Денис Старый Завет Петра 2. Ревизия

Глава 1

Петербург.

1 февраля 1725 года

— Что же мне с вами, мать вашу, делать-то? — тихо, но от этого еще более жутко произнес я. В моем голосе звучало искреннее, тяжелое сокрушение человека, доведенного до предела. — Отчего не живется и не служится без грязи и предательства?

Мой тяжелый ботфорт безжалостно вдавливал в дубовый паркет лицо Андрея Ивановича Ушакова. Глава Тайной канцелярии, человек, чьего имени до икоты боялась половина империи, сейчас лежал мордой в пыли, жалобно суча ногами. Тяжесть моего сапога, давящего ему на шею, лишала его кислорода.

И в этот момент я не просто боролся с Гневом, у меня получалось словно договориться. Я дозированно давал выход эмоциям. Кроме того, от меня, наверное, сейчас только «ароматов спокойствия» исходит, что иной приблизится и умнет мигом. И настойки валерианы Блюментрост дал и пустырника накапал, что-то горькое скормил.

Вон… дегустатор мой уснул и теперь похрапывает на диване в моей новой комнате. Бедный, уморился на рабочем месте.

Ну а как? Предположения, что меня могу травить не беспочвенные. Вот и этот черт великовельможный, на горло которого я поставил свою ногу, подтверждает наличие заговора. И полноватого, лысоватого, наверное даже страдающего диабетом дегустатора мне жалко и его не хочется унижать. А вот Ушакова — да… как собаку… в угоду собственному Гневу, рвущемуся наружу.

Я смотрел на Андрея Ивановича сверху вниз и впервые видел в его вытаращенных, налитых кровью глазах настоящий, животный, затравленный страх. Причем видел его не только я — человек из будущего, волею судьбы заброшенный в этот век, — но и мой предшественник, чье тело и память я сейчас делил. Ни в одной из жизней людей, сознанием которых я обладаю, Ушаков еще не проявлял таких искренних, отвратительно малодушных эмоций.

Куда делась вся его спесь палача? А эта уверенность в собственной непогрешимости и что он такой эксклюзивный персонаж рядом со мной?

— Всё норовите в окно, как воры ночные, пролезть, когда перед вами парадные двери настежь открыты! — процедил я, перенося еще немного веса на ногу. Ушаков сдавленно пискнул. — Служите вы верой и правдой своему Отечеству, служите государю честно — я всё увижу! В золоте ходить будете, в шелках, орденами осыплю! Так нет же, лезете в грязь…

Накипело. Ей-богу, накипело. Даже у меня — человека с ледяной выдержкой, привыкшего держать свои эмоции в железной узде. Казалось, что непробиваемая стена, что и руки можно опустить. А ведь я еще не вникал в систему управления на местах. Думаю, что это мрак…

Но, дай Бог здоровья, или понятия лекарям, что еще можно сделать с моей болезнью, дело принципа… Хочу поехать в условный город N Мценского уезда и показать ревизорам, как нужно не только проверять, но и налаживать работу. Хочу создать службу не просто фискалов, а тех, кто научит губернаторов и градоуправителей работать по новым лекалам.

Вот смотрю я на лежащего Ушакова и уже отчетливо понимаю, что он крыса, та, которая не особо задумается перед тем, как и руку хозяина укусить.

А еще крысы, загнанные в угол, в слепой ярости кидаются даже на самого матерого волкодава. Кидаются не для того, чтобы победить — это невозможно, — а в отчаянной попытке продать свою жизнь как можно дороже. И эти лощеные, увешанные орденами аристократы в бархатных камзолах сейчас ничем не отличались от тех подвальных крыс. Липкий страх гнал их на крайние меры.

К трем часам ночи я боролся уже не только со свинцовой тяжестью недосыпа, давящей на веки. Я боролся с диким, первобытным желанием выжечь их всех каленым железом. Стереть эту скверну в порошок.

— С кем же я останусь, если каждому из вас по заслугам воздам⁈ — в сердцах, с горькой злостью бросил я в полумрак комнаты.

Проклятый кадровый вопрос. Извечная беда монархов. Мне жизненно необходимо было сохранять хотя бы иллюзию баланса между грызущимися у трона придворными группировками.

Мой современный разум анализировал прошлое этого тела. Одно дело, когда прежний Петр Алексеевич в приступе ярости рубил головы стрельцам на Красной площади. Там, с точки зрения политики, всё было примитивно: открытый бунт, пролитая кровь и старые порядки, за которые аристократия, по правде сказать, не так уж сильно и держалась. Сами по себе стрельцы тогдашней России были уже не нужны — отживший свой век рудимент.

Хотя, если смотреть с моей колокольни, приговоры те были чрезмерными и чудовищно нерациональными. Тысячи крепких мужиков пустили под топор! Да их бы в кандалы, да в Сибирь — рубить просеки, ставить остроги, расширять границы. Там бы им ничего не оставалось, кроме как кровью и потом отстаивать интересы державы. А их просто сгноили в земле.

Но случай с Ушаковым — это другое. Главу Тайной канцелярии нужно было убирать немедленно, вырывать с корнем, даже если прямо сейчас мне некем заткнуть зияющую брешь в системе безопасности. И это в тот самый момент, когда шатающийся престол нуждается в тайном сыске более всего!

Я подпишу свой первый указ о казни. И дело тут было вовсе не в гуманизме или пресловутой монаршей жестокости. Дело было в холодном, математическом расчете. Я прекрасно понимал, как устроена любая система подчинения. Пусть это не государство в современном понимании, но любая крупная корпорация по своей структуре, жесткости и духу — точная копия империи.

Если в твоей компании есть топ-менеджер, который кажется незаменимым профессионалом, но при этом ведет собственную, неподконтрольную игру… Если этот бунтарь думает не о выживании корпорации — читай, державы, — а исключительно о собственной шкуре и выгоде… С такими управленцами нужно прощаться немедленно. Даже если это нанесет временный ущерб оперативности работы. Вырезать как раковую опухоль.

При любом антикризисном управлении я бы уволил такого безопасника в двадцать четыре часа, вышвырнув на улицу с волчьим билетом. Там это было бы просто: приказ, подпись, блокировка пропусков.

Вот только в реалиях Российской империи восемнадцатого века приказ об «увольнении» с такой должности заверяется не печатью в отделе кадров. Он подписывается топором палача.

Я отвернулся от раздавленного Ушакова и посмотрел на преданного генерала.

— Генерал Матюшкин, — чеканя каждое слово, произнес я. В глазах моих больше не было эмоций — только сухая сталь приказа. — Повелеваю: немедля поднять с постели Остермана. Взять две роты абсолютно верных мне солдат и галопом отправляться в Петропавловскую крепость.

Матюшкин вытянулся в струну, жадно ловя слова.

— Войти внезапно. Все бумаги, реестры и доносы Тайной канцелярии опечатать и изъять! Всех без исключения чинов ведомства Ушакова отстранить от службы до моего особого распоряжения. Твоими гвардейцами перекрыть все выходы, наладить охрану узников и взять на себя караульную службу. Никто не должен покинуть крепость без моего приказа. Остальных офицеров и солдат гарнизона разоружить и отправить под домашний арест по квартирам. Выполнять!

Видит Бог, я действительно хотел, чтобы Ушаков остался в моей обойме. Я давал ему шанс за шансом. Я сознательно закрывал глаза на то, что он был одним из главных палачей моего, точнее — петровского, сына, царевича Алексея.

Да, будем честны перед собой: самым главным палачом царевича являлся я сам — тот Петр, чью память и чье тело я сейчас унаследовал. Но идея арестовать самого себя, и уж тем более казнить за детоубийство, у меня, по понятным причинам, не возникала. За грехи прошлого Петра сейчас должен был заплатить Ушаков.

— Простите, ваше величество… И не будет более верного и злого на врагов ваших пса рядом, — прохрипел Ушаков.

— Простить? А Меншикова не простил, а он многое рядом со мной прошел. Не чета всем вам, Данилович отслужил и бился так лихо… — я замолчал.

Еще немного и решусь снять обвинения с Меншикова. Наверное, я сейчас, как и Петр, злился, но находил все же благие поступки Александра Даниловича более важными, чем воровство. Ну да пусть выполнит волю мою и сдвинет с мертвой точки дела на Дальнем Востоке. Тогда и вновь приблизить его смогу.

Кстати… было бы интересно, чтобы рядом с Меншиковым ставить стажеров. Он, мол, ворует, по своему обыкновению, а стажер должен выявить, как именно происходит кража.

— П-прости… государь… — сипло прохрипел из-под моего сапога Ушаков. Пальцами он отчаянно скреб полированный паркет, пытаясь ослабить давление на горло. — Прости, заклинаю, молю! Пожелаешь, так стану Меншиковым при тебе, но полушки лишней не возьму.

— А Катькой? Катькой при мне станешь? — спросил я.

Но Ушаков не слышал меня. У него, по всей видимости, начиналась истерика.

— Прости! Прости! Богом Иисусом Христом молю…

— Простить⁈ — рявкнул я. Лицо мое исказила судорога. Воспоминания царя, живущие в моем мозгу, ударили в виски болью. — Я даровал тебе возможность стоять рядом со мной! Быть «птенцом Петровым»! А ты… Смерти моего сына… Ты готовил ему приговор!

Я хрипел не хуже Ушакова. Мне физически не хватало воздуха. Гнев брал свое. Было такое ощущение, словно это не я держу сапог на его загривке, а мне самому приставили кованую пяту к горлу. Невыносимая фантомная боль от предательства сжигала изнутри.

Тело, которое мне досталось, отзывалось на эту вспышку Гнева жесточайшей слабостью, покорностью. Сердце колотилось о ребра, как птица в клетке. Не спать почти целые сутки, находясь в состоянии постоянного нервного истощения, — это пытка. Но я держался, будто бы смахивал подступающую пелену, туман, в котором можно было превратиться в зверя.

— Ты — не Меншиков, не Катька, которая родила мне дочерей и уже потому я ее не убью. Но ты в первые же дни супротив воли моей пошел. Так что… Завещание пиши. И коли не желаешь, кабы иные родичи твои пошли в след за тобой, то половину имущества своего отпишешь казне, — сказал я, все же убирая ногу с горла Ушакова.

— Государь, Остерман на меня наговорил? — вдруг осмелел бывший глава Тайной канцелярии.

Оставив Ушакова захлебываться кашлем на полу, я тяжело оперся рукой о стол. В покоях стояла звенящая тишина, но она не приносила покоя. Я вслушивался в каждый шорох, в каждый скрип половицы за массивными дверями моей спальни.

Да, свою роль в окончательном моем решении арестовать Ушакова сыграл хитроумный Генрих Иоганн Остерман. Назначая этого лиса одним из счетоводов при описи конфискованного имущества Меньшикова и Толстого, я не сомневался: Остерман не забудет и о втором моем поручении. Ему надлежало провести тайное следствие и выяснить, кто же именно помог сбежать из-под стражи Петру Толстому.

И тут хитрозадому Остерману дьявольски повезло. Перетряхивая людей из разбитого обоза Толстого, он выудил на свет божий забитого мальчишку-конюха. Пацан во время бойни спрятался под телегой. И сквозь перепачканные грязью колеса он своими глазами видел, — и уши его слышали! — как всесильный Андрей Ушаков самолично, хладнокровно убивал своего же бывшего начальника по Тайной канцелярии.

Получив этот козырь, я действовал без промедления. В два часа пополуночи я вызвал к себе генерала Матюшкина и приказал поднять гвардейцев. Задача: вычислить и уничтожить отряд гайдуков — тех самых цепных псов, которыми так активно пользовался Ушаков в своих тайных (а как оказалось, весьма топорных) делах. Судя по донесениям, в самом Петербурге этой банды сейчас не было. Но строящаяся столица империи и ее болотистые окрестности — это не бескрайняя тайга. Конный отряд вооруженных головорезов — не иголка в стоге сена.

Матюшкин должен был их найти. Прижать к реке и разгромить. Мой приказ был жесток, но четок: «Брать языков. Живыми, но двух хватит. Остальных убить и все серебро с золотом, оружием и конями забрать в конфискат».

Это же сущий, немыслимый беспредел! Под боком у императорской резиденции рыщет банда вооруженных недоказаков. Изначально термин «гайдуки» относился к казачьей голытьбе, крестьянам, взявшимся за оружие. Но в Малороссии, как я успел убедиться, всегда хватало отморозков: дай им только коня, кривую саблю да пригоршню монет, и они готовы пустить кровь кому угодно. Да ладно… таких людей и в Великороссии было в достатке. Но на фронтире, украинах, боевитых и бандитских элементов всегда больше.

— Ты нарушил волю мою, — тяжело роняя слова в повисшую тишину, произнес я, глядя сверху вниз на поверженного главу Тайной канцелярии. — Ты освободил государственного преступника Толстого, а потом, заметая следы, сам же его и прикончил. Действовал по своему усмотрению, как удельный князек, заведомо понимая, что идешь супротив меня. Но судить тебя будут не за это. Судить тебя будут за то, что ты сына моего, наследника, сгубил.

Я пнул ногой под ребра Ушакова.

— Поднять эту падаль! — брезгливо приказал я гвардейцам, убирая ногу с шеи Ушакова.

Два рослых гренадера без церемоний вздернули обмякшее, тяжело дышащее тело всесильного инквизитора на ноги. Ушаков пошатнулся, по подбородку текла слюна пополам с кровью из разбитой губы.

Пока его поднимали, я краем глаза пристально, не мигая, следил за стоявшим у дверей Степаном Апраксиным. Гвардейский офицер, моя охрана… и пасынок Ушакова. Испытание на верность в реальном времени. Стёпка стоял по стойке смирно, до хруста в костяшках сжимая эфес шпаги. Он откровенно, беззвучно рыдал. Слезы текли по его молодым щекам столь обильно, что капали на золотое шитье мундира, но он не смел даже поднять руку, чтобы их смахнуть. Преданность императору боролась в нем с любовью к отчиму, и он с ужасом смотрел, как рушится его мир.

— Ну, давай, Андрей Иванович, — мой голос зазвучал обманчиво тихо, но от этого холода мороз пробирал по коже. Я пододвинул к краю стола чернильницу и чистый лист плотной бумаги. — Пиши свои признания. Облегчай душеньку перед Богом и государем.

Решение было принято окончательно. Я не мог больше прощать.

— Ты сыграл, но проиграл. А нужно было не играть, а служить, — сказал я. — А теперь ты умрешь.

Я посчитал нужным бросить это ему в лицо напоследок. Пусть знает, на какой крюк я его вешаю. А затем я устало махнул рукой, словно сбрасывая со скатерти грязные хлебные крошки.

Гвардейцы подхватили Ушакова под мышки и поволокли к дверям. Его тяжелые ботфорты глухо заскребли по паркету, оставляя грязные полосы.

Когда тяжелые створки закрылись за арестованным, я перевел взгляд на Степана Апраксина. Гвардеец стоял у стены, белый как мел. Он то и дело хватался за эфес своей шпаги.

— Апраксин. Подойди ко мне, — негромко, но властно потребовал я.

Степан сделал несколько деревянных шагов и замер. В его глазах плескался животный ужас.

— Слушай меня внимательно, — я подался вперед, впиваясь взглядом в его лицо. — Слово. Полслова. Лишний вздох или тень дерзости в защиту твоего отчима — и ты пойдешь в застенок следом за ним. Тебе это понятно?

В комнате повисла мертвая тишина. Я слышал, как судорожно сглотнул Апраксин.

— Да… Да, ваше императорское величество, — выдавил он. Голос его дрогнул, сорвался на жалкий, надрывный сип, но он не отвел глаз.

В эту самую секунду, спасая свою молодую шкуру, он предал человека, который вырастил его. Человека, который вложил в него всю душу. Было сложно даже представить себе отчима, который любил бы приемного сына сильнее, чем Ушаков любил Степана.

Внутри меня что-то брезгливо сжалось. Я рассчитывал совершенно на иное. Если бы прямо сейчас Степан Апраксин вскинул голову, если бы проявил хоть каплю офицерского благородства, вступившись за обреченного родственника… Если бы он не сдал его с такой пугающей, подлой легкостью — возможно, у него и был бы шанс закрепиться при моем дворе. Не в ближнем круге, но где-то рядом. Я уважаю верность.

Но гнилые люди, готовые перешагнуть через отца ради теплого места, мне подле трона не нужны.

— Поступишь в прямое подчинение к Александру Меншикову, — брезгливо бросил я. — Завтра же отправишься к нему в Сибирь. И будешь до конца своих дней делать в снегах то, что светлейший князь тебе прикажет. Пошел вон.

Я отмахнулся от него, теперь уже как от назойливой, жужжащей над ухом навозной мухи. Лицо Апраксина исказилось от ужаса — сибирская ссылка под тяжелую руку Меншикова была для столичного щеголя хуже каторги, — но он молча попятился к двери.

— Ну что там? — обратился я к оставшемуся Матюшкину. — Будет сегодня нападение?

— Не могу знать, ваше императорское величество, но живот свой положим, коли нужно, — ответил он.

Я же махнул рукой на выход. Нужно попробовать поспать. Завтра снова сложный день.

Загрузка...