Фантастическая династия Абрамовых

Александр Абрамов, Сергей Абрамов Селеста—7000

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ РОЖДЕНИЕ СЕЛЕСТЫ

— Что это ты несешь? — строго спросила Гусеница. — Ты в своем уме?

— Не знаю, — отвечала Алиса. — Должно быть, в чужом.

Л. Кэрролл. Алиса в Стране чудес

1. ВСТРЕЧА В ОТЕЛЕ

Многое удивительное в жизни начинается с пустяков. В данном случае — со встречи в отеле. То был ветхий, старомодный отель, вернее, гостиница-пансионат, облюбованная главным образом нью-йоркскими старожилами. Жили в ней посезонно преимущественно актеры не из крупных и годами — холостяки и старые девы, сумевшие сберечь кое-что, как говорится, на черный день. Жили в пропыленных, прокуренных и захламленных номерах, не ропща и не жалуясь, потому что роптать бесполезно, а жаловаться некому. Да и само расположение гостиницы в городе служило как бы предостережением для строптивых и недовольных: в десяти минутах ходьбы благопристойная Третья авеню незаметно переходила в печально известную Бауэри — улицу ночлежек, притонов и забегаловок, иначе говоря, последний круг нью-йоркского ада. «Выкинут из номера — покатишься на Бауэри», — говорили старожилы в баре гостиницы, с нескрываемым удивлением и даже сочувствием поглядывая на чудаков приезжих, рискнувших по неведению поискать приюта в этом отеле.

Среди таких чудаков однажды в июньскую жару оказались здесь двое русских — Рослов и Шпагин, прибывшие в Нью-Йорк на симпозиум математиков и биологов, кровно заинтересованных в проблемах биологической радиосвязи, а точнее говоря, в поисках физико-химических пружин, приводящих в действие механизмы информации и мышления. Приехали они с запозданием, забронированные для них гостиничные номера были захвачены другими участниками симпозиума, а в отель на Третьей авеню их привез нью-йоркский таксист, хорошо знавший все места в городе, где может приклонить голову странник. Странники наши устали, да и выбора у них не было, вот и пришлось им на все время симпозиума прочно обосноваться в угловой комнате на восьмом этаже для сна, отдыха и традиционной яичницы с ветчиной на завтрак и ужин. Особенно все это не удручало: отель был тихий, никто не навязывался в знакомые, и даже в темном баре можно было посидеть полчасика, не привлекая любопытства завсегдатаев. Оно лениво проснулось с первым появлением русских и тут же угасло. Тем более неожиданным оказался их последний вечер в гостинице.

Симпозиум уже закончился, а теперь предстояла захватывающе интересная командировка в Лондон: их пригласил «поработать немножко» в его лаборатории профессор Сайрус Мак-Кэрри, глава новой английской математической школы и, как говорили в кулуарах симпозиума, звезда первой величины на небосклоне мировой кибернетики. Это любезное приглашение, во-первых, совпадало с задачами, поставленными перед ними советскими научными организациями, а во-вторых, просто льстило самолюбию двух советских парней, ни один из которых, несмотря на докторскую степень, еще не дотянул до тридцати лет. «Счастливый возраст, возраст Эйнштейна и Дирака, когда только и рождаются подлинные ученые. Я завидую вам, дети мои», — сказал Мак-Кэрри. Рослов и Шпагин смущенно и благоговейно молчали. Внимание английского ученого избавило их даже от всех необходимых, но крайне утомительных бюрократических сложностей: предоставленная им в этой командировке свобода действий еще не обеспечивала ни виз, ни гостиниц. Визы и гостиницу в Лондоне Мак-Кэрри оформил буквально за один день. Только просил подождать его недельку, отдохнуть и познакомиться с городом — ему предстояло прочитать еще несколько лекций в Колумбийском университете.

Осмотрев за день весь туристский Нью-Йорк, счастливцы в предвкушении дальнего плавания стали на якорь в баре, впервые за все время пребывания в отеле заказав не пепси-колу, а соду-виски. Напиток был омерзителен, нечто вроде скверного коньяка, разбавленного шипучкой. Оба морщились и пили: ведь им улыбалось счастье.

— А красиво оно улыбается, — сладко вздохнул Рослов.

Шпагин, хотя и занимающийся проблемами биологической радиосвязи, лично не обладал необходимыми для нее качествами: он не понял своего собеседника.

— Кто? — спросил он.

Рослов не ответил. Шпагин недоуменно оглядел пустоватый зал бара и снова спросил:

— Ты думаешь, она нам улыбается?

Теперь не понял Рослов:

— Кто?

— Девушка в красной кофточке.

В дверях между побуревшими от времени и пыли портьерами действительно стояла девушка — красный мак на песчаных дюнах; светло-соломенные волосы и такого же цвета юбка закрепляли впечатление. Зрительная ассоциация тотчас же подсказала Рослову, что оно вторично: он вспомнил шепот на скамьях симпозиума, когда эта же девушка подымалась на кафедру.

— Она нам улыбается, — сказал Рослов.

Шпагин опять не понял:

— А почему?

— Ты не можешь водить машину и изучать мышление. У тебя слишком медленные реакции. Попробуй ассоциативные связи. Кто делал сообщение о поисках мышления на основе виртуальных и реальных мезонов?

— Янина Желенска. — Шпагин хлопнул себя по лбу. — Я только сейчас ее разглядел. А докладик так себе: шаг вперед — два назад.

— По-моему, она идет к нам, — сказал Рослов.

— Зачем?

— Есть два объяснения — математическое и логическое. Первое — это естественное стремление для кибернетика к кодированию десятизначных чисел. Двоичная форма тройки — одиннадцать. А сегодня одиннадцатый день нашего пребывания в Нью-Йорке.

— Это уже мистика, а не математика.

— Предпочитаешь логику? Пожалуйста. Тогда не менее естественно стремление к общению с коллегами по ремеслу.

А девушка не спеша приближалась к их дальнему столику, необычная и чужая в здешнем дыму и сумеречности. У Шпагина перехватило дыхание.

— А как ты будешь с ней разговаривать? — совсем уже испуганно прошептал он.

— По-польски, человек, по-польски. Проше пана. Вшистко едно. Дзенькую. Еще не вем. В общем, не пепши, Петше, вепша пепшем…

Возражать Рослову было поздно: девушка уже подошла к ним.

— Если я присяду к вашему столику, панове не будут сердиться? — спросила она на чисто московском диалекте с еле заметным польским акцентом.

Рослов мгновенно нашелся:

— Будем счастливы, пани Желенска. Янина, если не ошибаюсь? А может, просто Яна?

— Давайте просто.

Девушка присела к столу непринужденно и уверенно. Тут уж любопытство двух докторов наук приняло, как говорят математики, экстремальный характер. На красный цветок налетел ураган.

Откуда она знает русский язык? Да еще так хорошо. Специально училась? Что делает в Варшаве? Почему оказалась в этой гостинице? Когда собирается уезжать?

— Вероятно, завтра. Русский язык знаю потому, что училась в Москве. Сперва на мехмате, потом в НИИ. Немножко работала у Каммингса в Рокленде — уже варшавяне командировали. Интересовалась теорией регулирования в применении к патологическим отклонениям человеческой психики. Видите, куда уже забираются кибернетики. А в гостинице живу все время, только в бар не заглядывала — потому и не встретились. Ну, что еще спросите?

Она смеялась, а Рослов пристально-пристально всматривался, прищурясь, в стрелки смешинок-морщинок у глаз, потом громко и обрадованно вздохнул:

— Вспомнил.

— Давно пора. Кажется, я вас называла Анджей, да?

— Да-да. На курсовой вечеринке после КВН.

— У маленькой Ляльки с хохолком. Тогда еще только входил в моду твист.

— А смеялись вы точно так же.

— Боже мой, десять лет назад! Я уже стала старухой.

— Чаще смотритесь в зеркало. Вот я, например, даже не помню, была ли у меня тогда борода.

— Была! Такая же черная и колючая. Помните, как я отклонялась, когда вы читали стихи у моего уха? Ужасно щекотно.

— А стихов не помните?

— Забыла, пан Анджей.

— Бросьте пана. На просто Анджея согласен — даже приятно. А читал я вам Тихонова. «Как пленительные полячки посылали письма ему, как вагоны и водокачки умирали в красном дыму». Вагоны и водокачки уже и тогда умирали только в военных фильмах, а вот пленительная полячка не послала мне ни одного письма.

— А почему ваш друг молчит? — мгновенно переменила тему пленительная полячка.

— Потому что он не с мехмата. А биологи молчат, потому что боятся разучиться думать. Знаете сказку о сороконожке?

— Я тоже почти биолог.

— Вроде меня. Я математик, пришедший к биологии, а Семен биолог, потянувшийся к математике. Братья ученые, в нашей судьбе лежит что-то роковое.

Наконец-то Шпагин получил возможность протиснуться в наступившую паузу. До сих пор он молчал не из-за застенчивости и не из присущей ему диковатости, просто замкнутый круг разговора оставлял его за пределами недоступной ему интимности. А сейчас реплика Рослова открывала дверь в мир близких ему интересов.

— Я не совсем согласен с вашим предположением о роли виртуальных мезонов, — робко начал он, смотря в глаза с лучиками-смешинками.

— Все несогласны, — вздохнула девушка. — Я же сама его и опровергла. Но поиски мышления должны продолжаться только на ядерном уровне.

Шпагин почувствовал твердую почву под ногами. Круг милой интимности был прорван.

— Вот так и до нейтрино докатимся, — сказал он. — Недавно кто-то предположил, уж не знаю, в шутку или не в шутку, что нейтрино может быть единственным материалом, из которого построена человеческая душа. Остроумно, конечно, но…

Рослов постучал стаканом по пластмассовой доске столика.

— Симпозиум окончен, друзья-математики. Спорщиков на мыло. — Он обернулся к бармену: — Еще три соды-виски.

— Без меня, — сказала Янина.

— И вы не выпьете за нашу удачу? Мы с Семеном едем в Лондон к старику Сайрусу.

— Подумаешь, удивили. Я тоже еду.

— К Мак-Кэрри?

— Конечно. Я третья. Потому и зашла сюда, чтобы договориться с попутчиками.

Друзья переглянулись, тайно обрадовавшись. Шпагин залпом выпил свой хайболл и подумал о том, что сейчас впервые понял, почему ему так нравились польские фильмы. Из-за их героинь. «Вы похожи на Беату Тышкевич, — хотелось сказать ему этой девушке, неприлично красивой для математика, — наша поездка именно с вами — это праздник». Но вместо этого, откашлявшись, произнес тоном экзаменатора, принимающего зачет:

— Тогда у вас есть за что выпить. Общение с таким ученым, как Сайрус Мак-Кэрри, — это праздник для нас, неофитов.

Рослов хотел сострить, но не успел. От стойки бара к ним шел немолодой, лет пятидесяти, мужчина с проседью, почти незаметной на запыленных или выгоревших волосах, и с медно-красным загаром.

Он был в потертой кожаной куртке на «молниях» и походил не то на летчика в отставке, не то на гонщика, вышедшего в тираж. «Пьян, — подумал Рослов, — но держится. Опыт». Он шел твердо, не шатаясь, даже слишком твердо, как человек, научившийся преодолевать опьянение, а подойдя, спросил:

— А по-английски вы говорите?

— Допустим, — сказал Рослов. — А что вас интересует? Наша национальность?

— То, что вы русские, я догадался сразу. По знакомым словам: «выпьем», «братья», «праздник». — Он повторил их по-русски. — Я слышал их еще в дни встречи на Эльбе. Не пугайтесь, я не намерен отвлекать вас воспоминаниями о столь древних для вас временах. Вы люди ученые, бармен сказал мне об этом, да я и сам читаю газеты. Может быть, поэтому вы сумеете ответить мне на один мучительный для меня вопрос. — Он пошатнулся и оперся на спинку стоявшего рядом стула.

Янина заметила:

— Может быть, мы отложим вопрос и ответ на завтра?

— Я не настолько пьян, мисс, — усмехнулся незнакомец, — да и напоить меня трудно. Вы разрешите, я все-таки сяду — это будет удобнее и для меня, и для вас. Мне надо знать: может ли мощное магнитное поле как-то воздействовать на психику человека?

Наступила пауза — настолько странным и неожиданным показался нашим друзьям этот вопрос. Элементарный по сути, он был задан в явно неподходящей обстановке и явно неподходящим для этого человеком.

— А почему вас это интересует? — полюбопытствовала Янина.

— Охотно расскажу. Но сперва мне бы хотелось услышать ответ.

— Вопрос о воздействии магнитного поля на все живое уже давно не вызывает сомнений, — сказал Шпагин. — Есть даже специальная область науки, разрабатывающая эти проблемы, — магнитобиология.

— На все живое? — задумчиво повторил незнакомец. — Значит, и на психику человека?

— Все зависит от природы магнитного поля, от его мощности и напряженности, от магнитной индукции, наконец, — ну как бы вам сказать популярнее? — от силы, с которой магнитное поле действует на движущийся в нем электрический заряд.

— Я когда-то учился в колледже, — откликнулся незнакомец, — кое-что помню. К сожалению, природа поля мне самому не ясна. Но мощность колоссальна. При всем том это не электромагнит и не какая-нибудь машина. Тут что-то другое в самом воздухе. Большие стальные или железные массы оно отшвыривает, как теннисный мячик, а то, что попадает в его пределы в багаже или в карманах людей, мгновенно намагничивается и притягивается друг к другу. Консервные банки, например, выскакивают из ящиков, как живые, и слипаются в нечто огромное и бесформенное.

— Любопытно, — сказал равнодушно Рослов, — для физиков.

Незнакомец предупредительно поднял руку: не торопись, погоди.

— Меня не то занимает, — продолжал он. — Это удивительное магнитное поле преображает людей. Они или видят сны наяву — странные, тревожные и очень реальные сны, — или сходят с ума, переживая припадки подавляющей сознание ярости или страха, или теряют ощущение личности, представляют себя кем-то другим, говорят на языках, им не знакомых и даже не слышанных ранее. Выйдя из пределов поля, люди становятся самими собой, припадки проходят, сознание и память проясняются, даже голова не болит.

Рослов заинтересованно подмигнул Янине.

— Занятно, правда? Как раз для старого Сайруса. По его департаменту, — сказал он по-русски.

— В чем-то перекликается и с опытами Каммингса в Роклендской больнице, когда мы изучали степень психической восприимчивости на расстоянии. Только здесь все непонятно. Где индуктор? Почему различны реакции? Диамагнитность ферромагнитных металлов может найти свое объяснение хотя бы в характере магнитного поля. Но оно не является источником гипнопередачи? А если эта связь не биологическая? Вы нас простите, — обратилась она к равнодушно прислушивавшемуся незнакомцу, — нас крайне заинтересовал ваш рассказ, и мы по привычке заговорили на своем языке. Без магнитного поля, — засмеялась она, — или в данном случае магнитное поле — вы. Нам нужны подробности, детали, все, что вы о нем знаете, иначе трудно все это себе представить и научно обосновать. Где это магнитное поле, как вы с ним столкнулись, какие наблюдения сделали, над кем, какие результаты получили, если пробовали экспериментировать, в какой стране, в каких климатических и природных условиях?

— У вас есть время? — спросил незнакомец. — Тогда слушайте.

2. ПРИВИДЕНИЯ «БЕЛОГО ОСТРОВА»

— Я — Роберт Смайли, короче — Боб Смайли, еще короче — просто Боб, коренной янки из Бруклина. Миллионеры там не рождаются, в колледжах недоучиваются, а когда война на носу, идут и не вздыхают. Так и я пошел и до Эльбы дошел, а вернулся в Штаты, сразу понял, что технику-недоучке в американский рай дорога заказана. Занялся мелким сервисом, стоял у прилавка, суетился в рекламных агентствах, а в суете и жениться не успел, благо Золушек у нас много, а принцев нет. За последние годы осел в Гамильтоне на Бермудах курортным агентом и преуспел. Не в курортных делах, конечно: туристов там и без рекламы до черта. Правда, только на больших островах, где отели и пляжи, как в Лонг-Бич или в Майами. Но ведь Бермуды — это и сотни крохотных островков, в большинстве необитаемых, а Робинзоны там не селятся: почва — белый коралл, который не возьмешь ни лопатой, ни плугом, а потребуется бур или отбойный молоток. Только птиц тьма, а помета еще больше. Вот я и пристроил в аренду один такой островок португальским торговцам удобрениями, потом — другой, а потом открыл бюро и стал бизнесменом… Вы уже скучаете, леди и джентльмены? Погодите, скуку сразу смоет, как штормом.

Одно из моих предприятий — это поиски кладов. Собственно, я искал не клады, а дураков, которые их ищут. Один остроумный потомок Эразма Роттердамского даже карту выпустил: Карибский бассейн плюс Багамы с Бермудами, с точным указанием, на каком острове где и что зарыто. Из школьной истории даже вы знаете, что весь шестнадцатый век морские пираты очищали здесь испанские галеоны с перуанским золотом и закапывали его где-нибудь поблизости в тайных бухточках и робинзоновских уголках. Лично я в эти клады не верю — их давно выкопали и растратили, но дух Стивенсона, должно быть, все еще витает в колледжах Старого и Нового Света, и каждый сезон в гостиницах Гамильтона появляются кладоискатели. Я уже приобрел к этому времени репутацию старожила и знатока, и в моем деловом списке было до двух десятков таких «островов сокровищ», куда можно было добраться на катере или яхте, каботажным пароходиком или вертолетом, в зависимости от средств кладоискательской экспедиции. Там можно было хорошо закусить в тени тамаринда, вскопать лопатой десятидюймовый слой почвы где-нибудь в бамбуковых зарослях, пошарить во мху меж корнями капустной пальмы или позондировать ломом заросли ризофор и, добравшись до белого, как сахар, коралла, мужественно вздохнуть, как Скотт, узревший над полюсом флаг Амундсена. Иногда мы долбили коралл буром, рвали взрывчаткой, но железные ящики с испанским золотом так и оставались мечтой одержимых и дураков.

Но был один остров, который в моем списке не значился, — «белый остров», как он именовался на картах английской колониальной администрации, и «чертов остров», как его называли туземцы. Доплыть до него можно было за несколько часов при попутном ветре на парусной лодке, и все же я не прельстился им. Во-первых, это даже не остров, а риф, кусок мертвого отшлифованного океаном коралла без клочка земли и единой травинки, плоский утес, еле подымавшийся над водой, захлестывающей его даже во время не очень высокой волны. Спрятать там что-либо или зарыть было бы неосторожно и трудно, если только флибустьеры шестнадцатого века не знали кумулятивных взрывов и бетонных шахт. Но я избегал его и по другой причине. Каюсь, я суеверен с детства. Не люблю трех свечей на столе, нечаянно разбитого зеркала и цифры «тринадцать», не начинаю дел в пятницу и не открываю окон в грозу. А об этом острове ходили, можно сказать, самые зловещие слухи. Прежде всего то, что уже достоверно установлено и научно объяснено. Ни один самолет не мог пройти непосредственно над островом на небольшой высоте — его отводили в сторону или сильное воздушное течение, или грозовой фронт, или непреодолимое магнитное поле. Ни один вертолет не мог опуститься на этом природном аэродроме, ни один катер или какое-нибудь другое судно с мотором или металлическим покрытием даже на несколько ярдов не могли приблизиться к этому белому рифу — их отбрасывало, как футбольный мяч от пушечного удара форварда, бьющего по воротам. Приезжавшие в Гамильтон ученые объясняли это сильными магнитными бурями, мощностью возникающего над островом магнитного поля, но почему оно возникало и почему именно в этом районе, никто так и не понял. Да и научные наблюдения проводить было трудно: ни один металлический прибор вблизи острова не работал, даже часы останавливались, а на самом острове все металлическое, от консервной банки до микроскопа, сбивалось в комок, как склеенное. Я сам это видел: зажигалку из рук вырвало, а жестянки с пивом вылетали из ящиков, как птицы, слипаясь в один массивный ком.

Меня не это отпугивало, сами понимаете, — наука наукой, а колдовство колдовством. Я много россказней слышал, прежде чем рискнул повезти на остров одну компанию кладоискателей. Чаще всего — легенду, превратившую ангельски белый риф в черное царство Аида. Легенда утверждала, что клад все-таки там есть, что зарыли его чуть ли не люди самого Флинта, а зарыв, подрались и перебили друг друга, пока последнего не смыла разгулявшаяся по острову морская волна. Рассердился Бог и не пустил души погибших ни в рай, ни в ад. С той поры они и торчат на острове, охраняя свой бесполезный клад, и никому не позволено встретиться с ними: ни человеку, ни зверю, ни птице — даже рыба не заплывает в бухту и не ловится в ближайших водах. А если все же попадет сюда человек — скажем, буря приземлит, в лодке течь или парус сорван, — были такие случаи, только плохо они кончались. Сходили люди с ума от ярости, глотки друг другу резали или в океан ныряли, чтобы не вынырнуть, а если и доживали до спасательной шлюпки, то попадали прямиком в психиатрическую лечебницу, благо их в Гамильтоне несколько — я городскую знаю и две частных. До сих пор у доктора Керна стрижет газон в саду псих не псих, а вроде чокнутый. В разговор не вступает до выпивки, а угостишь — расскажет такое, что уши завянут: белые сны наяву, пьянка с покойниками, разговор с богом в духе Эдгара По — а дальше уже сам запьешь. Есть еще полицейский в отставке — не то Смитс, не то Смэтс, — двое суток на острове прожил, но молчит как рыба, хоть золотые дублоны ему выкладывай из вырытых сундуков, если б только их вырыли.

В конце концов и я рискнул — соблазнило предложение четырех гарвардских студентов-выпускников. Все люди со средствами, сынки богатых папенек, денег на приключения не жалели. Ну, взяли рыбачью лодку, лопаты и кирки из меди, а из опасных металлов только ножи да жестянки с колбасой и пивом; а что с ними сталось, я уже рассказывал. Даже палатку на медных колышках ставили. Золотых дублонов, конечно, не нашли, а острову подивились. Представьте себе ровный срез, белый как сахар, но не зернистый, а глянцевитый, как глазурь на торте, — ни трещинки, ни щелочки. Пробьешь ломом — коралл, а сверху мрамор не мрамор, а словно расплавленное стекло с мелом. Торчит из воды такой белый пень, и гуляют по нему волны; только над бухточкой сухо: срез косой, и волна не доходит до подветренного края, обращенного к далекому американскому берегу. Там, должно быть, и рыбаки в бурю отсиживались, и полицейский ночевал, там и мы палатку поставили. Только день и выдержали, да и то потому, что я сообразил кое-что, пока они с ума посходили, все четверо. Но расскажу по порядку, а то вижу: хочется вам спросить, а что спросить, я и без вас знаю, сам триста раз себя спрашивал.

Пришвартовались мы в бухточке неглубокой и крохотной — не то лужица, не то заливчик в белой скале, словно она рот для рыбы разинула. Но рыба не заплывает и волны гаснут у входа — ставь лодку куда хочешь, так и будет стоять. Меня об этом чуде тоже предупреждали; командуют, говорили, мертвецы и в бухточке — там, мол, и клад зарыт: ни волну, ни ветер не подпускают. Ну, мертвецов мы, понятно, не испугались, а клада не нашли. Ребята с аквалангами все стенки и дно бухты обшарили — ничего! Только белый мертвый коралл — и ни раковины, ни водорослинки. И вода, чистая, как слеза, или аптечная, дистиллированная; быть может, и не вода вовсе. А когда позавтракали и прилегли в палатке, тут-то все и началось. Я даже глаз не закрывал — так что присниться мне все это явно не могло. Просто и палатка, и четверо парней из Гарварда, и наше имущество, свезенное на остров, — все это исчезло, как унесенное ветром. Остров остался, тот же белый налив глазури на торчащем из моря пне. И я не лежал, а сидел на корточках в рыжей широкополой шляпе и длинных красных чулках, заправленных под рваные коричневые штаны. Рубахи на мне не было, а волосатую, не мою грудь пересекал свежий, недавно зарубцевавшийся шрам. Я скосил глаза и увидел кусок наполовину черной, наполовину седой бороды, провел рукой по лицу: волосы курчавились по щекам до краев надвинутой на лоб шляпы с нелепой оборкой из ветхих, выцветших кружев. Вместо добротных бруклинских штиблет на дюймовом каучуке на ногах болтались стоптанные шлепанцы с пряжками, но без каблуков. Передо мной на белой эмали рифа стоял темный, окованный медью сундук с огромным висячим замком, каких уже не делают лет сто или двести. Я, Боб Смайли, был уже кем-то другим, завладевшим чужим телом, чужим шрамом и чужим лицом, на котором к тому же не было одного глаза. Вместо него пальцы нащупали повязку, сползавшую из-под шляпы и завязанную под волосатым подбородком. Я растерянно посмотрел по сторонам и услышал позади хохот, похожий на ржание.

Пять или шесть бородачей в живописном рванье, пропеченные солнцем, в пестрых повязках на головах, а двое в таких же, как у меня, шляпах, похожие на ряженых пьяниц с деревенского маскарада, подымались на берег по скользкому обрыву из бухточки, отряхивая с бород белую, как пудра, пыль.

— Билли Кривые Ноги опять забыл, что у него остался всего один глаз, — прошамкал ближайший ко мне бородач — у него были выбиты зубы. — Смотри, одноглазый, а то и второй потеряешь!

Я взвизгнул — не взвизгнул, прохрипел — не прохрипел, только голос мой не был голосом Боба Смайли, и швырнул нож в говорившего. Но попал почему-то в сундучный замок. Нож звякнул и прилип к нему, как приклеенный.

— То же, что и с лопатами, — вздохнул не принимавший участия в ссоре детина с медно-красной голландской бородкой. — Мы не вскопаем здесь и двух футов. Остров проклят, пора уходить.

Я повернулся к нему и на что-то наткнулся. На что именно, я не увидел, только нога нащупала нечто невидимое. Я молча нагнулся и тронул это нечто рукой. Пальцы обнаружили лопату, широкую медную лопату, которую мы, а не эти опереточные бородачи, привезли сюда для противодействия магнитным бурям. Я не удивился чуду невидимости — просто Боб Смайли во мне вспомнил о диамагнитных свойствах лопаты и, не видя, на ощупь, поднял ее, а потом, не задумываясь и не анализируя своих действий, взял да и приложил ее к голове, даже забыв при этом снять шляпу. Но медная плоскость лопаты прошла сквозь нее, как ложка в желе, и прохладно коснулась лба. В ту же секунду я увидел и лопату и рукав своей белой рубашки — рубашки Боба Смайли, а бородачи и сундук исчезли.

Я снова сидел в палатке возле прибывших со мной парней и не узнавал их. Никто не видел меня, да и друг друга, пожалуй, — их мутные, словно стеклянные глаза настораживали и даже пугали. Один раскачивался и подпрыгивал, что-то бормоча и вскрикивая. «Держи… Лови! Наперехват! Под ноги… Справа…» — различил я. Казалось, что кричали в толпе, а это выкрикивал он один и почему-то разными голосами. Другой считал, не двигаясь, едва шевеля губами, выплевывал цифры, знаки, буквы, символы — словом, все, из чего составляются формулы. Последние двое валялись на спине и сучили голыми ногами, как шестимесячные младенцы, мурлыкали и повизгивали, пуская слюни. Я приложил свою лопату к голове первого и тут же закрыл глаза. «Это ты, Боб? — услышал я. — А я, должно быть, сон видел. Будто я мяч, и меня хватают, швыряют, рвут, и чьи-то ноги меня бьют, и чьи-то руки подбрасывают, а кругом — схватка, обычная, как всегда на поле». Я все еще не открывал глаз, уже чувствуя, как во мне умирает Боб Смайли и снова ворочается кривой черт. Я уже опять слышал крики: «Оставь его, Луис! Под ложечку. Кривые Ноги, под ложечку!.. Выбей нож, вот так — под дых, чтобы сдох!» И стоны, ор, хохот, свист… Потом чей-то удар сбил меня с ног, уже не меня, а кого-то другого, потому что я опять прикрыл невидимой лопатой лицо, и вновь ожили и палатка, и спятившие мои юнцы.

«Снеси их в лодку, — снова услышал я. — Разные люди реагируют по-разному в одинаковых обстоятельствах. Лопата оказалась забавным испытанием на сообразительность, как палка в обезьяньей клетке, без которой не дотянешься до бананов. Брось лопату — она уже не нужна». Кто это сказал, я так и не понял, словно кто-то во мне, потому что, кроме ребят, никого кругом не было. Ряженые бородачи вместе со своим сундуком бесследно растаяли на солнце, как мираж. «Наведенный», — добавил кто-то во мне. «Кем?» — спросил я мысленно. «Не поймешь». — «А они кто?» — «Привидения, которых вы так боитесь». — «А сундук?» — «Клад, который вы ищете». — «Значит, он все-таки зарыт?» — «Нет, его смыла волна вместе с твоим скелетом». — «Когда, где?» — безмолвно вскрикивал я, и кто-то в моем мозгу хладнокровно, равнодушно парировал: «Должно быть, алчность всеобща. Горсть золотых монет — и человек звереет. Я ощущаю это опять. Успокойся, сундук разбило, а монеты на дне занесло песком. Слишком давно и слишком глубоко для ваших водолазов».

Весь этот разговор промелькнул в моем сознании, как диалог из прочитанной книги. Может быть, я тоже сошел с ума? Но мысленную подсказку вспомнил: «Снеси их в лодку». Лодка все еще стояла в центре прозрачной бухточки, а стащить в нее несопротивлявшихся юношей было не столь уж трудно, тем более что они сразу пришли в себя, как только погрузились в лодку. Внезапное сумасшествие, если только это было сумасшествием, прошло, как летучая головная боль. Ребята рассказали о своих снах наяву: один был футбольным мячом в матче двух американских колледжей, другой — счетной машиной, вслух решавшей, как он выразился, оптимальный вариант перцептрона на языке математических формул. Парень был филологом, о том, что такое перцептрон, и понятия не имел, да и с математическими формулами еще в школе не ладил. Тем не менее он точно повторил, как сомнамбула: «Оптимальный вариант перцептрона». Вы переглядываетесь, вы знаете, что это такое, а я нет, я просто запомнил пересказ парня и, уверяю вас, передаю точно. Что случилось с последними двумя, можно было только предположить: оба ничего не помнили, кроме блаженного состояния нирваны, что свойственно, как известно, младенцам и наркоманам.

Мой сон заинтересовал всех, но объяснения не нашел, как и другие. Я видел пиратов, пропавший клад, но почему так ясно и так реально все это привиделось мне, спросить было некого. Несомненной для всех была только связь физических и психических феноменов во время нашего пребывания на острове. О моем индивидуальном феномене — странной мысленной беседе кого-то с кем-то в сознании — я и не заикнулся. Честно говоря, побаивался психиатрической экспертизы. Да и вообще о происшедшем все решили молчать: не можем объяснить научно, так нечего подогревать суеверия.

Боб Смайли допил виски и замолчал. Молчали и его слушатели. Только Рослов, подумав, сказал по-русски:

— Меня, пожалуй, больше всего заинтересовал «оптимальный вариант перцептрона».

— И то, что его высчитывал филолог.

Янина посмотрела в сторону отвернувшегося Смайли.

— Любопытно, как он это запомнил?

— Подчитал, наверно. А может, придумал.

— С какой целью? Заманить? Спровоцировать?

— Зачем? Спровоцировать можно и здесь. Во всяком случае, попытаться. К тому же Бермуды — не американская, а британская колония.

— Там есть и американские базы.

— Тем более неразумно с точки зрения любой разведки заманивать туда красных. К некоторым островам нас и на полмили не подпустят.

— Не похоже на провокацию, — согласился Шпагин. — Меня больше смущают сны и магнитные бури. Их взаимосвязь.

Но Рослов не подхватил подсказки.

— А зачем их связывать? Даже один источник, если это один источник, может действовать в разных сферах по-разному.

— Ты считаешь возможным такой источник?

— Есть у меня одна безумная идейка… — задумался Рослов. — Но достаточно ли она безумна, чтобы быть правильной? Как бы Нильс Бор не пожалел в гробу о сказанном.

— Не пожалеет, — усмехнулась Янина. — У меня есть тоже такая идейка. Но она требует проверки на месте.

— Чепуха, — отрезал Шпагин. — Я биолог, и магнитные бури меня не касаются. Пусть ими занимаются физики. Но психические явления, если только это не плод фантазии нашего собеседника, предполагают наличие мощной индукции. Что это за супериндуктор, какова его природа, организация, сфера действия? Где он находится? В атмосфере? В воде? В коралловой толще острова? Биологический или механический?

— А если внеземной?

Смайли надоело ждать.

— Заинтересовались, — сказал он утвердительно, словно и не предполагал иной реакции. — Вы именно те, кто мне нужен: я уже давно навел справки. Сайрус Мак-Кэрри не будет приглашать невежд и авантюристов. У вас есть время, средства и английские визы. Почему бы вам по дороге в Лондон не заглянуть в Гамильтон? Несколько часов на самолете — есть специальные рейсы. Я обещаю вам интересный вояж, всяческое содействие местных властей и встречу с привидениями «белого острова».

— А почему вы на этом настаиваете, именно вы? — спросил Рослов. — Вы же не владелец острова, не психиатр и не физик.

— Добавьте еще: не лгун и не сумасшедший, — сказал Смайли. — У меня есть предчувствие большого открытия, господа.

3. ОБЕД У ГУБЕРНАТОРА

В шестиместном седане, как называют американцы этот тип закрытого кузова, Рослов сел рядом с водителем — он любил встречную скорость пейзажа в ветровом стекле автомобиля. Город как бы трансформировался в движении геометрически и архитектурно: вертикальные плоскости срезали горизонтальные, параллельные где-то пересекались вдали, летящие к небу параллелепипеды из стекла и бетона вдруг расплющивались одноэтажностью вилл и особняков, и причудливо закрученные цилиндры колонн открывались или затягивались узорчатой чугунной сеткой ограды. К тому же город был незнакомым и экзотическим — лоскуток полуевропейской, полуамериканской цивилизации на белом коралловом острове в субтропической зоне Атлантики. Даже с самолета Гамильтон привлекал своей подсиненной белизной, прихотливо расшитой вечной зеленью тропиков, а сейчас, когда машина рассекала его поперек от старинной французской гостиницы близ порта к загородному бунгало губернатора, он показался Рослову еще более белым, словно присыпанным блестящей сахарной пудрой.

Еще Марк Твен, как-то заехавший на Бермуды, восхищался этой белой коралловой сущностью острова и города. Шестидюймовая корочка почвы позволила им украситься зеленью кедров и тамариндов, неистощимым буйством цветов и трав, ухоженностью банановых и пальмовых насаждений. Но зелень только расцвечивала белую канву коралла. Дома из коралла, белые коралловые дороги в белом коралловом грунте, крыши и дворики из белых коралловых плит — все это сохранилось и поныне, лишь кое-где уступив назойливому соседству геометрических гигантов из стекла и бетона. К старомодным коралловым виллам присоединились модернизованные отели и рестораны, универмаги и казино, какие Рослов видел и в Довилле, и в Ницце, но здесь они не подавляли провинциального и все же ослепительного белого великолепия города.

— Что, нравится? — спросил заметивший настроение своих спутников Смайли и тут же прибавил: — Мне лично эта белая шелуха осточертела. Мечтаю о доброй гранитной брусчатке.

Рослов промолчал. Он не любил шумно выражать свое восхищение, да и к Смайли все еще только присматривался. Не то чтобы он не понимал американца — никакой загадочности ни в облике, ни в поступках Роберта Смайли и в помине, как говорится, не было, но Рослов не забывал замечания Смайли о «великом открытии», вскользь брошенного им при первом знакомстве, и упорного нежелания его расшифровать эти слова. «Приедем — увидите», — отвечал он на все наводящие и прямые вопросы.

Пока они видели только город, да и то из окна автомашины, которую им подали тотчас же по прибытии в отель. Даже выкупаться в океане не удалось: поговорив с кем-то по телефону, Смайли объявил им о приглашении на обед к губернатору. Сэр Грегори Келленхем ожидал их всех у себя в загородной резиденции. Он не баловал своим вниманием даже очень богатых европейских и американских туристов, но советских ученых, да еще с такой высокой международной репутацией, собирался принять с викторианским гостеприимством. Этого требовала не только дипломатия, в которой сэр Грегори был искушен еще со времени своей службы в министерстве иностранных дел, но и простой человеческий интерес к новому для него типу людей. Поэтому, кроме двух русских и одной польки, к обеду ожидались близкие друзья губернатора: директор местного географического музея, настоятель собора английской епископальной церкви и начальник полиции острова, не менее лорда Келленхема заинтересованные в знакомстве с гостями из Москвы и Варшавы. Что успел рассказать о них Смайли губернатору, Рослов не знал, но прием, по-видимому, ожидался не официальный, а частный, то есть наиболее для них желательный. «Сразу возьмем быка за рога», — пообещал Смайли.

Он имел в виду поездку на «чертов остров», но ошибся в расчетах: разговор за столом долго не позволял перейти к заветной теме. С легкой руки гостеприимного хозяина, немолодого, но моложавого англичанина с заметной военной выправкой и чем-то напомнившего Рослову доктора Ватсона с иллюстраций к рассказам о Шерлоке Холмсе, даже тень чопорности и присущей британцам сдержанности не омрачила застольной беседы. Кроме Янины за столом присутствовала только одна женщина — леди Келленхем, жена сэра Грегори, не выпадавшая или старавшаяся не выпадать из «костра радушия», общими усилиями зажженного за обедом. Ни епископ, подчеркнуто представившийся как «мистер Джонсон», чтобы избавить советских гостей от непривычного им титулования, ни директор музея профессор Барнс, ни начальник полиции Корнхилл не сделали даже малейшего «фо па», как говорят французы, подразумевая неумышленную неловкость. Угощались обильными и приготовленными по-европейски кушаньями, пили превосходные испанские и французские вина и говорили обо всем, о чем обычно говорится в таких случаях и на таких встречах. Перед обедом заранее условились не упоминать о политике, и даже когда Рослов заметил, что Гамильтон с птичьего полета чем-то похож на Ялту и сэр Грегори тотчас же вспомнил о Ялтинской конференции, леди Келленхем вежливо вернула его к предварительному условию. Все засмеялись, и разговор снова весело и уже привычно зажурчал по удобному светскому руслу.

Смайли, который терпеть не мог званых обедов, все время, как он сам признался потом, держал палец на курке «чертова острова» и только ждал случая выстрелить вовремя. Случай представился, когда заговорили вдруг о контрабандной торговле наркотиками, доставлявшей столько хлопот начальнику островной полиции.

— Скажите лучше — тревог и огорчений, — вздохнул тот. — Приходится иметь дело не только с профессионалами, но и с богатыми туристами, не брезгующими выгодной контрабандой. И где только не прячут эту пакость! В пустых часах и электробритвах, сигаретных пачках и сигарных коробках, в специально обработанных пустотах внутри шоколадных плиток и в замаскированной парфюмерии. Не перечтешь.

— Вы пробовали наркотики?

«Фо па» Янины, принимая во внимание профессию и служебное положение Корнхилла, было неуместной наивностью. Но Корнхилл не обиделся, он ответил вполне серьезно:

— Мне уже сорок девять, мисс, и у меня трое детей. А как они действуют, сейчас скажу. — Он вынул из бумажника газетную вырезку. — Это признание жертвы, пойманной с поличным в отеле «Хилтон». Репортер воспроизвел его по нашему протоколу. В общем, не наврал и не приукрасил. «Это не сон и не галлюцинация, — прочел Корнхилл. — Это распад психики. Я растворяюсь в черной жижице. Сердца нет. Кости остались где-то в отеле. Черный страх поглотил все: мысли, чувства, личность. Один страх. Это хуже, чем смерть».

— И это пьют? Зачем?

Корнхилл, не ответив, молча положил вырезку в бумажник. А Смайли воспользовался паузой. Тигр прыгнул.

— И где сейчас эта жертва?

— В клинике у доктора Керна.

— У того, где стрижет газон человек, говоривший с Богом? — лукаво спросил Смайли и толкнул под столом Шпагина.

— Кто это здесь говорил с Богом? — тотчас же вмешался тот.

Епископ поморщился:

— Сумасшедшие есть везде. Бермуды не исключение.

В ответ последовала неожиданная и не без ехидства реплика директора географического музея:

— Я не перестаю удивляться, почему его преосвященство не использует этот случай во славу христианской религии. Чудеса на Бермудах! Даже в Риме позеленеют от зависти. Ведь Корнхилл может предъявить миру и второе чудо. Живой полицейский инспектор, присутствовавший при казни Христа.

Епископ, кашлянув, возвратил удар: он был опытным полемистом.

— Наши русские гости и леди из Варшавы, вероятно, недоумевают, — сказал он. — Предмет спора, не совсем вовремя затеянного профессором Барнсом, им непонятен. Речь идет о случаях психического расстройства у людей, побывавших на так называемом «белом острове», точнее, о галлюцинациях, вызванных у них какой-то магнитной аномалией в этом районе. Я не психиатр и не физик — причины явления мне не ясны. Но упомянутые случаи не настолько значительны, чтобы создавать вокруг них дурно пахнущую шумиху.

— Почему? — не унимался Барнс. — Чудо есть чудо. По-моему, его преосвященство явно недооценивает значения чуда для возвеличивания церкви Христовой. Тем более что отставной полицейский инспектор Смэтс, побывавший, по его словам, на Голгофе, — человек явно не сумасшедший. Не так ли, Корнхилл?

Начальник полиции не совсем, впрочем, уверенно, но все же подтвердил нормальность своего отставного инспектора, совершившего столь редкостную прогулку во времени.

— Я должен, однако, заметить, — добавил Барнс все с тем же шутливым полемическим вызовом, — что это чудо льет воду совсем не на мельницу нашего почитаемого епископа. Смэтс утверждает, что казнили не Христа, а Варавву.

Епископ, по-прежнему невозмутимый, небрежно вернул брошенный ему мяч.

— Во-первых, Смэтс — богохульник и еретик, и я не очень-то верю в его галлюцинацию о Голгофе. Во-вторых, пытаясь острить, надо обладать чувством юмора. У нас с профессором Барнсом, — пояснил он, — старый спор о существовании Христа. Барнс считает Христа мифом, сочинения евангелистов — апокрифами, а донесение Пилата о казни Христа императору Тиберию — легендой, сочиненной столетие спустя. Он даже не верит свидетельству таких историков, как Тацит и Светоний.

— Не верю! — загремел Барнс, явно не замечая неудовольствия губернатора, нисколько не заинтересованного в проблеме существования Христа. — Тацит опирался на легенды, до него сочиненные, а Светоний только единожды, да и то вскользь, упомянул о каком-то Хресте, не то участнике, не то зачинщике одного из мелких мятежей в Иудее. Такие мятежи чуть не ежегодно вспыхивали по всем римским колониям, а имя Хрест — весьма распространенное в то время в Палестине и Сирии. Ссылаться на подобные свидетельства по меньшей мере наивно.

— Вы любите цветы? — обратилась вдруг леди Келленхем к сидевшей рядом Янине. — Пока наши мужчины закончат религиозный диспут, я покажу вам свои ризофоры.

Смайли, которого вопрос о существовании Христа интересовал едва ли более деликатного губернатора, деликатным не был. Вторично воспользовавшись паузой, он бесцеремонно перебил спорящих:

— Кстати: не о Христовом, а о «чертовом острове». Не кажется ли вам, Корнхилл, что там могли обосноваться торговцы наркотиками? Используя россказни о привидениях и страхи местных жителей, можно легко устроить в коралловом грунте рифа нечто вроде склада или оптовой базы. Может быть, и галлюцинации вызывали ваши наркотики, испаряясь или как-то иначе отравляя воздух.

— После вашей экскурсии мы два раза буквально облазили остров, — сказал Корнхилл. — Кроме ваших медных колышков для палатки, нигде ни одной неровности, углубления или хотя бы трещинки! Сплошное белое отполированное стекло. Даже спуски в океан и в бухточку также отшлифованы неизвестно кем, чем и зачем. Мои ребята ощупали с аквалангами дно и стенки бухты — повсюду гладкий коралл и ни единой горсточки земли или песка, ни раковины, ни водоросли. Пустой аквариум — даже лодку привязать не к чему.

— Почему вы не обращались к специалистам для выяснения всех этих странностей? — спросил у губернатора Рослов. — У вас же международный курорт. Приезжают, вероятно, ученые не только из Англии.

Сэр Грегори ответил не сразу.

— Я понимаю это ваше «не только». Британцам больше, чем кому-либо, свойственны осторожность и сдержанность. Это относится и к ученым. Мы пробовали рассказать кое-кому о некоторых странностях, обнаруженных на острове, но или выбор адресатов был неудачен, или рассказчики не сумели передать главное: достоверность рассказанного — особого интереса к нему отдыхавшая на Бермудах наука не проявила. Да мы и сами не делаем попыток искусственно возбудить такой интерес. Это уже типично английская черта — страх показаться смешными, — улыбнулся он виновато. — Раздуем кадило, соберем ученых, слетятся газетчики — и вдруг пшик! Что-нибудь вроде солнечной активности или напряжения земного магнитного поля. Надеюсь, вы простите мне мою наивную и, может быть, нелепую терминологию — я ведь не специалист. Но очень боюсь, что и специалисты отступятся: исследования на месте невозможны, аппаратура бездействует. Начнутся гадания, поползут слухи, отпугивающие туристов, создастся угроза паники среди местного населения.

— Эпидемической паники, — подчеркнул епископ. — Я бы на месте губернатора вообще запретил поездки на остров.

— Это только увеличит нездоровое любопытство. Любой запрет можно нарушить.

— Введите охрану и патрулирование. Есть же у нас полицейские катера!

— Боюсь, что в метрополии это сочтут превышением власти, — сказал лорд Келленхем. — Я не могу ограничивать свободу туризма. Остров — не военная база и не засекреченный объект. Там, где они есть, об охране заботится военная администрация, и не мое дело регулировать процедуру каботажного плавания или туристских экскурсий. Лучше всего поменьше болтать о странностях этого проклятого острова и не мешать рыбакам и лодочникам избегать его в своих профессиональных поездках.

Смайли подмигнул Рослову: пора, мол! И Рослов сделал первый дипломатический ход.

— Надеюсь, что сэр Грегори и никто из присутствующих, — сказал он, — не будут возражать против поездки нашей научной группы на этот загадочный и, может быть, совсем не проклятый остров. Вреда мы не принесем, а возможно, и объяснить кое-что сумеем, и странности перестанут быть странностями.

— К тому же мы ничего не возьмем с собой, кроме диамагнитных шлемов, заказанных мистером Смайли в Нью-Йорке, — прибавил Шпагин. — Даже фотоаппараты оставим в гостинице.

— Они бесполезны, — усмехнулся Корнхилл. — Все равно ни одного снимка не сделаете.

— Какая жалость, что воскресшего Христа не удастся заснять на пленку, — хохотнул Барнс. — Но может быть, он превратит для вас в вино воду из бухточки. Тогда выпьете за здоровье его преосвященства. Может быть, он и поверит.

— Хватит, Барнс, — поморщился губернатор.

Директор музея мгновенно стал серьезным.

— Лично я думаю, — прибавил он, — что вы ничего не увидите. Никаких галлюцинаций и магнитных загадок.

— Вы так уверены? — спросил Смайли.

— Вполне. Я провел на острове целую ночь и не увидел ни богов, ни пиратов. Консервы превосходно открывались, и жестяные банки не сплющивались в шедевр поп-арта. Так что у меня есть все основания сомневаться в странностях «белого острова». Его привидения не доверяют скептикам.

Но трезвый голос Барнса уже не мог повлиять на предпринятую операцию. Содействие губернатора и начальника полиции открывало «зеленую улицу» кораблям аргонавтов. И когда вернулись из сада Янина и леди Келленхем, за столом шел веселый и мирный спор о преимуществах английской и русской кухни.

4. СИНАЙ И ГОЛГОФА

— Вначале бе слово и слово бе к Богу и Бог бе слово, — сказал с пафосом Пэррот.

— Ты что имеешь в виду? — спросил Смайли.

— Библию, капитан.

— Типично религиозное помешательство, — шепнул доктор Керн Рослову.

Но Пэррот даже не взглянул на них.

— Где это было, Пэррот?

— В Синайской пустыне, капитан. Был вечер и было утро: день шестый.

— Он знает наизусть все Пятикнижие, но цитирует его только тогда, когда упоминают о его приключении. В остальном он совершенно нормален, — снова шепнул Керн, и опять Пэррот не услышал или не захотел услышать.

Рослов и видел перед собой на первый взгляд совершенно нормального человека. Смотрел он ясно и вдумчиво, говорил буднично и разумно. Только тогда, когда он цитировал Библию, его хрипловатый, глухой голос вдруг подымался до проповеднического пафоса. На Рослова и Керна он по-прежнему не обращал никакого внимания.

Встреча эта состоялась в саду частной клиники доктора Керна, в кедровой рощице на холмистых нагорьях за городом. Рослов поехал туда вместе со Смайли, а Шпагин с Яниной отправились в сопровождении Корнхилла навестить отставного полицейского инспектора Смэтса.

Керна нашли в саду отдыхавшим после очередного утреннего обхода больных. Прочитав записку губернатора, суховатый пожилой англичанин с любопытством оглядел Рослова.

— В первый раз вижу человека из Москвы, — улыбнулся он. — Не из штата Айдахо, а из России. В Штатах есть две или три Москвы, а в России только одна, но какая! Впрочем, по вашей бороде вас можно принять за американца, скажем, с юго-запада, из Техаса или Калифорнии. Хотя бороды сейчас в моде не только в Америке.

— Даже в Москве, — сказал Рослов.

— Только борода у вас ухоженная, как у английских королей. Ручаюсь, что вы носите ее только из желания нравиться.

— Вы угадали — из щегольства, — засмеялся Рослов.

Керн помахал перед ним губернаторской запиской. Подчеркнуто и многозначительно.

— А знаете, о чем я подумал, прочитав это письмо? Вы хотите видеть Пэррота. А у него была точно такая же борода. Он чем-то напоминал… ну, вашего старшего брата, что ли…

— В самом деле… — вмешался Смайли, — я тоже припоминаю. Было сходство. Ей-богу, было.

— Почему вы все говорите в прошедшем времени: было, напоминал, — удивился Рослов. — А сейчас?

— Сейчас вы увидите своего дедушку, — сказал Керн. — Сколько вам? Тридцать? Он старше вас всего на пять лет, но вы дадите ему все шестьдесят… Пэррот! — позвал он склонившегося над грядкой поблизости человека в вылинявшем синем комбинезоне.

Подошел седой, лохматый старик, ничем, кроме бороды, да и то не черной, а белой, не похожий на Рослова. Только загорелое лицо его без морщин и отеков свидетельствовало о том, что седина обманывает.

— Что вам угодно, док? — спросил он.

— Поговорите с моими гостями, Пэррот. Один из Европы — знаток Библии…

Реплика Керна не произвела впечатления на Пэррота. Глаза его смотрели равнодушно и холодно.

— …другой из Штатов, — продолжал доктор. — По-моему, вы знакомы, Пэррот. Мистер Смайли когда-то навещал вас здесь. Припомните.

Пэррот взглянул на Смайли и кивнул без улыбки.

— Я помню, капитан. Вы уже раз говорили со мной, капитан.

— Почему «капитан»? — шепнул Рослов доктору.

— Для местного жителя любой искатель кладов всегда капитан.

А Смайли и не думал отрицать своего «капитанства».

— Вот и отлично, Пэррот, — сказал он. — Память у тебя золотая. Вспомни-ка еще раз свой разговор с Богом.

Тут Рослов и увидел, как седой рабочий-садовник вдруг превратился в библейского проповедника. Но Смайли решительно и настойчиво приостановил извержение цитат:

— Библию я тоже читал, Пэррот. Все ясно. Синай, пустыня, гора. Ты стоишь и внемлешь гласу Бога, как Моисей. Откуда?

— С неба.

— Громко?

— Нет. Глас Божий отзывался во мне самом. В душе.

— С чего началось?

— С приказа. Я вдруг услышал: «Стой на месте! Все вы одинаковы — ищете клада, которого нет. И какой одинаково ничтожный у каждого запас накопленной им информации».

— Стой! — закричал Рослов. — Он не может так говорить, Смайли. Это не язык садовника. Он не понимает, что говорит. Спросите его: то ли он говорит, что услышал?

Пэррот стоял строгий и каменный, не слушая Рослова.

— Ты повторяешь в точности то, что слышал? — повторил Смайли вопрос Рослова.

— От слова до слова, капитан. Мало понял, но ничего не забыл. Разбудите ночью — повторю, не сбиваясь. Как Библию.

— Откуда ты знаешь, что с тобой говорил именно Бог? Может быть, тебе это только послышалось?

— Я спросил его: «Ты ли это, Господи? Отзовись». Он ответил: «Все вы задаете один и тот же вопрос. И никто даже не поймет правды. Я был тобой и знаю твою мысль, и твой страх, и гнев, и все, что кажется тебе счастьем. Смотри». И я увидел стол, как в харчевне старика Токинса, большой стол и много еды. «Попробуй, ешь, пей, радуйся, — сказал Бог, — ведь это и есть твое счастье». И я ел, отведывая от каждого блюда, и запивал вином, и плясал вокруг стола, хмельной и сытый, пока не отрезвел и не услышал глас Божий: «Вот так вы все. Ничего нового. Скудость интересов, животная возбудимость, шаблонность мышления, ничтожная продуктивность информации. Я просмотрел ее и ничего не выбрал. Ты из тех, о ком у вас говорят: ему не нужен головной мозг, ему достаточно спинного».

— Что! — закричал Рослов, вскакивая, но тут же сел, потому что Пэррот даже не взглянул на него.

Он продолжал говорить с Богом.

— «Я не пойму тебя. Господи», — промолвил я и услышал в ответ: «Тех, кто мог бы понять, я еще здесь не видел. Ты говоришь: Бог! В известном смысле я — тоже оптимальное координирующее устройство. Но параметры ведь не те: я не вездесущ и не всеведущ, не всеблаг и не всесилен. Я читаю в твоем сознании: ты уже мнишь себя Моисеем, вернувшимся к людям с новым законом Божьим. А вернешься ты с необратимыми изменениями в сознании и мышлении. И в тканях организма: посмотри в зеркало бухты, только не упади». Я посмотрел и упал: на меня взглянул оттуда незнакомый седой старик. Я не захлебнулся только потому, что внизу была лодка, капитан. Вот и все.

Пэррот умолк и замер, облокотившись на лопату, которая под его тяжестью почти наполовину ушла в жирную корочку почвы. В ясных, но странно пустых глазах безмятежно голубело небо.

— Разрешите, доктор, задать ему несколько вопросов? — Рослов буквально дрожал от нетерпения.

— Задавайте через Смайли, — сказал Керн, — он, как мы говорим, вас «не принял» и отвечать не будет.

— Смайли, спросите у него, что значит «параметр» и «оптимальный»?

Смайли повторил вопрос.

— Не знаю, — ответил Пэррот.

Рослов снова спросил через Смайли:

— Вы что-нибудь читаете, кроме Библии?

— Нет.

— А до разговора с Богом?

— Ничего не читал. Даже газет.

— Какое у вас образование?

— Никакого. Научили немножко грамоте в детстве.

— Все ли вам понятно в Библии?

— Две строки понятны, третья — нет. И наоборот. Но Библию читаю не умом, а сердцем.

— У меня нет больше вопросов, — сказал Рослов. — Пусть идет.

Молчание проводило уход Пэррота. Долгое, встревоженное молчание. Первым нарушил его Керн.

— Я впервые слышу полностью этот рассказ и понимаю цель ваших вопросов, — сказал он Рослову. — Вы обратили внимание на то, что он воспроизводил бессмысленный для него текст с механической точностью магнитофонной записи. Не сбился ни на одном слове, словно цитировал по журналу или учебнику.

— Он процитировал даже Эйнштейна, — вспомнил Рослов.

— Вы что-нибудь понимаете? Ведь он нигде не учился. И читает-то по складам.

— Нет ли среди ваших пациентов математиков или биологов? — спросил Рослов.

— Вы думаете, что он мог услышать от кого-нибудь эти «параметры»? Галлюцинация могла, конечно, обострить память, — задумчиво согласился Керн, — но от кого он мог слышать, с кем общался? Практически — ни с кем. Нелюдим и замкнут. Да и нет у нас таких, чьи разговоры могли бы породить эту биомагнитофонную запись. Несколько спившихся курортников, два студента-наркомана и бывший врач — параноик. О «параметрах» они знают не больше Пэррота. Нет, это категорически отпадает.

— Тогда это дьявольски интересно, — сказал Рослов.

— И необъяснимо.

— Почему? Никто даже и не пытался найти объяснение.

— Странная галлюцинация, — заметил Керн. — Странная и сложная. Предположить, что он придумал все это уже в период болезни, трудно — не тот интеллект. Болезнь, конечно, могла обострить фантазию, но не у него. Да и патологические нарушения психики — несомненно следствие, а не причина галлюцинации.

— А вы помните, как он процитировал Бога о необратимых изменениях в сознании и мышлении? — спросил Рослов. — Кто-то или что-то очень точно прогнозировали последствия происшедшего.

— Кто-то или что-то? У вас есть объяснение?

— Пока нет. За объяснениями мы поедем на «белый остров».

Керн улыбнулся сочувственно и не без сожаления.

— С удовольствием встречусь с вами вторично, только не в качестве лечащего врача, — заключил он. — На вашем месте я бы не рисковал.

А Шпагин с Яниной в это время выслушали почти аналогичное пожелание от вышедшего в отставку инспектора уголовной полиции города Гамильтона. Корнхилл, привезший их в белый коралловый домик с такими же плитами открытой веранды, тотчас же уехал, сославшись на неотложные дела. Смэтс, располневший и обрюзгший, больше похожий на трактирщика, чем на полицейского, понимающе усмехнулся:

— Никогда не верил мне, не верит и сейчас и только из профессиональной солидарности не хочет признаться в этом в вашем присутствии.

— Что значит «не верит»? — удивился Шпагин. — Вы же не уверяете его, что привидевшееся вам на острове происходило в действительности!

— Он не верит в то, что я был трезв.

— Почему?

— Потому что я всегда любил выпить, люблю и сейчас, — и Смэтс, не вставая, вынул из шкафчика под рукой и водрузил на стол открытую бутылку виски. — Начнем? Или вы предпочитаете модный джин с тоником?

— Слишком жарко, — сказал Шпагин.

— Тогда одной фляжки хватит на весь рассказ, — флегматично заметил Смэтс и отхлебнул из бутылки. — Только виски я не взял с собой, когда поехал на остров. Поехал трезвый с утра.

— С какой целью?

— Захотелось проверить, не используют ли остров торговцы наркотиками. Корнхилл сказал, что об этом подумал и Смайли. Что ж, голова у старого Боба варит. Только все это вздор. Остров чист и нетронут, как девушка перед первым причастием. Такой же белый и гладенький. Не совсем обычной формы коралловый риф, на девять десятых захлестываемый океанской волной. Я облазил его вдоль и поперек, куда только мог заползти человек, и ничего не нашел. Хотел уехать, но не успел.

— Что-то случилось?

— Гроза. Тривиальная забава ветра и туч. Однако на земле вы уходите в дом и закрываете ставни, а в море, если у вас нет прикрытия, вы беспризорны и беззащитны под огнем небесной артиллерии и ракет и под водой миллионов брандспойтов и водометов. Я покорился судьбе и вытянулся плашмя на белой коралловой горке. Но ни капли воды не упало на ее спинку, ни одна молния не опалила ее мраморной белизны. Остров как бы оказался в эпицентре урагана, окруженный сомкнутым кольцом грозы.

Смэтс сделал еще глоток и помолчал, наслаждаясь эффектом рассказа. Должно быть, он очень любил этот рассказ, как любит актер свой лучший концертный номер.

— Гроза вдруг отгремела, — продолжал он, — только низкая черная туча надвигалась с горизонта. Время как бы сместилось. Из бушующей грозовой бури я попал в тревожную тишь предгрозья. А кругом вместо кипящего океана расстилалась плоская глиняная пустыня, и вдали в облаке желтой пыли темнел смутно обрисованный, почти неразличимый в пыльном тумане город. А я стоял, как и здесь, близ вершины, только не белой коралловой горки, а большой отлогой горы без единой травинки, каменно-рыжей, в клубах гонимой западным ветром пыли, зловещей глыбы нелепо вспучившейся земли. У ее подножия шумели крохотные, как в телевизоре, человечки, различимые только по одежде — кто в белом, кто в черном.

— Голгофа, — догадалась Янина.

— Я понял это по возвращении, а там мы называли ее Calvus.

— Вы знаете латынь?

— Конечно нет. Но там мы все говорили по-латыни, как сейчас по-английски.

— Calvus — «темя», «лысый», — перевел Шпагин. — Вероятно, «лысая гора». По-арамейски — Голгофа. А кто это «мы»?

— Солдаты из преторианской когорты, — пояснил Смэтс. — Сначала я не сообразил, кто я и где, обалдело смотрел на свои почему-то голые ноги в зарубцевавшихся шрамах, жилистые ноги бегуна или велосипедного гонщика. С моими, инспекторскими, у них не было ничего общего, но, вероятно, что-то от инспектора Смэтса осталось во мне и откликнулось удивленно и встревоженно на это внезапное перемещение во времени и в пространстве. Потом это «что-то» погасло. Я уже был римским солдатом, старым поседевшим волком, отшагавшим тысячи миль по колониальным дорогам империи. Таких, как я, было много — с двадцатипятилетним армейским стажем, собранные в легионах подальше от Рима. Что я помнил тогда, сейчас забылось — должно быть, разные страны и дороги, голые трупы, содранные одежды и кровь повсюду одного цвета. Помню только, как стояли там под дьявольским солнцем в одних набедренных повязках, как дикари, с дротиками, сбросив все железное, нестерпимо раскалившееся на солнце, — панцирь, шлем, поножи, даже мечи. Рубахами, смоченными в теплой тухлой воде из поднятой на гору бочки, повязали головы и проклинали все и всех — императора и богов, прокуратора и повешенных, которых почему-то было велено охранять от толпы внизу, чтоб не отбили. А кому нужны три полутрупа, распятые на столбах на вершине горы?

— На крестах? — полувопросительно уточнила Янина, выросшая в католической семье и с детства помнившая все евангельские подробности.

Смэтс расхохотался громко, сытно, самодовольно.

— Наша юная гостья из красной Варшавы, по-видимому, неплохой знаток христианской догматики. Но все это вранье, мисс. Накануне поездки, в гостях у Корнхилла, епископ Джонсон назвал меня богохульником потому, что я усомнился в истинности четырех евангелий. Сказал, что это комиксы первого века с героем-суперменом Христом. Так и оказалось, когда Бог сподобил меня увидеть все это воочию. Ну, Бог там или не Бог, только я был трезв и не накурился какой-нибудь дряни, а видел все это, как вас, даже отчетливее: свету по крайней мере больше было. Но не было ни крестов, ни Христа. Стояли обыкновенные столбы с перекладинами в виде буквы «Т», врытые за ночь нашими же солдатами; никто столбов на себе не тащил — их привезли на длинных низких повозках те же солдаты из претории и за весь труд не получили ничего, кроме одежды казненных. А это тряпье не купили бы даже нищие у городских синагог: вешали ведь простолюдинов, мятежников, партизан по-нашему, убивших несколько дней назад императорского курьера из Рима. Прокуратор так разгневался, что судил их сам без синедриона, осудил и — бац! — на виселицу с перебитыми суставами. Никого не помиловал, никого не обменивал, рук не мыл. Это я все уже после скорректировал, а тогда даже не интересовался — висят трое голых с дощечками на груди и смерти не просят, потому что уже кончились на таком солнцепеке.

— Вы говорите: дощечки на груди, — заинтересовалась Янина, — а у среднего дощечка с надписью «Царь иудейский»?

— Одинаковые у всех троих. А что написано, не уразумел по неграмотности. Тем более по-гречески и по-арамейски, а по-латыни центурион прочел: tumultuosi — по-нашему «мятежники».

— Ну а Христос?

— Я же сказал, что Христа не было. Он на картинках тощий, с черной бородкой, а посреди висел рыжий верзила с желтым пухом на лице и заячьей губой. Голого его можно было в зоопарке показывать вместо гориллы. Звали его Вар для краткости, а уже дома, заглянув в Библию, я догадался, что это Варавва. Не освободил его, значит, Пилат, а повесил для острастки. А как орали внизу, даже на горе было слышно. Выскочил один в черной хламиде до колен, прорвался сквозь заслон конников и побежал вверх, вопя: «Горе вам, горе! Еще придет час вашей гибели». Я толкнул его легонько дротиком в грудь, он и затих. Жарко было, да и копье хорошо наточено. А туча шла и шла. Как мы ее ждали, как провиант в походе или глоток вина в таверне, когда отпускают в город. И грянул гром, совсем как в Библии, и хлынул ливень. Только я опять не промок, потому что он снова хлестал вокруг острова, а на белую пленку из коралла не попадало ни капли. Тут я сам себе или кто-то во мне говорит: «Прав был — вранье. Теперь убедился? История всегда писалась в чьих-нибудь интересах». Кто это сказал во мне, не знаю, только, пожалуй, все же не я и не тот римский солдат, что стоял под виселицами на вершине горы.

Смэтс опрокинул бутылку в рот и облизал горлышко.

— Поедете проверять? — спросил он.

— Обязательно, — сказал Шпагин.

5. НИЧТО ИЛИ НЕЧТО?

А что проверять? Магнитную аномалию острова? Его плоскую, едва возвышающуюся над океаном поверхность? Его мертвую мраморную белизну без единой горсточки песка или ила, где могло бы вырасти что-то зеленое и живое? Гладкое зеркало его крохотной бухты, куда почему-то не забегала волна и не долетал ветер? Здесь без присмотра и без привязи можно было оставить любое суденышко — в данном случае арендованную Смайли белокрылую четырехместную яхточку без мотора. Ее поставили у крутого среза стекловидного берега метра в полтора высотой, куда можно было легко взобраться, подтянувшись на руках. Так они и сделали, забрав с собой рюкзаки и палатку, — четверо аргонавтов, отправившихся на поиски чего-то неведомого, что не имело даже названия. Ничто или нечто, как сказал Шпагин.

После встречи со Смэтсом и Пэрротом все четверо, обменявшись рассказами, до глубокой ночи просидели в саду отеля, пытаясь как-то суммировать и прояснить впечатления. Шел разговор, в котором столкнулись логика и растерянность, смятение перед необъяснимым и упрямство людей, для которых необъяснимое — пока еще только непознанное. Чья-то мысль перебивала встречную, новое предположение исключало только что высказанное, что-то отбрасывалось, что-то оставалось, формируя пока еще неопределенную, еще не прояснившуюся гипотезу.

— О магнитной аномалии говорить рано. Ее надо проверить.

— А почему обязательно аномалия? Может быть, просто магнитные бури? Я не специалист, но даже из популярной литературы известны случаи разбушевавшейся магнитной стихии — авиакатастрофы, обрыв телеграфной связи, паразитные токи в электропередачах.

— Не верю я в магнитные бури. Они здесь постоянны или цикличны.

— Теоретически допустимо изолированное магнитное поле…

— Но оно не может быть источником подобных галлюцинаций.

— Почему? Как действует постоянное магнитное поле на психику человека — вопрос изученный. Действует.

— Тогда надо предположить разумный индуктор. Не понимаете? Да просто потому, что галлюцинации возникают как образный или словесный отклик на мысль, возникшую в сознании объекта галлюцинации. Иногда такой отклик подтверждает эту мысль, иногда ее корректирует или опровергает. Возникает как бы раздвоение личности, в котором одна часть воспринимает чье-то разумное вмешательство. Может быть, это спор сознания и подсознания?

— У Смэтса — да. Допускаю. Накануне поездки он поспорил с епископом об истинности евангелий. Галлюцинация — образ где-то прочитанного или услышанного, подкрепляющего его тезис об их неистинности. Голос внутри — второе «я». То же и у Смайли, когда он вспомнил о медной лопате. Сознание и подсознание. Может быть. Не исключено.

— О лопате я действительно вспомнил, но кто-то сказал мне, что это разумно, хотя и бесполезно. И предложил мне снести парней в лодку. Не думаю, что это был я.

— Бывает. Раздвоение личности. Такое же, как у Смэтса.

— А у Пэррота?

— И у Пэррота. Сознание и подсознание. Божий слуга и Бог. Распад психики уже начался на острове, а может быть, и раньше. Слуховая галлюцинация — только симптом уже начавшейся душевной болезни.

Тезис душевной раздвоенности яростно защищал Шпагин. Сомневающаяся Янина тотчас же уловила противоречие.

— А при чем здесь разумный индуктор?

— Он и угадал симптом будущего религиозного помешательства. Помните предупреждение «Бога» о необратимых изменениях в сознании и мышлении? Отклик в подсознании только для Пэррота был Богом. Фактически это была разумная мысль извне, выраженная к тому же языком, совершенно не свойственным Пэрроту.

— Параметры… — усмехнулся Смайли. — Даже я бы так не сказал.

Мало говоривший Рослов задумчиво прибавил:

— А вы помните слова: «оптимальное координирующее устройство со многими параметрами»? Это очень точное математическое выражение идеи Бога, кстати у кого-то заимствованное… Отсюда вывод: «разумный индуктор» Шпагина — математик.

— Может быть, Пэррот все-таки это слышал где-нибудь раньше? — предположила Янина. — Возникала же такая мысль? Возникала. Зря ее опровергли. А если еще раз придирчиво разобраться: мог он это слышать или нет?

— Где?

— В холле отеля, в баре, в харчевне. Мало ли где! Может быть, в роли лодочника ездил с кем-нибудь на экскурсию. Может быть, наняла его какая-то компания. Трудно предусмотреть все человеческие пути и перепутья даже у такого человека, как Пэррот. В конце концов, подслушал чей-нибудь разговор в лечебнице.

— И запомнил, не переврав?

— Причуды памяти.

— Вероятность не большая, чем у «разумного индуктора», — сказал Рослов.

— А вероятность Голгофы у Смэтса? — вставил Смайли. — Откуда такие подробности, которых даже в Библии нет? Мог он это придумать, прочесть об этом, в кино увидеть, услышать от кого-то? Не думаю. Я его давно знаю. Умен, но необразован, выбился из постовых. Откуда он знает латинские слова и названия, о чем говорили римские солдаты в Иерусалиме, как одевались, что думали? Из книг? Боюсь, что в здешней городской библиотеке вы ничего похожего не найдете. Да он ничего и не читает, кроме детективов и комиксов. А в евангелиях написано не так и не то. Где-нибудь слышал? От кого? От барменов и рестораторов, у которых брал взятки? Или у скупщиков краденого? Нет, мисс, не верю я в его «причуды памяти». Не та память!

Так они и не договорились, условившись продолжить разговор тотчас же по прибытии на остров, а до тех пор молчать, благо уже поутру возникла новая тема. Новость выложил Смайли в открытом море, когда яхта пошла с попутным ветром и капитанские его обязанности не требовали сложных маневров с парусом. Оказалось, что накануне, после разговора в саду отеля, у него в номере ожидали гости: «знакомые парни из Штатов, которым не нужен полицейский, чтобы открыть дверь без ключа или произвести обыск без ордера».

— Кто же именно? — поинтересовался Рослов.

— Не будем уточнять, — поморщился Смайли. — Считайте, что визит их не обязателен, но удивить не может. Не удивился и я, хотя они сидели за моим столом и пили мое виски. «Присаживайся, — говорят, — будь хозяином». Я присел: «Чем могу?» — «Выкладывай, — говорят, — все, что знаешь: с кем едешь, их намерения, цель, кто разрешил и тому подобное». В ответ я посоветовал им прочитать нью-йоркские газеты за месяц, где они найдут о вас потрохов на целую книгу, а едете вы изучать магнитную аномалию в районе «белого острова», на что имеется соответствующее разрешение губернатора и полиции. «Все это мы знаем, — говорят, — а что везете, какую технику?» — «Никакую, — удивляюсь я, — а что они в Лондон везут, в чемоданах у них посмотрите. Вы это умеете». Ухмыльнулись: «Уже посмотрели».

— А я ничего не заметила, — удивилась Янина. — И в шкафу, и в чемодане — все в порядке.

— Я не проверял, но, в общем, следов обыска не заметил, — подтвердил Шпагин.

— Люди опытные, — сказал Смайли, — заметных следов не оставляют. А чтоб незаметные обнаружить, особая проверка нужна. Спичку где-нибудь в вещах положить или ниточку, а потом как следует посмотреть, не сдвинута ли.

Рослов промолчал. Он все заметил и не удивился. Кто-то должен был проявить интерес к их поездке, и от ее результатов зависело, будет ли он повышен или понижен в дальнейшем. В том секторе мира, где они находились, наука неотделима от интересов монополий, и любое мало-мальски значительное открытие не будет обойдено вниманием «парней», подобных ночным визитерам Смайли. Рослов просто не думал об этом, он даже рассказ Смайли слушал не очень внимательно, заинтересованный только в одном — в ожидающей их загадке, ключа к которой, казалось, не было. А вдруг был? Самые невероятные предположения сталкивались в сознании, высекая искры такой смелости и безумия, что он даже не решался поведать их спутникам. А остров уже виднелся и манил издали — белая тарелка на густой синьке моря, вместилище тайн и опасностей. Казалось, только ступи на эту белую гладь, и тайны начнут свое грозное шествие.

Взобравшись на мокрую коралловую горку и укрепив палатку на оставшихся от прежней экскурсии Смайли больших медных крючках, наши путешественники разочарованно убедились, что чудеса передумали и не желают себя обнаруживать. Помолчали, подождали минут десять в спасительной тени и недоуменно переглянулись. Жестянки с пивом, без труда извлеченные из рюкзаков, не прыгали и не приклеивались друг к другу, нож Смайли лихо кромсал сыр и не стремился вырваться, и даже часы ходили по-прежнему. Не только магнитных бурь, но даже крохотной магнитной тяги не замечалось. И видений не было — ни снов, ни миражей. Отлично просматривались лазурный купол неба без единого облачка, синее зеркало океана, рыжие гребни волн, бегущих по скошенной поверхности рифа, и белая стекловидная горка с робинзоновской палаткой над бухтой.

— Н-да, — сказал Шпагин по-русски, — кина не будет.

Рослов и Смайли молчали, каждый по-своему: Рослов — задумчиво, Смайли — смущенно, как устроитель концерта, на который не прибыли обещанные знаменитости.

— Одно странно, — заметила вскользь Янина, — чаек нет. Ни одной.

Никто не ответил. Шпагин вздохнул, поморщился и снял шлем.

— На кой ляд эта штука… — продолжал он по-русски и тотчас же перевел для Смайли: — Вы понимаете, Боб, вещица, мягко говоря, едва ли нужная, да и неудобная.

— Согласна, — подхватила Янина и сбросила шлем. — Я в нем как в кастрюле.

Но Смайли шлема не снял. Сидел вытянувшись, похожий на мотогонщика. Неожиданная обычность острова, словно исподтишка насмехающегося над ними, его растревожила. Неужели русские ничего не увидят, а он останется в дураках? А может быть, чудеса происходят не постоянно, а циклично? Может быть, сейчас некий антракт, пауза, когда хитряга остров по-человечески отдыхает от всяких чудес?

— Я бы не рисковал, друзья, — сказал он. — Кто знает, что может случиться через четверть часа? Пиратов я тоже не сразу увидел.

В шлеме сидел и Рослов — он попросту забыл об этом тяжелом и неудобном изобретении «капитана». Он ждал чего-то бессознательно, безотчетно, напрягаясь всем существом своим.

«Ты думаешь, шлем предохранит тебя от контакта?» — спросил его кто-то неслышно, безмолвно, откликнувшись где-то в сознании, как эхо. «Для нас не имеет значения диамагнитность покрытия. Есть прямая связь с твоей психикой. В конце концов, человеческий мозг — это только информационная машина, подчиняющаяся всеобщим законам управления и связи». — «А как же с обратной связью?» — мысленно спросил Рослов, не зная, кого и зачем, но спросил первое, о чем мог подумать в этой ситуации кибернетик. «Обратная связь — это наш сигнал, непосредственно воспринятый твоими рецепторами». — «Где же эти рецепторы?» — «В твоем сознании. Неужели математику не ясно, что любая информация может быть принята и передана без дистанционных датчиков?» — «Вы имеете в виду зрение и слух?» — осмелился спросить Рослов. И получил ответ: «Нам они не нужны». — «А кто это „мы“?» — «„Мы“ или „я“ — по существу одно и то же. Если для общения тебе удобнее единственное число — пусть буду „я“. Но у меня нет личности. Вернее, нет компонентов, формирующих это понятие».

Весь этот мысленный спор Рослов провел сидя, скрестив ноги, как йог в трансе, неподвижно, сосредоточенно, полузакрыв глаза. И вдруг услышал крик Шпагина и тревожный вопрос Янины:

— Что с тобой?!

— Где вы, Анджей?

— Началось, — сказал он, — я уже разговариваю.

— С кем?

— С Богом, — сказал Рослов, — с той самой загадочной системой, которая объявляет себя экстремальной.

«Пэррот — ничтожество, — снова услышал он беззвучный Голос. — Я прекрасно знаю, что Богом никто из вас меня не считает. Ничто или нечто?»

— Вопрос прозвучал в сознании Рослова как лукавая реплика собеседника.

— И я слышу! — воскликнул Шпагин.

— И я, — повторила Янина.

— Значит, разговор будет общий, — сказал почему-то по-русски Рослов. — Вы согласны, многоуважаемый невидимка?

Ответа не было. Рослов тоже неизвестно почему перевел вопрос по-английски. Беззвучный Голос молчал. И Рослов совсем уже растерянно добавил:

— Странно. Я мысленно говорил с кем-то. Не сам с собой, а с кем-то извне. Я абсолютно в этом уверен. Вы же слышали.

— Телепатически, хотя я и не верю в телепатию, — сказал Шпагин. — Самый конец. О том, что он не Бог и мы Богом его не считаем.

— Ничто или нечто, — повторила Янина, — ведь это слова Шпагина. Кто знал о них, кроме нас? Может быть, это вы бредили, Анджей?

— Нет, — ответил предположительно Рослов. — Это не бред и не слуховая галлюцинация. Это совсем как у Пэррота. Голос извне.

— Я ничего не слышал, — сказал Смайли, — может быть, потому, что не снял шлема. Но ведь и Энди не снял. Не понимаю.

— Он сказал, что диамагнитные покрытия для него не помеха.

— А как же моя лопата?

— Видимо, ваш поступок просто заинтересовал его, как работа мысли, способность соображать, с которой он прежде не сталкивался.

— Кто это «он»? — спросила Янина.

— Голос.

— Чей?! Кто это вещает с невидимого Синая? Бог? Дьявол? Пришелец? Человек-невидимка? Может быть, вы снизойдете до моей способности соображать? И кстати: что значит «извне»?

Мужчины смущенно переглянулись. Кругом синел океан, отражая чистое высокое небо. Так же чист и прозрачен был воздух, нигде не затуманенный и не замутненный.

— Хорошо Пэрроту, — вздохнул Рослов, — ему все ясно. А нам? Кстати, «извне», пани Желенска, так и означает — извне, вон оттуда, из этой зеркальной голубизны.

— Может быть, это космический корабль пришельцев? — предположила Янина.

— Призрачный?

— Допустим. Или находящийся за пределами видимости.

— Так почему же он торчит над этим коралловым рифом и не летит в Европу или Америку, которая еще ближе?

— Мог испортиться механизм. А возможно, скорость движения и орбита его совпадают с земной.

— Наивно. Летающая тарелка с гостями с Альдебарана. Способ общения телепатический. Контакт в пределах космической аварии, совпадающих с сотней квадратных метров воды и коралла. Бред!

Когда спорили ученые, Смайли молчал. Наука — вещь малосъедобная. А вдруг и в самом деле бред все это — и летающие тарелки, и «Божий глас». Не космический корабль, а какой-нибудь спутник, который запустили втихую в Америке или в России. Для телевидения или чего другого, что не требует передвижения по небу. Стой и наблюдай, если приказано. А парням в кабине, наверное, скучно и муторно — вот они и разыгрывают дураков, попавших в их поле зрения с помощью каких-нибудь аппаратов для подслушивания и переговоров.

— Глупости, — оборвал его Рослов, — астрономы давно разглядели бы ваш спутник, а разыгрывать из космоса не научились даже в Америке. Тем более с магнитными фокусами, о которых вы знаете больше нас. Для таких фокусов потребно магнитное поле напряженностью во много тысяч эрстедов. В физических лабораториях получают и более мощные поля, но где здесь, по-вашему, такая лаборатория? В толще острова? В океане? В бухточке?

Молчание еще раз повисло над «белым островом». Кому придет в голову хотя бы намек на разгадку? Может быть, Янине? У нее что-то подозрительно заблестели глаза.

— Когда-то в детстве, под Краковом, — задумчиво сказала она, — мне удалось очень близко наблюдать шаровую молнию. Она включила у нас электрический звонок, испортила радиоприемник и расплавила у мамы на руке кольцо и браслет. Потом мне объяснили, что они в магнитном поле стали как бы вторичной обмоткой трансформатора, мгновенно замкнутой молнией. Может быть, здешнее магнитное поле того же порядка и не меньшей, если не большей, мощности?

— А где источник возбуждения? Откуда он действует? Извне. Опять, Яна, извне. Никуда вы от этого не уйдете. Только почему он как бы включается и выключается? С каким-то постоянством, может быть даже цикличностью?

— Вы угадали.

Беззвучный Голос снова прозвучал в сознании у каждого, как беспрепятственно вторгшаяся чужая мысль. Даже Смайли, так и не снявший шлема, услышал ее.

— Я и раньше догадался. Когда мы на остров забрались и ничего не произошло, — пробормотал он.

— Я знаю. Вы подумали о цикличности контакта, — откликнулся Голос. — Мне, если воспользоваться понятным для вас сравнением, требуется некоторое время, как бы для зарядки аккумуляторов. Тем более когда я, как у вас говорят, собираюсь поставить опыт.

— Какой опыт? — вскрикнула Янина, ей очень хотелось, чтобы ее услышали все. — Почему вы не объясните нам, кто вы, где находитесь и с какой целью вступаете с нами в общение?

— А почему я должен отвечать на ваши вопросы? Где граница между свободой и необходимостью? — спросил Голос.

Янина дерзко приняла бой:

— Если существо неземного происхождения вступает в контакт с землянами, свобода воли его подчинена необходимости такого контакта.

— Ты первая женщина, с которой я непосредственно сталкиваюсь, — отметил Голос, — и твое мышление находится на том же сравнительно высоком для человека уровне, какой я наблюдаю у твоих товарищей из Москвы. Попробуй подняться чуть выше. Противопоставление твое наивно. Я связан с Землей неизмеримо полнее, прочнее и дольше, чем вы.

— Не понимаю, — сказала Янина. — А понимание — основа общения. Иначе оно односторонне.

Голос отвечал быстро, но однотонно, без всякой эмоциональной окраски, как чистая, не выраженная в звучащем слове мысль.

— Односторонне для вас, но не для меня. Я беру у вас то, что мне нужно Сейчас мне нужны ваши органы чувств, проще — дистанционные датчики. Не удивляйтесь и не пугайтесь. Ваше сознание останется не подавленным и не совмещенным с другим, новоприобретенным… Я как бы разъединяю нервные пути, соединяющие оба полушария вашего мозга. Это приведет к раздвоению сознания и мышления, к раздвоению памяти. Одна личность, приобретая информацию, накопленную другой, будет передавать ее мне. Повторяю, не пугайтесь. Несложное перемещение во времени и пространстве.

6. РАССКАЗ ОБ ИСТИНЕ

Не было ни шока, ни тумана, ни тьмы. Просто сразу, как в кино, наплывом на палатку, рябую морскую синь и белый скат острова надвинулись другие пространственные формы. Небо не изменилось — та же безоблачная лазурь над головой, то же высокое изнуряющее солнце. Но вместо стекловидного коралла под ногами шуршала мелкая морская галька, а видимость ограничивалась четырьмя глухими стенами внутреннего дворика, похожего на испанские патио, с причудливым фонтаном в центре в виде головы Горгоны, опутанной змеями. Вместо жал змеиные пасти выбрасывали тоненькие струи воды, лениво и почти неслышно падавшие в белое мраморное ложе фонтана. Тоже мраморные, дорические колонны выстроились вдоль стен, образуя крытую, тенистую галерею. Мрамор наполнял мир. Он розовел в колоннах, отливал желтизной в широких скамейках, чернел в дверных проемах, закрытых вместо дверей медными восточными решетками, за которыми просвечивали пурпурные занавески. Рослов и Шпагин сидели на плоских подушках из конского волоса, заботливо брошенных на мраморные скамейки атриума, — они уже знали, что именно так называется дворик с затененной розовой колоннадой. Сидели друг против друга чинно, но не стесненно, не спеша начать разговор, как требовал этикет официальных приемов.

Их уже звали иначе — Вителлием и Марцеллом, и они тоже знали об этом, как и о том, что находились в Антиохии первого века, говорили на чистейшей латыни, еще не испорченной средневековьем, и не играли роль Вителлия и Марцелла, а были ими, гражданами великого Рима и легатами империи, возвышенной Августом и Тиберием. Даже сандалии и тоги, сшитые искуснейшими мастерами Антиохии, они носили естественно и привычно, как все, получившие это право в далекой юности. В далекой — описка? Нет. Вителлий был старше Рослова на добрую четверть века, а Шпагин моложе Марцелла по меньшей мере на десятилетие.

Что же случилось? Как и подсказал Голос, два сознания, две памяти, две личности. Рослов, как и Шпагин, жил сейчас отвлеченно, пассивно, наблюдая и размышляя, но не действуя. Вителлий, как и Марцелл, жил смачно, активно — и размышляя и действуя. Он мог вздыхать, шептать, говорить, жестикулировать: тело принадлежало ему. Рослов только слышал и видел все это со стороны, читал мысли Вителлия и обдумывал все его дела и проекты. Но вмешаться не мог, даже мысленно. Он помнил все о Рослове — докторе математических наук, москвиче по рождению и марксисту по убежденности, и знал все о Вителлии — императорском проконсуле в Сирии, обласканном при дворе Тиберия в Риме, представителе древнего патрицианского рода, предназначенном с юности к государственной деятельности. Прадед его, участник великих походов Помпея, вновь вернувшего империи ее малоазийские земли, тем самым напомнил Тиберию о Вителлии, когда освободилось место проконсула в Сирии. Рослов знал и о том, что его герой в этом спектакле был эпикурейцем по духу, избегал тревог и волнений и строго следил за тем, чтобы пореже доходили до Цезаря дурные вести из его многонаселенного и беспокойного губернаторства. Его собственный бюст, многократно повторенный в мраморных нишах атриума — нахмуренное чело в лавровом венке, тяжелые надбровные дуги над глубоко запавшими глазами, — казалось, выдавал эти скрытые думы. Какие новости привез Марцелл из Иудеи, куда он часто наезжал для тайной ревизии прокуратора, не настала ли пора окончательно избавиться от ненавистного ему Понтия и передать этот самый тревожный в Сирии пост верному и осторожному Марцеллу? Но Вителлий молчал, следуя привычному этикету, и лишь время от времени освежал глотком фалернского пересохшее горло. В атриуме было жарко, тучный Вителлий то и дело вытирал потные руки о полы светло-коричневой, почти золотистой, тоги и мысленно ругал своих предшественников за то, что они не позаботились расширить розовую колоннаду атриума, увеличив тем самым затененность его мраморной площади. Впрочем, не о том следовало думать сейчас: Марцелл уже почтительно склонил голову, ожидая вопроса.

И вопрос последовал, как и подобает по этикету, сначала несущественный, мимоходный:

— Ты уже побывал дома, мой Марцелл? Что же ты молчишь, как клиент у патрона, любящего понежиться до полудня? Или недоволен своим управителем? А я уже хотел послать именно из твоих мастерских кожу для седел в конюшни Цезаря. Говорят, в преторианской гвардии они идут на вес золота? А мне помнится, что ты купил здесь несколько кожевен и гноильных чанов близ мясного рынка.

— Они пусты, мой Вителлий, — ответил Марцелл. На правах друга и претора по званию он не титуловал губернатора.

— Почему?

— Рабы-христиане ушли в пустыню.

— Опять христиане, — поморщился Вителлий. — Что-то слишком уж часто они напоминают о себе за последние годы. Десять лет назад никто даже не слыхал этого слова. Христиане… — задумчиво повторил он. — Откуда взялось оно? Что означает?

— Ничего, мой Вителлий. Это поборники некоего Хрестуса из Назарета, пророка, который якобы называл себя сыном Божьим.

— Хрестус? — переспросил Вителлий. — Не слыхал. Рабское имя. Пятеро из любой сотни рабов — Хрестусы. Позволь, позволь, — вдруг оживился он, — ты, кажется, сказал: из Назарета? Так нет же такого города в Палестине. Еще один миф. — Он пожевал губами и спросил: — Почему же ушли рабы?

— Они верят, что тяготы жизни в пустыне приведут их души в Элизиум, созданный Богом.

— Богами, Марцелл.

— У них единый Бог, проконсул.

— Старо, — вздохнул Вителлий. — Еще Платон в Греции проводил идею единобожия. С тех пор она создает только распри жрецов и священников. Дай им принцип, они возведут его в догму. И побьют камнями всякого, кто попытается изменить ее. Кто их пророк, Марцелл?

— Безумный Савл, здешний ткач, между прочим. Из Антиохии. Почему-то — мне неясно, кто просил за него, — ему дали римское гражданство. Теперь он именует себя Павлом.

— Слыхал о нем, — снова поморщился Вителлий, — мутит народ исподтишка. Опасен. Я уже два раза приказывал арестовать его, но он успевал скрыться в Египте. Сколько я их видел на своем веку, таких лжепророков и горе-фанатиков, из легенды творящих догму, а из догмы — власть.

— Они проповедуют смирение, мой Вителлий.

— Проповедуя смирение, порождают насилие.

Проконсул замолчал, подбрасывая большим пальцем ноги мелкую гальку атриума. «Кажется, я понимаю, почему нас ввели в этот спектакль, — подумал Рослов. — Разговор за обедом у Келленхема, визит к Смэтсу — и вот из наших складов памяти извлекается догма о Христе, до которой нам, в сущности, нет никакого дела. Но Невидимка, должно быть, заинтересован. Интересно, чем? Мифом о Христе или источником христианства? Любопытно, что Семка думает?»

Рослов знал, что Шпагин подключен к Марцеллу точно так же, как он сам к Вителлию. Не догадывался, не подозревал, а именно знал, хотя почему — неизвестно. И тут же «услышал» ответ, беззвучный отклик в сознании, подобно вторжению столь же беззвучного Голоса:

— Ты, оказывается, меня только мысленно Семкой зовешь, а так все Шпагин да Шпагин. Как в школе. Не подобает иначе докторам наук. Угадал? Нужно было в Древней Сирии очутиться, чтобы научиться чужие мысли читать.

Рослов пропустил мимо реплику о Семке.

— А ты сообразил, что мы в Древней Сирии?

— За меня Марцелл сообразил. С пяти лет, когда его, как патрицианского отпрыска, отдали в обучение к греку Аполлидору.

— Вжился? Я тоже. В одно мгновение, между прочим. Вся жизнь этого римского полубога у меня закодирована. К сожалению, не могу ткнуть пальцем в лоб, чтобы показать, где именно закодирована. А мы, представь себе, не отключены.

— Так он же предупреждал, этот Некто невидимый. Отключил мозолистое тело — и привет.

— Что-что?

— Тоже мне математик, приобщившийся к биологии! Так это же нервная связь между полушариями мозга.

— Я не расслышал. Отключение, кстати, одностороннее. Я слышу Вителлия, вижу его отражение в ложе фонтана, а он меня — нет. Зато я не в состоянии проверить реальность этого мира. Он может, а я — нет. Вдруг все это только мираж?

— Смотри. Марцелл оперся рукой о мрамор скамейки. Холодный, между прочим. И гладкий. Оба чувствуем. А теперь — опустил. Рука дрожит.

— Возвращаю комплимент, биолог. Эта дрожь называется тремором.

— Давай по-человечески. Просто волнуется. Интересно, зачем твоему Некто эта экскурсия в Древнюю Сирию?

— Опыт дистанционной передачи информации, заключенной, по-видимому, в этой квазиисторической ситуации.

— Ошибаешься, — вмешался Голос. — Не квази, а действительно исторической. Прислушайтесь и внимайте.

«Кажется, мой Марцелл действительно прерывает молчание», — принял Рослов мысль Шпагина и тотчас же услышал железную латынь соратника и друга проконсула. Тот был тоньше, суше и подвижнее Вителлия, и Рослов даже позавидовал, что Шпагину достался более совершенный образец древнеримской породы.

— Позволь мне перебить твои думы, мой Вителлий. Ты, кажется, сказал: Хрестус — миф. Еще один миф. А ведь этот миф рожден не без участия Понтия.

— Не понимаю.

— Молва говорит, что он казнил сына Божьего.

— Когда?

— Семь лет назад. Незадолго до восстания в Тивериаде и Кане.

— Вздор, — отмахнулся Вителлий. — Тогда был повешен Варавва, убийца императорского курьера. Я хорошо помню это, потому что Понтий сам отправил донесение Тиберию. Но я перехватил его и оставил только сообщение о галилейской смуте.

— Жаль, что умер Тит Ливий, — вздохнул Марцелл. — Какую чудесную главу написал бы он о превращении разбойника в сына Божьего. Но у меня в Риме есть Цестий, который тоже записывает все достойные памяти события в империи. Пусть реабилитирует неповинного прокуратора. Все-таки он не казнил пророка, которого не было.

— А зачем? — вдруг спросил Вителлий.

Марцелл подождал, пока проконсул ответит сам.

— Он уже не прокуратор, Марцелл. С этой минуты. Ты собрал все сведения о восстании самаритян?

— Все, мой Вителлий. Оно уже подавлено.

— Это не облегчает положения пятого прокуратора Иудеи. Не смуты и раздоры укрепляют величие Рима, а мир и благоденствие в границах империи. Пусть сам едет объясняться с Тиберием.

— А его место?

— Займешь ты. А главу о казни пророка, приписываемой Пилату, потомки не прочтут ни у Ливия, ни у Цестия. О последнем уже ты позаботишься. Зачем исправлять молву, если она обижает негодного. Пусть обижает.

Марцелл встал и молча поклонился Вителлию.

«А историю оба все-таки обманули, — тотчас же сигнализировала Рослову мысль Шпагина. — Пустили неопровергнутый миф на свободу, как бактерию из разбитой колбы. Только непонятно, зачем нам демонстрируют эту историческую гравюрку? Мы и так знаем, что миф — это миф».

— Вы об этом думали, а я вмешался, — сказал Голос. — Кстати, гравюрка, о которой вы говорите, могла бы стереть начисто миф о Христе. Это глава из «Меморабилий» Клавдия Цестия, изданных Марцеллом в конце первого века по вашему летосчислению. Марцелл не согласился с Вителлием и обнародовал разговор, который уже тогда разбивал постамент христианской доктрины. К сожалению, записки Цестия не дошли до нашего времени: все экземпляры погибли во время пожара Рима.

— Откуда же тогда известно вам их содержание?

— Сначала согласуем личные местоимения в обращении друг к другу. Я не приемлю людской путаницы единственного и множественного числа. Теперь о воспоминаниях Клавдия Цестия. Я знаю любой вклад человеческой мысли в историю письменности и книгопечатания. Моя память хранит собрание не только Британского музея, но и погибшей для потомства Александрийской библиотеки. Я знаю все папирусы фараонов и все рукописи средневековья. Я был Гомером и Ксенофонтом, Тацитом и Светонием, Свифтом и Байроном. Любая мысль, двигавшая их творчество, хранится в моих запасниках. Так что не задавайте мне глупых вопросов о моем контакте с человечеством. Он пока односторонний, но с вашим появлением я рассчитываю и на обратную связь.

— На какую?

Но ответа не было. Голос умолк, и атриум Вителлия сразу же сменила палатка «белого острова». Смайли и Янина сидели неподвижно, с каменными лицами и стеклянными глазами. Рослов и Шпагин переглянулись.

— Для них все еще продолжается. Может, разбудить? — спросил не очень уверенно Шпагин.

— Погоди.

В этот момент Смайли вздрогнул. Мысль вернула жизнь лицу и глазам. Почти тотчас же очнулась и Янина, вернее, возвратилась из путешествия в Неведомое на их родной коралловый риф.

— Страшно было? — ласково спросил Шпагин, но даже это дружеское участие не вернуло кровь к побелевшим губам Янины.

— Страшно — не то слово, — прошептала она и умолкла.

— А знаете что, ребятки? — сказал Смайли. — Знаете, что я сделаю по возвращении в Гамильтон? Возьму свою «беретту», зарегистрированную в нью-йоркской полиции, и застрелю обоих своих ночных визитеров. Сон не сон, бред не бред, но они, кажется, меня доконали.

— Уедем отсюда, — выдавила сквозь стиснутые зубы Янина. — Рассказывать можно и дома.

Ей казалось, что у нее просто не хватит сил для рассказа.

Но как можно было возразить Рослову? В черной ассиро-вавилонской бороде его было что-то деспотическое и непреклонное. Должно быть, не зря Невидимка подключил его к римскому правителю Сирии. Он и отрезал, как Вителлий:

— Опыт окончен, как я понимаю. Нас предупредили о нем и просили поберечь нервы. Рассказывать надо здесь. Если мы ошибемся, нас поправят. Начинай, биолог.

— Почему я? — удивился Шпагин. Он не привык к тому, чтобы Рослов когда-нибудь уступал свое первенство.

— Потому что будущий прокуратор Иудеи все же подчинен проконсулу Сирии.

Так был обнародован рассказ об истине, не замеченной историками первого века.

7. РАССКАЗ О ЛЖИ

— Вы только, ребята, не перебивайте, а то собьюсь и забуду о главном. Кто знает, что здесь главное и где главный черт в этом аду.

Смайли действительно боялся запутаться. То, что произошло с ним, породило не только смятение, но и смешение чувств, мыслей, порывов и состояний. Где-то проходила неощутимая, непознаваемая граница между своим и чужим, и, может, чужим был Смайли, а не чужак, завладевший его душой и телом и все же не отключивший мысль Смайли, ее способность оценивать, одобрять или осуждать мысли и действия совмещенной с ним личности. Рослов объяснил ему потом, что такое отчуждение — как психическое состояние, когда сознание уже не отличает причин от следствий, реальность от наваждения, смысл от бессмыслицы. Он был на грани такого отчуждения, когда окружавшая его реальность стала чужой реальностью, отторгнув его блуждающую где-то мысль. И в то же время не было границы между чувствами, они сливались воедино: чужая усталость была его усталостью, чужая сила — его силой и чужая боль — его болью. Тело принадлежало обоим, вмещая раздвоенное сознание, в котором Смайли был отчужден, как актер, наблюдающий свою жизнь на экране из зрительного зала, все видящий, все сознающий, но бессильный вмешаться и что-либо изменить. На экране был он и не он, а похожий на него, как зеркальное отражение, назывался иначе, и думал иначе, и поступал совсем не так, как поступил бы он сам в таком положении. Раздвоение. Путаница. Отчужденность.

Началось это еще в палатке, когда внезапно умолкли товарищи. «Ты знаешь, что такое ложь, Смайли?» — спросил Голос. «Конечно», — ответил Смайли, ответил вслух, но никто его не услышал: и он и его спутники уже отключились от реальности. «Вопрос чисто риторический, — сказал Голос, — но вы, люди, привыкли к риторике. Я тоже знаю, что такое ложь. Знаю все, что думали о ней лучшие умы человечества с тех пор, как оно научилось думать. Я знаю ложь на троне и ложь на парламентской трибуне, ложь с крестом и ложь с пистолетом. Но я не могу настроиться на каждого лгущего, не знаю его эмоций — ни его равнодушия, когда ложь уже стала привычкой, ни его смущения, когда ложь вступает в конфликт с совестью, ни его оправданий, когда ложь во спасение, ни его наслаждения, когда ложь мстительна, а месть сладка. Потому для опыта я и выбрал тебя». — «Почему меня?» — закричал Смайли и смутился: вдруг услышат. «Никто не услышит, — откликнулся Голос, — они уже в другом измерении. А твой опыт — это и мой опыт». — «Но я никогда не лгу». — «Редко — не значит никогда. Я даже знаю, что о тебе говорят: слово Смайли прочней акций Шелла. Ты не обманываешь и не лжешь потому, что тебе это выгодно. Мотив честного дельца. Но мне безразличны мотивы, меня интересуют эмоции. Не пугайся: может быть, станет стыдно, будет больно — потерпи. Это не долго и не оставляет следов». И Голос умолк.

…А Фернандо Кордона, натурализовавшийся мексиканец из Штатов, сойдя с рефрижератора «Юнайтед фрут компани», на котором он без лишних хлопот и возможных «хвостов» прибыл в Гамильтон на Бермудах, не спеша шел к портовой таможне. Чемоданы его несли полицейские, что вызывало не тревогу, а скорей удивление: островная полиция, сопровождая заподозренных в контрабанде, никогда не оказывала услуг, приходилось нанимать носильщиков. Но если он не заподозрен, почему полицейские подхватили его чемоданы? Он уже корил себя за то, что согласился на предложение концерна. Только ради Алонсо, в конце концов убедившего его, что пронести какую-нибудь сотню ампул сквозь таможенные преграды — сущий пустяк, тем более что наркотики у него в багаже были замаскированы лучше, чем хамелеон на капустной пальме. Более полусотни ампул покоилось между створками двойного дна коробки с сигарами из Манилы с нетронутыми фирменными этикетками и заклейками — внутрь сигар ампулы не закладывались: таможенники обязательно надрежут штуки две-три по выбору, — остальные разместились в патронном магазине «беретты», на которую у Кордоны было специальное разрешение, в полых дужках очков-консервов и в больших зажигалках, которые нужно было сломать, чтобы освободить спрятанное. В таких случаях таможенники и агенты Интерпола действовали только наверняка.

Подгоняемый растущей тревогой, Кордона пошел быстрее. О наблюдательности британских таможенников он слышал не раз, но его предупредили, что опасны не столько таможенники, сколько старший инспектор Интерпола Гривс, специально нацеленный на торговлю наркотиками. Но Кордону встретили хохотом. Он даже опешил, настолько непонятной и неожиданной была эта встреча. Чиновники приветствовали его как старого знакомого, с которым давно не виделись:

— Алло, Смайли!

— Привет, старик!

— Зачем пожаловал? Опять повезешь лопоухих несуществующие клады искать?

— Обнаружил новый остров сокровищ?

«Меня принимают за кого-то другого. Вероятно, похож — бывает. Надо воспользоваться», — мгновенно сориентировался Кордона. Он был не глуп и находчив.

— Просто соскучился, — сказал он. — К вашим услугам, джентльмены.

Опять хохот.

— Разыгрываешь, капитан!

— Показывай, чем богат.

Полицейские уже выставили принесенные чемоданы на длинный прилавок досмотра и неуклюже переминались с ноги на ногу, не уходя. Кордона догадался сунуть им горсть мелочи. Но они и тут не ушли.

— Досматривайте, — небрежно сказал Кордона.

— Тебе и так верят, — отмахнулись чиновники. — Это не мы. Это Гривс.

Розовый, пухлый, с растущим брюшком полицейский в форме Интерпола — точь-в-точь мистер Пиквик в дни своих бурных странствий — не торопясь подошел к прилавку, сделал строгое лицо и сказал заученно:

— Порядок есть порядок. Не обижайся, Боб.

Кордона молча раскрыл чемоданы. Пиквик быстрыми, опытными руками прощупал рубашки и пижамы, карманы сложенного костюма, чиркнул сначала одной, потом другой зажигалкой, подержал на ладони «беретту».

— Есть разрешение, — сказал Кордона. — Могу предъявить.

— Не надо.

Гривс положил пистолет на место, постучал по дну чемоданов, заглянул в футляр электрической бритвы и вынул коробку с сигарами:

— Где покупал?

— Прислали из Манилы.

Кордона врал не моргнув глазом. Он верил в свою звезду.

— Можешь открыть, — предложил он.

Гривс осторожно отделил заклейки, открыл ящичек и полюбовался строем плотных табачных торпедок.

— Хочешь разрезать? — спросил Кордона.

— Зачем? Я проколю парочку.

Он ловко проткнул тонкой иглой пару выбранных наудачу сигар, захлопнул ящичек и закрыл чемодан.

— Возьми на память. — Кордона небрежно бросил на прилавок проколотые сигары и мигнул таможенникам: — Спектакль окончен, ребята. Да?

— Ныне отпущаеши, — сказал Гривс. — Слово Смайли прочней акций Шелла, но порядок есть порядок, — повторил он.

«Пронесло», — подумал Кордона и кивком указал на чемоданы все еще стоявшим у дверей полицейским:

— В отель «Хилтон».

Разбуженная мысль Смайли мгновенно оценила положение. Тело мое, но я не могу пошевелить даже пальцами. Телом владеет чужой. Кто он, Фернандо Кордона, мексиканец из Штатов? Никогда не слыхал. Ничего не знаю о нем, кроме его нелегального бизнеса. Не моргнув протащил сквозь таможенные рогатки сто ампул наркотиков. Предложил кто-то, по имени Алонсо, от некоего безымянного концерна — должно быть, подпольной шайки гангстеров, специализировавшихся на контрабандной торговле наркотиками. Может быть, даже европейско-американской шайки, есть и такие. Ампулы у Кордоны заложены в «беретту» и зажигалки. Мою «беретту». А может, и нет. У него разрешение на имя Кордоны. Должно быть, такой же выродок, как и пославшие его, только мелкий. Порученец. Подонок и лгун. Как он солгал, когда его приняли за меня, даже не пошевелил бровью: «К вашим услугам, джентльмены». Я никогда не говорю так, а эти лопухи не заметили. «Алло, Смайли», «Привет, старик». Надо будет предупредить Гривса, чтобы не хлопал ушами: зажигалки не только чиркают, а пистолеты не только стреляют.

Тело не мое, а мне жарко. Кордона то и дело вытирает шею. Потеет. Я чувствую пот — значит, все-таки связан с украденным телом. А вор выдает себя на каждом шагу. С Беном, таксистом, даже не поздоровался, а Бен еще издали крикнул, высунувшись: «Алло, мистер Смайли!» Вероятно, сейчас удивляется, что со мной: должно быть, потрепали в таможне. Но Бен тренированный парень. Выдержанный, лишнего не спросит. Молчит. Вот и отель «Хилтон». Сейчас Бен спросит, дожидаться или подать попозже. А мошенник потребует подать в полдень, в самую жару, когда кафетерии и бары пусты — сиеста. Именно тогда он и постарается избавиться от товара. Где? Наверно, в «Альгамбре» или в «Майами-Бич» — Гривс давно на них целится. И все мимо. Пусть только сто ампул, а прошли мимо.

Подъезжаем. Бен останавливает машину и спрашивает:

— Дожидаться или подать попозже, мистер Смайли?

— Через час, — говорит, вылезая из машины, Кордона.

На его часах — на моих часах — ровно одиннадцать.

В номере Кордона принял душ, сменил ампулы на патроны в «беретте», прикрепил ее, как всегда, под мышкой, надел белый тропический смокинг. Сигарную коробку с двойным дном опустил в специально предназначенный для этого бортовой карман, а оставшиеся ампулы разместил в двух пачках сигарет «Кэмел», аккуратно восстановив упаковку. Одну из зажигалок с ампулами захватил с собой, не производя перемещений. Теперь «товар» был «на выходе», требовалось только обменять его на доллары. Кордона взглянул на часы и спустился вниз. Черно-желтое такси уже поджидало у входа. По привычке оглянулся, нет ли «хвоста», и, не взглянув на Бена, сел рядом.

Как и предполагал Смайли, Кордона ехал в «Майами-Бич», самый отпетый из всех островных баров. Расчет был точен. В полдень бар был пуст, только двое скучали в полутемном и даже прохладном зале — небритый бурбон, типичный курортный бездельник и пьяница, дремавший над кружкой имбирного пива, и долговязый в белой фланели, читавший газету. Лицо его было закрыто развернутой над столом страницей. Кордона точно отметил: долговязый читал не отрываясь, когда он вошел, и продолжал читать, не обращая на него никакого внимания. Присев у стойки, Кордона еще раз обернулся: газета была на месте, бурбон дремал. Лицо бармена Чарли, перебравшегося в Гамильтон из Ки-Уэста во Флориде, расплылось в улыбке.

— Рад видеть вас у себя, мистер Смайли.

«Опять Смайли!» — раздраженно подумал Кордона. Один раз вывезло, в другой провалит. Он оглянулся опять. И не ошибся. Газета над столом шуршала по-прежнему, а бурбон вскочил.

— Никак, Боб? — сказал он и прыгнул к стойке.

Кордона поморщился.

— Ну? — спросил он неопределенно.

— А Элис ждет, — сказал бурбон неожиданно трезвым голосом.

— Ну и пусть ждет, — вывернулся Кордона.

— В «Альгамбре», — сказал бурбон. — Сам поедешь или позвать?

— Подумаю, — сказал Кордона. Он понятия не имел, кто такая Элис, но по-волчьи учуял опасность. — Не мешай, у меня дела к Чарли. — Он еле сдерживался.

— Какие у тебя дела? — упрямо тянул пьяница. — Глотни и поворачивайся. Элис ждет.

Кордона уже сердился.

— Я сказал: не мешай. Уйди.

— Элис ждет. — В голосе небритого зазвучали угрожающие нотки. — Если ты ее бросил, плохо. Для тебя тоже.

В другое время Кордона бы одним щелчком сбил с ног пьяного приставалу. Этот неведомый Смайли с его неведомой жизнью мог провалить все дело. Ссориться было не с руки. Кордона скривился и сказал:

— Иди к ней и скажи, чтоб не уходила. Приду через полчаса. Времени мало. Пусть остается на месте.

— На третьем этаже, — подсказал приставала.

«Почему на третьем?» — подумал Кордона, но не спросил. Пусть убирается. Чем скорее, тем лучше. А пьяный, не шатаясь, уже шел к выходу.

Кордона обернулся к все еще улыбающемуся бармену и тихо сказал:

— Привет от старого Питера, Чарли.

Улыбка погасла. Смуглое лицо элегантного бармена посерело.

«Креол, — подумал Кордона. — Что это с ним? Есть причины?»

Но бармен уже произнес укоризненно:

— Зачем вы полезли в эту вонючую жижу, капитан?

— А ты? — совсем уже разозлился Кордона. — Тебе можно?

— Я уже давно в ней по уши. А вы джентльмен.

— Не твое дело. Кажется, слышал? Привет от старого Питера, Чарли, — повторил он и прошипел: — Отзыв!

— А разве он не уехал? — механическим голосом откликнулся бармен.

— Нет. Прислал подарочек и ждет должок.

С последним словом Кордона незаметно швырнул пачку сигарет с ампулами подхватившему ее Чарли. Другую пачку вместе с зажигалкой он положил на стойку, чтобы «забыть» при уходе.

— Все? — шепотом спросил Чарли.

— Нет, — отрезал Кордона. — Есть еще коробка с сигарами. Уйдет тот долговязый с газетой — передам.

— Он не уйдет, — сказал Чарли.

Кордона снова почуял опасность. Но поздно. Долговязый в белой фланели, оказавшийся бритым, плечистым парнем лет тридцати, уже подходил к стойке.

— Угости сигаретой, друг, — сказал он.

Кордона потянулся к карману, но долговязый кивком указал на запечатанную пачку «Кэмел», вместе с зажигалкой небрежно брошенную на стойку.

— Зачем искать? Курево под носом.

— У меня для друзей есть особые, — нашелся Кордона.

— А мне нравятся эти. — Долговязый отогнул борт пиджака и показал медный значок Интерпола. — И подай мне ту пачку, которую ты поймал, — обернулся он к бармену.

Этим и воспользовался Кордона с почти одновременной реакцией. Прямым справа в челюсть, вложив в удар всю тяжесть своих ста килограммов, он опрокинул долговязого на пол.

— Верни товар. Передам после, — торопливо бросил он бармену.

И, пока тот с сифоном приводил в чувство упавшего, Кордона уже ехал с Беном в «Альгамбру». «Не догадается и не успеет, — думал он, — а Элис, видимо достаточно преданная Смайли, пригодится для связи с Чарли».

…Профессиональный удар! Школа. Я бы так не мог. И как болят костяшки. А я даже не могу поднести руку к лицу, чтобы посмотреть, не сбита ли кожа на суставах. Сколько раз солгал этот гангстер! И по привычке, и по расчету. Теперь он солжет Элис, и не только для того, чтобы использовать ее как посыльного. Солжет с наслаждением, чтобы отомстить мне, потому что я уже мешаю. Слишком много знакомств — уже не выгода, а помеха. Количество переходит в качество, как говорит Рослов. А Элис ждет. Пуар уже предупредил ее о моем приезде. Старый пьяница не обратил внимания на слова подонка: «Пусть ждет, никуда не уходит». Я бы никогда так не сказал. Куда ей уйти, когда дежурство не кончилось. Старшая по этажу отеля «Альгамбра» всегда на месте. Может быть, мы с ней пошли бы в бар после дежурства — она верит мне, как чековой книжке. И знает при этом, что я никогда не женюсь и ее не сделаю миссис Смайли. А все же не променяет меня даже на Грегори Пека.[1] Интересно, что скажет этот лгун. Времени у него действительно мало. Он то и дело поглядывает на часы и скалится, как собака, готовая укусить. Остановились. Выходим из машины. Обиженному Бену кивок и мелочь, ни полслова привета. Да смотри же в оба, Бен! Ведь это не я. Не я. Разве я так расплачиваюсь? Разве я так прощаюсь? А Бен не уезжает, ждет. Знает, что Смайли снова понадобится машина, хотя эта тварь и не подумала предупредить. Невежливость и просчет. Или он будет дожидаться в «Альгамбре»?

«Сошло», — облегченно вздохнул Кордона после пятиминутного разговора с Элис. Ни одного промаха. Ни разу не дал он почувствовать в нем чужого. Сразу поддел ее на крючок.

— Скучно, детка? — спросил он, ухарски подмигнув, как герой вестерна кельнерше в ковбойском салуне. — Ну а теперь — все. Конец. Впереди одна радость, без тревог и сомнений.

— Шутишь? — не поверила Элис.

— И не думаю, — продолжал Кордона, не давая ей опомниться и поразмыслить. — Мне уже осточертело мое привольное одиночество. Мне нужна миссис Смайли.

Она покраснела.

— А почему? — давил Кордона. — Вон собор на горе. Видишь? Только одно условие.

Глаза ее потемнели. «Какое угодно», — сказали глаза.

— Положишь в сумку эти вещички. — Он выгрузил на стол замаскированные ампулы. — Поедешь в «Майами-Бич». Бармена Чарли знаешь? Тем лучше. С подъезда не входи. Войдешь со служебного, и только в том случае, если поблизости нет полицейских и посторонних. Вызовешь Чарли и передашь ему все, если никого возле не будет. В противном случае жди или возвращайся. Чарли передаст тебе деньги. Это на свадьбу. Вручишь мне их в отеле «Хилтон», шестой этаж, номер триста одиннадцать. Если дверь заперта, не стучи. Вот ключ. Открой и дожидайся. Есть джин, кюрасо и виски. Можешь сделать коктейль.

— Когда ехать?

— Сейчас.

— Не могу. Я на дежурстве.

— Посади кого-нибудь на свое место.

— Нельзя. Если узнает управляющий, могу потерять место.

— Плюнь. Миссис Смайли не надо служить в отеле.

«Операция Элис» отняла не более двадцати минут. «А девчонка — прелесть, — подумал Кордона. — Жаль, времени нет». Пусть подает в суд на Смайли за нарушение обещания жениться или идет с ним в мэрию или в собор на горе. А он. Кордона, уедет с пачкой долларов в кармане сегодня же вечером. Его фруктовый рефрижератор все еще стоит у причала. К ночи погрузится.

С этими мыслями Кордона поднялся к себе на шестой этаж и открыл взятым у портье ключом отведенные ему апартаменты. И тут же охнул. Кто-то вывернул назад его левую руку, а на правой щелкнул наручник. Другой наручник замкнулся на руке нападавшего.

— Пошли, Смайли, — сказал парень с наручником.

— Поторапливайся, — прибавил его напарник, ткнувший Кордону чем-то металлическим в бок.

Тот сразу догадался чем.

«Попалась Элис и раскололась», — подумал он, вздохнул и покорился судьбе. Он даже не потребовал у задержавших его показать значки. Зачем? Все и так ясно.

…Ему ясно. Думает, что арестован Интерполом. Идиот. Ну а мне ясно? Что я знаю, кроме того, что это мои ночные визитеры из Штатов? Что им понадобился именно Смайли, а не Кордона. Что их тревожит бизнес Смайли, а не контрабанда наркотиков. Но зачем понадобился? Почему тревожит? Этот подонок теперь будет лгать им, губить мою репутацию, как погубил ее в глазах таможенников, Гривса, Чарли и Элис. Нет больше честного Смайли, есть обманщик Смайли, лгун, лгун, лгун. Неужели так и не наступит расплата? И кто будет расплачиваться — я или он?

Сейчас мы подъезжаем к белому двухэтажному особняку за чугунной плетенкой ограды. Гаревая дорожка ведет к подъезду. Никакой вывески. Понятно почему — здесь не рекламируют свой бизнес. Мы оба это знаем. Он молчит, а у меня нет права голоса. Две жизни в одном теле, как пара рельсов, которые не разойдутся до первой стрелки. Когда же будет наконец эта стрелка?

С Кордоны сняли наручники и закрепили зажимы для датчиков. Кресло на колесиках подвезли к аппарату, похожему на спрута с разноцветными проводами щупалец. Вместо глаз у него рычаги управления, а вместо рта прорез с валиком для бумажной ленты и с упором для перьев автоматических самописцев. «Детектор лжи», — подумал Кордона и спросил, сорвавшись на хрип:

— Проверять будете?

Парни, неизвестные Кордоне, переглянулись. Один — лысый, обрюзгший, видимо любитель выпить; другой — подтянутый, кривоносый, хищный.

— Сиди смирно, — предупредил он, — объяснять ничего не буду: некогда и незачем. Датчики реагируют на движение, давление, дыхание и пот. Соврешь — что-нибудь да просигнализирует.

— А потом? — спросил Кордона.

Оба парня — теперь уже в белых халатах — переглянулись.

— Узнаешь. Лучше не ври. Тебе же лучше, — сказал лысый.

— Включаю, — перебил его напарник.

Что-то загудело, как бормашина. Кордона ничего не почувствовал, кроме стесненности в движениях.

— Теперь отвечай кратенько на любой вопрос.

— Только «да» или «нет»? — прохрипел Кордона.

— У нас более совершенная аппаратура. Реагирует на любую реплику, если она лжива. Но не распространяйся. Лучше короче.

— Где русские? — спросил кривоносый.

— Какие?

— Отвечай без вопросительных знаков. Где твои русские? В Гамильтоне?

— Я не знаю, о ком вы говорите.

Удар тока пронизал все тело Кордоны. Смайли это ощутил, но даже не дернулся. Дернулся Кордона.

— Что они ищут на острове?

— Не знаю.

Аппарат не среагировал. Парни в белых халатах переглянулись. Но так и должно было случиться: не зная русских, Кордона не знал, что они могут искать, а Смайли тоже не знал, что могут искать русские, находящиеся, как и он, в состоянии прострации.

— Они не откровенничают с тобой, Смайли?

— Я не Смайли, — признался Кордона.

И солгал. Новый удар тока потряс его тело. Он взвизгнул.

— Не визжи. Не поможет. Лучше не ври. Имя?

— Кордона. Фернандо Кордона.

Опять удар тока. Кордона подпрыгнул вместе с креслом, опутанный проводами.

— Говорили: не ври, — сказал кривоносый. — Мы тебя пятый год знаем.

Кордона заплакал.

— Я не вру. Я контрабандист. Я подпольный торговец наркотиками. Я провез из Штатов сто ампул… Матерь Божия! Спросите у Чарли из «Майами-Бич».

Аппарат не ответил. Кордона облегченно вздохнул. И опять переглянулись парни в халатах. Неужели Смайли связался с наркотиками?

— Сменил бизнес, Смайли?

— Да.

Еще раз подпрыгнуло под током тело Кордоны.

— Зачем же врешь?

— Я не вру. Я ничего не менял. Я всегда провозил наркотики. На Багамы, на Ямайку, на Гаити. И сейчас провез. Ампулы у Элис из «Альгамбры» или у Чарли. Я не Смайли, я только похож на Смайли.

— Не Смайли? — переспросил лысый.

— Нет.

Тело Кордоны снова подпрыгнуло, но уже без сознания.

— Может, свяжемся с Интерполом, Мак? — спросил кривоносый, выключив аппарат.

— Слабак, — сказал лысый.

— Если заставить себя верить в то, что говоришь, аппарат не подействует. Сила воли нужна. Я знал многих, которые обманывали эту штуковину. Значит, в Интерпол?

Лысый кивнул.

А Смайли все-таки обманул их. Его, именно его, тело, уже потерявшее сознание Кордоны, хотя и скорченное током, источало блаженство. Откуда мог знать Кордона, что он отчужденный? Не Кордона и не Смайли. Все ложь. И да — ложь, и нет — ложь. Не знает русских — ложь, потому что он Смайли. Не торгует наркотиками — ложь, потому что он Кордона.

«Лысый прав — слабак! Будь я в этом черепе, обманул бы эту штуковину. С удовольствием бы обманул. Редкий случай, когда ложь доставила бы мне удовольствие. Зато я теперь все знаю о лжи: как чувствуешь, когда лжешь по привычке, когда во спасение, когда из страха и когда из мести».

— Я тоже, — сказал Голос.

8. РАССКАЗ О СОВЕСТИ

Розовый сумрак качался вокруг Янины, как на лодке в мертвую зыбь в предрассветном тумане, чуть-чуть подсвеченном солнцем. Она уже ничего не чувствовала — ни сердца, еще минуту назад тревожно стучавшего в груди, ни крови, приливавшей к щекам, ни жары. Казалось, она умерла и душа ее, по христианскому вероучению, еще витает над телом. «Какая чушь, — усмехнулась мысль, — просто отключилось сознание. Как во сне или под гипнозом».

— Это не гипноз, — сказал Голос, — гипноз еще будет. Это как в театре — увертюра к драме. Играет оркестр, в зале тихо, вот-вот взовьется занавес.

— Раздвинется, — машинально поправила Янина.

— Все равно. Когда-то он подымался, когда-то его вовсе не было. Впрочем, я никогда не сидел в зрительном зале и не слышал оркестра. Как мало я еще знаю и как много надо узнать.

— От меня?

— И от тебя. Я сделаю с тобой то, что сделал сейчас с твоими друзьями. Или не совсем то. Почти, как у вас говорят о приближенных вариантах. Я не раздваиваю твоей личности — только психику, освободив некое надсознание, которое и даст мне то, что ты в силах дать.

— Что же именно? — Мысль рождалась нормально, как рождается она в процессе ничем не осложненного мышления.

— Что есть совесть? — спросил в ответ Голос.

В живой беседе Янина бы засмеялась. Потом задумалась. Потом ответила, может быть, даже не очень уверенно. Сейчас чистая ее мысль откликнулась не задумываясь.

— Реакция нервной системы на противоречия между поступками человека и его нравственными принципами.

— Это философски, а математически?

— Затрудняюсь ответить. Впрочем… кто-то пустил крылатое словечко: совесть — это обратная связь. А можно и так: оптимальный вариант столкновения двух взаимно исключающих величин. В данном случае — функций сознания и мышления. Исключение такого столкновения исключает и совесть. Можно найти и другую формулу. Ответов много.

— Я знаю все, — сказал Голос, — и все о реакции организма на такое, как ты говоришь, столкновение. Все изменения, какие вызывает оно в сердечно-сосудистой системе, дыхании, функциях эпителия и потовых желез и даже в химическом составе крови. Но я не знаю твоих эмоциональных состояний. Эту информацию и даст мне опыт. Он не долог и физически безболезнен. Внимай.

Розовый сумрак, качавшийся в отчужденных глазах Янины, растаял, будто развеянный ветром. Но ветра не было: «кондиционерки» создавали приятную прохладу при закупоренных окнах и закрытых дверях. Янина сидела в уголке шикарного нью-йоркского бара вместе с Рословым. Почему нью-йоркского? Этот вопрос могло задать только надсознание Янины, хорошо знавшей, что находится она в палатке «белого острова»-рифа, в сознании же Янины из бара такой вопрос даже не возникал, она воспринимала и свое пребывание в Нью-Йорке и в этом баре в компании с Рословым как нечто должное, заранее обусловленное. Рослов рассказывал ей содержание какого-то ковбойского фильма, просмотренного им по телевизору в гостинице, рассказывал смачно, по-актерски подыгрывая, но Янину это не развлекало. Рослов сейчас напомнил ей трактирщика из Забже в ее трудном послевоенном детстве, когда она мыла посуду в трактире, помогая перебивавшейся без мужа матери. У трактирщика была такая же иссиня-черная борода, и он так же прятал глаза, когда говорил сальности забегавшим девчонкам. Рослов сегодня не развлекал, даже отталкивал какой-то своей необычностью. Янина с кораллового острова, наблюдавшая как бы со стороны эту встречу, тоже заметила, что Рослов — не Рослов. И голос наиграннее, и поведение развязнее, и не свойственная ему манера отводить взгляд, отворачиваясь или опуская веки. Янина из бара не анализировала этих различий, она инстинктивно замкнулась в себе и помалкивала, прихлебывая остывший кофе. Мысль ее блуждала по цепочкам ассоциаций от детства к юности в Московском университете, к знакомству с Рословым, уже и тогда щеголявшим своей траурной бородой и резкостями, подчас обидными, по адресу своих однокурсниц. Доставалось порой и Янине, но Рослов ей нравился. Нравится и теперь, пожалуй, даже больше, чем прежде, потому что юношеская угловатость исчезла, а резкость смягчилась необидной, веселой иронией.

Надсознание Янины с безотчетной тревогой регистрировало их тихий диалог.

— То есть глупство, пани Желенска, то есть глупство.

— Не надо, Анджей.

— Я не понимаю твоего упрямства.

— Мы еще не перешли на «ты».

— Перейдем. Я предупреждаю события. Когда люди друг другу нравятся, незачем туманить мозги условностью.

— Не расписывайтесь за меня.

— Так я ж не любви прошу, а простого одолжения. Как друг и коллега. Мы люди одной специальности. Если знаешь ты о работе Мак-Кэрри, могу знать и я.

— Спроси его самого.

— Он же упрям, как ишак. Открылся тебе — и баста. А наука стоит.

— Чем же ты хочешь двинуть ее? Чужой подсказкой? Плагиатом? Украденной идеей?

— Я не собираюсь ничего красть. Может быть, только воспользоваться ею, как трамплином. Могу прыгнуть дальше Мак-Кэрри. Почему бы нет?

— Нет, Анджей. Два раза нет. И на «ты» не могу, и смените пластинку. Иначе я потеряю к вам уважение.

— Плевать я хотел на уважение! Мне страсть нужна и преданность.

— К сожалению, я не могу дать вам ни того, ни другого.

— Даже в таком пустяке? Заглянуть в доклад старика, который он почему-то не обнародовал. Подумаешь, преступление!

— Без ведома автора? Преступление.

— Количество переходит в качество, Яна. С уменьшением состава преступления уменьшается и вина. Это уже не преступление, а его элементарная частица. Мезон.

— Не играйте словами. Не могу.

Отчужденная мысль Янины тотчас же воспроизвела всю цепочку предшествовавших этому разговору событий. Доклад Мак-Кэрри действительно значился в программе симпозиума — кратенький доклад, скорее сообщение на шестнадцати страницах типографского текста стандартного формата английских научных изданий. О докладе задолго до его оглашения говорили как о возможной сенсации. Тема его перекликалась с проблемой моделирования процессов информации и мышления, уже разработанной в Советском Союзе, но Мак-Кэрри шел своим путем, может быть даже ошибочным, но и в его ошибках участники симпозиума склонны были видеть эмбрионы интересных находок. Особенно любопытствовали кибернетики, связанные с наиболее сложной областью промышленной электроники, с производством так называемых самоорганизующихся систем. И это любопытство, не всегда только научное, часто с душком уличной сенсации, создало вокруг скромного и равнодушного к рекламе ученого атмосферу нездорового ажиотажа. Его на каждом шагу атаковали репортеры, толпившиеся в кулуарах симпозиума, агенты фирм, конструирующих системы автоматического программирования, лица неведомых профессий и специальностей, у которых на губах только один вопрос: «Сколько?» Когда же измученный профессор раздраженно спрашивал: «За что?», ответ был один: «За возможность скопировать доклад до его обнародования». Еще большей сенсацией оказалось внезапное решение Мак-Кэрри снять доклад с программы симпозиума. Мотивы? «Рановато. Поторопился. Кое-что надо домыслить и подработать». Но все понимали: профессор хитрит и недоговаривает. Янина, к которой он благоволил, получила более точную информацию. Профессор признался, что в его запертый особым ключом номер отеля проникли неизвестные лица, дважды перерыли замкнутые особым замком чемоданы, но доклада не нашли. Янина не рискнула спросить, где спрятал его профессор, но тот сам открыл ей секрет. «Хотите проглядеть эти шестнадцать страничек?» — спросил он. «Очень». Тогда Мак-Кэрри извлек из кармана плоскую отвертку («С собой ношу, чтоб не догадались»), тщательно отделил верхний фанерный лист от внутренней стенки шкафа и осторожно вытащил оттуда злополучный доклад. «Прочтите и помалкивайте, — сказал он, — а я скажу кое-кому, что доклад у вас». — «Зачем?» — удивилась Янина. «Проверочка». Через день Янина убедилась, что «проверочка» сработала: ее багаж был перерыт до чулок и перчаток. Даже сумочку с дамскими пустяками вывернули наизнанку. А теперь к Янине подослали псевдо-Рослова.

То, что он «псевдо», отчужденная мысль ее определила безошибочно с первых минут этой странной встречи. Не те манеры, не тот разговор, не те интонации. Можно спрятать глаза, но нельзя спрятать выделяющейся, как пот, вульгарности. Можно сыграть искренность, но нельзя сыграть врожденного обаяния. Об этом наконец догадалась и Янина из бара. Когда псевдо-Рослов устал и раскрылся вдруг, как раскрывается подчас на ринге слишком расслабившийся боксер, она увидела чужие глаза. Хищные, злые, бесцеремонные.

— Вы не Рослов, — сказала она.

— А кто?

— Не знаю. Вы чужой. Только похожий. Не Анджей. Не обманете.

— Догадались? — усмехнулся ее собеседник и, как показалось отчужденной Янине, даже облегченно вздохнул. — Значит, представление окончилось. Гамлет и Офелия снимают грим и подсчитывают заработок.

— Во-первых, вы не Гамлет, а Шейлок, а во-вторых, мне подсчитывать нечего.

— Хотите тысячу зеленых?

— Не знаю блатного жаргона.

— Две тысячи.

— За что?

— Сообщите, где спрятан доклад старика. Он нужен нам, и мы не отступим.

— Кому это «вам»?

— Мы не разведка и не полиция. Мы солидное коммерческое предприятие, специализирующееся на электронике особого рода. Оплата немедленно.

Не ответив, Янина встала, но тут же сильная рука сидевшего рядом грубо толкнула ее на место.

— Не делайте глупостей. В двух шагах от бара на вас случайно наедет машина.

— Я позову полицию.

— Не поможет. Я предъявлю полицейскому удостоверение врача-психиатра, а вас представлю как пациентку, сбежавшую из моей частной клиники. Документов у вас нет, опровергнуть не сможете.

— Подлец!

— Об этом я слышал еще со школьной скамьи. Но сейчас речь идет не о моих личных качествах, а о сумме вашего гонорара. Три тысячи.

— Нет.

— Пять.

— Считайте хоть до миллиона.

— Мы испробовали два варианта. Степень вашей влюбленности и степень алчности к деньгам, присущей большей части прекрасного пола. К сожалению, для вас оба они не сработали. Остается третий.

Янина из бара выплеснула остатки кофе ему в лицо. «Молодец, — отметила ее отчужденная мысль, — я бы сделала точно так же». Но псевдо-Рослов даже не стер кофе с лица, он просто повернул ее за плечи и взглянул ей прямо в глаза. Взгляды их встретились: один — как удар электротока, другой — отброшенный и погасший.

— Спи, — сказал он, не повышая голоса.

Янина вытянулась, безмолвная, с открытыми остекленевшими глазами, с отхлынувшей от лица кровью, в каталептической напряженности. Выдающий себя за Рослова, все еще не отводя глаз, продолжал так же тихо:

— Отвечай на вопросы кратко и точно. Где спрятан доклад?

— В шкафу за фанерной стенкой.

— С какой стороны?

— Справа. Нужно слегка отделить верхний лист фанеры ножом или отверткой.

— Гус! — негромко позвал псевдо-Рослов.

К столу подошел человек неопределенных лет, с неопределенным лицом, в костюме такого же неопределенного цвета. Ни один даже самый наблюдательный полицейский не смог бы дать его исчерпывающий словесный портрет.

Пояснив требуемое, псевдо-Рослов спросил:

— Сколько времени потребует операция?

— Десять минут езды. Две-три минуты на изъятие объекта, четверть часа пересъемка. Те же две-три минуты на возвращение объекта на место.

— Стоп! Ты привезешь мне доклад сюда.

— Рискованно, шеф. Проще вернуть.

— Я сказал.

Незагипнотизированная мысль Янины-первой тотчас же отметила самое любопытное в создавшейся ситуации. Теоретически любому ученому, занимающемуся исследованиями активности мозга, связанной с формами поведения, известно, что есть гипносон. Никаких признаков естественного сна в нем не обнаруживается. Все ассоциативные связи и все хранилища информации остаются нетронутыми, а контакт этих структур с внешним миром ограничивается только одним путем, который и выбирает гипнотизер. Все это можно наблюдать на любом сеансе гипноза, и трезвая мысль Янины ничего нового для себя не вынесла. Но она проникла в непознанное — в гипносон с точки зрения гипнотизируемого. Она ясно воспринимала приказы гипнотизера, вызывавшие в сознании спящей Янины импульсы подчиненности, покорности, рабства, ясно оценивала эти патологические искажения сознания, все знала, все помнила и ничего не могла изменить. Глазами спящей Янины она видела и псевдо-Рослова, и себя, сидевшую перед ним в гипнотической неподвижности. Сейчас он ее разбудит. Как скоро бы ни окончилась затеянная им операция, даже недолго держать человека под гипнозом в общественном месте рискованно и опасно.

— Проснись, — сказал он, — и забудь все до тех пор, пока тебе не вручат искомый доклад. Тогда вспоминай и казнись. Вот так.

Рослов-оборотень мстил. За отвергнутые домогательства, за разоблачение, за неподкупность. Полчаса он провел за болтовней о пустяках, вновь выдавая себя за Рослова. И подавленная психика Янины-второй не могла различить обмана, отвергнуть его и вернуть свободу мысли и воли. Нетопырь знал, что делал. Он ждал. И когда его агент молча вручил ему шестнадцать типографских страничек, он улыбнулся и вручил их Янине.

— Это доклад Мак-Кэрри, пани Желенска. Можете положить его на место сами или вернуть профессору любым другим способом. Конечно, мы смогли бы сделать это за вас, а вы — прочно забыть о случившемся, но мы не хотим лишать вас памяти о бескорыстном участии в нашей маленькой операции.

Говорят, глаза — зеркало души. Если бы это было верно, то восстановление утраченной памяти отразилось бы в глазах Янины трагедией шекспировского накала. А так — просто расширились зрачки и что-то мелькнуло в них и погасло. «Надсознание» Янины сразу же подсказало психиатрический термин: «адреналиновая тоска» — избыток адреналина в синапсах мозга. А душевное состояние Янины, которой внезапное возвращение памяти открыло всю глубину совершенного ею предательства, можно было назвать, не прибегая к научной терминологии, истошным криком души. «Моя подлость. Мое предательство. Нет ни оправдания, ни снисхождения. Нет даже смягчающих обстоятельств. Гипноз бессилен, если ему сопротивляются. А я сопротивлялась? Нет. Могла бы крикнуть, привлечь внимание, плюнуть в его бесстыжие бельмы… Тварь. Я тварь. Я хуже его. Это его работа. Пусть грязная, но работа. А я глупая курица, которую ощипали, не зарезав. Мне плюнет в глаза Мак-Кэрри. Большего я не стою. А как жить с плевком в душе? Может быть, из окна гостиницы вниз?»

Эти переживания Янины-второй не отразились в сознании Янины-первой. Отчужденная мысль ее холодно прочла их, оценила и запомнила. Мало того, она знала, что происходившее в баре не происходит в действительности, не происходило и никогда, вероятно, не произойдет. Знала, что все это лишь дурной сон необыкновенной реальности, возможно, гипногаллюцинация с неизвестным источником внушения. Но крик души этой глупышки из бара, истошный крик ее обманутой совести не пролетел мимо. У них было одно сердце, одно дыхание, одни руки, судорожно ломавшие пальцы. И вся эта боль, и стыд, и страх дошли до Янины с «белого острова» такой же невыносимой мукой.

— Трудно? — спросил Голос.

— Очень, — откликнулось сознание Янины, ее вновь обретенное, нераздвоенное, единственное «я».

— Мне достаточно, — сказал Голос. — Очнись.

Янина обвела глазами уважительно молчавших друзей и с трудом проглотила слюну. Даже рассказывать о пережитом было непереносимо…

— Неужели так похож на меня? — вдруг спросил Рослов.

— Почти. Только вульгарнее и грубее. И потом, глаза… — Янину передернуло.

— Не понимаю, зачем ему этот маскарад?

— Кому? — не понял Шпагин.

— Этому Некто из космоса. Мог бы создать не подражателя, а дубль. Что ему стоило?

— Ты же был в Древнем Риме.

— А я? — огрызнулся Смайли. — Где я был? Помогал провозить контрабанду подонку из Аризоны. Я никогда не видел его раньше. Даже не слыхал о нем.

— И не услышишь.

— Так кто же объяснит мне всю эту дьявольщину? Молчите, ученые?

— Я могу сразу выдать вам тридцать три гипотезы, — сказал Рослов, — но это будут тридцать три сказки для первокурсников. При соприкосновении с наукой — аннигиляция. Потому что, сэр Роберт, ни в одну земную науку это «варево» не влезает.

Он вскочил и, обратив к небу свою ассирийскую бороду, завопил:

— Эй ты, из космоса или из-под воды! Только подопытным кроликам не сообщают о цели опытов. А мы люди. Хочешь контакта — веди себя прилично! Спрашивают — отвечай! Ну?

Тирада Рослова безответно прозвучала в голубой тиши. Легкий бриз с океана прогибал стенки палатки. Нестерпимо белел разогретый солнцем коралл.

— Надо уезжать отсюда, — прошептала Янина, поежившись, хотя ветер был тихий и теплый.

Трое мужчин молча собрали имущество, сложили палатку и спустились к яхте, неподвижно дремавшей в неправдоподобной бухточке. Янина оглянулась. Так же торчала ребром вбитая в океанскую синь белая тарелка острова. Так же сбегала по ней зеленая морская волна.

И никаких следов тайны!

9. ГАДАНИЯ НА КОФЕЙНОЙ ГУЩЕ

Профессор Мак-Кэрри вошел в их номер, когда кофе уже остыл.

— Последняя чашка, — извинилась Янина, — еле теплая. Да и кофе уже густой.

Профессор отхлебнул и поморщился.

— Моя вина, — сказал он, подымая ложечкой кофейную гущу. — Но это, пожалуй, и к лучшему. Надеюсь, вы меня поняли?

Этот кратенький обмен репликами предшествовал самой продолжительной их беседе на островах, с тех пор как невидимый джинн из невидимой бутылки приобщил их ко всяческим чудесам и тайнам.

Но этой беседе, в свою очередь, предшествовали бурно развившиеся события.

Начало положила отчаянная телеграмма профессору Мак-Кэрри в Соединенные Штаты:

«Задержались в Гамильтоне на Бермудах. На пороге открытия буквально мирового значения. Ваше присутствие срочно необходимо. Ждем».

В тот же день пришел недоуменный телеграфный ответ:

«Не понимаю, почему и зачем вы очутились на Бермудах. Какое открытие? Телеграфируйте подробности».

В ответ полетела в Нью-Йорк еще более отчаянная телеграмма:

«Подробности по телеграфу рискованны и нецелесообразны. Открытие ошеломляющее и требует скорых и безошибочных решений. Вылетайте немедленно».

Эта телеграфная дуэль привела к событиям не столько неожиданным, сколько назойливым и чреватым помехами. В мире бизнеса нет секретов и тайн, если чье-нибудь ухо услышит за ними шуршание денежных купюр любого достоинства. Телеграмму профессору отправили в одиннадцать вечера, а уже к полуночи к Смайли заявились знакомые парни из Штатов. Их удалось выставить с помощью агентов полиции, посланных в распоряжение Смайли на случай непредвиденных неожиданностей. Бойкие парни из Штатов ретировались, пообещав крепко пощупать его в Нью-Йорке. Не успел он выспаться, как ему пришлось бежать из гостиницы по служебному ходу. С первым утренним самолетом в Гамильтон из Нью-Йорка прибыли пять газетных корреспондентов и два журнальных. Янину атаковали в лифте, откуда она едва вырвалась, закрывая лицо от фотовспышек. Рослова и Шпагина осадили в холле, сразу же включив магнитофоны и открыв прицельный словесно-пулеметный обстрел:

— Какое открытие сделано вами на Бермудах?

— Где именно?

— В какой области?

— Может быть, это золото?

— Или уран?

— Почему вы настаиваете на прибытии Мак-Кэрри?

— Как будет проводиться эксплуатация? Частной фирмой или международным концерном?

— Будет ли претендовать Англия на преимущественное право эксплуатации, поскольку открытие сделано на ее территории?

— В группе открывателей есть представители Америки и Польши. Можно ли предполагать участие этих государств в эксплуатации?

— Не связано ли открытие с летающими тарелками?

— Или с марсианами?

— Не грозит ли оно войной?

— Или само по себе угрожает человечеству?

Дождавшись паузы, Рослов переглянулся со Шпагиным, и оба сразу поняли и согласились друг с другом. С газетчиками лучше не ссориться — пригодятся, а проводимые наблюдения все равно не удастся сохранить в тайне. Нужно вывернуться, оттянуть, сыграть в покер, не открывая карт. И Рослов мгновенно сымпровизировал самую краткую в истории мировой журналистики пресс-конференцию.

— Стоп! — крикнул он, заметив уже открытый рот ближайшего репортера. — Отвечаю.

Рты замкнулись, магнитофоны жужжали, камеры щелкали. Рослов, запомнивший смысл и порядок вопросов, отвечал быстро и лаконично, с паузами: вдох — выдох.

— Открытие, если это можно назвать открытием, сделано на одном из множества коралловых рифов в радиусе от пятидесяти до ста километров.

О характере его и научной ценности сообщим позже, после дополнительной консультации и проверки с участием профессора Мак-Кэрри. Его присутствие необходимо потому, что заинтересовавшая нас проблема относится к его научному профилю.

А вот ни к геологии, ни к химии, ни к редким металлам она никакого отношения не имеет. К марсианам и летающим тарелкам — тоже.

Поскольку речь идет не о природных богатствах, которые можно разрабатывать, или явлениях, с которыми можно экспериментировать, не может быть разговора и об эксплуатации, а следовательно, и о фирмах, концернах, обществах и государствах, в такой эксплуатации заинтересованных. Интересант здесь один — наука. А наука интернациональна и границ не имеет.

О вредности и полезности сделанных нами наблюдений и выводов может судить лишь авторитетная комиссия ученых, какая, думаем, и будет создана в самом ближайшем будущем.

Разговор о войне и опасности, якобы угрожающей человечеству, оставим для невежд и кретинов, каковых среди нас, разумеется, нет. Все. А засим до свидания на следующей пресс-конференции, которая не заставит себя долго ждать.

Не слишком удовлетворенные репортеры отправились на поиски следов экспедиции. Но Смайли уже успел предупредить всех участников губернаторского обеда о возможном нашествии гуннов. Губернатор лично позвонил редактору местной курортной газеты с просьбой не печатать вздорных слухов и гасить их, если они проникнут на полосы на кончике чьего-либо пера. Пэррот был неопасен, а Смэтсу послали дюжину шотландского виски и полицейского с заданием охранять пьяный покой отставного инспектора. Предупредительные меры принесли свои плоды: в прибывших с вечерним самолетом газетах не было никаких бермудских сенсаций, кроме пресс-конференции Рослова и его телеграфной переписки с Мак-Кэрри. Да и эту «дырку от бублика», по меткому выражению Шпагина, оттеснили с первых полос на четвертые: «сенсация» пока еще не работала.

Мак-Кэрри прибыл вместе с газетами. Внимательно, но без видимого воодушевления он выслушал обстоятельный доклад Шпагина (Рослов, слишком ленивый для этого, свалил все суммирование информации на работягу-друга), задал несколько вопросов, уточнявших детали пережитого каждым на острове, помолчал, пощелкал пальцами по привычке, когда сказать было нечего или говорить не хотелось, потом произнес тоном судьи, зачитывающего не радующий его приговор:

— Пожалуй, сейчас я ничего не скажу. Не хотелось бы доставлять удовольствие Папе Римскому: есть во всем этом какой-то запах соборных свечей, теплящихся во славу непознаваемого. Но, может быть, завтра за утренним кофе мы сумеем приблизить непознаваемое к еще не познанному.

А утром, когда, глотнув остывший кофе, профессор столь выразительно поморщился, Янина смутилась. Реплика его о том, что «все это к лучшему» и «надеюсь, вы меня поняли», до нее не дошла. Она засуетилась: «Сварю свежий, погодите минуточку». Но Мак-Кэрри поймал ее за руку.

— Не надо. Я уже солидно позавтракал. А кофейная гуща — это как раз то, что нам сейчас нужно. Будем гадать. — Он задержался взглядом на Смайли. — Начнем с вас, господин американец. Вы — человек, от науки далекий, но с крепкой жизненной хваткой и умением разбираться в любых обстоятельствах. Вот и расскажите нам, что, по-вашему, происходит на острове?

Смайли поморгал, хмыкнул и развел руками.

— Рассказать? Так вам уже все рассказали. А вот объяснить — это дело науки.

— Допустим, что науки подле вас нет. Вы один. И вам надо держать ответ.

Смайли не капризничал. Ответ так ответ. Пожалуйста.

— Сначала я на спутник подумал. Этакая летающая лаборатория. Ее нам не видно, а у них приборы. Но ребята меня разуверили. Говорят, что невидимых для астрономов спутников не бывает и что появление такого спутника, да еще на одном месте, зарегистрировали бы все обсерватории мира. Ну а если не спутник, тогда что? В Бога я не верю, а этот тип сам подтверждает, что он не Бог, не всемогущий и не всезнающий. Самому, мол, что-то неясно и понять хочется. Вот я и допускаю: не всемогущ, но могуч: магнитные фокусы его сам видел. Говорят, поле такой мощности можно создать только в лабораторных условиях. Тогда где же его лаборатория? Остров я сам облазил: ни одной трещинки, ни одного секретного входа, а бухточка насквозь просматривается, как банка с дистиллированной водой из аптеки. Где-нибудь под водой по соседству? Не знаю. Там глубины большие.

— Значит, в глубинах?

— Не думаю. Как можно разговаривать сквозь толщу воды в два и в три километра? И магнитные аттракционы показывать или картины из древней истории. Нет, проф, скорей в летающие тарелки поверю и в каких-нибудь зеленых человечков из космоса.

— А откуда, по-вашему, знают эти зеленые человечки о Христе, Гомере, египетских богах и александрийских папирусах?

— Так у них же аппаратура. Мнемовизоры какие-нибудь или видеоскопы. Тут, проф, и ваша наука не разберется.

Мак-Кэрри без улыбки загнул один палец.

— Значит, летающие тарелки и зеленые человечки. Раз. Кто следующий?

— Оставьте меня напоследок, — сказал Рослов, — у меня бомба.

— Хорошо, — согласился Мак-Кэрри, — дорогу женщине. Тем более, что гадать на кофейной гуще — специальность скорее женская, чем мужская. Итак, продолжайте вы, Яна.

Янина приняла эстафету не очень уверенно. Но у нее был длинный этап и хорошее дыхание. Впрочем, и она начала с фальстарта.

— Вероятно, я плохая гадалка, — сказала она, розовея. — Для гадалок и для фантастов нужно воображение. А я всегда мечтала написать фантастический рассказ, и никогда у меня это не получалось. Впрочем, попробую. Речь, как я понимаю, идет прежде всего о каком-то источнике магнитных и психических возбуждений, а может быть, только магнитных, потому что они могут порождать и психические. Где находится этот источник? Пространственно — в зоне «белого острова». Где точно — в его толще, под водой или в воздухе, может быть, даже за пределами земной атмосферы, — не знаю. Даже больше — сомневаюсь, что именно там. И задаю в свою очередь еретический вопрос: а почему именно в нашем пространственном измерении, а не в другой его пространственной фазе? И на острове, и в то же время вне его. С чисто математической точки зрения это вполне допустимо, а в научной фантастике уже давно стало штампом. Продолжаем допущение. Чтобы войти в контакт с нашим трехмерным миром, геометрический парадокс должен соединиться с физическим. А физическое проникновение в наш мир материального тела — твердого, жидкого или газообразного — невозможно и, следовательно, недостижимо. Но возможно и достижимо, предположим, лучевое проникновение, какое-то управляемое извне излучение, своего рода лазер, который может стать дистанционным датчиком информации — проникнуть в любую библиотеку, фильмотеку, фонотеку, прочесть любую книгу, любую нотную запись, свести воедино чередование любых кинокадров, переписать любую песню с магнитофонной ленты, любую передачу из телестудии.

— А египетскую клинопись? — спросил Рослов.

— Ее можно прочесть по-английски и по-французски. Она давно расшифрована.

— А папирусы Александрийской библиотеки?

— Мне кажется, — задумалась Янина, не реагируя на лукавые выпады Рослова, — что это только гипотеза на основе вероятностных допущений. Или мы не поняли Голос, или он не сумел точно выразить свою мысль. Я лично думаю, что он имел в виду какие-то крохи информации, где-то сохранившиеся и не принятые во внимание земными учеными, но умно собранные воедино с лучевых датчиков.

— Уничтожьте все издания Шекспира и все о нем написанное, и через тысячелетие никакая суперэлектроника не восстановит истории Гамлета или Отелло.

— С Шекспиром даже проще. Останется театральная традиция, память поколений, какие-то цитаты, намеки, ассоциации. Восстановить не восстановят, но составят представление, приближенный вариант темы, идеи, конфликта.

— Умно, — согласился Мак-Кэрри. — Но как вы объясняете эти миражи, и обязательно в пределах острова? Если ваш луч — датчик информации с неограниченным диапазоном действия, почему он не ставит никаких психоопытов на любом индивидууме в любой точке земного шара?

Янина и тут не растерялась:

— Вероятно, мой, как вы говорите, луч и не рассчитан на эти опыты. Здесь действует или поле, или излучение другого вида, создающее гипноэффект, но уже с ограниченным пространственно диапазоном. Помните, что Голос сказал Смайли: «Я не могу настроиться на каждого лгущего». Но Смайли был в зоне его психовоздействия, и тема лжи была тут же разработана во всех ее чувственных вариантах. Такой же гипноэффект был создан и с моим участием — только разрабатывалась другая эмоциональная тема. Возможно, в мире, представляемом Голосом, эмоциональные состояния другие или их нет вообще и понять человеческие можно только с помощью человека. Сознание глупца расскажет больше, чем трактат Эразма Роттердамского или очерки Писемского.

Янина закончила под аплодисменты. Похлопал даже Мак-Кэрри, ни разу не улыбнувшийся во время рассказа.

— А говорите, что у вас нет воображения, — сказал он. — Придумали очаровательную фантастическую новеллу со всеми признаками жанра. Тут и необходимое допущение, и квазинаучная его обработка, и живые, даже в буквальном смысле слова живые характеры, и готовая сюжетная ситуация. Но для гипотезы, увы, нет экспериментальных данных. Есть логические несообразности, допустимые в рассказе, но не в научной догадке. Ваше предположение об эмоциональных состояниях, например, никак не объясняет псевдоисторические ситуации в миражах Рослова и Смэтса.

— Почему «псевдо»? — поинтересовался Рослов.

— А почему я должен верить вашим видениям, а не евангелистам и Тациту? Нет никаких научных доказательств ни историчности, ни антиисторичности Христа, есть только гипотезы. А какую информацию можно почерпнуть из ваших видений, если — они плод внушения пока еще неизвестного индуктора? Какие цели ставит перед собой этот индуктор? Какие выводы можно сделать из перевода теоретических представлений на чувственный опыт? Кто скажет?

— Боюсь, что не я, — откликнулся Шпагин, помешивая ложечкой кофейную гущу. — Я черпаю ее из чужих чашек. Пока Яна импровизировала, я сочинил такую же сказку для любителей этого жанра, которую никто не рискнет посчитать гипотезой. При этом ее можно так же логически обосновать и столь же детально разработать. Из чашки Смайли я беру летающую тарелку и зеленых человечков, а из чашки Яны — способность невидимо и неслышимо получать информацию из всех библиотек и архивов. Только мои человечки не зеленые, а прозрачные, а тарелка их газообразна, как и они сами. Газообразная жизнь — чем не сюжет для фантастического рассказа? Ей тоже потребуется чувственный опыт человека для своих изысканий, а цель и характер их можно так же занятно придумать и объяснить. Но экспериментальных данных ни у кого нет, и непознанное, к нашему великому сожалению, так и останется непознанным.

— А если чья-нибудь догадка верна? — спросил Рослов.

— Подразумеваешь свою?

— А почему бы нет? Догадка Смайли — это, по сути дела, отказ от догадки, ленивый пас подвернувшимся на поле партнерам. Гипотеза Яны, по той же футбольной терминологии, — это смелое продвижение к воротам противника и феерический каскад финтов на вратарской площадке. А гола нет! Фантастическая сказка для школьников до шестнадцати лет, которые не станут придирчиво сводить концы с концами. Почему Голос из смежного пространства так скрупулезно исследует миф о Христе? Почему вода в бухточке прозрачна, неподвижна и не смешивается с океанской? Почему одним гостям на острове показывают магнитные фокусы, а другим нет? Почему его коралловая поверхность чиста до стерильности и отшлифована до зеркальности? Почему ни одна птица не вьет здесь гнезда и ни одна рыба не подходит ближе трех километров от берега? Так-то, Яночка. Гипотеза хороша, когда она базируется на том, что уже познано и допустимо на основе уже познанного. Нельзя допустить скорость, превышающую световую, нельзя извлечь корень квадратный из минус единицы и нельзя никаким лучом связать математически допустимые, но физически непостижимые параллельные трехмерные миры в четырехмерном пространстве. О догадке Шпагина я не говорю потому, что это вообще не догадка, а пародия на уровне цирковой репризы, да и то наполовину заимствованная.

— Катон требует разрушения Карфагена, — усмехнулся Шпагин, — но не предлагает взамен другого.

— Почему не предлагает? Просто он еще не успел изложить проект своего Карфагена. Он не детализирован, я тоже не отвечу на вопросы, обрушенные мной же на Яну и, пожалуй, еще на многих, которые захотят или смогут задать. У меня, так сказать, не цветной, а черно-белый вариант, даже только чертеж, схематический набросок гипотезы. Но она твердо стоит на китах эксперимента. Четыре не повторяющих друг друга свидетельства плюс наш совместный опыт со Шпагиным, да и мой личный контакт. Наконец, магнитная защита острова от судов и самолетов и магнитные аномалии на самом острове. Достаточно экспериментов для одного вывода. О чем? О присутствии чужого разума в данном географическом пункте, не в четвертом измерении, не в космических или заоблачных высотах, а в пределах самого острова, каких-нибудь сотен или даже десятков кубических метров его атмосферы. Добавлю: о присутствии длительном, рассказы о привидениях «белого острова», по словам епископа, передаются здесь из поколения в поколение. За полстолетия можно ручаться, а Смайли еще добавит: сундук с пиратским золотом побывал на острове не в двадцатом и даже не в девятнадцатом веке. Как ни лжива история, в датах она обычно не врет. Золото конкистадоров переправлялось из Нового Света в Испанию с 1550 по 1750 год. А что вы скажете об известных Голосу рукописях погибшей библиотеки в Александрии? По рассеянным крохам информации библиотеку не восстановишь — это не «Отелло» или «Король Лир». И еще одно бесспорное допущение: этот искомый Разум ищет контакта с человеком — подчеркиваю, с человеком, с гомо сапиенс, а не с человечеством, причем интересует его разум этого гомо сапиенс и создания этого разума в замыслах, а не в их материализации. И это понятно: в техническом проекте вертолета столько же битов информации, сколько их в самом вертолете. Оттого, может быть, вертолеты и не подпускаются к острову, оттого и кривятся над ним прямые авиалиний, а пистолеты и ножи на его поверхности превращаются в куски намагниченного металла. Человека же Голос приемлет — я не могу найти более подходящего слова: радушие или гостеприимство звучали бы явно пародийно, — мысленная связь безупречна, но, заметьте, односторонняя: телепатический эффект возникает не по инициативе человека. Вы что-то хотите сказать, профессор?

Мак-Кэрри недоуменно пожал плечами: лекторов, мол, не перебивают. Шпагин засмеялся:

— Телепатический эффект не сработал.

Но профессор не любил словесных подсечек, для этого он был слишком прямолинеен.

— Я не спрашиваю потому, что бесспорные выводы — это бесспорные выводы. А спорные, вероятно, еще последуют.

— Конечно, — подхватил Рослов, — и самый главный из них ваш, английский: кто есть кто? Я отвергаю четвертое измерение Яны и ученого, ведущего телепатическую передачу из потустороннего мира, и отвергаю не потому, что могу научно ее опровергнуть, доказательств «против» столько же, сколько и «за» — нуль, отвергаю просто по традиции: четырехмерного пространства пока еще никто не открыл, и математический парадокс не стал соответствующим разделом физики. Зеленые человечки Смайли — это для почитателей Адамского,[2] а газообразная жизнь Шпагина — не догадка, а пародия. Да, может быть, это и не жизнь вообще, не жидкая и не газообразная. Может быть, это разведчик другой галактической цивилизации, заброшенный еще до того, как человечество научилось мыслить. Не разум, а продукт разума — сгусток энергии, способный накоплять информацию, не ограниченную объемом или мощностью восприятия. Нечто вроде электронной памяти, не мозга, а именно памяти, хранилища информации, записанной и отсортированной и размещенной в каких-то энергетических ячейках. Как все это делается, я не знаю — средства не земные и в наше познание не укладываются, — но предположить смогу: или Янин суперлазер, или волны, еще не открытые человеком, служат дистанционным передатчиком информации, накопленной в земных информариях. Обратите внимание: Голос всегда ссылается на книги, на рукописи, на мысли, обязательно где-нибудь и как-нибудь записанные. Чувственную окраску информации он узнает, превращая органы чувств человека в свои информационные датчики. А гипномиражи — это тоже информация, точнее, сгустки энергобиотической информации, только эмоционально окрашенной и соответственно приближенной к действительности вероятностной ситуации.

— Зачем? — вдруг спросил Мак-Кэрри. — С какой целью накапливается эта информация в течение столетий? Или, кажется, вы даже предположили — тысячелетий?

— Может быть, этот энергоинформарий передает ее иному Разуму, действительному Разуму, продуктом которого он является.

— И никаких результатов такой передачи со времен Ксенофонта? Зачем, — повторил Мак-Кэрри, — кому-то в глубинах Вселенной тысячелетиями собирать информацию о жизни на заурядной планетке в одной из окраинных звездных систем?

— Наблюдают же энтомологи часами за жизнью какого-то крохотного муравейника. А может быть, наши тысячелетия — это часы для Долгоживущих где-нибудь на другой звездной окраине?

— Фикция, — сказал Смайли.

Он сказал это по-английски, подразумевая обычную уличную беллетристику, но Шпагин по аналогии звучания перевел для себя именно так и вступился:

— Почему фикция? Уже поступают какие-то, еще не расшифрованные сигналы из космоса. И энергетический разведчик едва ли фикция. Что помешало бы ему продержаться тысячелетия? Проблема надежности? Но в мире высшего Разума ее, вероятно, не существует. Предел накопления? Для такой самоорганизующейся системы он, наверное, неограничен. А может быть, он и не передает никому накопленной информации, а просто ждет, чтобы о нем вспомнили.

— А вдруг некому вспомнить? — вмешалась Янина. — Гибнут планеты, гибнут цивилизации, гибнут Долгоживущие. А их разведчик ждет и работает.

— Тогда заставим его работать на нас, — серьезно, без тени улыбки заключил Мак-Кэрри.

10. «ЧЕРНЫЙ ЯЩИК»

На этот раз к белому коралловому рифу в Атлантике гостей доставила вместительная губернаторская яхта, что позволило более чем удвоить состав участников экспедиции. Кроме четырех друзей, на остров прибыли профессор Мак-Кэрри и все участники губернаторского обеда, кроме леди Келленхем и неожиданно заболевшего епископа. Вместо него отправился доктор Керн, буквально умоливший губернатора и Мак-Кэрри разрешить ему сопровождать экспедицию, которая для него, как для психиатра, представляла и чисто профессиональный интерес: как-никак несколько его пациентов утратили психическое равновесие, побывав на «острове привидений».

Яхта с металлической обшивкой и обилием металла на борту — наши аргонавты, избегая диамагнитных благоглупостей Смайли, нагрузили ее всем металлическим, что попало под руку, начиная с консервных банок и кончая молотками для забивания держателей более обширной палатки, — без приключений вошла в хрустальную бухточку острова. Магнитная защита его не сработала или не пожелала сработать. Никаких магнитных аномалий не наблюдалось и во время выгрузки экспедиционного багажа. Здесь было не только все необходимое для пикника среди седых волн на белом коралловом гребне, но и приборы, о которых почему-то забыли во время первой поездки. Взяли пробы воздуха и воды из бухты и океана, сделали, более для очистки совести, все метеорологические наблюдения, запустили воздушный зонд, зафиксировали показания водяных и атмосферных термометров, измерили скорость и направление ветра. Смайли и Корнхилл готовили завтрак, обнаружив несомненный кулинарный талант. А сэр Грегори, шлепая босыми ногами по набегавшей океанской волне, тщетно искал ракушки и камешки и только ахал, уверяя, что такой идеальной полировки коралла он еще в природе не видывал.

Но уже за импровизированным завтраком набежали первые тучки тревоги и разочарования. Голос упрямо не подавал никаких признаков жизни, и наши первооткрыватели уже испытывали чувство неловкости, как ярмарочный фокусник, с ужасом обнаруживший, что двойного дна в его ящике нет. «Почему он молчит?», «Странно…», «Ничего не понимаю», «Боюсь, что вы сочтете нас шарлатанами, джентльмены…» — так началась за столом тревожная перекличка. Мак-Кэрри загадочно молчал, а Корнхилл и Барнс деликатно отводили глаза. Только сэр Грегори в силу своих губернаторских полномочий пытался рассеять дух сомнения и недоверия, уже витавший над белой скатертью с напитками и закусками.

— Не огорчайтесь, — повторял он, — прекрасный пикник. Уже одно это скрасит нашу морскую экскурсию. Попробуйте икры и водки. Достойные дары вашей великой страны, — адресовался он к особенно хмурому Рослову.

Тот вспылил:

— Не понимаю, почему повсюду в Европе или Америке, желая сказать приятное русскому, начинают хвалить русскую водку или русский балет. А лайнеры «Аэрофлота», на которых ежегодно курсируют десятки тысяч европейцев и американцев! А русские часы, потеснившие могущество часовой Швейцарии! А русские моды, покоряющие римлянок и парижанок!

«Ты прав, — сказал Голос, — интересная информация».

«Почему ты молчал?» — мысленно спросил Рослов.

«Я изучал новоприбывших. Один уже был здесь. Он неинтересен. Другие — тоже. Только один заслуживает внимания».

«Высокий, седой, с орлиным носом, как у Пилата».

«Я не вижу. Вот ты представил его, и я записал его образ, отраженный в твоем сознании».

«Как — записал?»

«Ты представляешь себе свою авторучку. А затем — цепочка ассоциаций: пишущая машинка, телетайп, лента магнитофона. Нет, ваши земные способы несовершенны и хрупки. Я снимаю записи с мозговых рецепторов».

«Ты прочел их мысли?»

«Я прочел их жизнь. Всю накопленную ими информацию. И ничего не взял. Интересен один. Я вспомнил его работы. Они значительнее твоих, но и традиционнее. Ты более смел, и угол зрения твой шире — я говорю о научной смелости и научном зрении. Я знаю его новый замысел в математической разработке теории управления. Вы оба идете к одной цели, но кружными путями. Напрасная трата энергии мысли».

«Почему энергии?»

«Ты сам писал, что мысль рождается как результат сознательного отбора информации, как следствие каких-то энергетических процессов в материальной структуре мозга».

«Каких процессов?»

«Не знаю. Как и ты».

«А Мак-Кэрри?»

«И он. Вы ищете, а я жду».

«И не хочешь подсказать решение или не можешь?»

«Иногда могу. Если решение — не вспышка гения, не что-то принципиально новое, а оптимальный результат отбора уже накопленной информации».

«Значит, и ты не гений?»

«Я не человек».

«Но вступаешь в контакт с человеком. А такой контакт не может быть односторонним. Отдавая часть своей информации, человек должен получить что-то взамен».

«Что?»

«Часть твоей».

«Не возражаю. Это тренировка памяти».

«Тогда ответь на вопросы прибывших со мной».

«Слишком много рецепторов. Трудно часто и произвольно менять настройку. Кто-нибудь из вас четырех всегда будет транслятором».

«Всегда?!»

«В период контакта. Я переключу настройку на другого, когда напряжение станет критическим».

«Тогда скажи всем, что ты существуешь — одной мыслью, — и переключись на меня».

«Не сразу. Мне потребуется короткий отдых. По аналогии с вашим. Но только по аналогии, иначе, к сожалению, объяснить не могу».

Весь этот мысленный диалог Рослов провел в состоянии прострации. Лицо — гипсовая маска, снятая с мертвого. Мысль не отливалась в звуки — губы даже не дрогнули. Сначала никто не заметил этого — пикник затмил все. Белая скатерть на белом коралле под нейлоновым гребнем палатки. Тихий шорох волны. Небрежный обмен репликами, как стук шарика на столе для пинг-понга. Тук-тук: «Передайте подливку», «А тишина какая — даже океана не слышно», «Попробуйте устриц в шампанском — прелесть!», «А если гроза?…».

Первым заметил состояние Рослова губернатор.

— Вам нездоровится? — спросил он тревожно и недоуменно оглядел соседей.

— Что это с ним?

Барнс, сидевший рядом, толкнул легонько Рослова — тот даже не пошевельнулся.

— Кажется, без сознания, — сказал доктор Керн, подымаясь. — Похоже на каталепсию.

— Сядьте, док, — остановил его Смайли. — Не трогайте — он разговаривает.

— С кем?

— С кем здесь разговаривают? С хозяином острова.

— Не шутите.

— Какие уж тут шутки. Шутим не мы, шутят с нами.

— Анджей… — тихо позвала Янина. — Вы меня слышите?… Матерь Божия, какой он бледный!

Смайли заметил, не скрывая раздражения:

— Вы были не розовее, когда очнулись. Кажется, мы все-таки дождались спектакля. Берегите нервы, джентльмены.

Маска Рослова вдруг ожила. В глазах блеснул огонек сознания, возвращенного из путешествия в никуда.

— Борода шевелится! — воскликнул Корнхилл. — Дайте ему виски.

Но Рослов уже без посторонней помощи проглотил свой стакан. Губернатор хотел сказать что-то, но так и замер с открытым ртом. Чужая мысль откликнулась в нем.

— Я здесь, господа. И я буду говорить с вами. Подумайте над тем, что вы хотите услышать.

— Кто это? — воскликнул губернатор. — Кто сказал?

— Я тоже слышал, — прибавил Керн.

— И я.

— Все слышали, — поморщился Смайли. — Послушаем лучше Энди.

Рослов, уже успевший проглотить солидный кусок омара, ответил сквозь зубы:

— Порядок, Боб. Он будет говорить с каждым и со всеми. Но через нас.

— Не понимаю.

— Он только что сказал мне, что слишком много рецепторов и ему трудно менять настройку. Каждый из нас четырех будет транслятором.

— Как на радио? — спросил Корнхилл.

— Почти. Готовьте ваши вопросы, господа. Он сейчас включится.

— Но вы успели его спросить, кто он и откуда?

— Не успел. Спросите сами. А мне надо заправиться перед сеансом. — Рослов уже глодал жареного цыпленка.

— Предлагаю регламент, — вмешался до сих пор молчавший Шпагин. — Четыре настройки — четыре транслятора — это максимальная продолжительность сеанса. Первую настройку — вопросам профессора Мак-Кэрри, вторую — Рослову, третью — мне с Яной, четвертую — вам, господа. Не обижайтесь: все предшествующие вопросы учтут и чисто научный, и общечеловеческий интерес. Вы дополните то, что мы упустим или забудем. Просьба задавать вопросы вслух, а не мысленно, мысленного контакта с нами не будет — передача, как выразился Корнхилл, пойдет через одного. И воздержитесь от личных, я бы сказал, неинтересных вопросов.

— Что значит «личных»? — спросил лорд Келленхем.

Ответить Шпагин не успел. Он вытянулся, побледнел, кровь отхлынула от лица, отдавая весь свой поток мозгу, и заговорил странно глухим голосом без интонаций и пауз, — Шпагин не Шпагин, а электронная машина с ее обезличенной акустикой.

— Я жду, профессор Мак-Кэрри.

Мак-Кэрри от волнения даже не мог начать, два раза стеснительно кашлянул и только потом спросил:

— Кто вы?

— Не знаю.

На мгновение Мак-Кэрри потерял дар речи, затем сказал:

— Не понимаю вас.

— А я — вас.

Мак-Кэрри уже вновь обрел присущее ему хладнокровие и, не повышая голоса, медленно и раздельно пояснил:

— Вы не Бог и не человек. Вы невидимы и тем не менее существуете. Ваши познания несомненны и значительны, и тем не менее ваш мысленный контакт с человеком возможен для вас только в пределах этого рифа. Когда я спросил: кто вы, я имел в виду — живое существо или машина?

— Ни то, ни другое. Я саморегулирующаяся система с ограниченным кругом задач.

— Каких именно?

— Все они сводятся к одной — полноте системы. Синтез информации о Земле, об эволюции живого вещества вашей планеты, о человеческом разуме, о знании, накопленном человечеством с тех пор, как оно научилось мыслить. Применяя земную терминологию, я — нечто вроде электронной памяти вашего мира.

— Значит, все-таки машина с ограниченной задачей накопления информации. Суперколлектор.

— Память — это не только накопление информации. Это и отбор, и кодирование, и оценка, и управление, когда из хранилища извлекается нужная информация, и забвение, когда информация уже не нужна, и тактическое ее использование, и стратегические ресурсы. Акт суждения — основа мышления — немыслим без самоорганизующейся системы памяти.

— Практически — всей работы мозга.

— Нет. Мозг отвечает за все. Память — только за накопленный жизненный опыт. Я не супермозг, и мои биотоки — только датчики информации.

— Ваша природа, устройство, организация?

— Не знаю.

— Вы же не можете не знать элементов, образующих вашу систему.

— Я знаю только то, что накоплено человечеством. У него нет информации, определившей мое появление, мою организацию, мои возможности, мое прошлое и мое будущее. Нет такой информации и у меня. Все, что я знаю о себе, я узнал от человека и через человека. И то, что я невидим, что привязан к этому острову, что могу защищаться, создавая поля неизвестной мне природы и мощности, и вызывать у любого человека в пределах острова гипносон и гипномираж любой глубины и реальности. Я ничего не знаю о Разуме, создавшем меня и забросившем на эту планету. Иначе говоря, и для вас и для себя я — «черный ящик», как вы называете систему неизвестной конструкции, о которой можно судить только по ее реакции на то или иное воздействие.

— Как я вас понял, ваши знания — это наши знания, и то, что мы будем думать о вас, как исследовать и оценивать эту неизвестную нам систему, станет и вашим знанием?

— Безусловно. Только выводы из ваших противоречивых суждений я сделаю быстрее, точнее и приближеннее к истине. Вот почему и такая информация не выйдет из круга моих задач.

Шпагин вздохнул и потянулся. Гипсовая маска снова стала лицом. Он даже улыбнулся, хотя и с усилием.

— Устал? — спросил Рослов, и в неожиданной тревожности его интонации сразу сказалось то, что обычно не слышалось в иронической полемике или в яростных спорах — суровая нежность дружбы, давней и верной мужской привязанности.

— Пожалуй, нет, — сказал Шпагин, — только голова чуточку кружится.

— Резкая перемена кровообращения. Мозг отдает излишний приток, капиллярные сосуды кожи получают сверхнорму, и вы уже розовеете, как девушка, — пояснил Керн. — Интересно, чья очередь? — спросил он.

Вопрос был излишним. Отключился Смайли, сразу ставший похожим на бронзового бирманского божка с отлитым оскалом улыбки.

— Спрашивайте, Рослов, — сказал Мак-Кэрри, — он ждет.

— Ты повторил мою легенду, — тут же включился Рослов, — почти слово в слово. Случайно или сознательно?

Смайли — уже не Смайли — ответил однотонным деревянным голосом:

— Конечно, сознательно. Я не знаю случайных умозаключений. Твоя гипотеза оказалась наиболее близкой к вероятному допущению. Я сопоставил ее запись со своей информацией и повторил твои построения.

— Ты не подключался к нашему разговору — не мог подключиться: мы разговаривали в гостинице. Значит, ты извлек легенду из моей памяти. Извлек, сопоставил и повторил. Последовательный акт суждения. Сколько он продолжался?

— Доли секунды. Я не отсчитывал.

— Для этого тебе понадобилась встреча со мной. И только в пределах этого острова. Как же проходили встречи с Плутархом, Свифтом, Ньютоном и Коперником?

— С их мыслью. Ведь книга — это не только свиток пергамента или стопка бумажных страниц, испещренных рукописными или типографскими знаками, но и гигантское скопление мыслей, чувств, образов и ассоциаций. Мысли какого-нибудь горшечника в древних Фивах или замыслы солдата в двенадцатом легионе Цезаря не задевают меня, но годы раздумий Свифта над «Гулливером» или Дарвина над «Происхождением видов» нашли место в моей памяти со всеми сомнениями, вариантами и поправками. Я учился вместе с человечеством. От песочных часов к теории относительности, от опытов Архимеда к синхрофазотронам и циклотронам. Раньше было легче: античные библиотеки дохристианской эры и монастырские книгохранилища средних веков не сберегли столько следов прогресса человеческого разума, сколько их собрано только в одном Британском музее. Но потоки мыслей растут и умножаются, и моя космическая память запечатлевает и хранит любой след, достойный истории человеческой информации.

Рослов никого не видел, кроме похожего на бирманского Будду Смайли, и ничего не слышал, кроме его обезличенного однотонного голоса. Он торопился. Сотни вопросов он мог бы задать этому все еще неведомому Некто из космоса, но спрашивал первое, что подвертывалось на язык. Мысль зацепило словечко «космическая» память.

— Как это понимать? Не ограниченное пределами земной биосферы?

— Не знаю. Может быть, пространственно ее объем ограничен пределами острова.

— Но почему космическая?

— Я не дитя земного разума.

— Ты же связан с ним.

— Нет.

— И не было связи со времени твоего прибытия на Землю?

— Я не знаю времени моего прибытия на Землю. Может быть, прошли тысячелетия, прежде чем я стал принимать информацию.

— Тысячелетия до, тысячелетия после. Разве не напрашивается вывод, что создавшая тебя цивилизация не знает о твоем существовании? Или даже о твоем прибытии на Землю. Или ее вообще уже нет, этой цивилизации? Гаснут звезды, умирают планеты, гибнут народы, — повторил Рослов подсказанное Яной. — Ты знаешь, конечно, античную легенду о Сизифе? Кому же нужен твой труд?

— Рослов, рано! — крикнул Мак-Кэрри, но Смайлинс-Смайли тотчас же деревянно откликнулся:

— Все, что предвосхищаете вы оба, возможно. Любой контакт умножает информацию.

— Даже такой? — не утерпел Рослов: его уже увлекала полемика.

— Даже такой, — повторил Смайли-не-Смайли. — Вы спрашиваете — я отвечаю. Потом вы обсуждаете услышанное. Высказываетесь, спорите. Что-то предлагаете, что-то предполагаете. А наиболее стабильное я отбираю для себя.

— Почему стабильное?

— То, что остается, не рассеивается, приумножает знание. След мысли в движении Разума… — Что-то всхлипнуло в горле Смайли-не-Смайли и вырвалось криком: — Пить! Один глоток, или я сдохну!

И оживший бронзовый божок потянулся к жестянке с пивом.

— Что вы чувствовали, Смайли? — спросил доктор Керн.

— Что может чувствовать телефонная трубка? — огрызнулся Смайли. — В нее говорят — и она говорит.

— Все-таки интересно, как проходят передачи. Телепатия или гипноз? — Керн вопросительно взглянул на Мак-Кэрри.

— Черный ящик, — усмехнулся тот, — классический черный ящик.

Барнс не выдержал. Он тоже был профессором и не хотел уступать догадки другим. Но догадок не было.

— Я представляю науку, в которой уже давно нет чудес, — сказал он. — Все открыто — все моря, проливы, горы и острова. Даже в недра действующих вулканов уже спускаются с кинокамерой. А здесь, в каких-нибудь ста милях от модного курорта, его отелей, баров, клубов и казино, поистине библейское чудо. Я не могу понять этого, моя логика его не приемлет.

— Логика! — пренебрежительно отмахнулся Рослов. — Ваша евклидовская логика. Приемлет ли она пересечение параллельных? Или четырехмерный куб? А модель его, между прочим, показывают на лекциях по высшей математике. Моя логика давно уже спасовала перед Невидимкой, а я не на Евклиде воспитан.

— Кстати, где же он? — спросил Барнс.

— Отдыхает.

— Каким образом?

— Как мы с вами перед лекциями. Мы заправляемся ветчиной, а он, допустим, электроэнергией. Как транзисторные приемники на аккумуляторах. Подзаряжается, — засмеялся Рослов.

И провалился в Ничто.

11. РОЖДЕНИЕ СЕЛЕСТЫ

Не было ни острова, ни моря, ни солнца. Слепой с детства не знает темноты, для него это естественное состояние мира, в каком он живет и умирает. В таком состоянии пребывал и Рослов — в незримости, беззвучности, неподвижности и нечувствительности ко всему окружающему. Вовне был большой, но не безграничный мир, неощутимый, но не пустой. Так, если б звезда могла мыслить, она представляла бы Вселенную — мириады звезд, больших и малых, скоплений и одиночек где-нибудь на окраинах разбегающихся и сближающихся галактик, звезд вспыхивающих и угасающих, сверхновых и мертвых, уже не излучающих ни искорки света. И если б мыслящая звезда могла собрать весь этот свет, процедить, отсеять, закодировать в каких-нибудь гиперонных формах и сложить в своих невидимых бездонных хранилищах, такой звездой мог бы считать себя Рослов. Вовне его жила земная вселенная, скопления человеческих галактик, в которых каждый человек-звезда излучал свет мысли, и этот свет Рослов собирал и хранил в неведомых даже для него глубинах своей необъятной памяти. Знание многих тысячелетий, закодированное в сверхплотном состоянии, таилось в ней, но Рослов не ощущал ни его объема, ни тяжести, ни богатства. Он только знал, что может в любую минуту извлечь частицу этого богатства, будь то знание халдейской жреческой касты, античных философов или современной университетской профессуры. Он ничего не желал, не ждал и не предвидел. Но что-то владело им, как программа электронной машины, которую он сам же изменял в зависимости от новых условий. Сейчас новым было присутствие на острове новых людей. Нужно было отвечать на их вопросы и, отвечая, воспринимать реакции, связуя и преобразовывая их в кирпичики своего гигантского информационного здания.

— Я жду, — сказал Рослов.

Он уже давно знал, что значит видеть, слышать и говорить. Не раз видел и солнце в синьке неба, и такую же синь океана, и набегавшую на белый скат рифа волну, и пену на волнах, и хрустальную бухточку над обрывом. Сейчас он видел все это из голубой палатки глазами бородача в кремовых шортах и говорил его голосом, не мысленно, а в правильном чередовании звуков, только глухо и однотонно, потому что не мог расцветить речь присущими ей интонациями. И его слушали затаив дыхание разные люди с разными объемом и качеством информации. Но двусторонний контакт открывал ее новую фазу: отбор накопленного разумом переходил в прямое общение с разумом.

Оно и сейчас началось с очередного вопроса.

— Почему тебя заинтересовал миф о Христе? — спросил Шпагин.

— По ассоциации. Я прочел твои мысли об антиисторичности Христа, о вашем разговоре у губернатора и о встрече с полицейским, которому я показал миф о Голгофе. Я тоже прочел его сомнения в истинности четырех евангелий и дал возможность убедиться ему в своей правоте.

— Зачем? Зачем тебе и нам разговор об антиисторичности мифа, созданного жреческой олигархией христианства?

— Я связал цепочку ассоциаций с ложностью самой христианской идеи. Вся информация о христианстве — это хаос споров, противоречий, мифов и ересей. Если бы люди могли коснуться хоть краешка исторической правды, христианство не дожило бы даже до Ренессанса.

— Значит, историческая правда, как фактор антирелигиозной пропаганды? Она нужна людям, а не тебе.

— Историческая правда нашла оптимальный вариант в правде зрительных образов. Для этого мне понадобились человеческие глаза.

— А если зрительный образ — ложь? — вмешалась Янина. — Если он творчески фальсифицирован? В действительности не было ни псевдо-Рослова, ни нашего разговора в баре, ни моего вымышленного предательства, ни ложных терзаний совести.

— Я не создал модель предательства и модель терзаний. Вероятностный вариант предательства мне подсказал Мак-Кэрри, его рассказ об охоте за неопубликованной рукописью. Кстати, рассказывал он это в том же нью-йоркском баре, который я извлек из твоей памяти. А псевдо-Рослов мне понадобился лишь для убедительности модели.

— Гипномодель, — сказал Мак-Кэрри. — Я помню этот бар, Яна.

— А я не помню никакого Кордоны! — закричал Смайли. — В жизни этого подонка не видел. Может, он действительно под меня сработал и меня уже ищут по обвинению в контрабанде наркотиками?

— Человеческая память слаба, — сказал некто голосом Рослова. — Твоя вспышка только подтверждает несовершенство механизма запоминания. С Кордоной ты встретился в баре аэропорта в Нассо на Багамах. Долговязый мексиканец с длинными синими бачками, как у тореро. Это он в твоем присутствии бросил на стойку бара сигаретную пачку с ампулами, и, когда они звякнули, бармен предостерегающе кивнул на тебя, а Кордона, усмехнувшись, выразительно сунул руку под мышку — жест убедительный для всех, знакомых с героями гангстерских фильмов: кто рискнет проститься с жизнью?

— Припоминаю, — растерялся Смайли. — Что-то вроде было. Только он совсем не похож на меня.

— Я придал ему твою внешность, а тебе — часть его памяти. Двойная связка создала двойное переплетение лжи.

— Мне ясна цель, — сказал Мак-Кэрри, — но вовсе не ясны средства внушения. Может быть, для этого требуется особая восприимчивость? Меня, например, никому еще не удавалось загипнотизировать.

Профессор поиграл вилкой и увидел вместо голубой палатки дубовую панель нью-йоркского бара, того самого, о котором только что напомнила Яна. Она сидела вместе с ним за столиком у цветных витражей окна. Третьим был псевдо-Рослов, а может быть, и не «псевдо», в твидовом пиджаке, в каком Мак-Кэрри привык видеть его на симпозиуме.

— Это тот же бар, Яна? — спросил он растерянно, почему-то не выразив удивления столь чудесным перемещением в пространстве и времени.

— Тот самый, профессор! — засмеялся Рослов. — Отличная модель. Без скидок на скудость деталей.

— Почему модель? — продолжал упрямо спрашивать Мак-Кэрри, хотя уже прекрасно понимал смысл происшедшего.

— Потому что я — «псевдо», и Яна — «псевдо», и оба не существуем, существуете только вы, причем сразу в двух пространственно-временных фазах.

Профессор молча поиграл вилкой и положил ее на тарелку. Она оказалась на скатерти, расстеленной под голубым шатром палатки. В прямоугольнике выхода синело небо над белым, как сахар, рифом.

— Убедился? — спросил голос бледного Рослова, хотя и не «псевдо», но чужого и далекого, как альфа Центавра.

— Да-а… — пролепетал профессор и оглядел соседей. — Вы что-нибудь видели?

— А что именно могли мы увидеть? — поинтересовался Керн.

— Я никуда не исчезал?

Доктор подозрительно заглянул ему в глаза и сухо сказал:

— По-моему, вы поиграли вилкой и осторожно положили ее на место.

Мак-Кэрри кашлянул и решил больше не вмешиваться. Сколько секунд, а может быть, и долей секунды отнял у земного течения времени его неземной мираж? Не знал этого и сам космический гость, саморегулирующаяся система памяти, гигантской губкой впитывающая все, что давали ей люди. Она не подсчитывала тех микродолей секунды, какие ей требовались, чтобы извлечь стабильную информацию из того смятения в умах, которое вызывали следующие один за другим вопросы и ответы. Рослов-не-Рослов, охвативший своим сознанием все богатство мысли всех сменивших друг друга земных цивилизаций, внеэмоционально, бесчувственно отмечал несовершенства памяти своих собеседников, бедность их мысленных ассоциаций, неумение объединить фонды информации для исковых решений. И все же в живом общении он больше узнал о человеке, чем за тысячелетия одностороннего контакта. Пусть спрашивают о личном — он проникнет в тайны эмоций, пусть спрашивают о социальном — ему откроются сложности общественных связей. Пусть спрашивают. Каждый вопрос и ответ — это путь к постижению непознанного, накоплению неиссякаемого и пределам, которых нет.

Запомнит ли это Рослов, когда вновь станет человеком, мы не знаем. И не узнаем. Он никому не расскажет. Съест ломтик лимона и сплюнет корочку, а когда его спросят, что он чувствовал, скажет, как Смайли:

— Слыхали о телефонной трубке? Старик Боб знал, что она может чувствовать.

А телефонной трубкой уже стала Янина, повторившая и бескровность маски-лица, и бескрасочность обезличенной речи, и каталептическую неподвижность позы — не смешной, не уродливой, а скорее печальной, словно ей самой было жаль себя, утратившую прелесть живого.

— Спрашивайте, — стыдливо поморщился губернатор. — Пора.

— Как-то неловко, — пробурчал Барнс. — Мы ее знали как очаровательную женщину — и вдруг бездушная самоорганизующаяся система.

— Я что-то не верю в эту систему, — сказал Корнхилл.

Мак-Кэрри ответил столь же серьезно, сколь и загадочно:

— Не выражайте вслух своего недоверия. Это может плохо окончиться. Для вас.

А Янина молчала, не торопя и не смущаясь ожиданием, пока лорд Келленхем, как старший, не взял на себя инициативу беседы.

— Почему вы избрали своим местопребыванием наш остров?

— Не знаю.

— Честь для Англии.

— Тогда не было Англии.

— Но был Вавилон?

— Не знаю. Вероятно, Вавилон был значительно позже.

— А Троя?

— О Трое я узнал от Гомера, а потом от Шлимана.

— Что вы знаете об Атлантиде? — спросил Барнс.

— Не больше, чем вы. Я подразумеваю ученых.

— Каких именно?

— Историков и океанографов. Данные бельгийской экспедиции, исследовавшей недавно дно Эгейского моря, показывают, что в этом районе три с половиной тысячелетия назад было землетрясение, уничтожившее группу островов — предполагаемое государство атлантов. Примерно в то же время погибла другая выдающаяся цивилизация древности — критское царство Миноса. Возможно, это следствие того же землетрясения.

— Вы говорите: примерно, предположительно, возможно. А точно?

— Карты античного мира не согласуются с современным понятием о точности. У Атлантиды пока еще нет своего Шлимана. А я знаю о ней не больше Платона и его последователей.

Смайли, которого не волновали судьбы исчезнувших античных цивилизаций, перешагнул через три тысячелетия.

— На этом острове я видел карибских пиратов и сундук с золотом. Кто это был и где сейчас этот клад?

— Клад на дне океана, я уже говорил — не представляйся забывчивым. Где точно, не знаю — стабильной информации нет. А люди, окружавшие тебя на острове, — это остатки экипажа флибустьерской шхуны «Королева Мэри». Сундук с золотом принадлежал капитану испанского фрегата «Тристан», потерпевшего бедствие в трехстах милях от американского берега. Пираты с «Королевы Мэри» перебили его экипаж, захватили золото, но сами наскочили на коралловый риф. Они пытались спрятать клад здесь, но ты знаешь, что это невозможно. Возникла ссора. Алчность глушила здравый смысл, ярость опаляла разум. В конце концов золото досталось единственному оставшемуся в живых пирату по кличке Билли Кривые Ноги.

— Это, должно быть, я? — ухмыльнулся Смайли.

— Я совместил его сознание с твоим. Мне нужны были человеческие глаза и уши, человеческая жестокость и страсть, страх и отчаяние. Ты досказал мне то, что я узнал из его дневника. Он писал здесь на сундуке заостренным кусочком свинца, срезанным с пули. Последние строки дописывала уже рука умирающего.

— А золото?

— Во время бурь волны легко перекатываются через остров.

— Ты мог остановить их?

— Мог. Но зачем? Я включаю поле, лишь когда люди мешают.

— Чем?

— Непосредственный контакт — это повышение энергетических мощностей. Ненужный контакт — это бесполезно убывающая энергия.

— О каком поле идет речь? — снова вмешался Барнс. — Я тоже побывал в свое время на острове, но никаких аномалий не видел. Может быть, это тоже некая иллюзия?

Мгновенно точно шквал ворвался в палатку. Все металлическое с лязгом и звоном сорвалось с места, устремляясь к эпицентру циклона, — ножи, вилки, жестянки с пивом, наполовину еще полные консервные банки с ветчиной и лососем, термометры в металлической оправе, бинокли и пепельницы. У губернатора сорвался с авторучки ее никелированный колпачок, у Барнса слетели очки с дужками из нержавеющей стали, у Смайли его знаменитая «беретта» вырвала задний карман брюк и, чуть не размозжив голову Керну, ударила в сплющенный, спрессованный короб металла, возвышавшийся в центре сервированной скатерти. Он походил на скульптурное изделие поп-арта, которое никого не удивило бы на модерн-выставке, но буквально потрясло участников пикника. Только Рослов и Шпагин с интересом наблюдали оргию взбунтовавшегося металла, для Смайли же в ней не было ничего нового, а Янина пребывала в каталептической неподвижности.

Первым опомнился Корнхилл, потерявший все пуговицы на своем полицейском мундире.

— В каких границах действует ваше поле?

— Не знаю.

— Но катера и вертолеты не могут подойти к острову ближе двух миль.

— Значит, ответ вам известен.

— Но почему даже самолеты, пролетая над островом, вынуждены отклоняться от курса?

— Я теоретически знаком с уровнем и эффективностью вашей техники разрушения. Мое поле — это рефлекс самозащиты.

— Но даже отдаленный взрыв достаточной мощности может уничтожить остров.

— Всегда можно изменить направление взрыва, траекторию полета или угол падения бомбы.

— Но что вас привязывает к вашему рифу? — спросил Мак-Кэрри. — Случайность посадки, географическая изолированность или физическая совместимость?

— Вероятнее всего, остров нужен как масса, обеспечивающая стабильность сгустку энергии.

Рослов, давно уже беспокойно поглядывавший на Янину, осторожно заметил:

— Может быть, сократим вопросник?

Но Корнхилл все же задал последний вопрос. Свой вопрос, сугубо профессиональный. «Полицейский всегда останется полицейским», — сказал потом Мак-Кэрри, подводя итоги поездки.

— А можете ли вы раскрыть преступление?

— Если имеется стабильная информация. Мысль человека всегда оставляет след, если ложится на бумагу и кинопленку, нотную тетрадь и магнитофонную ленту, частное письмо или телеграмму.

Рослову не пришлось больше тревожиться за Янину. Она вернулась в мир живых, знакомо вздохнув и попросив сигарету. Ее уже не спрашивали, что она чувствовала и пережила. Вопросов больше не было. Чувство подавленности и смутной тревоги связывало язык. Молча собрали палатку и уничтожили следы пикника, в глубоком молчании вывели яхту из бухточки. Встреча с Необычным не укладывалась в рамки разговора, и каждый думал о том, как, в сущности, трудно найти человечески доступное объяснение всему только что услышанному и пережитому. Только губернатор уже вблизи порта заметил, что журналисты, наверняка пронюхавшие об экспедиции, вероятно, уже дожидаются у причала и придется им что-то сказать. А что? Посоветовались, решили: никаких переговоров сегодня, все слишком устали, и едва ли разумно высказывать что-либо, не подготовившись. Пресс-конференцию отложить до утра. В тот же день губернатору и Мак-Кэрри вылететь в Лондон: первому для доклада правительству, а второму для сообщения в Королевском научном обществе. Одновременно профессор, связавшись с европейскими научными центрами, сформирует инспекционную комиссию в составе наиболее крупных и авторитетных ученых и вернется в Гамильтон. Рослов со Шпагиным и Яна, в свою очередь, информируют научные круги Москвы и Варшавы, получат результаты проведенных на острове исследований и подготовят свои выводы для прибывающей с Мак-Кэрри международной комиссии. На том и порешили, даже не подозревая, что их уже разделило нечто: не глубина восприятия происшедшего, и не степень его понимания, и не склонность к раздумьям или отсутствие такой склонности, а нечто другое, давно уже разделившее духовно человека социалистического и капиталистического миров. Смайли примкнул к первым: духовный водораздел его не устоял против чувства товарищества.

Нельзя сказать, чтобы это чувство было чуждо другим участникам экспедиции, собравшимся в тот же вечер на веранде губернаторской виллы. Но оно не сближало духовно и не связывало социально. Разве мог инспектор полиции, в прошлом бывший полицейский сержант, назвать своим другом губернатора островов? И разве надменный профессор Барнс посчитал бы своим товарищем рядового практикующего врача? Пообедать в клубе или сыграть партию в бридж — на что большее могло рассчитывать такое приятельство? Но все эти люди были людьми одного круга и поклонялись в глубине души одному богу, в служении которому и отдал свою жизнь два века назад неудачливый пират по кличке Билли Кривые Ноги. Этот бог и сейчас скреплял их духовные узы, связывал и тревожил, рождал надежды и согревал мечты. Может быть, потому они и молчали так долго, что боялись облечь в слова потаенные думы о том, что принесет им — не науке и человечеству, а именно им, им эта близость к чуду «белого острова». Первым не выдержал Керн, поняв, что ему, как новичку в этой компании, молчать далее просто неудобно. Стряхнув пепел сигары, он как бы невзначай спросил у хозяина дома:

— Что вас тревожит, сэр Грегори? Может быть, вам нездоровится?

— Заболеешь, — скривился губернатор. — Какого черта они радировали Мак-Кэрри? Да еще открытым текстом. Разве так обеспечишь секретность предприятия?

— А зачем секретность? Чем скорее узнает об этом человечество, тем лучше.

— Кто думает о человечестве, док? — сказал Корнхилл и подмигнул Барнсу.

Тот кивнул.

— Наука и человечество, дорогой коллега, отнюдь не самые важные категории в нашей проблеме. Есть еще один фактор, — подчеркнул он многозначительно, надеясь, что его поняли.

Но Керн не понял.

— Золотишко, док. Не то, конечно, которое смыла волна в пиратском сундучке. Другое. Крупнее и современнее. Те денежные купюры, которыми будут платить за наши вопросы и ответы, — поддержал Барнса инспектор полиции.

Не сильный в экономике Керн все еще не улавливал смысла.

— Кому платить? Ведь это почти явление природы. Мы же не платим за дождь или ветер.

— Если научимся управлять ими, кому-нибудь платить придется. Владельцы найдутся.

— Владельцы? — переспросил Керн. — Вы имеете в виду США или Англию? Или международный консорциум?

— Я имею в виду тех, кто вложит капиталы в эксплуатацию этого чуда. И тех, кто сумеет вовремя подключиться к извлечению прибыли. Даже Смайли, наверно, уже мечтает открыть поблизости шикарный отель или ресторан.

Барнс вздохнул:

— Дирижировать будут русские — вот посмотрите.

— Оставим политику политикам, — поморщился лорд Келленхем и привстал. — Пресс-конференция в девять утра, господа. Прошу не опаздывать.

Керн уехал на машине инспектора.

— Помяните мое слово, док, — сказал тот, — все это пахнет большими деньгами. Вы даже представить себе не можете, какой циклон фондов, вкладов, акций и процентных бумаг зашумит вокруг «белого острова». И мы не останемся в стороне, док. Будьте покойны.

О будущем говорили в тот же день и час на другом конце города, в отеле «Хилтон».

— На меня не рассчитывайте, — горячился Рослов, — я математик, а не синхронный переводчик при электронной машине.

— Это не машина, Анджей.

— Все одно. Энергочудовище. А я не энергетик. У меня свои заботы в науке.

— «Забота у нас простая, забота у нас такая…

Жила бы страна родная, и нету других забот»,

— пропел по-русски Шпагин.

— Что вы спели? — поинтересовался Мак-Кэрри.

— Напоминание о том, что есть другие заботы, кроме профессиональных.

Рослов молчал.

— А почему вы думаете, что при этом энергочудовище или энергоблагодетеле — может быть, это вернее, а? — не будут работать десятки выдающихся математиков и биологов? Даже больше — сотни ученых различных специальностей. Ведь эта суперпамять способна не только накоплять информацию, но и подсказывать оптимальные варианты решений на основе накопленного. В конце концов, много нерешенных проблем в науке можно решить на основе уже найденного и открытого. Нужны только объединение знаний, координация усилий, умножение памяти — своего рода мемориальный взрыв. Этот взрыв и обеспечит нам суперпамять. Вы думаете, что наше знакомство с ней ограничится комиссиями и конференциями? Я мыслю шире. Я вижу суперинститут с тысячами научных специалистов, проекционными бюро и опытными лабораториями. Где? Может быть, даже не здесь, а на другом острове, где менее пахнет курортными барами и пляжной галькой.

— Кто же будет руководить институтом?

— Вы имеете в виду людей?

— Нет, страны.

— ООН, ЮНЕСКО, может быть, какая-то иная международная организация. Во всяком случае, не тресты, не банки и прочие денежные мешки. Эта суперпамять, как сказочный джинн, возникший прямо из небесной лазури, слишком чудесна, чтобы говорить о ней на языке маклерских контор. Кстати, у нее еще нет своего имени.

— Наклевывается, — сказал Шпагин. — Кое-что из русской фантастики. Почти классическое.

Рослов, который всегда понимал его с полуслова, покачал головой.

— Ты предполагаешь коллектор рассеянной информации? Отлично придумано, хотя и не нами. Но не для нашей проблемы. Во-первых, не коллектор, а селектор, так как в основе его — избирательность. Во-вторых, не рассеянной, а стабильной. Он сам об этом напомнил.

— Селестан или Селестин… — задумался Шпагин.

— Зачем? Просто Селеста. Элегантно и межнационально. По-английски и по-русски, профессор, «селектор» звучит одинаково, а «стабильный» начинается с тех же букв. Русское же звучание — привилегия первооткрывателей.

— Женское имя, — замялся Мак-Кэрри.

— Один из первооткрывателей — женщина, — отрезал Рослов. — А кроме того, профессор, «память» по-русски тоже существительное женского рода.

Но Яна запротестовала:

— Не могу воспринимать его в женском роде. Это мужчина. Мыслитель, не память. И потом, мужские имена с окончанием на «а» вы найдете у многих народов. Даже у нас в Польше.

Чудо родилось. Чудо уже входило в жизнь. Завтра оно овладеет умами миллионов, пройдет великим землетрясением по миру и что-то оставит людям. Что? Что в имени твоем, Селеста? Голос друга или скрытая угроза врага?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ ОБУЧЕНИЕ СЕЛЕСТЫ

А теперь без грамоты

Пропадешь,

Далеко без грамоты

Не уйдешь.

С. Маршак. Кот и лодыри

12. СЕЛЕСТУ ПРЕДСТАВЛЯЮТ ПРЕССЕ

В малом холле отеля, резервированном для пресс-конференции, в этот утренний час было прохладно и пусто. Туристы завтракали и уезжали на пляж. Корреспонденты и ученые явились почти одновременно: первые для того, чтобы глотнуть бренди или виски за губернаторский счет, вторые — чтобы обсудить регламент предстоящего собеседования. Журналисты расположились в креслах непринужденно и дружно — великолепной семеркой, представлявшей пять известных американских газет и два не менее популярных и многотиражных журнала. «Лэдис хоум джорнал», рассчитанный на сердца и вкусы американских домашних хозяек, олицетворяла, как и положено, женщина, сразу же воззрившаяся на Яну и бесцеремонно обстрелявшая ее из своего миниатюрного фотоавтомата. Ученых и журналистов не разделял даже символический барьер — ничего, кроме пустого прохода между обращенными друг к другу двумя рядами кресел.

— Может, начнем? — спросил корреспондент понахальнее, открывая одну из батарей расставленных на ближайшем столе бутылок.

— Без хозяина в доме не пьют, — резонно заметила Яна.

— Хозяин может опоздать на полтора часа, а у нас на телеграфе даже минуты расписаны.

Но хозяин не опоздал. Величественный и холеный лорд Келленхем — само радушие и гостеприимство, по-английски застегнутое на все пуговицы смокинга, — явился точно в девять ноль-ноль в сопровождении инспектора, Барнса и Керна. Не было только все еще болевшего епископа.

— Вы будете вести конференцию, — шепнул сэр Грегори Рослову. — Я не могу делать официальных заявлений до поездки в Лондон. Мак-Кэрри — я уже говорил с ним по телефону — заявляет, что не дает интервью журналистам. Смайли, хотя и первооткрыватель, не годится. Вы наиболее подходящая кандидатура. Принято?

Сказано это было шепотом, тактично, но по-хозяйски. Рослов пожал плечами и только заметил:

— У меня даже нет колокольчика.

— Сейчас устроим.

— Не надо. Две уже начатые бутылки сойдут. Коэффициент трения ничтожен, и акустика дай Бог… Начали. — Он стукнул мелодично зазвеневшими бутылками и продолжал: — Вопросы задавать по очереди, не шуметь и не перебивать говорящего. Начинает, как я полагаю, леди.

Но леди смущенно пролепетала:

— Наш журнал женский, его интересуют специальные проблемы. Я бы охотно уступила свои привилегии.

— Тогда вы будете последняя, — отрезал Рослов. — Начинаем по алфавиту. Кто на «А»?

На «А» никого не оказалось.

— Есть на «Б», — раздался голос сидевшего с краю. — Блумкинс, корреспондент «Чикаго дейли»…

— Стоп! — оборвал его Рослов. — Без визитных карточек они нам ни к чему. Задавайте вопросы.

— Беру быка за рога. Что вы открыли?

— Черный ящик.

— С золотом?

— Не знаю. Я его не вскрывал.

— А кто вскрывал?

— Никто.

— Почему?

— Потому что он невидим.

— Тогда почему же он черный?

— По логике пять. По физике единица. Кто-нибудь из вас знаком с научной терминологией? — повысил голос Рослов. — Кто-нибудь знает, что называется в кибернетике «черным ящиком»?

— Я знаю, — ответил кто-то.

— Вот и объясните постфактум коллегам, а сейчас продолжим работу. Вопросов, я полагаю, будет много. Жду.

— Что именно открыто? Я имею в виду непонятное вам явление.

— Энергетическая память человечества.

Ни одного вопроса. Только недоуменные взгляды и жужжание магнитофонов. Наконец чей-то недовольный голос:

— А конкретнее?

— Космический разведчик с неизвестной звезды или планеты.

— Летающая тарелка?

Рослов даже не улыбнулся. Его скривило от необходимости отвечать. Сосчитав до пяти, он сказал:

— Я не говорил, что это тарелка, тем более летающая. А сейчас вы спросите: с какой звезды?

— Спросим. Спрашиваем.

— А какая, собственно, разница, с Альдебарана или Сириуса? Может быть, с Капеллы. Может быть, из другой галактики. При этом он невидим и неосязаем. Заброшен на Землю несколько тысячелетий назад и в течение этого, мягко говоря, довольно продолжительного срока собирает стабильную информацию.

Заскрипели кресла. Кто-то опрокинул бутылку. О регламенте забыли: вопросы грохнули, как автоматная очередь. Даже сами спрашивающие едва могли расслышать, о чем они спрашивают.

— Тише! — крикнул Рослов, звякнув бутылками вместо колокольчика. — Три вопроса по порядку. Ну?

Последовали три вопроса по порядку.

— Что значит: стабильную?

— Как собирает?

— Зачем?

Рослов хладнокровно выстоял под дулами объективов, не реагируя на фотовспышки. На первые два вопроса ответил с подчеркнутой сложностью для понимания и, услышав в ответ только жужжание магнитофонов, сказал с усмешкой:

— Темно? Мне тоже.

— Вы не ответили на третий вопрос. Зачем и для кого это делается? — вырвался чей-то голос.

— Не знаю.

— Но можете предположить?

— Вы тоже можете. Ценность предположения будет наверняка одинаковой.

«Раздражается, выходит из формы. Зря», — подумал Шпагин и сказал вслух, предупреждая выкрик из зала:

— Дело в том, что это запоминающее устройство, нечто вроде суперэлектронной машины, только невидимой и потому недоступной для визуального наблюдения, само не знает, зачем и для кого оно это делает.

— Но как вы об этом узнали?

— Из разговора.

Шпагин сделал эффектную паузу, чтобы полюбоваться, как выглядит коллективное недоумение, и подождал очередного вопроса.

То был заикающийся, робкий вопросик:

— Вы сказали: из разговора. Как же это понять?

— Буквально. Чудо наше весьма благовоспитанное и вежливо отвечает на все заданные ему вопросы.

— На каком языке?

Шпагин оглядел сидящих против них репортеров. Обыкновенные парни, кто постарше, кто помоложе. Есть рыжий, есть лысеющий. Напористы и бесцеремонны — такова профессия, допускающая невежество в любой области знания. Любят выпить, судя по тому, что обходятся без стаканов, поставив возле себя бутылки по вкусу. С такими надо попроще, без олимпийства.

— Чудо наше знает все языки мира. Не улыбайтесь, я не шучу. На строительстве Вавилонской башни оно с успехом предотвратило бы смешение языков. А с нами обращается вообще безлично — телепатически.

— Где же оно находится, ваше чудо?

— На одном из коралловых рифов в пределах солидной морской экскурсии. К сожалению, до прибытия международной инспекционной комиссии не могу сообщить вам более точный адрес.

— Может быть, его сообщит губернатор? Лорд Келленхем, откликнитесь!

— Я не уполномочен, господа, делать какие-либо заявления до решения моего правительства в Лондоне, — солидно произнес сэр Грегори и сжал губы.

— А если мы сами отправимся на поиски?

— Вы рискуете нарваться на полицейский патруль, — сказал инспектор. — С сегодняшнего утра остров круглосуточно патрулируется нашими катерами.

Журналисты переглянулись. Вероятно, им очень хотелось поговорить сейчас без свидетелей.

— Боюсь, что гора родила мышь, — прервал молчание рыжий, — если ваше чудо знает столько же, сколько мы с вами.

— Плюс еще три миллиарда живущих на нашей планете, — без улыбки добавил Шпагин.

— Все равно любую справку вы получите в любой университетской библиотеке. Не забывайте о межбиблиотечных связях. А ваш информарий — разведчик. Он создан не нами и не для нас.

— Допустим.

— Не слышу выводов.

— Мы их прочтем в вашей газете, — сказал Рослов. — Не сомневаюсь, что они будут сверхубедительными и сверхоригинальными.

— Почему мы слушаем сейчас только голоса из России? — не унимался рыжий. — Пусть выскажется профессор Мак-Кэрри. Не зря же его вызвали сюда из Нью-Йорка.

— Не зря, — согласился Мак-Кэрри. — Я всегда с удовольствием прислушиваюсь к голосам из России. Они никогда не лгали и не обманывали.

«Грозовеет», — подумал Шпагин и шепнул Смайли:

— Рассказывай о пиратах.

Смайли поднялся, встреченный репликой:

— А это чей голос?

— Голос Америки, — сказал Шпагин с чуточкой иронии в интонации и, как говорят за кулисами эстрадных концертов, сразу обеспечил Смайли «прием».

А тот словно знал, как держать аудиторию: рассказывал с юмором комиксов и лексикой нью-йоркского клерка на отдыхе. Превращение его в пирата Билли Кривые Ноги прошло, что называется, на «ура», а оргия взбунтовавшегося металла на пикнике аргонавтов и в особенности «беретта», чуть не проломившая череп доктору Керну, заинтересовали более, чем само открытие космического разведчика. Посыпались вопросы:

— А как близко, док, пролетел пистолет?

— У самого уха.

— А как вы себя чувствовали при этом?

— Как во Вьетнаме.

Смех, фотовспышки, стрекот кинокамер. Доктор Керн с белозубой улыбкой, как на рекламе зубной пасты «Одоль», Смайли с поднятым над головой пистолетом, скучающий Корнхилл и завистливый Барнс: «А почему все достается Смайли и Керну?», недовольный Рослов и обрадованная мирным оборотом Янина, а позади закованный в смокинг, как бы несуществующий лорд Келленхем. Шпагин оглядел их всех и понял, что поезд пресс-конференции пора переводить на другой путь.

— Я понимаю, — сказал он, воспользовавшись первой же паузой, — что значимость открытия не под силу определить нашей дружеской, но не полностью компетентной конференции. Подождем дополнительной научной инспекции. Я понимаю также, что беседы с неведомым и невидимым чудом на необитаемом коралловом острове, как бы они ни проводились — через трансляцию или телепатически, — можно посчитать слуховой иллюзией. Но пиратский спектакль Смайли — это уже зрительная иллюзия, причем необычайной чистоты и реальности. Так не слишком ли много иллюзий, господа?

— Что вы хотите этим сказать? — спросили из зала.

— То, что сказал. Раз иллюзия, два иллюзия, а три — простите, не верю. Даже в рулетке номер не выходит три раза подряд. Речь идет о реальности виденного и слышанного, о наведенной галлюцинации, гипнотическом мираже с очень точно моделированной ситуацией.

— Значит, были и другие миражи? Какие?

Шпагин мигнул Смайли, тот отрицательно покачал головой: вспоминать о Кордоне ему не хотелось. Рослов демонстративно отвернулся. Пришлось самому Шпагину рассказать о встрече с римским наместником Сирии.

Долгая пауза завершила рассказ. Каждый раздумывал, может быть, даже не рисковал с вопросом, понимая, что газетная дешевка тут не пройдет. Наконец кто-то спросил:

— Вы оба видели одно и то же?

— Одновременно оба.

— Все как в жизни?

— Абсолютно.

— И вы верите, что историческая ситуация была подлинной?

— А почему бы нет? — вмешался Рослов. — Для нас, безбожников, антиисторичность Христа бесспорна.

— И для Невидимки? — Рыжеволосый репортер отхлебнул из бутылки и засмеялся.

— Не смейтесь, — сказал Шпагин. — Думаю, что для Невидимки она еще бесспорнее, чем для нас. Он только хотел проверить, как создавался и воспринимался современниками миф, доживающий второе тысячелетие.

— Пропаганда, — бросил рыжий.

— Неужели вы думаете, — еле сдержался Шпагин, — что с чужой звезды или планеты был послан гость на Землю для антирелигиозной пропаганды? Предположение более чем смелое, даже для журналиста.

Смех не смутил рыжего.

— Я не верю ни в пришельцев, ни в телепатию, ни в летающие тарелки, — сказал он. — Но я верю, что можно сочинить сказку, чтобы скрыть правду, если ее хотят скрыть.

Неожиданно поднялся надменный сэр Грегори. Он пожевал губами, уверенный, что его не перебьют. И не ошибся.

— Мне очень жаль, господа, — сказал он, — что среди вас нет корреспондентов английских газет. Мои соотечественники не допустили бы подобной выходки. Я мог бы и сейчас прервать конференцию, но думается, что выходка эта все же случайна и у допустившего ее хватит мужества, чтобы извиниться за грубость.

Но рыжий и тут нашелся:

— Не знаю, можно ли считать грубостью сомнение в том, что тебе выдают за истину. Я не знаю, кто ваш Невидимка, может быть, его и вовсе нет, может, все вы жертвы галлюцинаций, для которых не находите объяснения. С таким же успехом можно уверять, что ваш таинственный собеседник — антихрист, сошедший на Землю, чтобы отторгнуть верующих от сына Божьего. Такое допущение не в моем вкусе, но убежден, что его примут как должное миллионы наших читателей.

— Есть и другое, — сказал доктор Керн. — Один из моих пациентов, осчастливленный такой беседой из заоблачных высей, считает, что это Бог.

Кто-то свистнул.

— Ваша специальность, док?

— Психиатр.

— Тогда понятно.

В общем смехе едва не затерялся мечтательный возглас сотрудницы женского журнала для домашнего чтения:

— А вдруг и вправду Бог? Вы разрешите сделать такое предположение? Оно пришлось бы по вкусу моим читательницам.

— И Папе Римскому, — добавил Рослов. — Очень жаль, мадам, но мы не в детской.

— Тогда разрешите совсем уже не детский вопрос. Как относится ваш Невидимка к проблеме пола?

— Как электронно-вычислительная машина.

Журналисты-мужчины оценили ответ, но представительница прекрасного пола не собиралась отступать.

— Обращаюсь к единственной среди вас женщине. Ведь вы же не только математик, мадам Желенска. Неужели вас не заинтересовало, кто говорит с вами из космоса — мужчина или женщина?

— Не заинтересовало, — согласилась Янина. — Мне достаточно мужчин на Земле, чтобы не искать их в космосе.

Дружные аплодисменты не смутили амазонку с магнитофоном: ведь это были аплодисменты мужчин!

— Жаль, — вздохнула она. — Жаль вас и вашего Невидимку. Кстати, что за имя? Неужели нельзя было найти покрасивее?

— Уже нашли, — раскланялся Рослов. — Селеста.

Почему Селеста? Объяснили. Почему русское звучание? Тоже объяснили. Почему женское имя?

— Не надо объяснений, — потребовала пропагандистка домашнего чтения. — Женское имя — и все! Как обрадуются мои читательницы!

— Боюсь их огорчить, мадам. Философ Акоста, например, был мужчиной.

Рослов был верен себе: он не терпел глупости ни в брюках, ни в юбке.

В холл вошел молодой полицейский и, найдя Корнхилла, пошептал ему что-то на ухо.

— Когда? — спросил Корнхилл.

— Час назад. Нам сообщили по радио.

— Есть раненые?

— Двое. Один из них отставной инспектор Смэтс.

— Что?! — гаркнул Корнхилл. — Какого черта он оказался в вертолете?

— Его наняли сопровождать группу, сэр.

— Что случилось, Корнхилл? — закричали в зале. — Не томите!

— Могу сообщить нечто, имеющее прямое отношение к нашей беседе, — отчеканил Корнхилл: наконец-то и он попал в зону объективов фото- и кинокамер. — Полчаса назад группа юнцов из отеля «Альгамбра» пыталась подойти на вертолете к острову привидений. Мощным электромагнитным ударом вертолет был отброшен от острова на несколько сот метров. Упав в океан, он моментально затонул. Пострадавшие, в том числе двое раненых, были подобраны патрульным полицейским катером. Вертолет шел на значительной высоте и проскользнул к острову, когда катер огибал риф с другой стороны.

— Откуда же узнали об острове и, следовательно, о Невидимке ребята из «Альгамбры»? — спросил кто-то в зале.

Корнхилл только пожал плечами.

— Вы понимаете теперь, что Невидимка — реальность? — вместо ответа спросил он.

— Почему же он благоволит к одним и вышвыривает других?

— Спросите его самого, когда это удастся.

— Но когда, когда?

Через час на аэродроме Рослов сказал ожидавшему посадки на самолет профессору Мак-Кэрри:

— Боюсь, что мы еще не скоро сможем ответить на этот вопрос.

— Какой?

— Когда. Последний вопрос пресс-конференции.

— Кто же помешает вашей встрече с Селестой?

— Я не о нас. На днях мы прогуляемся на остров с епископом. Я о другом. О встрече Селесты с человечеством.

Мак-Кэрри оглянулся на беседовавшего поодаль губернатора: не слышит ли.

— Вы не верите в мою миссию? — спросил он тихо.

— Честно говоря, я боюсь, — сказал Рослов. — Я знаю ученый мир. Он примерно одинаков во многих странах. Архаисты и новаторы. И почему-то всегда архаистов оказывается больше и упрямство их ожесточеннее. Боюсь, что наша пресс-конференция отражает в миниатюре любое из предстоящих вам совещаний ученых мужей. Только вопросы будут каверзнее и скептицизм насмешливее.

Мак-Кэрри усмехнулся с тем же упрямством, какое Рослов предвидел у его оппонентов.

— Пусть съезжаются сюда одни архаисты. Селеста переубедит любого.

13. СЕЛЕСТУ ПРЕДСТАВЛЯЮТ ЕПИСКОПУ

Семиметровый спортивный катер с громким названием «Слава Британии» отвалил от причала и закачался на белых гребнях прибоя. Шпагин, прислушиваясь к ровному журчанию мотора, азартно спорил с «капитаном» Смайли о качестве двигателей. «„Вольво“ — с такой игрушкой только детишек по воскресеньям катать… Сюда бы парочку „холман-моди“ — и на гонку в Сан-Франциско… Еще бы устройство для подзарядки аккумуляторов… Мало!.. А регулировка триммеров на транце?…»

Технический жаргон спора был Рослову непонятен, но азарт спорщиков вызывал улыбку. «И это взрослые дяди: одному почти тридцать, другому полсотни. Дали им игрушку, и оба довольны, как школьники. А какая игрушка устроит этого? — Он посмотрел на сутулую спину согнувшегося впереди епископа. — Игрушка — Бог? Ну нет, пожалуй… Для него все это слишком серьезно».

Он мысленно вернулся к неоконченному разговору с Джонсоном — разговору недельной давности. Тогда, вернувшись из очередной поездки на остров, Рослов зашел навестить захворавшего епископа. Он застал его на веранде не в сутане, а в теплом стеганом халате, да еще закутанного в кусачий шотландский плед, но отнюдь не утратившего своей привычной холодноватой сдержанности.

— Вот лечусь… — смущенно кивнул он на пеструю батарею бутылок, стоявшую перед ним на низком полированном столике. В бутылках содержались отнюдь не микстуры.

— И помогает? — усмехнулся Рослов.

— Немного. Составите компанию?

— Что ж, подлечусь и я. Тем более после такой встряски.

Епископ сочувственно кивнул:

— Да-да, я знаю. Мне говорил губернатор.

— О встрече с Селестой и о моей роли переводчика?

— Да, и об этом тоже.

— Конечно, охи и вздохи с доброй примесью недоверия?

— Почему же? Он поверил сразу и безоговорочно.

— В Бога?

— Все-таки это не Бог.

— Жалеете?

Епископ помолчал, повертел в руках пузатый бокал, а потом сказал медленно и серьезно:

— Пожалуй, нет. Вторую тысячу лет мы ждем встречи с Богом — так долго, что она стала зыбкой и нереальной мечтой, которую грубо разрушит всякий реальный исход. Кто он, этот таинственный невидимка над островом? Бог? Тогда миллионы простых смертных понесут к нему свои сомнения и страхи, горести и неудачи, разбитые сердца и неизлечимые болезни. «Господи! — скажут они. — Помоги нам. Ты же всемогущ!» А что он им ответит, чем поможет им этот бессильный дух? Где его руки, чтобы обнять страждущих, где его силы, чтобы исцелить болящих, где его кровь, чтобы напоить жаждущих, где его тело, чтобы накормить голодных? Вы понимаете, что тогда будет?

— Понимаю, — кивнул Рослов, — это будет конец веры в Бога.

— Ничего вы не поняли! — воскликнул епископ.

Рослов удивленно взглянул на него: перед ним сидел совсем другой человек, и Рослов не знал этого человека — яростного и непримиримого.

— Ничего вы не поняли, — горько повторил он. — Это будет конец всему: конец чистоте, конец нравственности, конец идеалам, конец счастью, конец миру.

Он устало замолчал. И снова перед Рословым сидел худой, измотанный малярией больной, возражать которому нужно было осторожно, не обижая его веры, но умно и толково вскрывая лживость его христианской догматики.

А епископ, воспользовавшись раздумьем Рослова, продолжал страстно и горячо:

— Вы, коммунисты, кичитесь своим неверием в Господа. Зачем? Вы разрушили миф, но оставили его догмы, превратив их в устои своего общества. Мы с вами требуем от человека одного и того же: всемогущих десяти заповедей чистоты человеческой!

— За небольшим исключением, — сказал Рослов. — Мы верим в Человека, а вы — в Бога; мы верим человеку, а вы — мифу о нем; мы верим в силу и справедливость человека, а вы — в силу и справедливость слова Божьего.

— Сила человека? — отмахнулся епископ. — Вы правы, у него есть сила. Сила разрушать и сжигать, грабить и убивать, резать и насиловать. Эту силу вы имеете в виду?

— Нет, — твердо произнес Рослов. — Другую. Силу строить и созидать, мечтать и любить, великую силу жить и бороться за счастье других.

— Чушь, — перебил епископ с такой запальчивостью, что Рослов невольно улыбнулся. — Чему смеетесь? — окончательно рассвирепел Джонсон. — Это мы, христиане, взываем о любви к человеку, это мы, пастыри, зовем его к согласию и миру. А чем отвечают люди? Знаете, сколько было мирных лет в истории человечества? Двести девяносто два года из пяти тысяч! Простая арифметика: четыре тысячи семьсот восемь лет человечество раздирали войны, междоусобицы, побоища и распри!

— В том числе и крестовые походы, — насмешливо подсказал Рослов, но епископ не принял вызова.

— Крестовые походы — одна из самых страшных страниц в истории церкви, — согласился он. — Одна из самых жестоких, кровавых и бессмысленных. Хотя, — со вздохом добавил он, — любая война жестока и бессмысленна.

Он прекращал этот затянувшийся спор, но Рослов, как бывало на философских семинарах в Московском университете, не сложив оружия, рвался в атаку.

— Жестока — согласен. Но бессмысленна не всегда. Собственно говоря, всегда осмысленна. Важно только, какой умысел ею движет. А чтобы его понять, надо знать политику, которую проводят люди, войну развязавшие. Основы этой политики заложены в системе экономических отношений, в государственном и общественном строе. Не было войн, не имевших политических, классовых целей, потому что только политика правящих классов определяет цели войны. И ни к чему говорить, что войны бывают разные — справедливые и несправедливые. Даже на нашем коротком веку мы повидали и те и другие.

— Слова, — упрямо не соглашался епископ. — Нет справедливых войн. Я их не знаю.

Рослов встал, медленно прошелся вдоль белой веранды и вдруг, резко обернувшись, спросил:

— Когда кончается ваш домашний арест?

— Думаю, дня через два.

— Отлично. Через два дня мы закончим спор.

— Мы его никогда не закончим.

— Вы сказали, что не знаете справедливых войн?

— Не знаю.

— Тогда и узнаете.

— Не понимаю как.

— Поедем с вами на остров и проделаем опыт с Фомой Неверующим. Поверите, как и он.

«А вдруг Селеста закапризничает и не откликнется? — опасливо думал Рослов, следя за вспененным следом катера. — Вдруг он не согласится поставить заказанный мною спектакль. А ведь это опыт не для епископа — для меня, для науки. Ведь это я хочу проверить, рождаются ли миражи Селесты нашими биотоками. Опыты ставит он, а не наши ли мысли подсказывают ему темы опытов? Мы, так сказать, и лаборанты и кролики, для которых эти опыты не всегда приятны. Смайли до сих пор не может в себя прийти: как вспомнит, так мышцы как у боксера. Или Яна с ее угрызениями совести… Смешно! И все же для ученого любой такой опыт — открытие. Поиск. Озарение. И то, что задумано для епископа, — чудесная находка для мыслителя, для кого хотите — от биолога до историка! Не каждый день приходится участвовать в эксперименте, поставленном в масштабах истории человечества».

Рослов легонько обнял сидевшего впереди епископа:

— Вон, видите на горизонте? Это наш остров. Не правда ли, он похож на клочок мыльной пены на ребристой стиральной доске?

Епископ не ответил, молча всматриваясь в горбик кораллового рифа на горизонте. Островок медленно приближался, постепенно теряя зыбкое очарование отдаленности, пока не превратился в белую скалу, источенную ветрами и волнами.

— Приехали с орехами, — сказал Рослов по-русски.

— Что-что? — не понял Джонсон.

— Ворота открыты, ваше преосвященство. Флаги подняты, и герольды ждут вас.

Смайли и Шпагин помогли епископу взобраться на берег и подвели к палатке. Джонсон озирался с нескрываемым любопытством мальчишки, попавшего в сказочную страну и без страха поджидавшего встречи с чудом.

— Где же оно? — спросил он.

— Не могу обещать вам, что вы его увидите, но услышите наверняка. Будут вам такие доказательства, что «Аве Мария» кричать устанете, — загадочно пообещал Смайли.

— Не кощунствуйте, — поморщился епископ.

— Я не кощунствую, я просто трезво оцениваю возможности нашего хозяина. А возможности у него не ограничены.

— Ограничены, — откликнулось в сознании у каждого.

И хотя Рослов уже почти привык к неожиданному вмешательству Селесты в психику его собеседников, он снова ощутил дремучий мистический страх, когда где-то в глубине мозга, минуя слуховые рецепторы, возник неслышный голос, бесстрастный, однотонный, лишенный живой человеческой интонации.

— Неограниченных возможностей не существует, — продолжал Голос. — Всегда есть предел надежности. У меня тоже. Информация — это только информация, как бы ни был велик ее объем. Мышление Смайли не способно к обобщениям. Отсюда — ошибка.

Рослов взглянул на епископа. Тот, казалось, погрузился в гипнотический транс: тело напряглось, глаза закрылись, хотя непосредственный разговор с Селестой такого транса не вызывал. А может, то было благоговейное восхищение первой встречей с Неведомым. У Смайли эта встреча восхищения не вызвала: замечание о неспособности к обобщениям по-человечески обижало. Он демонстративно сплюнул, сдвинул на затылок полотняную кепку с оранжевой надписью «Бермуды» и сказал раздраженно:

— Моя работа обобщений не требует. А у тебя сегодня есть новый подопытный кролик с повышенным коэффициентом интеллекта, «ай-кью» сто пятьдесят, как аттестуют таких в наших колледжах.

— Ошибочно аттестуют.

— Ты не согласен с «ай-кью» епископа?

— Я не согласен с тестами в американской школе для определения квазикоэффициента умственных способностей. Порочная методология.

— Я только хотел сказать, что епископ умен.

— Я знаю это. Мне достаточно встретиться с человеком, чтобы знать объем и значительность его информации.

Смайли молчал, даже губы его не шевелились, только непроизвольные движения рук выдавали его разговор с Селестой. И все слышали этот разговор, если только термин «слышать» мог быть подходящим определением, и все имели возможность в этом разговоре участвовать. То был откровенный обмен мыслями, привычный уже для всех присутствующих, кроме епископа. А ему почему-то было неловко и стыдно. Он даже с благодарностью подумал об отказе Яны от поездки вместе с ними на остров, не зная, что отказ этот был заранее обусловлен Рословым: мало ли какие сюрпризы мог предложить им Селеста во время опыта. Он ждал этого опыта и потому тотчас же вернул к нему ускользающий в сторону разговор.

— У епископа есть вопросы к тебе, Селеста. Да задавайте же их, наконец! — вслух проговорил он, толкнув пребывающего в трансе епископа.

Тот опять промолчал, а Голос ответил:

— Я знаю эти вопросы.

Джонсон испуганно взглянул на Рослова, тот успокаивающе подмигнул в ответ: «Ничего страшного — обыкновенная телепатия и никакой мистики», а Голос продолжал:

— Я знаю о вашем споре, могу точно воспроизвести его. Служитель церкви рассуждал с позиции христианского гуманизма.

— А разве это не единственно верная позиция в оценке несправедливости человеческой? — откликнулся наконец епископ.

— Нет, — сказал Голос, — ты исходил только из догмы: не убий; Но я знаю ее антитезу: лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой. Есть много примеров в истории человечества, когда даже христианская мораль могла оправдать людей, защищающих самое для них дорогое: родину, свободу, будущее своих детей. Я не буду судьей в вашем споре, я сам хочу увидеть вашими глазами, кто из вас прав. Кстати, Рослова интересуют не доказательства его правоты в вашем споре, а еще один опыт смещения сознания и раздвоения личности. Я сделаю этот опыт. Не бойтесь. Трое из вас уже привыкли к таким формам информативного обмена, а четвертый, возможно, найдет в нем ту истину, которую ищет.

Голос умолк, а епископ растерянно оглянулся, словно рассчитывал увидеть его источник.

— Вот и вызвали духа из бутылки, ваше преосвященство, — злорадно сказал Смайли. — Сейчас начнется представление.

— Что же будет? — смущенно оглядываясь, проговорил епископ.

— Ничего не будет, — отозвался Смайли.

И ничего не стало. Была только ночь, душная синяя темнота, разреженная багровыми сполохами костров.

14. ЗАПАТА НЕПОБЕДИМЫЙ

Рослов с удивлением смотрел на свои руки и не узнавал их. Сильные, корявые, короткие пальцы, черный ободок под ногтями, синее переплетение вен на тыльной стороне кисти — эти руки никогда не держали ни карандаша, ни линейки, никогда не прикасались к пульту счетной машины, но отлично умели управляться с мотыгой или сохой. Эти руки знали теплоту конской шеи, бархатистую нежность влажной земли и волнующий холодок винтовочного приклада. То были руки Габриэля Риоса, тридцатилетнего пеона из маленькой деревни Аненекуилько в мексиканском штате Морелос. И Рослов знал это. А еще он знал, что уже полгода не слезает с коня, полгода ствол его винтовки раскаляется от выстрелов, полгода он продвигается на север страны с армией Запаты Непобедимого. Давно уже метался в прихожих парижских дворцов и вилл в поисках богатых покровителей развенчанный диктатор Мексики Порфирио Диас, а сторонники диктатуры вновь подбирались к власти, и временный президент Мадеро заигрывал с ними, не умея, а возможно и не желая призвать их к порядку.

Рослов — Риос знал, что обещания президента, игравшего в демократию, лживы, что по пятам запатистов следует хорошо вооруженная армия генерала Уэрты, то отставая, то настигая их от Куаутлы до Сьерра-Пуэбла. Запата уходил, разбрасывая по деревням небольшие отряды, а потом неожиданно собирал их, опрокидывая преследователей, а затем все повторялось снова.

Габриэль Риос ненавидел войну: она отняла у него дом, жену и детей, расстрелянных уэртистами в назидание повстанцам Запаты. Габриэль Риос ненавидел войну, но он верил Запате и в звезду Запаты, как и тысячи таких же полуграмотных и совсем неграмотных пеонов и ранчеро, как и сидящие сейчас у костра его друзья — бородатый Серафим Пасо, и весельчак Паскуале, и присоединившийся к ним бродяга-журналист из Соединенных Штатов Тэд Грин, презирающий мескаль и мечтающий о глотке виски. Габриэлю Риосу было жарко у костра. «Жаркая ночь. Жаркое лето. В такую жарищу земля не родит», — тоскливо подумал он, и Рослов мысленно прокомментировал: «Забавно. Я даже думаю, как этот крестьянин. Инерция перевоплощения».

И тут же осознал, что никакого перевоплощения не было. Габриэль Риос жил сам по себе, ничего не зная о Рослове, а Рослов все знал о Риосе, читал его мысли и как в зеркале отражал в себе его чувства. Повторялась, в частности, римская история с совмещением сознании, когда одно не знает, что на нем паразитирует другое. Тогда их было двое, Рослов и Шпагин, потеснившие сознание двух римлян первого века, теперь компания «перемещенных» увеличилась вдвое — к ним присоединились епископ и Смайли. И все они знали друг друга, как Риос и Пасо, Паскуале и Грин. Какими средствами добился этого Селеста, как извлек он из своих невидимых емкостей информацию о где-то существовавших или кем-то придуманных участниках повстанческого движения Запаты, как совместил он их материализованное создание с нервными клетками, импульсами и биотоками четырех реально существующих, мыслящих, чувствующих и действующих людей нашего времени, ни Рослов, ни Шпагин, конечно, не знали. Даже приблизительно, гадательно не могли они представить себе физическую природу такого «перемещения».

Но оно действовало, воссоздавая течение жизни, как максимально приближенный к реальности кинофильм. Четверо друзей с чужими именами сидели и беседовали у костра в другом пространстве и времени. Рослов — Риос, состоящий в личной охране Эмилиано Запаты, взглянул на тусклое, едва освещенное окно на втором этаже брошенной владельцами гасиенды, где сейчас обсуждался план предстоящего завтра похода: огонек за окном задрожал и пропал в темноте.

— Вот оно и погасло, — машинально произнес Рослов.

— Что погасло? — спросил Смайли.

— Окно генерала. Сейчас он придет сюда. Готовься к встрече, Боб.

— Меня зовут Паскуале, — усмехнулся Смайли. — Идиотское имя.

— Имя как имя, — флегматично заметил Шпагин. — Не все ли равно, чье имя будешь носить какие-нибудь два часа.

Епископ, он же Грин, молча встал и прошелся вокруг костра. Он, видимо, был взволнован.

— Вы рассчитываете только на два часа, доктор Шпагин? Мне почему-то кажется, что это увеселение продлится дольше, — сказал он, снова присаживаясь к костру.

— Успокойтесь, ваше преосвященство, — откликнулся Рослов. — Глоток мескаля — и все как рукой снимет. — Он уже полностью освоился в обстановке, и сейчас его явно забавляло суетливое волнение епископа. — Но, кажется, журналист Грин предпочитает виски?

— А епископ Джонсон согласен и на мескаль. Бросьте-ка мне эту флягу.

Джонсон — Грин поймал бутылку, отхлебнул из нее и вздохнул. А Рослов подумал: «Селеста швыряет нас из века в век, из страны в страну, и надо иметь чертовскую способность к мимикрии, чтобы оставаться в Риме вольноотпущенником Клавдием, а в Мексике начала века пеоном Габриэлем. И в то же время быть самим собой, ни на мгновение не терять этого зыбкого права. Впрочем, сейчас нам оно предоставлено полностью: пользуйтесь, выкручивайтесь, подгоняйте события. А что подгонять, если я почти ничего не знаю о мексиканской революции, бурлившей здесь еще до семнадцатого года, когда и мой отец-то еще не родился. Да и мой „подопечный“ мексиканец знает о ней немногим больше. Был с Запатой с начала гражданской войны, а вряд ли поможет мне оценить политическую и военную ситуацию. Кто-то сказал: взводный командир мыслит в пределах взвода, ротный — в пределах роты, и только главнокомандующий — в масштабах армии. А в каких масштабах прикажете думать мне, рядовому из личной охраны начальника, неграмотному пеону, который вместо подписи ставит крест?»

И тут же он услышал ответ. Знакомый беззвучный Голос монотонно отстукал в сознании:

«Ты же не Габриэль Риос, ты Рослов — психолог и математик, биокибернетик и материалист. Человек из другой среды и другого времени. У тебя остались твоя логика, твоя реакция, твое мышление. Действуй. Ты решающий фактор эксперимента».

«Только я?»

«И твои спутники тоже. Я дал вам в руки модель истории».

«Хочешь узнать, что мы с ней сделаем?»

«Нет. Хочу узнать, что она сделает с вами».

Голос умолк, и Рослов с сожалением подумал, что так и не успел спросить, сколько времени отпущено им на эту вторую жизнь. Но размышлять об этом было уже некогда: к костру подходил человек, в котором Рослов, а точнее Риос, узнал Запату.

— Присаживайся к огню, Эмилиано, — запросто сказал он, подвигаясь, — и расскажи нам, что ты придумал на завтра.

Что отразилось в глазах Риоса, Рослов не знал, но он с жадным интересом смотрел этими глазами на высокого загорелого мужчину в короткой кожаной куртке и огромном, как тележное колесо, мексиканском сомбреро. Но не сомбреро, и не черные узкие штаны с бахромой по швам, и не залихватски закрученные усы привлекли его пристальное внимание, а большие, глубоко посаженные глаза Запаты. Казалось, в них пылало неугасимое пламя, сразу обжигающее любого, заглянувшего в эти глаза и тут же подчинившегося, преданного, верного и влюбленного.

— Многое. Один из путей к победе, — усмехнулся Запата. — Только почему спрашиваешь ты, а не американец?

Епископ не отрываясь смотрел на огонь костра. Казалось, он не слышал Запату, поглощенный мимолетными видениями, возникавшими в оранжевом пламени и тут же исчезавшими, изменявшимися, как цветные стеклышки в трубке калейдоскопа. Что узрел в них епископ? Темные своды собора в Гамильтоне или шумный редакционный шабаш в Нью-Йорке, где он, журналист Грин, диктует свое интервью с героем Мексики. Не отрываясь от огня, он спросил:

— А для чего вам нужна победа?

— Разве ты до сих пор не понял? Тогда зачем ты с нами, американец?

— Хочу знать правду. Твою правду, Запата.

— Это не моя правда. Это правда обездоленных и ограбленных, раздетых и голодных. Это правда народа.

— А ты знаешь, что нужно народу?

— Знаю, американец. Я видел, как у людей отнимали последний клочок земли, как целые деревни вымирали от голода, я видел алчущее и раздетое горе. А ты спрашиваешь меня, знаю ли я, что нужно народу.

— Но ведь можно было обратиться к властям. Есть, наконец, суд.

Послышался горький смешок Запаты.

— Не смеши меня, американец. Я добрался до самого Диаса, когда хозяева гасиенды де Санта-Крус отняли землю у жителей Аненекуилько. Мы просили только одного: вернуть нам землю. И знаешь, что он нам посоветовал?

Епископ отрицательно покачал головой.

— Обратиться в суд. Мы поверили, а они бросили жалобщиков в тюрьму и потом расстреляли их, чтобы никто не мог рассказать о милостях великого правосудия. Я вовремя понял, чем это пахнет, и решил действовать по-другому.

— Один?

— Зачем один? И сейчас в моей армии есть те, кто начинал со мной в феврале девятьсот одиннадцатого. Ты помнишь, Габриэло, как это было?

— С тех пор мы многому научились, — сказал Рослов — Риос с убежденностью, мгновенно насторожившей епископа. — Недаром тебя, Эмилиано, они называют Атиллой Юга, а нас — бандитами. А ведь мы только сражаемся за свободу, за нашу свободу, которую у нас отняли, и мы добудем ее, чего бы это нам ни стоило.

Епископ с удивлением посмотрел на него. Он словно спрашивал, кто сказал это — Габриэль Риос или Андрей Рослов. Чему же он удивлялся: искренности Риоса или мимикрии Рослова? Он не мог об этом спросить в присутствии Запаты, а когда тот вернулся в дом, шагая мимо спящих усталых людей, даже во сне не расстававшихся со своими винтовками, разговор у костра уже оборвался. Послышался приближавшийся цокот копыт в ночи, и Рослов — Риос вскочил, чтобы проверить. Уже у самого входа в дом его обогнал всадник на взмыленной лошади. Он, даже не привязав ее, бросился к веранде: видимо, очень спешил к начальнику. И тут Рослов, даже не задумываясь, почему он это делает, взял брошенного коня под уздцы и медленно повел по дорожке перед домом. А ведь все было ясно — сработала профессиональная память Риоса: после бешеной скачки лошадь нельзя останавливать сразу — можно погубить ее сердце. Рослов ходил по кругу и разговаривал с ней, как профессиональный наездник.

— Ну походи, походи… Тебе, старуха, оказывается, надо еще погулять, а то сердчишко сорвешь. Совсем как спортсмен-стайер. Пробежит он кругов двадцать до финиша и не останавливается, а только замедлит бег. Я в Лужниках видел. А Лужники, старуха, это такой стадион… — Он не успел закончить фразу: его окликнул вышедший на веранду Запата.

— Плохо дело, Габриэль. Нас кто-то выдал. Через полчаса здесь будут солдаты Уэрты.

Он оглянулся на сопровождавшего его хозяина лошади. Потный и грязный после бешеной скачки, тот только махнул рукой.

— Полчаса — большой срок, Эмилиано, — предупредил мысль Рослова Риос. — Поднимай людей и уводи их в горы. Я задержу солдат.

— Сколько людей тебе понадобится? — отрывисто спросил Запата.

— Тридцати достаточно. Только патронов побольше. На часок-другой их задержим.

Рослов прикидывал потом, как бы он поступил в этом случае, не скованный характером Габриэля. Каждый человек смел задним числом, и только немногим удается проявить смелость на деле. Да и он ли, Рослов, проявил эту смелость? Ведь Габриэль опередил его. Рослова это мучило, он не понимал, что сознание Габриэля было его сознанием, что Селеста не разделил их и точно подсказал ему, что он — решающий фактор эксперимента. В сущности, так и было: ничто не отделяло математика от хлебороба. Хлебороб мыслил как математик, а математик рассуждал, опираясь на жизненный опыт хлебороба, и оба жили и действовали как один, но с удвоенной волей, удвоенной силой, удвоенной храбростью и осторожностью.

Он распорядился закрыть северные ворота, подождал, пока Запата выведет отряд из поместья, и закрыл южные. Он расставил своих людей вдоль каменной ограды парка, помня, что разбросанные огневые точки могут создать впечатление, что гасиенду охраняет большой отряд, а не тридцать человек с двумя десятками патронов на каждого.

На втором этаже в проеме окна Шпагин и Смайли устанавливали пулемет. Рослов нагнулся и, прищурив глаз, посмотрел в прорезь прицела. Он увидел дорогу, покрытую сухой красноватой пылью. Удивительной была эта реальность пейзажа. Ни полные ненависти к помещикам монологи Запаты, ни суетливая возня пацифиствующего епископа, ни обросшие лица неделями не брившихся партизан не убеждали с такой силой в смещении пространства и времени, как эта кирпично-пыльная, иссушенная адовым солнцем дорога.

— Подпустите их к воротам и не давайте рассредоточиться, — сказал он, — они не знают, что их ожидает. Весь их расчет — застать нас врасплох.

— Всю жизнь мечтал пострелять из такого старья, — ухмыльнулся Смайли.

А Шпагин даже растерялся как будто.

— Ты что? — удивился Рослов.

— Никогда не держал в руках такого ружья.

— Это ты не держал, а Серафим Пасо бьет птицу на лету… А где епископ? — оглянулся Рослов.

— Кто его знает, — беспечно отозвался Смайли. — Наверно, заткнул уши ватой и ждет канонады.

Если бы Смайли знал, к чему приведет его беспечность, то наверняка бросился бы искать Джонсона, а найдя, не спускал бы с него глаз. Но он не знал этого, и Рослов не знал, а поэтому, потрепав по плечу Шпагина — Пасо: «Держись, старик, бывает и хуже», вышел из превращенного в пулеметное гнездо кабинета и поднялся по винтовой лестнице на чердак. Сквозь грязное чердачное оконце он разглядел все еще пустую дорогу, сужающуюся к горизонту, и где-то в самом конце ее почти не видное глазу красноватое облачко пыли. Рослов знал, что это за облачко, что через пять — десять минут оно превратится в головной отряд уэртистов. Сколько в нем солдат? Во всяком случае, больше, чем у него. Во сколько раз больше? Вдвое? Вчетверо? Разве это имело значение, когда по дороге к Сьерра-Ахуско уходил отряд Эмилиано. Им нужен всего час, чтобы оказаться в безопасности. Ну что ж, Рослов — Риос подарит им этот короткий час.

Он выбил рукояткой пистолета оконное стекло и крикнул:

— Всем постам приготовиться! Огонь по моему приказу.

Сунул пистолет в кобуру, снял с плеча винтовку, долго прилаживал ее на оголенной раме окна. Оно было вырублено слишком низко, и Рослову пришлось встать на колено, чтобы прицелиться. Но оконце оказалось удобным наблюдательным пунктом, он сразу оценил силы врага: человек сто и пять пулеметов, не больше. Справимся. У нас в активе эффект неожиданности: огонь, огонь, огонь непрерывно, со всех сторон! Пусть думают, что здесь вся армия Юга. Рослов подождал, пока первые ряды конников и скакавший во главе их офицер, огненно-рыжий от цепкой кирпичной пыли, не остановились метрах в тридцати от ворот, и скомандовал из окна: «Огонь!»

И сразу же внизу из проема окна дробно застучал пулемет Смайли. Рослов увидел, как покачнулся в седле кирпично окрашенный офицер и соскользнул с коня головой вниз, как вздыбились испуганные кони, сбрасывая на землю всадников, и сбившиеся в кучу солдаты позади растерянно повернули назад, к большим грудам дробленого камня, неизвестно кем и зачем сваленного у дороги. Рослов еще раньше заметил, что они могут быть использованы нападающими как прикрытие, но уже не было времени их убрать. «Да и отлично, — подумал он, — пусть залягут и начнут перестрелку: нам это только на руку! Постреляем минут сорок и уйдем через южные ворота, а они будут раздумывать, с чего это мы замолчали: то ли патроны кончились, то ли стрелять некому». И тут же обожгла мысль: кто это думает — он или Риос? Кто так умело и расчетливо планирует оборону — он или Риос?

Ведь он, а не Риос был решающим фактором эксперимента. И все-таки…

А пулемет все стучал, пытаясь достать отходящих всадников. Кто-то был еще жив и пытался спрятаться за трупами лошадей, кто-то полз назад, прикрываясь беспорядочным огнем из засады, но Смайли не щадил ни живых, ни мертвых. Пулемет стучал до тех пор, пока Рослов не потребовал прекратить огонь: патроны следовало беречь.

Пулемет смолк, но перестрелка продолжалась. Не частая и не точная, она не приносила вреда ни той, ни другой стороне, и Рослов уже собирался спуститься вниз, чтобы перераспределить огневые точки, как вдруг замер на месте, пораженный неожиданным зрелищем.

На каменной ограде у ворот появился епископ. Смешно размахивая руками, он двигался по гребню стены, как неумелый канатоходец, и полы его длинного клетчатого пиджака, над которым посмеивались партизаны Запаты, дружески принявшие в свою среду бродягу-американца, нелепо развевались на ветру. Развевался и белый платок в руке, которым он помахивал, балансируя на стене.

«Чего он хочет? — соображал Рослов. — Сейчас не время для пацифистских проповедей».

Но епископ думал иначе. Он сунул платок в карман и закричал торопливо и сбивчиво:

— Солдаты! Опомнитесь, что вы делаете? Что заставляет вас убивать друг друга? Ненависть? Злоба? Не верю, вздор! Откуда они у вас? Ведь вы все мексиканцы, братья по крови. У вас одна мать — ваша Мексика!

Рослов сразу понял: это говорил не американский журналист Грин, это взывал к современникам епископ Джонсон. Он продолжал свой спор с Рословым под чужим именем, в чужом обличье, но с упрямством человека, так и не разобравшегося в своих заблуждениях. Он был тоже решающим фактором эксперимента Селесты, но понимал этот эксперимент по-своему. Модель истории, ставшей для него действительностью, ничему его не научила.

Когда он умолк, переводя дыхание, все стихло. Как долго продолжалась тишина, Рослов не помнил. Секунду, две? Потом раздался выстрел. Он оказался метким, этот нетерпеливый солдат Уэрты, которому надоела смешная болтовня штатского человечка, неизвестно для чего взобравшегося на стену. «Шалтай-Болтай сидел на стене, Шалтай-Болтай свалился во сне», — вспомнились Рослову строчки из детских стихов. А Шалтай-Болтай на стене даже не понял, что с ним случилось. Просто согнулся пополам — и как в омут, головой вниз.

Дрогнуло ли сердце у Рослова? Нет. Ведь, что бы ни случилось, это только модель истории, выстроенная для эксперимента Селестой. Но что-то заставило Рослова рвануться вниз. И не что-то, а кто-то. Габриэль Риос, на мгновение, а может быть, и на минуты подавил сознание Рослова. Это Габриэль Риос побежал к лежащему у стены товарищу, и обогнали его, тяжело дыша, не Смайли и Шпагин, а Паскуале и Пасо, спешившие на помощь бедняге журналисту. Догнав их, Рослов увидел безжизненную фигурку в смешном клетчатом пиджаке, грустное восковое лицо и черную струйку крови на губах.

Шпагин — Пасо нагнулся над лежащим у стены человеком и сказал не по-шпагински сурово и жестко:

— Мертв.

15. ЭТОТ ПРЕКРАСНЫЙ, ПРЕКРАСНЫЙ, ПРЕКРАСНЫЙ ЮГ!

Спектакль был сыгран и занавес опущен. Шпагин поднялся и совсем по-шпагински застенчивым жестом вытер глаза. Но под ногами сверкал белый скат рифа и курчавилась вокруг барашками океанская синь. Епископ был жив и невредим и сидел перед ними вытянув ноги, в длинном пасторском сюртуке, и старательно поправлял опоясывающую воротничок черную ленту галстука. Клетчатый пиджак исчез вместе с его владельцем, и епископ недоуменно оглядывался, пытаясь понять, что же, в сущности, произошло.

— Ведь меня убили! — воскликнул он растерянно.

Смайли засмеялся и вместе со Шпагиным помог Джонсону встать.

— Не притворяйтесь, ваше преосвященство, — сказал Рослов, — вы отлично соображаете. Убили не вас, а беднягу газетчика Грина, неизвестно даже, существовавшего или нет. С помощью Селесты вы, конечно, открыли ему дорогу в рай. Едва ли он был мечтателем и не понимал грубой скороговорки винтовок. Эту выходку, закончившуюся для него столь печально, внушили ему несомненно вы. Вы дирижировали экспериментом и помогли Селесте понять сущность противоречий между буржуазным гуманизмом и революционной этикой. Не сомневаюсь в вашей искренности, но ошибки свои вы, наверно, уразумели. Или нет?

— Не знаю, — неуверенно произнес епископ: ему явно не хотелось спорить, да и мнимая его смерть все еще переполняла чувства. — Неужели все это было иллюзией? Слишком уж реально, совсем не иллюзорно. Я же помню: пуля попала вот сюда. — Он ткнул себя в левый бок, где из нагрудного кармана выглядывал уголок накрахмаленного платка. — Было совсем не больно. По крайней мере сначала. Будто ослепший жук ударился в грудь, а потом голова стала тяжелой и чужой, как после бессонной ночи, и только мелькнула угасающая мысль: «Это конец».

— Ох, епископ, — невесело усмехнулся Смайли, — сдается мне, что это далеко не конец.

Он оказался пророком. Новое перемещение произошло безболезненно и, пожалуй, даже буднично — не было ни страха, ни удивления, свойственных первым шагам в Неведомое. А оно началось на неширокой пыльной улочке маленького и, наверно, очень тихого провинциального городка. Они шли по этой немощеной улочке снова вчетвером и снова с винтовками, только более старыми, длинными, неуклюжими и тяжелыми — фунтов сто, не меньше, из каких не стреляли по крайней мере с середины прошлого века. И сюртуки на них были потертые, но элегантные, сшитые по столь же старинной моде. И вспученные цветной пеной галстуки оставляли открытыми грязноватые, но еще не потерявшие крахмальной твердости воротнички рубашек. Давно не чищенные сапоги их со сбитыми каблуками говорили о дальней дороге. И Шпагин так и не мог вспомнить, где он видел такие костюмы — в театре, или в кино, или где-нибудь за стеклом на музейных стендах. Но что осознал ясно и сразу — это то, что он только Шпагин, и никто другой. Его вытолкнули на сцену, не сказав, кого он должен играть, в какой пьесе, из какого времени, в комедии или драме. И что случится под занавес, он даже предугадать не мог: Селеста не стеснялся в выборе средств.

Шпагин никогда не был игроком и не любил рискованных ситуаций, а дар словесной импровизации не числился в реестре его достоинств. Он не умел, как Рослов, быть физиком с физиками и с лесорубами лесорубом. Он всегда был самим собой, только Шпагиным, биологом Шпагиным, и даже гордился своей профессиональной цельностью, которую некоторые называли ограниченностью. Но сейчас этой гордости не было. Быть только Шпагиным в этом дурацком маскарадном сюртуке и с этим стофунтовым ружьем за спиной ничего хорошего не предвещало. И ноющий холодок в желудке с каждым шагом сопровождал безответный вопрос: «Где мы?»

Но задал этот вопрос не Шпагин, а Рослов, и тут опередивший товарища.

— Интересуюсь, где мы. — Он говорил весело и непринужденно. — Что-то я никем себя не ощущаю: ни Цезарем, ни Кромвелем.

— Ты неоригинален, — откликнулся Смайли. — Я знаю только то, что меня зовут Бобом Смайли, но черт меня побери, если я догадываюсь, какой сейчас год, что это за город и почему на мне это тряпье.

— Ну, узнать это — раз плюнуть!

Рослов поманил к себе мальчишку лет десяти, важно шествовавшего по середине улицы. Он был рыж, вихраст и полон собственного достоинства.

По-видимому, его ничуть не удивили ни сюртуки, ни ружья.

— Слушаю вас, сэр, — вежливо сказал он, и все облегченно вздохнули: мальчишка говорил по-английски.

— Я хочу проверить, как ты учишь уроки по географии. Ну-ка скажи мне: как называется государство и город, где мы находимся?

— Это очень легкий вопрос, сэр. Мы живем в Федерации Южных штатов. Город Монтгомери в штате Алабама. Самый боевой штат Юга, сэр.

Каждое слово мальчишка произносил, надуваясь от гордости. И о причине ее опять же раньше всех догадался Рослов.

— Ясно, — сказал он. — Ну а год, какой сейчас год? — Он уже не боялся выдать себя.

Мальчишка обиженно фыркнул.

— Тысяча восемьсот шестьдесят первый, сэр. И не считайте меня, пожалуйста, идиотом.

— Ну что ты! — Рослов погладил его ослепительно медные вихры. — Ты просто умница. И настоящий южанин, не так ли?

— Да, сэр! — крикнул мальчишка и вытянулся по стойке «смирно». — Я поклялся убивать проклятых аболиционистов, и у меня уже есть ружье. Я стащил его у дяди Клифа и спрятал на чердаке. Только вы меня не выдавайте, ладно?

— Не выдам, — сказал Рослов. — Топай с миром, малыш.

Мальчишка пошел по улице, поминутно оглядываясь назад, а Смайли иронически приподнял над головой свою широкополую шляпу и раскланялся с реверансом.

— Поздравляю вас, джентльмены, с благополучным прибытием во владения старика Джефа.

— Кто это — Джеф? — не понял Шпагин.

Епископ с готовностью пояснил:

— Не торопитесь, Смайли, мы тоже образованные. Джеф — это Джефферсон Дэвис, первый и последний президент Конфедерации. По-видимому, гражданская война Севера и Юга еще не начиналась. Иначе в городе не было бы так тихо.

Но тишина в городе оказалась обманчивой. Узкая улочка вывела их на более широкую, но такую же пыльную, немощеную магистраль, на которой уже можно было увидеть повозки и экипажи. И прохожих было немало, то тут, то там шли навстречу или обгоняли нашу четверку группы вооруженных людей, почти не отличавшихся от нее ни оружием, ни одеждой. Селеста не ошибался в деталях: город выглядел не призрачно или картинно, а реально и точно, как самый настоящий, соответствующий своему времени город одноэтажной Америки. И люди были настоящими, как во всех миражах Селесты. Они о чем-то спорили, размахивали руками, попыхивая трубками и сигарами. У многих были такие же винтовки и даже более древние, увидевшие свет, вероятно, после долгого хранения в сундуках или на стенах. О чем говорили эти опереточные вояки, Шпагин не знал, да и не прислушивался к разговорам. Может быть, о речи Джефферсона Дэвиса или о воззвании Авраама Линкольна, но это не интересовало даже единственного среди «перемещенных» Селестой американца. Смайли шел, что-то вынюхивая, и наконец остановился с приглашающим жестом: аляповатая вывеска с надписью «Солнце Юга» увенчивала вход в салун или в харчевню.

Они поднялись по щербатым, продавленным ступеням и, толкнув решетчатую дверь, оказались в полутемном, душном, насквозь прокуренном зале с низким и грязным потолком. Черный слой копоти на нем, как веснушками, был усеян следами ружейных и пистолетных пуль. Посетителей в зале было довольно много, но все же за столами виднелись проплешины свободных мест. А хитроумный Смайли даже усмотрел совсем свободный стол и устремился к нему, как слаломист, лавируя между стульями, брошенными на пол винтовками, потными спинами и вытянутыми ногами. Столик, выбранный им, находился между эстрадным помостом и стойкой бара, и Шпагин мог, не вставая с места, видеть весь зал — пестрый, гудящий, дымный. Цветные цилиндры и военные кепи времен мексиканских походов, грязные сапоги и лакированные ботинки, ружья и пистолеты, сюртуки и куртки — вся эта сумбурная, почти фантастическая картина напомнила ему когда-то виденный фильм об унесенных ветром гражданской войны в Америке. Его герои улыбались ему отовсюду — за столиками, от двери, у стойки. Но стоило пристальнее вглядеться, и улыбки превращались в пьяный оскал трактирных завсегдатаев, стучащих бутылками по столу, топающих, сплевывающих табачную жвачку и ревущих на весь зал:

— Смерть Иллинойскому Павиану!

— О ком они? — спросил Шпагин у Смайли.

— Прозвище Авраама Линкольна, — пояснил тот и добавил презрительно: — Наслаждайтесь, друзья! Перед вами лучшие сыны Южных штатов. — Он плюнул с отвращением. — Мразь и подонки! Святые защитники его величества Рабства. Всех бы к стенке — и очередью из автомата!

Епископ поморщился:

— Жестоко и глупо.

— А вам нравится этот сброд?

— Нет, конечно. Но не убивать же человека только за то, что он кому-то не нравится. Этак мы полмира перестреляем. — Он нервно хрустнул костяшками пальцев. — И потом: разве их исправила победа Линкольна? Разве она действительно освободила негров? Вы же знаете конечный итог этой войны.

— Знаю, — рассердился Смайли, — имел честь наблюдать этот итог самолично. И негритянские погромы видел, и огненные кресты над городом, и белые балахоны куклуксклановцев. Напомни мне, Энди, вашу пословицу о горбатых. — Он повернулся к Рослову и предостерегающе поднял руку. — Погоди-погоди, сам вспомнил! Только могила горбатого выпрямит. Так? Почти так? Но все равно крепко сказано! Через полсотни лет внуки этих горилл наденут белые балахоны, а мы будем жалеть, что в свое время не знали этой пословицы.

— Не обобщай, — сказал Рослов, — не все они горбаты, и не все их внуки наденут белые балахоны. По-настоящему горбатые сидят не здесь, а у себя на виллах, не орут и не сплевывают табачную жвачку, а тихонько подсчитывают, как выгоднее поместить капиталы, чтобы в случае войны получить наибольшую прибыль, и как вывозить из Европы не только оружие, но и товары, которые можно будет вдесятеро дороже продать на рынке. А эти гориллы с ружьями или закуплены, или обмануты. Половину их убьют в первых же боях, а на месте этих боев построят фабрики для переработки хлопка. Так кого же вернее исправит могила, Боб?

Молчаливый официант-негр, автомат, а не человек, подал им пиво и скрылся за стойкой, а на эстраду вышли три негра с банджо в руках — в одинаково полосатых фраках, в одинаковых бантах на шее, с одинаково застывшими белозубыми улыбками. Одинаково черные пальцы выбили из размалеванных банджо протяжную, липкую мелодию, которую подхватила и попыталась удержать тоненькая накрашенная мулатка, словно сошедшая с шоколадного торта, приготовленного для вернисажа кондитерской выставки.

Пела она неважно, хотя и очень старательно, и Шпагин подумал, что она вполне подошла бы к традиционному джазу любого московского ресторана вроде «Арбата» или «Праги». Она пела о широкой и медленной реке Миссисипи, о гигантах пароходах, плывущих по ней, о белоснежных птицах, садящихся на палубу. Шпагин слушал и думал: зачем все это понадобилось Селесте? Какую информацию он получит, пропуская этот мираж сквозь их чувственный аппарат? Лживость христианского гуманизма епископа? Но она уже раскрылась в отряде Эмилиано Запаты. Исторический смысл гражданской войны Севера и Юга в Америке? Но разве его не подытожили воспоминания мемуаристов, речи сенаторов в Конгрессе, дневники очевидцев и труды историков обоих земных полушарий? Может быть, Селеста хотел просто постичь течение жизни, до сих пор достижимой для него только в бесстрастной отраженности документов? Но ведь были и романы, и стихи, и песни, подобные этой, звучащей сейчас с помоста! Песня была плавной и неторопливой, как река, о которой пела мулатка, и зал притих и погрустнел, чтоб через минуту взорваться коротким выстрелом.

Шпагин не заметил, кто стрелял. Он в это время смотрел на сцену и увидал, как у одного из музыкантов слетел с головы цилиндр, как застыл в беззвучном вскрике накрашенный рот певицы, как выскочил из-за кулис толстый маленький человек и покатился колобком в зал к длинному столу, из-за которого подымался пьяный верзила с дымящимся пистолетом.

— Петь! — крикнул он. — Не останавливаться! Я плачу.

— Но простите! — Хозяин ресторана в отчаянии тряс толстыми короткими ручками. — Я заплатил за каждого музыканта по восемьсот долларов, а за певицу полторы тысячи.

— Я только что продал хлопок, — заревел верзила. — Денег у меня хватит! Заплачу тебе вдвое, если кого-то задену. Да ты не бойся, не промахнусь! Три выстрела — три цилиндра! А певичка пусть прыгает!

Из второго пистолета он сшиб цилиндр с головы другого негра-музыканта и захохотал. Ему вторили его собутыльники. Другие просто молчали. Ни один голос не остановил пьяницу. А он стрелял метко, быстро перезаряжая пистолеты, этот садист, натасканный в военном тире. Пули уже взбивали фонтанчики пыли у ног певицы, заставляя ее подпрыгивать при каждом выстреле. Эти прыжки, казалось, еще больше развеселили зал.

«Ведь он же мертвецки пьян, — с ужасом думал Шпагин. — Дрогнет рука, тогда что?!» И, не думая о последствиях, забыв о присущей ему осторожности, он вскочил, отбросил стул ногой и крикнул:

— Стой!

Крикнул и растерялся, не зная, что делать дальше, а со всех сторон притихшего зала к нему повернулись искаженные яростью лица, почти неразличимые в отдельности. Но разглядеть ни одно из них Шпагин не мог, потому что впереди, заслоняя его, уже встали Смайли и Рослов, которым было решительно наплевать на весь этот пьяный сброд с его визгом и воем.

— Что вы наделали? — испуганно прошипел епископ. — Они же стрелять начнут.

— Не начнут, — недобро усмехнулся Смайли. — А вот драку я вам обещаю.

Внезапно протрезвевший верзила сунул свои пистолеты за пояс и вызывающе крикнул:

— Черномазую пожалел?

— Пожалел, — спокойно отозвался Смайли и тут же пригнулся: над его головой просвистела пустая бутылка и со звоном разбилась о стену.

Звон этот словно прозвучал сигналом к расправе: разъяренные люди рванулись к ним, опрокинув свой длинный стол и скамейки. И загудело над залом:

— Бей их!..

Шпагин видел вокруг себя перекошенные злобой лица — не человеческие, нет! Не лица — маски! Сколько их было, Шпагин не считал. Весь зал они не увлекли с собой, большинство выжидало с настороженным любопытством, но они, казалось, воплотили в себе всю его темноту и буйство — ревущий, хвастливый, осатанелый Юг. А за ними пылали огненные кресты, маршировали белые балахоны с прорезями для глаз, открыто и тайно из-за угла гремели выстрелы, рвались гранаты со слезоточивым газом, свистели дубинки — и падали, падали, падали борцы за гражданские права негров в тысяча восемьсот семидесятом, девятьсот двадцатом, шестидесятом… Стоит ли считать, если каждый новый год повторял предыдущий, только менялись возраст и имена жертв.

Можно написать, что об этом подумал Шпагин или это представил Шпагин, ошибки не будет — он мог и подумать, и представить, но у него попросту не было для этого времени. Драться он не любил и не умел, драки на экране кино или телевизора вызывали у него отвращение и скуку, но сейчас, когда к нему почти вплотную приблизилось искаженное злобой лицо со щегольскими бачками в полщеки, он ударил. И в свой первый удар он вложил всю силу гнева, которую глушил, как наркотиком, логической трезвостью разума. Лицо охнуло и исчезло. Но вместо него появилось другое. Что-то хлестнуло его по глазам… На мгновение он ослеп, но все же успел ткнуть неумелым кулаком во что-то мягкое. Глаза снова приобрели способность видеть, и возникающие перед ним лица он воспринимал как мишени — только бы не промахнуться, попасть: он и здесь сумел сосредоточиться, мысленно отбросив все мешающее, лишнее, отвлекающее.

И вдруг откуда-то со стороны, сквозь крики и звон разбитых бутылок, прорвался короткий, поспешный звук, словно хлопок в ладоши или щелчок пробки, вылетевшей из узкого горла бутылки.

«Опять стреляют, — подумал Шпагин. — Должно быть, на улице».

Он ошибался: стреляли здесь, в зале. И выстрел словно отрезвил нападающих. Они отхлынули, оставив у стены трех избитых, окровавленных мужчин и четвертого, лежащего на полу в своем маскарадном костюме.

Шпагин увидел знакомое сухое, чисто выбритое лицо, оторванный галстук-бант, запачканный кровью, и нелепо вывернутую руку с перстнем-печаткой на безымянном пальце. Епископ всегда крутил его, когда волновался.

И кто-то позади Шпагина приглушенно сказал:

— Мертв.

16. ТРЕТЬЯ СМЕРТЬ ЕПИСКОПА ДЖОНСОНА

И снова был остров, и солнце над океаном, неподвижное и бесстрастное, и ленивая стылая тишина, такая же, как там, в ресторанчике маленького алабамского городка, повисшая над мертвым епископом.

А вновь оживший покойник сидел на пустом ящике из-под пива и смущенно разглядывал правую руку.

— Болит, — признался он. — Костяшки пальцев ноют.

— Значит, благословили кого-то, — засмеялся Смайли.

— Не сдержался, — епископ смущенно сжимал и разжимал пальцы. — Простить себе не могу.

— Сами нагрешили, сами отпустите, — зевнул Смайли. — Кстати, у всех у нас руки покалечены. И побаливают. Только не понимаю почему. Ведь все время на острове сидим, а это — мираж.

— Самогипноз, — охотно пояснил Шпагин. — Наш мозг воспринимал этот мираж как реальность. Следовательно, и драка была реальной, и боль, естественно, тоже. Только болевой импульс, внушенный Селестой, возникал непосредственно в мозгу, без внешних раздражителей, ну и реакция на него так же закономерна. Если вы внушите себе, что обожглись спичкой или огоньком зажигалки, то ощутите боль от ожога, и следы его на коже появятся. Проще простого и никакой мистики.

Рослов тоже посмотрел на руки.

— Любопытно, — усмехнулся он. — Музейные костюмы исчезли, а следы драки остались. Поистине стабильная информация. А сколько времени, вы думаете, мы проторчали в этом трактире вместе с побоищем?

— Час, наверно, — предположил епископ.

— Я не смотрел на часы, — сказал Смайли.

— А я посмотрел. Две минуты.

— Еще одна загадочка: растянутое время. Или скажем так, — подумал вслух Шпагин, — время действительное и время смещенное. Может быть, Селеста и уравнение подскажет?

Смайли передернулся почти с неприязнью. Не хватит ли подсказок? Епископ уже дважды был в раю. Пожалуй, довольно. Смайли высказал это вслух, но Джонсон не принял шутки.

— В раю ли? — грустно промолвил он. — Боюсь, что впереди еще третий круг ада.

Он не ошибся. Селеста начал новый эксперимент. Без наплыва, без затемнения вошел в кадр джип капитана Ван-Хирна. Джип трясло и подбрасывало на рытвинах дороги посреди незнакомых кустарников. Капитан вцепился в раскаленную от жары спинку переднего сиденья машины, нырявшей, как показалось Ван-Хирну, в толще красных удушливых облаков. То была кирпично-красная пыль, точь-в-точь такая же, как и в мексиканском варианте эксперимента. Но Ван-Хирн не был в Мексике и никакого эксперимента, кроме этой африканской авантюры, не знал.

Что привело его в Африку? Желание славы? Жажда денег? Любовь к приключениям? Но слава давно прошла стороной, а веселые приключения обернулись грязной опасной работой, за которую, правда, платили регулярно и много. Ван-Хирн любил деньги и не скрывал свою любовь за цветистыми фразами о священном долге белого человека. Он умел хорошо стрелять, но цели не выбирал — брал ту, которую предлагали. Сегодня он убивал черномазых — это неплохо оплачивалось, завтра пойдет убивать белых, если предложат. А почему бы нет, когда это легально и выгодно? Его не стесняли капитанские нашивки армии белых наемников Моиза Чомбе. Он не обращал внимания на комариные укусы газетных писак. Зачем? Это их работа, и за нее тоже платят. Правда, похуже, чем ему.

Он всегда улыбался, когда слушал болтовню своего полковника: «Работайте осторожно, ребята. Без лишних жертв. Что о нас могут подумать в Европе?» А он отвечал ему: «Слушаюсь, полковник. Постараюсь, полковник». И выжигал потом целые деревни, пытал, расстреливал, вешал. Не сам, конечно: он не любил грязной работы. Отдавал приказы подчиненным и следил, как они выполнялись. В итоге слава, свернувшая было в сторону, наконец пришла и к Ван-Хирну. Темная слава. Дурная слава. А ему было весело, он улыбался, когда слышал за собой зловещий шепот или дерзкое восклицание: «Кровавый голландец!»

«Хорошее прозвище, — говорил он. — Я бы не годился для этой операции, если б меня называли иначе». Операция, предложенная штабом, и в самом деле была не легкой. «Рассчитайте каждый ход, капитан, — сказал ему полковник.

— Все трое очень опасные парни. Дело пахнет большой потасовкой, но поберегите их. Они нам нужны, и лучше будет, если я сам допрошу их». — «Если удастся, полковник», — добавил Ван-Хирн. «Неудачи быть не должно, — оборвал полковник, — я удивляюсь вам, капитан».

Ван-Хирн и сам себе удивлялся. Что-то мешало ему сосредоточиться, словно кто-то чужой и незваный подслушивал его мысли. Телепатия? Гипноз? Чушь. Просто размяк от жары, оттого и в сон клонит. Он закрыл глаза и сразу провалился в жаркую темноту сна.

Но то был не сон. Некто, действительно чужой и незваный, погасил сознание Ван-Хирна, вторгнулся в его черепную коробку. Ван-Хирн уже не был Ван-Хирном, он чувствовал и думал иначе. И мысленно говорил с кем-то невидимым и беззвучным. Только Ван-Хирн уже ничего не слышал. Сознание его было подавлено.

А разговор продолжался, не внося никаких изменений в пляску джипа по коричневым буеракам.

«Снова превращаешь меня в подонка. Первый раз — в шулера и контрабандиста Кордону, сейчас — в наемного убийцу Ван-Хирна. Мексиканец и голландец. Только в этом и разница».

«Не только в этом».

«А в чем? В обоих случаях я лишь Джекиль, получивший возможность наблюдать безобразия Хайда,[3] но бессильный им помешать».

«Реакции различны. В первый раз я заинтересовался мотивами, побуждающими человека лгать. Эмоциональной основой лжи. Сейчас я проверяю противоречия между мышлением и поведением полностью аморального в вашем понимании человека и соответственно мышлением и поведением человека определенных моральных принципов. Причем в аналогичных ситуациях».

«Как можно говорить о моем поведении, когда мне уготована только роль зрителя? Ван-Хирн будет действовать, а я — мысленно негодовать. Реакции паралитика».

«Ты не понял меня. Подавленные эмоции стабильнее освобожденных. Ты сильный человек, Смайли, а мне нужно твое бессилие. Ты решителен и смел, а мне нужна твоя беспомощность. Но не все время твоя личность будет подавлена. Возможно, ты сможешь вмешаться в механизм абстрактного мышления и контроля, то есть в то, что вы называете волей, и корректировать таким образом мышление и поведение Ван-Хирна. Но ненадолго. Если это случится, попробуй за считанные минуты исправить то, на что у Ван-Хирна уйдут часы».

Селеста отключился, а Смайли в бессильной ярости стукнул кулаком по сиденью автомашины. Внешне это сделал Ван-Хирн, искренне удививший сидевшего рядом водителя.

— Что случилось, капитан? — спросил тот.

— Ничего, — буркнул Смайли, — не обращай внимания.

И тут же понял, что сказал это не он, а все тот же Ван-Хирн, протирающий глаза ладонью, как после короткого, но крепкого сна. Смайли же опять не мог ни говорить, ни действовать. Он превратился в «электронного наблюдателя», присоединенного незаметно для голландца к его мозговым центрам, в некую бестелесную душу, способную лишь мысленно оценивать поступки Ван-Хирна.

А сам Ван-Хирн, окончательно очнувшийся после своего невольного «сна», взглянул на часы и приказал шоферу остановиться. Джип затормозил, и шофер три раза нажал на клаксон. Сонную тишину дороги взорвали оглушительные гудки машины.

Ван-Хирн спрыгнул на землю, стряхнул красную пыль с комбинезона, разукрашенного под цвет дороги кирпичными пятнами, и пошел назад, пытаясь разглядеть в оседающем облаке пыли идущие сзади машины. Три бронетранспортера с высокими бортами, пятнистые, как и его комбинезон, тоже остановились. Солдаты нестройно приветствовали командира.

Голландец поморщился: дисциплинку следовало подтянуть. Но времени не было. Предстоял серьезный предоперационный инструктаж.

— Ехать пять километров, — начал он. — Цель — деревушка у истоков Ломани. Мы были там три месяца назад, в конце прошлого года.

Сидевший в первой машине солдат со шрамом на лбу сказал что-то нелестное о жителях деревушки и тут же осекся: Ван-Хирн не любил, когда его перебивали.

— Когда вернемся в лагерь, Жюстен, — продолжал он, — пойдете под арест. А сейчас запомните: в этой деревушке скрываются трое белых — два француза и английский священник. Все трое — участники Сопротивления. Один из французов, Гастон Минье, что-то вроде комиссара у чернокожих. Всех троих надо взять живыми — это приказ. Два взвода под командой Розетти и Пелетье оцепят деревню, а я с группой Жюстена пойду наперехват. По сигналу «три выстрела» Розетти и Пелетье сжимают кольцо. Приказ жителей не касается, с ними не церемоньтесь. Вопросы есть?

— Есть, — откликнулся черноусый парень с сержантскими нашивками. — Что делать с лачугами?

Ван-Хирн брезгливо поджал губы.

— Нелепый вопрос, Розетти. Сжечь, как всегда.

Смайли слышал этот разговор ушами Ван-Хирна, видел все глазами Ван-Хирна. На зубах у него хрустела дорожная пыль, и лицо обжигал горячий ветер саванны. «Когда же все это происходит? — мысленно подсчитывал Смайли. — Чомбе. Наемники. Катанга. В шестьдесят первом или в шестьдесят втором? Кажется, в шестьдесят втором. Впрочем, какая разница?» Ван-Хирн просто об этом не думал, а все, что он думал, Смайли читал, как в книге. Бессвязные ассоциации с вчерашней выпивкой, надоевшая до смерти саванна, скука, равнодушие к чужой да и своей жизни… Только необходимость выполнить приказ двигала помыслами Ван-Хирна. Взять живыми и доставить в лагерь наемников трех чужаков, изменивших делу белого человека. Но кто эти трое? Голландец сказал, что один из них — это английский священник. Вдруг это епископ? А француз Минье — Шпагин или Рослов?

Но память Ван-Хирна ничего не подсказала Смайли. Капитан не знал тех, за кем охотился. Он запомнил только Минье, да и то по фотографиям: черные усики, глаза-маслины, бачки на полщеки. Но и Смайли не знал этого человека.

А джип, съехав с дороги, остановился в тени редких пальм, за которыми виднелись домишки, обмазанные рыжей потрескавшейся глиной. В деревне было тихо: полуденный зной загнал жителей под крыши, и Ван-Хирн с удовлетворением отметил, что появление четырех военных машин осталось незамеченным. Неожиданность — лучшая тактика. «Мы возьмем их тепленькими и получим премию за минимальный расход патронов».

Пока группы Розетти и Пелетье окружали деревню с востока и запада, он занял наблюдательный пункт на крыше вездехода. В бинокль было хорошо видно, как парни в пятнистых комбинезонах быстро и бесшумно обогнули деревню, в которой по-прежнему не было видно ни одного человека. Ван-Хирну это уже не понравилось: «Или они спят, как сурки, или нам приготовлена теплая встреча. Хотя вряд ли: кто мог предупредить их о нашем налете?»

Он спрыгнул на землю и подошел к ожидавшим его наемникам.

— Рассредоточиться — и короткими перебежками вдоль дороги. Без приказа не стрелять. Жюстен со мной.

Извлек из кобуры вороненый «смит-и-вессон», щелкнув затвором, вогнал патрон в ствол и, бросив: «За мной!», двинулся к притихшей деревне. Жюстен шел рядом, держа наперевес автомат.

— Какой дом, капитан?

— Пятый справа. Сейчас мы его увидим.

Указанный Ван-Хирном дом действительно выделялся среди остальных хижин и своими размерами, и пристроенной к нему верандой. У дома их встретила та же непонятная и потому уже зловещая тишина.

— Вымерли они все, что ли? — спросил Жюстен.

Ответить Ван-Хирн не успел — откуда-то сбоку из-за кустов заговорил пулемет. Ван-Хирн с кошачьим проворством метнулся в сторону, упал на землю, подняв целое облако пыли, и под прикрытием этого облака подполз к глинобитной стене дома. Рядом с ним плюхнулся, сдерживая одышку, Жюстен.

— Вот вам и деревенская тишина, — процедил он сквозь зубы.

— Срок вашего ареста увеличивается вдвое, — не оборачиваясь, сказал капитан. Он что-то все-таки разглядел за красно-серыми клубами пыли и тоном приказа добавил: — Первый дом слева. Открытое окно у крыльца. Три коротких очереди в правый нижний угол.

Жюстен вскинул автомат, трижды выстрелил в окно, и пулемет смолк, то ли потому, что сержант не промахнулся, то ли потому, что улица опустела: налетчики залегли, оставив пять трупов в пятнистых комбинезонах. Теперь заговорили их автоматы. Розетти и Пелетье, выполняя приказ капитана, стягивали кольцо вокруг деревушки. И вот уже поднялись над кустами багровые языки пламени, и треск горящего дерева слился с непрерывной трескотней автоматов.

«Премии за экономию патронов не будет», — подумал Ван-Хирн, и Смайли поразился тому, что он ни на секунду не усомнился в исходе боя. Сомнение — значит, неполадка, а мозг Ван-Хирна работал как хорошо налаженный механизм, электронная машина с заранее выверенной программой. Программа же не допускала и мысли о победе туземцев. Пострелять, перебить десяток наемников они еще смогут, но победить… На это у них не хватит воображения. В одной из немногих прочитанных голландцем книжек рассказывалось о том, как обезьяны победили людей потому, что те из-за непредусмотрительности и лености дали обезьянам слишком много свободы. Из прочитанного Ван-Хирн сделал единственный разумный для него вывод: никакой свободы для черномазых. Библейская легенда о десяти виноватых писана не для них. Голландец переделал ее по-своему: лучше повесить десяток невинных, чем отпустить одного виновного.

Так он и действовал.

— Пять человек — занять дом с пулеметом. Отряду Розетти прочесать улицу. Ближайшие лачуги не поджигать.

— А у нас и бензина больше нет, — сказал Розетти.

— Плохо, — отрезал Ван-Хирн. — Лишитесь премии за операцию.

«Ого, — подумал Смайли, — он уже делит премии. Не рано ли?»

Но голландец в победе не сомневался. Он доводил ее до конца.

— Окружить дом и взять под прицел окна. Пелетье! Двух человек — вышибить дверь. Выполняйте.

Весь Ван-Хирн с его безрассудной смелостью, тупым самодовольством и расистским бешенством был для Смайли полностью ясен. Психика проходимца, может быть, интересовала Селесту, но Смайли думал только о том, как бы ему помешать, сорвать эту карательно-автоматную операцию. Но как? Самое неприятное чувство — чувство беспомощности. Представьте себе, что на ваших глазах бьют женщину, калечат ребенка, издеваются над стариком, а вы не можете вмешаться, помочь. Даже кулак не сожмется в бессильной ярости: нет кулака, он принадлежит другому. Так чего же добивался от Смайли Селеста? Подавленных эмоций? Кажется, он все-таки обещал возможность вступить в игру. Подменить хотя бы на пять минут! За пять минут можно управиться. Много ли надо времени, чтобы приказать бросить оружие и сдаться забаррикадировавшимся жителям деревни? Конечно, приказ могут и не выполнить. Могут и кокнуть спятившего капитана. Ну и пусть. Мир его праху. Зато пять минут замешательства, пять минут паники — и трое спасены. Повстанцы не растеряются. Только дурак не воспользуется такой выигрышной ситуацией, а конголезцы не дураки. Судя по всему, программа встречи еще не исчерпана.

Пока Розетти со своей группой постреливал для устрашения попрятавшихся жителей вдоль и поперек пустынной улицы, один из пятнистых комбинезонов, бросив автомат на землю, ударил сапогом в дверь. Она легко подалась, и солдат с размаху влетел в черный проем, вдруг прорезанный короткими вспышками автоматных очередей. Смайли не ошибся: наемников ждали, и встреча оказалась «трогательной» и горячей. Скороговоркой затрещал неожиданно воскресший пулемет, к нему присоединился второй из дома напротив, а потом третий с противоположного конца улицы. Настильным перекрестным огнем они зажали налетчиков, вбили их в душную пыль дороги.

Через несколько минут все было кончено. Оставшиеся в живых наемники сбились в кучу посреди улицы, бросив автоматы и подняв руки. Их окружили внезапно появившиеся конголезцы — кто голый по пояс, кто в рваной холщовой рубахе, кто с винтовкой, кто с автоматом, кто просто с гарпуном для охоты на крупную рыбу. Операция Ван-Хирна была закончена, только не так, как было приказано.

«Почему ты не позволил мне вмешаться? — мысленно спросил Смайли. — Ведь ты же знал о такой развязке, а я мучился от бессилия в шкуре этого расчетливого убийцы!» Он спросил машинально, не рассчитывая на ответ, потрясенный неожиданно разрядившимся напряжением, но беззвучный Голос откликнулся: «Я знал, что их ждут. Но исход сражения мог быть и другим. Я имел в виду несколько предположительных вариантов. В наиболее неприятных тебе ты заменил бы Ван-Хирна. Но этого не потребовалось». — «Тогда зачем вся эта мелодрама? — рассердился Смайли. — Что ты записывал?» — «Ты называешь это записью? — снова откликнулся Селеста. — Пусть так. Меня интересовали твои подавленные эмоции».

Мысленный диалог не продолжался. Селеста умолк, предоставляя Смайли наблюдать за развязкой. Из большого дома с верандой вышли трое. Двух Смайли видел впервые: типичные французы, молодые, черноволосые, возможно, и не коммунисты, а просто честные и горячие парни из Парижа или Марселя, для которых слово «свобода» одинаково дорого, как его ни произноси — по-французски или на суахили. «Может быть, под незнакомой внешностью скрывались Рослов и Шпагин?» — мелькнула мысль. Мелькнула, когда Смайли увидел третьего. Это был Джонсон. Даже пасторский сюртук его оставался прежним. Селеста не изменил ему ни внешности, ни национальности, ни профессии.

— Кто из вас капитан Ван-Хирн? — спросил он.

— Я, — ответил голландец. Страха он не испытывал — только злость.

— Немалый путь вы проделали, чтоб встретиться с нами. Мы перед вами.

— Вижу.

— Вероятно, вы представляли эту встречу несколько иначе?

— Какая разница, как я ее представлял! — взорвался Ван-Хирн. — Я ваш пленник, и все. Спектакль окончен.

— Пока еще нет. Во-первых, вы ошибаетесь в оценке ситуации. Вы — не пленник. Как я понимаю, вы незнакомы с Женевской конвенцией. Пленником вы были бы, если б Голландия находилась в состоянии войны с республикой Конго.

— При чем здесь Голландия? Я служу в бельгийской армии.

— Бельгийская армия тоже ни при чем. Вы служите в армии наемников Моиза Чомбе, созданной на авеню Генерала Мулэра в Леопольдвилле. Вы, конечно, помните свою штаб-квартиру в отеле «Мемлинг»? Сколько вам заплатили за военную прогулку в саванне на чужой вам земле?

Ван-Хирн скрипнул зубами: англичанин умен и многое знает. Но пока тебе не всадили пулю в затылок, всегда есть надежда. Смайли тут же отметил просчет Ван-Хирна: надежды не было. Перед ним был не тот Джонсон, который остался на острове. Этот Джонсон уже понюхал пороха и знал, на чьей стороне правда.

— У вас точные сведения, — как можно спокойнее произнес голландец, — но вы забыли, что Чомбе — законный глава государства.

— Какого государства? О каком мечтают бывшие колонизаторы? И для кого законный? Для бельгийской компании «Юнион Миньер»? Мы расходимся с нею во взглядах и не считаем законным правителем человека, продавшего свою страну и народ. Во время Второй мировой войны был такой термин — коллаборационист. Так называли людей, продавших родину. Время покарало их, вы знаете.

— Во время войны я служил в африканском корпусе Роммеля, — сухо сказал Ван-Хирн.

Епископ засмеялся, и Смайли еще раз подумал, что Селеста основательно поработал над ним. Его преосвященство из Гамильтона едва ли бы так метко и точно сумел оценить космополита из Бельгии.

— Что же вы сразу не сказали об этом? — улыбаясь, проговорил он. — Я бы не утруждал вас разговором. Мы никогда не поймем друг друга.

«Вы ошиблись, епископ! — хотел крикнуть Смайли. — Мы отлично понимаем друг друга. Ведь это я, Боб Смайли, а не голландец Ван-Хирн. Неужели вы меня не слышите?»

И епископ услышал. А может быть, он просто вспомнил о Смайли неожиданно и без повода, потому что трудно было заподозрить в профессиональном карателе симпатичного работягу-американца.

— Вам знаком некий Смайли? — спросил Джонсон.

— Нет, — пожал плечами Ван-Хирн.

— Я так и думал. Вы, кажется, сказали — пора окончить спектакль? Вы правы: пора. Но самое любопытное, что это действительно спектакль, в котором режиссер позаботился только о моем участии, — загадочно произнес Джонсон и добавил совсем уже непонятное для Ван-Хирна: — Мне даже казалось, что я знаю название пьесы: «Третья смерть епископа Джонсона».

По тому, с каким удивлением посмотрели на Джонсона до сих пор не сказавшие ни слова французы, Смайли догадался, что и они ничего не поняли в последних словах епископа. Значит, не Рослов и Шпагин. Жаль.

— А кто это епископ Джонсон? — вдруг спросил Ван-Хирн.

— Он перед вами, — сказал епископ и повторил задумчиво: — Третья смерть… так мне казалось. Теперь не кажется.

— Не кажется? — криво усмехнулся голландец. — Протрите глаза, ваше преосвященство. — И он выхватил из потаенного внутреннего кармана миниатюрный револьвер, почти игрушку, не замеченную повстанцами, так и не освоившими искусство молниеносного полицейского обыска.

Но стрелял он громко и точно. Епископ пошатнулся и, наверное, упал бы, если б его не поддержали.

— Селеста все-таки верен себе, — прошептал он.

И вдруг Смайли, с ужасом наблюдавший за этой сценой, почувствовал себя свободным. Личность его смяла личность Ван-Хирна, освободив от опеки Селесты, от участи беспомощного и бессильного зрителя. Он вырвался из цепких рук конвоиров и закричал исступленно, почти не сознавая, что кричит:

— Остановитесь! Я не Ван-Хирн!

Добежать до крыльца он не успел. В спину ему хлестнула автоматная очередь, за ней другая. Третью он не услышал. А обезумевшие повстанцы все стреляли и стреляли в распростертое на земле тело капитана Ван-Хирна, который умер на несколько секунд раньше Роберта Смайли.

17. ПОСЛЕ СПЕКТАКЛЯ

Снова опустился занавес. Снова актеры сошли со сцены в действительность, в современность, в жизнь не призрачную и не выдуманную, когда можно было бы, не играючи, привычно закурить, махнуть гребенкой по волосам, потянуться на солнцепеке.

— Кажется, это конец.

— А кто его знает?

— Признаться, надоело.

— Что?

— Все. И миражи, и превращения. Даже шутки. Оказывается, умеет шутить, стервец.

— Хороши шуточки! Вроде ковбойских из вестерна. То стреляют над ухом, то в затылок. И жара адовая.

— Здесь тоже.

— Хлебни пивка. Оно в ящике под Андреем.

— Вечер скоро. Пожалуй, домой пора.

— А что? Катер внизу дожидается. Пошли. Вдруг еще на полюс закинет?

— Не закинет, — сказал Рослов, потягиваясь. — Кажется, действительно конец представлению. И режиссер отбыл.

— Он же и драматург.

Смайли высосал всю жестянку с пивом и швырнул банку на белый скат рифа.

— Не сори.

— Все одно волной смоет. — Он, как и Рослов, потянулся с удовольствием.

— Двое суток отсыпаться буду. От приключений и войн. Хорошо все-таки, мальчики, дома, а не в Африке.

— «В Африке гориллы, — сказал Рослов по-русски, — злые крокодилы будут вас кусать, бить и обижать… Не ходите, дети, в Африку гулять».

— Стихи? — зевнул Смайли. — Переведешь или не стоит?

— Пожалуй, не стоит. Ты кем был в этом спектакле?

— А ты не видел?

— Тебя? Нет.

— Я же Ван-Хирном был. Ландскнехтом бывшего катангского владыки Моиза Чомбе. Суперменом из «великолепной семерки». Почти Юлом Бриннером.

— Не клевещи, — сказал Шпагин. — Просто убийцей за бельгийские франки. Дрянцом. Слыхали, ваше преосвященство, оказывается, мы с вами Боба кокнули?

— После того, как он кокнул меня, — поморщился епископ. — Чертовски умирать надоело, джентльмены.

— Вас, епископ, кокнул не я, а Ван-Хирн. На этот раз я не мог ему помешать. Я сидел у него в черепной коробке и мысленно кусал губы. Бесись не бесись, полная беспомощность. Почему-то Селесте понадобились мои «подавленные эмоции».

— Это он сам сказал? — спросил Рослов.

— Сам. Два раза мы с ним поговорили, пока Ван-Хирн постреливал. Ну что стоило Селесте подавить эту пакостную личность? Никаких усилий. Один какой-нибудь импульс, волна или черт его знает, чем он орудует… Так нет — заупрямился. Только в последний момент сжалился — выпустил.

— Когда?

— Сразу же после выстрела в епископа, когда я уже ничего не мог исправить. Помните, как я закричал: «Остановитесь! Я не Ван-Хирн!»

— Значит, убили все-таки вас, а не голландца, — вздохнул епископ. — Жаль. Только объясните мне, пожалуйста, чего добивался Селеста? Ну, у Смайли «подавленные эмоции». У меня трансформация мировоззрения. А что у вас?

Шпагин задумался.

— Боюсь, что не сумею вам ответить. Я был просто сотрудником подпольной газеты «Либерасьон».

— А я — ее редактором, — сказал Рослов. — Позвольте представиться: Гастон Минье, бывший фельетонист парижской «Суар», которого нелегкая занесла в Конго. Кстати, я ни разу не вспомнил о том, что есть на свете некий математик по имени Андрей Рослов.

— И я, — прибавил Шпагин, — ничего не знал ни о Шпагине, ни о Селесте. В лице епископа видел только повстанческого священника, которого война научила думать и жить. А зачем это понадобилось Селесте, даже представить не могу. Может быть, он извлек этих французов из своей космической памяти в связи с какой-нибудь весьма существенной для него информацией? Скажем, поведение иностранцев в Конго. Одни покупают таких, как Ван-Хирн, другие постреливают на эти деньги, третьи уходят к повстанцам. Но это лишь предположение, да и то сомнительное.

— Может быть, просчет? — в свою очередь предположил Смайли.

— Просчет Селесты — это катахреза, — не согласился Рослов. — Совмещение несовместимых понятий. Все, что Селеста делает, он делает рассчитанно. Как ЭВМ. И если он скрыл от нас наше перевоплощение, значит, преследовал какую-то цель.

— Он сказал, что хочет проверить мои реакции на поведение Ван-Хирна, — вставил Смайли.

— Тогда все становится на свои места. Мы знали, что перед нами Ван-Хирн, и вели себя с ним как с карателем и убийцей. А Боб, узнав вас, епископ, мучился от бессилия помешать капитану. В этом эксперименте главным участником был Смайли, самый сильный и самый из нас решительный, а целью эксперимента была фиксация его эмоциональных реакций на ощущение физической беспомощности. Насколько я знаю, вопрос этот дебатируется в кругах западноевропейских и американских психологов, только их методы наивны и неточны, а результаты недостаточны и разбросанны. У Селесты же совершенны и методы и результаты. Много веков в копилке его знаний не хватало главного — человека. Скоро он будет знать его лучше, чем мы себя. Где и когда человек раскрывается наиболее полно? В нестандартных аварийных условиях. И Селеста ставит его в такие условия. Ему нужны мотивы, побуждающие человека к безрассудному героизму, — и вот некий журналист Грин лезет на стену под пули солдат генерала Уэрты. Ему интересно изучить приспособляемость человека к абсолютно незнакомым условиям — и мы с вами гуляем по улицам Монтгомери в штате Алабама в середине прошлого века, кстати говоря, ничуть не отягощенные ни сознанием, ни привычками, ни делами своих перцепиентов. Возможно, этот термин не очень подходит здесь, но другого я пока не нашел. Довольствуюсь телепатией: индуктор и перцепиент. Они присутствуют во всех опытах Селесты, и не важно, в какой степени один подавляет другого. Селесту интересует только «это» индуктора, его сознательное и подсознательное «я»: как ведет себя это «я»; как оно реагирует на заданную обстановку, будучи ограничено характером эксперимента; как оно, наконец, вольно или невольно меняет свое мировоззрение, открывая в себе черты, доселе не проявившиеся и не раскрытые. Это я о вас, епископ Джонсон.

Тот с сомнением покачал головой.

— Не думаю, чтобы Селесте удалось что-то во мне изменить.

— Не кривите душой, ваше преосвященство, — рассердился Рослов. — Неделю назад вы ревностно убеждали меня в несправедливости всех и всяческих войн. Я не удивлялся: иначе вам и рассуждать было бы трудно, ведь ваши взгляды формировались христианской моралью, ведь вы не задумываясь были готовы подставить под удар правую щеку, если вас хлопнули по левой. История человечества опрокинула много церковных догм, не пощадила она и эту. Селеста показал вам три коротких эпизода из трех войн, какие по праву можно считать справедливыми. Три эпизода — чему они могли научить? Ничему, скажете вы. А ведь это вы, ваше преосвященство, в первом случае призывали солдат не стрелять, но уже в последнем фактически санкционировали расстрел головорезов капитана Ван-Хирна. Значит, кое-чему вы все-таки научились, кое о чем призадумались, кое в чем усомнились. Помните, я сказал вам, что наш спор все-таки будет закончен в скором времени, притом не в вашу пользу. Так не кривите душой, повторяю, он уже закончен, и почти с разгромным счетом. Три — ноль. Ведь так?

Епископ молчал, опустив голову. Ни в одном слове Рослова не было жалости, но в каждом слове была правда, и епископ знал это; возразить противнику он не мог.

Рослов не добивал его. Зачем? Спор этот, как и сыгранный три раза спектакль, не возобновлялся.

— Прошло уже минут двадцать после того, как нас вернули к действительности, — сказал он, взглянув на часы. — Все спокойно. Занавес не подымается вновь, оркестр молчит, да и суфлера не слышно. Воспользуемся-ка, друзья, предоставленным нам антрактом. В гостях хорошо, говорит наша пословица, а дома лучше.

Минуту спустя желтый пенный след потянулся за катером, вырвавшимся из тихого уединения бухточки на капризный океанский простор. Таинственный остров все уменьшался и уменьшался, пока не превратился в белую точку на карте, поставленную художником без всякого намека на чудеса.

А чудеса еще ожидались.

18. ДОСЬЕ СЕЛЕСТЫ

Окна рабочей резиденции Смайли выходили в золотую синь океана, разлитую с неба до берега. Только где-то у едва различимого в этой синеве горизонта пестрели белые горошины парусов рыбачьих баркасов и шлюпок. Внутри резиденция напоминала обычный кабинет нью-йоркского бизнесмена, втиснутый в белую игрушечную коробочку колониального бунгало с широким тропическим окном во всю стену, с козырьком парусинового тента, обязательными кондиционерами и антимоскитными оконными сетками, выдвигающимися на ночь, а снаружи вписывалась в окружающий пейзаж традиционной белой виллочкой с цветниками по бокам дорожки и медной решеткой ограды. Только над плоской крышей высились гигантские буквы из стеклянных трубок, почти незаметные днем, а ночью образующие издалека видное в черном небе неоновое слово:

«СЕЛЕСТА».

Рослов ехидно заметил: «Новый бар открыли». А проезжающие по вечерам действительно останавливались и, заинтересованные, подходили к калитке. Но тотчас же разочарованно поворачивали назад: над калиткой загоралось выписанное тем же неоном слово «ПРАЙВИТ»[4] — цербер капиталистической законности, оберегающей частную собственность. Днем надпись не появлялась, и любопытные доходили до двери, на которой могли прочесть:

Роберт Смайли, директор-администратор международного научного института «Селеста».

Далее появлялся черноглазый креол-привратник, он же ночной вахтер и вечерний бармен, и вежливо объявлял, что директор не принимает.

Смайли действительно принимал только строителей, архитекторов, художников и подрядчиков, но все строительные работы администрации будущего института ограничивались даже не проектами, а только схемами и набросками грандиозных замыслов вроде научного городка с институтами и лабораториями. Шпагин из любопытства составил огромный список исследовательских секций, которые могли бы обрабатывать результаты контактов с Селестой. И список, и строительные проекты Смайли легли в основу досье, в котором собиралась вся информация, связанная с бермудским чудом. Здесь хранились протоколы первых бесед и магнитные записи Шпагина — фанатика магнитофонного сервиса, начатые рассказом Смэтса, совместными гаданиями и первой пресс-конференцией, открывшей миру запечатленную память Селесты. Сюда же вошли и первые газетные отклики, прибывшие на следующий день с утренней почтой из США и продолжающие прибывать, пока волна их не выросла до масштабов цунами. Но это произошло уже позже, когда директор-администратор института был официально признан и учеными, и прессой.

Неофициально же его назначила или, вернее, предугадала телеграмма Мак-Кэрри, адресованная четырем друзьям, ожидающим его в Гамильтоне: за время своего пребывания в Лондоне он извещал о делах и сопутствовавших им замыслах только телеграммами, порой довольно пространными.

Эта тоже не была лаконичной:

«Впредь до образования международного института по контактам с Селестой считаю необходимым подобрать человека, который бы мог взять на себя подготовительную работу на месте. Такого человека мы знаем. Это Роберт Смайли, коего я вижу административным директором будущего научного объединения. Мои русские друзья и мисс Яна, не сомневаюсь, разделят мое искреннее убеждение в его энергии и способностях. В случае согласия прошу Смайли связаться с отделением лондонского банка в Гамильтоне, где на его имя будет открыт текущий счет. Денег у него не так много, но вполне достаточно для начала. Построить колыбель для младенца не так дорого, а когда он подрастет, к нашим услугам будут любые государственные и частные капиталы. К сожалению, пока Рослов прав: в Англии больше архаистов, чем новаторов, и скептиков, чем протагонистов. Но я уверен в победе. Состав научной комиссии ЮНЕСКО уже обсуждается и скоро будет утвержден и опубликован. Ждите дальнейших телеграмм».

— Зачем мне кредит, — нахохлился Смайли, — у меня и у самого есть деньжата.

— Открыть бар на коралловом рифе с подачей бутербродов и пива, — съязвил Рослов.

Смайли не обиделся. Он уже слепо поверил в Селесту и не прятал глаз.

— Предвижу не бар, а бары. Сто баров, двести, пятьдесят отелей, пятьсот коттеджей, собственные пляжи и собственный Кони-Айленд,[5] благо кругом островов до черта. И это только для развлечения, не считая науки и бизнеса. Вы думаете, информацию из Селесты будут извлекать только ученые? А банки, биржа, акционерные общества? Скажете: Селеста не оракул. Верно. Но на основании того, что уже всем известно, он подберет, как вы говорите, оптимальный вариант. Не забывайте и о побочных золотых приисках: гостиницы и рестораны тоже приносят доход. Здесь каждый цент может обернуться даже не долларом, а бруском золота из казначейских подвалов. Как в орлянке, когда у вас на руках беспроигрышная монета с двумя орлами. И не я один это вижу: есть и другие провидцы. Тоже не дремлют.

Смайли уже входил в роль. Шутки друзей беспокоили его не больше москитных укусов. Саркастические намеки Корнхилла и Барнса он просто пропускал мимо ушей. Но и не медлил. На другой же день после телеграммы Мак-Кэрри он приобрел на складе «Альгамбры» оборудование для пляжного кафе человек на тридцать: дюжину пластмассовых столиков и соответствующий ассортимент соломенных кресел и ресторанной посуды. Все это он с двумя напуганными насмерть мулатами — репутация острова еще не приобрела кричащей заманчивости — перевез на белый коралловый риф, тут же соорудил причал и лесенку на берег, а вместо палатки натянул парусиновый тент на четырех вбитых в коралл столбах. Селеста не препятствовал, не подавая признаков жизни, что позволило завершить всю работу до темноты. И, уже готовясь к отплытию, Смайли оглядел расставленные под тентом кресла и столики, вздохнул и подумал: кафе не для миллионеров, но, учитывая коварную волну, сойдет и такое. Если мебелишку снесет в океан, можно в два счета привезти новую.

В мозгу у него тотчас откликнулось:

«Не снесет».

Смайли не испугался. Он уже привык к общению с Селестой и мысленно спросил:

«Ты остановишь волну?»

«Ослаблю».

«Чем? Магнитным полем?»

«Не знаю. Любое из полей, возникающих как рефлекс защиты, может быть и магнитным. Может быть гравитационным. Я не поставлен в известность о программе, созданной до моего рождения и без моего участия. Возникает необходимость — срабатывает рефлекс».

«Мак-Кэрри бы тебя понял. Я — нет. Ты говорил с ним?»

«Он далеко. Но я знаю все, что он думает, говорит и делает. Я был с ним на заседании Королевского научного общества. Запомнил главное».

«Возражения?»

«Они естественны. Консерватизм везде граничит с отсталостью. Отсталость — с замшелостью. Главные возражения сводятся к тому, что изложение Мак-Кэрри — не столько научная гипотеза, опирающаяся на сумму точно выверенных фактов и стройную систему доказательств, сколько личное мнение профессора о принципиальной возможности появления на Земле космического разведчика. Более разумные до сих пор спорят, живое ли я существо или саморегулирующаяся машина. Наиболее последовательно выразился Джон Телиски: „Не ошиблись ли контролеры, пропустив на совещание вместо ученых саморегулирующиеся машины, да еще с ненадежной системой саморегуляции?“. На крики „Почему?“ ученый ответил: „Только несовершенная или испорченная система может допустить такую несусветную ахинею“».

Несмотря на отсутствие интонации, даже в мысленной передаче Смайли уловил иронию и спросил:

«Ты, оказывается, умеешь смеяться?»

«Я не умею смеяться, но понимаю юмор».

«Тогда оцени самое смешное: я назначен твоим директором».

«В твоих словах смущение. Зря. Смешное и страшное будут потом».

Разговор этот Смайли тоже записал и присовокупил к материалам досье. Сейчас их от скуки перелистывали Шпагин и Яна, укрывавшиеся от тропической духоты в охлажденном воздухе кабинета. Смайли вылетел в Нью-Йорк для переговоров со строительными конторами, а Рослов остался в отеле, ссылаясь на незаконченные заметки о материалах симпозиума, хотя всем было ясно, что он просто хандрил из-за необходимости бездельничать на Бермудах в ожидании инспекционной комиссии: на этом настаивало предписание из Москвы от академического начальства. Жребий замещать директора выпал на долю Яны, и когда Шпагин забежал проведать ее в контору, она зевала у гигантского глобуса, приобретенного Смайли в местном географическом музее. Но изобретательный ум директора-администратора несколько изменил его назначение: глобус теперь был не только глобусом, он раскалывался по Гринвичскому меридиану, обнаруживая углубление в виде опрокинутой призмы, пересеченной полочками с бутылками разной формы и цвета.

— Хотите виски?

— Жарко, — сморщился Шпагин.

— Ну, джина с лимоном.

— А что-нибудь полегче для трезвенников?

— Полегче Смайли не держит. Он человек жесткой фокусировки.

Шпагин оглядел замаскированный бар:

— Хитро.

— На другом полушарии еще хитрее.

Янина повернула глобус и расколола его по водному пространству Тихого океана. Открылся стальной сейф со знаменитым досье. Шпагин взвесил на руках папку:

— Ого! Есть что-то новенькое?

— Телеграмма от старика, парочка корреспонденции и одна пленка. Советую прослушать.

Шпагин сначала заглянул в папку. Телеграмма Мак-Кэрри звучала оптимистично:

«Половина кандидатур уже утверждена. Из стариков интересен Телиски — это наша опора. Из молодых — итальянец Бертини и француз Пуассон. Телеграфируйте Смайли — пусть добьет Бревера из Гарварда. Я уже сговорился с ним заочно: вот-вот согласится. Кажется, Рослов ошибся: архаисты, возможно, останутся в меньшинстве».

Отклики на пресс-конференцию Шпагин уже читал: от них несло глупостью, недоверием и невежеством. «Само по себе открытие — сказочка для дураков, но нас с читателями такими сказками не обманешь». «Россказни Смайли понятны: он преследует одну цель. Смайли бизнесмен и во всем ищет выгоды. Но что его связало с русскими?» Этот мотив неоднократно варьировался: «Почему русские совершают свои открытия в такой близости от американских вод?», «Почему Невидимка окрещен русским именем?» Журналист поумнее уточнял: «Имя, конечно, не говорит о национальности, но оно составлено из русских научных терминов в русской транскрипции». «Не владеют ли открыватели секретом гипноза, первой жертвой которого стал английский ученый? Искренне советуем ему протрезветь в Лондоне от кораллового коктейля». Были и другие корреспонденции, честно пересказывавшие содержание дискуссии, были и поспешные высказывания ученых, порой откровенно глумливые, порой вежливо ироничные: как ни говори, а имена Мак-Кэрри и Рослова стальным щитом отражали насмешки. «Большого доверия вся эта история, конечно, не вызывает, но то, что авторами ее являются математики с мировой известностью, заставляет задуматься». «Магнитные аномалии безусловно нужно исследовать, но ничего принципиально нового в этом нет: даже кирпичи намагничиваются в магнитном поле». «Трудно верить миражам, вызываемым неким сверхинтеллектом. А не имеем ли мы дело с явлением суггестологии — с гипнозом в бодрствующем состоянии?» Наименее доверчивые ехидно вспоминали Франса: «Наука безгрешна, но ученые постоянно ошибаются». А более благожелательные апеллировали к Эйнштейну: «Если вовсе не грешить против разума, нельзя вообще ни к чему прийти».

Профессор Юджин Бревер из Гарвардского университета в США, предполагаемый кандидат в состав международной научно-инспекционной комиссии, также откликнулся на вопросы газетчиков: «Я слишком уважаю ум, знания и научную добросовестность профессора Мак-Кэрри, чтобы сомневаться в его открытии. То, что космический разведчик неизвестной галактической цивилизации действительно присутствует на Земле, как и то, что группе ученых удалось вступить с ним в контакт, для меня не гипотеза, а непреложная истина, аксиома. Давайте поэтому установим границы его активности, то, что он может и чего не может. Начнем с того, что он не может передвигаться из предусмотренной программой разведки точки его пребывания в земном пространстве. Не властен над природой, за исключением своей биосферы, но в пределах ее может вызвать любую электромагнитную аномалию, остановить или ослабить бурю, оттолкнуть или отбросить любые металлические массы, искривить даже курс самолета и тем самым предохранить себя от нападения или уничтожения. Не властен он и над человечеством за пределами своей биосферы, не может вмешиваться в его дела и судьбы. Властен только над людьми, вторгающимися в его „жилое пространство“. А здесь он может в одно мгновение „прочесть“ всю жизнь человека, извлечь нужную информацию или создать любую наведенную галлюцинацию на основе информации, уже накопленной. Может внушить любую мысль и любой поступок. Может блокировать память людей в любом объеме. Может прогнозировать любые последствия любого события или действия в их вероятностных вариантах, может даже рассказать об этом, поскольку программа не предусматривает запрета на гипотезы и прогнозы. Хотя программа эта, возможно, и рассчитана на секретность разведки, но не запрещает контактов с человечеством, поскольку такие контакты могут служить источником информации. Отсюда, по-моему, следует главный вывод: открытый друзьями Мак-Кэрри уникальный информарий — друг, а не враг человечества, его сотрудник, а не противник, доброжелатель, а не угроза».

— А теперь прослушайте пленку, — сказала Янина и включила магнитофон.

Шпагин услышал свой собственный, чуть измененный записью голос: «…что ясно и что не ясно Селесте? Не очень дельный вопрос. Однобокий. Но я отвечу…»

— Стоп! — закричал Шпагин и выключил звук. — Откуда? Я же не включал записи.

Он говорил об интервью с корреспондентом ТАСС, специально прилетавшим на Бермуды из США и поймавшим его в промежуток между рейсами.

— Прослушайте, прослушайте, — повторила Яна. — Мы не записывали начала, потому что вы долдонили все по своему докладу старику Сайрусу, а когда начались ваши собственные новации, я включила запись.

А магнитофон говорил:

«…Итак, что ясно и что не ясно. Условимся считать ясное бесспорным, а неясное брать под вопрос. Например, ему ясно, что площадь прямоугольника равна произведению его длины на высоту. Но ясно ли, что такие, например, строки обладают почти колдовской силой: „…твоих оград узор чугунный, твоих задумчивых ночей прозрачный сумрак…“ или: „Я вижу берег очарованный и очарованную даль“? Ясны, конечно, математические открытия Галуа. Но ясно ли безумное вдохновение той ночи, что породила эти открытия? Ясно, как написана Ленинградская симфония Шостаковича, история ее создания и законы композиционного построения. Но ясно ли, почему люди плачут во время ее исполнения? Ясно, что такое метафора, из теории поэтики. Но ясен ли ее художественный смысл? Скажем: молчать может человек, но что такое „молчание развалин“? Ясен смысл пейзажей Левитана или Моне. Но ясно ли впечатление, какое они производят на зрителя? Словом, ясна роль творчества. Но ясен ли сам творческий акт? И свойствен ли такой акт Селесте? Выводы? Сделайте их сами — мы в равных условиях».

Пленка окончилась.

— Сейчас мы уже не в равных условиях, — задумчиво произнес Шпагин, — с тех пор мы познакомились с Селестой поближе. Но меня до сих пор мучит один вопрос. Я не говорил о нем корреспонденту, но сейчас бы смог подыскать ответ. Почему Селеста избрал нас, именно нас, ну своими подшефными, что ли? Впервые встретил людей с развитым интеллектом? Чепуха! Спутники Смайли, американские студенты, с ним приезжавшие, тоже не дубы стоеросовые. Да и раньше, вероятно, на острове бывали туристы не из числа современных питекантропов. Газетчики называют двух геологов, заинтересовавшихся стекловидностью рифа, необычной для кораллового образования. Селеста безмолвствовал и не показывал им своих киносеансов. Почему? Почему же тогда он отдал столько внимания нам, причем совсем не как ученым, математикам или биологам? Не решал нерешаемых теорем и не разгадывал неразгаданных загадок. Мне думается, Яна, что мы заинтересовали его как люди социалистического общества — таких у него на острове наверняка не бывало. Кого он мог сравнить с нами, извлекая приметы из пучин своей памяти? Учеников Платона или Сократа, первых христиан, участников религиозных войн, солдат Кромвеля или якобинцев Французской революции? Только парижские коммунары могли бы напомнить ему что-то похожее, да и то это были люди другой социальной среды и другого жизненного опыта. Конечно, он знал и людей нашей революции — в следах, оставленных ими хотя бы в одной только Ленинской библиотеке. Но живого человека с коммунистической убежденностью Селеста встретил впервые. Я почти уверен, Яна, что, спроси его, как он оценивает коммунизм, — а его, возможно, еще спросят об этом, и спросят люди из другого лагеря, — он ответит так, как ответил бы я. Вся накопленная им информация не может подсказать другого ответа. Как сказал Бревер? Это — аксиома!

— А что бы сказал Анджей?

— Андрюшка? Хотите точно? «Откуда у машины коммунистическая убежденность? Все, мой милый, зависит от программистов».

— Тогда он ошибается, — задумалась Яна. — У Селесты нет мировоззрения. Это машина, но машина саморегулирующаяся. И программа изменяется в зависимости от накопляемой информации. Короче говоря, он это мировоззрение приобретает.

— С нашей помощью.

Оба засмеялись. Но Шпагин тотчас же «снял» улыбку.

— Мне думается, Яна, что мы все же еще недооцениваем Селесту. Помните беглый прогноз Мак-Кэрри о будущих контактах с этой сверхпамятью? Ей отводилась роль некоего маховика в нашем научном прогрессе. Я думаю о большем, Яна: о том, что Селеста неминуемо станет союзником социалистического лагеря в борьбе за идейное объединение мира. Конечно, мы объединим его и без Селесты, но этот разум-память с его необъятной вместимостью и сверхмощной отдачей поможет преодолеть труднейший барьер — собственническую психику человека. Как? Пока не знаю. Но разве авторитет Селесты, когда к его словам будут прислушиваться не только сотни ученых, но и миллионы простых людей на Земле, не выстоит против того, что изо дня в день отравляет эту психику, — религиозного дурмана, расистского бешенства, антикоммунистической истерии и рекламного мракобесия? Еще как выстоит. Не из идейных побуждений, конечно. Но как вы сами сказали: он приобретает мировоззрение. Приобретает, потому что акт суждения, вынесенный на основе хеопсовых пирамид информации, — прежде всего разумный акт, и как таковой он с нами, а не против нас. Может быть, мне и вам, Яна, выпало величайшее счастье стать дополнительными программистами этой памяти-разума.

— Почему же вы Рослова не убедили?

— А вы почему?

— У нас зарядная симметрия, Семчик. Столкнемся — аннигиляция.

— Бросьте! Эмбрионально вы — супруги Кюри с поразительным подобием взаимного тяготения. Даже в именах. Она — Мария Склодовская-Кюри, вы — Янина Желенска-Рослова. Не таращьте глаза: я имею в виду ближайшее будущее. Но подобия-то отрицать не будете? Ведь оба имени через дефис и с польской частицей. Вот отпустит нас Селеста, и вернетесь вы не в Варшавский, а в Московский университет — он, кстати, вам так же близок, — обживетесь где-нибудь у метро «Сокол» или «Аэропорт», поближе ко мне, чтобы сподручнее было в гости бегать. Я даже песенку сочинил о том, что мне снится.

— Что снится?

Шпагин лукаво прищурился и запел вполголоса хрипловатым речитативом:

— …Ваш двухкомнатный рай в блочном доме у «Аэропорта»… Совмещенный санузел, поролоново-мебельный быт… где вниманье соседей, болельщиков сплетни, как спорта, о супругах Кюри шепотком на весь дом раструбит… Ах, супруги Кюри! Что ж поделаешь, вольному воля… Ваш московский эдем меня уже манит давно, где с поваренной книгой совместна теория поля, а с дискретным анализом — три билета в кино.

Лучики детских морщинок у глаз Янины пресмешно разбежались.

— Почему три?

— А мне? Один я, что ли, буду в кино ходить?

— Кино еще будет! — провозгласил распахнувший дверь Рослов. — Новая серия Джеймса Бонда «Смерть на футбольном поле». Кстати говоря, неплохо снят матч.

— Ты о чем? — не понял Шпагин.

— О совпадении. Интересный вариант совпадения искусства и жизни. Фильм Бонда начинается с прибытия двух футбольных команд в город: «Ист-Европа» против «Вест-Европы». То же самое вы сейчас увидите в баре нашего отеля. Двадцать пять или двадцать шесть человек — я не успел сосчитать точно — галдят там, как на бирже. Спрос на джин и виски побил все рекорды мертвых сезонов. Только тренеры и судьи пьют сельтерскую с лимоном. Адская смесь.

— Ясно, — сказал Шпагин и подмигнул Янине: — Не понимаете, Яночка? Так наш Анджей информирует о прибытии инспекционной комиссии ЮНЕСКО.

— Старик скис, как лимон, — продолжал Рослов. — Архаистов, вопреки прогнозам, оказалось больше, и они напористее. Старцев мы попробуем нейтрализовать с помощью Яны, а других, пожалуй, ничем не проймешь. Молодые, но уже червивые, как грибы.

19. АРХАИСТЫ И НОВАТОРЫ

— Прекрати, Анджей.

— Что именно?

— Ты ходишь из угла в угол, как тигр в клетке, а я взираю на тебя, как робинзоновский Пятница. Хватит! Все внизу, а мы на необитаемом острове третьего этажа. Пошел же Семчик: есть, говорит, смысл познакомиться до встречи с Селестой.

— С кем познакомиться? С лапутянами?

— А вдруг эти лапутяне, опровергнув открытие, освободят тебя от необходимости сидеть в Гамильтоне?

— Истину не опровергнешь.

— А что есть истина?

— Я отвечу. Истина — это оптимальный вариант достоверности. Только параметры разные. У одних — вера, у других — опыт, у третьих — логика. У нас все три. Предел вероятности. Но я предвижу другое. Поражение лапутян — частность. Предвижу игру политических интересов, борьбу влияний, схватку доллара с фунтом, лиры с маркой, франка с песетой. И я не хочу, чтобы меня втягивали в эту помойку. Хочу спокойно искать математический уровень мышления. Без подсказок. Без разноголосицы знаний, которые я могу приобрести, будучи телефонной трубкой Селесты. Экклезиаст сказал: «Умножая знания, умножаешь скорбь». Верно сказал.

Шпагин открыл дверь и постучал, зажмурив глаза. Потом вошел, извлек из кармана портативный магнитофон с микрофоном. За ним двигался длинный и аккуратный, как хорошо заточенный карандаш, профессор Мак-Кэрри. Кислое лицо его без слов поясняло, что происходившее внизу не доставило ему удовольствия. Зато Шпагин сиял.

— О последствиях умножения знаний я уже слышал у закрытой двери. Подтверждаю, только с поправкой: у кого скорбь, у кого смех. Сейчас убедитесь, только включу большой «маг», а то мой портативный работяга отлично слышит, а говорит шепотом. Дикторский текст в паузах, если не возражаете, мой.

Шпагин переставил катушку с пленкой на большой магнитофон на столе и включил запись. Сквозь фон — звон посуды, скрип передвигаемых стульев, кашель и бульканье — прорвались отчетливо слышимые слова:

«…Никогда не поверю, пока не увижу».

«…Вы и не увидите, коллега. Он невидим».

«…Надо понимать, что я оговорился. Хотел сказать: пока не осознаю, что он существует».

Лукавый, лукавый вопрос:

«…А кто, собственно, „он“?»

«…Вызываете на дискуссию? А мне спорить не хочется. Мне пить хочется. Бармен, пива!»

«…А мне мартини».

«…Два мартини!»

«…Все-таки это не мозг. Мозг предполагает сознание, личность. А у него нет личности».

«…Гигантский информарий. Разум-память».

«…И вы верите? Как все это хранится у него в условиях невидимости?»

«…А может, просто недоступности визуальному наблюдению?»

«…Так они же зонд запускали. Прошел, как обычно. С ветерком. И химический состав воздуха — норма».

«…Меня не интересует проблема хранения информации. Вероятно, она кодируется. Что-нибудь вроде математических моделей и микрофильмов…»

«…Невидимых?»

«…Аллах с ними. Меня интересует проблема записи. Как посылается в пространство записывающаяся волна и что это за волна, какой частоты и силы. А может быть, и формы. Волна в принципе может фиксировать любую запись — теперь это делается с помощью безлинзовой оптики. Как у вас в голографии».

«…При чем здесь голография?»

«…Притом. Там даже осколок воссоздает все изображение, так и здесь — касание волны получает информацию о всей записи».

«…Фантастика!»

Кто-то скрипнул стулом. Звякнула тарелка или бокал. И сейчас же другие голоса:

«…Позвольте вмешаться… Я дую на пиво. Что происходит? Волна. Она касается борта кружки и гаснет. А почему ваша икс-волна не гаснет, а возвращается, да еще с прикупом?»

«…А если это не волна?»

«…Вы что пьете, коллега?»

«…Соду-виски. А что?»

«…Оно и видно. Луч, по-вашему? Газовый лазер? Невидимое „зеркало“ и пластинка в „кассете“? Бред!»

«…А может быть, поток частиц? Волнообразность и корпускулярность дают возможность двигаться по определенной траектории и не расплываться в пространстве».

«…Извините, коллега, но так можно докатиться и до нейтрино. Ха!»

«…Почему „ха“?»

«…Потому что, коллега биолог, это вам не биотоки и реакция внешней среды. Это — физика. У нейтрино, мой друг, нет массы покоя. И как вы направите или остановите этот „записывающий“ поток? Никакая сверхэнергия не создаст нужной стабильности. А сама запись? Вы можете сказать мне о вращении нейтрино, о его спиральности, о его превращениях, наконец, но не о записи. Что может „записать“ частица, не имеющая никакой структуры?»

Шпагин нажал кнопку магнитофона. Звук погас.

— На минуту прерву передачу. Это не архаисты и не новаторы. Это любители шахматных трехходовок, подыскивающие среди ложных следов один решающий. А решения нет.

— Зато есть надежда открыть «черный ящик» отмычкой, — буркнул Рослов.

— У меня скулы сворачивало, когда я прислушивался к этой коровьей жвачке, — признался Мак-Кэрри.

— Потерпите, профессор: пожуют и нас с вами. — И Шпагин снова включил запись.

«…И вы верите в эту безмятежную бухточку?»

«…А почему бы нет? Крутизна кораллового плато сама по себе гасит волну, а на подходе к бухте опора в виде естественного подводного барьера. Скажем, скопление коралловых массивов, скошенных в сторону океана, образует своего рода волнолом».

«…А химический состав воды в океане и бухте один и тот же».

«…Не убежден. Исследовательский эксперимент мог быть поставлен традиционно. Химия одна и та же, а молекулы не идентичны. Может быть, мы имеем дело с аномальной водой».

Снова шепот Шпагина в микрофон:

— Знакомьтесь: архаист и новатор. Еста Крейгер из Упсалы и Юджин Бревер из Гарварда. Следуем далее.

Два звонких голоса, молодых и пьяных:

«…Не верю — раз, не верю — два, не верю — в периоде».

«…Во что?»

«…В остров. В магнит. В призраки. В Пилата, в Билли Кривые Ноги… и кто там еще?»

«…Кентавр! В кино ходишь? А вдруг русские изобрели безэкранное кино и Мак-Кэрри пайщик?»

— Ну, а где же союзники, кроме Бревера? — взмолилась Янина.

Шпагин без звука прокрутил ленту и снова включил запись. Новый голос, пойманный на обрывке реплики, продолжал:

«…Двести лет назад наука не могла объяснить феномен „падающих звезд“ — метеоритов, сто лет назад — феномен появления комет. Нынче не можем объяснить, что такое неопознанные летающие объекты, и прячемся за спасительное „не верю“. Не ссылайтесь на парадоксы, господа. Парадоксы возникают как раз тогда, когда наука вплотную подходит к неизвестному».

— Это Джон Телиски, — сказал Шпагин и снова прокрутил пленку. — А вот еще один союзник — Анри Пуассон из Парижа.

«…Собрались великие, вещают гении: не верим! А ведь когда-то ни лорд Кальвин, ни астроном Ньюком — люди не мельче нас — не верили, например, в возможность полетов в воздухе. Теперь же „самолет“ — одно из первого десятка слов, которые заучивает полуторагодовалый ребенок».

— Стоп! — сказал Рослов, выключая магнитофон. — У меня, как и у сэра Сайруса, тоже сводит скулы от коровьей жвачки. И от противников, и от союзников. Столкнем их лбами на коралловом рифе!

Рослов обмолвился. Он подразумевал «столкновение лбами» с Селестой. А до этого во время поездки на полицейском катере и противники и союзники были до приторности любезны и с первооткрывателями, и друг с другом. Не инспекционная поездка, а дипломатический экскурсионный вояж.

О Седеете не вспоминали, будто его и не было. Говорили о жаре, о мертвом сезоне на Бермудах, о курортных порядках и качестве шотландского виски, благоприятного для любителей во всех климатических условиях. Только когда катер подошел к патрульной зоне и, не отваживаясь заплывать в контролируемые Селестой воды, пересадил своих пассажиров на сопровождавшие его две весельные шлюпки, а коралловый островок уже сверкнул у горизонта белой чайкой на пенистой океанской волне, запретная тема словно разомкнула уста.

— Это и есть ваш Невидимка? — спросил у Янины ее сосед.

— Почему Невидимка? У него есть имя.

— И вы думаете, что оно будет признано наукой?

— Почему нет? Оно благозвучно, легко произносимо на всех языках, а главное, семантически точно.

— А что такое «семантически»?

— От слова «семантика».

— Понятия не имею.

Янина внимательно оглядела соседа: тропический костюм, шорты, золотые очки, не менее сорока на вид, позади колледж, по меньшей мере два университета, частная лаборатория, ученая степень.

— Семантика, — снисходительно пояснила она, — это область науки о языке, занимающаяся смысловым содержанием слова.

— Понимаю. Ваша область лингвистика?

— Нет, кибернетика. Биокибернетика, — улыбаясь, уточнила Янина.

— А я только физик и горжусь этим.

— Ограниченностью?

— Почему? Просто я не признаю эклектики в науке.

— А вдруг будущее за эклектикой? Химия уже тесно соприкасается с физикой, а биология с математикой. И вы едете сейчас к величайшему из эклектиков мира.

— Не понимаю.

— К Селесте.

Шпагин и Рослов сидели в другой шлюпке, против Юджина Бревера и Крейгера из Упсалы. Разговор был общий.

— Все живое доступно наблюдению, — горячился швед. — «Невидимка» Уэллса — нонсенс. Живое и невидимое несовместимы.

— А если не живое?

— Могу представить себе энергию мыслящей машины, но не могу даже вообразить мыслящей энергии.

— Мы тоже не можем, — сказал Рослов, — и объяснить не можем. Но тем не менее она существует.

— Не верю.

— Вы, кстати, не верили и в изоляцию акватории бухты, — сказал Бревер.

— Мы подходим к ней. Видите? А вот здесь и гаснет волна. Именно здесь, под нами, где наверняка проходит подводный волнолом скошенных в сторону океана коралловых рифов. Идеальный гаситель. Вы измеряли глубину? — обратился он к Рослову.

— Здесь? — переспросил Рослов. — Не уверен. Какие-то глубины измерялись, но где — не знаю. Этим занимался Смайли. А меня лично интересует только феномен Селесты.

— Вы правы, — согласился Бревер. — Это самое важное. Но прав и Мак-Кэрри. Его уникальный институт не мечта, а потребность. Здесь найдется работа ученым всех специальностей.

Шлюпки тем временем подошли к сооруженному Смайли причалу, ученые поднялись на плато острова и при виде тента со столиками буквально ахнули от восторга; со стороны моря это сооружение Смайли не смотрелось: его закрывал белый, косо вздернутый коралловый гребень.

— Кафе «Селеста», — сказал кто-то.

— Браво, Мак-Кэрри!

— Хозяйничайте, — отмахнулся тот, — каждый сам себе бармен.

Открыли ящики, вынесенные на берег, растащили по столам — кто виски, кто джин, кто мартини, кто сифоны с содовой и сельтерской. Анри Пуассон самоотверженно рубил лед в контейнерах, соотечественники Бревера Кен Чаррел и Джимми Спенс смешивали коктейли, а поклонник немецкой кухни Баумгольц вскрывал одну за другой жестянки с пивом и консервированными сосисками.

Молодцеватый Кен Чаррел, проглотив два коктейля, принес еще два себе и Рослову.

— Выпьем за вашего Саваофа, который почему-то не появляется.

— Не кощунствуй, — остановил его католик Спенс.

— Ну, за архангела с магнитом вместо копья.

— Ты имеешь в виду Святого Георгия?

А Рослов молчал, не притрагиваясь к бокалу.

— Неужели русский джентльмен откажется выпить с американским? — настаивал с явным вызовом Чаррел. — Америка, по-моему, друг, а не враг России.

— Ваша Америка? — переспросил Рослов.

— А разве есть другая?

— Есть. Например, Америка Бревера. Он не надевает по ночам балахонов с прорезями для глаз.

Чаррел не обиделся.

— Вы намекаете на мой инцидент в Джорджии? С тех пор я вырос и поумнел. А тост можно сменить. Не за Святого Георгия, так за магнит!

— А где же магнит? — хихикнул Спенс. — Часы ходят, нож режет, и ключи в кармане лежат.

И тут же мощный безветренный шквал сорвал часы с его руки, а зажигалка и ключи, прорвав карман нейлоновых джинсов, ринулись к эпицентру магнитной бури. Посреди островного кафе на столике, куда выгрузили оставшиеся напитки из ящиков, разбросав бутылки, в одно мгновение выросла бесформенная груда металла, оказавшегося на острове. Ножи, вилки, консервные банки, зажигалки и ключи, со всех сторон устремившиеся к столику, слиплись с громом и скрежетом. Даже сифоны с содовой и сельтерской, притянутые за металлические рычажки и наконечники, дополнили звуковой эффект звоном разбитого стекла. Многие получили ранения; кого царапнуло ножом, кого банкой от консервов, кого осколком сифона. Врача не потребовалось, но йод и бинты, заготовленные предусмотрительным Смайли, пригодились. Тем временем груда распалась, металл утратил свою намагниченность так же непроизвольно и так же необъяснимо, как и приобрел ее под ударом магнитного шквала.

— Селеста начал традиционным спектаклем, — поморщился Рослов, потирая здоровенную шишку на лбу: его саданула с налета невскрытая жестянка с пивом, — и, честно говоря, уже надоевшим.

Непострадавший Шпагин заметил философично:

— Посетители премьеры на третий спектакль обычно не ходят. А мы, увы, нечто вроде театральной администрации.

Оба говорили по-русски.

— Вы о чем? — спросил Еста Крейгер, только что извлекший из кучи свой перочинный нож и часы.

— О том, что вы видели, — ответил Рослов. — Краткий урок для последователей Фомы Неверующего.

— А меня это не убедило. Магнитная буря — ясно. Очень большой мощности — тоже ясно. Но признаков мысли не вижу. Любопытный физический феномен — не больше. Может быть, такие магнитные аномалии возникают периодически? Скажем, волнообразно. Подъем — спад, некая электромагнитная синусоида. Максимум функции, и — бац! — шквал.

— И каждый раз наша высадка совпадает с максимумом функции? — ехидно заметил Рослов.

— Возможно. Мы же не знаем ни природы волны, ни ее параметров. Почему обязательно разумный источник?

Еста Крейгер не дождался ответа. Он странно выпрямился и замер, положив руки на колени. Пухлое лицо его, обросшее русой бородкой, напряглось и застыло. Взор потух.

— Что случилось? — спросил подошедший Бревер.

— То, что обычно случается с человеком, подключенным к Селесте, — пояснил Рослов. — Это уже не Крейгер, а канал связи. Сознание отключено. Мускульное напряжение доведено до критического. Только почему Крейгер?

— Может быть, его рецепторы в чем-то соответствуют нашим, а может быть, Селеста нарочно избрал его, как наиболее упрямого в своем неверии, — сказал Шпагин и встал. — Тише, господа. И присаживайтесь поближе. Сейчас вы услышите Селесту.

Их столик окружили.

— Да ведь это Крейгер. Что с ним?

— Не подходите, — предупредил Рослов. — Задавайте вопросы.

— Какие? Это ты, Еста?

— Я не Крейгер, — послышался монотонный деревянный голос. — Вопросы — любые, какие вам нравятся. Я не ограничиваю выбора. Исключаю лишь повторные и наивные.

Шум голосов взорвал паузу:

— Это явно не Крейгер!

— Не говорите глупостей.

— А может быть, он под гипнозом?

— Не теряйте времени, господа, — нетерпеливо заметил Рослов. — Задавайте вопросы. Вы слышали? Исключаются только повторные и наивные.

— Что значит «повторные и наивные»?

Снова раздался монотонный деревянный голос:

— На ряд вопросов, какие вам хочется мне задать, я уже ответил раньше. Ответы документированы в досье, хранящемся в конторе Роберта Смайли. Наивным вопросом я считаю тот, на который, подумав, может ответить спросивший.

— Почему вы говорите за Крейгера?

— Употребляйте единственное число. Вежливая форма множественного излишня.

— Нужно ли повторить вопрос?

— Не нужно. Я ищу канал связи.

— Как?

— В мозгу и голосовых связках.

— А точнее?

— Настраиваюсь на группу рецепторов, принимающих передаваемую мысль и преобразующих ее в слова.

— Телепатия?

— Не знаю.

— Может быть, волна, я не уверен какая… бэта, каппа, кси, пси… именно та волна, с помощью которой ведется передача?

— Не знаю.

— Высокоразвитый мозг не может не знать механизма своей деятельности.

— Я не мозг.

— Значит, самоорганизующееся устройство?

— Я не самоорганизующееся устройство, так как не произвожу себе подобных.

— Тогда кто?

— Повторный вопрос. Вы все уже знаете ответ.

Спрашивали поочередно, торопя и перебивая друг Друга:

— Я не понимаю, что такое мыслящая энергия… Как и где у тебя возникает мысль?… Какими средствами передается?… Как «прочитывается» человеческий мозг?… О каких рецепторах идет речь?… Как «нащупываются» эти рецепторы?…

— Не знаю. Не знаю. Не знаю. Я как часы. Они отстают или уходят вперед, не зная, почему они это делают.

— Тебе нравится имя Селеста?

— «Нравится» или «не нравится» — не мои параметры. Имя точное. Селектор стабильной информации.

— Почему стабильной?

— Повторный вопрос.

— Сколько тебе лет?

— Тысячелетий.

— С сотворения мира?

— Я прибыл в мир уже сотворенный.

— По какому календарю?

— Календари менялись вместе с цивилизациями. Наиболее удобен для ответа на ваш вопрос календарь Скалигера. Этот французский ученый занумеровал все дни с 1 января 4713 года до нашей эры. По его отсчету прошло уже более двух с половиной миллионов дней.

— Почти семь тысяч лет. Ого!

— Селеста-7000! Ура!

— Мне кажется, господа, мы ведем себя неприлично.

— Селеста простит. Ему важна информация.

— И все-таки я не верю. Похоже на спиритический сеанс с медиумом для легковерных.

Это буркнул все время молчавший профессор Баумгольц.

— Я тоже не верю, — поддержал его Чаррел. — Какой-то фокус.

— Вы слышите, я не одинок, — засмеялся Баумгольц.

— Вы, кажется, были футболистом в юности, герр Баумгольц? — вдруг спросил Рослов.

— Судьей на поле. И не только в юности. Я и сейчас член международной коллегии судей. А что?

— Ничего. Покажи им большой футбол, Селеста. Авось поверят! — Рослов выкрикнул это по-русски.

И последнее, что он увидел, были не то удивленные, не то испуганные лица Янины и Шпагина.

20. «ИСТ-ЕВРОПА» ПРОТИВ «ВЕСТ-ЕВРОПЫ»

Они исчезли в зеленом тумане, яркость которого усиливалась с каждым мгновением, и какую-нибудь секунду спустя он уже приобрел очертания футбольного поля, окруженного амфитеатром ревущих трибун. Они вздымались высоко к синему куполу неба и казались издали — а Рослова отделяло от противоположной плоскости амфитеатра более сотни метров — пестрой лентой, протянувшейся между синькой неба и зеленью полевого газона, по которому в непрерывном движении мелькали белые и черно-желтые полосатые майки. «Броуновское движение молекул», — мысленно усмехнулся Рослов.

Сам он в черной футболке вратаря стоял, прислонившись к штанге и не тревожась за судьбу открытых ворот, — вся игра шла далеко впереди на штрафной площадке противника. Атаковала команда Рослова — белые футболки с прописной «Е» на груди: именно с этой буквы и начиналось английское слово «ист» — «восток». Даже защитники передвинулись к центру поля, стараясь предугадать направление мяча в случае ответной прострельной подачи и разрушить вовремя контратаку противника. Но полосатым футболкам с латинским «дубль вэ» на груди было не до контратаки: они едва успевали отбить мяч, посылая его без адреса то под ноги атакующих, то за боковую линию поля, откуда он снова возвращался в эпицентр урагана, бушующего у ворот «Вест-Европы».

Рослов был не новичок на футбольном поле. В юности он стоял в воротах институтской команды, потом играл в спартаковском «дубле» и даже один сезон в основной команде; играл удачно, темпераментно, точно, и тренеры уже присматривались к «наследнику Яшина», угадывая в нем будущую вратарскую знаменитость. Но знаменитостью на зеленом поле Рослов не стал: на тренировке повредил колено, несколько месяцев провалялся в больницах, потерял два сезона и на поле уже не вернулся, поняв, что нельзя делить жизнь между наукой и спортом — и то и другое требовали полной отдачи.

Но сейчас Рослов на поле не был Рословым-юношей, Рословым-футболистом. Он не переживал эпизод из своего прошлого, помолодев по воле Селесты на добрый десяток лет. Он был кем-то другим, для которого футбол был и профессией и жизнью. Вернее, в нем жили сейчас два человека, два спортсмена: один из фильма, который он видел вчера в «Спортпаласе» и о котором говорил Яне и Шпагину, другой откуда-то из реально существующего и почему-то известного Селесте футбольного клуба. Эта двойственность причудливо раскрывалась и в характере самого матча, в котором он сейчас принимал участие. По первому впечатлению он как будто трансплантировался из кинофильма, даже название сохранил: «Ист-Европа» против «Вест-Европы», матч двух сборных, двух скорее политических, чем географических лагерей. Вратаря, которого заместил Рослов, в фильме играл известный французский киноактер Ален Делон, играл умно, эффектно, но не очень профессионально «вратарски», что и подметил соображавший в футболе Рослов. Герой Алена Делона не поглотил его целиком, но как-то вошел в него: Рослов знал его биографию, его тревоги и радости, знал, что где-то на трибунах сейчас сидит любимая и ненавидящая его героиня, и ему тоже, как и в фильме, хотелось покрасоваться и пококетничать с мячом на вратарской площадке. Рослов знал и то, что должен умереть на последних минутах от разрыва аорты, не выдержавшей сверхнапряжения, вызванного смешением алкоголя, страха и допинга; но его почему-то это не беспокоило: знал ведь он, а не герой фильма. Да и вел он себя на поле иначе, и самый матч складывался иначе, чем в фильме, по-другому выглядели команды, по-другому играли и если повторяли какой-то матч, то уж совсем не тот, какой Рослов видел вчера на экране.

И этот другой матч, в котором он тоже играл в черной вратарской футболке, он знал, только не восстанавливались в памяти ни имя города, где происходила встреча, ни названия участвовавших в этой встрече команд. Да и своего вратарского имени Рослов не помнил, только знал, что он молод, говорит по-английски и находится в расцвете профессионального опыта и таланта. Селеста подарил ему две жизни: одну искусственную, созданную кинематографом, другую подлинную, восстановленную по образцу, известному Селесте и где-то им записанному.

Но в рословской черной футболке дышал, двигался и думал еще и третий Рослов — математик и кибернетик, судьба которого неожиданно перепутала его пути, перебросив из Москвы в Нью-Йорк, а оттуда на коралловый риф, где открылось миру чудо, недоступное никакому научному знанию. Этот подлинный Рослов все видел как бы со стороны, все подмечал и анализировал — и то, что происходило вокруг, и то, что скрывалось в нем или, вернее, в двух его дополнительных жизнях, впитавших чужой ему азарт игрока и наслаждение спортивным счастьем.

Самое любопытное и, пожалуй, самое смешное было в том, что Рослов всех или почти всех игроков знал в лицо и даже по имени, а с некоторыми уже успел познакомиться. И это были не герои фильма и не профессиональные игроки, выхваченные Селестой из какого-то одному ему ведомого футбольного матча, а члены международной научной инспекции, прибывшие вместе на коралловый риф и только что наслаждавшиеся свежим океанским бризом, виски со льдом и сандвичами вприкуску с американским имбирным пивом.

— Один — ноль ведет «Ист-Европа» против «Вест-Европы». Один — ноль. До конца второго тайма осталось двадцать четыре минуты, — повис над полем многорупорно усиленный голос диктора.

Шпагина-биолога не было, а полностью подавивший его Шпагин-игрок шел вразвалочку к центру поля, окруженный друзьями в белых футболках, обнимавшими и целовавшими его, как любимую женщину. Так всегда на футбольном поле. Радость выплескивается наружу в едином душевном порыве.

«Спасибо, Семен! Молодец, Семка!» — сказали бы ему товарищи, если бы игра проходила в Москве в Лужниках. Но что говорили ему здесь, Шпагин-биолог не слышал, а Шпагин-игрок думал лишь об одном: еще гол! Еще один гол в ближайшие же минуты, пока «полосатые» не оправились от шока и не ответили шквалом атак. Еще гол… Гол, гол, гол!

Но что это? Свисток судьи, оглушительный рев трибун, и герр Баумгольц, каким-то чудом помолодевший и статный в своей черной судейской форме, решительно забирает мяч, тихо выкатившийся из ворот, и ставит его в трех метрах от штрафной площадки Биллинджера. Гол не засчитан.

— Офсайда не было, не было! — крикнул Шпагин-игрок.

— Еще одно слово, и я удалю вас с поля, — процедил сквозь зубы герр Баумгольц. Процедил по-немецки.

Шпагин-биолог сразу понял, а Шпагин-игрок если и не понял предупреждения, то понял жест. Недвусмысленный жест, означающий только одно: с судьей не спорят.

Гол, не засчитанный судьей, окрылил «полосатых». Пружина их развернулась по всей длине поля, не сжимаясь далее центра, и каждый ее разворот бил по вратарской площадке Рослова. «Полосатые» наступали тремя форвардами — Бертини, Спенсом и Чаррелом, понимающими друг друга с полувзгляда по наклону корпуса, по диагонали смещения, по маневренности, обещающей, как всегда, своевременную и точную передачу. Рослов уже не жил раздвоенным, принадлежащим разным людям сознанием. Селеста не повторялся. В каждом своем «мираже» он по-новому вторгался в сознание объекта. Сейчас Рослов-математик не успевал размышлять над поведением Рослова-игрока, мир его сузился до пределов крохотной вратарской площадки, по которой били шквалы атак, а мысль вратаря экстра-класса не отделялась от мяча, чертившего хитрые кривые, и каждый раз движение тела в черной футболке разрушало стройность геометрической фигуры, намеченной мыслью и ударом противника.

Два мяча Рослов взял легко, но с той легкостью, какая доступна лишь вратарю-виртуозу и о какой он даже не помышлял в спартаковском «дубле». От двух верных голов, когда он неудачно сыграл на выходах и мяч по непостижимой, прихоти игры очутился позади него у открытых ворот, от этих почти неминуемых голов спасли его защитники, отразившие удар, но даже вздохнуть облегченно Рослову было некогда: шквал атак «полосатых» не ослабевал ни на секунду. Ни одной контратаки не позволил он «Ист-Европе», ни один пас, перехваченный белыми майками, не достиг цели.

— Один — ноль, — повторял диктор стадиона, — все еще ведет «Ист-Европа». До конца тайма осталось восемь минут.

«Все еще ведем, хотя команда полностью прижата к своим воротам», — подумал Рослов-математик и мысленно сравнил происходящее со снятым в кино. Ничего общего. Вероятно, игра так же мало напоминала и матч, из которого Селеста извлек своих игроков. Воспроизведя основу, он позволил ей развиваться своими путями, и мираж не повторял ничего записанного ни в фильме, ни в жизни — он творил свое, не предусмотренное никакими аналогиями и закономерностями. Бывает, что судья ошибается, назначая пенальти, но у опытного арбитра, да еще в международном матче, такие ошибки редкость. Требуется мужество и решительность, а главное, непреклонная уверенность в своей правоте, чтобы назначить этот удар без защитников, одиннадцатиметровый штрафной удар. У Баумгольца не было уверенности в своей правоте, да он и не нуждался в такой уверенности. Искренне огорченный безрезультатностью атак черно-желтых, он только ждал случая, чтобы этот результат вырвать. И случай представился. Лакемайнен грудью отбил удар Чаррела, и свисток судьи остановил игру.

— Рука, — сказал Баумгольц, указав на Лакемайнена, и положил мяч на одиннадцатиметровую отметку.

Рослов-математик успел заметить еще одну недопустимую судейскую выходку. Баумгольц словно невзначай постучал пальцами по стеклу ручных часов. Жест предназначался приготовлявшемуся к удару Бертини и мог означать только одно: «До конца остались считанные минуты, не торопись, рассчитай удар». Больше уже Рослов не думал: двое в нем слились в одно целое, в один комок нервов, в одно напряжение мускулов, мысли и воли — угадать, не пропустить. Рев стадиона вдруг умолк, звук исчез, как в телевизоре, когда поворачиваешь тумблер, и только цветные тени беззвучно бесновались на трибунах. Да трибун, в сущности, Рослов и не видел, он не отрывался от смуглого, похожего на грузина Бертини, с которым познакомился на нью-йоркском симпозиуме и которого знал до этого как автора любопытной работы о путях формирования логической мысли у человека. Сейчас Бертини, вероятно, забыл о ней начисто, в нем, как и в Рослове, жил какой-нибудь Фьери, или Чизетти, или еще одна «звезда» из «Интера» или «Милана» с такой же певучей итальянской фамилией. Неторопливо, должно быть точно рассчитав все движения вплоть до решающего удара, Бертини побежал к пятнистому мячу, застывшему на одиннадцатиметровой отметке. Время текло почти ощутимо, как в замедленной съемке. Бертини не бежал, а приближался этакими элегантными балетными па и, чуть-чуть перекинув корпус справа налево, уже собирался ударить. «Готовится пробить правой в левый угол, рассчитывает, что я не поверил и метнусь вправо, а он ударит, как и задумал», — мысленно подсчитал Рослов и одновременно с ударом Бертини прыгнул по диагонали влево. Выброшенные руки стиснули мяч почти под балочкой. Еще мгновение, и Рослов, ускользнув от набежавшего Чаррела, выбросил мяч защитнику. Звук включился — стадион содрогался от аплодисментов. «А ведь это английский стадион», — подумал снова отключившийся Рослов-математик: он вдруг впервые за полтора часа разглядел английских полисменов у английских реклам на бортиках, окаймлявших зеленое поле. «Должно быть, лондонский или манчестерский. Интересно, откуда с такой точностью воспроизвел Селеста эти картинки?»

Еще секунда отдыха, пляска мяча в центре поля, завершенная новой параболой к штрафной площадке «белых», и, наконец, грустный свисток и нехотя, с явным неудовольствием поднятые вверх руки судьи. Матч окончен. И снова погас звук, а на зеленое поле и умолкший амфитеатр трибун медленным наплывом надвинулась все поглотившая синь океана и парусиновый тент над белым коралловым рифом.

Все по-прежнему сидели за столиками с пустыми и полными бокалами, недоеденными сандвичами и жестянками с пивом, извлеченными из размагниченной кучи. Сидели тесно вокруг Крейгера, по-прежнему неподвижного и похожего на Будду, усевшегося на европейский стул. Ветреная морская прохлада оставляла на губах привкус горькой, слабительной соли. Как после ночного кошмара, никак не удавалось стряхнуть сковавшее разум оцепенение.

— Так не бывает, — вдруг сказал кто-то.

Рослов спрятал понимающую улыбку:

— Почему?

— Потому что это бред. Наркоз. Сумасшествие. Я еще ни разу в жизни не ударил ногой по мячу.

Несогласованный хор пропел: «…И я!»

— Кстати, у нас в Калифорнии вообще не играют в европейский футбол, — сказал Чаррел. — А у меня почему-то все получалось.

— И как получалось! — вспомнил Рослов. — Я еле взял ваш мяч со штрафного.

— А мой? — подмигнул Бертини. — Я был почти уверен, что обману — не угадаете направления. Не вышло.

— А вы убеждены, что били по воротам именно вы, Джузеппе Бертини?

— Не совсем. Иногда мне казалось, что вместо меня играет кто-то другой.

— Я знал это точно, — сказал Пуассон, — все время знал, только не мог ничего скорректировать. Он корректировал за меня. А я, как дух Божий, витал над полем.

— Не врите!

Это произнес хладнокровно и уверенно очнувшийся Будда — Крейгер, о котором все уже успели забыть.

— Не врите, — повторил он своим, а не деревянным голосом ретранслятора.

— Духом Божьим был я, а не вы. Это я витал над полем, а всех вас подключил к игрокам матча на межконтинентальный кубок между «Сантосом» и «Арсеналом» в прошлом году. А политическое обострение спортивной ситуации взял из фильма «Смерть на футбольном поле», который снял с рецепторов Рослова. Далее все развивалось как саморегулирующаяся система, точно передающая информацию о поведении игрока на поле и зрителей на трибунах. Мне как раз ее не хватало.

— Почему вам? — сердито спросил Мак-Кэрри.

— Потому что я был Богом, всемогущим и всеведущим.

— Глупости, Крейгер, — оборвал его Мак-Кэрри. — Сейчас вы вообще не помните, что могли и что ведали. А тогда могли, да и то не так много. Фильм видели глазами Рослова, а игроков и обстановку записали с прошлогодних телевизионных экранов, газетных отчетов и впечатлений волновавшихся тренеров. А игре предоставили стихийное самостоятельное развитие. И учтите: не вы, а Селеста. Он только подключил вас к себе. Воспользовался вашими и нашими нейронами, чтобы профильтровать через них необходимую ему информацию.

— Сэр Сайрус — романтик, — послышался смешок Баумгольца, — а я — неисправимый реалист. Почему не предположить, что мы все находились в состоянии некоего извне управляемого гипносна?

— Кто же управлял вашим судейством, герр Баумгольц? — ехидно спросил Шпагин, подмигнув Рослову. — Может быть, ваши политические симпатии? Тогда при чем здесь «гипно»?

Громовой бас Джона Телиски оборвал дискуссию:

— Стоп! Мы не футболисты и не спортивные комментаторы. Установлено главное — феномен Селесты. Есть неверующие?

Ни один голос не откликнулся, промолчал даже несговорчивый Баумгольц.

— Тогда сформулируем заключительное коммюнике, приняв за основу меморандум Мак-Кэрри.

— Здесь?

— Конечно. О хозяине дома следует говорить только в его присутствии.

21. БУМ ВОКРУГ СМАЙЛИ

Эхо открытия на Бермудах, несмотря на всю его сенсационность, было не слишком громким. «Сенсации не живут долго. Их надо замораживать или подогревать», — сказал Генри Менкен, один из американских газетных философов, в начале тридцатых годов. Будущее его не опровергло. Ко времени прибытия в Гамильтон инспекционной комиссии ЮНЕСКО о Невидимке с поэтическим именем Селеста писали не больше, чем о летающих тарелках или о снежном человеке. Только мыло «Селеста», сигареты «Селеста» да туалетная бумага под тем же девизом еще доносили эхо открытия до забывающей его публики.

Обращение комиссии ко всем правительствам и научным организациям мира вернуло сенсацию на газетные полосы и телеэкраны. Состоялись экстренные заседания кабинетов министров и дебаты в парламентах, обсуждавшие проблему возможных ассигнований, хотя необходимость в чудо-информарии и связанных с ним проектах все еще ставилась под сомнение. Только социалистические страны единодушно согласились с проектом «Селеста-7000», объединившим и непосредственное изучение феномена, и практическое использование его в целях научного прогресса. На Западе же этим проектом по-настоящему заинтересовались только в научных кругах, да и то находились умы, высказывания которых мало чем отличались от печально знаменитого: «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда».

Соотечественник Баумгольца профессор Крамер из Мюнхена пошел даже дальше своего коллеги. Он прямо заявил одному из газетных корреспондентов, что «не верит в супермозг, состоящий из молекул воздуха».

— Но это не молекулы воздуха, профессор, — возразил журналист. — Это какой-то новый вид энергии, пока еще незнакомый нашей науке.

— Энергия, не зафиксированная приборами? Чушь!

— Вы ошибаетесь, профессор. Магнитные явления на острове были зафиксированы приборами инспекционной комиссии ЮНЕСКО.

— Я не участвовал в этой комиссии.

— Но вас приглашали участвовать, профессор.

— Милый юноша, — покровительственно усмехнулся Крамер (именно в таких выражениях и заключил свое интервью газетный корреспондент), — если завтра кто-то отыщет черта, который взмахом хвоста зашкаливает амперметр, я все равно не поеду проверять его существование. Даже если этот черт обнаружится в моем университете.

Пресса возвращалась к сенсации тоже по-разному. В одних газетах размышляли серьезно, в чем-то сомневались, что-то оспаривали, в других просто развлекались по фельетонному легкомысленно и невежливо. Мысль об «информативном феномене» вытеснялась предположениями о «загадочном бермудском гипнотизере» или даже об электронной машине, запрограммированной на массовый гипноэффект, вроде пресловутого футбольного матча «Ист-Европа» против «Вест-Европы». Этот матч, по сути дела, заслонил все, что можно и нужно было сказать о Селесте. Газетчики перепевали эпизоды сенсационного матча, печатали фотографии «ученых-футболистов», а ЭВМ Принстонского университета решала задачи вроде таких: взял бы или не взял Рослов пенальти, пробитый Эйсебио или Пеле?

Словом, мир жил своей жизнью, привычной и размеренной. Выборы «Мисс Селесты» на Ривьере были ничуть не важнее очередных автогонок Большого приза, а обошедшая все мюзик-холлы песенка «Скажи, Селеста, кто меня любит крепче?» в исполнении битлсов уже не могла конкурировать с их новым шлягером «Час любви». Миф о Селесте был только красивым газетным мифом, и обыватель, идущий в кино на супергигант «007 против Селесты», не задумывался о проблемах создания международного информария. Да и стоило ли ломать голову над чем-то далеким и непонятным, что, может быть, даже и вовсе не существует, а просто придумано кучкой сумасшедших ученых?

В эти дни Смайли находился в Нью-Йорке. Средства, уже полученные от научных организаций социалистических стран, пожертвования, собранные Мак-Кэрри среди ученых, и собственные деньги, изъятые им со своего текущего счета, позволили будущему директору-администратору начать организационно-подготовительные работы к проекту «Селеста-7000». Реплика, вырвавшаяся у кого-то из членов инспекционной комиссии, стала названием научного института, над созданием которого уже трудились энтузиасты-ученые двух континентов.

С утра до вечера Смайли разъезжал по городу, висел на телефонах, требовал, умолял и угрожал, приобретал строительные материалы и оборудование, принимал и обсуждал проекты и прожекты — серьезные и нелепые, ругался с поставщиками и торговыми агентами. С утра до вечера в холле гостиницы, где он остановился, его кто-нибудь ожидал, и многие получали раздраженный ответ от портье: «Мистера Смайли сегодня не будет», «Мистер Смайли на совещании в строительной конторе „Хейни и Робинзон“, „Мистер Смайли отдыхает“». Словом, происходила обычная круговерть вокруг нового предприятия, которое сулило деньги, требовало денег и нуждалось в деньгах и которое кто-то из газетчиков метко назвал «бумом вокруг Смайли».

Смайли не любил гласности. При виде репортера или фотографа он скрывался в номере или пытался сбежать через служебный ход отеля, остановить проходящее мимо такси и удрать в неизвестном направлении. Иногда это ему удавалось, но чаще репортеры настигали беглеца, и тогда в газетах появлялись интригующие снимки, подписанные: «Наш корреспондент атакует генерального менеджера будущего института „Селеста-7000“, и сопровождаемые лаконичным, но доходчивым диалогом:

„Что вы делаете в Нью-Йорке, мистер Смайли?“

„Наслаждаюсь заслуженным отдыхом, джентльмены“.

„Строительные фирмы помогают вам отдыхать?“

„Они помогают мне строить отель с рестораном и баром“.

„Где?“

„Строительная площадка еще не выбрана“.

„Говорят, социалистические страны заинтересовались проектом 'Селеста-7000 ?“

„Об этом было в газетах, друзья. Вы невнимательно читаете статьи своих коллег“.

„Сколько выделили Советы на осуществление проекта?“

„Спросите об этом в Совете Экономической Взаимопомощи. Там вам назовут точную цифру“.

„Что вы собирайтесь построить на острове?“

„Спортивный комплекс для будущих Олимпийских игр“.

„А если серьезно?“

„С каких это пор вашу газету стали интересовать серьезные вещи?“

„Вы шутник, Смайли“.

„Так берите меня на работу в отдел юмора“».

Диалог варьировался, но во всех вариантах на примерно те же вопросы Смайли давал примерно те же ответы, в конце концов вынудившие репортеров оставить его в покое, а он по-прежнему продолжал свою деловую суетню, от которой, по собственному признанию, терял в весе ежедневно два фунта.

Ужинал он всегда в одном и том же тихом ресторанчике на Сорок пятой улице, куда редко заглядывал шумный сброд с Сорок второй или с Бродвея. Здесь его уже знали, и двухместный столик у окна перед эстрадой Смайли справедливо считал «своим». Поэтому он был неприятно удивлен, когда однажды, войдя в ресторан, увидел за «своим» столиком широкоплечего субъекта в синем пиджаке. Недовольство Смайли усилилось, когда он, подойдя ближе, узнал «оккупанта». Был он натурализовавшимся итальянцем, звали его Джино, и старое знакомство с ним приятных воспоминаний не вызывало.

А Джино, сделав вид, что не заметил неприязненной мины Смайли, расплылся в масляной улыбке.

— Привет, Смайли. Узнал все-таки? Так организуем встречу старых друзей. Выпивка уже дожидается.

Смайли медленно подвигался к столику, торопливо соображая, как ему вести себя с незваным и неприятным гостем. Что ему надо? Казалось, они давно забыли и Смайли, и дело, случайно связавшее их, так нет — вспомнили! Значит, что-то опять понадобилось. Интересно, что?

— Следили за мной? — спросил он сквозь зубы.

— Зачем? Ты же у всех на виду. Каждая собака укажет, где тебя найти.

Смайли решил не терять времени:

— Выкладывай, зачем пришел.

— А ты, оказывается, ничуть не изменился, Боб. Вежливые люди так разговор не ведут. Вежливые люди говорят: «Здравствуй, Джино. Как поживаешь, Джино? Рад тебя видеть, Джино».

— А меня совсем не интересует, как ты поживаешь, и я вовсе не рад тебя видеть.

— Напрасно, — сказал Джино, потягивая холодный «чинзано», — могу сообщить тебе нечто приятное.

— Что именно?

— Привет от шефа.

— Ответа не будет.

Джино даже не поморщился и продолжал, как будто его совсем не задевали резкость и неприязнь Смайли.

— Зная обидчивый характер шефа, ты, думаю, изменишь свое опрометчивое и, я бы сказал, скоропалительное решение. Не стоит обижать старика. Невежливо и опасно. Когда он узнал, что ты в Нью-Йорке, он обрадовался, как бамбино. Вызвал меня и сказал со слезами в голосе: «Найди Смайли и расскажи ему, что я люблю его и никогда не забуду услугу, какую он оказал нам в шестьдесят шестом». Интерпол до сих пор ломает голову над загадочным исчезновением некоего груза, который назовем грузом «икс». Ты же знаешь, Боб, какая память у шефа.

Смайли еле сдерживался. Больше всего ему хотелось схватить Джино за шиворот и, влепив хорошую оплеуху, вышвырнуть за дверь. Но он понимал, что оплеухой от итальянца не отделаешься. Он здесь не по своей инициативе. И Смайли понадобился шефу не для лирических воспоминаний о злосчастном случае, когда Смайли неосторожно соприкоснулся с грязной аферой шайки, о которой он до тех пор не имел никакого понятия. От дальнейших «соприкосновений» ему удалось отделаться, но о нем не забыли, а сейчас вспомнили. Зачем?

— Слишком много болтаешь, — сказал он хитренько улыбающемуся итальянцу.

— Удивляюсь, как это ты еще жив с таким языком. На месте шефа я бы давно убрал болтуна.

Но и на «болтуна» Джино ничуть не обиделся.

— Поедем-ка лучше ко мне. Там и поболтаем без взаимных упреков и без лишних свидетелей.

— Ну нет, — возразил Смайли, — я пришел поужинать и никуда не уйду. Не нравится? Так можешь убираться на все четыре стороны!

После этого Смайли, демонстративно не обращая внимания на собеседника, заказал ужин, молниеносно получил его и приступил к трапезе. Джино молча наблюдал за ним, потом сказал:

— Ты клоун, Смайли. Но я тебя прощаю. Шеф хочет знать, когда ты вернешься на остров.

— Зачем это ему нужно?

— У нас, Боб, не принято задавать вопросов старшим. Сам знаешь.

«Соврать или сказать правду?» — прикинул Смайли и решил, что врать не стоит: они все равно узнают об отъезде.

— Как только управлюсь с делами.

— А точнее?

— Где-нибудь на той неделе.

— Поедешь в Гамильтон или прямо на остров?

— Конечно, в Гамильтон. На острове пока делать нечего. Это голый коралловый риф. А почему тебя это интересует?

Итальянец помолчал, попыхивая сигаретой. Было видно, что он никак не решается задать свой главный вопрос, из-за которого он и прибыл сюда от шефа. Оглянулся, придвинулся ближе к Смайли и сказал почти шепотом:

— Однажды ты нам здорово помог, Боб. Так почему бы тебе не помочь нам вторично?

— В чем?

— Шефу нужен Селеста.

Смайли изумленно присвистнул. Меньше всего он ожидал такого ответа.

— Только-то! — воскликнул он. — Шеф будет брать его целиком или нарезать дольками?

— Не паясничай. Шеф хочет поговорить с Селестой.

— Ну а я при чем? Обращайтесь во Временный комитет, к Рослову или Барнсу.

— Боюсь, что в комитете нас превратно поймут, — замялся Джино. — Да и зачем привлекать лишних свидетелей? Короче, сколько ты хочешь?

— За что?

— Ты отвезешь нас на остров и задашь Селесте несколько вопросов. А нам передашь его ответы. Вот и все.

— Каких вопросов?

— Понятия не имею. Чем позже мы о них узнаем, тем лучше для нас. Меньше шансов проболтаться. Понятно?

— Понятно, — сказал Смайли.

Потом он пожалел, что поспешил. Надо было прикинуться простачком и выведать у Джино побольше подробностей. Правда, вероятно, знал он немного, но даже это немногое позволило бы Корнхиллу помешать этой шайке. Но в ресторане Смайли не подумал об этом. Он с трудом сдерживался.

— Ты ждешь ответа? — медленно проговорил он, с трудом подбирая слова. — Вот он. Пусть твой шеф забудет о том, что существует Селеста. Это чудо не для аферистов и мошенников. А если он все-таки сунется, у нас всегда найдется для него пара наручников. Гарантирую от имени Корнхилла. Так и передай. А теперь убирайся!

Итальянец лениво поднялся, неторопливо потушил сигарету и, улыбнувшись, спросил:

— А ты не боишься, что карьера директора может вдруг оборваться раньше, чем ты рассчитывал?

Терпение Смайли не выдержало перегрузки. Итальянец стоял очень удобно: руки в карманах, пиджак расстегнут — монумент, не человек. И Смайли точно и сильно ударил монумент в солнечное сплетение. Джино не ожидал нападения. Охнул, согнулся, невольно подставив под удар подбородок, и Смайли тут же воспользовался этой любезностью. Итальянец медленно повернулся на каблуках и тяжко грохнулся на пол. Впрочем, он тут же очнулся, но драться не стал и даже помог Смайли не очень-то любезно вывести себя на улицу мимо равнодушных официантов и заученно-вежливого швейцара. Остановив проходящее такси, Смайли втолкнул по-прежнему молчащего Джино на заднее сиденье машины и сказал шоферу:

— В аэропорт. Рейсовый в Лос-Анджелес через двадцать минут. Успеете.

— Пожалеешь, старик, — только и сказал Джино.

Но Смайли не испугался угрозы, зная, что тот просто не успеет привести ее в исполнение. Сегодня он более или менее оправится от шока, переночует в Лос-Анджелесе, а оттуда на автомашине прикатит в Санта-Барбару на виллу шефа. Два дня у них уйдут на разговоры и планы отмщения, а может быть, шеф придумает новый вариант встречи с Селестой. Тем временем Смайли уже будет дома, на Бермудах. А там пусть попробуют за ним поохотиться: Гамильтон не Манхэттен, не Сентрал-парк и не Сорок пятая улица. Авто, сбивающее вас прямо на тротуаре, выстрел из-за угла или пластиковая бомба, заложенная в радиатор вашей машины, — все эти модерн-убийства для здешних курортов не характерны. Да и Корнхилл, заинтересованный в благополучном здравии директора-администратора, дремать не будет. Конечно, опасность всегда опасность, но Смайли не был трусом.

Расчет его оказался верным. Никто не помешал ему в срок закончить все дела и благополучно снизиться на аэродроме Майн-Айленда. Здесь его встретил меланхолично настроенный Рослов, поведавший ему местные сплетни и новости вперемежку с жалобами на вынужденное бездействие.

— Мак-Кэрри торчит в Лондоне. Волынка с институтом все еще тянется. Строительная площадка за городом уже найдена, но владелец земли требует расплаты только наличными. Средства продолжают поступать, но пока не решится вопрос в ООН о международном руководстве института и о характере его деятельности, проблема финансовой базы все еще остается проблемой. Предприимчивые люди уже потихоньку начинают скупать земельные участки вокруг территории будущего института. Поговаривают, что к этому приложили руки Корнхилл и Барнс, но те многозначительно темнят или отнекиваются. Вокруг нашего рифа — суетня: шуруют на воде и под водой магнитологи и метеорологи, яхтсмены и аквалангисты. Любопытных бездельников разгоняют патрули Корнхилла, а осевшие здесь кое-какие члены бывшей инспекционной комиссии что-то записывают. От контактов с Селестой предложено пока воздержаться, следовательно, нам делать нечего. Я уже сто раз просился домой — не пускают. Говорят, нужен человечеству. А я хочу, кроме того, быть нужным только одному человеку, но этот человек намерен прочно связать свою научную судьбу с Невидимкой. Ну не к Селесте же ревновать — вот и терплю. Жду помаленьку. В общем, скучно. Хоть бы ты чем повеселил.

— Повеселю, — пообещал Смайли.

Уже вечером в своем кабинете под неоновой надписью снаружи и с огромным глобусом-баром внутри Смайли рассказал Рослову о недавнем нью-йоркском приключении.

Как он и ожидал, Рослов заинтересовался.

— Почему они обратились именно к тебе?

— Был один случай… — замялся Смайли.

— Не виляй, может быть, дело серьезнее, чем ты думаешь.

Путаясь и запинаясь, — видно было, что воспоминания не доставляют ему радости, — Смайли поведал Рослову историю своего знакомства с неким деятелем, которого его приближенные почтительно именовали шефом. Смайли только начинал свой кладоискательский бизнес. Тогда-то в одном из фешенебельных клубов Майами он и познакомился с рослым мужчиной с фигурой борца и голосом полкового командира. Тот сразу же продемонстрировал свою симпатию к начинающему бизнесмену, проиграл ему несколько партий на бильярде и в заключение попросил об одном одолжении.

— Я улетал тогда в Мехико, где меня ждали клиенты — два богатых молодчика, которых мне удалось заинтересовать перспективой поисков клада на одном из необитаемых островков в Карибском бассейне. Багажа у меня почти не было. Вот шеф и попросил меня отвезти в Мехико небольшой чемодан — «кое-какие сувениры для друзей из Акапулько. Один из них вас встретит в аэропорту». Я по дурости согласился, получил чемодан и передал его встретившему меня итальянцу. Это и был Джино. Вечером он навестил меня в отеле на правах нового знакомого и передал мне пачку сотенных и записку от шефа: спасибо, мол, за услугу, вы перевезли очень ценные бумаги, которые не хотелось доверять почте, а я, как бизнесмен бизнесмену, выражаю свою благодарность по-деловому. Естественно, я заподозрил неладное и вернул деньги Джино. А он ухмыльнулся и этаким шепотком на ухо: возьмешь, мол, или не возьмешь, а дело сделано — бумаги эти помогли ускользнуть грузу, за которым уже несколько месяцев безрезультатно охотятся ищейки Штатов и Мексики.

— Почему же ты не обратился в полицию? — спросил Рослов.

— С жалобой на себя? Меня бы и взяли, как раскаявшегося участника операции.

— Ну а финал?

— Деньги, наверное, присвоил Джино, а от меня теперь требуют вторичной «услуги».

— Кто же этот таинственный «шеф»?

— Джошуа Игер-Райт. Мультимиллионер. Неофициально его называют Трэси. Это — игорные дома в Рено и урановые прииски в Африке, контрабандная торговля алмазами и страховой «рэкет». Специальностей много. Только зачем ему Селеста? И о чем вопросы?

— Вероятно, ему нужна информация, какую нельзя добыть легальным путем.

— Значит, надо усилить охрану острова. Пусть Корнхилл пошлет дополнительный патрульный катер. Хорошо бы также наладить с островом вертолетную связь. Ты бы поговорил с Селестой.

— Почему я?

— С тобой он охотней общается.

— Глупости, — сказал Рослов. — Ему нужен только взаимный информативный обмен.

22. РОСЛОВ ВТОРГАЕТСЯ В «ЧЕРНЫЙ ЯЩИК»

Сообщение Смайли не слишком встревожило Рослова. Не встревожило оно и членов Временного комитета по контактам с Селестой. Контакты пока не поощрялись, а комитет, созданный до начала работ спешно организуемого Международного института ЮНЕСКО, действовал скорее как плотина против праздного любопытства сразу же наводнивших Бермуды туристов. Да и собирался он не часто и не в полном составе не потому, что важных дел не было, а так уж сложились обстоятельства. Директор-администратор ездил, проектировал и строил, Мак-Кэрри и Бревер дирижировали своими научными оркестрами — один из Англии, другой из США, а выделенные инспекционной комиссией Домбош и Крейгер целыми днями пропадали, шныряя вокруг «белого острова» на воде и под водой с аквалангами, исследуя загадки его аномалий. Шпагин срочно вылетел в Москву, вызванный командировавшим его институтом, а Янина выклянчила неделю для поездки в Варшаву повидаться с родителями. Кроме Смайли и Рослова, в комитете оставались только Барнс и Корнхилл, выбранные по локальному принципу из уважения к земле, на которой открылось бермудское чудо. Пользы от них не было никакой. Барнс желчно критиковал все и вся, втайне недовольный и своим незавидным положением в комитете, и растущим ажиотажем, превратившим хотя и модный, но благопристойный английский курорт в сумасшедшую международную ярмарку, а Корнхилл помалкивал, только выжидая случая потребовать свой куртаж, когда в нем будут нуждаться.

Он был единственным, кто насторожился, когда Смайли в присутствии Рослова рассказал о своей встрече в Нью-Йорке.

— Придется строить казарму, — сказал он, помолчав.

Смайли не понял.

— На «белом острове», — пояснил Корнхилл.

На коралловом рифе к этому времени вместо кафе под тентом были возведены павильон с довольно вместительным залом для переговоров с Селестой, кабины для стенографических и магнитофонных записей и радиорубка. Дежурный на острове мог в любую минуту связаться с рацией в полицейском управлении Гамильтона.

До Смайли дошла наконец мысль Корнхилла.

— Вы считаете необходимым поставить охрану? — спросил он.

— Не только. Надо создавать собственную полицию. Я могу послать трех, от силы четырех полицейских. Но может случиться, что нам понадобится сотня. База здесь, в Гамильтоне. На острове круглосуточное дежурство. Собственные патрульно-сторожевые суда. Круговая оборона бухты, спаренные пулеметы, может быть даже орудия. Не исключаю необходимость и ракетной установки, скажем, «земля — воздух», и специальной электрозащиты от аквалангистов.

— Кого вы собираетесь защищать, Корнхилл? — вмешался Рослов. — Селесту? Едва ли ему понадобятся ваши ракеты. Он обойдется своими средствами.

— Я защищаю не Селесту, а коралловый риф.

— От кого?

— Вы слышали рассказ Смайли. По-моему, он назвал Игер-Райта?

— Ну и что?

— Вы недооцениваете Трэси. Он может при желании захватить и Майн-Айленд с его столицей. Только это неразумно и чревато международными осложнениями. А Трэси работает тихо и безнаказанно. Похитить любого из вас и перебросить на остров для переговоров с Селестой для него проще, чем написать письмо без ошибок. И разве остановят его патрульный катер и трое полицейских на острове?

— Вы сказали — четверо, Корнхилл, — напомнил Смайли.

— От силы, мой друг, от силы, — насмешливо подчеркнул Корнхилл. — Моих полицейских даже в городе не хватает. Число туристов удвоилось. А число прибывших с ними карманников и шулеров, шантажистов и притонодержателей? Создавайте свою полицию, Смайли, и берите меня начальником.

— С удвоенным жалованьем? — пошутил Смайли.

— А может быть, и без жалованья. Вдруг вы подарите мне свою «Альгамбру», которую почти что купили? А вдруг я и сам построю такую? Кто знает? Предвижу золотую лихорадку, старый разбойник, и не сомневаюсь, что вовремя поставлю заявочный столб…

— На что он намекал? — спросил Рослов у Барнса, встретив того за обедом.

— Он вам объяснил?

— Нет.

— А вы настолько наивны, что сами не можете сделать необходимых выводов?

— Из контактов с Селестой?

Смешок.

— Вот именно. Когда они станут объектом не только научного интереса. Когда поставленные цели не ограничатся открытием нового элемента или природы шаровой молнии.

— Вы подразумеваете промышленный шпионаж?

Барнс ответил с желчной гримасой:

— Я подразумеваю все. Наследники дяди-миллионера захотят знать содержание его завещания. Министр — любовную переписку своей жены. Военная разведка — посольскую документацию. Иностранные посольства — секреты военной разведки. Промышленные концерны, синдикаты гангстеров, патентные бюро, маклерские конторы, Уолл-стрит и Сити — все станут клиентами вашего информария. А ему что — машина! Взять информацию — дать информацию. Сто битов, тысячу битов, миллион битов — ради Бога! А кому они пригодятся, эти биты, чему послужат — добру или злу? Войне или миру? Не все ли равно, скажет ваш Селеста. И грабеж — информация, и шантаж — информация, и дипломатический скандал — информация. А кто, скажите, будет контролировать переговоры с Селестой? Наш комитет? Или институт Мак-Кэрри и Бревера? Или, может быть, Совет Безопасности? А не найдутся ли лазейки для фунта или доллара, способные потеснить прекраснодушие и порядочность? Вы не задумывались над этим?

Барнс не сказал ничего нового, он только более обоснованно и разносторонне сформулировал те же предположения и опасения, какие уже высказывал Смайли. Но именно эта обоснованность и заставила Рослова глубоко задуматься над судьбой открытия. Барнс с мефистофельским злорадством обнажил проблемы будущих контактов с Селестой, выходившие из круга привычных интересов науки и до сих пор не беспокоившие ни их, первооткрывателей, ни организаторов нового детища ООН — международного института «Селеста-7000» Мак-Кэрри и Бревера.

Не станет ли Селеста для человечества новой атомной бомбой — ведь и о ней не думали зачинатели расщепления атомного ядра. Но из-за плеча Оппенгеймера всегда может выглянуть Теллер. Где гарантия, что подобные ему не выглянут и теперь, и позволит ли им Селеста подменить белое черным? Ведь бермудский Бог не отделяет зло от добра. Барнс прав: для него это однозначная информация.

Однозначная ли?

У себя в номере, опустевшем после отъезда Шпагина, Рослов, не глядя на часы, бродил вокруг стола и думал вслух. Он привык думать вслух, хотя это иногда и приводило к забавным недоразумениям, если в комнате он был не один. Сейчас он был один с единственным слушателем — магнитофоном; записывать свои раздумья он научился у Шпагина, всегда прибегавшего к магнитной записи, если в голову приходило что-нибудь стоящее.

Потом он перемотал пленку и снова включил запись:

«…Отбросим водные и магнитные аномалии. Они не имеют отношения к мышлению.

По той же причине отбросим и силовые поля. Это — запрограммированные реакции защиты на возможность опасности.

Отбросим и „миражи“. Это разновидность методов получения информации. Метод проверки чувственных восприятии. Философские и социальные идеи, этические и моральные категории в моделированных исторических, действительных или вымышленных ситуациях. Отбросим как „не мышление“.

…Это не мозг. Во всяком случае, не мозг, подобный человеческому. Следовательно, не может идти речи ни о нейронах, ни об аксонах, ни о сомах, образующих динамическую систему нервной клетки. Не приходится говорить и о структурных отделах мозга — мозжечок, полушария, кора, подкорка. В поле нашего внимания остается только энергетика мышления, его характер и специализация.

…Как возникает мысль у Селесты? Я думаю, у него нет ни сознания, ни подсознания в общепринятом научном их понимании. Следовательно, возникновение мысли не зависит от управления полем сознания и подсознания. И едва ли здесь можно говорить о физиологии, скажем о возбуждении какой-то цепочки нейронов, — скорее уж о возбуждении энергетических и радиационных полей, но мысль возникает, как выходной сигнал „черного ящика“, конкретная мысль с определенным логически-информационным содержанием.

Возбуждение запрограммировано. Генератор мыслей — не что иное, как программа накопления информации, ее селекции, оценки и синтеза. Программа предусматривает и „обогащение“ информации, пропущенной сквозь чувственное „сито“ человека. Но и скорректированная „обогащенной“ информацией мысль Селесты не обогащается творчески. Он отвечает на вопросы, спрашивает, познает, подтверждает или переосмысливает познанное. Но это не акт творчества. У Селесты нет ни озарения, ни интуиции, он не умеет строить логических продолжений информационных „находок“ и беспомощен в так называемых проблемных ситуациях. Даже не очень сложные электронно-вычислительные машины могут „научиться“ играть в шахматы. Селеста не может. А ведь шахматы — это приблизительная модель творческого мышления человека…»

Рослов выключил магнитофон, вспомнив свои попытки сыграть с Селестой. В первый раз «мираж» столкнул его со Шпагиным в излюбленном Селестой варианте раздвоения сознания. Рослов и Шпагин играли, как два гроссмейстера, бессознательно повторяя кем-то и когда-то сделанные ходы. На каком турнире игралась эта партия и кто были ее участники, Селеста не ответил.

Во второй попытке «мираж» поставил Рослова в положение сеансера одновременной игры в явно вымышленной ситуации на фоне каких-то экзотических пальм и бананов. К нему обращались по-испански: «Прошу, маэстро», «Я хочу еще подумать, маэстро». Он кивал, понимая и соглашаясь, делал ход или проходил мимо к следующему партнеру. «Очнувшись», Рослов предложил Селесте сыграть запросто, без «миражей», на реальной доске и получил ответ: «Не умею». Он тут же подумал, что Селеста знает правила, помнит все выдающиеся труды и партии всех выдающихся шахматистов, может воспроизвести любую ситуацию в любой партии, записанной в его информарии, но самостоятельно найти решение в незнакомом ему положении не сможет. Селеста немедленно ответил: «Не смогу». — «А если, допустим, я начну партию ходом крайней пешки а или h?» — мысленно спросил Рослов. «Не знаю», — был ответ.

Рослов усмехнулся своим попыткам обнаружить в Селесте супергроссмейстера и снова включил магнитофон. Записанный его голос продолжал:

«…Значит, Барнс прав? Селеста мыслит автоматически, пассивно и безлично. Автоматизм мышления не исключает возможности отличить зло от добра, но принять ту или иную сторону может личность. А у Селесты нет личности, нет „я“, нет воли, запрограммированной на что-либо, кроме селекции и накопления информации. Но Барнс проглядел эволюцию феномена. Селектор стабильной информации сам не остается стабильным. Это самопрограммирующаяся система, и все зависит от того, как меняется программа под влиянием внешних воздействий. Каждый вопрос к Селесте и каждый его ответ — это может быть мелким, ничтожным, но все же изменением программы, в котором участвует человек-партнер. Не помню кто, Янина или Шпагин, сказал, что с нашей помощью создается мировоззрение Селесты. Шутка? А может быть, неосознанное предвидение?»

Рослов выключил запись, надел куртку — на море ветрено, а он собирался совершить неотложную прогулку к «белому острову». Он не хотел терять ни минуты. Ночь? Штормит? Какая разница: Селеста не спит. Разговаривать с ним можно в любую минуту суток.

Через три часа, оставив мокрую куртку на яхте, он поднялся в павильон, построенный цирком: кресла в несколько рядов окружали пятачок манежа с единственным столиком в центре. На столике белел магнитофон, похожий на гигантскую морскую раковину. Раковина открывалась с началом записи, если откликался Селеста.

Отказавшись от кофе, предложенного дежурившим в соседней рубке радистом, Рослов остался один. Весь план предстоявшего разговора, который он тщательно продумал во время поездки, улетучился. Рослов молчал, как дебютант на спектакле, забывший роль. С чего начать? Может быть, с упоминания о том, что разговор очень важный и от него зависит, как сложатся в будущем контакты с Селестой.

— Я знаю, — «услышал» он беззвучный ответ.

— Давай без фокусов, — обрадовался Рослов, — без миражей и снов. Просто по-дружески, как два собеседника за чайным столом.

— Хорошо.

Рослов говорил по привычке вслух, не боясь, что его услышит радист или полисмен, дежурившие по соседству: стены «переговорной» не пропускали звуков.

— Я все время думал о твоих сигнальных системах, — сказал он, — о характере мышления. У тебя нет желания поспорить?

— Я не умею спорить. И у меня нет того, что ты называешь «желанием».

Слова Селесты возникали в мозгу, как подключенная беззвучная запись. Казалось, кто-то прямо выстукивал текст на послушных мозговых клавишах.

— У тебя есть запрограммированная воля к отбору и накоплению информации, — сформулировал свою мысль Рослов, — назовем ее желанием. Есть и способность отличать великое от малого, здоровое от больного, перспективное от исчерпавшего себя. В чем критерий отбора?

— В интенсивности волн, посылаемых скоплением мыслей, создающих и развивающих информационную схему. Чем крупнее скопление, тем интенсивнее волна.

— Понятно. Интерес и желание запрограммированы. Но ты же самопрограммирующаяся система. Как видоизменяет программу резервуар информации? Или процесс ее обработки?

— Не знаю. У меня нет органов, регистрирующих эти изменения. Самопрограммирующаяся система не может изучать себя. Не может без информативного обмена.

— Вот и дошли, — обрадовался Рослов. — Такой информативный обмен уже действует. Он и скорректирует твою программу. Возьми две схемы: объем и качество информации, накопленной обскурантизмом средневековья и светом разума последующих поколений от Томаса Мора до Карла Маркса. Как выросли масштабы мысленных галактик человечества, как повысилась степень их яркости! А до какой интенсивности сгустило их величие ленинского подвига! Сравни их в том шквале информации, который обрушивает на тебя мир, сопоставь их идейную сущность. Даже твой однозначный критерий позволит тебе осознать, где душат и унижают мысль и где возвышают и окрыляют ее. Где и кто. А сравнение и выбор — это ведь воля, «я», личность. Ты еще не сознаешь этого, но уже самый процесс обработки информации программирует в тебе вибрион личности. Скоро твое «я» будет не только чуждым тебе местоимением, но и волей, обретенной в контактах с разными и по-разному мыслящими людьми.

Ни разу не прервал Рослова Селеста, и, даже замолчав, ученый по какой-то неослабевающей внутренней напряженности осознал, что Селеста не отключен, «слушает», может быть даже «перечитывает» каждую новую для него мысль, «прикидывает» ее логически информационную ценность.

— Продолжай, жду, — «услышал» он.

— Ты теперь перепрограммирован на контакты с людьми, — в свою очередь откликнулся Рослов, — ты ждешь их. Ты их ищешь. Но возможно, организация контактов окажется в руках людей, которые используют их в своих корыстных или просто эгоистических интересах. Научный обмен информацией будет ограничен или исключен вовсе. Что же, и к этому ты останешься безразличен? Не верю.

Рослов помолчал, все время ощущая «цепочку», связывающую его с Селестой.

— Не верю, — повторил он упрямо, — не могу поверить. Твоя информация может быть использована и на подготовку войны, и на дело мира. Ну, предположим — война. Ядерная война, уничтожающая половину населения планеты и весь ее промышленный и научный потенциал. Информация? Согласен. Огромная по объему? Бесспорно. А дальше? Люди будут умирать от радиации, а ты останешься в изоляции на этом рифе, вне контактов и каналов связи, с нарушенным информативным обменом. Поток информации расколется на клочки, ничтожные по объему и жалкие по качеству. Интенсивность человеческой мысли снизится до уровня, соответствующего периоду изобретения колеса. Значит, для контактов тоже нужен критерий. Направленности, назначения, цели. Вот это ты и запрограммируй.

Рослов передохнул и вдруг услышал собственный голос, только без интонационной окраски:

— Я думаю. Уходи.

Селеста не повторялся, выбирая каналы связи, и Рослов знал, чьи слова выдавили его пересохшие губы. Не заходя к радисту, он спустился к яхточке и, не боясь магнитных ловушек, включил мотор и вышел на темный простор океана. Только сейчас он почувствовал, как холодные капельки пота стекают со лба по небритым щекам. Рослов вытянул руку — она дрожала.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЛИЧНОСТЬ СЕЛЕСТЫ

— Да, — сказал Маленький Клаус.

— Мой колдун может суметь все, что я захочу.

Г.-Х. Андерсен. Сказки

23. ШАХМАТНЫЙ ЭТЮД ТРЭСИ

В Санта-Барбару Джино ехал с неприятным ощущением невесомости. Оно возникает в опускающемся лифте, когда желудок прилипает к позвоночнику, а во рту скапливается солоноватая и липкая слюна. Проще говоря, Джино трусил. Он вообще не отличался особой храбростью: боялся собак, зубной боли и наведенного на него дула пистолета. Но больше всего Джино боялся шефа, его издевательского тона, его тяжелой руки, его игривых шуток, предвещающих множество разных санкций, из которых экономические можно было считать наиболее легкими.

Угнетенное состояние Джино усиливал и элегантный кровоподтек на скуле, оставленный увесистым кулачищем Смайли.

«Ублюдок! — бесился Джино. — Жаль, времени не было, а то устроил бы я тебе мартышкино житье!» Но Смайли был вне досягаемости Джино, а встреча с шефом не предвещала ничего доброго. «Что это у тебя за украшение? — спросит он и, узнав о причине, язвительно усмехнется: — А ты, я думаю, здорово отделал этого Смайли!» Словом, для плохого настроения у Джино были достаточно веские основания. И оно ухудшалось с каждой минутой, приближавшей итальянца к двухэтажной вилле шефа, названной по имени тихого калифорнийского городка Санта-Барбары, на окраине которого она и укрывалась за высокой чугунной оградой.

В Калифорнии, как нигде в Соединенных Штатах, города крестили именами любимых святых. Санта-Барбара, Санта-Анна, Сан-Диего, Сан-Роберто, Санта-Моника, Сан-Хосе и, наконец, Сан-Франциско — их было много, маленьких и больших, шумных и тихих, знаменитых и безвестных. И вовсе не обязательно, чтобы жители этих «святых» городков отличались особенной святостью. Джошуа Игер-Райт при всей снисходительности характеристики не мог претендовать на нимб святости ни по своей внешности, ни по делам, ибо всю зрелую жизнь посвятил нарушению шестой и восьмой заповедей. Конечно, сам он не крал и не убивал, а методистская церковь Санта-Барбары неустанно восхваляла его благочестие и непорочность, выражавшиеся, должно быть, в немалых подношениях наличными и в банковских чеках.

Но зато его помощники не брезговали никакими средствами для достижения поставленных Трэси целей и в игорном бизнесе в соседнем с Калифорнией штате Невада, и в других не менее прибыльных авантюрах, требовавших подчас и выстрелов и взрывчатки. Джошуа Игер-Райт, владелец вилл, яхт, частных самолетов и автомашин, член десятка аристократических и деловых клубов, именно этот вид не поощряемых законом доходов больше всего и любил. И любил, может быть, потому, что жила в нем память веселой и бурной молодости, когда он сам стрелял из пистолета без промаха, водил автомашину, как профессиональный гонщик, и скакал верхом не хуже голливудских ковбоев. Поговаривали, что в годы «сухого закона» он был связан с самим Костелло и другими боссами подпольной американской мафии, зарабатывавшей миллионы на контрабандном ввозе спиртного, что знаменитое ограбление чикагского экспресса в тридцатых годах было делом его рук, что его имя не раз и не два упоминалось в полицейских архивах Америки. Но о бурной молодости Трэси предпочитали не помнить. Сейчас его имя фигурировало не в полицейских досье, а в сборниках «Кто есть кто», перечислявших всех самых известных, богатых и модных людей страны.

Во время Второй мировой войны Трэси вспомнил о своем национальном долге и здорово нажился на военных поставках, а после войны значительно расширил список своих интересов от урановых рудников в Африке до игорных домов, процветавших с разрешения и без разрешения полиции. В его резиденцию в Санта-Барбаре стекались и сведения о других прибыльных предприятиях вроде тайной скупки родезийских алмазов или контрабандного золота из Бразилии. Айсберг Игер-Райта прочно держался на воде финансовых рынков, и его подводная часть была значительно массивнее надводной, а проще говоря, секретные ведомости Трэси таили суммы куда большие, чем те, с которых взимался подоходный налог. Правда, злые языки поговаривали, что под водой айсберг Игер-Райта поддерживали и другие скрытые силы и что не всегда мультимиллионер действовал только в своих интересах, да и в финансовых джунглях Америки давно уже привыкли к тому, что за любым, даже очень крупным хищником скалят зубы другие — еще крупнее. К тому же дальновидный Игер-Райт предпочитал не связывать себя правами подданного Соединенных Штатов.

Его вполне устраивало респектабельное гражданство одной из скромных латиноамериканских республик. И не так уж важно, что он ни разу не побывал на гостеприимной «родине»: ностальгия его не мучила, а свои обязанности гражданина он выполнял раз в году, посещая посольство пригревшей его республики. А чаще сам посол навещал резиденцию мультимиллионера, иногда подолгу просиживая в приемной двухэтажной виллы, у ворот которой остановил свою машину сицилианец Джино.

Он легонько нажал кнопку звонка, и тотчас же над ней вспыхнул глазок телекамеры. Джино бодро прикрыл его ладонью и услышал из динамика голос охранника:

— Не валяй дурака, Джино. Лучше поспеши. Шеф ждет.

— Как его настроение? — осведомился Джино.

— Спокоен.

«То-то и худо, — подумал Джино, — уж лучше бесился бы. Покричит и утихнет. А если спокоен, значит, что-то придумал. Ох и боюсь же я этого „что-то“».

— Кто у него? — спросил он у секретарши, входя в приемную.

— Кордона.

«Совсем плохо, — невесело усмехнулся Джино. Он терпеть не мог этого специалиста по наркотикам, псевдосупермена и любимчика шефа. — А, будь что будет!»

Вопреки сообщению охранника, шеф не был спокоен. Он мрачно взглянул на вошедшего Джино и промолчал. Кордона, напротив, дружественно кивнул Джино и указал на кресло у стола. Джино робко уселся на край кресла и кашлянул.

— Простудился? — Шеф удивленно поднял брови. — С чего бы это? В такую жару.

— Это у него нервное, — ввернул Кордона, но шеф взглядом осадил его.

— Ладно, — сказал он примирительно. — Как я понимаю, Смайли слинял?

— Слинял, — радостно подтвердил Джино.

Гроза, кажется, проходила.

— Плакать не будем, — отрезал Трэси. — Я на него и не рассчитывал. Так, прикинул. Ведь деньги взял тогда ты, а не он. Думаешь, я не знал об этом?

Джино побагровел, нервно скомкал так и не зажженную сигарету и молча опустил голову.

— Когда-нибудь я у тебя их вычту с процентами, а пока…

Шеф произнес это не угрожая, с такой ласковой задумчивостью, что Джино осмелел и даже рискнул продолжить:

— Может быть, пощупать Смайли легонько?

— А потом что? Пострадает Смайли — Селеста для нас закрыт.

— Он и так для нас закрыт.

— Это еще неизвестно, — протянул Трэси. — Пока Смайли в порядке, ваш разговор с ним никого не встревожит. Ну, усилят охрану, поставят еще двух часовых. А у нас есть кое-какие комбинации… В шахматы играешь?

— Нет, а что? — Джино выпучил глаза: о чем шеф думает, за кого его принимает?

— Многое ты не умеешь, Джино. А ведь можно разыграть изящный этюдик в духе Ласкера.

Джино по-прежнему глядел растерянно, не успевая следить за игрой мысли шефа. Ему, простому смертному, это было невмоготу. А Трэси резво подошел к стеллажам с книгами, нажал скрытую кнопку. Часть стеллажей неслышно поползла в сторону, обнаружив нишу, в которой висела большая, пятитысячного масштаба карта Калифорнии из цветного пластика. Трэси повернул тумблер, и карта ожила: побежали светящимися змейками дороги, зажглись и замигали огоньки городов, выросли и грозно нависли над дорогами темные уступы гор.

— Прикинем, что мы знаем, — начал Трэси, взяв указку и ткнув ею в желтый глазок на берегу Тихого океана. — В порт Фриско прибывает военный корабль. Когда? Ориентировочно — в конце месяца. Откуда? Из Рио. Груз? Золото в слитках, предназначенное Национальному банку в Сакраменто. Стоимость груза? Тоже ориентировочно — от десяти до пятнадцати миллионов долларов. Ясно?

— Ясно, — сказал Кордона.

А что было ясно, Джино не понимал. Золото всегда привозят в слитках, и всегда оно предназначается банкам, и стоимость всегда миллионная. Может быть, шеф собирается его перекупить? Но в таких случаях он прибегает к другой агентуре. Ни Джино, ни Кордона для этого не годятся. Не в силах расшифровать шахматный этюдик шефа, Джино сказал, чтобы что-нибудь сказать:

— Приятная сумма.

— Я тоже так думаю, — подтвердил Трэси, — потому я и хочу, чтобы она стала нашей.

— А вы не шутите? — тихо спросил Кордона.

Шеф не ответил. Ответили его глаза, холодные и стальные. У Джино захватило дух. Десять или пятнадцать миллионов долларов! Украсть! Запросто смахнуть, как пачку сигарет с прилавка табачника! Много качеств было у шефа, но одно Джино боготворил: шеф никогда ничего не начинал без уверенности в выигрыше и ни разу, на памяти Джино, не ошибся. Кажется, на них действительно может хлынуть золотой дождь, хотя туча еще не прибыла из Бразилии. Но Джино уже ощущал на ладони сладостный холодок желтых пирамидальных слитков, которые будут потом распилены, расплавлены и переброшены на рынки Индии и Гонконга, где за кило золота платят в полтора раза дороже, чем в Америке или в Европе.

Трэси снисходительно наблюдал за реакцией Джино и, довольный произведенным эффектом, весело подмигнул Кордоне. Тот ухмыльнулся, в его черных глазах-маслинах уже прыгал хмельной отблеск бразильского золота.

— Хорошая идея, шеф, — почтительно произнес он. — А как к ней отнесется правление Национального банка?

— Я не поставил его в известность о моих планах. Впрочем, мы квиты: они тоже не торопятся снабдить меня информацией. Например, о дне прибытия судна.

— Вряд ли кто-нибудь знает об этом.

— Кто-то знает, — подчеркнул Трэси, — а вот я пока еще нет.

— Уравнение со многими неизвестными… — задумался вслух Кордона. — Икс — день прибытия корабля. Игрек — транспортировка. Зет…

— Тебе не хватит и половины азбуки. — Трэси снова подошел к карте и провел указкой по извилистой линии, соединяющей Сан-Франциско со столицей штата. — От Фриско до Сакраменто около двухсот миль. Золото повезут в автофургонах. Загружать их начнут сразу же по прибытии военной калоши. Полиции нагонят — не подступишься. Ясно, что брать золото надо не здесь. А где? — Указка Трэси уперлась в грудь Джино. Тот недоуменно пожал плечами.

— Не знаю.

— Плохо, — поморщился шеф. — А ты?

Кордона неторопливо подошел к карте и ткнул пальцем в светящуюся ленту дороги.

— На восемьдесят четвертой миле шоссе сужается. В горловине может пройти только одна машина. Мы перекрываем дорогу и перегружаем золото. Легко и просто.

— Просто, но не легко, — сказал Трэси. — Идея верна, но разработка примитивна. Ты забыл о конвое.

— Почему забыл? Не забыл. Но сколько их будет: десять, двадцать? Не сотня же.

— Точно знает только начальник полиции.

— А разве Джошуа Игер-Райт не может побеспокоить начальника полиции?

— А тот спросит, откуда почтенному Джошуа Игер-Райту известно о золоте из Бразилии? После этого можно ставить на операции крест: я не могу рисковать своей репутацией.

— Численность конвоя можно предугадать, — не сдавался Кордона.

— А его оснащенность? Оружие? Транспорт? А сколько человек мы сможем занять в операции?

— Дюжина у меня есть.

— А если в конвое будут две дюжины?

— На нашей стороне неожиданность.

— Что она даст? Ты же сам сказал, что дорога сужается. Значит, мотоциклисты пойдут цепочкой. Неожиданно ты убьешь четверых, а остальные двадцать прикончат тебя и твоих парней. Нет, так работать нельзя. Мы можем придумать сотню планов, но все они полетят к дьяволу, если не знать дня, часа и сил противника. Конечно, тактику можно продумать и сейчас. Например, так: перекрываем дорогу и движение по ней ремонтными работами.

— Липа?

— Зачем? Вполне легальный маневр. Я же ничего не знаю о золоте, поэтому провожу поверхностную обработку участка шоссе от девяносто второй до девяносто четвертой мили.

— Это вызовет подозрения.

— Какие? Дорожная одежда действительно требует обработки: за последний месяц там сорвалось шесть или семь машин. Я уже взял подряд в муниципалитете.

— Значит, с одной стороны свидетелей не будет, — задумчиво сказал Кордона.

— С другой — тоже. Полиция задержит попутное движение минут на сорок, чтобы колонна шла в одиночестве. Сорок минут — это шестьдесят миль. Вряд ли кто сможет догнать фургоны.

— Вероятно, большинство конвойных пойдет впереди колонны, — предположил Джино.

Шеф ласково потрепал его по щеке:

— Соображаешь, мальчик. На это я и рассчитываю. Тяжелый грузовик, выскочивший из-за поворота, собьет в пропасть по крайней мере четверых и загородит дорогу. Шофер разыграет комедию: отчаяние, страх, слезу пустить может. Есть такой?

— Найдется, — сказал Джино. — Бывший актер.

— Тем лучше. Убедительнее сыграет.

— Пожертвуем?

— Зачем? Во время перестрелки, когда появятся парни Кордоны, пусть прячется под машиной. А потом его заберем с собой. Чек в зубы и билет на самолет куда-нибудь в Чили.

— Как будет развиваться операция после этой истории с грузовиком? — вмешался Кордона.

— Примерно так… — Игер-Райт взял лист бумаги, но тут же его отбросил.

— Не будем оставлять документов. Давайте на словах. Полицейские потребуют, чтобы шофер убрал грузовик с дороги. Но разве он сможет? Он почти невменяем от страха и горя. Конвоирам самим придется убрать с дороги машину. Конечно, это потребует времени: надо будет слезть с мотоциклов, покричать, потрудиться. Начнется, естественно, суматоха. А возней вокруг машины, я думаю, заинтересуются и сопровождающие груз банковские служащие, и водители автофургонов. Любопытство, друзья, безотказная черта. Она лишает человека бдительности.

Трэси положил указку, выключил карту. Массивный стеллаж бесшумно вернулся на место, и строгие ряды словарей, справочников и журналов скрыли разноцветные огни пластмассовой Калифорнии. Трэси достал из бара бутылку скотча и три пузатых стакана с кубиками льда на дне.

— Выпьем за нашего главного консультанта, — сказал он.

Его собеседники удивленно переглянулись: за кого?

— За Селесту.

При чем здесь Селеста, никто так и не понял, но прямо спросить не рискнул. Только Джино осмелился робко напомнить:

— С Селестой не выгорело. Вы забыли о Смайли, шеф.

— Обойдемся без Смайли.

— И без Селесты, — обрадовался Джино, но шеф отрицательно покачал головой.

— Без Селесты не обойтись. Наш план страдает одним дефектом: он абстрактен. Для того чтобы он стал реальным, необходимо знать, — он принялся загибать пальцы, — день прибытия судна с золотом — раз, час разгрузки — два, время начала движения колонны — три, состав конвоя — четыре, вооружение — пять, число и объем фургонов — шесть, непредвиденные обстоятельства, наконец, — семь. Где мы можем получить самые точные сведения? У Селесты.

— А почему вы так уверены, что Селеста знает?

— Селеста запоминает стабильную информацию. Записанную, закодированную, документированную. Все, что нам нужно, отражено в документах — телеграммах, списках, квитанциях. Соответственно этому мы и предложим Селесте всего семь вопросов.

— Через комитет Мак-Кэрри? — усмехнулся Кордона.

— Не остри. Мы сделаем это при личном свидании.

Джино свистнул.

— Значит, захват острова?

— Тебя это пугает?

— Но остров охраняется, и охрана сейчас будет усилена.

— Не думаю, — опять вмешался Кордона. — У них нет людей.

— Откуда ты знаешь?

— Я только что вернулся из Гамильтона.

«Трэси даром времени не теряет, — отметил про себя Джино. — Я в Нью-Йорке, Кордона на Бермудах, а кто-нибудь уже гоняет сейчас с кинокамерой по шоссе Фриско — Сакраменто. Нет, пожалуй, и на этот раз у шефа ошибок не будет».

Это подтвердил и рассказ Кордоны. Гамильтон до отказа набит туристами. Номер в отеле снять невозможно. Полиция не справляется с карманниками и шулерами. Все катера, яхты и каботажные суда не могут выйти в море без разрешения властей, а для охраны порта нанимаются добровольцы.

— Смайли не сможет усилить охрану рифа. Корнхилл просил увеличить штаты полиции, но безрезультатно.

— Сколько людей на острове? — спросил Трэси.

— Немного. Попасть туда можно только с юга. Там бухточка и вырубленная в обрыве лестница на берег. С других сторон остров недоступен: или отвесный подъем, или скат, непосредственно за которым подводные рифы. Лодку вдребезги расшибет. Поэтому охраняется только бухта: четверо часовых, прожектор и два пулемета. А в бараке на острове радист и дежурный связной для переговоров с Селестой.

— Координаты острова?

— Записаны. — Кордона бросил на стол записную книжку. — Кружным путем от Норфолка день ходу.

— Ночные условия учел?

— Обязательно.

Трэси довольно потер руки; сейчас он напоминал боксера-тяжеловеса, готовящегося нанести нокаутирующий удар противнику.

— Сколько человек пойдет на яхте?

— Хватит десяти и Джино. — Кордона подвинул к себе лист бумаги и нарисовал посреди неровный кружок. — Это остров. Яхта бросит якорь в трех километрах к северу. Первыми к острову пойдут аквалангисты. Они снимут охрану и просигналят на яхту. После этого обезвредят радиста и подготовят дежурного для связи с Селестой.

— Как подготовят?

Кордона криво усмехнулся:

— Есть препараты, парализующие волевые центры. Один укол — и человек превращается в робота.

— Ну нет. — Трэси раздумчиво остановил собеседника. — Я не позволю рисковать операцией. Селеста может не войти в контакт с обезволенным человеком. Есть ведь и другой препарат, универсальный.

— Что вы имеете в виду, шеф?

— Деньги. Во все времена они убеждали лучше угроз и пыток. Я еще не встречал человека, который отказался бы от хорошего заработка. Только считай правильно: одному достаточно десяти долларов, другому не хватит и десяти тысяч. Цифру мы определим на месте. Я сам займусь этим.

— Нет, шеф, — не согласился Кордона, — вам небезопасно появляться на острове.

— Кто меня узнает? — самоуверенно отмахнулся Трэси. — Полицейские? Радист? Но их не воскресит даже Селеста. Дежурный? Он промолчит, естественно: купленные не проговариваются. Правда, остается еще свидетель, самый для нас опасный. Но его не вызовешь в суд, и ни один прокурор не возбудит дело на основании показаний свидетеля-невидимки.

— А шум скандала, шеф?

— И для него есть глушители.

Но Кордона и Джино все еще сомневались.

— Можно заткнуть рот газетчикам. Сговориться с телевизионными компаниями. А запросы в Конгрессе? Вас это не пугает?

Но Джошуа Игер-Райт уже подсчитал все прибыли и убытки.

— Не будем заглядывать так далеко, — сказал он. — Сейчас я еще не вижу просчетов в этюде гроссмейстера Игер-Райта. По-моему, он безупречен. Черные начинают и выигрывают.

— А почему черные? — не понял Кордона.

Трэси поднялся, оскалив собственные, пока еще не вставные зубы.

— Я не претендую на белый цвет добродетели, — резюмировал он.

24. ЧЕРНЫЕ НАЧИНАЮТ…

Подготовка операции, по мнению Джино, могла быть закончена в несколько дней, но Трэси отпустил на нее три недели. Во-первых, он не любил спешки и добивался от помощников скрупулезной отработки мельчайших деталей, а во-вторых, и спешить было незачем. По сведениям, полученным от «своего» человека в столице штата, прибытие золота ожидалось не раньше чем через месяц. Преждевременный захват острова ничего бы не дал: глупо задавать Селесте вопросы, на которые еще нет ответов. Такие подробности, как час разгрузки или состав конвоя, выясняются всего за два-три дня до прибытия судна.

— Но мы все равно не узнаем точно, когда эта чертова калоша придет во Фриско, — горячился Джино, на что Трэси отвечал с неизменной уверенностью:

— Точно я узнаю у Селесты. А пока меня не пугают погрешности в день или два.

Видимо, шеф всецело доверял своему агенту в Сакраменто. Поэтому в конце трехнедельной подготовки Джино ничуть не удивился, когда ему позвонил Кордона.

— Через два часа вылетаем в Норфолк. Билеты у меня.

К вечеру они уже были на яхте Трэси, а с наступлением темноты на борту появился и шеф. Он коротко поздоровался с командой, еще раз проинструктировал аквалангистов, лично проверил снаряжение: акваланги, широкие, обоюдоострые кинжалы в твердых пластмассовых ножнах, короткоствольные автоматы типа «стэн», не боящиеся воды, бортовые крупнокалиберные пулеметы, установленные на случай нежелательной встречи с таможенным катером, а в баре кают-компании набор разноцветных бутылок, тщательно подобранных Джино.

Результатом осмотра Трэси остался доволен, вышел на палубу и зычно скомандовал отплытие. Кордона отметил про себя, что, будь у шефа золотая серьга в ухе и черная повязка на глазу, а вместо элегантного пиджака с эмблемой Ротари-клуба полосатый застиранный тельник, он вполне соответствовал бы облику карибских пиратов, бороздивших когда-то здешние воды. Возможно, кто-то из английских предков Трэси и промышлял разбоем на голубых дорогах Атлантики, во всяком случае их вероятный потомок не покинул капитанского мостика, пока штурман не доложил ему, что они у цели.

— До острова три километра. Пора глушить двигатель.

Трэси всмотрелся в черную тушь ночи: где-то далеко, почти у самого горизонта, родился расплывчатый светлый луч, задрожал, качнулся вверх и пропал, словно нырнул в бездонную отвесную пропасть, начинавшуюся за чертой горизонта.

— Прожектор на острове, — произнес неслышно подошедший Кордона.

— Шлюпку на воду! — приказал Трэси.

С чуть слышным скрипом заработал кабестан, опуская якорь. Яхта дернулась и встала, прикованная к мягкому грунту. У ее правого борта закачалась на волнах шлюпка, которую легко удерживали на месте четверо гребцов.

— Далеко не отходить, — бросил им Трэси. — Спустить десант — и назад!

Пятерка аквалангистов во главе с Кордоной, в черных резиновых костюмах, с желтыми баллонами на спине, кинжалами у бедра и автоматами на груди, спустилась в шлюпку. Через несколько минут Кордона, оглянувшись назад, уже еле-еле различил силуэт судна, настолько густой была окружающая ночная темь. Острова впереди по курсу тоже не было видно, и только по светящейся стрелке компаса Кордона определил его местоположение.

— Суши весла! — скомандовал Кордона. — Десант в воду!

Он подождал, пока последний аквалангист покинул шлюпку, размашисто перекрестился и нырнул в холодную черную воду, плотно охватившую тело. Впереди заплясали тусклые огоньки — фонарики на груди у десантников. Включив свой фонарь, Кордона подплыл к ним и показал рукой: вперед! Он любил плавать ночью, когда вода кажется непрозрачной и вязкой. Он знал это море, как свою квартиру на Ист-Лэгмур-стрит в Лос-Анджелесе, гонял здесь на скутерах и ставил рекорды в многочасовом плавании до того, как попал к Трэси. Он знал, что не ошибется, не собьется с азимута, и поэтому ничуть не удивился, когда верхний пласт неожиданно засветился. Точно плывут, прямо по лучу прожектора.

Он подождал, пока прожектор погас, и вынырнул на поверхность. В сотне метров от него белел коралловый каравай острова с аккуратно вырезанным ломтем — бухточкой. Можно было уже начинать штурм. Кордона снова нырнул и через две-три минуты очутился в бухте. Здесь было совсем спокойно, движение воды даже не ощущалось, а сама вода была настолько прозрачной, что Кордона поспешил погасить фонарь на груди.

Но часовые не видели света из-под воды. Не видели они и того, как шесть черных теней веером раскинулись по периметру бухты. Часовых было только два — больше Корнхилл не выделил, да еще двое ожидали своей вахты, должно быть, мирно похрапывая в деревянной пристройке к «переговорной».

«Нам чертовски везет, — думал Кордона, вылезая из воды и отстегивая ласты. — Это дурачье загипнотизировано уверенностью в своей безопасности». Пригнувшись, он перебежал к погашенному прожектору и вытащил из ножен кинжал. Ничего не подозревавший часовой, что-то беспечно напевая, медленно прошел мимо. В два прыжка Кордона догнал его и сильным, отработанным ударом оборвал песенку. Часовой не успел даже вскрикнуть. Кордона подхватил его уже в падении и тихонько опустил на коралловый скат. Вокруг было по-прежнему тихо, и только ленивые океанские волны, сердито, урча, разбивались у рифа.

Кордона тихо свистнул, и тотчас же с противоположного конца бухты послышался приглушенный голос:

— Порядок, Кордона. Мой готов.

— К бараку, быстро!

В доме не спали. В небольшом уютном цирке с амфитеатром стульев и круглым столом на пятачке манежа сидела худенькая белокурая женщина. Перед ней на столе лежала пухлая стопка писчей бумаги. Женщина что-то быстро писала, изредка заглядывая в блокнот. Вдруг она посмотрела в окно, и Кордона резко отпрянул в сторону. Но женщина его не заметила. Она беззвучно пошевелила губами, словно что-то прикидывая в уме, и снова склонилась над рукописью.

Кордона опять подивился непонятному своему везению. Подумать только: дежурный — женщина! Что ж, хлопот поубавится: она, наверное, и стрелять не умеет.

В другой комнате два полисмена, сидя на застеленных кроватях, играли в карты. Тут же лежали их автоматы. В глубине комнаты Кордона заметил полуоткрытую дверь, из-за которой доносилась чуть слышная музыка. «Радиорубка, — подумал он. — Радиста надо убрать в первую очередь, чтоб не успел предупредить Гамильтон». Он посмотрел на часы: три часа ночи. Еще десять минут, и можно вызывать Трэси. Хорошо бы обойтись без стрельбы, но, видимо, не удастся: стрелять придется сразу, с порога.

Но удача и тут сопутствовала Кордоне. Полицейские, бросив карты, забрали автоматы и направились к выходу. «Смена караула, — догадался Кордона. — Сами идут к нам в руки». Так и произошло. Полицейских срезали автоматной очередью прямо у выхода. Выбежавший на шум радист не успел даже вскрикнуть. Оставалась дежурная. Сделав знак своим спутникам, чтоб не стреляли, Кордона подошел к двери в глубине комнаты и рывком открыл ее. Янина не обернулась. Увлеченная работой, она или не слышала выстрелов, или не обратила на них внимания, могла подумать: гроза, гром, да и на шумовом фоне ревущего кругом океана выстрелы прозвучали не так уж громко — треск хлопушки, не больше. И Янина продолжала писать, не подымая головы от стола, освещенного только настольной лампой, выхватывающей из темноты чуть сгорбившуюся фигурку в темном жакете, пачку бумаги да белую раковину магнитофона для записи разговоров с Селестой.

Кордона молча ждал, когда женщина у стола обернется. Ему нравились дешевые театральные эффекты: небрежно-развязные позы, черные резиновые костюмы, автоматы, направленные на ничего не подозревавшую жертву. Все это сулило приятный резонанс — неожиданный вскрик, мольбу о пощаде, слезы, может быть, обморок. Вот только она обернется…

Янина отложила исписанный лист бумаги и обернулась. Сначала она увидела трех человек в костюмах аквалангистов. «Может быть, Корнхилл прислал дополнительную охрану?» — мелькнула мысль и тут же погасла: слишком красноречивы были дула направленных на нее автоматов. Потом она удивлялась тому, что не испугалась и даже не позвала на помощь. Ею владело любопытство, бессознательное стремление к опасности, о котором она знала только из книг и фильмов и которое живет в каждом, будь он профессиональный разведчик, или ученый, идущий на рискованный опыт, или просто скромный бухгалтер, вступающий в неравный бой с хулиганами.

— Видимо, я должна поднять руки? — спросила она.

Кордона обаятельно улыбнулся и опустил автомат: эффекта не получилось, девчонка была не из слабонервных.

— Зачем формальности? — галантно сказал он. — Вы умная женщина и не станете отнимать у меня оружие, драться, кусаться или царапаться.

— Не стану, — согласилась Янина. — Вы заведомо сильнее меня, а я не знакома с приемами дзюдо или самбо. Но зато я умею кричать.

— Кричите, — милостиво разрешил Кордона, — надрывайтесь. Никто, кроме Бога, вас не услышит.

— Вы забыли Селесту.

— Это он забыл вас. Почему он не помешал моим людям устранить радиста, полицейских и держать на прицеле симпатичную женщину? Кстати, как зовут эту женщину?

— А вам не все равно? — пожала плечами Янина. — Вы не Джеймс Бонд, и я не его героиня. Книжки не будет. И фильма не будет. Закругляйтесь, как у нас говорят.

Кордона опешил.

«Так ему и надо», — не без удовольствия отметила Янина. Не любезничать же ей с этой галантной гадиной! Но что делать? Вызвать Селесту? Может быть, он остановит налетчиков? Но ответного отклика не было.

«Почему он молчит? Почему не включил магнитное поле и не помешал убийству? Может быть, правы те, кто ставит его по ту сторону добра и зла? Может быть, в своем обучении он рассматривает этот налет как новый урок, в котором еще раз проверяются параметры добра и зла. Добро — в одну ячейку памяти, зло — в другую. Потом оценить, сравнить, сопоставить. Что и с чем? Какая информация понадобилась ему сейчас? Инициатива обреченной? Крыса в лабиринте в поисках выхода? Ладно, попробуем найти этот выход!»

— Что вам нужно от меня? — спросила она молча выжидающего Кордону.

— Немножко благосклонности и чуточку терпения.

— Благосклонности не ждите. А терпение может лопнуть.

Кордона бросил взгляд на водонепроницаемый хронометр, пристегнутый к запястью поверх резинового костюма. Еще пять минут до прибытия шефа он вынужден выслушивать дерзости этой маленькой женщины. Он видел, что она боится его, тяжелого, угрожающего молчания его спутников, их автоматов и кинжалов на бедрах. Боится и все же не становится на колени, не кричит, не бьется в истерике, не умоляет о пощаде. Кордона уважал не только откровенную смелость или профессиональное бесстрашие, он умел ценить и тех, кто находил в себе силы преодолеть страх, животный страх перед опасностью, болью и даже смертью. Он сейчас искренне жалел девушку, которую все равно придется убрать, если шеф с ней не договорится. А ведь с такой не договоришься.

Он прислушался: за окном зашумели голоса, чей-то смех, потом нестройный гомон в дежурке, и на пороге зала в светлом прямоугольнике двери появился Трэси. Его холодные глаза в несколько секунд оценили Янину.

— Добрый вечер, девушка, — сдержанно поклонился он. — Вернее, добрая ночь. Простите, что мы ворвались к вам без приглашения, но поверьте, я бы не рискнул поступить столь бестактно, если б не не терпящее отлагательства дело.

Кордона поморщился: он уже поиграл в джентльмена, зачем второй актер на ту же роль? Но Трэси придерживался иного мнения: он вел свою игру настойчиво.

— Я много слышал о вас, — проговорил он, присаживаясь рядом с Яниной, — и польщен знакомством. Вы, оказывается, не только известный ученый, но и бесспорно интересная женщина. Будь я продюсером, никогда не прошел бы мимо.

— Что вам угодно? — отчеканила Янина и отодвинулась. — Я задавала тот же вопрос этой пародии на Бонда. — Она небрежно кивнула в сторону почтительно отступившего Кордоны, — но он загадочно отмалчивался. Вероятно, об этом нужно спросить у вас.

Трэси заметил, как дернулся при этих словах Кордона, и усмехнулся: девчонка оказалась с норовом.

— Верно, — сказал он, — Фернандо не Джеймс Бонд, а Санчо Панса. Похудевший, но столь же послушный хозяину. Он ждал меня, и я охотно отвечу. Я просто уверен, что вы не откажете мне в небольшой просьбе.

Янина, склонив голову набок — нелепая привычка, сохранившаяся с детства, — молча смотрела на сидевшего перед ней широкоплечего человека в синем спортивном свитере, с седым ежиком волос над высоким лбом — не то киноактер на роли благородных ковбоев, не то тренер олимпийцев по боксу. Она впервые видела гангстера не в кино, а в жизни, и не просто рядового убийцу, как эта резиновая лягушка с автоматом, а лидера, главаря, атамана. При всем том он не вызывал у нее отвращения — только любопытство, холодное и брезгливое. Вежливо и спокойно, как давний и хороший знакомый, он терпеливо разъяснял Янине свою просьбу:

— Вы зададите Селесте пять или шесть вопросов. Ну, может быть, шесть или семь. Согласитесь, что это пустяк. Да и вопросы совсем безобидные. Разрешите, я изложу их письменно. Вам останется только прочесть, даже не вслух — мысленно. И ваша совесть будет чиста, как этот лист бумаги. — Он придвинул к себе пачку не исписанных Яниной листов и вооружился золотой самопиской.

Янина молча следила за его движениями. Пусть пишет. Актер. Фантомас в маске первого лорда адмиралтейства на приеме у королевы. Отлично понимает, что без королевы ему не обойтись. А королева наверняка отклонит прошение. Тогда он снимет маску. Интересно, будет ли страшно?

Янина дерзко прикрыла рукой лист бумаги, на котором Трэси выводил свой первый вопрос.

— Одну минутку… — В ней вдруг проснулась школьница, любившая посмеяться над мальчишками из своего класса. — Почему это вы решили, что я такая послушная?

Трэси отложил авторучку и снисходительно улыбнулся: он все еще был первым лордом адмиралтейства.

— При чем здесь послушание? Я рассчитываю на ваш здравый смысл.

— Объяснитесь.

— Что, по-вашему, выгоднее — десять тысяч долларов и пять минут салонной беседы или похороны?

— Я не боюсь угроз.

— Это не угроза, это реальность. У вас в математике это, кажется, называется выбором оптимального варианта. Вот и выбирайте, что вам больше нравится.

— Я уже выбрала.

— Чеком или наличными?

Янина презрительно фыркнула:

— Вы все измеряете в долларах?

— Значит, предпочитаете похороны?

— Не посмеете.

Трэси рассмеялся звонко и весело, как смеются подчас остроумной шутке, и, может быть, только Кордона заметил в его смехе искусственность.

— Посметь все можно, было бы только желание или необходимость. Если вы откажетесь говорить с Селестой, вас придется, выражаясь мягко, устранить. Это — необходимость: я не люблю лишних и опасных свидетелей. Ну а желания, естественно, нет. Вы мне почему-то нравитесь, и я надеюсь, мы сговоримся.

— Не надейтесь — не сговоримся.

Не обратив внимания на реплику Янины, Трэси взглянул на часы.

— Даю на размышление пять минут. Жизнь, девушка, дорогая штука, и не стоит отказываться от нее из-за пустяка. — Он подозвал Джино: — Проводи даму в соседнюю комнату и позаботься о том, чтобы она не скучала.

Джино вразвалочку подошел к Янине — руки в карманах, ленивый прищур глаз, сигарета во рту — и вдруг резким движением выбил из-под девушки стул. Не ожидавшая нападения Янина упала на пол. Все дальнейшее не заняло и минуты: заслонившая обидчика спина в синем свитере, взмах руки и две пощечины — одна, потом другая, после чего Джино отскочил и вытянулся, как солдат на плацу, а над ней уже склонилась голова с седым ежиком, и сильные руки помогли ей подняться.

— Прошу прощения — недоглядел. В дальнейшем, если договоримся, виновный будет наказан. — С этими словами, поддерживая девушку под локоть, Трэси провел ее в радиорубку и усадил на место радиста. — Отдыхайте, думайте, а через пять минут я к вашим услугам.

Еще минуту назад — по крайней мере ей так казалось — Янина просто бы рассмеялась ему в лицо. Пять минут или час — какая разница? Даже под дулом автомата она не станет помогать налетчикам. Это, как красная лампочка, вспыхнула первая мысль. А хватит ли у нее храбрости? Да и за что умирать? — спросила вторая — желтый огонек. Мельком брошенный взгляд на рацию родил третью мысль — зеленую: а вдруг? Есть еще пять минут. За пять минут можно что-то сделать, что-то успеть. Неосторожность Трэси, не предполагавшего, что Яна умеет работать на рации — а она научилась этому во время ночных дежурств на острове, — давала возможность опередить охранников и вызвать полицейское управление Корнхилла, если только бандиты не отключили рацию от питания.

Янина огляделась. Два равнодушных аквалангиста у двери стояли, лениво поигрывая автоматами. Джино, зевая, развалился в кресле. На Янину он не смотрел — вероятно, стыдился пощечин. Пистолет он положил на колени, полез в карман за сигаретами, щелкнув зажигалкой, наклонился над рыжим язычком пламени… Пора!

Стараясь не скрипнуть стулом, не делать лишних движений, она дотянулась до кнопки с надписью «Вызов» и, схватив микрофон, крикнула первое, что пришло в голову:

— Анджей, скорей!

Закончить она не успела. Обезьяньи пальцы Джино сдавили ей горло, перед глазами заплясали разноцветные огоньки и погасли. Но сознание сейчас же вернулось, словно кто-то, щелкнув клавишей радиоприемника, впустил в комнату чужие резкие голоса.

— С ума сошел! — донеслось до нее. — Ты бы еще до смерти дожал. Тогда прощай, Селеста!

Янина догадалась: говорили главарь в синем свитере и его подручный. Она приоткрыла один глаз, и это не ускользнуло от Трэси, он наклонился над ней и с прежней наигранной вежливостью спросил:

— Как вы себя чувствуете? Надеюсь, Джино не повредил вам горло? Говорить сможете? Я не заинтересован ни в хрипоте, ни в молчании моего переводчика. — Он подождал ответа и добавил: — Вы же сами виноваты. Зачем вам эта мелодрама? «Анджи, Энджи»… Все равно бесполезно: рация же отключена.

«Врет, — подумала Янина, но промолчала. — Пусть считает, что я поверила».

— Вы все предусмотрели, — сыграла она обреченность и похвалила себя мысленно: «Молодец, Янка! Еще пара репетиций — и можешь идти на сцену».

Трэси немедленно клюнул:

— Конечно, мы предусмотрели все до мелочей. Именно мелочи и решают исход операции.

«Они-то тебя и погубят», — злорадно подумала Яна, снова изобразив безропотную покорность. Радист Корнхилла, наверное, уже позвонил Смайли, и через полчаса-час Рослов с полицейскими будет на острове. Только бы протянуть время, сыграть любой спектакль — лишь бы поверили, не догадались, не заподозрили. Она встала и, не обращая внимания на рванувшихся к ней охранников, решительно шагнула к старику в синем свитере. Трэси искренне огорчился бы, когда б узнал, как она мысленно именует его, несмотря на всю его моложавость.

— Я готова связать вас с Селестой, — сказала она. — У меня нет выхода.

Трэси облегченно вздохнул:

— Я был уверен, что поступите разумно. Выхода у вас действительно нет, кроме согласия на мое предложение. Рад за вас. — Он вынул чековую книжку, оторвал страничку и протянул Янине: — Вот чек на обещанные вам десять тысяч. Можете реализовать его в любом банке Калифорнии.

— О деньгах потом, — отмахнулась Янина. — Но не удивляйтесь, если будут сложности, — предупредила она. — Селеста не телефонный абонент.

— Я ничего не читал о сложностях. Вызывайте его, как это обычно делается.

— Видите ли, — Янина тщательно подбирала слова, — вы не специалист, вам будет трудно понять… Селеста — это не электронное устройство, которое достаточно включить в сеть, чтобы получить нужную информацию. Каждую секунду в копилку его памяти поступает со всего света информация разной степени важности, и степень эту определяет он сам, производя отбор, кодирование и корреляцию поступивших сведений. Это основная, запрограммированная функция Селесты…

— Зачем эта лекция? — нетерпеливо перебил Трэси. — Он собирает информацию? Так она мне и нужна.

— Но получить ее не так уж просто, — терпеливо ответила Янина. — Селеста выходит на связь не часто и по своей инициативе. Связь эта всегда внезапна, кратковременна и энергоемка. Ну, как бы вам это понятнее объяснить? — Она нервно хрустнула пальцами. — Вы знакомы с устройством автомобиля? Тогда вы знаете, что такое аккумулятор. Если он не заряжен, машина мертва. Так и Селеста. Получив вызов от человека, он аккумулирует энергию, необходимую для связи. Мы не знаем, что это за энергия: наши приборы ее не регистрируют. Но замечено, что процесс аккумуляции происходит неравномерно. Иногда сразу, иногда ждешь.

— Ну а максимальный срок?

Янина взглянула на часы: вертолеты, пожалуй, уже вышли к острову. Через полчаса они будут здесь. Стоит накинуть минут десять для верности.

— Минут сорок, а то и больше, — сказала она.

Трэси недоверчиво ухмыльнулся:

— А вы меня не дурачите?

— А какой смысл мне вас дурачить? Вы рискуете только провалом операции, а я — жизнью. Вряд ли вы оставите меня в живых, если через сорок минут Селеста не выйдет на связь.

Трэси нерешительно оглянулся и поймал ободряющий взгляд Кордоны: соглашайтесь, шеф, другого выхода нет.

— Хорошо. — Трэси щелкнул пальцами, и двое автоматчиков подошли к девушке. — Я даю вам сорок минут, ни секунды больше. И не вздумайте меня обмануть.

Под конвоем автоматчиков Янина прошла в конференц-зал, села на привычное место «связного», привычно уперлась ладонями в подбородок, привычно закрыла глаза, вслушиваясь в четкое тиканье ручных часов, подаренных Рословым: «Чтобы не опаздывала на свидания».

Что ж, сегодня она явилась на свидание с Рословым на сорок минут раньше срока, но ведь Рослов мог и не получить обрывистой радиограммы Янины и не знать о том, что она его ждет. Впрочем, почему-то верилось, что он все-таки знает. Она вспомнила душную ночь, чуть слышный шорох океанского прибоя и голос Андрея, читающего чьи-то звенящие строки: «Позови меня, позови меня, если вспрыгнет на плечи беда…»

А беда стояла за спиной Янины с короткоствольными автоматами в руках, беда ждала своего срока.

25…И ПРОИГРЫВАЮТ

Рослов погасил сигарету и подошел к Смайли, перелистывающему последний номер «Лайф». Он хотел что-то сказать ему, но задумался.

— Что с тобой? — спросил Смайли.

— Что-то не по себе. Ночь какая-то тревожная, и Яна там одна. Мало ли что может случиться?

— Мало что, — скептически отозвался Смайли, разглядывая собственную цветную фотографию на развороте журнала. — В такую ночь даже насморка не подхватишь… — Его оборвал резкий телефонный звонок.

Не вставая, он дотянулся до аппарата.

— Смайли слушает. Корнхилл? Что-что? — Он прикрыл трубку ладонью и шепнул Рослову: — Радиограмма с острова. — И опять в телефон: — Повторите еще раз… Так. И больше ничего? Да, он здесь. Передаю трубку.

Рослов почти выхватил ее из рук Смайли и услышал взволнованный голос Корнхилла:

— Очень странная передача с острова. Только два слова: «Анджей, скорей!»

— Кто передал? — закричал Рослов.

— Сама мисс Яна. Видимо, с радистом что-то случилось. Мы его пытаемся вызвать, но рация острова молчит.

Рослов понял только одно: Янине грозит опасность. Эти два слова были сигналом SOS, и послан был этот сигнал ему, Рослову. Значит, он должен быть с ней.

Минута растерянности прошла. Рослов снова был собран и спокоен, и вряд ли кто мог догадаться, какого напряжения стоило ему это спокойствие.

— Слушайте меня, Корнхилл. — Рослов не говорил, он отдавал приказы. — Подготовьте два вертолета и двадцать полицейских с полным вооружением.

— Зачем? — удивился Корнхилл.

Но Рослов уже повернулся к Смайли:

— Твой новый катер на месте?

— Конечно. Где ж ему быть?

— За сколько дойдем до острова?

— За час примерно.

— А на предельном режиме?

— Минут за сорок. Не дольше вертолета.

— Это я не вам, Корнхилл. — Рослов снова говорил в телефонную трубку: — Через десять минут мы с Бобом Смайли выезжаем на остров. Тревога может быть ложной, и не стоит вызывать пожарных, пока еще нет пожара. Но если еще через сорок минут вы не получите от меня сообщения с острова, поднимайте вертолеты.

— Хорошо. — Корнхилл даже не пытался спорить: волнение Рослова передалось и ему. — Я засекаю время: через пятьдесят минут — общая тревога.

Рослов швырнул трубку на рычаг и бросился к выходу. Через несколько минут бешеной автогонки они затормозили у причала, где на волнах покачивался — гордость Смайли — новый гоночный катер, оснащенный двумя мощными двигателями.

Смайли сразу же дал полный газ. Катер прыгнул вперед и, высоко задрав нос, рванулся в ночь мимо габаритных огней катеров и яхт, мимо скупо освещенного волнореза, далеко выдвинутого в океан. На приборной доске светились компас, спидометр со стрелкой, дрожащей около цифры 190, и часы-хронометр, минутная стрелка которых казалась Рослову часовой.

Смайли выжимал из своих двух двигателей всю их проектную мощность, и скорость стала физически ощутимой: даже на мелкой океанской зыби — ветра не было — катер то и дело подбрасывало на метр или полтора. За кормой, заметная даже в темноте, белела клинообразная пенная струя, подобная следу реактивного самолета.

Смайли знал свой катер и точно рассчитал время. Ровно через сорок минут, приглушив двигатели, он ввел его в бухту, еле отыскав ее в темноте: прожектор почему-то не горел. Рослов поспешил на берег и тут же упал, споткнувшись на что-то мягкое и неподвижное. Фонарик Смайли выхватил из темноты черный полицейский мундир и большое кровавое пятно на белом коралле.

— Ножом в спину… — Смайли повел фонариком по берегу бухты и заметил пришвартованную в стороне шлюпку. — Они здесь, — шепнул он.

— Кто? — не понял Рослов.

— Гости. Видишь, часового убили? А ну-ка посвети. — Смайли передал фонарь Рослову, спустился к шлюпке, вынул весла и бросил их в воду. — Обратно ладонями придется грести, — засмеялся он, вернувшись на берег.

А Рослов отметил про себя: если здесь весельная шлюпка, то, значит, где-то поблизости базовое судно. До острова на веслах даже из Гамильтона не дойти. Но он тут же забыл об этом — внимание отвлекли три освещенных окна в конференц-зале. Там была Янина. Рослов сразу увидел ее у стола с магнитофоном, а перед ней массивного тяжеловеса в синей морской фуфайке.

— Трэси… — прошептал Смайли. — Все-таки добрался до Селесты.

— До острова, — процедил сквозь зубы Рослов, — не до Селесты.

— Ты уверен?

— Видишь, оба молчат. И люди у дверей молчат. Явно ждут чего-то. Значит, Селеста еще не откликнулся. Иначе Янина бы говорила. Посмотри, даже губы не шевелятся.

— Что будем делать? — спросил Смайли, оглянувшись.

Никого поблизости не было, но в темноте поодаль слышались чьи-то негромкие шаги. Кто-то молча прохаживался по склону за «переговорной».

— У тебя есть оружие? — снова спросил Смайли.

— Конечно нет.

— У меня «беретта». Семь зарядов. Но они тоже будут стрелять. Надо выбрать позицию.

— Погоди, — нетерпеливо оборвал его Рослов, — кажется, я что-то придумал.

Определенного плана у него не было. Одна идея — бредовая, почти неосуществимая, один шанс из тысячи, а он хотел поймать этот шанс, выловить, как золотую рыбку из моря. И нужно было только сплести невод, чтоб не ушла эта рыбка, не ускользнула, и он плел его, обдумывал свою безумную — куда там Нильсу Бору! — идею, напряженно обдумывал и когда они оба старались идти как можно тише, и когда стояли у полуоткрытой двери в «переговорную». В этот момент Трэси прервал затянувшееся молчание:

— Сорок минут прошло. Вы просто водите нас за нос. А я не люблю, когда меня водят за нос. Последний раз спрашиваю: вы свяжете меня с Селестой?

— Нет отклика. Пока не могу. И вряд ли кто сможет.

Рослов торжествующе вздрогнул. Удача! Кажется, золотая рыбка уже трепетала в неводе. Он уже почти держал ее, эту умницу рыбку, и нужен был только шаг, рывком дверь на себя и короткий шаг на автоматы охранников.

И Рослов шагнул:

— Я смогу.

Он увидел расширившиеся глаза Янины. Что в них? Презрение? Брезгливость? Гнев? «Извини, девочка. Потом поймешь и простишь». Он увидел безразличные лица лягушек-автоматчиков, удивленную мину шефа в синем свитере, ленивую усмешку гориллообразного итальянца и агрессивный рывок его соседа — смуглого красавца с квадратной челюстью: сильный характер. Но Рослову было наплевать и на силу, и на характер, и на удивление шефа, и на вороненые дула автоматов. Он начал свою игру и проиграть ее не имел права.

— Я смогу, — повторил он.

— Кто вы? — холодно спросил Трэси. — И как вы прошли сюда?

Рослов усмехнулся открыто и добродушно:

— Такой вопрос уместнее задать вам, но я не любопытен. Да и трупы дежурных красноречивее любого ответа. Но мы теряем время. — Он подошел к столу, стараясь не обращать внимания на автоматные дула, следившие за его передвижением. — Вам нужно связаться с Селестой? Я буду вашим транслятором. Не вините девушку: ей труднее — меньше опыта, меньше неучтенных каналов мысленной связи с феноменом. А он несомненно ответит на все ваши вопросы, господин Игер-Райт.

Рослов был хорошим актером. А может быть, неожиданность его появления настолько ошеломила присутствующих, что лишь собственное имя в устах подозрительного незнакомца вывело Трэси из столбняка.

— Сначала вы ответите на мои вопросы.

— Задавайте.

— Имя?

— Рослов. Национальность: русский. Профессия: ученый. Специальность: биокибернетик. Должность: член Временного комитета связи с феноменом.

— Откуда вы меня знаете?

— Вы не учитываете вашей популярности.

— Меня мало кто знает в лицо. Не увиливайте. Почему вы явились ночью со своим предложением? Вы узнали о нашем присутствии?

— Нет, конечно. Просто дружеский визит к товарищу на дежурство. У нас даже оружия нет. Но по прибытии на остров мы застаем здесь гостей. Нежелательных, конечно, не обижайтесь, и опасных — мы судим по оставленным вами следам. О бегстве мы не подумали, хотя вы сами понимаете, что, не замеченные вами, мы легко могли бы уйти и позвать на помощь патрульный катер. Но, во-первых, оставлять в беде товарища не в наших правилах, а во-вторых, мы бы наверняка опоздали, и любое подкрепление уже не нашло бы вас на острове. Отсюда решение: помочь девушке, от которой вы требуете явно непосильной работы.

— Так, — протянул задумчиво Игер-Райт, — пожалуй, я вам верю. Рыцарский порыв. А вы не боитесь, что, уходя, мы не оставим опасных для нас свидетелей?

— Вариант, конечно, возможный, — спокойно согласился Рослов, — но едва ли вероятный. Зачем вам множить убийства? Тем более убийства двух — отбрасываю ложную скромность — несомненно значительных ученых двух также несомненно значительных социалистических государств. Международный скандал, международное следствие — в общем, масса неприятностей и хлопот для вас. Стоит ли? Не проще ли сговориться со мной на коммерческой основе? Ведь и ученые любят доллары, фунты, рубли и франки. А получив их, мы из опасных свидетелей превращаемся в доброжелательных союзников с такой версией случившегося, которая ни вас, ни нас не затронет. По-моему, это оптимальный вариант. Вы не находите?

— Кто с вами? — не отвечая, спросил Трэси.

— Боб Смайли, ваш старый знакомый. Он, кстати говоря, и предложил идею соглашения на коммерческой основе.

Смайли слышал весь разговор из соседней комнаты, слушал и недоумевал. То ли Рослов действительно решил помочь Трэси, то ли все это — комедия с непонятным для Смайли подтекстом. Первое предположение отбрасывалось сразу: Смайли хорошо знал товарища. А вот второе… Оно вызывало множество вопросов, но задавать было некому и некогда. К чему стремился Рослов? На что он надеялся? Какая роль в этой авантюре была уготована Смайли? Как поступит Трэси? Но и самому искать ответа на эти вопросы было некогда: Рослов назвал его имя, и вот уже второму актеру предстоял выход на сцену. Он и вышел, как стоял — в расстегнутой ковбойке, с «береттой» на боевом взводе. Конечно, пистолет следовало бы спрятать, и Смайли тотчас же поплатился за ошибку. Удар охранника в резиновом костюме аквалангиста — и пистолет где-то у противоположной стены, еще удар — и сам Смайли на полу, в ногах у Трэси, снова почувствовавшего себя хозяином положения. Он даже улыбнулся «старому знакомому», оказавшемуся сейчас в столь незавидной ситуации.

— Я знал, что ты вернешься к нам, Боб. Ты уж извини моих ребят — перестарались. Пистолет на них действует, как мулета на быка.

— Ладно, — буркнул Смайли, вставая. — Только передай им, чтоб не буравили мне спину автоматами. Чертовски боюсь щекотки.

Трэси сделал знак автоматчикам, и те снова стали у стены — кариатиды в резиновом трико, зрелище не для слабонервных.

— А я рад, что мы снова вместе. Джино ты уже знаешь. А это Кордона. Будьте знакомы.

И тут Смайли совершил вторую ошибку. Услышав памятное ему имя контрабандиста наркотиками, с которым связал его в своем «мираже» Селеста, американец буркнул, не подумав:

— Уже знакомы.

Кордона мгновенно подобрался, как кошка перед прыжком:

— Откуда?

— Встречались в Гамильтоне, — выкрутился Смайли. — Кажется, в баре «Олимпия».

Кордона внимательно оглядел его, не узнал, но мало ли с кем приходилось встречаться на Бермудах. Он вежливо поклонился, блеснув улыбкой, лживой и безразличной. Смайли ответил счастливой улыбкой мстителя, настигшего своего недруга. Но думать о мщении не приходилось, думать приходилось о другом: как освободиться из захлопнувшегося капкана.

— Пятьдесят минут, — громко сказал Рослов.

Трэси не понял.

— Пятьдесят минут назад мы вышли из города, — пояснил Рослов, а Смайли перевел его иначе: вертолеты Корнхилла уже на пути к острову.

Но Трэси подозрительно нахмурился: не все ли равно, когда они вышли из города.

— Зачем считать минуты?

— А затем, — снова пояснил Рослов, — что пора уже начинать. За пятьдесят минут встряски на гоночном катере человек устает, а усталость может ослабить нервное напряжение, необходимое для связи с Селестой. Пусть Смайли уведет девушку в соседнюю комнату. И уберите охранников. А с нами останется кто-нибудь один — или Джино, или Кордона. Ведь я безоружен.

Не ожидая приглашения, Рослов уселся на место Янины, так и ушедшей, ничего не поняв: ни успокаивающего взгляда Рослова, ни вежливого лицемерия Смайли. С ними ушел и Джино. Начиналось самое страшное: выйдет или не выйдет, со щитом иль на щите? Какая пошлость лезет в голову! И в ушах что-то гудит. Как дробь оркестра во время номера воздушных гимнастов. Все понятно: он просто боится. И не так уж стыдно бояться: ведь он знал, с кем имеет дело, знал, что Трэси играет краплеными картами. Улыбка в начале и пуля в конце разговора. Знал он и кто пошлет эту пулю. Молчаливый Кордона, свидетель-телохранитель, злой демон из навеянного Селестой кошмара Смайли. У него не дрогнет рука: профессионалы-убийцы, как и минеры, ошибаются только раз. Но может быть, в силах Рослова обеспечить эту ошибку Кордоны?

— Я начинаю, — сказал Рослов и вызвал Селесту.

Тот откликнулся сразу, словно ждал вызова.

«Зачем ты пришел сюда?»

«Чтобы спасти Янину».

«От кого?»

«От этих людей. Они хотят связаться с тобой».

«Знаю. Она противилась этому. Почему?»

«Трудно в двух словах объяснить тебе разницу между порядочностью и подлостью, добром и злом».

«Ты объяснял».

«Теоретически. Для тебя это такие же абстрактные понятия, как „бесконечность“ или „пустота“. Ты не видишь разницы между Трэси и Смайли».

«Интеллект Трэси выше».

«Возможно. Но для меня простак Смайли всегда предпочтительнее высокоинтеллектуального Трэси. Один честен, добр и порядочен, другой лжив, корыстен и подл. Они по существу взаимоисключающи. Только несовершенство законов в этой части земного мира обеспечивает безнаказанность таких отщепенцев, как Игер-Райт».

«Это твой выбор. Возможно, он верен, хотя эмоциональное в нем преобладает над логическим. Но твоя убежденность не предполагает дополнительной проверки. Зачем же ты вызвал меня?»

«Я ставлю эксперимент. Информативный обмен между мной и Трэси. Через тебя».

«Я знаю. Трэси спрашивает тебя, ты отвечаешь. Я не вмешиваюсь».

«При условии, что я на это время становлюсь тобой. Твоим знанием, твоим видением, твоим правом распоряжаться информацией, твоей реакцией на опасность».

По земным понятиям, это было дерзким и рискованным заявлением. Селеста не умел обижаться, но мог расценить слова Рослова как посягательство на свою информативную избирательность, как попытку стать еще одним фильтром на пути информации к ее бездонным хранилищам. Ведь Селеста мог связаться с Трэси и минуя сенсорную систему Рослова, если бы счел гангстера объектом достаточно интересным для информации. Выбор Селесты должен был стать решающим в их судьбе, в самом их физическом существовании, и Рослов ждал этого решения всем существом своим, как подсудимый приговора, как влюбленный еле слышного «да», — ждал и надеялся. И это «да» прозвучало в мгновенном смещении всей психики Рослова. Он вдруг увидел все сразу: Трэси, напряженно и подозрительно обратившего на него свои стальные глаза, плачущую Янину в соседней комнате, молча вышагивающих по коралловому откосу людей-лягушек, а за ними — черно-синий простор океана и цветные точки далеких габаритных огней вертолетов Корнхилла. Увидел даже самого себя в каталептической неподвижности и услышал свой — не свой голос, однотонный и лишенный окраски, как в плохой магнитной записи:

— Спрашивай. Жду.

Для Кордоны и Трэси Рослов исчез — они слышали голос Селесты, — но Рослов не утратил собственного «я», он сознавал, что действительно стал Селестой, вернее, подключился к той области информации, которая исчерпывала ничтожную проблемочку Трэси. Если бы спросили Рослова, что он видел, он бы описал все, но назвать это «увиденным» он бы не мог. Просто он знал об этом, оно стало его информацией, и он лишь из-за отсутствия более точной терминологии мог бы сказать, что видел не только переговорный зал и пребывающих в нем, но и далекий бразильский порт, шестидесятикилограммовые ящики на причале, скучные лица полицейских с автоматами и плотную стену черных фургонов за ними. Он видел и полутемный трюм военного корабля, ожидающего отправки в порт назначения, и этот порт, где пока еще никто не ждал корабля с золотом, и заслонившего все это ничтожного человечка в синей морской фуфайке, судьба которого зависела уже не от информации Селесты — Рослова, а от воли Рослова — Селесты, и жалок был этот человечек с его псевдомощью и дутым величием — не супермен без возраста, а старящийся хлюпик с дрожащими от волнения губами.

— Спрашивай, — повторил Рослов.

— Несколько вопросов. — Трэси уже овладел собой, по крайней мере внешне, хотя голос его выдавал внутреннее напряжение. — Со дня на день из некоего бразильского порта отойдет судно с грузом золота…

— Знаю, — перебил его Рослов. — Что тебя интересует?

— День и час прибытия его в Сан-Франциско.

— В пятницу на той неделе. В четыре часа утра.

— Состав конвоя?

— Двадцать два человека. Из них шестнадцать полицейских.

— Вооружение?

— Автоматы «смит-и-вессон». Гранаты со слезоточивым газом. У сопровождающих груз — личное оружие.

— Количество фургонов?

— Три.

— Откуда информация?

— Приказ по управлению полиции штата номер триста семнадцать. Строго секретно.

Рослов говорил правду. Не было смысла лгать. Вся обнародованная им информация не давала ничего Джошуа Игер-Райту. Его шахматный этюд ошибочен: черные не выигрывают. Рослов читает его мысли и внутренне усмехается. Ведь он может усмехаться: он же еще и Рослов. Его задача протянуть время, выиграть какую-нибудь четверть часа. «Задавайте вопросы, шеф. Сколько угодно. Я удовлетворю ваше любопытство. Любые детали. Ворох информации. Все равно я знаю, как окончится ваша авантюра, как закричат завтра заголовки газет о предотвращенном „преступлении века“, и вам, пожертвовавшему своими телохранителями, придется заботиться о собственной безопасности».

Рослов ликовал. Став Селестой, он внес в его копилку информации живые человеческие чувства. Не Селеста заимствовал их у Рослова, а он подарил их Селесте. Было какое-то отличие того, что произошло, от того, что происходило раньше. Тогда Селеста корректировал информацию, пропуская ее сквозь эмоциональный фильтр человека, сейчас сам человек корректировал эту информацию, отдавая ее Селесте уже в готовом, обработанном виде. Он управлял рецепторами Селесты, аппаратом его избирательности, оценки, суждения и воли к действию, запрограммированных заново в процессе слияния человеческого сознания с восприятием живой информативной системы.

Но почему это произошло? Что заставило Селесту изменить своей веками проверенной программе, заложенной в него неизвестно кем, неизвестно где, неизвестно когда? Информационная чистота мысли Рослова? Его сила воли? Состояние человека, который на короткие минуты подключился к необъятности знаний информария? Рослов не искал объяснений. Он просто отвечал на вопросы Трэси, отвечал механически точно: главное было позади. А впереди шумел океан, уныло подвывал ветер в коралловых рифах, и где-то уже совсем близко в эти привычные звуки врывался ритмичный гул приближавшихся вертолетов Корнхилла.

Ни Трэси, ни его люди еще не слышали этого гула. Их миссия уже подходила к концу. Трэси встал.

— Спасибо за информацию. Я узнал все, что нужно.

Ни один мускул не дрогнул на лице Рослова: он все еще был Селестой и пребывал в каталептической неподвижности Живого канала связи. И по-прежнему оставался Рословым, обыкновенным человеком, который не мог приказать Селесте задержать налетчиков до прибытия полиции. Но он мог другое: внушить Невидимке мысль о немедленной опасности, когда включается защитное поле, вырывающее из рук автоматы, а из карманов часы и портсигары, — знаменитое защитное поле Селесты, о природе которого до хрипоты спорила ученая братия.

Чувство опасности нематериально. Его нельзя потрогать, понюхать или рассмотреть. Оно возникает в сознании или в виде мигающей лампочки перед входом в камеру с высоким уровнем радиации, или в виде пистолета, черное дуло которого направлено в твою грудь, или в образе ребенка под колесами налетевшей автомашины. У каждого своя память, свои ассоциации, свои чувства, но реакция одна: повышенное количество адреналина в крови, неистовое напряжение мысли и лихорадочные поиски выхода, а времени на решение отпущено ничтожно мало — доли секунды — только подумать: «Опасность!»

Что успел подумать Рослов? Что представил, что вспомнил он в эту секунду, вряд ли он мог потом рассказать. Но решение было принято верно: грохот, лязг и крики в соседней комнате, пистолет Кордоны, сбивший в полете ворвавшегося в зал резинового аквалангиста, его вырванный из ножен кинжал, метнувшийся мимо, словно оживший, большой студийный магнитофон — глыба металла, только чудом никого не задевшая, и вслед — ругань обезоруженных автоматчиков, топот ног, а потом тишина и оцепенение — немая сцена из «Ревизора». А посреди — груда сцепившихся автоматов, кружек и ножей, часов и пуговиц, зажигалок и аквалангов. Решение было верно и своевременно: Селеста принял сигнал опасности и включил защитное поле.

И никто не пытался разрушить, развалить этого ощетинившегося металлического «ежа». Внимание отвлекло нечто другое, более понятное и опасное: гул приближавшихся к острову вертолетов. Кто-то рванулся к выходу, но споткнулся о ловко подставленную ногу Смайли, кто-то замахнулся на него, но он отскочил, ударив нападавшего ребром ладони по шее, снова увернулся от удара, нырнул в открытую дверь и побежал к берегу с криком:

— Скорее! Сюда!

Он даже не подумал о том, что вертолеты не смогут подойти к острову: защитное поле Селесты стеной выросло на их пути. Но об этом подумал Рослов. Именно тогда, когда вертолеты подошли к силовой преграде, радиус которой на этот раз был невелик — она не выходила за пределы рифа, — Рослов — Селеста снял защиту. Просто представил себе высадившийся на острове десант, — это была мысль Рослова, и мысль трансформировалась в реакцию Селесты: магнитное поле ослабило свою мертвую хватку. Вертолеты повисли над островом, медленно опускаясь вниз, — две большие зеленые стрекозы с желтой надписью «Полиция» на бортах. Из открытых люков, не дожидаясь, когда будут опущены трапы, выпрыгивали полицейские с автоматами наперевес, а два включенных на вертолетах прожектора ослепили обезоруженных налетчиков, столпившихся у входа в «переговорную» и даже не пытавшихся бежать. Бежать было некуда.

Неожиданно в лучевой конус прожектора ворвался Джино, заметался, как заяц в свете автомобильных фар на лесной дороге, и, петляя, побежал к бухте. Он так хотел, чтобы его не увидели, не успели выстрелить, дали добежать до шлюпки, а там… чем черт не шутит! Но Смайли оказался проворнее: выхватил автомат у полицейского и, не целясь, послал очередь в темноту. Слабый вскрик и звук упавшего тела подтвердили, что он не промазал.

Пока полицейские, ругаясь и покрикивая, загоняли бандитов в вертолеты, Смайли вернулся в «переговорную», нашел в распавшейся груде металла свою «беретту» и тихонько, стараясь не шуметь, вышел на остров: он не хотел мешать Яне и Рослову, забывшим обо всем и обо всех. Янина плакала, обнимая и целуя Андрея, а тот настолько устал, что почти ничего не чувствовал. Словно откуда-то издалека доносился до него истерический шепот девушки:

— …Прости, Анджей, я не верила тебе, прости, родной, прости…

Волевым рывком он стряхнул с себя оцепенение, прижался щекой к мокрому лицу Янины и сказал ласково:

— Не плачь, глупышка. Все в порядке, все живы… — Он запнулся и добавил: — К сожалению, не все. Поздно мы прибыли, слишком поздно… Не успели.

— А он? — воскликнула Янина. — Почему он не вмешался? Я звала его — он не откликнулся. Почему? Ведь он же мог предотвратить эту бойню.

— Может быть, он не знал? — задумался Рослов. — Он не Бог, Яна. А они знали, что он принимает только стабильную информацию, не оставляли документов, писем, телеграмм, даже пометок в записных книжках. И старались не думать об этом, сговаривались потихоньку, порознь, по телефону, пытались понять друг друга с полуслова, твердо рассчитывая на неожиданность удара. Видимо, и для Селесты налет был в какой-то степени неожиданным, и он запечатлел его не раздумывая, если можно применить этот термин, запечатлел просто как очередную информацию о поведении человека в определенной ситуации. Но он не остался безразличным, Янка, нет, не остался! И мое вмешательство — это прямой результат его воли, его формирующейся личности. Порок все-таки наказан… — Рослов не закончил фразы, вдруг что-то вспомнив, вскочил: — А где Трэси?

Оттолкнув Янину, выбежал из «переговорной», опередил Смайли, тоже рванувшегося к бухте, и остановился, поняв бесполезность своего запоздалого прозрения. Со стороны бухты донеслось рычание гоночных двигателей, сейчас же превратившееся в ровный ритмический гул работающих на предельном режиме двух мощных моторов.

— Ушли, — сквозь зубы процедил он и повернулся к Смайли: — Весла выбросить догадался, а про катер забыл. Можешь с ним попрощаться! — Он рванулся и замер перед преградившим дорогу американцем.

— Куда? — спросил тот.

— Пусти! — прохрипел Рослов. — Вертолет. Один еще не ушел.

— Бесполезно. С моторами «Холман-моди» их ни один вертолет не догонит. Катер гоночный, призовой. Они выйдут из трехмильной зоны даже необстрелянные. А за пределами ее Корнхилл с его вертолетами и морскими патрулями никому не опасен. — Смайли вздохнул и добавил: — Катер-то я, впрочем, верну. Они бросят его, когда переберутся на яхту. Смирись, Энди. Старый Джошуа оказался хитрее.

Трэси и вправду оказался хитрее. Он вовремя подумал о катере и вовремя добрался до него. И сейчас Кордона вел катер на предельной скорости, не обращая внимания на выстрелы с острова, и со стороны казалось, что легкое суденышко почти не касается воды, скользя над ней, как на воздушной подушке. Трэси сидел рядом, вцепившись в бортовой поручень, и молчал. Лишь когда из темноты показались габаритные огни яхты, он проговорил, не разжимая губ:

— Облапошили, как последнего простофилю.

— Роли переменились, шеф, — зло усмехнулся Кордона. — Вы не привыкли проигрывать.

— И не хочу привыкать. Игра еще не закончена. А пока тебе придется исчезнуть. Временно. Где-нибудь в Мексике. Когда понадобишься, позову.

— А вы, шеф?

— У меня есть алиби. Непробиваемое.

Кордона свистнул.

— Значит, плакало бразильское золотишко?

— А ты рискнешь проводить операцию, когда вся Америка узнает о ней из вечерних газет?

— Кто продаст? — подумал вслух Кордона. — Смайли? Побоится. Русский? Правда, он назвал вас, шеф. Но у вас алиби. Мало ли похожих людей на свете… Нет, большого шума не будет.

— Кое о чем умолчат, — согласился Трэси. — Раздувать огонь в камине им явно невыгодно: институт еще не открыт.

Кордона затормозил у борта яхты, и, бросив катер с выключенными двигателями на радость Смайли, они поднялись на борт ожидавшей их яхты. Все дальнейшее произошло, как и было рассчитано. Яхта снялась с якоря и, быстро набирая скорость, ушла в Норфолк. Оттуда личный самолет Трэси доставит их в Лос-Анджелес, Кордона исчезнет, а Джошуа Игер-Райт снова превратится в живого божка.

— Нас будут преследовать, сэр? — спросил капитан.

— Не рискнут. Еще полчаса, и мы уже будем в территориальных водах Америки.

Трэси обернулся и посмотрел назад.

Кордона перехватил его взгляд. В нем была решительность, злость, азарт — все, кроме огорчения. Джошуа Игер-Райт действительно был убежден, что игра еще не закончена.

26. ЕЩЕ ОДНО ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЕ

— Тебя ищут, Анджей! Катер сейчас отплывает.

Рослов сидел в «переговорной» у столика, опустив голову на руки. После операции Корнхилла все здесь снова напоминало покинутый публикой цирк.

— Я остаюсь, девочка.

— Зачем? Корнхилл оставляет здесь полицейский наряд до утра.

— Вот я и вернусь с ними.

— Я боюсь, Анджей.

— Еще смешнее. Я не один. Да и нападение не повторится.

— Я боюсь Селесты, Анджей.

— Он друг, глупышка. Теперь уже наверняка можно сказать, что друг.

— И позволил стольких убить.

— Его нельзя судить, Яна, по законам нашей морали. Это не человек. Жизнь и смерть для него — информация. И все-таки он друг. Он позволил и еще одно — очень важное для уточнения контактов. Объяснения после — разговор долгий. А пока включи мои записи. Пленки не в сейфе у Смайли, а у меня в шкафчике. Вот ключ. Кое-что уяснишь. И скажи Корнхиллу: пусть меня не беспокоят.

Оставшись один, Рослов прислушивался минуту-другую, не войдет ли Смайли или инспектор полиции. Он даже приоткрыл дверь к причалу, но все было тихо. Потом раздался гудок отплывающего катера, и, облегченно вздохнув, Рослов захлопнул дверь. Теперь можно было ожидать прямого контакта с Селестой. Откликнется ли он, ответит ли? А у Рослова были вопросы, на которые он сам ответить не мог. Почему Селеста принял такое неожиданное решение? Правда, не совсем неожиданное: Рослов просил об этом. Но почему он согласился? Из запрограммированного любопытства к «осложненной» информации? А ведь он мог и не осложнять ее: довести до конца информативный обмен с Игер-Райтом, не переключая «игру» на Рослова, рефлективно среагировать на появление Корнхилла и позволить налетчикам уйти с необходимой им информацией. Сложилась явно проблемная ситуация. Требовалось принять одно из двух взаимно исключающих друг друга решений. Нужна была воля, личность. Селеста ее продемонстрировал. Понял ли он это и было ли это сознательной, хотя и подсказанной мыслью? Подсказанной Рословым, его отчаянным призывом к воле Селесты. Выполнялась ли этим уже измененная программа «поиска» информации или дополнительно программировались новые задачи?

Селеста ответил, как всегда, неожиданно и без «миражей»:

— Слишком много вопросов. Начинай по порядку.

— Почему ты согласился на подсказанный мной подмен?

— Интенсивность волны. Мысль высокой энергетической мощности и большой информационной чистоты.

— Но ты мог не согласиться, мог дать информацию, нужную Игер-Райту, и отпустить его с миром.

— Мог.

— Ты знал, о чем он собирается спрашивать?

— Знал.

— И сознательно не остановил эксперимента, когда я повел его по-своему?

— Да.

— Значит, ты знал и о моих планах, когда подключал мое сознание к твоему информарию?

— Знал.

— Тогда ты сделал выбор, а для выбора нужна воля. Ее не включили твои создатели в сумму идей, заложенных в программу. Следовательно, новая идея была заложена после. Я имею в виду выбор решения в проблемной ситуации.

— Да.

— С нашей помощью?

— С твоей.

— Спасибо. С расширением программы расширяется и область «поиска» информации, заключенной в контактах, в частности в разнообразной форме человеческих рассуждении. Ты можешь не только отвечать, но и задавать вопросы, а получая ответы, принимать решения. Для таких решений нужен критерий.

— Он есть.

— Какой?

— Твой. Я совершенствуюсь.

— Тем лучше. Тогда подключи меня к Игер-Райту. В твоих контактах с человечеством полезно знать не только друга, но и врага.

— Он сейчас спит.

— Где?

— На яхте. В Норфолке их ждет самолет — собственный, сверхскоростной.

— Кого «их»?

— Их двое. Он и Кордона. С пилотом самолета они уже связались по радио. Тотчас же по прибытии в Норфолк вылетят в Лос-Анджелес. Там Кордона исчезнет, а Игер-Райт прямо с аэродрома проследует на виллу в Санта-Барбару.

— Когда он прибудет?

— К утру.

— Подключи меня тотчас же. А пока я прилягу в дежурке радиста…

Рослов проснулся от сильных ударов по телу на резиновой кушетке, возле мраморного бассейна в полу в ослепительно белой ванной. Массажист «работал» над его поясничными мышцами.

— Вот что значит спать сидя, шеф, — сказал он, сильно и ловко поворачивая Рослова на бок.

И тут-то Рослов увидел свое — вернее, не свое — тело, более крупное, упитанное и волосатое. Он хотел тронуть подбородок и не мог: рука не повиновалась его мысли, но по тому, как провел рукой массажист по его шее, он понял, что и привычная борода исчезла. Теперь он понял, что «подключен» к Игер-Райту, который думал о другом, не сознавая своей связи с Рословым: два сознания, две личности. Одной принадлежит тело и окружающий мир, другая подключена к ней, как универсальный видеофон. Трэси мыслит и действует, ничего не зная о близости Рослова, Рослов контролирует все его мысли и действия, не имея возможности ничему помешать. Ему уже давно надоел массаж, но он бессилен сказать «хватит!», а вместо этого, покорно подставляя свое тело шлепкам, спрашивает чужим, хрипловатым голосом:

— Что ты сказал репортерам?

— Что вас только что привезли из клиники и врач разрешил теплую ванну и массажные процедуры.

— Что они спрашивали?

— Какой массаж: лечебный или обычный? Я сказал, что доктор Хис предпочитает обычный и считает вчерашний инцидент чистой случайностью, не угрожающей состоянию здоровья.

— Книжно изъясняешься. Отрепетируй попроще. Хис здесь?

— Ждет в приемной. Вместе с ним тип в золотых очках и с недозревшей бородкой.

— Пусть подождет. Позови Хиса.

«Интересно, когда Трэси привезли из клиники и почему из клиники, связан ли Хис с клиникой и зачем Хис вообще?» — подумал Рослов, а голый человек на кушетке тоже подумал: «Хис не спешит. Хороший признак».

Хис, тучный, представительный мужчина, нежно-розовый, несмотря на свои пятьдесят, действительно не спешил. Вошел с чувством профессионального достоинства и сел на табурет массажиста без приглашения, положив в ноги лежавшему пачку пухлых двухцветных газет.

— Вчерашние вечерние? — спросил Трэси.

— Есть и вечерние.

— Прочти вслух. Я без очков.

Хис развернул газету и прочел на первой странице:

— «Финансист отменяет прием. За несколько минут до появления гостей на вилле Джошуа Игер-Райта его увозят в частную клинику доктора Хиса. Острая боль в области грудной клетки. Однако боль скоро проходит, и специальные кардиологические исследования не обнаруживают серьезных нарушений сердечной деятельности. Доктор Хис и дежурный персонал клиники успокаивают друзей больного: „К утру профессор будет уже дома, а пока сон, сон, сон“».

«Почему профессор?» — мысленно спросил Рослов, а Игер-Райт спросил устно:

— А что в утренних?

— То же самое, шеф. Финансовый обозреватель Джони Листок даже позволяет себе пошутить: «В связи с внезапным заболеванием Джошуа Игер-Райта держатели акций сомалийских радиоактивных руд обеспокоились, не вызвана ли болезнь упорно циркулирующими слухами о предстоящем понижении этих акций на бирже в Нью-Йорке? Спешим успокоить встревоженных: болезнь выдающегося ученого-финансиста оказалась столь же недолговечной, сколь и слухи, якобы ее породившие».

Голый человек на кушетке хохотнул и надел халат.

— Неплохо сработано.

— Железобетонное алиби, сэр.

«Все подготовлено, — подумал Рослов, — место, время, событие, свидетели. Даже газеты в лице репортеров, редакторов и обозревателей деятельности выдающегося финансиста. Кто ж поверит, что выдающийся финансист в это время за две тысячи миль отсюда руководил бандой налетчиков в территориальных водах другой мировой державы? Даже Корнхилл сделает вид, что ошибся».

В халате Игер-Райта Рослову было жарко, но тот, должно быть, привык. Потянувшись, он сказал Хису:

— Кто был с вами в приемной? Видер?

— Он.

— Наверное, сердится, что я предпочел сначала увидеть тебя?

— Кто и когда на вас сердится, шеф? Тем более Видер. Вы же ему платите втрое больше, чем мне.

— Он стоит этого, Хис.

— Я понимаю: сомалийские руды?

— Не только. Он физик, Хис. А наше время — век физики. Проведи-ка его на «островок уединения», достань виски и скажи, что я сейчас выйду.

Не переодеваясь, в том же халате, Рослов — Трэси подошел к зеркалу и мысленно усмехнулся: на него глядел шеф банды налетчиков, тот же гибкий и подвижный, несмотря на торс тяжеловеса-борца, не молодой, но и не старый, умевший в свои шестьдесят казаться моложе на двадцать лет, в каждом своем движении хищник; только вместо синей матросской фуфайки на нем пестрел цветастый персидский халат. «Еще держусь», — с удовлетворением подумал Трэси. «Сволочь», — прокомментировал Рослов и в чужой, ненавистной шкуре не спеша прошел в неожиданно открывшуюся дверь, хотя в ней не было ни кнопок, ни ручек. «Фотоэлемент», — успел подумать он и шагнул навстречу поднявшемуся с ближайшего кресла долговязому блондину с русой бородкой и в очках с тоненьким золотым ободком. Игер-Райт ничего не думал, он просто шел, как хозяин навстречу слуге, высоко, очень высокооплачиваемому слуге, но оплата в данном случае интересовала лишь слугу, а не хозяина. Он даже не счел нужным одеться для разговора с ученым, терпеливо поджидавшим его, наверно, более часа. Он не разглядывал и зала, в котором все было «не делово» и «не кабинетно», а столики с напитками и сгруппированные возле них кресла напоминали «островки уединения», о которых Игер-Райт говорил Хису. Здесь Игер-Райт, несмотря на халат и голую волосатую грудь, был все-таки Игер-Райтом, а не Трэси; «выдающимся финансистом», а не атаманом шайки морских пиратов; владельцем одной из богатейших вилл в Южной Калифорнии, а не дирижером сомнительных операций, участники которых называли его весело и дружелюбно «шеф».

— Я подготовил все материалы, профессор, — вежливо сказал Видер.

«Опять профессор», — удивился Рослов и тут же получил разъяснение.

— Брось «профессора», сынок, — поморщился Трэси. — Профессор — это учитель. Профессор я для таких же тузов с мошной, потому что больше их смыслю в передовой науке, вернее, в том, как выгоднее и лучше ее использовать. А ученых, которым я плачу, мне учить нечему. Им я приказываю.

— Слушаю, сэр.

— Отбросим и «сэра». Разговор на равных. Я спрашиваю — ты отвечаешь. Не понимаю — объяснишь. Только не забирайся в научные джунгли — я не магистр и не бакалавр. И не упрощай: читаю не только комиксы.

Игер-Райт помолчал, позволяя Рослову оценить положение: разговор пойдет о Селесте, об этом знают оба, и оба к нему готовы.

— Селеста — разведчик другой планетарной цивилизации. Таково всеобщее мнение, — начал Трэси.

— Не всеобщее, но бесспорное. И даже не планетарной, а, может быть, галактической.

— Значит, в любой момент собранная на Земле информация может оказаться в распоряжении этой цивилизации?

Видер подумал и ответил, скрывая недоумение:

— Теоретически — да. Но Селеста существует семь тысяч лет, если принять за основу наше летосчисление и правдивость высказываний. С не меньшей вероятностью можно допустить и большее долголетие: почему семь, а не восемь или сто восемь? А вдруг проблема надежности информария рассчитана не на тысячи, а на миллионы лет? Таких допущений можно сделать сколько угодно. Информация Селесты поступала и продолжает поступать по адресу его отправителей. Поступление информации прекратилось, но информарий не уничтожен. Цивилизация, создавшая Селесту, давно погибла, а селектор работает вхолостую. Ни одно из этих допущений не позволяет говорить об угрозе для человечества.

— А для частных лиц или организаций?

— При неуправляемых контактах — да. Даже для государств. Но угрозу можно предотвратить специальной договоренностью, как, скажем, ядерную войну.

— Не проще ли уничтожить сам информарий?

— Как уничтожишь нечто невидимое и невещественное? — удивился Видер. — Судя по опубликованным данным, Селеста даже не газ, а незнакомый нам вид энергии.

На этот раз Трэси ничего не спросил, он молча сосал сигару, позволяя Рослову читать его мысли: «Можно, конечно, раздуть кампанию, популяризирующую прямую или косвенную угрозу Селесты. Можно даже создать партию на этой платформе и протащить своего кандидата в губернаторы или в сенат. Потребуются крупные, очень крупные капиталовложения… А в итоге? Нуль. Можно пощупать лобби[6] в Вашингтоне. Продвинуть проект изоляции Селесты, подбросить его делегату в ООН, а под щитом изоляции попробовать легальные собственные контакты… Долго и дорого. Не окупится».

А вслух он спросил:

— Кто, по-вашему, возглавит контакты? Институт Мак-Кэрри? ЮНЕСКО?

— Едва ли, — усомнился Видер. — Думаю, выше. Может быть, даже непосредственно Совет Безопасности.

— С правом вето?

— Вето понадобится, когда правительство какой-нибудь страны попытается использовать Селесту в своих интересах. Уже поговаривают о создании особого цензурного комитета под эгидой ООН.

— Для политической информации?

— Не думаю, — покачал головой Видер; очки спрятали не очень почтительную усмешку во взоре. — Политическую информацию, — повторил он убежденно, — вообще исключат. Наверняка. Но иногда и научная может служить делам и замыслам, от науки далеким.

— Не глупо, — сказал Игер-Райт и спросил, как показалось Рослову, сам не веря в то, что спрашивает: — А, скажем, особые часы информации для экономического прогресса? Я имею в виду интересы коммерческих фирм.

Видер уже совсем невежливо усмехнулся:

— Вам, я думаю, незачем говорить о том, как трудно сейчас хранить коммерческие тайны. А с вмешательством Селесты тайн вообще никаких не будет. Вы можете представить себе последствия?

Опять не ответил Трэси, и опять Рослов услышал его безмолвный ответ: «Кто-кто, а уж я-то могу представить эти последствия. Мальчик прав: никаких „экономических часов“ тоже не будет. Но любой цензурный комитет составляется из людей, а стоимость любого из них исчисляется в долларах».

— Тогда забудем об этом, — сказал он вслух.

Видер искренне удивился:

— На что же вы меня ориентируете?

— На то, что сказал. Забыть о нашем разговоре и о Селесте.

— А институт Мак-Кэрри? Вы же хотели послать меня в секцию физиков. — В голосе Видера дрожало разочарование.

Живот Трэси всколыхнулся от смеха.

— И пошлю, — услышал Рослов. — Только ты забудешь об этом как можно прочнее. И никаких дневников и писем. Селеста снимает все документированные записи. И мысли, если их много. Но я перехитрю его. Решение будет принято сразу, без размышлений. Зря потраченное время, сынок, обходится слишком дорого. А виноватый заплатит.

Последней реплики Трэси Видер не понял, но понял Рослов. Игер-Райт оценивал бурно и бесполезно прожитую ночь: он не прощал и не простил. И когда Рослов увидел темные кресла амфитеатра и золотое небо в стеклянных полотнищах «переговорной», он тут же спросил: «Слышал?»

В сознании откликнулось:

«Конечно».

«Как ты оцениваешь информацию?»

«Как сигнал опасности. В будущем».

«Трэси умен».

«Как враг».

«Ты уже научился отличать друзей от врагов, — засмеялся Рослов. — Не упускай его из-под наблюдения».

«Я не наблюдаю. Я улавливаю мысли, если они посылают волну достаточной для приема мощности».

«А если его решение будет внезапным?»

«Решение — уже мысль. Все зависит от ее интенсивности».

Селеста ответил и отключился. Рослов сразу почувствовал этот мгновенный и, как всегда, неожиданный обрыв связи. Шатаясь от усталости, он вышел на срез острова. Полицейский пропустил его без опроса, и Рослов подошел к белой глянцевой кромке скалы, где клубящаяся рыжая пена заполняла неширокую водную гладь между гаснущими на подводных коралловых волноломах высокими океанскими волнами и белым обрывом рифа. Позолоченная синева неба висела над ним, и где-то, высоко или низко, близко ли, далеко, в его чистейшей тиши таился «некто», невидимый и неощутимый, неподвластный ни природе, ни человеку, и все же не враг, а друг.

27. ЦЕПНАЯ РЕАКЦИЯ

Рослов застал Янину в слезах. На тарелках стыли гренки с поджаренной ветчиной, а в больших чашках — кофе по-варшавски, восхитительно приготовленный Яниной.

— Пришел… — всхлипнула она и перекрестилась мелким крестом у лица.

— Совсем сценка из сентиментального фильма. Несчастная жена встречает пропадавшего всю ночь пьяницу-мужа, — сказал Рослов. — Я, между прочим, не знал, что ты верующая.

— Я же католичка, Анджей. Выросла в религиозной семье. Но у меня это просто привычка, условный рефлекс.

Рослов вытер ей слезы ладонью, хлопнул по спине, как девчонку в туристском походе, сказал весело:

— У супругов Кюри религиозных рефлексов не было. И у нас не будет. Тут такие пироги, Янка…

Рассказать он не успел. Прожужжал телефонный зуммер. Звонил Корнхилл:

— Уже позавтракали? Нет? Поторопитесь. Внизу в холле все зазимовавшие здесь репортеры. Мертвый сезон их не пугает. Откуда узнали? Понятия не имею. Люди мои не болтливы, но кое-кто, вероятно, не утерпел. Словом, мы со Смайли и вы с мисс Яной — первые жертвы на пиршестве людоедов. Но до пиршества надо договориться. Мы сейчас подымемся к вам по служебному ходу, чтобы ненароком нас не перехватили у лифта.

В номер Корнхилл и Смайли вошли без стука, сразу захлопнув дверь.

— Проскочили, — облегченно вздохнул Корнхилл. — В гостинице о ночном рейде знают все, от портье до бармена. Что же вы хотите от репортеров? Они жаждут подробностей — откуда появились налетчики, чего хотели и чего добились.

— И кто возглавлял их, — добавил Смайли.

Корнхилл поморщился:

— Не торопись. Об этом и речь. Я бы не упоминал Игер-Райта.

— Почему?

— Трэси никогда не рискует зря. Отправляясь в поход, он наверняка обеспечил себе непробиваемое алиби. Никого из нас не обрадует привлечение к суду за диффамацию. Подождем новостей из Лос-Анджелеса.

— Я уже знаю их, — сказал Рослов. — Вчерашний прием на вилле в Санта-Барбаре был отменен из-за внезапного сердечного припадка у хозяина. За пять минут до съезда гостей его в бессознательном состоянии отвезли в клинику доктора Хиса, а после соответствующих процедур рано утром вернули домой. Кто видел это, не знаю, но подтвердят многие, начиная с дежурной полицейской охраны и кончая ночным персоналом клиники. К тому же все это уже удостоверено и местной и лос-анджелесской печатью.

— Селеста? — понимающе спросил Корнхилл об источнике сведений Рослова.

Тот кивнул.

— Вместо Игер-Райта назовем неизвестного полиции человека в синем матросском свитере и темных очках.

— Он был без очков, — сказал Смайли.

— Тем лучше. Нет смысла даже упоминать о сходстве. Об этом все равно никто не напишет, а устное сообщение так или иначе дойдет до Трэси. Что за этим последует, кто-кто, а Смайли отлично знает.

— А мне зачем знать? — с вызовом спросил Рослов.

— Чтобы не торопиться с разоблачениями.

— Ну а если потороплюсь?

— Ничего не выиграете. Во-первых, я, как начальник полиции, официально опровергну любую попытку разоблачения, а во-вторых, лично вы Игер-Райта в глаза не видели — портреты его не публикуются, следовательно, даже о сходстве говорить у вас нет оснований.

— Селеста подтвердит не сходство, а тождество.

Корнхилл с сожалением взглянул на Рослова.

— Вы, может быть, великий ученый, мистер Рослов, но плохой политик. Спросите хотя бы у Смайли, выгодно ли сейчас восстанавливать против себя калифорнийского мультимиллионера? Я имею в виду не вас лично, а ваше детище. Институт еще не открыт, и стоит ли множить число его противников? Вы думаете, их нет?…

Вынужденный согласиться, но предельно обозленный, Рослов отвечал на вопросы журналистов сквозь зубы и очень кратко.

— Что вы думали, доктор Рослов, когда передавали ответы Селесты налетчикам?

— Ничего не думал.

— Поясните.

— Я передавал их машинально, как обычно в состоянии ретрансляции. Но запомнил все. Подробности вы уже знаете от Корнхилла.

— Вы сообщили о нападении вашему правительству?

— Зачем? Это частный случай, находящийся в компетенции местной полиции.

— Как вы оцениваете ее действия?

— Как своевременные и результативные.

— А что вы скажете о «преступлении века»?

— С таким вопросом вам лучше обратиться непосредственно к заинтересованным лицам.

— Еще вопрос, доктор Рослов. Почему Селеста, безразличный к человеческой этике и морали, стал на сторону закона, а не его нарушителей?

Вопрос был тонкий и, как говорится, с «двойным дном». Ответить можно было с полезной рекламой Селесте или насторожить его недоброжелателей. «Может, отшутиться? — подумал Рослов. — Или сказать просто: не знаю, Селеста, мол, феномен еще не разгаданный, символический „черный ящик“, черт его знает, почему и зачем». Но, подумав, все же решил высказать свое соображение: ведь прочитать его могли не только лавочники, но и ученые. К сожалению, он не предполагал, что лавочники окажутся инициативнее.

— Общение с Селестой позволяет мне сделать одно, может быть и спорное, заключение, — сказал он. — К контактам с человеком Селеста пришел заранее запрограммированный, с ненасытной жаждой информации, свободный от решений, диктуемых человеку механизмом его эмоций. Но Селеста — это саморегулирующаяся и самопрограммирующаяся система. Постепенно общение с человеком, взаимный информативный обмен обогащает программу хотя бы за счет присущих человеку эмоций. С каждым контактом Селеста как бы «очеловечивается». Отсюда и свойственные не машине, а человеку решения.

Все высказанное Рословым и его спутниками журналисты добросовестно запечатлели на своих портативных магнитофонах и побежали на телеграф. А прибывший к концу этой импровизированной пресс-конференции Барнс заметил с присущей ему желчной назидательностью:

— Зря вы раздули эту историю. Как бы не пришлось потом пожалеть.

— Но мы не назвали Игер-Райта, — сказал Корнхилл.

— Дело не в именах, а в цели налета. Я понимаю: сенсация. Десять миллионов долларов не будут отняты у калифорнийских банков. Но меня, честно говоря, волнует больше судьба будущих контактов с Селестой.

— А что же им угрожает? — удивился Корнхилл.

— Вы — полицейский, Корнхилл, и рассуждаете как полицейский. Для вас предотвращение, хотя бы с помощью Селесты, преступления такого масштаба — доблесть. Но не окажутся ли газетные отклики на эту, допустим, доблесть, метафорически говоря, первым дымком разбуженного вулкана? Рослов улыбается… Спросите, Корнхилл, почему он улыбается? Как-то мы обсуждали с ним один вполне вероятный вариант понимания контактов с Селестой. Что ж, Игер-Райт уже показал этот вариант. На юридическом языке он называется раскрытием охраняемой законом секретности и к науке никакого отношения не имеет. По-моему, ваша болтовня подсказала его сотням тысяч читателей.

Барнс оказался провидцем. Вариант Игер-Райта подогрел славу Селесты, но уже не под флагом науки. Рядовые читатели объявлений и крупнейшие рекламодатели одинаково встревожились: а что будет с миром, если исчезнет секретность? Спроси Селесту, и станет явной любая тайна, от интимной до государственной. А законный обман, на котором испокон веков держалась и держится частная коммерческая инициатива, будет немедленно разоблачен и конкурентом и потребителем. И, отражая крик души перепуганного читателя, обозреватель лондонской «Дейли миррор» так прямо и вопрошал: «Каким же будет наше общество без тайн и секретов? Что предпримут держатели акций и пайщики банков, обнаружив дутые фонды и опустевшие кассы? Что ожидает магнатов новейшей электронной промышленности, созданной для рассекречивания коммерческих тайн? Что станут говорить владельцы патентов на аппаратуру для дистанционного подглядывания и подслушивания? Не угрожает ли нам новая эпидемия самоубийств, быть может самая страшная со времени экономического кризиса тридцатых годов? Или междоусобные войны в окопах акционерных обществ и на полигонах бирж, банков и ссудных контор? Нет тайны — нет кредита, нет доверия, нет спокойствия. Я не обижу читателей, если спрошу от их имени: а нужен ли вообще миру Селеста и не разумнее ли обойтись без него?»

— Неужели все это всерьез? — удивился Рослов, передавая Барнсу номер газеты, когда они втроем с Яниной разбирали у Смайли утреннюю почту конторы.

— А вы думаете, он шутит?

— Признаться, да.

— Вы плохо знаете англичан, — усмехнулся Барнс. — Чаттертон не шутил, когда подделывал Шекспира, а Макферсон придумал Оссиана не из присущего ему чувства юмора. Английский юмор не маскируется. Поэтому читатели никогда не обижались ни на Джерома, ни на Вудхауса. А вот на автора «Дейли миррор» обиделись. Именно потому, что он не шутил, допуская, что частная инициатива не всегда честная инициатива. Нельзя обнажать святыню среднего англичанина. Иначе он возьмет под защиту даже Селесту. — И Барнс процитировал: — «Тайны может разглашать любая электронно-вычислительная машина. Она же может и оберегать их. Все зависит от управления. Не задавайте Селесте коварных вопросов, поставьте барьер для таких вопросов, железное сито для нездорового любопытства, холодный ум цензора. Есть тайны — и тайны. И только специалисты, облеченные доверием общества, могут определить, какие тайны полезны и какие опасны для нашего политического и экономического прогресса». Это письмо в редакцию «Таймс», подписанное консультантами трех лондонских банков, — пояснил Барнс. — Как видите, может быть и такое понимание контактов.

Действительно, понимание контактов с информативным феноменом было различно не только в Англии. Рослов и Яна разложили все газетные вырезки на стопочки примерно с одинаковым набором высказываний. Наборы распределили по темам:

Изоляция Селесты.

Ограничение и цензура контактов.

Вне науки.

Только наука.

Божий промысел.

«Изоляционисты» настаивали на полном отказе от каких-либо контактов. Уничтожить Селесту никто не предлагал. Как уничтожишь что-то невидимое, не определимое никакими приборами и неизвестно где пребывающее — в атмосфере ли, в стратосфере или, быть может, в околоземном космическом пространстве, — словом, нечто невещественное, но обладающее достаточными защитными средствами против вмешательства земной техники. Но изолировать информарий можно. Ограничить потребление информации за счет непосредственных контактов с человеком, помешать использованию разума и чувственного аппарата человека, как проявителей и корректоров информации, — это в силах и возможностях человечества. Мощный военно-морской кордон вокруг «белого острова» надежно отрежет его от людей. Изолируют же у нас склады радиоактивных материалов или другие особо опасные для человека места. А кто скажет, что Селеста не представляет такой опасности? Кто это докажет? А может быть, эта недоказанная неведомая опасность начисто сотрет все то, что извлечет из контактов наука?

«Изоляционистам» возражали «лимитаторы». Отрицая неведомую, а потому и недоказуемую опасность, они предлагали рецепты для защиты от опасности ведомой и доказательств не требующей, вроде угрозы устранения законной секретности. «Лимитаторы» требовали создания особого цензурного фильтра для контактов с Селестой, предварительного рассмотрения всех вопросов, которые могли быть заданы информарию.

Барнс перелистал подобранные им газетные вырезки.

— Есть и другие проекты, — сказал он. — Баумгольц и другой наш общий друг, Чаррел, не сговариваясь, фактически предлагают поставить Селесту вне науки. Они не отвергают изучения его как феномена, но решительно отрицают ценность взаимных информативных контактов. Отдайте Селесту на откуп кому угодно, кроме науки. Наука, как Пилат, умывает руки и отправляет Селесту на Голгофу военных, коммерческих и прочих секретов. Не удивлюсь, если опыт Игер-Райта найдет последователей. — Барнс, перебирая вырезки, читал заголовки: — «Мы не боимся игры с открытыми картами. У нас хватит долларов, чтобы оплатить ставки». Это, между прочим, мультимиллионер Фоке из прославленного Далласа. «Нет больше тайн — тем лучше. Перейдем к здоровой конкуренции джунглей». А это его коллега из Орегона. «Отстраним коммунистов от контактов с Селестой. Пусть „очеловечивается“ под началом стоящих американских парней». По-моему, эта берчистская реприза по вашему адресу, Рослов. А вот и концовка: «Кто владеет тайнами нашего мира, тот и станет его владыкой». — Барнс вздохнул и добавил: — Я не коммунист и не социалист, но могу честно сказать, что наиболее трезво и разумно пишут только в Москве.

Московские газеты не полемизировали с трескотней Запада. В заявлении ТАСС кратко указывалось, что по инициативе советских представителей в Организации Объединенных Наций достигнуто соглашение о подчинении создаваемого ЮНЕСКО международного научного института под условным названием «Селеста-7000» непосредственно Совету Безопасности ООН. Все дальнейшие шаги в этом направлении, равно как и взаимный информативный обмен с бермудским феноменом, допускаются лишь с ведома и разрешения Совета Безопасности или уполномоченных им организаций и лиц.

Одновременно опубликованное обращение руководства Академии наук СССР к ученым всего мира так же категорично и ясно выражало свое согласие с подчинением деятельности института «Селеста-7000» непосредственно Совету Безопасности и ограничением проблематики контактов исключительно интересами мира и научного прогресса. По мысли авторов обращения, с такими вопросами, как тематика, важность и очередность контактов, мог бы справиться специальный координационный комитет, избранный руководством института и утвержденный Советом Безопасности. Обращение также предостерегало ученый мир Запада от безответственных раздувателей новой антикоммунистической истерии, возвращающей человечество ко временам «холодной войны».

— С удовольствием подписываюсь, — заключил Барнс. — Разумно. Точно. Целесообразно. Даже сравнить нельзя с этой стопочкой, которую хочется смахнуть в корзину. Я не жду специальной римской энциклики, но когда мне подсовывают вместо нее бред католического профессора Феррари о мировом разуме, меня тошнит. Мировой разум, оставляющий свои частицы-информарии на каждой планете, заселенной гуманоидами, а сам пребывающий во вселенском океане Дирака, оказывается не кем иным, как Богом-отцом, утверждающим в мире свое вездесущие и всеведение. Хорошо? Разумно? Точно? И заметьте, опубликовано не в Ватикане, а в Лондоне, и не в какой-нибудь сектантской листовке, а в колонке писем в редакцию «Таймс». Вот так. — Барнс брезгливо вынул листок из пачки. — Надеюсь, вы не будете возражать, если я пошлю эту вырезку епископу Джонсону? Пусть порадуется.

Но Джонсон не обрадовался. Он тоже написал письмо в редакцию «Таймс», и оно тоже было напечатано как сенсация. Служитель Бога и один из свидетелей его промысла на Земле отстегал католического профессора, как нашкодившего мальчишку.

«Я не был в космосе и не могу экспериментально опровергнуть гипотезу синьора Феррари о мировом Разуме, якобы пребывающем в межзвездном пространстве. По-моему, она уже опровергнута советскими и американскими космонавтами. Но вторую гипотезу ученого-теолога о пребывании частицы этого Разума у нас на Земле могу опровергнуть и я. Частица эта в непосредственном контакте со мной и моими друзьями решительно отвергла и свое божественное происхождение, и свою якобы мировую всеобщность. Мне бы очень хотелось лично связать апологета мирового Разума с продуктом его философии, чтобы лишний раз убедиться в превосходстве просто разума над всеми измышлениями о мировом».

— Как бы не пришлось вам снять облачение, ваше преосвященство, — развеселился Барнс, прочитав опубликованное письмо епископа. — Письмецо-то не по сану. А что вы еще умеете? Ничего. Ни хоккеистов тренировать, как патер Бауэр, ни стрелять по мишени, как пастор Андерсон.

— Не унывайте, епископ, — сказал Рослов. — Вы всегда можете сменить ваш черный сюртук на твидовый пиджак со шлицами, а воротничок надеть обыкновенный, как все мы, грешники. На работу же ходить не в собор на горе, а в институт на побережье. Нам ведь понадобится эксперт-теолог.

Рослов делал это предложение уже в качестве официального лица. От Советского Союза в руководство института «Селеста-7000» были выдвинуты доктор физико-математических наук Андрей Рослов и член-корреспондент Академии наук СССР Семен Шпагин.

28. МЕМОРАНДУМ ШПАГИНА

Избрание Шпагина членом-корреспондентом Академии наук было для многих и для него самого неожиданным. Когда сообщение об этом достигло отеля «Хилтон» в Гамильтоне, Янина лукаво спросила Рослова:

— Не завидуешь, Анджей?

Чувство зависти всегда было чуждо Рослову, во-вторых, он по-братски любил Шпагина. Поэтому он сказал:

— Знаешь, кто-то отлично сострил: двуликий Янус, древнеримский Бог, был очень растерян — он получил от Юпитера приглашение на пир со штампом «на одно лицо». Семка сейчас, должно быть, так же растерян. Мы ведь близнецы-двойняшки в науке. Мыслишка у одного, мыслишка у другого, единожды два — открытие. А тут билет со штампом «на одно лицо».

Рослов не ошибся. Растерянный Шпагин прислал телеграмму: «Не поздравляй. Смущен, расстроен, отказался бы, если б такой отказ был тактичным. Но мне объяснили, что причиной избрания было не столько наше открытие, сколько мой проклятый меморандум. Считай это нескорректированной ошибкой случая вроде пресловутого билета со штампом „на одно лицо“. Двуликий Янус».

Телеграмму Шпагин послал с трудом: ее не хотели принимать, считая шифровкой. Пришлось писать объяснительное письмо, заверенное месткомом. А меморандум, упомянутый в телеграмме, объяснения не требовал: о нем уже знал весь мир, включая московских телеграфисток.

Собственно, это был не меморандум (так назвали его уже за границей), а доклад на состоявшемся в Москве в то время симпозиуме по вопросам биокибернетических исследований, дерзкая попытка объяснить все: происхождение бермудского феномена, его появление на Земле и связанные с ним физические аномалии, а также программу и алгоритмы его работы — механизм настройки и отбора информации, ее восприятия и корреляции, хранения и воспроизведения в процессе ассоциативного мышления. Шпагин шел и дальше, пытаясь разгадать и самый процесс мышления феномена, мысли-суждения, мысли-воли, диктующей решение задачи на основе уже накопленной информации. Не сговариваясь с Рословым, он пришел к тем же выводам о селекторе, как о самопрограммирующейся системе, способной изменяться в зависимости от воспринятой информации и непосредственного информативного контакта с человеком.

Его доклад на симпозиуме сравнивали со взрывом «сверхновой». Академическая рутина научного сборища, спокойное течение сменяющихся докладов и сообщений, приоритет высоких научных репутаций и благовоспитанная смелость молодых, еще не ставших авторитетами, — все это раскололось, сместилось, смешалось, вспыхнуло. Снова столкнулись знакомые вариации архаистов и новаторов, типичных для любой научной среды. Коэффициент уважения к авторитетам снизился до нуля, молодые кандидаты наук отважно опровергали академиков, да и ядро академиков утратило свою однозначность.

А доклад Шпагина перешел границы, проник в западноевропейскую науку, пересек океан. Сайрус Мак-Кэрри телеграфировал:

«Поздравляю. В основу работы института „Селеста-7000“ положен уже не мой, а ваш меморандум. Черный ящик вы сделали белым».

Рослов тоже прислал телеграмму:

«Не задирай носа, помни, что Колумб, а не Америго открыл Америку. Когда оглашался твой меморандум, супруги Кюри уже начали обучение селектора».

На телеграммы Шпагин не отвечал: он уже ехал в Гамильтон в качестве второго представителя советской науки.

Но «Меморандум Шпагина» приобрел известность не только в научных кругах. Эти два слова вошли в сознание уже по признаку неразрывности имен собственного и нарицательного, подобно тому как неразрывно это сочетание в таких словах, как рычаг Архимеда, таблица Менделеева или бином Ньютона. Две страницы московского иллюстрированного еженедельника создали Шпагину эту неразрывность с его меморандумом. Сотрудник журнала накануне его отъезда взял у него интервью и пересказал услышанное, кое-что упростив, а кое-что недодумав, в форме чередующихся вопросов и ответов. Один американский корреспондент в Москве передал этот пересказ в свою газету, а далее уже действовала цепная реакция: пересказ пересказывался, сокращался и перепечатывался, пока миллионы читателей во всем мире не разобрались в механизме бермудского «черного ящика».

Вот как это было вначале.

Вопрос. Что вы могли бы добавить к газетным откликам на ваш доклад на симпозиуме? Обобщенность и краткость их не дают читателю достаточного представления о бермудском феномене. Вы действительно убеждены в том, что это посланец внегалактической цивилизации?

Ответ. Может быть, из нашей метагалактики; может быть, из более далеких глубин Вселенной. Предполагать трудно. Вероятно, где-то в космосе находилась или находится отправная станция, с которой одновременно или поочередно выходили в межзвездное пространство аналогичные объекты, так сказать, по разным «адресам».

Вопрос. Вы убеждены, что «адреса» выбирались точно?

Ответ. Едва ли. Видимо, программа полета и поиски «адреса» обусловливались какими-то неизвестными нам параметрами. Солнечная система и наша планета, как будущее местопребывание объекта, были, вероятно, продиктованы настройкой его «индукторов» на соответствующие «рецепторы» нашей земной биосферы.

Вопрос. Значит, и Бермуды, возможно, запланированная точка приземления?

Ответ. Не думаю. Должно быть, это просто один из наиболее подходящих для посадки естественных «космодромов», оказавшихся в поле восприятия приземлявшегося объекта.

Вопрос. Вы сказали не «в поле зрения», а «в поле восприятия». Почему?

Ответ. Потому что объект, о котором идет речь, не обладает присущим человеку чувственным аппаратом, но может обладать более широким по диапазону и более чувствительным по точности приема аппаратом восприятия окружающего мира.

Вопрос. Вы считаете его живым существом или машиной?

Ответ. Это не живое существо, потому что оно искусственно создано для выполнения определенной программы, но и не машина в том смысле, как мы ее понимаем — устройство той или иной технологической сложности, сконструированное из прошедших специальную обработку металлов, пластиков, сплавов и других природных или синтезированных соединений. И в то же время это несомненно саморегулирующаяся и самопрограммирующаяся система, созданная как некая комбинация волн и полей всех известных, а возможно, и неизвестных нам видов энергии.

Вопрос. В газетных отчетах о феномене мы обычно читаем: «нечто невидимое и неощутимое, невещественное и нематериальное». Сгусток энергии, а не материи. Так ли это?

Ответ. Не так. «Нечто невещественное и нематериальное» — это коллоквиальная форма, определяющая явления, недоступные нашим органам чувств. Мы, материалисты, не противопоставляем энергию материи. Энергия тоже материя, вернее, мера физических видов движения материи. Скорость поезда и порыв ветра, световой луч и нейтринный поток — все это лишь разные виды движения материи. И физические поля от электромагнитного до гравитационного — тоже формы материи, взаимодействующие с массой, зарядами или частицами. Надеюсь, я выражаюсь достаточно популярно?

Вопрос. Вполне. Но представить себе это нефизику и нематематику нелегко. Если это комбинация волн и полей, то зачем ей космодром-остров? С таким же успехом она могла бы повиснуть или двигаться в атмосфере. Как произошло приземление и произошло ли оно буквально? Если объект изучения находится вне пределов рифа, то почему риф покрыт стекловидной коркой? По газетным откликам, вода в бухте якобы химически неотличима от океанской, но почему-то жизни в ней нет. Ни водорослей, ни раковин, ни планктона, ни рыб. Почти дистиллированная вода. Почему?

Ответ. Вопросы, по-моему, адресованы ученым различных специальностей. Могу ответить лишь приблизительно. Остров-космодром понадобился неопознанному космическому объекту, как тяготеющая масса для стабильного положения в земной биосфере. Вероятно, такая стабильность требовалась для правильного соотношения всех деталей системы. Буквального приземления, возможно, и не было, но критическая температура сближения могла вызвать оплавление коралловой поверхности острова. Пошли дальше. Вода в бухте? Да, она однородна с океанской по своему химическому составу, но неоднородна физически. Исследования показали, что это аномальная вода, с другим сцеплением молекул. Может ли она объяснить отсутствие жизни? Едва ли. Вероятнее всего, это результат воздействия неизвестных нам физических полей. Следует принять во внимание и несколько повышенный уровень радиации, в особенности ее необычайную в природе длительность.

Вопрос. Семь тысячелетий. Вы с этим согласны?

Ответ. Не совсем. Селеста отсчитывает время по Скалигеру. Это очень приблизительный и несовершенный отсчет. Возможно, прошли еще тысячелетия, прежде чем он начал принимать информацию.

Вопрос. На чем вы основываете это предположение?

Ответ. На одном допущении в науке о физической природе мышления — о сфере движения мысли вне зависимости от ее источника, условно говоря, о психосфере.

Вопрос. Простите, я перебью вас. Почему «психосфера», когда в науке давно уже бытует понятие «ноосферы», как сферы человеческого разума на Земле? Разве это не одно и то же?

Ответ. Конечно нет. Ноосфера — не физический, а философский компонент биосферы, конкретнее — это непрерывный поток информации, которую мы определили как стабильную, то есть где-то и как-то запечатленную, не изменяемую ни источником, ни средой. Человек управляет этим потоком, из поколения в поколение обогащая его, пишет и читает книги, излагает и слушает лекции, создает и воспринимает, учит и учится. Но как быть Селесте? Он отрезан от всех каналов связи и тем не менее дублировал в себе почти всю ноосферу. И вот тут-то и вступает в игру мое допущение.

Вопрос. О движении мысли в пространстве?

Ответ. Точнее, о природе этого движения. Можно ли принимать мысль на дистанции без участия чувственного аппарата человека? Иначе говоря — телепатия без участия индуктора, с одной лишь активностью перцепиента. Парадокс? Но ведь парадоксы и возникают тогда, когда наука вплотную подходит к неизвестному. Она и подошла к нему в поисках физических основ мышления как материи в движении. Пока еще эти поиски результата не дали, но уже можно допустить, что ежедневно, ежечасно, ежеминутно излучаются в пространство какие-то кванты мышления, не уходящие, подобно нейтрино, в космические глуби, а остающиеся в пределах некоей психосферы. Так я бы назвал еще один компонент биосферы, но уже не философский, а физический, пока еще неизвестный науке, но стоящий в том же ряду физического процесса земной эволюции, как, скажем, атмосфера или гидросфера. Как движется мысль в этой физической системе, мы пока не знаем, но движение ее, возможно, упорядоченно, как любое движение материи.

Вопрос. Как я вас понял, информарий — это не мозг. Мышление не запрограммировано. Тем не менее…

Ответ. Позвольте уже мне вас перебить. Конечно, это не мозг, подобный человеческому. Но это разумное устройство. Какие-то детали его не свойственны человеку, но в чем-то его превосходят. Кстати, ни один из ученых, принимавших участие в непосредственном общении с Селестой, не отрицает его запрограммированной способности мыслить. Эта программа ограничена, но ей свойственно и различие мысленных форм, связанных с приемом, запоминанием, хранением и воспроизводством информации, например: мысль-поиск, мысль-оценка, мысль-команда, мысль-проверка или мысль-отклик в случаях информативного обмена с человеком. Не забывайте также, что это самопрограммируюшееся и самообучающееся устройство, способное совершенствоваться в процессе такого обмена. А всякое обучение — не забудьте подчеркнуть это в своем отчете — зависит прежде всего от учителей.

Вопрос. Вы, конечно, имеете в виду прежде всего представителей советской науки. Скажем, биолога и кибернетика. Да?

Ответ. На время обучения биолог и кибернетик превратятся в философов.

Вопрос. Почему?

Ответ. Потому что для созревания личности обучающегося нужна наука наук.

29. ЕЩЕ ОДНА ЦЕПНАЯ РЕАКЦИЯ

Профессор Юджин Бревер вышел из штаб-квартиры ООН вместе с московским корреспондентом Кравцовым. Только что закончилось совещание экспертов по теме «Селеста-7000», готовившее материалы для завтрашнего заседания Совета Безопасности. Бреверу удалось ускользнуть от журналистов, но Кравцов поджидал его у выхода, и Бревер покорился участи интервьюируемого. Он не любил газетчиков, особенно американских, но к Кравцову, с которым встречался на московских симпозиумах, благоволил. Москвич держался скромно и ненавязчиво, никогда не задавал вопросов, связанных с биографией Бревера, его семьей и склонностями, не имевшими отношения к предмету беседы, всегда излагал ее точно и немногословно, не обнаруживая так часто встречающихся в практике интервьюеров невежества и всеядности. Но время и место для интервью были выбраны неудачно, и Бревер спросил:

— Где ваша машина?

— Не успел приобрести, — улыбнулся Кравцов.

— Тогда пошли к моей. Подвезу. Вам куда?

— Все равно. Лишь бы дольше ехать.

— В полчаса уложитесь? Хотя ведь вы были на совещании и слышали мои замечания. По-моему, я ответил на все предполагаемые вопросы.

— Кроме одного.

— Би-подчиненности?

— Вы угадали. Важнейший вопрос — и никаких комментариев.

— Они были сделаны при закрытых дверях. Спросите об этом вашего соотечественника, профессора Рослова.

— Он не любит, когда его называют профессором, и не любит, как и вы, чересчур любопытных газетчиков. Но я спрошу его, конечно. А сейчас мне все-таки хотелось бы знать ваше мнение.

Бревер вывел машину со стоянки.

— Проедем по Сентрал-парк-авеню. У нас есть время. Вы думаете, я не приемлю двоевластия в институте? Ошибаетесь. Оно целесообразно. Научную работу института возглавит ЮНЕСКО, а политическую — Совет Безопасности. Для этого и создается координационный комитет.

— Цензура контактов?

— Не только. Цензура — это запрет или разрешение. Координация — это и контроль, и рекомендации, и прямая подсказка иного решения проблемы. Предположим, биохимики или биофизики ставят проблему вмешательства в психические процессы человека. Такое вмешательство может быть благотворным и прогрессивным, а может и угрожать человеку или даже человечеству. Другой пример. Допустим, предложенная постановка научной проблемы может затрагивать интересы народов и государств. Есть такие проблемы? Сколько угодно. Координационный комитет в таких случаях обязан снять проблему или, если это возможно, подсказать иное ее решение. По такому же принципу должны рассматриваться и любые вопросы к Селесте.

— С правом вето?

— Конечно. Только принцип единогласия может обеспечить безопасность контактов. Хотя мнения экспертов и разошлись, я лично думаю, что вопрос уже предрешен. Независимо от того, состоится ли завтра заседание Совета Безопасности или будет отсрочено.

— Почему? — удивился Кравцов. — Что может вызвать отсрочку?

— Кворум экспертов. Необходимость замены больных или отсутствующих по разным причинам. Не понимаете? Заболел Мак-Кэрри. Но вместо него завтра утром приезжает Телиски. Не проговоритесь: это секрет. Исчез Бертини. Опять не понимаете. Именно исчез, внезапно выехал из отеля неизвестно куда, не оставив адреса, не позвонив мне и не уведомив официальных лиц, связанных с работой экспертов. И это накануне заседания Совета! Слишком странно.

— Вы что-то подозреваете?

— Опасаюсь. Государства, церкви, монополии, банки, подпольные синдикаты — мало ли чьи интересы затрагивает будущее Селесты? Может быть, вы даже пожалеете, что сели в одну машину со мной. Не высадить ли вас на этом углу?

— Вы шутите, профессор?

— Это было бы шуткой в Москве, где осторожный водитель без всякого риска может вдоль и поперек пересечь город, но в Нью-Йорке это не шутка.

Бревер медленно свернул за угол и резко затормозил. Эта реакция спасла их от катастрофы. Метнувшийся навстречу желтый фургончик вывернулся зигзагом и смял радиатор машины профессора, отбросив ее на тротуар. По счастливой случайности никто не был сбит.

Отделавшийся легким ушибом Кравцов вытащил потерявшего сознание Бревера: жив ли? Но профессор тут же пришел в себя и сказал:

— Ну вот, вы и убедились в шутках Нью-Йорка.

А к месту происшествия, расталкивая любопытных, уже пробирался полицейский в сопровождении двух человек в штатском. По внешнему виду их можно было принять за бизнесменов средней руки. Один из них, с короткой черной бородкой, вручил полисмену визитную карточку и сказал тоном, не допускающим возражений:

— Отправьте пострадавшего с этой машиной. — Он указал на остановившийся поодаль белый «шевроле» с красным крестом. — Владелец ее, доктор Стюарт, случайно проезжал мимо. У него собственная клиника на Лексингтон-авеню. Все расходы я беру на себя, равно как и ущерб, причиненный моим фургоном.

— Но я не пострадал, — сказал Бревер, поднимаясь. — Доберусь сам. И мне помогут.

— Ваша машина разбита, сэр, — вмешался второй из подошедших с полицейским. — Я отвезу вас, осмотрю и отправлю домой, если не найду ничего серьезного. Травмы могут быть и внутренние. Помогите мне довести его до машины, — обратился он к полисмену.

Бревер умоляюще взглянул на Кравцова, но смысла его мольбы тот так и не понял. Конечно, лучше, если профессору будет оказана медицинская помощь. Шуток Нью-Йорка, о которых говорил Бревер, Кравцов не знал.

А Нью-Йорк шутил.

Через час повелительный баритон соединился с клиникой Стюарта на Лексингтон-авеню.

— Что с ним, док?

— Совершенно здоров. Никаких травм.

— Плохо. Где он?

— Пока у нас.

— Как информировали?

— Легкое сотрясение мозга. Успокаивающее и сон. Обещали утром отправить домой.

— Не выйдет. Шефу нужны два-три дня.

— Попробуем пентотал.

— Яд?

Смех.

— Мне не до смеха, док. Наркоз?

— Из группы барбитуратов. Супер. Проспит сутки — повторим. Потом стимулятор.

— Поаккуратнее. Шефу нужна только отсрочка.

— Сделаем. Леге артис.

— Что-что?

— Леге артис. По всем правилам искусства. Шеф поймет.

Ночной междугородный вызов не поднял Игер-Райта с постели. Из-за разницы во времени он не спал. Его нашли в Рино, в казино «Феникс», где подсчитывались прибыли его игорных домов. Прибыли неожиданно и беспричинно уменьшились, и Трэси подошел к телефону рассерженный.

— Кто? — рявкнул он.

— Кордона, шеф.

— Ну?

— Он сейчас в клинике Стюарта, шеф. Легкое сотрясение мозга.

— Не ври.

— Клянусь Богом, шеф. Три дня обеспечено.

— Час назад мне сообщили, что ваш фургон промазал, как пьяница в тире. Старик тут же очухался.

— А док был рядом. С машиной. Три доллара постовому — и старик в клинике. Все будет леге… леге…

— Леге артис, невежда. Латинские изречения надо знать наизусть, чтобы тебя уважали. А за что тебя уважать, Фернандо? Будешь мыть стекла по пять долларов с фасада.

— Дешево цените, шеф.

— Возьмешь и по три.

— Плюс тысяча. Час назад Бертини вылетел первым классом в Неаполь виа Лиссабон — Рим.

Трэси сразу повеселел, но не изменил интонации:

— Сколько взял?

— Ни цента.

— На что клюнул?

— На крючок. Я выложил рейсовый билет на стол и сказал, что мафиози покойного Джино есть и в Неаполе. «А вас, проф, говорю, ожидает молодая жена и два бамбино, которым, сами понимаете, жить да жить». Итальянец подумал и взял билет. Предварительно переменил отель, как было условлено. Никаких следов.

Через несколько минут другой междугородный телефонный звонок разбудил нью-йоркского адвоката Оливера Клайда, младшего партнера юридической конторы «Донован и Клайд».

— Спал, Олли?

— Я думаю. Третий час ночи.

— А у нас двенадцати нет. Извини. Заседание Совета завтра утром?

— Уже отложено.

— Из-за Бревера и Бертини?

— Ваша работа, шеф?

— Не надо быть слишком догадливым, сынок. Это вредно. Кого введут в комиссию вместо выбывших?

— Баумгольца и Чаррела. Конечно, это лишь предположение, но вероятность кандидатур несомненна.

— Мак-Кэрри не прибудет?

— Вместо него завтра утром, вернее, уже сегодня прибывает Телиски.

— Скверно.

— Русский хуже.

— Устранять русского бесполезно: пришлют другого. Есть шанс ввести в координационный комитет Видера?

— Один к десяти.

— Совсем плохо.

— А какой смысл? Все равно у них право вето.

— Пройдет?

— Наверняка.

Клинг! Цепная телефонная реакция угрожающе развивалась. Два междугородных вызова один за другим.

— Кто рядом, Тэрри?

— Никого.

— Я слышу голоса.

— В соседней комнате играют в покер. Я отошел.

— Закрой дверь плотнее.

— Закрыто.

— Микрофонов нет?

— Кому нужен Тэрри, игрок и сводник?

— Сейчас он нужен мне. Есть бомбы у нас на складе?

— Пластиковые? Сколько угодно.

— Не подойдет. Ядерных не достанешь, а, скажем, тротиловые?

— Ого! Сколько выкладываете?

— Сколько запросят. Срок — сутки. Вес достаточный, чтобы уничтожить риф, айсберг, скалу в масштабе сто на сто. Объект должен быть доставлен послезавтра до рассвета в наш ангар в Сан-Диего.

— Руди в курсе?

— Не задавай лишних вопросов.

Через час пилот спортивного самолета Руди Мэрдок доставил Игер-Райта в Санта-Барбару. Выходя к поджидавшему его роскошному своей старомодностью «ройсу», Трэси сказал пилоту:

— Завтра рейсов не будет. Поедешь в Сан-Диего и подготовишь к полету «локхид». Подождешь Тэрри в баре или в бильярдной. Примешь от него пирожок с начинкой. Что дальше, где, как, когда и зачем, узнаешь на месте.

Цепная реакция продолжалась. Дома Трэси ждал Видер.

— К вам труднее пройти, чем в Белый дом к президенту. Охрана проверяла меня по отпечаткам пальцев.

— Трудно жить в Америке, сынок. Вот перееду в Европу, поближе к Афинам, или куплю островок в Средиземном море.

— Вы бы охотнее купили другой островок. Только судьба его решена.

— Пока еще нет.

— Долго ли ждать до утра? А оно у них раньше, чем у нас.

— Заседание отложено. Бревер в больнице, Бертини без объяснения причин сбежал в Неаполь.

— Найдут других.

— Уже нашли. Есть предположение: Чаррел вместо Бревера, Баумгольц вместо Бертини.

Видер, не позволив себе даже улыбки, спросил:

— А что противопоставит Баумгольц меморандуму Шпагина? Сыскное бюро во главе с Ниро Вулфом?[7] Самая невежественная интерпретация научной проблемы, взволновавшей весь мир.

— Есть еще Чаррел.

— Идея Чаррела непроходима. Никаких шансов в Совете Безопасности.

— А на Генеральной Ассамблее?

— Никаких шансов в ООН вообще. Селеста вне науки — это война. И еще неизвестно, на чьей стороне будет Селеста. Можно владеть островом, но нельзя принудить связанный с ним феномен к контактам.

— Ты прав, сынок. Что ни шаг, то болото. Легче нам было жить без Селесты.

Цепная реакция заканчивалась. Еще один междугородный вызов.

— Откуда, Тэрри?

— Из Сан-Диего, шеф. Груз доставлен.

— Никаких осложнений?

— Тихо, как в церкви. Только Руди пьян.

— Приведи его в чувство — и ни капли виски до завтра. Вылет из Сан-Диего обеспечишь без инцидентов. Посадку в Норфолке обеспечит сам Руди. Кстати, это в его интересах: пирожок начинен не вареными яблоками. Вылет из Норфолка Уинтер берет на себя, если не придерутся таможенники. Впрочем, на таможню я позвоню сам.

— Нужна карта?

— Зачем? Место Руди знает. Он уже летал на разведку с ближайших островов. Говорит, что защитное поле включается на высоте одной-двух миль при подходе рейсовых к Гамильтону. Есть шанс, не сбрасывая груза, спикировать прямо на риф с большой высоты и катапультироваться. Патрульный катер подберет, а о дальнейшем я позабочусь. Надеюсь, пилот не подведет?

— Руди? Смешно. Но гонорар, шеф…

— Тебе в тройном размере, Руди — в десятикратном.

Реакция подошла к критической точке. Трэси прошелся по комнате, стараясь не думать о предстоящей акции. Он прочел все наиболее стоящее из написанного о Селесте и знал, что избирательный аппарат селектора не принимает рассеянных, нестабильных мыслей. Селеста мог не заметить задуманного Игер-Райтом, как не замечал семейных ссор, уличных скандалов и служебных конфликтов. А вдруг заметил? Трэси сознавал, что надеется на случайность. Прорвется самолет на максимальной скорости, не сработает защита, полетит к черту риф. Если верить ученым, судьба информария в этом случае становилась критической. Трэси был игроком, не мог им не быть, нажив миллионы на нелегальном и легальном игорном бизнесе. Он знал, что играет крупно, но выигрыш стоил риска. Единственно, что его останавливало, — это телефонный аппарат, скрытый в замаскированном стенном сейфе. По этому телефону Трэси никто не звонил, звонил лишь он сам, да и то не часто и в условиях строгой секретности, повторяя вызов, пока не откликнется трубка. На этот раз она откликнулась сразу:

— Я знаю все, что вы мне скажете.

Трэси ответил так же без преамбулы:

— Кто-нибудь возражает?

— Не возражает, но и не одобряет. Во всяком случае, не прямо. Акция пойдет целиком под вашу ответственность.

— Я не вижу возможности использовать его в наших интересах.

— Есть мнения, что научный прогресс всегда можно направить по надлежащему руслу.

— В легальных условиях?

— Совет Безопасности пока нам не мешает.

— А если я все-таки рискну?

— Если эксперимент удастся, вас не осудят. Если нет — не поддержат.

Клинг! Трубка щелкнула и умолкла. Трэси запер сейф и задумался. Не поддержат? Значит, в случае неудачи — скандал. Прижмут на бирже. Слопают, может быть, африканские рудники. Потери будут исчисляться в семизначных цифрах. И все-таки это еще не разорение. Селеста угрожает стать опасным, и Трэси лучше будет жить без него. Джошуа Игер-Райт уже потерял тысячи долларов и Джино, стоившего десятки тысяч. Но даже миллионы можно будет воспроизвести. Нельзя было воспроизвести только потерянного времени, а в его годы оно с каждым днем становилось дороже.

И Трэси нажал кнопку.

30. КНОПКА ТРЭСИ

Руди Мэрдок, личный пилот Игер-Райта, был не только спортсменом в жизни, он был спортсменом в душе. Задача, предложенная шефом, искренне его обрадовала, как радует уверенного в своих силах атлета возможность побить олимпийский рекорд. К Селесте он был совершенно равнодушен, никаких угрызений совести не испытывал, но и славы Герострата в случае успеха не жаждал. Его радовала сама попытка перехитрить космический разум, нанести удар прежде, чем тот успеет включить свою невидимую, но непроницаемую защиту.

Одно его смущало: он не хотел человеческих жертв.

— Их и не будет, — уверил его Тэрри. — Все работы на острове прекращены. Сняты даже дежурства.

— Но институт уже построен.

— Где? В столице, а не на коралловой «мыльнице». И потом, судьба его еще не решена. По распоряжению Совета Безопасности запрещены пока все неконтролируемые контакты с Селестой.

— Откуда ты знаешь?

— Я еще утром говорил по телефону с Корнхиллом. Это начальник местной полиции, блокировавшей, кстати говоря, все морские подходы к рифу. Но вашему «Кондору» они не страшны. Меня больше пугает посадка в Норфолке и блокада таможенников…

Но взлетно-посадочная полоса норфолкского аэропорта приняла «Кондор», как лед пущенную без адреса шайбу, — коснулась, заскользила. Руди посадил самолет играючи, даже не покачнув грузового отсека. Встретивший Руди неопределенного возраста человек в форме гражданской воздушной администрации был пилоту хорошо знаком. Это и был Уинтер, от которого зависело выполнение всех необходимых формальностей, связанных с дальнейшим полетом. Да кто и зачем мог ему воспрепятствовать? Самолет Руди был известен на всех крупнейших рейсовых аэродромах Америки, имя его хозяина тоже. Багаж Игер-Райта никогда не досматривался, выездные визы ему не требовались. Возможные же осложнения мультимиллионер предусмотрел сам, лично сообщив таможенным чиновникам аэропорта, что самолет его следует на Бермуды с грузом хрупких приборов из тончайшего стекла для института «Селеста-7000» в Гамильтоне. Вскрывать ящик совершенно не требуется; слово Игер-Райта является достаточной гарантией законности перевозки.

Но Трэси не учел существования подозрительного и несговорчивого инспектора Интерпола О'Лири. Вспыльчивый и упрямый, как все ирландцы, О'Лири возмутился халатной доверчивостью таможенников. Какое ему, О'Лири, дело до того, кто хозяин самолета — Рокфеллер или Игер-Райт. Он служит не хозяевам Чейз-нейшнл банка или американских урановых рудников. Кто и чем может доказать ему, что в ящике не ампулы с наркотиками? И когда реактивный «локхид» Трэси, под именем «Кондор», уже готовился к старту, на «место преступления» прибыл на мотоцикле инспектор О'Лири.

— Отставить полет, — объявил он без предупреждений. — Я требую вскрытия ящика.

— Все таможенные формальности уже выполнены, — сказал Уинтер.

— Я настаиваю на вскрытии ящика, — повторил инспектор. — У меня свои права. Кто пилот самолета?

Руди Мэрдок, находившийся у самолета, не спеша подошел к говорившим:

— Я пилот самолета.

— Без моего разрешения самолет не поднимется в воздух.

Руди молча оглянулся — поблизости, кроме них, никого не было — и так же молча обвязал носовым платком ладонь левой руки.

— Почему? — удивился инспектор.

— Потому что я левша, — миролюбиво пояснил Руди и перевязанной рукой снизу, профессионально, как на ринге, толкнул инспектора в челюсть.

Что-то хрустнуло, инспектор икнул и плюхнулся на землю. Руди снял платок с пальцев.

— Чистый нокаут, — сказал Уинтер. — Счета не открываю. Взлетай.

О'Лири открыл глаза, услышав шум авиационных моторов. Но остановить самолет инспектор уже не мог. Он мог только сесть, опираясь на руки, и мутно взглянуть на Уинтера.

— Нокаут продолжался полторы минуты, — сказал тот. — Не вставайте. Глубже дышите.

— Вы… вы за это ответите, — прохрипел инспектор.

Он все-таки поднялся и, не оглядываясь, с трудом поспешил к аэровокзалу. Он торопился послать радиограмму начальнику полиции Гамильтона. Она должна была по крайней мере на час опередить самолет…

Корнхиллу подали ее в тот момент, когда к нему заехал поговорить Смайли. Было около девяти утра, но жара приучила обоих вставать спозаранку.

— Занятно, — сказал Корнхилл, прочитав телеграмму, и передал ее Смайли.

— Кажется, наш общий друг опять что-то замыслил.

Смайли прочел:

«Восемь тридцать утра по местному времени из Норфолка вылетел реактивный „локхид“. Направление — Бермуды. Владелец — Игер-Райт, пилот — Мэрдок. На борту самолета тысячефунтовый ящик с надписью: „Осторожно, не вскрывать, стекло“. По документам — приборы для института „Селеста-7000“. Груз не досматривался. При попытке досмотра пилот оказал сопротивление, применив силу. Подозреваю контрабанду и настаиваю на немедленном досмотре груза после посадки в Гамильтоне.

О'Лири».

— Кто это О'Лири? — спросил Смайли.

— Инспектор Интерпола. Очевидно, Уинтер обошел его на финише, обеспечив самолету «зеленую улицу».

— А кто Уинтер?

— Человек Игер-Райта в Норфолке. Ты что-нибудь знаешь об этих приборах?

— Мы не заказывали лабораторного оборудования в Америке. В Европе оно дешевле. Да и какие приборы можно купить у Трэси, кроме игральных карт или фишек?

— Неужели старик занялся контрабандой? Мелко и не умно. Тут что-то другое.

— В телеграмме сказано: направление — Бермуды, — задумался Смайли. — Это по документам. Инспектор подразумевает Гамильтон. А если не Гамильтон? Здесь триста шестьдесят островов, и среди них один, очень интересующий Трэси.

— Думаешь, снова угроза? — насторожился Корнхилл.

— А почему бы нет? Трэси упрямый человек. Но если угроза, то чем? На борту самолета кроме пилота только этот тысячефунтовый ящик. А что в ящике?

— Явно не десант. Приземление на острове исключается — не позволит защита, да и островок маловат. Посадка на воду — тоже: реактивный «локхид» не гидроплан. Значит, ящик предполагается сбросить. Зачем? Отравить воду? Бессмысленно. Воздух? Может быть, есть какой-нибудь газ, опасный для Невидимки? Селеста ведь тоже газ.

— Где Шпагин?

— На острове.

— Каким образом? Ведь контакты запрещены.

— Разве можно запретить их автору знаменитого меморандума? Шпагин уехал туда с разрешения уполномоченного Совета Безопасности.

— Тогда радируй в «переговорную».

Минуту спустя Шпагин ответил:

— Что случилось?

Смайли объяснил. Шпагин потребовал прочесть телеграмму, выслушал соображения Корнхилла и попросил несколько минут на раздумье: «Штука серьезная, сразу не разгадаешь». Думал он три с половиной минуты, но сгоравшим от нетерпения Корнхиллу и Смайли показалось, что прошла добрая четверть часа.

— Никакой газ Селесте не страшен, — ответил Шпагин, — да и ящик тоже, что бы в нем ни было. Угол падения его изменит защитное поле.

— А если самолет спикирует прямо на риф? — предположил Смайли. — Достаточно ли мощно защитное поле, чтобы погасить скорость реактивного самолета в пике?

Шпагин опять замолчал: дайте подумать.

— Не знаю, — наконец откликнулся он. — Допустим, что мощность поля окажется недостаточной, а в ящике бомба или взрывчатка, способные вдребезги разнести эту коралловую лепешку, то последствия мне не ясны. Селесте нужна тяготеющая масса, она стабилизирует его местожительство в земной биосфере, и что произойдет, когда этой массы не будет, предугадать трудно. Лучше всего спросить у Селесты.

— Но для этого потребуется время. Селеста может не сразу откликнуться, а самолет приближается с угрожающей быстротой.

— Пока его не видно, а небо без облачка.

— Но он может появиться с минуты на минуту. Что бы ни случилось, рисковать глупо. Садитесь в лодку и отъезжайте на приличное расстояние, — предложил Корнхилл. — Когда покажется самолет, вы не успеете даже выскочить из кабины.

Шпагин помолчал и снова откликнулся:

— Я не покину острова, не переговорив с Селестой. Может быть, у него нет информации о самолете и его грузе. Может быть, Игер-Райт так провел операцию, что она не оставила стабильных информативных следов. Кроме того, нечестно оставлять друга в опасности.

— Не глупи, Сэм! — горячился Смайли. — Селеста не человек.

— Какая разница? Он друг.

— Чем ты поможешь, если не сработает защита?

— Смогу предупредить.

— Защита запрограммирована и действует автоматически. Ваше предупреждение — излишнее рыцарство, — вмешался Корнхилл. — Даже Селеста его не оценит.

— А вдруг оценит? Вдруг программа допускает увеличение защитных мощностей, если соответствующая информация получена вовремя? Нет, друзья, я остаюсь здесь до конца, во всяком случае до исхода переговоров с Селестой. Я не герой и не играю в героев, но подлецом и трусом никогда не был.

Аппарат замолчал.

— Псих! — в сердцах сказал Смайли.

— Нет, — вздохнул Корнхилл, — просто мы с вами, Боб, еще плохо знаем русских. И наши политики тоже.

Не сговариваясь, они подошли к окну, открытому сквозь решетку пальм в синеву океана и неба. Оба отлично знали, что никакого самолета они не увидят отсюда, но заниматься чем-либо уже не могли.

— Храбрый человек, — проговорил с уважением Корнхилл.

Смайли молчал. Он думал о том, как поступил бы он сам на месте Шпагина. Вероятно, так же: Селеста — свой парень, хотя и не человек. Но ведь он, Смайли, бывалый бродяга, не раз смотревший в лицо настоящей опасности. А встречал ли ее Семен Шпагин, вежливый книгочей и лабораторный трудяга? И он дает сейчас урок им обоим, и какой урок!

А сам трудяга в эту минуту, оставив «переговорную», вышел на пенистый скат сахарно-белого рифа и мысленно воззвал:

«Ты слышишь меня, Селеста?»

«Слышу», — привычно откликнулось в сознании.

«Все знаешь о самолете?»

«Многое. Записи диспетчерских в Сан-Диего и Норфолке. Таможенные протоколы. Рапорт и телеграмму инспектора Интерпола. Документы на оформление контейнера с тринитротолуолом. Оформлен как сжиженный газ „Эй-даблью“ на химических заводах Хорнстайна. В настоящую минуту самолет приближается к острову. Информацию пилота не принимаю — не стабильна».

«Насколько велика отражательная мощность твоего защитного поля?»

«Не знаю».

«Если самолет спикирует прямо на риф, сможешь ли ты погасить его скорость или изменить направление полета?»

«Не знаю. Не было опыта».

«Но ты можешь увеличить параметры поля?»

«Конечно».

«Самолет может пикировать на максимальной скорости. Учти».

«Учел».

«Еще вопрос. Если бы не выдержала защита и взрыв уничтожил остров, что случилось бы с твоей биосистемой?»

«Не знаю».

«Предположи».

«Нашел бы новую тяготеющую массу».

«Или улетел в космическое пространство?»

«Возможно. Но, вероятнее всего, прочность локальных связей не обусловливает жизнедеятельности системы, а лишь стабилизирует ее нормативы».

«Я так и думал. Но мне хотелось предупредить тебя. На всякий случай».

«В таких случаях у вас говорят „спасибо“».

Шпагин не ответил, потому что ощутил, что Селеста отключился. Ушел в свое пространство или субпространство — проще говоря, замолчал. Теперь Шпагин мог сойти вниз, к прозрачной бухточке, где уже поджидал готовый к отплытию катерок. Он тихо покачивался, словно дрожа от нетерпения: ну скорей, скорей же! Несколько шагов вниз, несколько оборотов мотора, и катерок, как почуявший опасность зверь, будет уходить все дальше и дальше. Но Шпагин не двигался: что-то удерживало его. Мальчишеское любопытство, которое заставляет ребят на деревенском пожаре пробираться поближе к огню, или сентиментальная привязанность к Невидимке, в котором хотелось приобрести друга: как же уйти, если друг в опасности. А чем может помочь он, Шпагин, если пятьсот килограммов тротила все же прорвут защиту? Только исчезнуть вместе с коралловым крошевом в океанской воронке взрыва. Шпагин даже усмехнулся в ответ на тщетные призывы разума: он уже знал, что останется. Вероятно, уже недолго ждать — может быть, минуту, не больше. Самолет реактивный, летит на большой скорости. Вот-вот покажется в синьке неба этакой черной букашкой.

С таким же нетерпением следили за небом и с борта военного катера, с другой стороны подходившего к острову. Катер еще не достиг границы островных вод, где действовало защитное поле Селесты, но белый горбик рифа был уже виден в сильный бинокль. Разумеется, катер не смог взять всех наводнивших город ученых и журналистов, но многие из них, предупрежденные Смайли, все же успели устроиться на палубе. Янина не находила себе места. Хотя воздух был чист и прозрачен, ей казалось, что нечем дышать.

— Порядок, Яна, — сказал ей Смайли. — Сэмми не Дон-Кихот, зря рисковать не будет. Значит, все выяснил: не страшно.

Конечно, не страшно, если уверен в защите. А если не уверен? Если вообще не удалось связаться с Селестой? Ведь пятьсот килограммов взрывчатки! Янина торопливо металась от борта к борту, невпопад отвечая на вопросы знакомых, не вмешиваясь в разговоры, не огрызаясь на выпады.

Смайли стоял один у борта, не отрывая глаз от бинокля.

— Ничего не видно, Боб?

— Пока нет, Яна.

Кто-то крикнул рядом:

— Вижу!

— Где, где?

— Справа по горизонту. Вон, видите?

На голубой кальке неба появилась черная точка. Она медленно двигалась, оставляя позади не черный, а белый след — две тоненькие строчки, которые не таяли, а расширялись сначала в полоски, потом в струйки белого дыма и расползались в бледном клубящемся облачке. След идущего на большой высоте реактивного самолета был виден уже без бинокля. Он медленно раскручивался, вычерчивая замысловатую геометрическую фигуру, словно пилот примеривался, пристраивался, выбирая место, откуда удобнее и точнее ударить по цели. Шпагин со своего наблюдательного пункта на кромке рифа видел этот маневр. Он даже удивлялся ему: спортсмен-трюкач, храбрец, камикадзе. Ведь он жестоко рисковал, этот заранее продавший свою жизнь кандидат в самоубийцы. На что он рассчитывал? На своевременность броска, на безотказность катапульты, на испытанность парашюта? А если поле вышвырнет самолет, не погасив скорости? Какая чудовищная сила рванет тело, сплющит с доской приборов, с кусками разорванного, скрученного металла, похожего на скомканный лист бумаги, или разбросает по небу, как металлолом.

Руди Мэрдок об этом и не думал. Его примитивно организованный мозг не знал импульсов, определяющих склонность к философичности. Он мыслил просто и ясно: десятикратный гонорар стоит риска, в случае удачи можно бросить вообще пилотаж и купить бензозаправочную станцию или оборудовать бар вблизи какого-нибудь аэропорта. Связи у Руди есть, взятки будут невелики, и по организации дела кое-что еще останется про запас. Бизнесмен в душе дополнял спортсмена. Руди шел на риск расчетливо, как игрок, подглядевший карты партнера.

Конечно, он волновался, не мог не волноваться; и когда, наконец, после нескольких завихрений нашел или, вернее, угадал место пристрелки, глубоко вздохнул и, не раздумывая больше, не сомневаясь, бросил машину с шестимильной высоты вниз. Белый горбик рифа приближался, вернее, вырастал с каждой секундой. Пять секунд, шесть… восемь… Пора катапультироваться, пока не включилось защитное поле. Сейчас он пулей вылетит вверх и повиснет на парашютных стропах над фонтаном огня и коралловой пыли.

Но что это? Нажать рычаг выброски — и никакого эффекта. Еще нажать. Еще… Должно быть, механизм катапульты испорчен. Значит, конец. Руди закрыл глаза и снова открыл их. Самолет как бы повис в воздухе, и уши не слышат привычного рева двигателей. Странная голубая тишина и неподвижность. Без толчка, без сотрясения невидимые клещи подхватили машину и зажали ее где-то между морем и небом.

Все это видели и с борта приближавшегося катера. Разговоры сменились глубоким молчанием. Все было ясно и так: Селеста предотвратил угрозу. Техническая оснащенность Невидимки оказалась достаточной, чтобы отбить, казалось, неотразимый удар. Без локаторов и ракет. Каких усилий это стоило информарию, никто не знал. Но ни на воде, ни в воздухе ничего не произошло. Ни тайфуна, ни цунами. Даже белые ленточки газа, тянувшиеся за хвостом самолета, бесследно исчезли.

Молча ждали люди, наблюдая за самолетом, уже не стоявшим в небе, как в ангаре, а медленной спиралью скользившим к воде.

— Утонет, — сказал кто-то.

— Кто, пилот? — спросил Смайли и показал биноклем на уже лежащий на волнах самолет; казалось, он приобрел плавучесть, как спущенный на воду плот.

Но Мэрдок не разделял этого убеждения. Он вытащил надувную лодку из кабины, вылез с ней на крыло, уже наполовину погруженное в воду, и пустился в плавание, отталкиваясь коротким, похожим на большую теннисную ракетку веслом. Он плыл к острову, а самолет погружался все глубже, пока совсем не исчез из глаз.

— Глубоко здесь? — спросил кто-то.

— Несколько миль, — сказал Смайли. — Если и взорвется на дне, не страшно. Взрывчатка не излучает…

А на острове Шпагин помог выбраться на берег растерянному и негодующему Руди Мэрдоку. Почему он негодовал, можно было понять из последовавшего затем разговора.

— Сколько вас? — задыхаясь, спросил Руди.

— Где? — не понял Шпагин.

— Здесь.

— Я один.

— Подонок! — сказал Руди; по-английски это прозвучало столь же изящно.

Но Шпагин опять не понял:

— Кто?

— Шеф. Он уверил меня, что на острове не будет ни одного человека.

— Плюнь, — сказал Шпагин. — Ни один клоун в мире не будет иметь такого антре, как твой шеф. Хотел бы я посмотреть на него, когда он откроет завтра утренние газеты.

31. ВМЕСТО ПРОЛОГА

Это не ошибка. Они собрались не дописать эпилог, а начать пролог.

Света не зажигали. В субтропическом курортном отеле в это предсумеречное время было еще светло. Как обычно, здесь пили все: кто послабее, кто покрепче. Бревер, уже оправившийся после болезни, умело сбивал коктейли.

Впрочем, и болезни не было. Просто очнулся вдруг в незнакомой больничной палате и узнал, что проспал трое суток после легкого сотрясения мозга, прошел соответствующие медицинские процедуры, а теперь выздоровел и может вернуться домой: лечение полностью оплачено. Кем? Неизвестным лицом, не пожелавшим назвать своего имени. Сюрпризы продолжались. У подъезда ожидал его собственный «форд», полностью восстановленный после аварии. Кем? Оказалось, все тем же неизвестным лицом, не пожелавшим назвать своего имени.

— Задачка для школьников, — сказал Смайли.

— Так решите.

— Проще простого. Авария была задумана, спланирована и осуществлена все тем же неизвестным лицом, крайне заинтересованным, чтобы ни вы, ни полиция не подымали шума.

— Но могло и кончиться хуже.

— Не могло. Все было рассчитано.

— Зачем?

— Чтобы легонько вывести вас из строя и тем самым отсрочить заседание Совета Безопасности.

— Зачем?

— Чтобы задержать открытие нашего института. Трэси знал, что до открытия остров необитаем — он не мог предполагать индивидуальной вылазки Шпагина. А человеческие жертвы его не устраивали. Он шел в бой с открытым забралом, не боясь последствий в случае удачи. Ведь он уничтожал Селесту, а не людей.

— Расчет верный, — сказал Барнс. — Ни один американский суд не осудил бы его за уничтожение феномена. Ничья собственность, не живое существо, не выраженная в единицах стоимости ценность. Вдобавок умно подобранная научная экспертиза, соответствующая кампания в печати плюс суперадвокатура. И мультимиллионер Игер-Райт выходит из зала суда в лавровом венке благодетеля человечества.

Но Бревер недоумевал:

— А побудительные причины? Неужели тщеславие нового Герострата? Или просто месть за неудачный налет?

— И то и другое в известной степени. Но это не главное. Поскольку идея Чаррела не получила поддержки в ООН, Трэси понял, что не сможет использовать Селесту в своих интересах. Как показал налет, они не всегда находятся в соответствии с уголовным законодательством, и любая информация о них, стабильная или рассеянная, могла стать опасной. А Трэси старый пират, своего рода анахронизм, пережиток эпохи первоначального накопления. Чем он отличается от первых Морганов? Ничем. Только хватка еще откровеннее.

— Поубавим, когда вплотную подойдем к социологии, — подал реплику Мак-Кэрри и, поразмыслив, добавил: — А пожалуй, на социологии и споткнемся. Мы уже убеждены, что Селеста — система, способная к самообучению, а как она будет обучаться и чему обучаться, если у педагогического персонала, — он с улыбкой оглядел присутствующих, — нет политического единомыслия или, что еще важнее, единомыслия во взглядах на социальное устройство мира. Нас и в этой гостиной не мало, а в координационном комитете и в самом институте еще больше, и будет гораздо больше, а одни исповедуют социализм, другие — парламентскую республику, третьи — олигархическую власть хунты, а четвертые — технократию. Какую идеологию усвоит Селеста как личность, а он станет личностью в итоге информативных контактов, и какая правда будет его правдой, мы так и не знаем. Потому что эта правда у Рослова одна, а у Баумгольца другая. И даже науку мы видим по-разному: одни — подчиненной требованиям христианской морали, другие — свободной от всяких моральных принципов.

Вызов Мак-Кэрри не сразу нашел ответ. В гостиной у Яны и Рослова собрались в этот вечер все друзья Селесты, первые знакомцы и участники первых контактов, сразу поверившие в их перспективную ценность. Слова Мак-Кэрри, обращенные к ним накануне открытия института, выдавали внутреннюю тревогу ученого: нет единомыслия — нет и единогласия, а единогласие — это база контактов. Тревога заразительна, и затянувшееся молчание тотчас же подтвердило это. Рослов и Шпагин переглянулись. «Необходима ясность, — сказал взгляд Шпагина. — Обрушь ее на головы усомнившихся».

И Рослов обрушил:

— Споткнемся ли мы на социологии? Не думаю. Многие, вероятно, считают, что отвлеченно-книжная мысль Селесты не способна охватить всей полноты жизни, что мысль эта неизбежно станет жертвой противоречивой и неимоверно плодящейся информации. Не согласен. В основе мышления Селесты — избирательность. Она дана, запрограммирована. В процессе самообучения будет непрестанно усложняться и совершенствоваться, как, скажем, понимание позиции у растущего шахматиста. Он может сравнивать и сопоставлять и в этом сопоставлении искать решение. Вспомните военные «миражи», какими Селеста угощал Джонсона. Он не убеждал епископа в ложности его пацифистского гуманизма, бросив всех нас в гущу гражданских войн нынешнего и прошлого века. Он сам осмысливал их в нашем восприятии, постигая социальную сущность событий. Без нашей подсказки он может теперь сложить опыт двух мировых войн и увидеть главное: человеконенавистническую суть агрессии. А вы боитесь, что он не найдет правды: она доступна любому интеллекту, достигшему необходимой для этого социально-исторической зрелости. Я умышленно не прибегаю к марксистской терминологии, чтоб не пугать слушателей, но поверьте, в современной борьбе философских течений Селеста разберется очень скоро и опять же без нашей подсказки найдет единственно правильное решение.

— Какое? — спросил кто-то.

На него зашикали. Кто может знать? Только завтра с утра начнется большой разговор с Селестой, и уж во всяком случае не нынешнее и не последующие поколения разговор этот закончат. Да и закончат ли? Семь тысячелетий прожил Селеста, а может быть, для него это только детство? Суровое, почти торжественное молчание погасило вопросы, споры, возгласы, и только Кравцов решился его нарушить. Единственный журналист, приглашенный Рословым с условием помалкивать после беседы в гостиной, он не захотел молчать во время нее.

— Я не ученый, — сказал он, — я только прикасаюсь к науке по заданиям редакции. Какие перспективы сулит нам завтрашний день в области изучения… ну, допустим, истории? Может, кто-нибудь из присутствующих возьмет на себя смелость подсказать их лишенному воображения газетчику?

— А вы сами не можете, молодой человек? — как всегда, беспричинно раздражительно откликнулся Барнс. — Подумайте хорошенько. Любое историческое событие можно будет воскресить и любую историческую справку получить, не выходя из «переговорной». Свою историю, надеюсь, любите? Хотелось бы вам лично присутствовать, например, на допросе декабристов или на дуэли Пушкина? Ну а я, как историк, мечтаю о подробностях битвы при Гастингсе или о встрече с Робин Гудом в Шервудском лесу. Скажете, мало? Бесценно!

— И для футурологов, — добавил Рослов. — Они смогут увидеть свои мысленные модели будущего. Селеста покажет вычисленный им же самим оптимальный вероятностный вариант. Бесценно, как сказал Барнс. Воистину бесценно, как повторил бы наш лишенный сана епископ. Запомни это, Кравцов, или спроси у Смайли, хочется ли ему, скажем, увидеть наш академгородок при институте этак лет через двадцать? Пройтись по его улицам, подсчитать свершения и ошибки в расчетах. Ведь Селеста лучше любой ЭВМ вычислит все: и сколько гостиниц мы не достроили, и сколько научных проблем не учли. Не улыбайся. Боб, а готовь список вопросов к Селесте. Не прогадаешь.

Рослов хотел было еще добавить, как захватывающе интересно хотя бы на несколько минут стать Селестой, как он был им, что ощутил, и узнал, и что мог сделать. А тут Янина принесла кофе, и ему вдруг расхотелось откровенничать. Стоит ли? Дома он скажет тем, кому это интересно и важно: может быть, еще удастся повторить этот опыт смещения личности, и, может быть, он пригодится, очень пригодится в будущем, если возникнут обстоятельства, требующие такого опыта. А сейчас что даст это открытие присутствующим? Может быть, только беспокойную мысль о какой-то особой близости русских к феномену. Реакционные голоса во всех странах давно уже кричат об этой их пугающей близости. Рослов внутренне усмехнулся: а ведь законная близость! Русские осмыслили открытие, русские отгадали загадку феномена, русские выиграли бой за контакты.

Пауза опять затянулась. Люди размышляли, прикидывали, может быть, мечтали о будущем. Только Бревер, допив кофе, спросил задумчиво:

— Кто умеет гадать на кофейной гуще? Что может дать Селеста мне, математику?

Все посмотрели на Мак-Кэрри, потом на Рослова. Но перчатку поднял Шпагин:

— Интересует меня, между прочим, математическое выражение некоторых положений биологии, в частности уравнения, которые приходится интегрировать, исследуя самообучающиеся биосистемы. В то утро, когда затевалась эта авиационная авантюра, я был один на острове: хотелось проверить с Селестой собранный материал. За десять минут я буквально задохнулся от информации. Селеста предложил мне более совершенную математику, такие работы, о которых я и понятия не имел, причем лучшие и оказались неопубликованные, существующие, так сказать, лишь в проекции будущей славы. В Саратове, например, дипломник Масевич, фактически еще студент, в своей только что законченной дипломной работе, еще неизвестной даже его кураторам, выдал такой каскад математических новаций, какой можно сравнить только с легендарным взлетом Эвариста Галуа. И почти одновременно учитель математики в Сан-Паулу, некто Гвельвада, закончил работу по математизации мышления, о которой скоро заговорит мир. А вы, профессор, спрашиваете, что вам ждать от Селесты! Вам знаком термин «мозговая атака»? Когда одновременно не один и не два, а десятки умов включаются в поиск путей интеграции научного творчества. Селеста заменит нам эти десятки умов, предложит сотни, тысячи в едином, я бы сказал, творческом озарении. По сути дела, это начало новой научной методологии, гигантский скачок по лестнице знания.

Раздались аплодисменты. Янина раздвинула шторы на окнах и зажмурилась. В глаза ударила не чернота и не синева, а розовое свечение неба. Начинался рассвет. Субтропическая ночь таяла в жарком пламени солнца.

Все поднялись, как по команде. Совсем немного времени осталось до церемониала торжественного открытия самого удивительного научного института в мире. Выйти на улицу, может быть, спуститься к набережной или на береговую гальку пляжа навстречу океанской волне; может быть, просто стоять и смотреть, как синеет позолоченная палитра моря и неба…

Рослов подхватил Кравцова под руку, толкнул его к двери, шепнув:

— Ничего пока ни в эфир, ни в печать.

— Жаль, — сказал Кравцов. — Это был эпилог, достойный открытия.

— Не эпилог, а пролог, — поправил Рослов. — Пролог к началу нового века в науке.

Загрузка...