колышков и натянута нитка. А в этом эфемерном загончике росли чахленькие, как диккенсовские девочки, цветы на тонких стебельках.
– Почему это я брошу вас, Эдуард? И… – спохватилась я вдруг, – разве у нас такие отношения, чтобы кто-то кого-то бросал?
Я поняла, что жгуче, просто по-перечному краснею.
Он сказал просто:
– Женщины всегда меня бросают. Никто не остается навсегда рядом со своей первой любовью. Первая любовь на то и первая, что она эфемерна. Она призвана пробудить чувства, но не в силах удержать их.
– А вы всегда становитесь чьей-то первой любовью?
Он поцеловал меня в лоб.
– Это не тема для обсуждения.
Татьяна оказалась первой из всех, кто не провел со мной ночь после нескольких часов общения. Я проводил ее до дому и даже подождал внизу, пока не загорится свет в ее окне – она заранее показала мне свои окна на пятом этаже. Когда вспыхнул ласковый желтый огонек и шевельнулась занавеска, меня как будто толкнуло в грудь сильной и теплой ладонью.
Я подумал о том, как она снимает свою узкую юбку и бросает на спинку кресла пиджачок, как расстегивает аккуратную блузку и после долгого дня наконец-то влезает в разношенную футболку с дурацкой картинкой на груди, какой-нибудь кошечкой или покемоном. Как включает телевизор, приглушив звук, и шлепает на кухню, так и не обувшись.
Сотни, тысячи раз она возвращалась домой и проделывала все это, и никто не смотрел снизу вверх на ее окно, не думал о ее наготе с целомудренным юношеским вожделением, не представлял себе, как она жарит на сковородке какой-нибудь полуфабрикат из холодильника и, босая, приплясывает вокруг плиты от нетерпения.
Я был уверен в том, что у нее нет микроволновой печи. Женщины, готовящие в микроволновках, обычно большие чистоплюйки, а Татьяна ела мороженое с бесстрашием девочки, которая никогда не боится заляпать одежду.
Вдруг в полупрозрачном ночном воздухе появился бумажный самолетик. Он то кружил возле окон, опускаясь все ниже, то зарывался носом и начинал падать. Наконец он рухнул в лужу, но тотчас вслед за ним вылетели второй, третий… Скоро весь двор был покрыт самолетиками. Они были похожи на птиц, усевшихся передохнуть во время перелета на юг.
Я наклонился и поднял один. Осторожно развернул. На оборотной стороне листа, из которого он был сделан, оказались отпечатанные типографским способом какие-то сметы, счета и графики поставок. Прекрасное окончание жизни для документа, почему-либо составленного с ошибкой. Если где-то и существует особый рай для бумаг, то эти бюрократические неудачники, несомненно, угодили именно туда. Им просто дико повезло.
Конечно, это была глупая идея – забросать весь двор бумажными самолетиками, но я ничего не могла с собой поделать. То, что происходило в тот вечер со мной, было настолько больше меня – меня как личности, как Татьяны Ивановны Такой-то, – что я ощущала непреодолимую потребность в саморасширении. Мне просто необходимо было расшириться на целый двор, на целую вселенную. Чтобы везде наличествовали какие-нибудь фрагменты Великой Меня.
Эдуард был, конечно, прав: никогда прежде я не чувствовала ничего подобного. Первая любовь! Ха!
Я поела и немного успокоилась. Радость перестала хлестать фонтанами, она наконец угомонилась и улеглась, свернувшись в клубок. Ее присутствие согревало и щекотало. Я вспомнила вдруг, что нечто подобное происходило в детстве, перед Новым годом и днем рождения. После четырнадцати эта радость внезапно меня предала. Она просто не пришла. День, которого я ожидала целый год, приближался, а щекотания в груди не наступало. Свое четырнадцатилетие я проплакала, начав с утра, а в пятнадцать уже твердо знала: предательство неизбежно, плачь не плачь. С шестнадцати я не отмечаю дней рождения, а с двадцати – и Новых годов.
Все, что я испытывала теперь в эти праздничные для всех дни, было тихим злорадством.
И вдруг то, что бросило меня так подло и внезапно, вернулось. Я ухватилась за это чувство с жадностью, как за друга после долгой-предолгой разлуки. Засыпая, я думала блаженно: «Завтра…»
А что, собственно, завтра?
При пробуждении я открыла глаза, все еще погруженная в радость, а потом пошевелилась в постели, и наступил новый день. Самый обычный. Зубная щетка и все такое. И человек с невероятным именем Эдуард и родимым пятном в форме поцелуя на щеке исчез из моей жизни.
Когда вам скажут, что все люди одинаковы, – не верьте. В детстве я видел драку двух Гитлеров, и это зрелище поразило меня до глубины души.
Происходило это на Невском.
Моя мама страстно любила Невский. Никто из моих знакомых не говорил о Невском так вдохновенно, как она; каждый раз у нее находились новые слова, новые краски. Это было как поэма, которую бард, по счастью, никогда не окончит.
Иногда ее неудержимо тянуло туда: просто побродить, помечтать о Пушкине, о загадочных кондитерских, где гусары в красном и сверкающем, с талией-рюмочкой, пили шампанское и говорили очаровательные непристойности.
Она частенько задумывалась об этом, призналась мне она как-то раз во время такого мечтательного разговора. Как звучали сии милые скабрезности на самом деле? Каким манером выговаривались слова? Во что превращал их французский прононс?
Любое слово, утверждала она, даже неприличное, есть акт сотрудничества отдельного человека, языковой стихии и творческого вдохновения, посылаемого с небес. Звук произнесенного слова живет в пространственно-временном континууме вечно. Мама мечтала отправиться к звездам, чтобы настичь там давно умолкнувшие голоса и подслушать эти разговоры.
В метели, под весенним ливнем, в расплавляющую жару по асфальту – она ходила по Невскому, выслеживая призрачных гусаров.
А потом, сказала она, Невский заболел. Это случилось немного раньше, чем началась перестройка: году в восемьдесят третьем. Кажется, именно тогда возвели леса вокруг Гостиного Двора и начался нескончаемый ремонт-язва.
Ничего удивительного, что именно на Невском, возле Гостиного, и околачивалось безобразное шоу двойников. Ряженые, имитирующие самых отвратительных людей в истории человечества, шлялись по священным мостовым и цеплялись к прохожим, предлагая сфотографироваться вместе на память. За деньги, конечно.
Соглашались в основном иностранцы. Они глядели на ряженых с веселым презрением и совали им мятые долларовые бумажки. Ряженые, когда их не видели клиенты, поливали тех холодным взором, полным ответного презрения к сытым дурачкам. Вишь, приехали покобениться в глупой России!
Эти ледяные взгляды были мимолетны и тотчас сменялись гримасами и улыбками.
И вот как-то раз на Невском подрались два Гитлера. Очевидно, оба претендовали на один и тот же заработок, но по законам бизнеса Гитлер на Невском мог существовать только в единственном экземпляре. И вот соперники вцепились друг другу в пиджаки, принялись дергать на конкуренте косую потную челку и ругаться, кривя лица уже не понарошку, а взаправду.
Порознь каждый из них действительно походил на Гитлера. Но когда они оказались вместе, то выяснилось, что они совершенно не похожи друг на друга.
Вот тогда я и понял, что все люди – абсолютно разные. И даже сходство с одним и тем же человеком вовсе не означает их сходства друг с другом.
Разными были все мои женщины. Каждую из них я любил той мерой любви и собственной личности, какую только моя партнерша в состоянии была воспринять. Меня никогда не обманывала их принадлежность к одному и тому же типажу или повторяемость их черт. После того случая с шоу двойников я твердо усвоил: одинаковых людей не бывает. Это иллюзия.
Моя первая подруга была крупной девушкой старше меня на шесть лет и выше на одиннадцать сантиметров. Я отчетливо видел свое отражение в ее широко раскрытых черных глазах с расширенными зрачками: тощий белобрысый юнец с не до конца оформившейся фигурой – слишком узкие плечи, слишком костлявые нескладные ноги. Но я нравился ей, и это я тоже видел.
Мы почти не разговаривали. При встречах мы долго целовались, потом она брала меня за руку и уводила к себе. Она снимала маленькую комнату в квартире, где обитало столько жильцов, и постоянных, и временных, что невозможно подчас было разобраться, кто здесь угнездился надолго, а кто эфемерен и забрел случайно.
Там она стягивала с себя свитер, неизменно застревавший на груди. Грудь подпрыгивала и освобождалась, и от этого у меня темнело в глазах. Я никогда не мог потом вспомнить, как раздевался.
Мы бесконечно долго валялись в ее кровати. И опять молчали. Иногда она засыпала, и тогда я слушал ее легкое посапывание, но потом она вдруг распахивала свои глазищи и начинала хохотать.
У моей первой подруги были ямочки на локтях, но почему-то, глядя на эти ямочки, невозможно было представить себе, как она замешивает тесто или стирает. Хотя точно такие же ямочки у другой женщины как раз вызывали у меня мысли о доме, о хозяйстве, о пирогах.
Говорю же, все женщины разные.
Мы расстались, когда она нашла работу в пригороде и сменила квартиру. Мы оба отдавали себе отчет в том, что наш роман мог продолжаться лишь при соблюдении всех исходных условий: перенаселенной квартиры в центре города, нашего общего молчания, ее смеха и отсутствия всяких связей с внешним миром. Для внешнего мира «нас» не существовало. Когда мы расставались, каждый жил собственной жизнью, скрытой от партнера.
В ту последнюю ночь мы все время плакали. Потом она уехала.
Конечно, пару раз я приезжал к ней в пригород, и мы шли в постель, но все обстояло теперь иначе. Она пыталась рассказывать о своей работе. В квартире было непривычно тихо: ни грома сковородок, ни супружеского скандала за стеной, ни визга детей, проезжавших на велосипедике по огромному коммунальному коридору.
Мы сами понимали, что наша связь истаяла. В последний раз я уже не отражался в ее глазах.
И я ушел насовсем.
Вторая подруга сказала мне, что родимое пятно в форме поцелуя делает меня неотразимым.
Она училась на психолога. Я проходил мимо дверей ее факультета, где она курила вместе с подружками.
Я терпеть не могу, когда женщина стоит, обхватив одной рукой себя поперек талии, а другую, с дымящейся сигареткой, отрешенно свесив и глядя при этом вдаль с таким видом, словно она решает, двинуть кавалерию на правый фланг или переместить артиллерию на левый.
В тот раз возле факультета стояли сразу четыре таких, и все глядели в разные стороны. А пятая просто торопливо курила, потому что явно спешила вернуться в аудиторию.
Вот она мне и понравилась, и я решил с ней познакомиться. Для начала я наступил ей на ногу. Она отдернула ногу, как будто я был змеей, а потом, бросив сигарету в лужу, принялась оттирать чулок бумажным носовым платком. (На самом деле на ней, конечно, были колготки, но русский язык, до сих пор хранящий память о красно-сверкающих гусарах – талия-рюмочка, все еще не в состоянии изречь «один колготок».)
– Что вы наделали! – горестно вскричала она.
Я присел рядом на корточки, так что наши лбы соприкоснулись, зловеще глянул ей в глаза и произнес как можно более отчетливо:
– На самом деле я хотел с вами познакомиться.
– Что? – Она опешила и застыла с раскрытым ртом и смятым платочком в пальцах.
– Правда.
– Ну, хватит, – заявила она, обретая былую решимость.
– Да бросьте вы, – отозвался я развязно, поскольку понял, что терять мне уже нечего, – вы классная девчонка, и я хотел с вами познакомиться, вот и все. Вас в детстве за косички дергали?
– Меня стригли, – промолвила она холодно.
– В таком случае, злые воспитатели лишили вас радостей детского флирта, – изрек я, глянув на надпись «Психологический факультет». – Вы уже проанализировали, как это сказалось на вашем подсознательном развитии?
– Пошел вон, дурак, – прошипела она.
Она попыталась вскочить, я протянул руку, чтобы помочь ей, и в результате мы оба рухнули в ту самую лужу, где раскисал ее окурок.
Полагаю, в сборнике афоризмов обязательно найдется изречение какого-нибудь галантного развратника осьмнадцатого столетия, который утверждал, что «совместное падение сближает». Поэтому я не буду перелистывать этот устрашающе толстый сборник и быстренько сошлюсь на какого-нибудь несуществующего де Фонтанжа или, там, Ла Монтеспана. Наверняка такой найдется, если искать с достаточным прилежанием.
В общем, нас сблизило совместное падение. Она залепила мне пощечину, и тут ее пальцы задели мое родимое пятно. Она смутилась, как это иногда случается с чувствительными людьми при виде чужого увечья.
– Простите, – сказала она (как будто это не я уронил ее в лужу), – я не сделала вам больно? Я не заметила.
– Этого? – Я потрогал пятно. – Странно, что вы этого не заметили. Оно бросается в глаза.
– Да? – Она пожевала губу. – Но я действительно сперва не заметила. Я смотрела вам в глаза.
– Спасибо.
– Да не за что.
– Оно на самом деле не болит. Просто косметический дефект.
– А почему вы его не удалите?
– Во-первых, оно слишком сильно влияет на мое подсознание, – сказал я. – Без него я могу утратить значительную часть моей личности. Во-вторых, подобная операция может привести к онкологическим осложнениям, так что никто не рискует взяться за нее.
– Довольно было бы только первой причины, – сказала она.
С этой девушкой мы были ровесниками. И больше разговаривали, чем занимались сексом. Я все время говорил о том, что интересовало ее, – просто чтобы она не ушла и прочнее встала на якорь возле меня, – а сам думал о совершенно других вещах. Она же увлекалась и явно думала ровно то самое, что и говорила, так что мне приходилось довольно туго.
– Для чего ты пошла на такой странный факультет? – спрашивал, например, я.
«Что тебе стоило, дуре, надеть что-нибудь не такое глобальное! Влезла в свой пиджачок, как в кирасу, и воображаешь, будто это тебе идет!»
– Мне хотелось разобраться в себе.
– Разве это профессия для женщины – копаться в чужих комплексах?
«Интересно, какой формы у нее сиськи…»
– А что, по-твоему, профессия для женщины? – Она зло щурит глаза. – Не слишком ли ты самоуверен… мужчина!
– Например, повар. – Я брякнул первое, что пришло на ум, и некоторое время наслаждался ее рассуждениями о «гендерных проблемах» и о том, что «киндер, кюхе, кирхе» давно отошли в замшелое прошлое и там поросли.
– А как же эти ваши дурацкие рассуждения о том, что все бабы неплохо готовят, но лучшие повара – всегда мужчины? – ярилась она, и на ее щеках выступал румянец.
«Стас говорит, что некоторым нравится, если кончиком языка лизнуть у них под глазами, но эта слишком часто щурится – у нее, наверное, глаза болезненные… От нее чем-то сладким все время пахнет, как от леденца. Даже сквозь одежду чувствуется. Неужели она ничего не хочет?»
– Моя мама хорошо готовит, – сказал я первое, что пришло в голову. – Наверное, в этом сказывается мой эдипов комплекс.
– Слушай, если ты не перестанешь говорить о том, в чем ровным счетом ничего не понимаешь…
– Прости, – смиренно спохватился я. – Не буду. Я просто хотел быть для тебя интересным собеседником.
«Стас говорит, что волосатые тетки – с перчиком, но на любителя. У нее, наверное, тоненький такой золотистый пух…»
– Понимаешь, человек очень сложно устроен. Каждую секунду это – миллион соединенных факторов…
– Так ты хочешь быть ученой?
– Ученой? – Она удивленно подняла брови.
– Ну, «факторы», все такое… – пояснил я в полном отчаянии.
– Слушай, – сказала она вдруг и с подозрением уставилась на меня, – тебе что, не хочется меня раздеть и все остальное? Что ты все болтаешь да болтаешь?
Я помню каждую из моих подруг, правда. И третью, и четвертую, и одиннадцатую… Они прилетали на мое родимое пятно, как бабочки на цветок, а потом так же беспечно улетали.
Мои милые, будьте счастливы – там, в прозрачном, пронизанном солнечными лучами эфире.
Когда я оторвался от окна Татьяны, я был уверен в том, что наш странный роман уже закончился. Мы больше не виделись. Мы даже не обменялись телефонами. Вероятность нашей встречи была равна нулю.
Прошло несколько дней, потом еще несколько. Грусть одолевала меня. Я тосковал, как юноша, в поисках утраченной любви. Пятно на моей щеке горело, словно пощечина от королевской руки, унизанной перстнями.
Я часами думал о своих былых подругах, но их образы не возникали в моей памяти. Татьяна с ее «безопасный, рыхлый, милый» слишком сильно изменила мою внешность, чтобы воспоминания о других женщинах могли отыскать меня. Когда я понял, что картинки из прошлого бросили меня в одиночестве, я окончательно впал в тоску.
Я вошел в книжный магазин и начал листать книги без толку и складу.
Роман в печальной обложке привлек мое внимание. На черном фоне медленно падали желтые листья, а изящный, похожий на запятую силуэт в развевающемся пальто уходил в неизвестность. Я перевернул том и прочитал аннотацию. «Бунинская грусть сочится из каждой строки этой поистине талантливой книги».
Острая потребность в именно бунинской грусти охватила меня. Нет, не чеховская, мягкая, не яростная достоевская, не слишком человечная пушкинская – сладострастное подрагиванье бунинской печали сделалось моей необходимостью.
Я поскорее схватил книгу и раскрыл ее.
Вот первая же фраза, которую я прочитал, – и пусть каменный тролль порвет меня на части, если я солгал хотя бы в букве:
«Она осторожно коснулась рукой его наполовину сдувшегося, но все еще внушительного сокровища».
Боль от предательства была так сильна, что я не сдержался и выкрикнул слово с французским прононсом, как это делали мамины гусары-звезды, и слово это пронзительно пронеслось по полупустому торговому залу и умчалось в космос, догонять ахтырцев и павлоградцев на их вечном Млечном Пути.
Книга выпала из моих рук, и я убежал из магазина.
Чуть позднее я сообразил, что при других обстоятельствах у меня немедленно завязался бы роман с продавщицей из отдела «современной русской прозы». Но она даже не посмотрела в мою сторону.
А это, без сомнения, означало, что отношения с Татьяной не окончены.
И я, воспрянув духом, начал ждать.
Я – человек одинокий. Я давно живу отдельно от родителей, и у меня нет друзей. Всю естественную потребность в общении я удовлетворяю за счет коротких связей с женщинами.
Впрочем, один друг у меня все-таки остался. Его зовут Стас. Мы познакомились в детском саду – как раз в ту эпоху, когда я и Суслик взаимно ябедничали друг на друга.
Моя дружба со Стасом не требует ни общих занятий вроде совместной рыбалки, ни общих интересов вроде коллекционирования марок, ни даже хождений на дни рождения «всем семейством». Сказать по правде, Стас знает обо мне так же мало, как и я о нем, – и в то же время мы знаем друг о друге все, поскольку ни один не может припомнить в своей жизни такого времени, когда в ней не было бы второго.
Разве что те отрывочные воспоминания, в которых моя мать шепелявит. Впрочем, тогда Стас уже существовал на свете и до нашего знакомства оставалось максимум тридцать шесть месяцев.
Хороший ли он человек, Стас? Что у него на душе? На что он способен, а на что не способен? Пошел бы я с ним в разведку?
Положительно я могу ответить только на последний вопрос. Вероятно, я действительно понятия не имею, что у Стаса на душе, но в разведку с ним пошел бы не задумываясь. Мы с ним собирали вкладыши из жвачек, обменивались машинками, обсуждали девчонок, бесцельно слонялись по городу, пытались даже как-то раз поучаствовать в местной музыкальной тусовке, которая собиралась в магазине музыкальных инструментов, но потом все как-то заглохло. С таким человеком я, разумеется, отправился бы хоть на край света, по-прежнему не имея ни малейшего представления о том, что он собой на самом деле представляет.
Стас женился рано, но как-то без всяких эмоций. «На девушке», – объяснил он, когда я спросил его, на ком. Наверное, у него благополучная семейная жизнь, я не интересовался. Понятие «девушка» всегда оставалось для меня чуть менее всеобъемлющим, чем понятие «космос», поэтому ответ Стаса я счел отговоркой и просьбой больше не приставать к нему с этой темой.
С самого начала так и повелось. Жена Стаса оказалась для меня в том же разделе жизненных ценностей, что мебель, посуда, подушки. Разумеется, как всякий нормальный человек, я весьма неравнодушен и к мебели, и к посуде, и особенно к хорошим подушкам, но всегда с легкостью могу заменить один такой предмет другим, столь же красивым и удобным.
Другое дело – дочь Стаса, шестилетняя Светка. Это существо пробуждало во мне сильные чувства и бессовестно пользовалось своим влиянием. Я видел в ней и Стаса, и меня – счастливых, шестилетних, еще до всяких семейных забот (Стас) и сложных плаваний между разрозненными островами женских судеб (я). Я не завидовал Светке, нет, я просто мысленно погружался в ее мирок, полный прелестных сложностей и очаровательных затруднений. Я наслаждался каждым нюансом ее жизни и нашего с ней общения.
Обычно она что-нибудь чирикала, время от времени взимая с меня дань в виде разных мелочей, которыми я запасался для нее заранее: колечек, заколочек, резиночек для волос, карандашиков, куколок из киндерсюрприза и прочей бесценной ерунды.
В Светкиных глазах я был крупным, похожим на плюшевого медведя из витрины магазина подарков. На щеке у меня был странный дефект. Светка не считала мое родимое пятно ни неотразимым, ни даже интересным, она воспринимала его как данность, вроде кляксы на странице.
Вскоре после встречи с Татьяной Стас позвонил мне и предложил съездить вместе со Светкой на Острова. «Попьем пива, покатаем Светку на пони», – лаконично обрисовал он предстоящую программу.
Я без раздумий согласился.
Мы встретились на Каменноостровском. Я забрался в машину Стаса, как обычно, на заднее сиденье – рядом со Светкой.
Стас тронулся с места.
– Светка, отдай Саше подарок, – приказал он, не оборачиваясь.
(Саша – мое настоящее имя. Имя, которое знали Стас и его дочка.)
Светка с важным видом вручила мне мятый листок. Это был портрет. С рисунка на меня смотрел я: человек – плюшевый мишка с большим подарочным бантиком на щеке.
Я поцеловал Светку в макушку и сказал ей, что никогда еще не получал таких замечательных подарков.
– Никогда? – переспросила она, недоверчивая, как всякая женщина.
– Только в детстве.
– И что это было? – потребовала она объяснений.
– Конструктор-робот.
Светка чуть надула губы и отвернулась, но потом ее внимание привлекла собака, шествующая по тротуару с пластиковой бутылкой в зубах, и она забыла о конструкторе-роботе.
Я спросил Стаса:
– Как дела?
– Нормально. А ты?
– Ничего.
– Вот и хорошо, – одобрил Стас.
У меня стало тепло и легко на душе, несмотря на все неизвестности с Татьяной. Здорово, когда не нужно вникать в подробности.
Мы уже подъезжали к Островам, когда вдруг прямо перед машиной выросла человеческая фигура. Ее только что не было, и вот внезапно она поднялась из ничего и встала у нас на пути.
Со своего заднего сиденья я ничего толком разглядеть не сумел. Машина закатила истерику. Шины впились в мостовую. Налетев на крепкое препятствие, машина Стаса сильно дернулась, проехала еще немного и остановилась.
Меня бросило вперед, и я треснулся челюстью о спинку Стасова сиденья, а Светка вцепилась в меня с силой небольшой шимпанзе и широко распахнула глаза. Мне казалось, что из них исходит сияние.
Потом я уловил звук. Это был Светкин визг. Так кричат только дети и обезьянки, когда не понимают, что происходит, и только догадываются о степени опасности.
Стас, как всегда, не пристегнулся. Его лицо было разбито в кровь и кривилось.
– Я сломал руку, по-моему, – сказал он и хрипло закудахтал. Очевидно, он считал, что держится молодцом и даже шутит.
Светка прекратила визжать. Теперь она таращилась и тяжело дышала.
«Светка, все в порядке», – хотел было сказать я, но не смог: челюсть двигалась как-то странно. Тогда я решил переплюнуть Стаса по части остроумия в экстремальных ситуациях и попытался выдавить:
– А я сломал челюсть.
И тут дверца машины распахнулась, и возник тот самый пешеход, в которого мы врезались.
Это был высокий мужчина с грязно-смуглым лицом и густейшими черными бровищами. Его маленькие глазки ярко блестели, а изо рта вырывалось горячее дыхание. Я уловил жар, когда он наклонился надо мной и прошипел:
– Я этого так не оставлю!
Затем он напустился на Стаса:
– Вы сбили меня, отвратительный человек! Следует смотреть, куда едете! И вращать рулевое колесо по всем правильным направлениям, это очевидно? Я тотчас же звоню ментам, ясно вам? Мы это дело быстро разрулим, ясно вам? Потому что я пострадавший.
– Вы? – из последних сил изумился Стас. – Если кто здесь и пострадавший, так это…
– Пешеход всегда пострадавший, когда на него наезжает автомобиль, и это очевидно, поэтому я звоню ментам, ясно вам? Мы это дело быстро разрулим, – не унимался громила.
Он выражался немного странно и говорил с резким акцентом, но каким – понять было невозможно. Не кавказским, это точно. Возможно, с баскским. Баски говорят на языке, который не имеет родственников нигде по всему миру, следовательно, и их акцент не поддается определению. Так я решил про себя. (Удивительные мысли лезут в голову в разгар экстремальных ситуаций!)
– Послушайте, – сказал Стас, слабея, – никто не хочет неприятностей. Верно? По-моему, мы пострадали куда больше, чем вы. Давайте на этом разойдемся.
Но пешеход не унимался. Он буянил и топал ногами, он орал на Стаса, а тот – я видел отчетливо – с каждой минутой все больше терял волю. В конце концов мы скинулись и отдали крикливому пешеходу все деньги, какие только сумели выскрести из карманов и бардачка. Набралось чуть больше тысячи. Пешеход сунул их в задний карман брюк и удалился широкой, размашистой походкой. Со спины он был похож на Маяковского.
– Ты видел когда-нибудь что-то подобное? – пробормотал Стас, оживая по мере того, как скандалист удалялся. – Он устроил аварию, сам остался цел – и мы еще ему плати!
– Ты предпочел бы и дальше ругаться с ним? – пролепетал я, с трудом двигая моей поврежденной челюстью. – А потом еще менты…
Светка рассудительно сказала:
– Надо в больницу.
– Золотые твои слова, Светка! – похвалил ее отец. Он набрал номер «скорой», откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. В зеркальце я видел его лицо. И вдруг я представил себе Стаса стариком, с обвисшими щеками, с тонущими в морщинах уголками рта, под глазами набрякли мешки, и все такое.
Я никогда не огорчаюсь, когда вижу людей в том облике, который придаст им старость. Ведь это означает, что они проживут долгую жизнь. И на протяжении этой жизни не единожды будут счастливы.
Одно время видения старости друзей просто преследовали меня. Я рассматривал школьные фотографии, и на меня с них смотрели старики и старушки. Только двое или трое одноклассников так и не постарели. Не знаю, что теперь с ними сталось, – я давно не видел никого из класса. Кроме Стаса, разумеется. А с ним о бывших товарищах мы как-то не разговариваем.
«Скорая» прибыла минут через двадцать. Без долгих разговоров нас троих переместили в другую машину и там усадили на лавочку, как арестантов. Дверцы захлопнулись, и мы покатили в никуда, потому что окошка в фургончике не было.
Светку больше всего интересовало, не будут ли делать уколы. Мы сказали, что ей – точно не будут, и она сразу успокоилась. Меня больше всего огорчало то, что листок с портретом остался в помятой машине Стаса. Но Светка обещала нарисовать еще один портрет, если тот пропадет.
В приемном покое было холодно и безнадежно. В углу на носилках кончался какой-то чумазый бродяга, санитар стоял рядом и неопрятно курил. Квадратики линолеума горбатились и топорщились на полу по всем направлениям, и казалось чудом, что никто из персонала о них не спотыкается.
Тускло-зеленые стены были увешаны плакатами и объявлениями. Некоторые из плакатов, судя по дизайну, висели здесь уже лет тридцать. Уму непостижимо, как отлично они сохранились! Очевидно, все дело в тусклом свете: краски почти не выгорели.
Стаса забрали на перевязку первым. Он вернулся с гипсом, умиротворенный. Светка, умытая добросердечной толстой сестрой в туалете и угощенная конфеткой, весело бросилась к отцу.
– Мы домой, – сообщил мне Стас. – Держись тут. Я навещу.
– Угу, – промычал я.
– Рентген не готов еще?
Я помотал головой.
– Ну ладно, – сказал Стас. – Попили пивка!.. В следующий раз.
– Угу, – сказал я.
Стас с прыгающей Светкой направился к выходу.
Когда Светка ушла, из приемного покоя исчез последний источник живой человеческой энергии, и я чуть не подох. Санитар возле носилок докурил третью сигарету, бросил ее на пол и куда-то ушел. Бомж на носилках лежал теперь спокойно. Наверное, умер.
В приемный покой вошла сухощавая женщина с длинным острым носом. Она поклевала воздух по всем направлениям и громко вопросила:
– Поливанов?
Я встал, поскольку ответить ей достойно выкриком «здесь!» или «я!» был не в состоянии.
Она уставилась на меня недоверчиво.
– Вы Поливанов?
Я кивнул.
Она смерила меня взглядом.
– Ваш снимок готов. Идемте, оформим. У вас перелом челюсти.
Вот так я оказался в больнице.
Мои отношения с мужчинами всегда заканчивались неудачами. Большинству из них хотелось, чтобы я их содержала и при этом оставалась милой, податливой и согласной на вторые роли. То есть в свободное от зарабатывания денег время вовсю трудилась на ниве домашнего уюта. А они бы при этом стремились к самовыражению.
Наверное, я сама виновата. Моя мама внушила мне, что мужчина непременно должен быть «интересным человеком», иначе отношения быстро зайдут в тупик и все станет неинтересно.
У нее-то самой был абсолютно неинтересный брак с моим отцом. Ни тебе скандалов, ни разводов, ни супружеских измен с лучшей подругой. Словом, ничего увлекательного. Миссис Обыденность, погруженная в череду однообразных будней.
До какого-то времени маме вполне хватало того, чем она обладала. Но потом «Богатые тоже плачут» и «Санта-Барбара» открыли для нее неизведанный мир запретных страстей. «Мама, – спросила я как-то раз, отбирая у нее очередную пачку макулатуры в мягких обложках, – зачем ты тратишь время на чтение этой ерунды?»
Мама устремила на меня мягкий взгляд поверх очков. Очки у нее с толстыми стеклами: у мамы сильная дальнозоркость.
«Только теперь, – сказала мама, – я начала понимать, чего была лишена всю жизнь».
Я могла сколько угодно спорить и пытаться перечитывать Пушкина и Тургенева. Это помогало не больше, чем аспирин против чумы. Мамина идея «интересного мужчины» прочно внедрилась в мое подсознание.
И все мои любовники были сверхтворческими личностями: кто занимался живописью, кто поэзией, кто философией. Мама важно одобряла каждую мою связь. Она вела с моими мужчинами длинные разговоры и, как она уверяла, обогащала таким образом свой внутренний мир.
Когда я расставалась с очередным дармоедом, мама неизменно огорчалась. «Я уж было решила, что это у тебя прочное». – «Мама, – протестовала я, – с таким человеком ничего не может быть прочного…» Она качала головой и бралась за очередную книжку или включала сериал.
Милая мама. Я никогда не могла на нее рассердиться.
Об Эдуарде я даже не стала ей рассказывать. Эдуарда я решила сберечь для себя одной. И хоть между нами ничего, в общем-то, не произошло, после той истории у меня не осталось ни капли того привычного горького вкуса, который оставляли все мои «интересные любовники».
Напротив. Ощущение «подарка» по-прежнему жило во мне, эта теплая тайна меня согревала, и иногда мне делалось весело без всякой причины – просто потому, что несколько дней назад я сидела в фастфуде рядом с незнакомым человеком, а потом до ночи гуляла в его компании и болтала с ним о клумбах, козлах и женщинах-гномах.
Иногда я задумывалась о том, почему он не приходит ко мне под окно. Он ведь знает, где я живу.
Наверное, это было бы слишком просто. Судьба должна сильно постараться, чтобы доказать нам, что мы созданы друг для друга. Взять да заявиться в гости по заранее указанному адресу означало бы нарушить все правила и тем самым все погубить. Наша вторая встреча, которая подтвердит первую, должна быть еще более случайной. Поэтому Эдуард и не приходит.
Я пыталась сообразить, не стоит ли мне дать объявление в газету или на радио. Если верить фильмам, это очень романтично: он едет в машине, вечер, идет дождь, в салоне мурлычет радио, и вдруг он слышит голос женщины, с которой давно расстался: «Любимый (с большим родимым пятном на щеке), я не могу забыть о времени, которое мы провели вместе…» – а затем бодрый смешок диджея: «Итак, для Эдуарда поет группа „Бич-Бойз“ (или „Бич-Герлз“)! Слушаем – и пожелаем Эдуарду удачи!»
Может быть, с точки зрения моей мамы, это и жуть как романтично, но Эдуард после такого точно исчезнет навсегда.
По утрам, когда я еще оставалась на грани сна и яви, в те блаженные несколько секунд, пока сновидения плавают рядом, постепенно рассеиваясь в утреннем воздухе, мне казалось, что Эдуард тоже думает обо мне и выискивает способы увидеть меня вторично. Он, как и я, понимает всю важность ненарочности нашего повторного свидания.
Это незримо объединяло нас. Это придавало мне сил терпеть и ждать. Сослуживцы говорили, что я молодею на глазах. «Расскажи о Нем!» – приставали те, которые претендовали на звание моих подруг. Но я только качала головой. «У меня никого нет, честное слово. Я просто… ожидаю любви».
Они мне не верили. Дуры.
Бывают такие ограды, особенно у запущенных полусадов-полупарков, у которых всегда заперт вход, зато где-нибудь сбоку выломано столько прутьев, что это вполне может сойти за распахнутые ворота. Я называю такие сады «капкановыми».
Беспечный посетитель входит в гостеприимно разинутую пасть – и потом долго мечется в поисках выхода. Возвращаться назад, понятное дело, не хочется, а впереди – полная безнадежность. Должно быть, умора глядеть на это со стороны, но находиться внутри ситуации не слишком-то приятно: ощущаешь себя полной идиоткой.
Вот что со мной случилось в воскресенье. Вот что вообще всегда случается с женщиной, которая соглашается поехать вместе с подругой (ну вот для чего мне, спрашивается, эта подруга?) на распродажу в крупном торговом центре на Васильевском (и для чего мне, позвольте спросить, эта распродажа?).
Для начала подруга позвонила (когда я уже была на месте и ожидала ее минут десять) и, извинившись, сообщила, что приехать не может. В последний миг заболел любимый кот.
Разумеется, я посочувствовала коту, заверила приятельницу в том, что все в порядке и я отлично проведу время. Она не слишком церемонилась.
«В любом случае, тебе будет лучше, чем мне, – заявила она. – Я сейчас звоню в ветеринарку. И почему животные всегда заболевают в тот момент, когда тарифы за вызов двойные?» – «Это инстинкт, – ответила я не без злорадства. – Он вырабатывался веками. Выжили только те кошки, которые заболевали в дни двойных тарифов. И эту память они вместе с генами передали своему потомству». – «Мы обречены, – сказала подруга. – Купи себе что-нибудь на распродаже. Только не кошку».
Поблизости от торгового центра работала очередная выставка-продажа породистых котят. Если бы я была с подругой, мы непременно зашли бы туда поглазеть на животных.
Ну а так никакого интереса не было. Если я приду на такую выставку одна, то почувствую себя старой девой в поисках компаньонки. Я еще не готова ощутить себя старой девой.
Я обошла несколько павильонов, с большой пользой для себя полюбовалась кроватями в стиле ампир: они были размером как раз с мою комнату и стоили приблизительно столько же. Затем я обогатила свои впечатления несколькими очень красивыми сервизами в английском стиле и закончила обход в отделе игрушек, где не оказалось ровным счетом ничего интересного.
На выходе я купила брелок в виде лягушки и принялась крутить его на пальце. Лягушка летала и, очевидно, изумлялась огромному миру, который открывался ей с вершины моего пальца.
Я шла медленно, как будто старалась запомнить каждый свой шаг. Всегда так ждешь лета – и оно проходит предательски быстро. Оно пролетает, как жизнь, и вдруг ошеломительно, головокружительно вспоминаешь первые летние дни, когда везде на клумбах зацвели тюльпаны и казалось, что это навсегда.
Прожитое лето тяжко легло на мои плечи. Листва на деревьях была пыльной, утомленной.
Я шла и шла. Я пребывала в брюхе Васильевского, как Иона во чреве китином. Странный остров: человек, живущий здесь, может никогда его не покидать, а человек, живущий вовне, никогда не встретит его на своем пути, если только не едет сюда специально. Такое уж это место, своего рода провал в пространстве.
И уж конечно, Васильевский подготовил для меня ловушку в виде капканового сада, и я попалась в нее и даже не заметила, как и когда.
Для начала я беспечно вошла в приятный тенистый садик. Меня привлекли гипсовые урны, которые выглядели так, словно помнили еще пионерку с веслом и других. В городе до сих пор такие встречаются, правда все реже и реже.
Прогулявшись минут пять, я наконец сообразила, что совершенно не представляю себе, где искать выход. Более того, я вообще никак не могла сообразить, куда попала.
Здесь было безлюдно. Для Васильевского – неудивительно: тут встречаются необитаемые места.
Но все же мне стало тревожно. Дорожка, по которой я шла, внезапно сделалась сырой, как будто я очутилась посреди болота в густом лесу. Еще одна странность, потому что, хорошенько оглядевшись по сторонам, можно было увидеть и решетку, и совершенно нормальную улицу за ней.
И вдруг мне в нос ударил отвратительный запах больничной еды, и тотчас я поняла, куда угодила: это больница «Скорой помощи», «Ленинка», куда привозят людей «с улицы» – пострадавших в несчастных случаях и бомжей.
Я заметалась в поисках выхода, и тут-то до меня дошло, что выхода нет. Рассудком я понимала: где-то здесь должна, просто обязана быть маленькая калитка, через которую люди вполне официально покидают больницу. Наверняка имеется и подъезд для машин «скорой».
Но их не было. Я очутилась в ловушке.
Положившись на судьбу, я покорно зашагала по сырой дорожке. Скоро болото, сочившееся из кикиморных топей глубоко под землей, закончилось. Я оказалась на лужайке. Вход на нее обрамляли две гипсовые урны, одна из которых содержала в себе клумбу, заросшую сорняками, а другая была забита окурками и банками из-под пива.
На лужайке стояли две скамейки, и на них сидели больные в безобразных халатах.
Я хотела спросить их, где выход, но они глядели на меня с первобытной жадностью, как моряки, которые несколько месяцев не видели женщины, и потому я поскорее миновала их.
Краем глаза я видела, что один все-таки встал и потащился за мной. У него было перебинтовано лицо, а глаза поблескивали тревожно и ненасытно.
Я остановилась и резко повернулась к нему.
– Что вам угодно?
Он замычал. Говорить он не мог из-за повязки.
– Послушайте, – сказала я, – я всего-навсего заблудилась. Это ведь учреждение? Я ищу приемный покой.
(Я сообразила, что из приемного покоя наверняка ведет какой-нибудь выход.)
Вместо ответа он взял меня за руку, и тут, по прикосновению, я его наконец узнала.
– Боже мой! – сказала я. – Эдуард! Что с вами случилось? Где ваше лицо?
Он глухо заухал – засмеялся под повязкой – и провел пальцами по моей щеке.
Я поняла, что гляжу на него во все глаза и глупо улыбаюсь. Более чем неуместно, учитывая место и обстоятельства нашей с ним встречи. Но зато теперь, когда мы получили подтверждение, такое ясное, такое прямое, я больше не сомневалась в своей удаче.
Я нашла.
Я дождалась.
Как я теперь жалела времени, потраченного на «интересных мужчин»! Все это время я могла израсходовать на себя, на то, чтобы стать лучше, красивее, умнее. Вместо того чтобы переживать из-за их выставок и поэтических сборников, отвергнутых пятью издательствами, я могла бы путешествовать, читать хорошие книги, фотографировать кошек на улицах.
Ничего, сказала я себе, теперь-то я наверстаю упущенное.
– Эдуард, – сказала я, – как вы относитесь к фотографированию кошек на улицах?
Он сел на корточки и написал на земле спичкой: «Я счастлив».
– Что у вас с лицом? – спросила я, хотя меня это абсолютно не интересовало. Он был жив и со мной, остальное не представляло никакой важности. Но спросить все-таки следовало.
«Сломал челюсть».
– А я тут заблудилась, – похвасталась я. Теперь, когда формальности с сочувствием были улажены, можно было полностью отдаться счастью, что я и сделала, совершенно бессовестно. – Представляете? Коренная петербурженка! И все-таки в городе есть такие места, где я обязательно заблуждаюсь.
«Точно».
– Я приехала на распродажу, – сказала я.
Мы сидели на корточках, покачиваясь и то и дело слегка стукаясь лбами. Он писал спичкой, стирал ладонью и снова писал, а я говорила все, что только приходило на ум.
– Зачем мне эта распродажа? Меня пригласила подруга. Знаете, этот американский образ жизни: шопинг. Пройтись по магазинам, купить одну-две вещицы, обогатиться впечатлениями от вещей. У них музеев мало, наверное, вот и таскаются по магазинам. Но вещи все-таки бывают очень красивые! И совершенно убивает то, что их можно купить. Мне иногда ужасно хочется. Это вещизм и мещанство.
«Что вы купили?»
Я показала лягушку. Он так властно протянул за ней руку, что я безропотно отдала свой трофей.
– Могу вам подарить.
Он покачал головой и вернул ее мне.
Я поняла вдруг, что он имел в виду. Поняла так отчетливо, как будто он произнес это вслух. Если мы с Эдуардом начнем жить вместе, то не важно, кому из двоих принадлежит лягушка. Она будет принадлежать нам обоим. В этом главное отличие взрослых от детей. Дети всегда вынуждены делить имущество, потому что ни при каких обстоятельствах они не смогут жить вместе. Для взрослых в этом отношении открыто куда больше возможностей.
– Вы здесь надолго? – спросила я.
Он покачал головой в знак того, что понятия не имеет.
«Авария», – написал он.
Я кивнула.
Он вдруг выпрямился и посмотрел на что-то у меня за спиной. Я тоже встала.
К нам приближался мужчина лет тридцати, большой и косолапый, с симпатичным лицом. Он выглядел растерянным, как любой посетитель больницы. Одна рука у него была в гипсе. Он нес гигантский термос, держа его, как младенца.
– Сашка! – воскликнул он, бросаясь к Эдуарду. – Вот ты где! Мне сестра сказала, что ты пошел гулять. Я тебе бульон принес.
Он посмотрел на меня недоверчиво. Эдуард что-то промычал, и взгляд посетителя смягчился.
– Вы – знакомая Александра? – спросил он меня вежливо.
– Ну… да, – ответила я. – А что, его настоящее имя Александр?
– Вроде бы, – хмыкнул посетитель. – Он вам другое назвал?
– Вообще-то он сказал, что его зовут Эдуард.
Посетитель захохотал. От смеха у него даже слезы выступили на глазах. Он смеялся так жизнерадостно, что я вдруг поняла: в той аварии никто не погиб и смеется он от облегчения. От того, что у его друга есть «знакомая», которую смешно разыграли с «Эдуардом» (вот ведь дурацкое имя!), и от того, что его друг явно идет на поправку, коль скоро даже со сломанной челюстью продолжает флиртовать.
Я решила отомстить. Эдуард-Александр не имел никакой возможности прервать наш разговор, поэтому я непринужденно сказала:
– Он подцепил меня в парке. Когда сидишь в парке и читаешь книгу, обязательно привяжется какой-нибудь мужчина.
– Да, Сашка у нас такой, – с отеческой гордостью кивал посетитель.
– Именно так я и цепляю мужчин, – продолжала я. – Взяла том Кьеркегора и уселась нога на ногу. Минут через пять рядом уже сидел этот человек и рассказывал, что его зовут Эдуард…
Мы смеялись так, что заболела диафрагма. Эдуард-Александр наклонился и написал:
«Смеяться больно. Стоп!»
Я взяла веточку и пририсовала рядом череп и кости.
– Меня зовут Стас, – сообщил человек с термосом.
– У вас там действительно бульон? – спросила я.
– Да, жена сварила. Больные должны кушать бульон.
– В таком термосе можно запросто пронести пару подводных лодок, – сказала я. – Эдуард не осилит столько жидкости в одиночку. «Ксанф, выпей море».
– Да? – обеспокоился Стас.
Я кивнула:
– У меня предложение. Давайте выпьем весь бульон вместе. Втроем.
Стас опять заметно повеселел и подмигнул мне:
– Обожрем больного?
Мы устроились на лавочке и «сообразили на троих» из термоса. Бульон был очень крепким, от него сделалось жарко. В этой части парка больничной едой совсем не пахло, тянуло болотом и разными лесными увлекательными ужасами из русских сказок. Самая подходящая музыка для этого местечка – «Нянина сказка» из «Детского альбома» Чайковского. Я в детстве ее не любила, по сравнению с вальсом она казалась неинтересной, но с возрастом вполне оценила эту пьеску.
– Даже не верится, что совсем близко город с его заботами, комфортом и обыденностью, – сказала я, просвистев два такта из «Няниной сказки».
– Ага, – подтвердил Стас.
Эдуард глядел на меня с гордостью. Я поняла, что ему нравится любить женщину, которая умеет свистеть.
Мы почти не разговаривали. Просто пили бульон и смотрели на темные деревья и мятую траву. Потом Стас поднялся.
– Ну, бульон кончился, и мне пора.
– Погодите, Стас, я с вами.
Я тоже встала.
Эдуард смотрел на нас спокойно и весело. Я поцеловала его в глаза и лоб.
– До завтра.
Он моргнул.
Стас махнул ему рукой и зашагал враскачку по дорожке. Я побежала за ним следом, боясь отстать и окончательно заблудиться в капкановом саду.
Ночью шел дождь. Я слушал, как он шумит за окном, и обостренно ощущал, что я – не дома, что на мне странная чужая одежда и я укрыт неприятным кусачим одеялом.
Кроме меня в палате никого не было. Несколько кроватей стояли пустыми, с голыми сетками без матрасов. Как будто все мои товарищи по несчастью уже умерли.
Я встал и подошел к окну. Дождь казался мне единственным домом, который я мог иметь в моем теперешнем положении.
Внезапно за моей спиной щелкнули выключателем. Вспыхнул свет. Я обернулся.
У двери стояла медсестра. Я сразу узнал ее: неудобные туфли без задников на огромной платформе, голубенький халатик, манера держать руки в карманах, чуть приподняв плечи.
За все эти годы она ничуть не изменилась.
– Ты вырос, – сказала она мне.
Я сел на подоконник и уставился на нее.
– Что, не можешь говорить? – хмыкнула она. – Это ничего. Я в состоянии поговорить за нас обоих. Я ведь знаю все твои мысли, всего тебя… – Она призадумалась. – С тобой я немного перемудрила. Прости уж. С первым крестником всегда так: хочется дать ему как можно больше. Ну и увлечешься и немного напутаешь.
Она прошлась по палате, мультяшно водя при каждом шаге приподнятыми плечами. Я видел, как она шевелит пальцами, спрятанными в карманах халатика.
Она уселась на незастеленную кровать и немного покачалась на пружинящей сетке.
– Женщины слетались к тебе как бабочки на фонарь, не так ли, – произнесла она наконец с утвердительной интонацией.
Я кивнул.
– Тебе нравилось? – Она уставилась на меня требовательно, почти зло.
Я чуть пожал плечами.
– Попробую угадать… – Она принялась болтать ногами. Туфли без задников сидели на ней как влитые, даже не шлепали ее по пяткам. – В юности тебе это льстило, потом доставляло удовольствие, а под конец стало утомлять. Верно?
Я кивнул.
Она встала, опять прошлась взад-вперед.
– Знаешь, меня начинает раздражать твое молчание, – заявила она наконец. – Какой-то односторонний разговор получается.
Я коснулся ее плеча. Она вздрогнула, как от ожога.
– Пожалуйста, без рук! – вскрикнула она. – Вот еще новости! Никто не смеет хватать крестную фею и… – Она оборвала гневный монолог и с выражением глубокой задумчивости на лице уставилась в окно. – Какой хороший дождь, – сказала она наконец. – Как будто нарочно прислан, чтобы насытить пересохшие сердца. Во время дождя люди почти не плачут, замечал? Полагаю, это неспроста. Тут все взаимосвязано. Я тщательно размышляла над этим, – предупредила она, – так что не вздумай возражать. Мои выводы основаны на длительных, научно обоснованных наблюдениях.
Она все смотрела на дождь. Струи бежали по стеклу и отражались на лице крестной феи, так что казалось, будто она плачет. Она отзывалась на настроение вселенной куда более чутко, нежели я или какой-либо другой человек.
Но потом я понял, что она действительно плачет.
– Мне хорошо, – вздохнула она как раз в тот миг, когда я обо всем догадался. – Я поступила совершенно правильно. И даже гораздо более правильно, чем предполагала тридцать лет назад. – Она обратила на меня глаза, горящие от слез. – Для женщины нет ничего ужаснее, чем знать, что ее поцелуй не принес мужчине счастья. Даже если эта женщина – крестная фея, а мужчина – младенец в колыбели. Но теперь все улажено, все пришло в гармонию. Открой окно.
Ей пришлось повторить последнюю фразу несколько раз, прежде чем до меня дошло, что она сменила тему.
Я полез на подоконник и выдернул щеколду. Окно медленно растворилось, и в искусственно освещенную палату вошли ночь и дождь.
Фея забралась на окно. Она постояла немного рядом со мной, а потом шагнула вперед и исчезла.
Я не стал закрывать окно и так проспал до самого утра, оглушаемый во сне шумом дождя. Когда я проснулся, в палате было еще влажно, но дождь уже прекратился, тучи рассеялись, и начинался новый солнечный день позднего лета.
Татьяна пришла перед обедом. Я ждал ее на том месте, где мы с ней расстались вчера. Собственно, я только этим и занимался, едва лишь проснулся: уселся на лавочку и начал ждать.
– Я отпросилась с работы, – сообщила она. – Сказала, что должна проведать пожилую родственницу в больнице. Отнеслись с сочувствием.
Я глухо хмыкнул.
– Когда вас выписывают?
Я накорябал: «Завтра».
– Давайте сбежим сегодня, – предложила она. – Что у вас там – перелом челюсти? Мне Стас все рассказал. Ну, сходите завтра на рентген, или что там полагается. Вас ведь все равно отправят в районную поликлинику, так что вы будете лишнюю ночь спать на чужой кровати? Больница – чтобы болеть, а не поправляться.
Я не знал, как объяснить ей, что вся моя одежда попала в заложники и что без справки о выписке злой цербер ни за что не выдаст мне брюки, ботинки и пиджак.
Но она обо всем догадалась без моих объяснений.
– Пойдемте ко мне, – предложила она. – Я ведь живу неподалеку, если вы еще помните. Разумеется, насколько что-то может считаться «неподалеку», когда речь идет о Васильевском. В общем-то, моя планета – в соседней галактике. Мы долетим туда за пару световых лет, если пойдем пешком. Вы меня понимаете?
Я молча кивнул.
Она обошла меня кругом, как будто я был статуей, и снова остановилась перед моим фасадом.
– Почему вы кивнули? – вопросила она.
Я приподнял брови.
– Вы кивнули потому, что поняли текст моего выступления, или потому, что согласны на мой план?
Я показал два пальца.
Она взяла мою руку и потрясла сперва один палец, потом другой, как будто пробовала, нельзя ли их оторвать.
Потом сказала:
– Второе. Вы со мной согласны!
Я опять кивнул.
– В таком случае, не будем медлить!
Она схватила мою ладонь.
– Стас показал мне вчера выход.
Я покачал головой.
– Ах да, – она прикусила губу. – Конечно. Там же будка и в ней охранник. Он поймет, что мы совершаем побег в казенном халате и казенных тапочках. Но ничего, я знаю нелегальный выход. Я одна о нем знаю.
И мы двинулись через весь садик, окружающий больницу, к какой-то лазейке, которую вчера разведала Татьяна.
Город за пределами больницы выглядел празднично и умиротворенно. Мы шли неторопливо. Я шаркал тапочками, и мне казалось, будто мы шагаем не по Большому проспекту Васильевского, а по длиннющему коридору коммуналки и я – какой-нибудь прадедушка, щеголяющий в полосатой пижаме и пахнущий камфарным маслом.
Посреди проспекта, и без того негромкого, попадались островки полной тишины. Так, в центре бульвара, тянущегося по разделительной полосе, была выгорожена детская площадка. Крошечная, как атолл в океане, и столь же пестрая и оживленная. За заборчиком возились дети под надзором нескольких женщин. На детях были курточки.
Татьяна остановилась и выпустила мою руку. На ее лице отразился ужас.
– Вы это видите? – воскликнула она.
Я сделал вопросительное лицо, но она и без моего вопрошания сразу же объяснила:
– У детей непоправимо осенний вид! Кругом как будто лето, но вон у того ребенка совершенно осеннее лицо… Вы видите эти курточки? Это не летняя одежда! – Она глянула на меня и прибавила упавшим голосом: – А вчера я видела девушку в плаще. Плащик-трапеция и косыночка на голове. Это ужасно.
Я хотел сказать ей, чтобы она не боялась, что впереди еще почти целый август, а осень до поры заперта внутри оградки детского садика и ни за что не вырвется наружу, покуда не отцветет цикорий…
Но Татьяна сама произнесла все эти слова, потому что теперь, когда я не имел возможности говорить, она легко читала мои мысли.
– Нет! – под конец произнесла она решительно и отвернулась от детской площадки. – Нет, еще не осень, нет! Вы правы! И я докажу, я всем докажу, что лето не закончено!
С этими словами она сбросила туфли и встала передо мной, лихо, как пират, расставив босые ноги.
– Ну, как?
Я написал обломком кирпича на асфальте: «Восхити».
Она взяла меня под руку и пошла со мной рядом дальше босая. Туфли остались лежать на асфальте рядом с кривыми буквами «восхити». Пятки Татьяны легко шуршали по асфальту, мои тапочки старчески шаркали.
Это и был наш вызов надвигающейся осени, наша отчаянная попытка поделиться силами с пыльным, дряхлеющим летом.
Когда меня наконец избавили от повязок и я перестал напоминать Мумию из фильма «Мумия-2», выяснились две вещи.
Во-первых, родимое пятно в форме поцелуя пропало с моей щеки. Крестная фея во время нашего последнего свидания забрала его назад, поскольку мне оно, очевидно, больше не потребуется.
А во-вторых, я начал шепелявить, как моя мать когда-то.
Я вышел из больницы, где меня избавили от «ошейника», и сразу же увидел Татьяну. Она ждала меня возле двери, поскольку не желала заходить внутрь. Она ходила взад-вперед и размахивала бутылкой минеральной воды, из которой то и дело потягивала. Заметив меня, она вскинулась и замерла.
– Фафьяна, – были мои первые слова после того, как я вылупился из повязок, – я ваш люблю уфашно.
– Представляете, – отозвалась она, хватая меня под руку и прижимаясь ко мне боком, – вчера я возвращалась к тому детскому садику, чтобы забрать все-таки мои туфли. И что же? Их не оказалось на месте! Кто-то успел их утащить. Ну не безобразие ли?
– Бешобрашие! – согласился я.
И мы отправились домой.