Татьяна Холина-Джемардьян
ОДИН ДЕНЬ ВОСПОМИНАНИЙ
(осенняя антиутопия)
Вижу я себя седым-седым во сне,
Зеркало держу перед собой:
Волосы мои белы, белы как снег,
А в глазах одна боль, боль, боль.
Впереди меня хоть глаза коли,
Позади меня тьма, тьма, тьма,
Очертанья мрачные вдали:
То ли лагеря, то ли дурдома...
Песнопения иеромонаха Романа
Меня не было. Была боль, ужас и беспамятство, и стремительно летящие по спирали черные вихри. Это длилось бесконечно долго, хотя времени там, кажется, тоже не было. Потом тьма затвердела резкими металлическими гранями: в их нарастающем лязге и грохоте была новая мука. Когда она стала совсем невыносимой, крик - мой крик - разорвал эту адскую тьму и засвидетельствовал, что я все-таки есть.
Я приходила в себя очень медленно. Неимоверным усилием разлепила веки, но перед глазами продолжали вращаться, заслоняя окружающую действительность, огромные, жуткие, ржавые шестерни. От страшного скрежета раскалывалась голова: распухшая и бесполезная. Ни мысли, ни слова, ни образа - только бесконечное вращение и ржавый железный скрежет. Панический ужас заставил меня еще шире распахнуть глаза - и, наконец, в воспаленный мозг ворвалось сквозь зрачки яркое, прямоугольное, желто-синее пятно. Оно звало и манило, в нем было что-то до боли знакомое.
"Экран" невесть откуда родилось слово: слово - какая это радость после бессловесной и безобразной, как хочешь ставь ударение, после затягивающей в небытие скрежещущей тьмы. Первое слово - вот для этой разноцветной мигающей штуки, а следом другое, каким-то образом с ним связанное: "компьютер". "У меня был компьютер. У меня. Был. Дома. В Москве..." Слова вернулись, хотя за ними почти ничего не стояло: какие-то смутные картинки, обрывки. Но компьютер был, это точно.
- Где мой компьютер? - попыталась спросить, но сама почти не расслышала собственного голоса.
- Что?!
- Компьютер. Где мой компьютер?
Как же трудно заставить пересохшее горло производить звуки, а язык - шевелиться. Но это усилие привело меня в чувство почти окончательно. Я поняла, что лежу навзничь на полу, на жестком, тощем матрасе. Надо мной - высокий потолок с горящими через две люминесцентными лампами, слева и позади железные перила, за ними - лестница вниз, справа - зеленая, крашеная масляной краской стена. В ногах у меня кто-то сидит, а за его спиной, над рядами двухэтажных нар, мерцает на стене экран телевизора. Тут я чуть не заплакала от внезапного прозрения, что моего компьютера здесь нет и быть не может. Как и многих других, гораздо более дорогих и нужных вещей...
- Компьютер? Какой еще компьютер?!
Лицо и голос кажутся смутно знакомыми:
- Дарья?
- На, попей, легче будет.
С трудом приподнимаюсь на локте, беру стакан: рука ватная, непослушная и трясется так, что стекло стучит о зубы. Пью жадно, давясь, обливаясь, пью и никак не могу напиться, хотя вода теплая и воняет хлоркой. Вытряхиваю в рот последние капли из стакана.
- Дай еще, - проясневшими глазами смотрю на Дарью. А потом за ее спину, разом позабыв о жажде...
На нарах, на полу - всюду лежат вповалку мужчины и женщины. В одежде, а чаще голые, поодиночке или и парами. Некоторые и во сне не выпускают друг друга из объятий. Потусторонняя жуть гонит мурашки по спине, потому что нормальные люди, в здравом уме и трезвой памяти, так не могут. Как "так"? Не знаю. Слишком тяжело думать...
Молодая женщина, спотыкаясь о спящих, медленно пробирается к своим нарам. Стоптанные кроссовки на босу ногу, мужские, размера на четыре больше, чем надо, брюки, кое-как наброшенная на голые плечи телогрейка. Роскошные, длинные, золотисто-рыжие волосы волнами струятся по спине, падают на лицо, она отбрасывает их великолепным движением узкой руки с длинными, тонкими аристократическими пальцами - и тут же подхватывает сползающие брюки. Точеный профиль, сложение фотомодели, и лет ей - от силы восемнадцать...
Провожаю ее глазами и без сил валюсь обратно, на подложенное под голову барахло. Дарья обтирает мне лицо влажным полотенцем, заботливо подтыкает с боков драный спальник.
- Даш, где мы? Я что, болела?
Она не отвечает. Держит мою руку в своих и смотрит так, будто на всем белом свете не осталось у нее больше ни единого родного существа, кроме меня. Зеленоватый, мертвенный свет люминесцентных ламп делает ее лицо изможденным, старым и некрасивым. В глазах - привычная, застарелая боль и тоска. Как у бездомной собаки: большой, умной, сильной. Никому не нужной...
Веки неудержимо слипаются. Меня снова уносит то ли в забытье, то ли в сон. А она все сидит на полу, охватив себя крест-накрест руками, смотрит в пустоту и медленно, монотонно раскачивается из стороны в сторону.
- Даш!..
- Спи. Все равно ничем не поможешь. Утро вечера мудренее...
Куда как мудренее. Особенно, если просыпаешься с нестерпимой головной болью и понятия не имеешь, как попала в то место, где довелось пробудиться. Насколько я себя помню...
Встаю. Превозмогая дурноту и дрожь в коленях, спускаюсь вслед за Дарьей на первый этаж, в умывалку.
Зеркало. Из него глядит на меня какая-то жуткая старуха. Не совсем, конечно, старуха, но короткие, неровно обстриженные космы густо припорошены сединой, и лицо... Да, от дома в Москве, который я так хорошо помню, нас явно отделяют не только километры, но и годы. Годы, о которых моя память не сохранила ровным счетом ничего. Ничегошеньки.
Черный водоворот несет меня, швыряет как щепку. Не за что уцепиться... А шею плотно охватила тонкая стальная лента-ошейник. С ней почему-то связывается воспоминание о боли. Такой, от которой волком воешь и катаешься по земле, пока не погаснет сознание...
- Даш, что случилось? Где мы?
- Умывайся скорее, пошли в столовую.
На улице - осень. Рвутся в холодное голубое небо золотистые на солнце тополя. Могучие, стройные, они притягивают мой потрясенный, зачарованный взор дивной гармонией форм и красок. Ужас, что до звона скрутил каждую жилку, отступает, уходит. Я могу, наконец, вздохнуть полной грудью и с наслаждением пью этот пронизанный осенним солнцем воздух, чистый как вода в роднике. Я просто не в состоянии вникнуть в то, что пытается втолковывать мне Дарья. Слова не достигают сознания. Сегодня ночью я родилась заново, и голова моя почти так же пуста, как у новорожденного младенца.
- Да будешь ты слушать, или нет!? У нас мало времени! Единственный способ помнить: передавать друг другу! - она сгребла меня за телогрейку на груди, так что пальцы побелели. В яростно сощуренных глазах закипают слезы. Почему-то кажется: ей самой так же трудно говорить, как мне - слушать. Тяжело, не хочется: оттягивала до последнего момента. Могла ведь начать рассказ и вчера вечером, и сегодня во время завтрака, а не за полчаса до развода на работу...
Чистый воздух. Тополя. Золото на голубом. Так красиво! Смотреть бы и смотреть, не отрываться... Делаю над собой усилие и новыми глазами озираюсь вокруг. Каким ветром занесло нас в этот просторный, чисто выметенный двор с ухоженной клумбой посередине? Совершенно чужой, незнакомый. Я разглядываю людей, заполнивших его, и поражаюсь обилию красивых, тонких лиц, какие не часто встретишь в толпе. Молодые, в расцвете сил, мужчины и женщины. На вид - почти все спокойные, довольные, румяные. Только одеты сплошь в обноски, да в волосах у многих поблескивает ранняя, неуместная седина... А в голове вертится только что сказанное Дарьей:
- Мы все здесь - выродки, дегенераты, бионегатив. Мы несем в себе гены содомского разврата и общественно опасного безумия. От нас все несчастья в мире: от войн и революций до семейных скандалов. Раньше - сжигали на кострах: гуманно, без пролития крови. А теперь, еще более гуманно, подвергают принудительному лечению. Стерилизуют, чтобы новых выродков не плодили...
Непроизвольным, судорожным движением прижимаю руки к животу. Да нет же, ничего у меня не болит, кроме головы. Если со мной и сделали что-то такое, то не сейчас...
- Ой, прости, слушаю!
- ...А на самом деле - эти гребаные неоспартанцы свалили в одну кучу все: генетические дефекты, врожденные пороки развития, последствия родовых травм, типа церебрального паралича... Заставить беременных поголовно проходить генетическое тестирование, УЗИ. Прерывать беременность, если обнаружены отклонения - давно напрашивалось. Как бы не верещали противники абортов...
Хочется возразить, но этому нашему спору слишком много лет, чтобы сейчас тратить время на его продолжение. Да и не в форме я - спорить... Молчу, слушаю, запоминаю.
- Эвтаназия или специнтернаты для родившихся с отклонениями. Многих забирали из семей уже подросшими...
- Отдавали?
Оставляет вопрос без ответа, только глядит укоризненно.
- Зачем-то приплели сюда же психологию. Даже если нет очевидных отклонений в генотипе и фенотипе, вырождение якобы проявляется в склонности к перверсиям. Тестов навыдумывали. Вот, например, как тебе вопросики из теста на латентную гомосексуальность? "Была ли у вас когда-либо такая дружба с представителем своего пола (не родственником), что вы воспринимали друга (подругу) как самого близкого человека? Воображали ли вы себя когда-нибудь (хоть раз в жизни) представителем противоположного пола? Снились ли вам когда-нибудь (хоть раз в жизни) сцены однополого секса, в которых вы участвовали сами или наблюдали со стороны?" Мне, психологу с университетским образованием и степенью, приходилось иметь дело с этим маразмом! По долгу службы! Как объяснить: дело даже не в вопросах, а в структуре теста и расшифровке. Представь: отвечаешь на эти три - три - вопроса положительно или врешь... А тестируют с применением детектора лжи... Все, привет, ОСПГК заводит на тебя досье. Пока еще можно устроиться на приличную работу, завести семью, иметь детей. Но всю оставшуюся жизнь - под колпаком...
- Погоди! ОСГ... Это?..
- Придуриваешься, да? - кажется, вопрос глупее еще постараться надо выдумать.
- Судя по выражению твоего лица - очередная реинкарнация ЧК - НКВД - КГБ?
- Общегосударственная Служба Психолого-Генетического Контроля. Неужто, правда, забыла? Что же ты помнишь, интересно?
В который раз за утро пытаюсь собрать воедино жалкие клочки воспоминаний. На месте последних лет - полный вакуум. Даже приблизительно не могу сообразить, сколько их было. Муторно. Страшно. Если человек - его память о себе - от меня, кажется, едва половина осталась.
- Помню, Даш: окончание института, твою свадьбу, наши споры на кухне - словно вчера. Середина девяностых. Дальше - как обрезано.
Дарья кривится:
- Не лучший период твоей жизни. Загнать тебя туда... Хорошо поработали, сволочи! Еще чуть-чуть - и моей подруги Ольги совсем не останется.
Надо же: я подумала о том же, почти теми же словами. Лицо Дарьи становится отрешенным, смотрит мимо: отражается в глазах синее небо, тополя, двор... Молчу. Кажется, сейчас она взвешивает: добить из жалости как безнадежную, бросить, тащить дальше? Гляди-ка, почти угадала:
- Уверена, что хочешь слушать дальше? А то, может, не надо? Просто уснешь - и проснешься в другом мире. Там - хорошо. Никаких неправильных вопросов, одни ответы.
Хочу ли? Да, хочу: сжаться в комок, забиться в темный угол, истаять там прошлогодним снегом в бессильных слезах. Но поступаю - в точности наоборот: щерюсь злобно и весело, глядя Дарье в глаза:
- Не дождетесь! Рассказывай все.
- ...Асоциальное поведение, любые, даже самые мелкие, правонарушения тоже рассматриваются как признак... Сама, блин, приложила когда-то... Ладно! Как только количество галочек в досье зашкаливают за критическую массу - чаще всего на очередном тестировании, но не обязательно - гражданина посещает пушной зверь песец. Черный паспорт, стерилизация, поражение в гражданских правах. Чернопаспортника можно отправить хоть на урановые рудники: просто так, по экономической необходимости. Можно - отдать медикам для опытов...
- Опыты? На людях? - мурашки по спине. Давным-давно, еще школе, на уроке биологии нам показывали учебный фильм: с заживо вскрытой, наполовину выпотрошенной кошкой. Кажется, речь шла о действии желез внутренней секреции. Фильм, к счастью, был черно-белым, но кошмарная картинка впечаталась в память - не вырвешь. Бедняге предварительно дали наркоз: вряд ли ей было больно. Несчастная животина просто умерла во сне, не осознав ни самой смерти, ни отвратительности ее конкретной формы... Сейчас воображение услужливо рисует на месте кошки - человека: себя, Дарью... Хотя опыты - вовсе не обязательно скальпель вивисектора...
Дарья кривит губы в усмешке:
- Разве мутанты - люди? Ядовитая плесень на теле человечества. Эксперименты на кроликах и собаках - гораздо менее этичны. Экология, знаешь ли... Зато мы первые в мире создали лекарство от СПИДА. Полное, стопроцентное излечение. Понимаешь, сколько это стоит? - отстраненный "лекторский" тон, за которым не поймешь: как Дарья-то сама относится великому, кто бы спорил, достижению отечественной науки. Восторгается результатом? Содрогается от боли и отвращения из-за его цены - в человеческих жизнях? Всегда меня ставила в тупик такая ее манера говорить...
Минуты три лишь делаю вид, что слушаю. Мысли - далеко. В каком мире, в какой стране мне довелось пробудиться? Не просто дискриминировать людей, чем-то не вмещающихся в стандарт: объявлять нелюдями и запросто, походя вычеркивать из жизни... Кто придумал-то такое?
- ...Самый перл - даже если у тебя все в порядке с генетикой, психологией и всем прочим... У тебя и всех твоих родственников... При установленных критериях нормы - почти невозможно, но вдруг! Так вот, если при этом ты во всеуслышание заявляешь, что Великая Теория - злокачественный лженаучный бред - по одной этой причине ты уже бионегатив. Высшей пробы, особо опасной, замаскированной разновидности!
Теперь Дарьины глаза - черные дыры до предела расширенных зрачков, голос срывается. Зачем-то сдернула с шеи шарф. То и дело подносит руку к горлу, к ошейнику, к страшному свежему рубцу под ним... Может быть, она описывает не подлинную реальность, а всего лишь свои бредовые фантазии? Эх, хорошо бы!..
- Даш, но если ты ничего не путаешь, на учете ведь вообще все? Без исключения?
- Это секретная информация. Думаю, да. Зато больше не надо искать для человека статью. Просто приходи, бери, предъявляй список прегрешений. На каждого накоплено столько, что даже незачем сочинять напраслину. Отличный инструмент запугивания - тоже. Пока не до конца отработана перешивка сознания... Священная корова ОСПГК, долгосрочный проект, в который вбухано куча ресурсов и денег... Вот он, вокруг нас. И мы в нем: подопытными кроликами...
Во двор въехало несколько микроавтобусов и грузовиков, народ засуетился. Дарья оглянулась, махнула кому-то рукой:
- Ребят, погодите, я сейчас... Превращать человека в растение давно научились. А сохранить талантливого ученого: чтобы он был профессионально дееспособным, но стопроцентно управляемым и лояльным - пока недостижимая мечта. Слишком многие взяли моду: отказываться от исследований, ссылаясь на этику. Или тихий саботаж, фальсификация результатов - не подкопаешься. Просто грубой силой заставить нельзя... На нас тренируются... Двадцать первый век, блин! Человеческий мозг - основной рабочий инструмент, стратегическое сырье и основа оборонного потенциала. Корпорацию Россия мигом схавают конкуренты, если подвергнуть всех мыслящих, даже инако, фронтальной лоботомии. И без того куча талантливого народа в девяностых свалила за рубеж. Пашут теперь, как миленькие, в тамошних шарашках: на заокеанского дядю. Наверху у нас - сволочи, но не дураки: в отличие от предыдущих. Понимают, что только на горбу мощной постиндустриальной державы можно въехать в золотой миллиард: без угрозы вылететь пинком под задницу...
- Дарья, где застряла? Машина ждет!
Стою соляным столбом. Слишком много информации. Слишком тяжелой, не лезущей ни в какие ворота информации, чтобы сходу переварить...
- Мне сегодня на процедуру. Проводишь? - в голосе подруги - боль, тоска и злость. На весь свет, а кажется - и на меня тоже.
- Куда прийти-то?
- Подумай. Или спроси - объяснят куда.
- Даш, ну не сердись ты! Голова у меня... С многозадачностью, в общем, туго. Но я все запомнила. А потом перескажу тебе...
Дарья уехала. Другие люди со двора тоже все куда-то разбрелись. Красивые, сытые, довольные жизнью люди со странно пустыми глазами. Неужели я такой же буду?
Мне страшно. Я в шоке от Дарьиного рассказа. Вообще-то, он вполне стыкуется со скудными обрывками собственных воспоминаний и тем, что вижу вокруг. Даже если кое-что утрировано и переврано в деталях... Правда, кажись, пушной зверь... Ну их, эти эвфемизмы. Все-таки есть, есть у меня тайная опора. И отнять ее тем, которые велят, будет очень трудно.
Под руинами пережитого, среди тусклых, неузнаваемых обломков, в самой потаенной глубине сердца таится живое, драгоценное, мое последнее и единственное сокровище. Я забыла о нем, как о многом другом, важном и неважном, но оно само о себе напоминает: "Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешную! Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!"
С каждым вздохом, с каждым ударом сердца слиты эти святые слова, до поры до времени такие же незаметные. Я знаю теперь: эта коротенькая молитва не оставляла меня даже в беспамятстве, иначе мне бы уже не вернуться оттуда самой собой. По ихнему, мне давно пора съехать с тормозов, а я еще как-то держусь... Господь меня держит. Как того... Имя не помню! Со святыми упокой, Господи, душу верного раба твоего!
Первое возвращение: самое трудное, самое страшное. Заживо разодранная на куски, я тону в черном водовороте, бьюсь, барахтаюсь из последних сил. И вдруг - извне - человеческий голос, потом - глаза: одни глаза, полные доброты и участия. Пытаюсь удержать взгляд. Срываюсь, меня несет куда-то. Кричу, плачу, зову - без голоса. Обезумевшая от боли и ужаса душа цепляется за тело, как за спасательный круг, заставляет его стонать и метаться, чтобы хоть так ощутить свое присутствие в мире живых. Время и пространство неумолимо скручиваются лентой Мебиуса. Снова вижу: неразличимо смазанное пятно лица, а на нем глаза, как две путеводные звезды, настойчиво зовущие из мрака и хаоса. Теряю их, вновь нахожу, теряю... Так проходит целая вечность. Сведенные судорогой пальцы намертво вцепились в чье-то запястье. "Синяков наставлю!" - кажется, это я вслух, так как слышу в ответ: "Ничего! Держись, сестренка!"
"Держись, сестренка!" Сколько раз потом, в самые тяжкие минуты звучали рядом со мной эти слова. И сейчас звучат, хотя, казалось бы, они заставить того человека замолчать навсегда.
Что еще, кроме глаз и голоса, сохранила моя изувеченная память? Богатырскую фигуру и лицо - как у стрельца на картине "Утро стрелецкой казни". Дикую косматую бороду, копну вороных с проседью волос, могучие, корявые от земли руки-лопаты. В любую погоду - всегда один и тот же наряд: неопределенного цвета, донельзя растянутые на коленях брюки и колючий свитер из серой деревенской пряжи...
В тот же день, к вечеру, его тоже принесли на носилках, без сознания. Свалили на пол и ушли: два здоровенных парня с лицами роботов. Пытаюсь уложить его поудобнее на коротком и узком - не по росту - тюфячке, но все, на что хватает сил - подсунуть подушку под голову. Сажусь рядом и жду: мне уже рассказали про "лечебные процедуры", и я хочу видеть со стороны, как это бывает.
Страшно. Поначалу трудно поверить, что человек еще жив - такой он бледный, холодный, и кажется даже не дышит. Потом - через несколько часов - по всему телу волной пробегает дрожь: раз, другой, третий... Лицо искажает гримаса боли, руки сжимаются в кулаки, сминая и комкая подстилку...
Он застонал только один раз: вытянулся, как струна, и застыл. Из-под плотно сжатых век катились слезы, на лбу выступила испарина, запекшиеся губы шептали что-то в такт хриплому, неровному дыханию. Прошло много времени, а может быть, не очень - мне трудно судить. Так случается, когда наблюдаешь с берега за лодкой, идущей через пороги. Люди гребут изо всех сил, их с головами захлестывает волной, порой не поймешь, плывут ли они еще, или уже тонут, а ты стоишь на берегу и ничем не можешь помочь, даже криком - вода ревет так, что своего голоса не слышишь... Тогда со временем происходят странные вещи. Так было со мной когда-то - не помню, когда и на какой реке, так было и сейчас. Со смешанным чувством ужаса, боли и непонятного мне самой благоговения я смотрела, как этот человек борется с темной стихией беспамятства. Не знаю, могла ли, но почему-то не посмела вмешаться в эту борьбу. Даже прикоснуться к нему больше не посмела. Лицо его постепенно разгладилось, стало спокойным, как у спящего, хотя губы по-прежнему шевелились, повторяя какую-то - все время одну и ту же - короткую фразу. Кажется, я ее узнала...
Так прошло еще с полчаса. Потом он вдруг открыл глаза. В них не до конца рассеялась бредовая муть, но слова, которые этот человек произнес, глядя на меня со светлой, ласковой улыбкой, не были бредом:
- Я знаю путь на свободу. Единственный путь на свободу. И ты, сестренка, тоже его знаешь, только подзабыла. Господи, помоги нам пройти этот путь до конца!
Он сказал это вполне осмысленно, просто, без тени патетики. Меня буквально взорвало от его спокойствия, от умиротворенной улыбки. На самом деле, я ведь в тот момент уже сдалась, готова была сдаться. С тоской и отвращением, но: "Если другого не дано - пусть хоть побыстрее. Против этого не выстоять. Сопротивление только продлит агонию". А тут...
- О какой свободе вы говорите? Ни меня, ни вас, никого не выпустят отсюда, пока не превратят в манкуртов, в зомби. Господи, Господи! Бог - на небе, а мы с вами на грешной земле. Понимаете, нам не выйти отсюда! Никогда! Мы даже умереть сами собой не можем, нас сломают раньше!..
- Тише, сестренка!
Я поняла, что ору на всю палату: на нас уже оглядывались.
- Звать-то тебя как?
- Ольга.
- Имя какое хорошее! В честь святой княгини Ольги? Сильная, верная и мудрая: достойный пример для подражания.
- Нет, в честь бабушки.
- А бабушку-то в честь кого назвали? По святцам, небось?
- Какое теперь это имеет значение! И никакая я вам сестренка. Тоже мне, братец выискался!
Бешенство клокотало во мне. Слова этого человека непонятным образом пробуждали надежду, но они ровным счетом ничего не сулили сверх меры разбушевавшемуся после "процедуры" инстинкту самосохранения. Мы прекрасно понимали друг друга. Он утверждал, что благородная смерть - сокровище, и каждый из нас, даже здесь, достаточно богат, чтобы купить его. Глядя на этого человека, нетрудно было поверить, что он выстоит до конца и не сломается. Но я хотела жить. Просто жить: двигаться, дышать, видеть. Только теперь, после возвращения из бездны, я поняла, какое это счастье. Даже если ничего другого не светит!
Больше в тот вечер сосед не проронил ни слова. Пустыми, отсутствующими стали глаза: боль в них стояла как черная вода. Боль, скорбь, но не обида: будто за дело наорала я на него...
Долго лежала без сна той ночью.
После десяти выключили в палате свет. Тяжесть какая-то навалилась на грудь, не давала дышать. В кромешной тьме за окном тяжко ворочались грозовые тучи, тревожно лопотали потревоженные ветром тополя. В палате - скрипы, стоны, шорохи, сонное бормотанье. В дальнем углу - чей-то безобразный храп. Ой как же погано на душе! И все мысли - как назло - о соседе. Будто забот других нет, будто думать больше не о чем. Чувство такое, словно ребенка ни за что ударила. "Хорош ребеночек! Два метра ростом, косая сажень в плечах... Не в том дело. Напомнил он, о чем вспоминать не любишь!"
Как первый раз в жизни потеряла себя: сама, по собственной воле встала на грань безумия и смерти. Как опомнилась и поняла, что сделанного уже не воротишь. Как отчаянно взывала к небу именами всех известных богов, а небо молчало, наглухо закрылось небо. Лишь вот так же, как теперь, полыхало зарницами, глухо гремело в ночи, грозя расплатой. Как вычитала в старой книге ту самую молитву, что твердил сегодня сосед в беспамятстве: "Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного!" Ухватилась тогда за нее, за последнюю соломинку в океане отчаяния. И не верила толком, но все твердила про себя, звала. Несчетное количество раз, днем и ночью, как в книге было написано. А потом... Говорят про такое: "человек встретил Бога". Трудно об этом словами...
Ожила душа, и еще страшнее стало - живой, когда осознала в полной мере неумолимую строгость нравственного закона. Столь же объективного, как закон всемирного тяготения, и столь же безжалостного. Оступился - лети вниз. И не было бы никакой надежды, если бы не Бог, что превыше закона. Тот, Который все покрывает своей любовью, прощает грехи и дает жизнь. Страшной для Себя ценой возвращает Он нам жизнь, которую растрачиваем порою ни за грош: крестной, кровавой ценой - это тоже поняла. Новыми глазами посмотрела на свою жизнь, весь мир новыми глазами увидела. Многое из того, что прежде считала белым, увидела черным, а черное - белым. Решила: "Все отдам, ничего не пожалею, только бы сохранить эту кристальную ясность, свет в душе - тихий и радостный. Хранить буду Господни заповеди, чего бы это ни стоило."
Но... "Мне сказали, что эта дорога меня приведет к океану смерти, и я с полпути повернула вспять. С тех пор все тянутся передо мною кривые, глухие окольные тропы". Мир, когда-то увиденный в ясным свете Солнца Правды, все сильнее затягивала серая пелена тщеславия, лжи, эгоизма. И все эти долгие годы, изнывая от пустоты в душе, которую ничем не заполнить, разве не просила у Господа прощения за малодушие и нерешительность, за неумение отыскать среди тысячи жизненных путей прямой и единственно верный? Разве не молила Бога послать такие обстоятельства, чтобы остался только один выбор - между Небом и адом? Вот оно: исполнение молитвы. "Глянуть смерти в лицо сами мы не могли: нам глаза завязали и к ней привели". Обидно, что так, но кого винить, кроме себя? Не Бога же: в конце концов, он просто-напросто исполнил много раз повторенную просьбу. И уж конечно, не товарища по несчастью - самозванного братца. "Но что я сказала такого? С чего у него глаза такие стали?"
Поутру первым делом отыскала его в умывалке: специально, чтобы сказать заранее заготовленные слова:
- Прости, брат, за вчерашнее...
Он обернулся: усы в белом, как у кота - только не в сметане - в зубной пасте, глаза радостные. Не дал договорить:
- Ничего, сестренка. Бог тебя простит, а мне и прощать нечего.
Почему-то сразу полегчало на душе: будто солнышко вышло из-за туч, будто гора с плеч свалилась. Почувствовала, что сама улыбаюсь в ответ.
- А звать-то тебя как, братец?
- Виктор, - помедлил мгновение, пытливо вглядываясь мне в глаза. - Иеромонах, то есть нет, просто монах Никита.
Вот и имя вернулось. Слава Тебе, Господи!
- Значит, вы тогда не братец, а батюшка! Отец Никита.
- Был батюшка, да весь вышел. Извержен из сана за злостное нарушение церковной дисциплины. Правильно, в общем... Так что просто Никита.
Затуманила лицо боль, стерла улыбку. Замолчал, отвернулся. Поняла я, что не время и не место продолжать этот разговор. Пошла дальше по своим - ой, если бы по своим - делам.
Каждая мелочь вокруг напоминала об украденных годах жизни. Одноразовые полотенца и посуда в столовой. Плоский - как картина на стене - телевизор. Швейные машины на фабрике, куда меня определили на "трудотерапию". Ткани... Как завороженная, смотрела на это чудо: мягкое, текучее, волшебно меняющее рисунок при малейшем изгибе. На одном куске материала переливались, пламенели закатные облака - яркие перья, сквозь резной узор листвы проступала пятнистая шкура хищника... Как на календариках из далекого детства: смотришь под одним углом - Волк грозит: "Ну, погоди!", чуть повернешь - смеется над ним неуловимый Заяц. Но те, давние картинки не имели глубины, а здесь - будто держишь в руках живую частицу джунглей...
Я не помню, как все это появлялось: наверняка - исподволь, постепенно. Когда-то, где-то - там за чертой забвения, оно постепенно становилось для меня родным, привычным, необходимым. А сейчас... Что мне эти прекрасные платья, сами собой, почти без моей помощи выходящие из-под иглы небывало умной и сложной машины-автомата? Сегодня я их вижу - все равно, что в первый раз. И в будущем... Мне, такой, какая я есть, какой хочу остаться, никогда не носить ничего подобного. Мой удел до конца - старые верные джинсы, да телогрейка, да казенный серый халатик с косынкой для работы. До конца: каким бы он не был...
Задумалась, замерла, глядя в пространство перед собой слепыми от непрошеных слез глазами. И вдруг - будто тупой пилой по горлу. Я вскинула руку, задыхаясь. Та же свирепая боль скрючила пальцы, и разом ушла, отпустила. "Ошейник!" - мелькнуло в голове, но в этот миг, заглушая все прочие мысли, зазвучал под черепной коробкой навязчивый рефрен: "За работой нельзя отвлекаться! За работой нельзя отвлекаться! Только самоотверженное служение обществу может оправдать существование подобных мне. За работой нельзя отвлекаться! Я должна быть благодарна за то, что мне даровали жизнь и лечат, а не пристрелили, как бешенную собаку. За работой нельзя..." Постой! Но это ведь не я, не мои мысли!
Сказать, что я была напугана, значит ничего не сказать. Боль - какая мелочь: прошла и забыта. Но кто-то проник в мое сознание и говорит со мной голосом моих собственных мыслей! Сегодня я легко опознала чужака, но где гарантия, что так будет всегда? Или я просто схожу с ума? Шизофрения, раздвоение личности...
"Ты нормальна, как никогда прежде. И никто посторонний не вмешивается в твои мысли. Ты просто впервые услыхала голос своего лучшего, здорового "Я", пробужденного лечением. Оно будет расти и шириться - и ты научишься жить в согласии с собой и с миром. Ты навсегда забудешь разъедающие душу сомнения, толчею бесплодных мыслей, мучительный стыд и страх. Ты будешь по настоящему счастлива - тем немногим, что милостиво предоставляет тебе общество. А сейчас главное для тебя - не мешать лечению. Оно заставляет тебя страдать, но только потому, что ты боишься и сопротивляешься. Откройся ему - и оно подобно вешнему потоку вымоет всю грязь из твоей души, а ты в это время будешь спать мирным, глубоким сном без сновидений. Тебя пугает потеря памяти - но это временное явление, память вернется, как только ты пройдешь полный курс..."
Открыться, расслабиться, плыть по течению... Голос, звучащий во мне, успокаивает и обнадеживает, с ним так хорошо. Но откуда тогда эта сосущая пустота под ложечкой? Почему в жаркой духоте цеха меня колотит озноб, и все сильнее болит голова?
О, голова уже не болела: она просто раскалывалась, тьмою заволокло глаза, обморочная пустота звенела в ушах. "Господи, помилуй!" - выдохнула из последних сил, падая лицом вниз на машинный стол. И вдруг все кончилось. Я поняла, что сижу, крепко упершись локтями в край стола, стиснув горячий лоб между ладоней. Меня все еще трясет, и голова болит, хотя уже не так сильно, но чужой, вкрадчивый, завораживающий голос больше не звучит в мозгу. Чужой: до конца чужой, раз вызвал столь бурную реакцию отторжения. Скорее всего - голос оператора, переданный моему сознанию с помощью дьявольски изощренной техники. Безусловно - лживый. "Хотя..."
Я совсем закоченела на этой скамейке: тепло осеннего солнца обманчиво. Сколько же времени я здесь просидела, вспоминая? Наверное, долго: тени от тополей заметно сместились.
Встаю, разминаю затекшие ноги, и побыстрее - в дом. Поднимаюсь к себе на этаж. В день после "процедуры" разрешается не работать: отлеживаться, даже спать в неурочное время, но я этим правом сейчас не воспользуюсь. Мне нужно срочно отыскать кое-что из вещей. А вечером - Дарья просила проводить ее...
В дальнем углу огромной комнаты кто-то плачет: по-детски, навзрыд, горько и безутешно. Так и не дойдя до своего места, сворачиваю туда, замечаю в просвет между нарами пятно ярких как пламя золотисто-рыжих волос. Подхожу, сажусь рядом, обнимаю узенькие, вздрагивающие от рыданий плечи - девушка замирает, но не пытается освободиться, наоборот, вдруг прижимается ко мне испуганным зверенышем.
- Я... Я не хотела! Я не знаю, зачем все это!? Меня что-то разбудило и потянуло туда... И я пошла: сама пошла! Я даже людей тех не знаю, ни одного лица не помню! Зачем? У меня на воле жених был. Я его люблю, и он меня, мы договорились хранить себя до свадьбы. А теперь я - как шлюха вокзальная, даже не помню, сколько их было. Только болит все внутри. Хотела руки на себя наложить: вот веревку нашла - и не могу, боюсь. А голос этот проклятый глумится и говорит, что все правильно, что так и должно быть, про Сашку говорит: не видать мне его больше...
Судорожно теребит мокрый от слез моток бельевой веревки, зареванные зеленые глазищи полны отчаяния, миловидное лицо страшно осунулось и бледно до синевы.
- Кровь не останавливается, и поделом мне: без этого вот подохну, - швыряет веревку на пол, под соседние нары. - Ну что мне теперь делать: хоть вы скажите!
- Ты в Бога веруешь?
Непонимающий, будто испуганный взгляд:
- Не знаю, верю наверное. А что?
- А то, что если не веришь - успокойся, не реви и поступай во всем, как голос скажет. А если веришь - найдется управа и на голос, и на беду твою. Ты молитвы какие-нибудь знаешь?
- Нет. Я в душу бессмертную верю, это точно. Потому и помирать боюсь. А в Бога... Если Он есть, если Он добрый, если Он все может, почему тогда мы здесь?
Что мне сказать на это, Рыжик? Святые, философы, просто умные и честные люди всех времен и народов веками бились над этим вопросом. Даже название специальное придумали: теодицея. Я знаю, приняла для себя многие из найденных ими ответов, могу повторить их доводы. Но твоя изнывающая от боли душа вряд ли способна воспринять сейчас все эти длинные рассуждения. "Господи, вразуми!"
- Ты сама говоришь, что веришь в бессмертную душу. Вряд ли наши нынешние страдания совсем ничего не значат в вечности, но может быть, ради чего-то, ожидающего нас там, стоит пройти через весь этот кошмар. Бог это знает, и допускает случаться с нами многим бедам именно поэтому... Он всех своих детей, без исключения - даже самых непутевых - любит так, как мы даже сами себя любить не умеем... Вера - это доверие: довериться Ему, и все терпеть, ничего не бояться...
Говорю, и чувствую сама, что слова выходят - как тусклые, стертые медяки: нет в них ни стройной логики читанных когда-то философских трактатов, ни той убеждающей силы, которая поражала меня даже в самых простых и незамысловатых речах ушедшего в вечность брата Никиты.
- Нет не слушай! Чушь я несу. Просто посмотри на меня: это долго и трудно рассказывать, но я жива и более-менее в своем уме только потому, что Бог есть - именно такой, каким ты хочешь его видеть: ты сама сейчас сказала. Если не веришь чужому слову, попробуй сама: позови. Только не раз и не два...
- Как это "позови"?
- Молитвой, - проговариваю для нее короткие молитвы, которые при желании так легко запомнить - с невольной радостью о том, что появился повод произнести их вслух. Девушка внимательно слушает.
- Ты крещеная?
- Да, в детстве.
- Ну вот и молись: все время, сколько сможешь. Всю душу в слова молитвы вкладывай, ни о чем постороннем не думай. Увидишь сама: голос этот треклятый - такого боится. Потянет опять куда-то, как сегодня ночью - молись Богородице: Она - великая хранительница целомудрия. А если все же сорвешься снова - плачь, сколько хочешь - слезы душу очищают, только не отчаивайся, не сдавайся, не ослабевай в молитве. Как зимой в тайге: упала в сугроб - подымайся скорее, иначе недолго насмерть замерзнуть... Бог всемогущ, а нам не так уж много и надо: терпение, силы и стойкость, чтобы остаться собой до конца.
Она уже не плачет, подобралась вся. Смотрит мне в глаза строго и требовательно, будто спрашивает: "А ты не врешь, тетка?" Не вру, Рыжик, только никак не поворачивается у меня язык сказать тебе, как труден, мучителен и смертельно опасен путь, на который зову тебя. Но ты сама догадалась, ты - умница:
- Если они больше не смогут управлять мной, как хотят, они ведь, наверное, просто убьют меня? Тогда и веревка не понадобится.
- Да, они сделают это, но не сразу. Только когда убедятся, что не могут заставить тебя плясать под свою дудку... Или ты просто загнешься от усиленного "лечения". Так было уже с одним человеком... С моим братом.
- Неужели нет никакой надежды, кроме того, о чем вы говорите? Не хочется умирать: я молодая, жизни-то еще не видела.
- А мне хочется? От возраста не зависит, поверь... До нас почти не доходят новости с воли. Может случиться - там кто-то поймет, что происходящее губит не только нас, а всю страну. Поймет и остановит этот кошмар. Только до сего светлого мига, если он наступит, тоже желательно дожить человеком. Боюсь, воля и способность самостоятельно мыслить не восстанавливаются...
- Да, - на полуслове обрывает она мое излияние, и сама замолкает: потемневшие строгие глаза напряженно вглядываются в одним им открытую даль - сквозь меня, сквозь кучу барахла на соседних нарах, сквозь выкрашенную мерзкой зеленой краской стену...
В нашей беседе поставлена точка, разговор окончен. Маленькое, безнадежно рыдающее существо исчезло без следа. Передо мной - взрослая, сильная духом женщина, которая больше не нуждается в поддержке и утешении. Она что-то решила для себя. Возможно, я как-то повлияла на ее решение, но что за выводы сделаны из сказанного? Какие мысли кипят сейчас за этим чистым лбом? Что хотела она сказать своим "да", и мне ли ответила? В любом случае, наверное, лучше всего будет тихо встать и уйти. По опыту знаю: бывают минуты, когда самый близкий друг - лишний, а я даже имени ее не знаю - так и не спросила. "Эх, Рыжик ты, Рыжик!" Неспокойна моя душа: слишком много потерь, слишком болит сердце от своих грехов и чужой беды. И не окажется ли дорога в ад еще для одного человека вымощена моими благими намерениями...
Дарья... Неизбывная моя забота и тревога. Кто бы мог подумать, что через столько лет судьба снова сведет нас. Здесь.
Никогда: даже в первые, лучшие годы нашей дружбы мне не было легко с ней. Сильная, яркая, цельная - она была старше, умнее, во многих вопросах - опытнее меня. Захваченная обаянием ее личности, я несколько лет смотрела на мир ее глазами. Но и в те времена Дарья часто ставила меня в тупик: слишком непредсказуемая в своих реакциях, слишком требовательная, слишком ранимая. Казалось, ее душа сродни черной воды алмазу, и на моих глазах алмаз давал одну трещину за другой. Часто - по моей вине...
Именно тогда я впервые ощутила, сколь непомерна глубина человеческого "я". Наше взаимопонимание порой доходило до телепатии, но очень многое, жизненно важное для одной из нас, все же оставалось - и осталось - навеки непонятым, сокрытым от другой.
Так устроен мир, не беда - не будь я реальная много хуже того образа, который Дарья нарисовала в своем воображении. По мере того, как несоответствие становилось явным, я постепенно теряла ее уважение. Это было больно, но пока еще не катастрофично для нашей дружбы: до тех пор, пока я сама не начала спешно обрывать связывавшие меня - и не с одной лишь Дарьей - нити. На время забыв обо всем на свете, кроме захватывающе новых переживаний первой любви, я делала одну подлость и глупость за другой, лишь бы не дать погаснуть внезапно вспыхнувшему чувству. Да, мне оказалось далеко до строгой чистоты Пушкинской Татьяны, и парень, в которого я втрескалась по уши, был отнюдь не Онегиным. В итоге - срыв в штопор, выходя из которого я нашла Бога. Но, увы, среди многих других потерь, раз утратив, так и не смогла вернуть доверие лучшей подруги. Заново познавая мир, обретая почву под ногами, я попыталась, как прежде, делиться с ней самым сокровенным. А в ответ - холодный взгляд свысока, скептическая усмешка, от которой кровь леденела в жилах...
В скором времени Дарья вышла замуж. Мы по-прежнему жили в одном городе, недалеко друг от друга. Но встречались - раз в год, а то и реже, и встречи эти не были радостными. Иногда мне казалось, что она сознательно стремится унизить, причинить мне боль, так как ее непреодолимо мутит от моих, честно сказать, весьма жалких попыток жить по вере. Особенно раздражал Дарью мой ригоризм в стремлении не грешить больше против седьмой заповеди. Впрочем, охотно допускаю, что все ее резкие, на грани оскорблений, высказывания в мой адрес, были продиктованы искренней дружеской заботой: в глазах Дарьи одиночество - худшее, что может случиться с женщиной. Так или иначе, мы говорили на разных языках и все хуже понимали друг друга...
А дальше... Я не знаю, что было дальше. Дарья, похоже, помнит: что-то очень страшное. Касается ли это нас с ней, ее семьи, ее работы?.. Помнит, но рассказывать не хочет. Утром говорила - излагала общую ситуацию - и то будто сама из себя клещами тянула.
Как же все-таки начинался этот ужас? Ведь сколько помню, ничто не предвещало беды. Были долгие-долгие страсти по коммунистам. Смогут они вернуться к власти, или нет, и если смогут, то что из этого выйдет. А потом, году этак в две тысячи... Да, здесь у меня "скол", "мертвая зона"... Только и остается в памяти, что Никита рассказывал в свободные минутки. Пока мог.
Удивительным, редкостным даром обладал этот человек. Его неторопливую, напевную речь я могла слушать часами, потому что не было, пока он говорил, постылых казенных стен вокруг. Вольный ветер веял, плыли облака, облетали по осени и нарождались весною листья, добрые люди жили и трудились в ладу с Отцом - Богом и Матушкой - Сырой Землей. Да нет ведь! И о грустном, и о страшном - тоже, конечно, рассказывал: о подлых делах и нелюдях с сожженной совестью...
Но никогда - ни имен, ни названий: "В некотором царстве, в некотором государстве..." Так ярки и образны были его рассказы, что я даже не сразу обратила на это внимание: только когда задалась вопросом, в каком же монастыре он служил. Спросила, а он в ответ: "Зачем тебе? Мне хуже, чем есть, не сделаешь, но там ведь и другие люди остались. Те много знают, да не все, и не про всех. Я не то что вслух - про себя стараюсь друзей по именам не называть - только на молитве. А ты - сможешь ли так?" Больше не спрашивала.
"...Первый раз я об этом Климове услыхал году, кажется, в девяносто пятом, меня тогда только-только рукоположили во священнический сан. Приходит один старый друг и бросает на стол небольшую книжицу в мягком переплете. Гляжу, череп с обложки скалится, и заголовок: "Князь мира сего".
- Это, - говорю, - что такое? Ты знаешь, я ужастиками не интересуюсь.
Отвечает, словно бы виновато:
- Нет, это я на церковном лотке купил. Ты вроде в богословии силен, может посмотришь? Большое сомнение меня с нее взяло.
- Силен, не силен, а посмотрю.
Посмотрел. На следующий день говорю приятелю:
- Выбрось, а лучше - сожги, и не бери в голову. Ересь чистейшей воды.
А он мне:
- Это ж роскошная идеология для нового геноцида!
- Ну да, - отвечаю, - так мало ли их было на свете. Ты меня попросил с богословской точки зрения оценить - вот я тебе и говорю: ересь. Эк завернул автор: "диалектическое христианство", а о Христе так ни разу и не обмолвился. Кто Он был, зачем приходил - а это-то как раз и есть в Христианстве самое главное. Все о Враге, да о Враге, и все - не то, чтобы совсем вранье - полу правда, а это даже хуже. Если хочешь, попытаюсь разложить тебе по полочкам...
- Да ну его, в самом деле, я и так, пока читал, будто помоев нахлебался. Давай сюда эту книжку, спалю ее завтра на даче. Или оставь себе, будешь писать какое-нибудь "Слово на еретиков" - пригодится.
- Ладно, оставляй. Насчет "Слова..." ты, конечно, загнул... Плохо, однако, что в храмах у нас такое продается.
Эх, не знал еще тогда, насколько плохо!
К чести церковной книготорговли, лоток, на котором мой друг купил Климовский опус, был исключением: ни я сам, ни другие знакомые на такое больше нигде не наталкивались. Но на обычных лотках эти книги лежали, народ их покупал. Читали в основном по домам, молча: принимали к сведению, верили - не верили.
В самом деле, постыдные и гнусные дела обличали эти книги, те самые, за которые Господь стер с лица Земли целые города со всем их населением, дела, о которых христианину не должно и глаголати. И тут же, рядом, газеты и телевидение будто с цепи сорвались, убеждая обывателя, что Содом и Гоморра - вовсе не проклятие, а идеал для подражания, что плотская любовь хороша всякая: главное - чем больше, тем лучше.
Словечко обидное про людей придумали: "обыватели"! А на самом деле, есть и в этих малых мира сего отнюдь не малая божья искра: тихо, скромно и незаметно хранят они из поколения в поколение здравый смысл, мораль и традиции - на уровне инстинкта, не задумываясь, откуда все это и зачем. В конце концов, очень многих таких людей просто-напросто затошнило от порнухи, и очень страшно стало вдруг за детей. С горечью и недоумением глянули они по сторонам, вспомнили, призадумались... Но вечная беда маленького человека: мыслить, рассуждать, докапываться до сути он не умеет. Если у него есть убеждения, ему легче умереть или убить за них, чем отстоять в споре. Но даже если они есть, очень легко сыграть на его чувствах, заморочить голову свеженькой, восхитительно не похожей на старую демагогией.
А между тем, среди интеллектуалов, читающих и пишущих фантастику, вроде бы независимо от Климова, зародилась, вызрела и постепенно овладела умами мысль, что единство человечества - только видимость. Что внутри биологического вида Homo Sapiens скоро возникнет, а может быть, давно уже возник и развивается новый вид, который, скорее всего, не сможет и не захочет мирно уживаться со старым. В лучшем случае нелюди-людены просто уйдут, растворятся бесследно в глубинах космоса, в худшем - мутанты, хищные, безжалостные и живучие, как крысы, установят свои законы и силой выдворят обычного человека из его экологической ниши. Ничего не скажешь, подавалась это блюдо на пробу под разным соусом - кому как больше понравится. Но суть была та же, что и у Климова: непреодолимая рознь, раз и навсегда зашитая в генах.
По мере того, как эта идея исподволь становилась одной из расхожих истин, ко мне все чаще приходили молодые ребята и спрашивали: "Отец Никита, ну скажите хоть вы: как Церковь учит - существуют ли на самом деле "гадкие лебеди"? Если да, то кто они: надежда человечества, или его губители?" Отвечал: "Оглянись вокруг, чадо. Видишь, монастырь: глухие стены вокруг, люди в черном, всех почти жизненных радостей лишены - то ли зона, то ли осажденная крепость. А для нас - дом родной. Фантасты слышали звон, да не знали, где он, а тебе-то тайна открыта. Может, монашеский путь и не для тебя, но и в миру быть христианином - всю жизнь плыть против течения, быть не как все. Ты это прекрасно знаешь. В Евангелии про то написано: хочешь - покажу где, почитай еще раз. Уж две с лишним тысячи лет, как разделилось человечество. На тех, кто принял Благую Весть и пошел за Христом на крест. И всех остальных: распинателей, зевак, просто прохожих, спешащих мимо по своим делам. Но ни гены, ни предопределение здесь не при чем. Только свободный выбор: твой, мой, его. И даже выбор этот - не то, чтобы раз - на всю жизнь. Мы делаем его ежедневно, ежечасно, каждой мыслью, словом, поступком. Потому-то и нельзя человека, пока он жив, считать ни святым, ни окончательно погибшим. А про разные биологические виды людей - вранье все это: выродки, не выродки, людены, мутанты..."
На самом деле, все мы, без исключения, несем в себе ген смерти, доставшийся нам от праотцев. Все мы грешим не только потому, что нам этого хочется, гораздо чаще - потому, что иначе не можем. Правда, Святые отцы иногда говорили: плотский человек - душевный человек. В смысле, первый, в основном, грешит просто, грубо и незамысловато: обжорством, пьянством, блудом безо всяких изысков. У второго грехи тоньше, изощреннее. Он гордец, лицемер, любитель поумничать. Обычными плотскими грехами его соблазнить трудно, разве что действительно с каким-нибудь особым шиком и вывертом. Плотский, деградируя, все более уподобляется несмысленной скотине, душевный - бесам. И то, и другое для Царствия Небесного негоже, для человека - постыдно и прискорбно.
Но лекарство - есть, что бы там разные "ученые" не говорили и не писали. На все века, против всех грехов и вызванных ими болезней души и тела - одно: благодать, от Бога через таинства Православной Церкви подаваемая. Там, где об этом лекарстве забыли, как у нас за 70 лет атеизма, или где видимость таинств есть, но утрачена их благая сила, как в Средние века у католиков, почти всегда - рано или поздно - начинается охота на ведьм. А там уж, как водится: невинные - на костер, а те, у кого больше прочих рыло в пуху - в главных инквизиторах ходят...
Как только, с Божьей помощью, осознали мы, что творится, стали учить, вразумлять духовных своих чад, говорить обо всем этом и с глазу на глаз, и в проповедях церковных. Но поздно, видать, спохватились: книги Климова и его гораздо более радикальных последователей (сам-то основатель к тому времени помер) уже и в школе штудировали, как прежде классиков Марксизма. Да что сказать, поначалу мало нас было, даже среди священства, кто голос свой против неправды возвысил. Облили грязью с головы до ног - и вся недолга. Сначала грязью облили, потом начали бить в темных переулках, а потом и вовсе... После Собора, осудившего Климовщину как ересь, поняли новые идеологи, что Церковь их никогда не поддержит, и устроили гонение почище большевистского.
В нашем монастыре - летом дело было. Все почти на сельхозработах, нас, кого покрепче, игумен отправил лес заготавливать. В обители одни только старцы немощные остались, да при трапезной несколько послушников, да кое-кто из богомольцев им помогает. Налетели крутые ребята: гладкие, холеные, пиджачки без единой морщинки, на шикарных машинах с эмблемами. ОСПГК, рекомая в народе опричниками, выбраковкой, СС (с расшифровкой - санитарная служба) и рядом других столь же "лестных" прозвищ. Заехали во двор - прямиком через Святые ворота - и к игумену. Через полчаса бежит испуганный келейник - с ключами от храма. Открыл им, а сам следом не пошел: на паперти стоит, бледный весь и трясется, но вовнутрь никого больше не пускает. Повозились они там, потом по кельям пошли. Где пустые - так, где кто был - с молитвой, честь по чести, игумен, мол, благословил электропроводку проверить. Братские корпуса старые, сырые, проводка там всегда барахлила. Отворят им - увидят, что на электриков мало похожи, да уж поздно.
Вечером вернулся народ, а они уж в трапезной: на почетных местах, рядом с игуменом. Встали все, те - тоже. Прочли, как положено, молитву. Закончили трапезу, снова встали и помолились, потом отец игумен говорит:
- Вот, отцы братия, приехали к нам эти господа, просят позволения слово сказать.
Все молчат, видят - неладно дело. Слух-то уж пошел по монастырю, да и на игумене лица нет. Не дожидаясь согласия, начал их старший говорить:
- Вы, - говорит, - присаживайтесь пока, святые отцы. Я два раза повторять не буду, так что слушайте внимательно. Вы тут на отшибе живете, газет не читаете, телевизор не смотрите - совсем от жизни отстали. Современной наукой никто из вас отродясь не интересовался.., - обводит глазами братию: медленно-медленно, пристально, да злобно так.
А потом как хрястнет кулаком по столу, аж тарелки подпрыгнули:
- Так что же вы, сучьи дети, народ мутить вздумали!? Решили, раз вы в рясах, никто вас не тронет? Или думаете, мы не знаем, что нормального мужика в монастырь силком не загонишь? У-у, шлюхи бородатые! Досье на вас еще старое КГБ собирало...
Разъярился, пятнами весь пошел, слюной брызжет. Минут пять орал, пока не выдохся. Тут наш отец эконом встал. У самого тоже от возмущения аж очки запотели, видно: в рамках вежливости держаться ему величайших усилий стоит:
- Позвольте от лица всей братии поблагодарить вас за добрые слова в наш адрес. Мы, как вы изволили выразиться, люди простые, в науках неискушенные. Дипломы свои да ученые степени, у кого были - все в миру оставили. Где уж нам смуту разводить? Богомольцы в обитель приходят сами, по доброй воле - никто их сюда не тащит, не зазывает. Нам от них тягота одна, да лишние расходы, но раз уж добрались в такую даль - не гнать же. Поучаем, случается - так ведь тоже не от своего ума - все от Писания. Как Церковь Святая, Соборная и Апостольская две с лишним тысячи лет учила, того и мы держимся, ничего нового не присочиняем. Кто не так понял да соблазнился - помоги ему Господь. А если имеете против кого из братии что-то конкретное, такое, что законом карается - арестуйте, судите, мы противиться не будем.
Замолчал, сел чинно. Хитрый старик, тертый: лет ему около девяноста. Говорят, еще при Сталине баланды похлебать успел, но до сих пор - в силе и здравом уме.
- Не будете сопротивляться? Прекрасно. Вот игумен с нами поедет... Нет, дед, пожалуй, вместо него мы лучше тебя возьмем. Еще ты, ты, ты... Хватит: восемь человек, больше у нас в машину не влезет.
- А ордера? На арест?
- Ордера? Много чести! Акты изъятия бионегатива из общества. Вот бланки со всеми подписями и печатями, сейчас фамилии впишем - и привет...
В конец оробела братия. Тех, в кого старший пальцем ткнул, его ребята тут же отвели в сторонку, надели наручники. Один отец эконом, как ни в чем не бывало, очками блестит, а остальные - сникли. Хоть от цивилизации на отшибе, а слышали уже все, что в миру, как в недоброе старое время, люди пропадать начали. Не насовсем, на месяц - другой, на полгода, да возвращаются сами на себя не похожи. Вот и до нас беда докатилась...
А их старший продолжает, как ни в чем не бывало:
- Ну вот и порядочек. А теперь, святые отцы, слушайте еще внимательнее: у меня к вам всем очень большая просьба. Пока - только просьба. Вы в курсе, конечно, против какой чумы нам поручено бороться. И мы будем бороться: всеми доступными средствами, потому что цель наша того стоит. Очистить генофонд нации от веками копившейся дряни... Так вот. Мы знаем, к вам всякий народ приезжает, рассказывает о себе. Мы не требуем, конечно, чтобы вы тайну исповеди разглашали. Как можно! Но подсказать, кто из посетителей заслуживает нашего более пристального внимания - это, прямо скажу, ваш гражданский долг. Уклонение от него мы будем считать очень серьезным проступком. Средства проверить вашу работу и наказать виновных у нас найдутся, не сомневайтесь, но мы бы, конечно, предпочли, чтобы наше с вами сотрудничество проходило без эксцессов.
Загудел народ, особенно, кто помоложе. Такой наглости, чтобы всех скопом в стукачи вербовать, даже КГБ, говорят, себе не позволяло. Чуть до потасовки дело не дошло, да куда там: у тех у всех под полой по пистолету. Скрутили еще двоих, кто больше прочих шумел: вроде как для ровного счета - десяток, и увезли.
Пятеро, со старшим во главе, остались. Заняли епископский корпус - домик такой отдельный был для именитых гостей. Дорожка к нему жимолостью да сиренью обсажена, удобно тайком ходить, а с чердака - и ворота, и храм, и братские корпуса - вся обитель как на ладони. Вытребовали вторые ключи от ворот, чтобы днем и ночью ездить свободно по своим делам, и даже на глаза почти перестали попадаться. Окна в епископском корпусе всегда глухими шторами занавешены, двери на замке - будто и нет никого. Но монахи-то тоже не лыком шиты: сообразили, что неспроста эти ребята в проводке копались. Несколько "жучков" нашли, в выгребной яме утопили, но понятно же, что не все...
К осени вернулись трое из тех, кого забрали тогда. Все трое - молодые: иеромонах, мой ровесник, и двое совсем юных послушников. Едва узнали мы их - седых, трясущихся, по глазам судя - не в себе. Все время молчали они, по темным углам прятались, друзей не узнавали. Двое постепенно пошли на поправку, а самый младший, Володя - так и зачах. Светлая душенька, всеобщий любимец. В месяц истаял, как свечка, что мы не делали. Только перед самой смертью прояснение на него нашло. Позвал к себе в келью старца - ходить-то уже не мог от слабости. Долгая была исповедь, несколько часов. Получил разрешение от всех своих больших и малых грехов, причастился Святых Христовых Таин, и тою же ночью отошел ко Господу. А старец всех других иеромонахов, кроме одного, переделанного, на следующий же день увел на лесопилку, где подслушивать не могли, и пересказал то, что усопший завещал предать гласности.
Про городки эти, вроде нашего. Про "процедуры", гипноз и гормоны в пище. Про то, что люди научились, подобно бесам, сводить с ума, непрестанно наводя недобрые помыслы и видения. Про технику, которая усиливает и делает почти необоримым действие их злой воли...
Мы с тобой, сестренка, почти все это уже попробовали на себе, а тогда... Многим не по себе стало, мне лично вспомнилось Аввакумовское: "Видим убо, яко зима хощет быти: сердце озябло, и ноги задрожали"...
Давно, чуть ли не с начала восьмидесятых, поговаривали в народе о злобных чудесах, что творятся за стенами секретных лабораторий. Но никто из нас там не был. Ни мы сами, ни паства в явном виде не испытывала на себе ничего сверх обычной - и извечной - брани с врагом нашего спасения. Примеры бесовских наездов - в житии любого святого. Все там есть. Наводящие жуть или обманно-прекрасные видения. Голоса, шумы, летающие предметы и удары из воздуха - то, что просвещенная публика величает полтергейстом. Навязчивые мысли и непреодолимые желания, которые исчезают без следа после более или менее продолжительной молитвы...
А иеромонах - тот, что вернулся - в большую силу в монастыре вошел. Раздобрел, перестал по углам прятаться, только глаза так и остались: пустыми, тусклыми, как у снулой рыбы. От игумена не отходил. Игумен-то от старости да от расстройства совсем занемог, а тот так исхитрился, что стал через некоторое время его правой рукой. Как вечер - все на откровение помыслов к своим старцам, а этот - в епископский корпус, к тем.
Дальше - больше, и вовсе говорить неохота. Плохо стало в монастыре: ушла благодать, одни стены остались. Я всех, кого знал, предупредил, чтоб не ездили к нам. Да что толку, если людям деваться некуда. Многие храмы вообще позакрывали, а в тех, что остались, "жучков" в каждом углу понатыкано. Я уж не говорю про священников, которые корысти или страха ради стали на тех работать - Бог им судья...
В общем - хоть в катакомбы уходи. Меня самого несколько раз в епископский корпус таскали: грозили, требовали, чтобы народ не мутил, не отваживал. Понял: еще немножко, и загремлю, сам не знаю куда.
Тут как раз подвернулась оказия - служить на приход в самую что ни на есть глушь. Испросил благословения у своего старца и отправился. Три года никто меня там не трогал, только зимой волки под окнами выли. Церковь - огромная кирпичная развалина: хоть и не закрывали ее, много лет без священника стояла, "искусствоведы" какие-то большую часть икон из иконостаса повыломали. Когда-то большое, богатое село было, а ныне - десяток дворов, и то из них половина - вроде как дачи: только летом изредка народ наезжает. Так и служил для семерых стариков и старух, да не жаловался, церковь в порядок приводил. Бабка одна бойкая нашлась - посылал ее с кружкой. В райцентр ездила, несколько раз даже до столиц добиралась. Потом как-то прознал народ. Стали летом дачники на машинах приезжать, молодежь знакомая наведывалась - жили по неделе, по две, а кто и все лето: помогали ремонтироваться.
Хорошие ребята были. Но уж коли среди двенадцати апостолов Иуда сыскался...
Приехали ко мне эти двое ранним-ранним летом. Парень и девушка, студенты. Назвали имена общих знакомых, попросили разрешения пожить подольше. "Мне не жалко, живите, сколько хотите. Дом большой, всем места хватит".
Ребята оказались толковые да работящие: она в огороде, он мне по строительству здорово помогал. Трапезничали вместе, по вечерам чай пили, беседовали. Веры я в них, правда, большой не заметил, хоть и сказали, что крещеные оба. Помогать - пожалуйста, а как служба - стоят, зевают, а то и вовсе убегут на речку купаться. Вразумлял я их поначалу, а потом отступился: Бог даст - сами со временем все поймут.
Месяц прошел - подходят ко мне вместе: радостные, смущенные, за руки держатся:
- Обвенчайте нас, отец Никита! Мы давно уже как муж и жена живем, да не хотим больше так - во грехе.
- А в загсе-то вы отмечены?
- Нет.
- Ну тогда и я вас венчать не могу.
Сникли оба. Жалко мне их стало, да что поделаешь. Попытался объяснить:
- Для Бога печать в паспорте ничего не значит, но велено нам еще апостолами гражданский порядок соблюдать. Все равно я на вас должен епитимью наложить: за блуд. Да еще если ты, красавица, аборты делала... Поезжайте в город, подавайте заявление в загс и живите пока целомудренно. Месяц пройдет, зарегистрируетесь, а там я вас и обвенчаю. Или другой кто, это уж не важно.
Смотрю - еще больше они смутились. Ну думаю, студенты - народ бедный, денег у них нет на дорогу. Помогу, не беда, раз такое дело. Предложил напрямик, а они все мнутся. Родители против? Тоже не то. Потом он решился, наконец, заговорил:
- Нам в городе появляться никак нельзя, особенно ей. У нее тесты положительный результат дали. Да и меня сразу заметут, если узнают, что с ней связался. А мне без нее - хоть в петлю.
- Ну дела. Вы хоть знаете, что я сразу после этого разговора донести на вас должен?
Потупились оба:
- Знаем.
А она посмотрела мне в глаза и добавила:
- Мы же знаем, что вы не донесете...
Вот тут я и почувствовал, что снова земля у меня под ногами загорелась. Я к ней раньше никогда особо не приглядывался. Чего монаху на девчонку глазеть, да еще на чужую невесту - это-то мне сразу ясно стало, как они приехали. Невзрачная она была: таких в толпе - двенадцать из дюжины. Маленькая, тощая, на пацана похожая. А глаза - ох, не простые. Друг ее в них тонул как в омуте. Но когда на меня смотрела, и говорила, что не донесу, не было в этих глазах ни капельки тепла: один холодный, трезвый расчет.
Понял я, что крутит девчонка, не мог только понять, кому из нас двоих она голову дурит: мне или своему приятелю. Что выгадывает? Посмотрел я на нее еще раз: тем взглядом, каким давно уже не позволял себе на женщин глядеть. На глаза-омуты, на капризно изогнутые пухлые губы, на стройную мальчишескую фигурку. По всему похоже, что результаты тестов у нее и правда скверные. Тут она вряд ли врет. И на переделанную не похожа - этих-то я насмотрелся, у них таких глаз, как у нее, не бывает. Заморочили, видать, и меня эти глаза...
- Насчет венчания - через месяц разговор будет, если не передумаете. Горько мне говорить об этом, но все равно вам вместе не жить. Без отметок о тестировании ни на работу устроиться, ни прописаться нигде - бомжевать только. Да и то времена изменились - все бомжи нынче на учете. Может за большие деньги и можно фиктивные отметки проставить, да вряд ли: кромешники крепко все под своим контролем держат... До осени, если повезет, здесь протянете. Ребята ко мне каждое лето ездят, никогда участковый документов не проверял. А дальше - уходить вам придется, а куда и как - тут уж я вам не советчик...
В общем, неприятный получился разговор. Девчонка плакала, парень вытирал ей слезы, а на меня смотрел лютым зверем...
Через месяц все же обвенчал я их. Исповедались перед этим оба, и снова, когда ее исповедовал, показалось, будто в темный колодец заглянул. Было мгновение, хотела она что-то сказать, в чем-то признаться, да так и не решилась. Сыграли свадьбу, скромнее некуда. Несколько дней еще пожили они и уехали восвояси. А через неделю, не больше, нагрянули кромешники. На счастье или на беду, явились, когда я за грибами в лес ходил. Увидал из-за кустов машины с эмблемами, на которых черный орел змею терзает, и не смог удержаться: кинулся в бега. По ручью, потом - через болотную топь, чтобы следа собакам не оставить...
Полтора месяца еще погулял на воле. Леса в тех краях дикие, нехоженые, думал, может так и заживу отшельником, да не тут-то было: по первому снегу выследили, как волка, с вертолета...
Как же горько потом было на следствии диктофонные записи всех наших бесед слушать! Про Божье, про кесарево, как непросто нынче провести границу одним с другим... Сдала нас девица: и меня, и мужа своего. Со всеми потрохами сдала. Так и не знаю: работала она на тех постоянно, или, правда, погорела на тестах и решила от опричников нашими головами откупиться? Что с ней потом сталось? Где она теперь? Бог ей судья...
Эх, Никита! Где-то ты теперь, и где я буду? Опасной была для тебя наша дружба, и плохо кончилась. Липла я к тебе, братом звала, искала защиты и помощи, а навредила может быть даже сильнее, чем та девка-провокатор.
Страшны и нерушимы монашеские обеты. Дает их человек добровольно, но раз уж дал - умри, а соблюди. Три их, главных: послушания, целомудрия и нестяжания. Какой из них самый трудный - Бог весть. Наверное, и от человека, и от обстоятельств зависит.
Ты, Никита, на втором споткнулся, да и не мудрено.
Несколько раз в неделю приключается здесь тот бардак, что я сегодня ночью видела. Кромешники порнухой тешатся. Называют это воспитанием нормальных сексуальных реакций у бионегатива: чтоб мужчина с женщиной и он обязательно сверху. Формальный признак, как обычно у них, заслонил все остальное, и получилось...
Бывает всегда примерно в одно и то же время: с двенадцати до двух ночи, когда усталые за день люди спят всего крепче. Лягут с вечера на своем месте, а очнутся среди ночи уже в чьих-то объятиях. И ни сил, ни воли вырваться. Затуманенный разум вроде бы и сознает, что происходит, но как сторонний наблюдатель, которому лень встревать. А тело обрело собственную жизнь: ему, телу, все это очень даже нравится...
На бодрствующих внушение тоже действует, но не так сильно. Никита это давно вычислил и не спал, молился. Я хоть никаких обетов не давала, но седьмая-то заповедь - для всех, да и кому охота: не в скотину даже, в куклу безмозглую превращаться. Вот я поначалу и пыталась за ним тянуться, но быстро поняла, что не по силам мне это: утром глаз не могла раскрыть. Тогда и уговорились мы друг друга караулить: если что, ловить за шиворот, будить. Подумала тогда: "Он-то меня поймает, а если наоборот? Пришибет ведь, не заметит. Да нет, глупости! Не бывать тому!". И ложились мы спать всегда одетыми...
В ту проклятую ночь я проснулась от того, что кто-то торопливо и неумело пытался расстегнуть на мне рубашку. Отмахнулась наугад, не открывая глаз. Рука скользнула по чьему-то плечу: горячему и твердому как камень. Нежно скользнула, ласково. Сладкая истома быстро окутывала сознание: блаженная полуявь, полусон. Но кто-то стиснул меня за плечи, прижал к полу. Хватка была такая, что разом онемели руки. Резкая, нежданная, обидная боль отрезвила и разбудила. Страх распахнул глаза и тут же превратился в панический ужас, потому что я узнала...
- Никита! Ты? Пусти, что ты делаешь?
Как же ужасно переменилось его лицо! Или свет так падал? Не человека, зверя я видела над собой. Он рвал на мне одежду, целовал лицо, грудь - и все сильнее стискивал, душил меня в своих объятьях. Отлетела и со звоном срикошетила об стенку накрепко приклепанная к джинсам пуговица...
Я поняла, что сейчас умру: от боли, от стыда, от обиды. Вырываться - бесполезно. Кричать - я кричала, но он не слышал, не понимал. Тогда я сделала единственное, что еще оставалось: изо всех сил ударила его головой в лицо. Один раз, второй, а третьего не понадобилось.
Он мигом откатился прочь, к стене. Несколько секунд пялился на меня дикими, бессмысленным глазами, размазывая по лицу кровь из разбитого носа. А потом до него дошло. В жизни не доводилось мне видеть такого ужаса на чьем-либо лице. Он побледнел как мел, вжался в стену, да я и сама готова была просочиться сквозь решетку перил, лишь бы подальше от него. Отвращение: до тошноты. Боль. Страх. Смертельная обида. И совсем уже невыносимая мысль: "Если бы он был не так груб, если бы он делал свое дело нежно и ласково, я бы ни за что не очнулась. Сейчас нам было бы очень хорошо вдвоем. Нечего врать самой себе: я люблю этого человека отнюдь не сестринской любовью. Как бы мы наутро посмотрели друг другу в глаза - другой вопрос..."
- Ольга, прости!
Надо было ответить: "Это ты прости меня! Я сама виновата. Пусть Бог нас с тобой простит, Никита". Но я молчала. Оргия вокруг набирала обороты, все сильнее туманя разум. "Повиснуть у него на шее, прижаться изо всех сил - и будь, что будет. Зачем только я ударила его?.."
- Никита, ты весь в крови! На, возьми полотенце. Пойди, умойся и возвращайся скорее.
Прошло десять минут, полчаса, час. Я крутилась на своей подстилке как уж на сковороде, а его все не было. Не явились, слава Богу, и те, кого Никита прежде безжалостно гонял из нашего угла.
Я не заметила, как на смену возбуждению пришла тупая усталость. Задремала - и конечно же увидела во сне то, что так и не случилось с нами наяву. В этом сне Никита был - воплощенная нежность, я таяла от наслаждения и восходила к вершинам блаженства. До тех пор, пока его плоть вдруг не стала расползаться у меня под руками и я не обнаружила, что сжимаю в объятиях невероятно тяжелый, холодный и склизкий полуразложившийся труп. Оттолкнула его, подскочила с воплем - и проснулась.
В палате давно уже все затихло, утомленные люди мертво спали. С опаской поглядела на соседское место - Никита так и не вернулся.
Встретила его только утром. Отвращение шевельнулось во мне, но слишком не похож был он, сегодняшний, на того ночного насильника... Бледный, щеки ввалились, вокруг покрасневших глаз - черные круги кровоподтеков, губы плотно сжаты. Во взгляде - как мне показалось - беспросветное отчаяние. Смотрел сквозь меня, не видя:
- Ольга! Я страшно виноват перед тобой. Прости, если сможешь! Впрочем, если ты будешь меня ненавидеть и бояться, это даже лучше, - куда только подевалась его напевная речь, глубокий, богатый интонациями голос. Будто старый ворон прокаркал.
- Никита, я больше не смогу называть тебя братом. Я люблю тебя - не как брата. Но я все понимаю. Твои обеты... Если ты их нарушишь, потеряешь себя. Мне достанется пустая оболочка, да и меня настоящей, если разобраться, тоже не будет...
- Я уже потерял себя - сегодня ночью. Если бы ты меня не ударила... Впрочем, даже это не важно. Держись от меня подальше, Ольга. За нас взялись всерьез, и знают, на чем поймать. Я становлюсь опасен для окружающих. Для тебя - особенно. Я слишком много возомнил о себе, думал смогу противостоять искушению. Увидел, как ты молишься, решил, что нашел родственную душу. Назвал сестрой, подумал, вдвоем будет легче держаться. К сожалению, нет.
Земля зашаталась у меня под ногами. Смотрела на Никиту - как в последний раз. На его лице лежала ясно ощутимая тень смерти, по другому не скажешь: "Он не жилец!" То что произошло с нами ночью - независимо от концовки - катастрофа. Я потеряла все: друга, пример для подражания, надежду и опору в трудную минуту. Из глаз текло, в горле, сжатом ошейником, застрял ком...
- Никита!...
- Не надо, Ольга. Что бы ты сейчас не сказала, это лишнее. Лучше не сделаешь, только хуже.
Все рухнуло. Нет, не все. Кое-что осталось. То самое, что нас связало когда-то:
- Ни слова тебе больше не скажу. Сгину с глаз долой. Но молиться за тебя - буду. Прости меня, Никита, и пусть нас обоих Бог простит.
Он посмотрел на меня - очень странно, но на меня, а не сквозь. Повернулся и пошел прочь.
Никита не стал перетаскивать свой матрас в другой конец палаты, и мне не позволил. Он поступил проще: почти совсем перестал спать. Где он пропадал ночи на пролет - некоторое время было для меня загадкой. Потом, совершенно случайно, я подсмотрела. В пустой кладовке возле сортира, на голом и грязном кафельном полу, распростершись крестом или на коленях... Молился. Плакал о своих грехах. Я про такое когда-то читала, теперь довелось увидеть.
По молчаливому обоюдному согласию мы больше не встревали в жизнь друг друга. Но Никитино поведение внушало мне тревогу - чем дальше, тем больше. Кажется, он повредился в уме. Внешние обстоятельства тому весьма способствовали: его таскали на "процедуры" сначала - раз в неделю, потом - через пять, четыре, три дня. За полтора месяца богатырь превратился в седого как лунь, высохшего старика с мутными слезящимися глазами и трясущейся головой. Он давно уже не выходил на работу, ни с кем не разговаривал, вообще почти не реагировал на внешние раздражители. Кажется, не всегда даже успевал вовремя добрести до туалета - так от него воняло.
Однажды я не выдержала. Долго-долго трясла его за плечи, требовала, чтобы он переоделся, предлагала постирать шмотки. Но не дозваться было Никиты из того далека, где блуждал его смятенный дух. Кажется, на один краткий миг мне это все-таки удалось. Очень хочется верить. Будто чуть приоткрылись глухие заслонки глаз и из-за них посмотрел на меня прежний братишка. Сказал глухо, хрипло:
- Это все уже не важно. Тебя Ольгой зовут, я не перепутал? Спасибо за заботу, но это правда не важно. Если сможешь, позови священника. За рекой живет на поселении Юрий Николаевич Бобров. Постарайся разыскать его. Он может принять исповедь...
Я не исполнила просьбу Никиты. Тот, кого он назвал, скончался вчера вечером. Других священников в округе, насколько мне известно, не было.
А через пару дней...
Проснулась, будто от толчка, в самый тихий и темный, глухой предрассветный час. Долго вертелась с боку на бок, взбивала и переворачивала тощую подушку - безуспешно: сна ни в одном глазу. От духоты в палате болела голова, невыносимо хотелось пить. На первом этаже - кран. Встала, мельком заметив, что соседа нет на месте: "Опять, небось, где-нибудь грехи замаливает..."
Спустилась вниз, залпом осушила стакан, и тут только обратила внимание на неплотно прикрытую входную дверь. Обычно ее запирают на ночь: такое случается только когда после отбоя привозят новеньких, либо кого-то с "процедуры". Естественно, выходить ночью из корпусов запрещено, но следят за этим не очень строго, а нарушителей, как правило, не наказывают. Операторы тоже люди: в это время они обычно спят. Автоматическая сигнализация сработает, только если попытаться выйти за зону, опоясывающую городок. После неудачного побега из соседнего корпуса я этого даже в мыслях не держу: подышу свежим воздухом, и назад.
Тихонько, чтоб не заскрипели петли, приоткрыла дверь и выскользнула наружу. Ночь дохнула в лицо прохладой, сыростью, настоянной на душистых травах. Фонари почему-то не горели, лишь из нескольких окон слабо сочился свет дежурных лампочек. В полном безветрии неподвижно застыли тополя. На бархатисто-черном небе мерцали, разноцветно искрясь, мириады звезд. Они заливали все вокруг прекрасным, зыбким, призрачным светом, в котором сплетаются воедино сон и реальность. Хорошо в такую ночь бродить вдвоем по росистым лугам, или петь у костра под перезвон гитарных струн, глядя, как весело пляшут в глазах друзей отсветы огня и звезд, или же - в одиночестве уединения тихо грезить о добрых чудесах, свободе и счастье. Но меня больше не влекут мечты и грезы: они отнимают у души остаток сил, не принося в замен ни доброты, ни мира, ни утешения, а окружающая действительность после их ухода кажется совсем уж мрачной и постылой. Я не дам им воли, зная, что Сам Творец неба и земли - здесь, сейчас - дал мне такую радость: глядеть на звезды и полной грудью вбирать в себя благоуханный воздух. Слава Тебе, Господи, за эту ночь, милосердно покрывшую все безобразия мира своей истрепанной мантией: сквозь прорехи ее, как встарь, сеется дивный свет надежды...
Чьи-то голоса - совсем рядом - спугнули очарование, заставили меня в испуге шарахнуться назад, к двери. Два голоса: глубокий, чуть хрипловатый баритон и дребезжащий старческий тенор. Первый мог принадлежать только одному человеку на свете: моему несчастному названому брату. Я позволила себе чуть расслабиться. Но откуда здесь старик? Все "выродки" старше пятидесяти живут за рекой на положении ссыльнопоселенцев: их уже не "лечат". Мосты на ночь перекрываются, лодки на запоре...
Не отдавая себе отчета, зачем я это делаю, спустилась с крыльца, скользнула в густую тень кустов у стены. Да, вот они, под деревьями, в профиль ко мне: громоздкая сутулая фигура Никиты, а рядом - старик... Высокий старик в монашеском одеянии, со струящимися из-под клобука сединами и длинной белоснежной бородой: будто звездный свет сгустился вокруг головы. Голоса обоих собеседников звучат теперь совсем рядом, но я почему-то не могу разобрать ни слова. Потом словно большая птица взмахнула крылами, заслоняя от меня силуэт братишки: старик воздел руки, а когда опустил их, моему изумленному взору предстали две фигуры в полных монашеских облачениях. Одна из них, большая, неуклюже поклонилась в землю, поднялась, и я услышала, как старик сказал:
- Идем.
И они пошли. По дорожке между спящими корпусами: старик впереди, Никита - следом, я - за ними, на некотором расстоянии. В первый миг мелькнула мысль: "Шпионить нехорошо", - но тут же откуда-то возникло твердое убеждение, что если и есть в мире нечто, способное повредить этим двоим, то уж во всяком случае, не моя слежка.
Миновали последний квартал и вышли в пойму ручья, текущего к реке среди густых зарослей крапивы и таволги. Я уже поняла, куда они идут. Дальше, за хлипким мосточком из жердей, эта тропа выбегает на заболоченный луг, вьется вверх по косогору и скрывается под кронами лип, стерегущих покой маленького заброшенного кладбища. За кладбищем, над рекой, на самом краю обрыва вздымает к небу покосившиеся кресты остов разоренного храма. Я бывала там: похабные надписи на стенах, грязь, тлен, мерзость запустения. Но в эту ночь выбитые окна светились живым, ласковым медовым светом, и показалось мне, или правда донеслось по туману далекое, но ясное и стройное церковное пение...
А старик вдруг замедлил шаг, обернулся, глядя сквозь темноту мне прямо в глаза:
- Чадо Ольга, ты чего там крадешься яко тать? Иди сюда!
Они остановились у моста, поджидая меня. Вокруг было темно, но я почему-то совершенно отчетливо видела их лица. Они улыбались, и мое сердце забилось радостно от того, что больше не надо пробираться тайком во тьме. Подошла. Они по очереди благословили меня: сначала - старец-монах, потом - впервые за время нашего знакомства - Никита. Или же, судя по наперсному кресту и данному мне благословению, отец Никита? Наконец-то?! Безумие больше не туманило его взор: глаза снова стали живыми и ясными. Таким я помнила названного брата в лучшие времена. Нет, таким вообще видела впервые.
- Ты тоже? С нами пойдешь? - гася улыбку, с непонятной тревогой Никита перевел взгляд с меня на своего старшего товарища.
Тот молчал, будто призадумался. Меня же вдруг охватил страх. Освещенные церковные окна на холме влекли и манили. Как давно я не была в храме! Но привычный, знакомый до черточки пейзаж вдруг странно и жутко переменился. Бездонным провалом пролегло впереди русло ручья, зловещий туман клубился над топью, а дальше - косогор вздыбился неприступною кручей, черные деревья обступили тропу, выжидающе протянули к ней хищные щупальца-ветви. В смятении я оглянулась назад, на мирно спящий во тьме городок: отсюда он казался таким родным, милым, уютным... Наваждение злой силы, как обычно воздвигнутое на пути к храму? Как обычно? Пожалуй, на этот раз все гораздо серьезнее. Недаром оба монаха молчат и ждут, опустив глаза. Мне было дозволено увязаться за ними, но для того ли, чтобы идти вместе до конца? Пройду ли я их путем, или благоразумнее вернуться?
Я колебалась слишком долго.
- Нет, Никита, она еще не готова, - вздохнул старик, - Да и найдется пара дел здесь - больше некому их сделать, раз ты со мной уходишь. Попрощайтесь - и идем...
Давно утих шорох шагов, не различить во тьме двух удаляющихся фигур, а я все стою и смотрю им вслед. Светятся далекие окна, и теперь уже ясно доносится оттуда печальный и строгий напев заупокойной службы. До меня доходит, наконец, что прощание наше с Никитой было - последнее. В этой жизни мы не увидимся больше. Он же ясно сказал: "Молись обо мне, сестренка, и не поминай лихом, а я, если возымею дерзновение, помяну тебя перед престолом Царя Небесного".
"Так вот, значит, как!?" - взвыла от тоски. Не помня себя, бросилась через ручей следом за ними. Хлестала по ногам мокрая от росы трава, свистел в ушах ветер. Но когда - задыхаясь, из последних сил - добежала, добрела, доползла: на четвереньках по скользкой глине - полуразрушенный храм был как всегда темен, заброшен и пуст. Нигде ни души, только шарахнулась в кусты потревоженная ночная птица...
Как и когда вернулась обратно - не помню. Проснулась до подъема: горький ком в горле, подушка вся в слезах. По палате разливается серый предутренний свет. Протерла глаза, посмотрела - сосед на месте. Так что же это - сон был!?
- Эй, Никита!
Спит, не шелохнется. Лицо спокойное, светлое. Могучие руки - днем так горько видеть их слабыми, беспомощно трясущимися, - покойно сложены на груди. Жаль тревожить: хорошие сны человеку снятся, не то что мне...
Но и резкий звонок побудки не потревожил его.
- Никита, подъем! На завтрак опоздаешь!
С недобрым предчувствием коснулась руки - холодной и странно твердой, попыталась тряхнуть за плечи...
Хлопнула внизу дверь, пропуская двух амбалов со свернутыми носилками. Поднимаются по лестнице, заворачивают в наш угол.
- Раз, два, взяли!
- Ну и тяжел покойничек!
- Да, хорошо что вещей - кот наплакал. Ты чего там роешься, мать твою! Давай-ка сюда его мешок!
Вот и все. Уехала машина, порыв ветра рассеял бензиновую вонь. Встает солнце. Безжалостно резкий свет, будто лагерный прожектор, слепит глаза. Хочется заползти в какую-нибудь темную нору, и никого не видеть, не слышать. Но он просил: "Молись обо мне, Сестренка и не падай духом" Помолюсь, братец. Как уж умею: "Со святыми упокой, Господи, душу новопреставленного раба Твоего... иеромонаха Никиты. Прости ему вся согрешения вольные и невольные, и даруй ему Царствие Небесное!" Ты тоже, братец, отец Никита, помолись обо мне там, как обещал. Ты ведь все-таки ушел непобежденным, да? Можно ли верить снам?..
Прошла неделя с того дня, как опустело соседское место. Поутру я бежала на фабрику и мельком заметила человека, неподвижно сидящего на скамейке в глубине двора. Столько горя было в его позе, что я невольно замедлила шаг: он сидел сгорбившись, склонив голову почти до колен, ветер шевелил короткие светлые волосы, тощий рюкзачок валялся в пыли у ног. Дрогнуло и защемило сердце: что-то до боли знакомое померещилось в этой фигуре, но я опаздывала, не хотелось получать нагоняй на работе.
В обеденный перерыв ноги сами понесли меня в столовую кружным путем через двор. Человек сидел все там же. Он, нет, не он - она - никак не отреагировала на мое приближение, даже когда я подошла и остановилась в двух шагах. Шея замотана свежим бинтом, поверх - тускло отсвечивает сталь ошейника. Защитного цвета рубаха, камуфляжные штаны, видавшие виды ботинки на рифленой подошве. Растрепанные ветром волосы не дают рассмотреть лицо, но кажется... Яркая карминная искра - рубин - сверкнула на ее левой руке. Знакомое кольцо, которое еще годы назад снять было можно, только распилив его или отрезав палец:
- Дарья!
Медленно-медленно подняла она голову, и в первое мгновение я подумала, что все-таки обозналась: таким страшным, словно выжженным изнутри было ее лицо. Угрюм и тяжек был ее взгляд, и по мере того, как она узнавала меня, становился все тяжелее.
- Ольга!? Вот и встретились, где нет темноты, блин! Они говорили, что ты здесь, но я, дура, не верила. Ну как? Хорошо быть зомби? Будешь уговаривать покориться, да? - вся напряглась, привстала, глаза полыхают ненавистью - сейчас кинется.
Вот так приветствие! Давний, казалось, навсегда изжитый рефлекс заставил тело принять боевую стойку. Как встарь, когда мы вместе ходили в секцию карате, и приходилось спарринговать с ней. И в точности как тогда, мелькнула паническая мысль, что Дарья сильнее, и в настоящей драке мне ни за что не выстоять против ее ярости. В драке? Не буду я с ней драться. Выпрямилась, опустила руки, вздохнула поглубже, прогоняя страх.
- Зомби? Это кто еще больше похож на зомби! Во всяком случае, я не швыряюсь с кулаками на старых друзей. А то, что мы обе здесь...
Судорога прошла по лицу Дарьи. Вместо того, чтобы вцепиться мне в глотку, она вдруг сникла, вяло опустилась обратно на скамейку, провела ладонью по глазам:
- Прости, Ольга! Не знаю, что со мной творится: все как в тумане. Ты что-то хотела сказать?
- Да. Надеюсь, ты не собираешься всю оставшуюся жизнь провести на этой скамейке. Если хочешь, покажу тебе, где можно устроиться, чтобы нам с тобой быть рядом.
Несколько секунд она вникала в смысл моих слов.
- Да, наверное... Пошли, - встала, с видимым усилием закинула на плечо рюкзак и, волоча ноги, потащилась следом за мною через двор.
Дошла до места и тут же легла лицом вниз - прямо на не застеленный матрас. Я укрыла ее своим одеялом, убрала с прохода рюкзак - она не шевелилась. Посидела рядом до конца перерыва и, скрепя сердце, поплелась обратно на работу.
Остаток дня места себе не находила, после звонка опрометью кинулась домой. Застала Дарью без сознания, в жару и бреду. Всю ночь она плакала, ругалась черными словами, кричала в голос, словно под пыткой. "Идите на ...! От выродков слышу!" - и так до рассвета. Я сидела рядом в полной панике. Время от времени давала ей пить, сжимала ее руки в своих, не позволяя терзать бинт на шее - повязка и ошейник душили ее. Врача бы! Но я слишком хорошо знала, что мы под постоянным контролем. Медики всегда приезжают сами: тогда, когда считают нужным. В этот раз они решили, что Дарья обойдется без их помощи, значит жизнь ее вне опасности. А рассудок? Откуда мне знать! Оставалось только молиться, отчаянно взывать к Небу за нее и за себя.
Часов в пять она затихла. Подъем - в семь. После бессонной ночи меня шатало, слава Богу, удалось поменяться с кем-то дежурством по столовой. В течение дня несколько раз забегала в палату - Дарья спала, но вечером, как стемнело, опять начался бред. Поздно ночью приехала санитарная машина и забрала ее: с вещами.
Я думала, что мы больше не увидимся, но на четвертый день, вернувшись с работы, обнаружила на пустовавшем все эти дни тюфяке закутанную в одеяло фигуру. Она лежала, укрывшись с головой, но рядом стоял знакомый рюкзак.
Откинула одеяло, села. Уставилась на меня диковатым, странно неподвижным взглядом. Хотела вроде что-то сказать, а слов найти не могла. Я тоже молчала и смотрела на нее, не зная чего теперь ожидать.
- Знаешь, Ольга, это так хорошо - снова видеть. Особенно, если знакомое лицо. А то все темень кромешная, и хари, хари, хари...
- Да, я знаю. Не скажу, что привыкла. Тем более не скажу, что мне это нравится...
- Из нас тут что, орков делают?
Интересная постановка вопроса. Или проверка? Такая наивная здесь, где даже в самых дальних закоулках памяти ничего не сбережешь, не утаишь, не спрячешь. И все же - я улыбаюсь. Будто на краткий миг вернулись вдруг старые, добрые, полузабытые времена. С общего увлечения Толкиеном начиналась наша дружба...
- Мы все-таки не эльфы. Хотя методы, к сожалению, похожие. Как там у Профессора: "Порченые мукой и колдовством"?
Дарья кивнула, и тут же передернуло ее всю.
- Ты давно здесь?
- Около трех месяцев.
- Да, пожалуй так и будет...
- Что?
- Да нет, ничего... Ольга, я тебя очень прошу, не расспрашивай меня ни о чем. Я теперь уже не знаю, что на яву со мной было, а что в бреду привиделось. Но и то, и другое... Нет, не хочу вспоминать! Не могу!
- Крепко же тебе досталось!
- А тебе - нет? - тут же вскинулась она.
- Не знаю, трудно сказать. Всякое бывало. Многого я просто не помню, особенно в начале. Тут у большинства народу память поотшибало: у кого - немножко, у кого - почти совсем.
- У меня тоже, только не там, где хотелось бы... Лучше бы расстреляли, блин!.. Ты не пыталась? Сама?
- Что? С собой покончить?
Это было после третьей, кажется, "процедуры". Проклятый голос звучал теперь в мозгу постоянно, не давая покою ни днем, ни ночью. Пыталась думать о чем-то своем, пробовала молиться - не могла. Хотела отключиться, уснуть, но под закрытыми веками, как на экране, немедленно начинали сменяться картины, одна другой страшнее и отвратительнее - я тут же подскакивала, вся в поту. Не находила себе места, не могла ни есть, ни спать, ни работать - впрочем, от работы меня освободили...
На пятый или шестой день этого "конвейера" - помню свои руки, мастерящие удавку из найденного где-то куска телефонного провода, трубу под потолком в сортире: если взобраться и встать ногами на перегородки кабинок, как раз дотянешься. Ладони в липком холодном поту, коленки трясутся, но я упрямо вяжу из неподатливого провода крепкие морские узлы. В иную геологическую эпоху, на другой планете учили меня этому знакомые альпинисты. Совсем не для того учили...
Голос примолк, или я уже не отличаю его от собственных мыслей: "Только бы быстро!.. Господи, прости: не могу больше! Знаю, христианке не пристало так поступать, но не могу..." Просунула голову в петлю, затянула ее над ошейником. Помедлила, озираясь напоследок, словно все еще надеялась увидеть в этой жизни что-то, кроме гнойного света засиженных мухами лампочек, ослизлого блеска масляной краски и битого кафеля на стенах. А потом вместо того, чтобы оттолкнуться и повиснуть, вдруг начала спешно выдираться из петли.
Отвязала провод, слезла. На подгибающихся ногах добрела до своего места, легла и совершенно неожиданно для себя провалилась в глубокий целительный сон. Только конец провода с петлей так и остался торчать из-под матраса...
- В опасные игры играешь, Сестренка.
Спросонок я даже не поняла сразу, о чем он. Было очень раннее, тихое и ясное утро. Розоватое солнце ласково светило в окна сквозь трепетный ажур тополиной листвы. Мысли, пробуждаясь, скользили по краю сознания так же легко, как эта рябь света и теней на стене: "...Тополь - близкая родня осины. От чего осина вечно дрожит и трепещет? Говорят, от того, что Иуда-предатель на ней... Повесился!" Я села: резко, рывком. Сна ни в одном глазу. С беспощадной утренней ясностью припомнились все подробности пережитой агонии: отчаянные судороги помраченного рассудка, трясущиеся руки, безнадежно блуждающий взгляд и накрепко прилипшая к губам брезгливая гримаска. Запоздалый ужас - ледяной волной по спине. И тут же - будто из проруби в кипяток - стыд: острый, мучительный. Вот кто-то заходит в сортир, а я там вишу - прямо над унитазом... "Пошло. Тошно... Но твое-то какое собачье дело? Братец, мать твою!.."
- Ну что ты так смотришь!? Что ты ко мне прицепился!?
Смотрит. Злость, ярость переполняет меня. Эх, выколоть бы напрочь эти проклятые глаза: чтоб не видели душу насквозь. Ненавижу!
- Ольга, ты это серьезно?
- Да. Только я струсила, понимаешь? Просто струсила... Отдай провод! Отдай! Отдай немедленно!
Молчит и смотрит, неподвижный как камень. Кровь медленно отливает от моих пылающих стыдом и яростью щек, и снова бегут по спине ледяные мурашки. А камень, наконец, заговорил. Тихим, ровным, лишенным выражения голосом - как и положено камню:
- Ольга, если ты твердо решила уйти, хлопнув дверью, не так уж важно, когда именно ты решишься. Если единственное, что привязывает тебя к жизни, это животный инстинкт самосохранения, ты в конце концов его преодолеешь. Когда-нибудь, когда тебе будет еще хуже, чем сегодня ночью, или, наоборот, в миг прояснения. Одного только не пойму. Ты трижды побывала за чертой: недолго, можно сказать, понарошку, но сама говорила, что тебе там очень не нравится.
- Ты о чем?
- О "процедурах". О бездне с черными вихрями, как она тебе видится. Твоя душа слишком хорошо знает, что это такое. Может, именно поэтому ты не смогла затянуть петлю. У нее, у души, тоже есть инстинкт самосохранения: он, если пробуждается, сильнее всех животных инстинктов вместе взятых. Но если соберешь волю в кулак - преодолеешь и его...
Как объяснить все это Дарье?
- Можешь считать, что я просто струсила. Но один очень хороший человек - он умер недавно - сказал, что душа не хочет по собственной воле идти в бездну, где на веки вечные только тьма и хари, хари, хари...
- Что за человек?
- Он был монахом и священником. Его звали Никита, а в миру - Виктор, что собственно, одно и то же. Он оправдал свое имя. Некоторое время я имела счастье называть его другом и братом...
Имела счастье, имела честь... Не я одна искала его дружбы. К нему тянулись люди: самые разные, порой совершенно не верующие. Вспоминаются лица, имена. Никого здесь уже не осталось.
Самый яркий из них, пожалуй, был Волк. Волька. Владимир Олегович Волков. Коренной Санкт Петербуржец, из тех, что при любых обстоятельствах принципиально называют белый хлеб - булкой, а подъезд - парадным. На худом треугольном лице - круглые голубые глаза под полупрозрачными птичьими веками, нос сапожком, большой улыбчивый рот. Светлые, почти белые волосы - перьями в разные стороны. Неловкий, тощий, сутулый. Похожий то ли на мультяшечного гусенка, то ли на грустного клоуна: полное несоответствие "хищного" ника имиджу. Смешная походка, несуразно большие косолапые ступни. При среднем росте и субтильном телосложении он носил, наверное, размер сорок пятый. Кисти рук тоже крупные, широкие, сильные. Когда ему случалось задуматься, пальцы приходили в движение, будто порхая над невидимой клавиатурой. Музыкант? Нет. Бывший хакер, как он сам представился, подчеркивая первое слово.
- Почему бывший?
- Все мы здесь бывшие: Виктор - расстрига, бывший священник, ты - бывший преподаватель, или чем ты там занималась. А я - вдвойне бывший. Ты думаешь, я после всех этих "процедур" когда-нибудь смогу на себя виртуальный шлем нахлобучить? Ни! За! Что! А с одной бордой и мышкой - не те времена, увы. А ведь когда-то такие заказы брал, у торговцев левым софтом был на расхват. Снимал любую защиту максимум за три дня. Деньги платили, много, но все утекло сквозь пальцы. Не за деньги на самом деле работал. Расколоть чужую программу - восторг, полет, свобода. Богом себя чувствовал. Все мог. А теперь...
Волька с Никитой часто и, как мне поначалу казалось, ожесточенно спорили на философско-богословские темы. Волька был крещеный, демонстративно носил на кожаной тесемке на шее резной кипарисовый крестик, но верил как-то очень по-своему. Помню, при мне большой компанией обсуждали грехопадение Адама и Евы. Бывший хакер долго и внимательно слушал Никитины объяснения: как изменился мир и сами люди после грехопадения. Никита убеждал одну женщину, не помню, как ее звали, в том, что пресловутые резервные возможности человека не случайно в нас заблокированы: мы все равно не в состоянии правильно ими пользоваться. Волька слушал, слушал, а потом вдруг выдал:
- Так и знал, что мы работаем в режиме Safe mode. По всему видно.
Никита некоторое время думал, потом покачал головой:
- Да, наверное, можно сказать и так.
В этих импровизированных диспутах принимало участие немало народу. Некоторых, наверное, встретив, не узнаю, другие запали в память навсегда.
Валерия. Ослепительная красавица лет тридцати. Гремучая смесь узбекской, русской, еврейской и украинской крови, о чем она всем с гордостью сообщала при первом знакомстве. Иссиня-черные прямые волосы, античный профиль, огромные раскосые черные глаза, фигура индийской танцовщицы. Она потрясающе пела под гитару, и не только пела, но и сама сочиняла песни. Пела также положенные на музыку чужие стихи: Ахматову, Тарковского, других поэтов, которых я не смогла опознать. Помню любимую ее песню - про ветер, пламя и лед в сердце - что-то смутно знакомое, но не помню откуда. Пела так, что мороз по коже.
К сожалению, мы познакомились тогда, когда в ее глазах уже тлел огонь безумия, а лицо с каждым днем все больше походило на трагическую маску. Ей пытались помочь, поддержать, но... Представления Леры о Боге и церковной жизни были самые дикие. При этом никакие доводы - разумные или сверхъестественные: реально бывшие с ней настоящие чудеса, о которых она сама рассказывала - не могли победить ее стихийный атеизм. А в этой жизни она уже не видела надежды или чего-либо другого, чем стоило бы дорожить. И сдаться тем, кто велят - гордость не позволяла. После очередной "процедуры" она покончила с собой: вогнала в сердце остро заточенный железный штырь. Наверное, попала не очень точно, потому что мучилась еще минут двадцать. Никита услышал испуганный вскрик ее соседки и опрометью кинулся туда. Лера умерла у него на руках, ругаясь, плача и богохульствуя. Когда Никита вернулся на место, он сам плакал. Эта смерть и сейчас - как незаживающая рана на душе. В тот вечер мы не сказали друг другу ни слова, только молились. Моя собственная неудачная попытка была еще слишком свежа в памяти.
Михаил, Елизавета. Они остались живы. Просто сломались. Я помню их лица до и после. Помню, разговор с Никитой, о том, что за переделанных тоже можно и нужно молиться. Грех отречения - один из самых страшных грехов. Но кто поручится за себя, что не окажется в положении апостола Петра? Надежды на возрождение переделанных почти нет. Только ведь Господь всемогущ: он и мертвых воскрешает...
Мы, верующие, попали в эти жернова в числе многих: как при Сталине - в разношерстную компанию "врагов народа". Тогда - просто гноили в лагерях. Сейчас лагеря, кажется, тоже есть: для тех, кто вовсе не представляет ценности для системы. Для рецидивистов-уголовников, для умственно и физически неполноценных... С остальными - гораздо страшнее. Тело, разум, эмоциональную сферу (отчасти) наши мучители пытаются сохранить: как охотник - ценную шкурку. А волю и совесть - убить. Ломать уже научились. Пока не сразу и с кучей побочных эффектов. Большинство переделанных мало на что годятся. Вообще, дурацкая затея: сомневаюсь, что в принципе возможно заниматься наукой, искусством - любым истинно творческим трудом - с кастрированной душой. Корпорация Россия прогорит, если только конкуренты тоже не проделали со своими творцами нечто подобное... Сколько народу будет искалечено, прежде чем они поймут бесплодность попыток? Или, еще страшнее, добьются того, что сочтут успехом?
Как правило, обработка ведется по схеме, прекрасно описанной еще Оруэллом: с поправкой на новые технические средства. Сперва выявляют у человека самое дорогое, святое, на чем держится личность. Вынуждают отречься, самого растоптать свои святыни, чтобы потом - "что воля, что неволя - все равно". Дальше эффект закрепляют, заставляя человека делать вещи, немыслимые для него в нормальном состоянии. А на завершительном этапе обработки на место уничтоженных базовых ценностей записывается слепая покорность голосу, который отныне будет командовать "манкуртом" всю оставшуюся жизнь...
Возвращаюсь к Вольке. При всех своих - многочисленных - закидонах он был удивительно светлый и легкий человек. Добрый, отзывчивый, заботливый. Умел одной улыбкой, какой-нибудь дурацкой шуточкой поднять вконец испорченное настроение. Словно солнце на него всегда светило. И "процедуры" бывшего хакера как будто вовсе не брали. Он почти не менялся, только становился все рассеяннее, да в глазах копилась грусть.
Погиб на моих глазах, во время утреннего развода на работу. Глупо, нелепо, внезапно. Попал под машину. Забрел почти под стоячую: грузовик во дворе разворачивался, резко сдал назад, толкнул его кузовом. Волька упал, и затылком угадал точно на поребрик. Не так уж сильно ударился, даже крови почти не было, но ему хватило. Люди подбежали, пытались привести в чувство - бесполезно. Помню, после всех попыток оказать первую помощь он лежал на асфальте: маленький, жалкий, полуоткрытые голубые глаза - как заставка перед выключением старого Windows. Не верилось, что он умер. Хотелось крикнуть: "Вставай, хватит валять дурака! Пошутил, и будет!"
Боль потери я осознала не сразу, не так как потом было с Никитой. Просто к вечеру, когда он обычно приходил в наш угол поболтать, стало вдруг очень пусто: "Друг, оставь покурить, а в ответ тишина - он вчера не вернулся из боя".
Мы с Никитой долго молились вместе за упокой его души, а потом полночи разговаривали об ушедшем. Братишка меня здорово удивил тогда, назвав Вольку сначала - Юрием Деточкиным компьютерной эпохи, а к концу разговора - чуть ли не святым и блаженным.
- "Юрий Деточкин, берегись автомобиля!" - в свете последних событий звучит как слишком уж грустный каламбур. Никита, как ты думаешь, он спасется? Он ведь был хакером, значит профессиональным вором, и в Бога верил очень странно. Умер без исповеди и причастия - если вообще знал, что это такое.
- Знал - не хуже нас с тобой. Он много чего знал. И еще больше делал, пока не попал сюда. Можно сказать, "душу положил за други своя". Ты думаешь, на что он все свои большие деньги потратил? Ему самому очень мало было нужно. Жил в коммуналке, в крохотной комнатушке: со старухой-матерью, котом и компьютером. Апгрейтил компьютер, заплатил за Интрернет, за квартиру, отложил чуть-чуть на лекарства матери, еду и одежду... Помогал людям, иногда - почти незнакомым, но всегда очень вовремя, и всегда в глубокой тайне. Деньгами помогал, а в самом конце своей карьеры, когда черный рынок софта окончательно сдох - только тем и занимался, что взламывал базы данных опричников. Его стараниями многие обреченные еще чуть-чуть проживут на воле с чистыми документами - до следующего тестирования.
- А ты откуда знаешь?
- Были общие знакомые. Один человек вообще говорил мне, что Владимир - в тайном постриге. Это, конечно, вряд ли. Хотя в душу он меня к себе особо не пускал, не знаю. Жил он, насколько мне известно, и правда по-монашески.
- Но вы же спорили, и он говорил много такого...
- Ничего такого, что действительно шло бы вразрез с учением Церкви, Владимир не сказал на моей памяти ни разу. В отличие от всех прочих членов нашего "дискуссионного клуба", включая тебя, Ольга. Да, он любил парадоксальные высказывания, любил задавать каверзные вопросы и несколько раз серьезно сажал меня в лужу. Бывало и наоборот. Но наши споры, как бы сказать... Он умел спорить так, чтобы при этом рождалась истина: более глубокое понимание ранее известного или новые вопросы. По нынешним временам это редкостный дар. А что до его внешнего как бы юродства, до того, что никто не воспринимал Володю всерьез - Бог хранит своих праведников от много, в том числе, и от ненужной славы...
Я потом долго думала над Никитиными словами - и как-то совсем по-новому увидела Волькину, на первый взгляд, непутевую жизнь и дурацкую внезапную кончину. Самому Никите Бог не дал легкой и быстрой смерти. Воспоминания о его уходе, о страшном предсмертном борении до сих пор рвут мне душу. Я страшно виновата перед ним, и вряд ли искупила свой грех до конца. Память о Вольке светла. К печали по ушедшему не примешивается тень вины. Видится он мне белой птицей, неуклюжей на земле и стремительной, легкой, когда настало, наконец, время взлететь. Верю, что они, эти дорогие мне люди, уже встретились там, где нет ни болезней, ни скорби, ни зла. Где-то я сама буду...
У столовой, словно садистское пожелание "приятного аппетита" - трупы. Утром я их не заметила - шла с другой стороны. Женщина и совсем молоденький парнишка. Вороны успели изрядно поклевать лица, хорошо хоть по осеннему времени почти нет мух. На груди у каждого - табличка: "Я больше не буду злостно уклоняться от лечения". Беглецы. Каким-то образом сумели разомкнуть ошейники и просочиться сквозь оцепление. Пытались на угнанной машине добраться до ближайшего большого города. Убиты при задержании.
Третий участник и главный вдохновитель побега взят живым. Когда машина перевернулась, ударился головой и потерял сознание, только поэтому. Он сидит рядом, на скамейке, с такой же табличкой на груди, как у погибших - его жены и сына. По облику судя - бывший спецназовец, крутой мужик. Но теперь его лицо неестественно спокойно, а глаза пусты. Руки, которые наверняка могли сгибать подковы, мирно сложены на коленях. Он подробно и обстоятельно рассказывает всем желающим о перипетиях неудачного побега. Я вспоминаю, что уже слышала этот рассказ: он повторяет его слово в слово, как попугай или магнитофонная запись. Смотреть на живого беглеца страшнее, чем на убитых. Их просто лишили жизни, его - стерли. Превратили в куклу и выставили на всеобщее обозрение. Даже ошейника надевать не стали: безопасен, "лечение" благополучно закончено.
За обедом кусок не лезет в горло, хотя еда - без дураков - вкусная. Отнесла поднос, вышла на улицу, побрела, куда глаза глядят. Ноги и воспоминания сами завели меня на тот хилый мосток, где то ли во сне, то ли на яву прощались мы с Никитой.
Таволга давно отцвела, заморозки раскрасили ее резные листья в янтарь, медь и золото. А крапива почернела, будто кипятком ошпаренная. Еле живой ручеек кое-как пробирается между ржавых притопленных железок, палок, пластиковых бутылок. Темная вода - как сама печаль: она не отражает неба.
Что было бы, если бы я не заколебалась тогда? Если бы с молитвой и верой, превозмогая все страхи, пошла за монахами в храм? Сгинула бы по пути, или тот теплый ласковый свет был готов принять и меня тоже? Чтобы наутро санитары отволокли в морг не одно, а два тела, и все мои мучения закончились раз и навсегда... Но тогда бы Дарья осталась одна. Никто не увел бы ее с той окаянной скамейки, не заботился о больной, не передавал вахту воспоминаний.
А так ли уж я ей нужна? Вот, мы с Никитой держались друг за друга, а получилось только хуже. И на свой последний бой он все равно вышел один. Я верю, верю, верю, что он победил! Иначе...
Отрываю взгляд от темной замусоренной воды. Нет ничего бесполезнее запоздалых сожалений. Пусть я уверена, что совершила ошибку. Хотя, возможно, это был просто сон: "Как в анекдоте про Фрейда, да?" Кстати, самого анекдота так до сих пор и не знаю. Итак, я совершила ошибку. Запомним на тот случай, если еще раз подвернется похожий выбор. Но теперь надо жить с тем, что есть. Все. Дабат. Откуда я подцепила это чудное словечко?
По большому счету, не в сожалениях дело. Страх гадюкой шевелится под ложечкой. Я ведь чувствую, что ждет меня напоследок что-то такое же, как у Никиты. Слишком хорошо помню, как его стирали. Помню и то, как сама чуть не полезла в петлю. Да что значит "чуть": полезла. В том, что я ее не затянула до конца, нет моей заслуги, только Божья милость.
Сегодняшний спокойный и солнечный день - быть может последний день уходящего бабьего лета. Быть может, последняя моя передышка перед...
Что остается от человека, когда у него забирают память? Когда гаснет воля и распадается в пыль разум? Никита под конец часами сидел, уставившись в одну точку, и кажется, даже не молился. Но все-таки из него не смогли сделать радиоуправляемую игрушку. Это так, даже если не верить снам.
Тревога гонит меня прочь. По лугу, где стелется под ноги желтая сухая трава, мимо старого кладбища к храму. Крещусь на прозрачные остовы куполов, захожу внутрь сквозь пролом в стене. Пустая, гулкая тишина. Сухие листья на грудах щебенки и мусора. Косые солнечные столбы из окон и проломов в крыше.
Пятно яркого света легло на чудом уцелевший остаток фрески метрах в трех от земли. Лик Христа, печальный и кроткий, нимб-сияние, кусочек белых одежд. Больше ничего не сохранилось: только самое главное.
Вообще-то, я раньше недолюбливала такой вариант церковной живописи: приторно-академическую манеру середины XIX века, да еще в исполнении не слишком умелых провинциальных богомазов. Куда больше мне по душе была надмирная чистота и строгость древних икон, их звонкие краски. Но до эстетства ли теперь? Этот лик для меня - живое, внезапно обретенное чудо, ответ на многие вопросы. В сиянии как бы случайного солнца, посреди выщербленного кирпича и осыпающейся штукатурки. Незамеченный ранее, а ведь сколько раз мы сюда приходили. Просто сегодня солнце заглянуло в окно под нужным углом...
Как не вспомнить: "Любая икона - окно в горний мир. Через эти окна иногда смотрят на нас те, кто на них нарисован - ощутимым для нас образом". Как сегодня, например. Пусть окошко маленькое, бедное, тусклое. Но когда в него заглядывает само Солнце Правды, чего еще желать...
"Господи, прости окаянную и грешную рабу Твою Ольгу! Ими же веси судьбами спаси и помилуй! Услыши недостойную молитву мою обо всех знаемых моих: о тех, кого помню, и о тех, чьи имена забыла. Спаси, помилуй, вразуми живых и упокой души усопших. Особенно же молю Тебя, Господи, о рабе Твоей Дарии. Помоги ей сегодня! Помоги вернуться!.."
Откуда вернуться? Зря задумалась, зря позволила уму отвлечься от молитвы. Воспоминания о недавней "процедуре", о собственной командировке в преисподнюю нахлынули, захлестнули с головой.
Помещение с белыми стенами и решеткой на широком светлом окне. Кресло... Пахнущий больницей воздух так густо настоян на страдании и страхе, что им трудно дышать. Особенно, когда ошейник начинает жечь горло. "Сама не сяду! Ни за что!" - боль становится невыносимой, простреливает все тело от затылка до пяток. Не выдерживаю: делаю шаг к проклятому креслу, еще один...
Жесткое сиденье, ремни на щиколотках и запястьях, широкий ремень вокруг талии. Игла от капельницы в вену. Равнодушная ко всему санитарка действует умело и быстро как автомат. Глухой шлем на голову: кажется, обычный шлем виртуальной реальности, только очень тяжелый, и проводов слишком много. Какие-то картинки начинают неразличимо быстро мелькать перед глазами...
Провал, пустота. Жуткие, глумливо кривляющиеся хари в вывернутом наизнанку пространстве. Черный смерч, торнадо. Ржавая мясорубка, вид изнутри. Пробуждение в свихнутом бардаке. Экран на стене: "Где мой компьютер?" Дарья...
Дарья! Отчаянно трясу головой, чтобы прогнать наваждение. Это все было, да. Было, но прошло. Будет еще, и не раз. Главное, что сейчас этого нет. Зачем силой воображения тиражировать кошмары, которых на мой злосчастный век и так хватит?
Виновато подняла глаза на образ на стене: лик Христа наполовину спрятался в тень, но разве это важно? Зримое солнце помогло моим немощным глазам заметить его, увидеть, разглядеть. Теперь, надеюсь, я разыщу его даже в ненастные сумерки.
"Огради мя, Господи, силою Честного и Животворящего Твоего Креста и сохрани мя от всякого зла! Живый в помощи Вышнего... Господи, мятется и скорбит дух мой. Знаю, что стою на краю, и все равно грешу непрестанно. Презираю, осуждаю переделанных, а сама много ли лучше? Нет во мне ни веры, ни сил, ни мудрости, чтобы помочь тем, кто рядом со мной. Вразуми, настави, укрепи, чтобы хотя бы не быть им в соблазн и погибель..."
Вот и солнце совсем ушло со стены. Колени у меня напрочь затекли от стояния на битых кирпичах. Но на душе - легче. Правда, легче. Кое-как поднимаюсь на ноги, кладу три поклона - на прощание. Выхожу из храма через западные врата: на самый обрыв над рекой.
Слепит глаза высокое солнце, далеко внизу ветер гонит рябь по воде. Сияющий, лучезарный простор: в золоте осенней листвы, в голубизне теней. Бескрайнее синее небо без единого облачка. Воздух - дышать не надышаться. Как же все-таки не хочется снова погружаться в темную бездну... Нет, назову вещи своими именами: сходить с ума и умирать. Даже твердо веря в возможность грядущего воскресения. Егозит мыслишка: "Все это могло бы остаться твоим еще на долгие годы. Покорись - и любуйся красивыми пейзажами сколько влезет".
Красивыми пейзажами можно было бы любоваться и в Америке. Там этого добра тоже хватает с избытком. Но к сожалению, я из тех, в ком светлые окоемы этой земли, ее бедные селения и невеселые люди пробуждают непреоборимую щемящую нежность. Проверено: наркотик - покруче ЛСД, зараза - хуже СПИДА и всех компьютерных вирусов вместе взятых. Мне ведь предлагали уехать, я помню. Сулили интересную и высокооплачиваемую работу за бугром. Я ответила улыбочкой и цитатой - поразившими меня когда-то словами, которые приписывают последней русской царице, святой мученице Александре: "Лучше я буду мыть полы на вокзалах, но останусь в России". От себя добавила: "К тому же, я так и не выучила English". Мой потенциальный работодатель был воспитанным человеком. Он не стал крутить пальцем у виска, но по выражению его лица я прочитала свой диагноз...