— Стоп! — Режиссер вскинул над головой скрещенные руки. — Сто-оп! Не то! Не верю! Не могу поверить!
Стрекот в небе смолк, плавная стрела опустила наземь оператора. Немолодой и тучный, он досадливо мотнул головой, сплюнул бесслюнно и, достав платок, отер залитое потом лицо, загривок, шею. Там, наверху, за работой он не мог отвлечься на это, а жара была адова. Жара загустевшим стеклом, недвижным стеклянным омутом стояла над киногруппой; ни облачка на поверхности омута, ни тучки.
Ни тенты, ни зонты, ни степлившаяся в бутылках и сифонах вода не спасали киношников от этого пекла. И зевак она давно разогнала.
— Не идет! Не контачит! Холодно! Ужарели вы, что ли? — запальчиво и непоследовательно выкликал режиссер, шагая к главным героям снимаемой сцены. — Ну что это, Юрий Алексеич!.. — развел он руками.
Герои — мужчина и женщина, оборванные и окровавленные, со скрученными за спиной руками, плечом к плечу стоявшие над отверстой могилой, от этой могилы отошли, разъединились, виновато и озабоченно взглянули на режиссера.
— У Лидии — почти! — говорил тот. — Это — Ольга. Ее порыв, ее гордость, непримиримость! И это: «Прощай, Николай…», и взгляд… Это почти величественно! Видишь, удалось же! Но твой Николай, Юрий Алексеич… Развязать! — коротко распорядился он. — Перекур! Лева, подойди!
Два ассистента, зайдя за спины осужденным, мигом распустили несложные узлы, освободили артистам руки.
Юрий Проталин, рослый, рельефно-мускулистый блондин, красивый даже под гримом синяков и ссадин, и Лидочка Беженцева, худенькая и большеглазая, подставили лица под тампоны гримерши. Лидочка рукою придерживала разорванное платье, обнажавшее ее грудь в сцене расстрела. Полувзвод белогвардейских солдат, людей в фильме бессловесных, закурил, опершись на винтовки, а командир их — подпоручик Кетский, обмахиваясь фуражкой, двинулся на зов режиссера. Режиссер-чуть обрюзгший седокудрый богатырь — по-турецки уселся на горячую землю (плевать ему было на жару, коли надо спасать сцену!), актеры опустились на корточки возле, сгрудились и остальные киношники — послушать Арнольда Кучуева всегда было интересно и полезно.
— Ты пойми, Юрий Алексеич, — глядя в глаза Проталину, мягко заговорил Кучуев, — ведь это-расстрел! Это твои последние минуты на земле. Последний всплеск жизни, силы, ненависти… это самое… любви! А? Ну ведь так же, согласись? И всего иного прочего, да? Сейчас грянет залп и все для тебя прекратится. Ничего не станет. Финита! Тьма! Ольга твоя тоже канет в небытие! Все слизнет этот залп. Того света нет! Ведь так? Последние мгновения жизни Николая Раскатова! И ты-Николай-сознаешь это, понимаешь, Юрий Алексеич? Сознаешь и все же находишь мужество говорить то, что ты говоришь. Тут тонко… Тут сыграть надо… На волосок в сторону и — фуфло! И нет истинной трагедии, и нет веры, и не законтачит, и техника не вытащит, если ты в его шкуру не влезешь, в Николаеву. Вот ведь оно как в нашем деле каторжном… Ну ты же-Проталин! Это же твой герой!
— Арнольд Борисович, — начал было Проталин, кивая и хмурясь, — я понимаю…
— Не понимаешь! Еще не понимаешь! — Кучуев прикрыл глаза тыльной стороной ладони-жест несогласия, неосознанно перенятый им у знаменитого зарубежного коллеги. Он и славился тем, что всегда ждал от актеров до конца осознанного согласия, а не слепого претворения своих замыслов.
— Не успел еще понять, Юрий Алексеич! — улыбнулся он с обезоруживающим обаянием. — Вот он понимает! — Арнольд ткнул сигаретой в сторону подпоручика Кетского, артиста Льва Ландовского. — Он сыграл ненависть. Отлично сыграл!«…Прикажете начинать, гражданин рэвкомовец?» Это твое «э», Лев, эта твоя папиросочка, улыбочка — великоле-е… Кстати, Лев, усики трогать пальцем — это, брат, не взыщи, перебор. Ей-богу. А вот пепел бы с папиросочки пальчиком этим холеным: стук-стук… И — самое то. Как думаешь?
— Пожалуй, — вдумчиво кивнул подпоручик, утонченный садист, — да, так будет достоверней, Арнольд Всеволодович.
— Так вот, Юрий Алексеич, — снова принялся за Проталина Арнольд, — твоя последняя минута. Ольга тебе: «Прощай, Николай!..» Взгляд на Ольгу: «Прощай, Оля…» И она уже за чертой. Теперь только враги! Один враг! Эти, — кивнул он на белогвардейских солдат, сомлевших и спарившихся в скатках через плечо, в башмаках и обмотках, — эти не в счет! Это бессловесная, бездумная, мобилизованная скотинка. Извините, мужики! — крикнул он оживившимся от такого определения белогвардейцам. — И твой осуждающий взгляд на них, Юрий Алексеич, не по адресу, понимаешь? Кетский-вот враг! Классовый враг, враг матерый и беспощадный! Вот почему именно на него, на него одного смотрит Николай, и последние мгновения жизни тратит именно на него, бросает в лицо врагу свой яростный монолог: «Что, ваше благородие… это… вошь золотопогонная… э… думаешь, страшно нам умирать?..» Ну и так далее. Или вот это: «…еще погуляют красные клинки по вашим головам!» Ну, убойный;хе монолог!(Режиссер, как водится, был одновременно и соавтором сценария, чего, кстати сказать, никогда не подчеркивал и не выпячивал). — Тут, брат, думано было! Тут душа вложена. Тут ни убавить, ни прибавить, поверь. Вот это и надо сыграть. Понял, родной?
— Ясно, — кивнул Юрий Проталин, — я сыграю это. Смогу.
Арнольд Кучуев вскочил на ноги, хлестко ударил кулаком в ладонь:
— Приготовиться к третьему дублю!
Гримерша несколькими быстрыми и точными движениями поправила тона на лицах Проталина и Лидочки.
— Стефаныч! — крикнул Арнольд оператору. — Готов? Сейчас мы сделаем вещь!
— Че-е-пуха все это, — проговорил кто-то за спиной режиссера.
— Что? — Арнольд стремительно, как собака, неожиданно дернутая за хвост, обернулся. — Кто?!
Невесть откуда взявшийся, невесть как затесавшийся в толпу киношников, в трех шагах от Арнольда стоял посторонний мужчина, вернее, мужик в рубахе и портах, босой, расхристанный, всклокоченный, пего-рыжий, бородатый, с медным крестом на голой груди.
— Че-е-пуха это, говорю. По-о-мирать-не в помирушки играть. Не-е станет нормальный человек за-а минуту до смерти т-т-такие глупости говорить, — сильно заикаясь, но не спеша и, по-видимому, ничуть не смущаясь, проговорил мужик. — Н-нонсенс! Он д-д-ругим будет занят. Да, — убежденно повторил мужик — он будет занят другим.
— Да кто это, спрашиваю? — орал Арнольд. — Чего ему надо? Вам чего, а? — свирепо выпятил он на мужика челюсть, уставился исподлобья.
— Массовка это, Арнольд Всеволодович! — испуганным стоном отозвался помреж Рубис. — Восстание крестьян в Чухалевке. — Он рукой махнул в ту сторону, где горбатилась серыми домами облюбованная для съемок деревня Кузино.
— Т-точно, — подтвердил расхристанный. Мужик-поселянин из вашего лихого в-вестерна.
— Турист это с реки, — объяснял Рубис. — То ли обокрали его, то ли сам пропился вчистую. Сам же в массовку и напросился, склочник! Опять встреваете? — напустился он на мужика.
— Чего ж вы, папаша, полезли в этот вестерн, как вы изволили выразиться? — весело спросил мужика оператор, подмигнув насупившемуся Кучуеву. Оператор так до сих пор и не слез со стрелы.
— Д-деньги нужны, — последовал обезоруживающий ответ.
Киношники загоготали. (Потом многие недоумевали, почему с самого начала, с самых первых наглых слов, с ходу не прогнали в три шеи этого горе-оратора, почему слушали?)
— Нужны, — переждав смех, подтвердил мужик. — Да и вообще — случай для меня удобный, массовка ваша, — добавил он непонятно.
— Двурушник вы, папочка, — развязно похлопал мужика по плечу Ося-звуковик, в то же время искательно взглядывая на грозного шефа, — а критика в устах двурушника…
— От меня в толпе только вилы видны, — неторопливым заиканием перебил Осю нахал, — и вопим мы свою чушь неразборчиво. А П-проталин будет во весь экран и во весь голос. Хороший же артист, думающий, — говорил он, сочувственно глядя на одного Юрия Проталина. — На святую тему да таких глупостей нa-а-валяли, а его повторять заставляют. Смертный миг, последняя ярость… Такие сцены левой н-н-ногой пишутся! Не верьте вы им, Проталин. Впрочем, вы и сами убедитесь, надеюсь.
Лидочка Беженцева вдруг вздохнула и, вскинув голову, стала смотреть в небо. Красавец Проталин хмуро тронул кровавую повязку на лбу. Белогвардейцы Льва Ландовского, радуясь развлечению, развязно улыбались и перемигивались. Коллектив озадаченно затих.
— Да что он тут плетет! — опомнился наконец режиссер. — Сейчас он ребятам весь настрой собьет, всю сцену, что слепили, Демосфен этот посконный! Все! Конец перекура! Посторонних-долой! Долой! — Он опять треснул кулаком в ладонь.
— Я не-е Демосфен, — неторопливым растягом отпарировал мужик. Настолько же не Демосфен, насколько вы не Достоевский и не Фе-е-ллини.
— Вон его! Федя! Григорий! — заорал Арнольд и затопал, побагровев. Гоните его! Из массовки-вон! За-а-ика! К-к-ретин! — орал он, мотая щеками, то ли дразнясь, то ли натурально заикаясь от ярости. — И реквизит с него! И портки с него! Голого его с площадки! Я-Арнольд Кучуев! Каждый олух мне будет Феллини под нос совать!
— А Д-достоевского? — спросил мужик, выталкиваемый с площадки помрежем и такелажниками.
— Голым его! Голым с площадки!
Оператор хохотал, раскачиваясь в своем седле.
Мужик с помощью дюжих киношников безропотно стянул рубаху, скинул порты, оставшись в одних плавках, протянул нательный крест гримерше, уже отлепившей с его лица усы и бородищу.
— Ше-велюра своя, — отклонил он пего-рыжую копну от протянувшейся было чьей-то руки. — И это не ваше; — крикнул он, прикрывая ладонью что-то на левой руке. — Поаккуратней с этим!
— Из-за волос, из-за волос-то я и взял его, хулигана! — горестно объяснял коллективу перепуганный помреж. — Шевелюра же дикая, типаж, думаю!..
— Типаж и есть. В шею его!
— Я и сам уйду.
Лишенный реквизита мужик оказался лобастым, хорошо скроенным малым лет двадцати пяти, белокожим и веснушчатым. Своего у него осталось теперь только цветастые плавки, шевелюра да какой-то странный браслет над левым локтем: невзрачная чепуховина из каких-то квадратиков и овалов. Малый повернулся и, насвистывая, пошел в сторону реки. Метрах в тридцати, однако же, остановился, обернулся и проговорил со значением и как бы со скрытой угрозой:
— Ну-ну, с-снимайте!
Он постучал по браслету пальцами, опустил свое дурацкое украшение с локтя на запястье, сделал киношникам ручкой и ушел без оглядки.
— Нервы, — сказал режиссер, морщась. Жара, — добавил он, как бы намертво отметая весь этот нелепый, вздорный эпизод, вторгшийся в работу. — Ладно, к делу. Готовьте третий дубль!
Юрий Проталин, он же ревкомовец Николай Раскатов, оборванный, зверски избитый, окровавленный, стоял спиной к вырытой могиле, разминая пальцами босых ног щекочущую теплую землю. «Вот затянул, — думал он, чувствуя боль и онемение в скрученных за спиной руках. — Дорвался, Валька-дурак. И морда при этом какая-то зверская была. Тоже мне, достоверности захотелось мальчику! мысленно ругал он ассистента режиссера. — И Лидке, небось, тоже от души затянул, вскрикнула даже…» Проталин мимолетно глянул на партнершу. Лидия-Ольга стояла рядом, закрыв глаза и обессиленно опустив голову. Сквозь разорванное платье правая ее грудь обнажилась почти до соска. Знакомая Проталину грудь, и не только по съемкам знакомая… «Уже в роли, насмешливо и покровительственно подумал он о партнерше, — уже вошла. Третья роль, как же! Старайся, кинозвездочка, старайся…»
За его плечами было более двадцати лент, в том числе и таких, как нынешняя. Он считал себя (и на самом деле был) опытным киноволком, давно унюхавшим секреты жанра. Он, как хороший спринтер, срывающийся со старта почти слитно с выстрелом, всегда безошибочно чувствовал мгновение, после которого и начинается его работа. «Мотор!», хлопушка — и поехало. Пока же он не ощущал близости этого момента. Почувствует. Сыграет. В лучшем виде его сейчас угрохают. Не впервой. И Кучуев дельно подсказал. Он представил, как все это будет смотреться в цвете, на широком экране. То что надо будет: мужественно, трагично, достоверно. Пожалуй, он и упадет в этом дубле сам, без дураков упадет, без Костидублера, упадет, как Скачков в «Крапивном семени». Стефаныч отснимет. Арнольд обожает такую самодеятельность… Проталин переступил босыми ступнями. Чуть согнуться от пуль и — наискось, на плечо, на лопатку…
В лучшем виде погибнет. А вечером, стало быть, сцена у реки. Дорасстрельная. Там любовь, там просто. Как, бишь, в сценарии? (Сценарий Проталин знал отлично.) «Николай, счастливый и опустошенный, лежит, разбросав руки, смотрит, улыбаясь, в небо. Небо над ним закрывает лицо Ольги. Глаза Ольги. Она легкими поцелуями касается лица Николая. Николай: Ты плачешь? Почему ты плачешь? — Ольга: — Это от счастья, милый, от счастья. Николай (задумчиво): — Счастье еще завоевать нужно, Олюня. — Ольга: — Не думай сейчас об этом, милый, иди ко мне, иди же!..Винтовки, прислоненные к дереву, лунный блик на затворе. Волны мерно накатываются на берег. Невдалеке пасутся их стреноженные лошади, изредка всхрапывая, взвякивая удилами.
Одна лошадь вдруг поднимает голову, настороженно вслушивается в ночь. Коротко ржет…» Ладно, это элементарно. Так падать или не падать?
Лидочка вдруг ощутимо привалилась к его плечу и простонала чуть слышно и горестно.
«Ну-ну», — усмехнулся Проталин, одним движением плечевых рельефных мышц подталкивая партнершу. Этак-то, мол, зачем? Он глянул вправо и обомлел. Голова Лидочки была вскинута, закрытые глаза слепо смотрели в небо, а из уголка Лидочкиного рта к подбородку медленно ползла змейка крови. Вот голова ее бессильно качнулась, глаза открылись, и партнерша посмотрела на Проталина. Боже мой, как она на него посмотрела! Сколько любви и печальной нежности было в этом ее взгляде! Сколько любви и печали было в медленной улыбке, осветившей это измученное лицо. Губы Лидочки разлепились.
— Спасибо, милый, — сказал она, — спасибо, что ты был.
Проталин вытаращился, отпрянул (что она несет? И не по роли!), но вдруг ощутил такую страшную слабость и такую нестерпимую, раскромсанную боль в голове, что его мотнуло на партнершу, и только Лидочкино плечо удержало его от падения. Страх и изумление, окатившие Проталина, заслонили боль и слабость, отодвинули их на задний план. Он дико огляделся, с трудом удерживая крик. Что это они со мной сделали? Что за шутки, что за самодеятельность, что за импровизация без предупреждения? Спятили они? Я спятил?
«Мотор!» — режиссерский вопль и удар хлопушки, как удар по голове, по разбитой кости.
Голова Проталина упала на грудь. Скрипнув зубами в страхе и ярости, он вскинул ее снова, бешено рванул за спиной веревки. Сколько раз приходилось изображать ему подобное в подобных сценах! Подобное? В подобных? Я вот им устрою третий дубль, сволочам! Я им покажу импровизации! Я им морды поразбиваю!
— Сдурели? — заорал Проталин киношникам. — Разве ж так можно?
— Можно? — вопросом повторил его вопрос чей-то голос. — К сожалению, нужно… К величайшему моему сожалению, гражданин ревкомовец…
Смолкший Проталин, покачиваясь от слабости и боли, во все глаза уставился на Левку Ландовского. И этот импровизирует? Что?! Да Левка ли это? Да это и не Левка!
Подпоручик в мятой фуражке и выгоревшем френче, с рукою на перевязи (почему?), стоял чуть сбоку и впереди своего полувзвода. Стоял, как и в предыдущем дубле (но рука!), и курил.
И был он не тем подпоручиком. И солдаты, отряженные для расстрела, были не теми.
И лица не те, и винтовки не те! Не из кино!
Он вдруг подумал, что не видит ни стрелы, ни тележек, ни тентов, ни автобусов киногруппы, ни самих киношников. Но Проталин только на миг отвлекся на это и вновь уставился на подпоручика, на шеренгу солдат, потому что с захолодевшим сердцем вдруг понял, что сейчас его убьют. Вот сейчас. Его! Не ревкомовца, как его… а его, Юрия Проталина, сорок восьмого года рождения. Мама, школа, Леночка Федорова, река Ока (он тонул), его — в тайге с геологами, и мама умерла, его — ВГИК, первая роль, первая жена, и вторая жена, и детей нет, нет детей, нет детей… Его, Юрия Проталина, его-Юру, его-Юрасика (мама), его, а не этого, как его… «Вот оно — вот оно…» грохотало сердце, и почти безбольно кровь ударяла толчками в рану на голове, и горячо и шекочуще текло от повязки по скуле, за ворот.
Проталин молчал. Он почему-то молчал, не заорал, не орал от своей чудовищной и верной догадки. Почему-то молчал киноартист послевоенного года рождения, которому сейчас вот предстояло принять смерть от призраков, от нелюдей, от материализовавшихся фантомов, от киноштампа с названием «белогвардейцы 20-го года». Как, почему, каким образом могло произойти это — он не понимал и не пытался понять. Он понимал и знал только одно — это есть. Проталин молчал, глядя на своих убийц, ожидая неминуемой смерти, боясь чем-нибудь нарушить течение ожидания, боясь отвлечься от чего-то важного, наиважнейшего (чего?), приближение которого он ощущал, как ощущал прежде преддверие команды: «Мотор!»
— В расход, — говорил меж тем офицер, — в расход… Какое это точное и безжалостное понятие, не правда ли? Кто ввел его в обиход гражданской войны? Впрочем, не важно кто, важно, что термин хорош. И деловитость в нем, и абсолютное отсутствие эмоций. Определение работы — неприятной, но, увы, необходимой… Вот вы меня, — офицер качнул рукой на перевязи, недорасходовали, а я уж вас, даст бог… — Он не договорил, жадно и глубоко затянулся.
Солдаты стояли с винтовками у ноги, хмуро ожидая конца тягостного душе дела, на которое их отрядили.
— Брось их, — раздалось у плеча. — Брось их. Смотри на меня…
Лидия! Вот оно-главное! Как он забыл о ней, которая рядом, чье плечо не дает ему упасть. Ведь они вдвоем стоят возле этой ямы.
Да понимает ли она, что с ними делают? Кто она сейчас? Где? В жизни, как он, которого сейчас вот убьют, или она — из фильма, каким-то чудом — из съемки, оттуда, там? Она сказала ему: «Прощай…» и еще что-то важное, а он забыл о ней. Как он мог не помнить о ней все это время, все эти навеки истраченные мгновения! Лицо… Нет, это живая мука, это не из кино. И нежность живая. Она-там же, где и он, они — вдвоем, их двое рядом над ямой, и сейчас их обоих не станет.
В памяти вдруг высветились слова, которые она когда-то ему говорила, слова их близости, вспомнилась, поразив его теперь своей очевидностью, ее бескорыстная тогдашняя решимость, ее неопытность (да!), ее жертвенность (да, да!). И тогда он понял, что эта женщина по-настоящему любила его. Его одного, она одна.
— Я люблю тебя, Юрочка, — сказала она. — Спасибо, спасибо тебе за все, за все…
И он! И он любил ее! Именно ее, всегда, всю жизнь! Ее одну! И его последний миг будет заполнен этой любовью. Господи, и надеждой!
Пусть будет она — из кино, пусть ему одному — настоящие пули, пусть случится чудо: пусть она живет!
— От-деление!.. — протяжно раздалось вблизи.
— Я хотела родить тебе сына. Смотри на меня. Прощай!
— Сволочи! — разрывая голосовые связки, закричал Проталин, в отчаянной попытке заслонить собой Лидию. — Она же…
— Пли!
— Ли!..
Пули отбросили их друг от друга, и наземь они упали врозь.
Большой творческий успех, и на сей раз сопутствовавший киногруппе режиссера Кучуева, был отмечен и поощрен в приказе по киностудии и на многих профессиональных совещаниях. Сам Кучуев, рассказывая на страницах «Экрана» о создании полюбившегося зрителям фильма, подчеркивал огромный энтузиазм и особую самоотверженность коллектива, работавшего не щадя сил в нелегких, а порою и тяжких условиях. В качестве яркого примера такой творческой самоотверженности и самоотдачи Арнольд Всеволодович приводил случай на съемках сцены казни Ольги и Николая, когда Л. Беженцева и Ю. Проталин, на страшной жаре отыграв подряд три дубля, точно под пулями, рухнули наземь от сильнейшего теплового удара. Играли на пределе сил. И как играли! Кого из зрителей может оставить равнодушным знаменитый страстный монолог Николая Раскатова? Тот самый монолог: «Что, ваше благородие, вошь золотопогонная…» и так далее. Режиссер цитировал монолог целиком, подчеркнув попутно, что хорошая литературность сценария это всегда полдела.
Рассказывал режиссер и о съемках массовых сцен, в частности сцены крестьянского восстания в Чухалевке. Тут он прежде всего отдавал должное операторскому мастерству Л. С. Ныркова, попутно благодаря местных жителей за активную помощь в массовках. О рыжем тамошнем наглеце Арнольд Всеволодович не писал, хотя в статье и было упомянуто о некоторых курьезах, случившихся во время съемок, что очень оживило повествование,
Нелишне сообщить, что образ этого хулигана в плавках, его критика сценария, а вернее-безответственная дилетантская его болтовня, сунутый под нос Феллини, неприятно тревожили душу Кучуева не менее недели.
«Вот ведь поганец! — возмущенно думал режиссер. — Ну ничего же за душой святого у стервеца! Тут нервы палишь, наизнанку выворачиваешься — для себя, что ли? И ведь обязательно этакий найдется, сунется грязными лапами в душу: не то, да не так… Да именно — то! Да именно — так, рожа ты рыжая! И не тебе судить о Кучуеве и об искусстве заикаться!»
Чуть меньше времени и с меньшими эмоциями заика из массовки оставался в памяти и остальных членов киногруппы. Поначалу его обличительные речи, его угрожающее: «Ну-ну, снимайте!..» (или, как утверждали некоторые: «Ну, давайте, давайте!..») и вслед за тем тепловой удар актеров, последствия этого удара — завязались в один узел, тяжко поразив их киновоображение. Что-то в нем, в этом типе, этакое было. Даже дикую жару того дня хотелось приписать его козням. Даже разыскивали его в деревне для объяснения и (если потребуется) мордобоя, но в первый день не нашли, а потом плюнули за недосугом. Досуга у киношников — крохи.
Навсегда запомнил этого человека один Юрий Проталин. Открыв глаза в тени автобуса, под мощным вентилятором, облитый водой, он долго не мог осознать, что жив. Жив после залпа, после смертного жгучего толчка в голову и в грудь. Осознав же, что не погиб, Проталин вскинулся, свалив компрессы, зовя Лидию Беженцеву, хрипя и плача. Лидия, очнувшаяся много раньше него, а точнее — сразу после падения, отдыхала чуть в стороне под другим вентилятором. Она подбежала к Юрию, опустилась перед ним на колени и тоже заплакала от сострадания к нему и от общей слабости. Все же она, схваченная Проталиным в объятия, зацелованная им, названная «любимой» и «единственной», — все же она была несколько смущена принародным порывом партнера.
— Целуйтесь, ребята, целуйтесь! — кричал им Кучуев в восторге, и глаза вытирал, и даже всхлипывал. — Умницы вы мои! Ты гений, Юрка! Вот она, правда! Так говорить! И этот предсмертный рывок, и это падение! Целуйтесь, и сам я вас расцелую!
Но тут Проталин как раз и выпустил из рук Лидию, вскинулся и плюнул в лицо замеченному вдруг Льву Ландовскому, едва не попав, а потом опять зарычал, заскрипел зубами, замотал головой, забился. Одним словом тепловой удар плюс сильнейшие эмоциональные перегрузки. Такое перевоплощение даром не дается, так все и поняли. Вскоре вполне осознал реальность и сам Юрий Проталин: знакомые лица, автобусы, аппаратура, Лидочка Беженцева, глядевшая на него сочувственно и смущенно.
Как оно и бывает, бурный эмоциональный взрыв актера сменился вялостью и апатией, в каковом состоянии он, никем понапрасну не тревожимый, находился еще сутки.
Из ответов на свои вялые вопросы, из разговоров коллег Проталин понял, что сцена расстрела, вопреки его представлениям, была отснята точно по сценарию, что никаких таких речей о «расходе» Ландовский-подпоручик не произносил и никакой руки на перевязи у него, разумеется, не было.
Более всего Проталина интересовало, конечно же, вот что: реальным ли было Лидочкино стояние у смертной черты, реальным ли было то ее признание, ее любовь, такая любовь, что и его душу наградила осознанным ответным чувством, впервые в жизни, у самого ее края (для него-то ведь расстрел был настоящим)?
Тою же ночью Лидочка была у него в номере, где бывала у него и прежде, как еще раньше бывала в его холостяцкой берлоге, а перед тем — на даче у приятеля. Она жалела его, восторгалась им. Она ласково и нежно пеняла ему за его неосторожный порыв при всех (но спасибо, спасибо!). Она говорила ему «милый» и другие слова, и были они теми замылившими слух словами, что и у всех прежних его женщин, что и у самой Лидочки Беженцевой прежде. И никакого касательства не имели они к тем словам у ямы, под дулами винтовок, к их невыразимой нежности и печали.
Да и не говорила она их, оказывается.
Как ни странно, поняв это, Проталин почувствовал облегчение. И когда Лидочка, оглядев коридор из приоткрытой двери, шаловливо сделала ему реверанс, послала воздушный поцелуй и исчезла, он подумал, что сегодняшняя их близость последняя и этот их совместный фильм — тоже последний. И еще он подумал о том, как нелегко ему будет теперь с памятью об истинной любеи, которой был одарен. Ведь не Лидочкой же, ведь не этой женщиной, боже мой!..
Через день они с Беженцевой отыграли любовную сцену у реки (лунный блик на винтовке, всхрапывающие кони), отыграли мастерски и предельно лирично, по словам Кучуева. А еще через две недели съемки закончились и артисты разъехались.
Во внешней жизни Проталина мало что изменилось, разве что прибавилось славы и популярности. Его охотно приглашали играть, и он играл с неизменным успехом, предпочитая, впрочем, классику.
Не избегал Юрий и тех ролей, в которых его герою была уготована погибель, потому что знал он: того невероятного, необъяснимого, страшного и прекрасного, что произошло с ним тогда, под деревней Кузино, больше повториться не может.
«Н-нонсенс!» — как сказал бы тот заика из массовки.