Гр-р-ах! Вуииииивуивуууу-гр-р-ах! Вуииииивуивуууу-гр-р-ах!
От сотрясения при взрывах дом заметно вздрагивает, перевёрнутый стеклянный «зонтик» люстры под потолком, качается, будто стараясь подменить остановившийся маятник настенных ходиков. Сами-то часы не тикают уже, без малого, четверть века, с тех пор, когда не стало Мелиты. Сорок два года прожила она со мной, действительно, как пчёлка хлопоча и по дому, и на работе, воспитывая детей, после — внуков, находя время и на самодеятельность, и на профсоюзные дела… А потом: села у телевизора и всё смотрела, смотрела на экран, где русские танки посреди русской столицы размеренно били и били по русским людям в дымящемся белом доме на Красной Пресне. Так же, как сейчас размеренно бьёт артиллерия по нашему Луганску. Смотрела, плакала, комкая в пальцах синий платочек. Она любила синий цвет, и песенку эту любила… И вдруг тоненько застонала — и попыталась прикрыть рукой сердце…
Доктора говорили потом, что смерть при первом инфаркте случается редко. Им, конечно, виднее. Вот только от научных познаний медиков не легче. А старые ходики, доставшиеся ей в приданое от бабки, перестали ходить через год. Так что висят они теперь простым украшением на стене, рядом с её портретом в рамке. Портрет пастельными мелками на толстом картоне хорош: наш завклубом был большой мастер на разные художества. Срисовал Мелиту с той самой фотокарточки, которую она вложила в новогоднюю посылку «самому смелому».
Не скажу насчёт «самости», но всё-таки за просто так на фронте нашему брату, рядовым да сержантам, наград не давали, а у меня к декабрю сорок четвёртого, кроме медалей «За отвагу» и «За оборону Кавказа» ещё и ордена имелись. Причём не просто абы какие, а «Отечественная война» обеих степеней. Кто на самом деле воевал тогда на передовой — тот поймёт. Ну и нашивок за ранения справа на груди было три штуки: две красные и жёлтая. А чуть позже, в феврале сорок пятого, довелось ещё одну жёлтую заработать. И медаль «За взятие Будапешта». Так что, думается мне, посылку ту я всё же заслужил.
А хороша была посылочка: две пары вязаных носок, шерстяные трёхпалые рукавицы, как раз, чтоб удобно на спусковой крючок нажимать было, холщовое полотенце с греческим узором по краям и вышитым пожеланием: «Возвращайся с победой!» и даже дикий дефицит в то военное время — два куска ещё довоенного «Цветочного» мыла. И как такое сокровище удалось сохранить на оккупированном Донбассе, да и после освобождения — ума не приложу!
А вот я подарки не сберёг: носки те от солдатской походно-пешеходной жизни быстро стёрлись, рукавицы я позабыл, оставив на подоконнике в каком-то венгерском доме, где нам пришлось работать прямо с чердака, направив миномётный ствол в огромную дырищу в черепичной кровле. А рушник тот кто-то из ребят приспособил мне вместо дополнительного тампона: чёртов осколок рубанул по спине почти вертикально, повредив и мышцы, и лопатку, и рёбра. Так что чинили меня медики больше двух месяцев. А как более-менее в божеский вид привели, то, видать, решили, что и без Димки Умнова Красная Армия уж как-нибудь сумеет Гитлеру козью морду устроить, и направили раба божьего в звании старшего сержанта в запасной полк. Там и конец войны встретил…
Вот только конец войны — не конец солдатчины. Пришлось оттрубить, как медному котелку, по сорок седьмой год включительно. Тогда уже и уехал налаживать мирную жизнь со старшинскими нашивками на погонах. Я ж сам двадцать второго года рождения и призывали меня в августе сорок первого, когда первые настроения «малой кровью, могучим ударом и к Октябрьским — по домам» прошли даже у таких дурных оптимистов, каким я был тогда по молодости и малосознательности.
Хотя, если посмотреть — ну что я до армии знал? Киреевка — село у нас хоть и немаленькое, но и не слишком большое. В поле народу работает сравнительно немного — да и урожаи у нас на Тульщине не сравнить с Югом. Дон, Кубань, Полтавщина: вот где землица родит так, что, как говорится, дрючок воткнёшь — сразу прорастёт. А в основном мужики наши на заработки ещё с крепостных времён уходили, на хозяйстве оставались одни бабы с детворой. И дед мой ходил, и отец с братьями, дядьями моими, значится: сперва барину оброк платить надо было, а после — долги за земельный надел. Земелька-то у наших всех мужиков поголовно была помещичья, считалась до выплаты всех сумм с процентами в долговременной аренде. Не заплатишь вовремя сам, или сельское общество не сложится рубликами — в любой минут могут по всем законам тебя под зад коленом, дескать, ступай, куда ветер дует! А что щуры-пращуры в этих местах со времён Ивана Грозного жили — это судейским крючкам без интересу. Так что не привыкать было в отход хаживать.
И когда в двадцать девятом началась коллективизация, отец возмущаться не стал, а пошёл в контору свежеоткрытого Киреевского рудника, да и оформился на работу проходчиком. Взяли его со всем своим удовольствием, потому как герой Гражданской, в партии с октября девятнадцатого. А это, ежели кто подзабыл, как раз то время, когда Деникин на саму Москву пёр со страшной силой, а Юденич Петроград в бинокль разглядывал. Тогда за большевистскую книжечку-партбилет с твоей фамилией свободно можно было смерть принять. И добро ещё, если лёгкую: а то ведь, рассказывают, многих коммунаров белые не по одному часу казнили. И шашками в капусту пластали, мясо ломтями с костей состругивая, и шкуру сдирали, солью да горячей золой тело присыпая, и живьём закапывали… Озверение в те годы у людей друг на дружку было великое, так что простой расстрел, что в Чека, что в белой контрразведке — порой за леготу себе считали. Такие вот дела…
Но главное, почему взяли батюшку на рудник — что местный он был, не из навербованных. Избу свою имел, а значит и на жильё в бараке для себя с семейством не претендовал. Тогда на левом берегу Оленя — речка у нас на руднике так прозывается — целый посёлок из бараков построили. Но всё одно места в них не хватало. Так и записали тятьку в пролетарии. В тридцать третьем он уже в бригадирах ходил.
А я тогда в школу бегал да по хозяйству пособлял в меру сил. Ещё через год село наше с рудником начальство порешило объединить, и стали мы называться посёлком. Не город, конечно, но статус уже посолиднее. А раз посёлок, то и полагается ему по тогдашним сталинским временам никак не менее, как школа-семилетка. Учителя подобрались толковые, да и сам я к знаниям тянулся. Понимал, что в жизни всякое случается, когда-никогда и то, что в голову вошло, пригодиться может. Так что для тридцатых образование у меня было неплохое, хотя и среднее.
И, кстати говоря, действительно: пригодились знания, хоть и не сразу. Меня ж как в армию взяли, так после военного обучения послали сперва на пополнение 23-й кавдивизии товарища Селиванова, которая в Иране тогда стояла, вместе с англичанами[2]. Считаю — свезло, что с начала службы в самую мясорубку не попал. Приобвыкся, подучился, под пулями басмаческими раз с несколько земельку понюхал — вот и вышла лишняя дурь. А как ганс летом сорок второго удар на Юге нанёс — нас на защиту Кавказа перебросили. С тех пор и закрутилось: то бои, то переходы, то краткий передых в прифронтовых тылах: это когда уж совсем народ повыбьет до небоеспособного состояния, тогда и отводят. Называется «в резерв»: бойцов новых подгонят, лошадок, каких в тылу наскрести сумели, боеприпасов подбросят — а там вскоре и опять на позицию марш! Эх, до-ороги…
В весеннюю распутицу сорок третьего меня первый раз пулей приголубило как раз, когда из тылов полковых к своим топал… Ну, как топал? Правильно сказать — неспешно перемещался. А как быстрее, если грязь выше колена хлюпает, в голенища залилось столько, что ног не поднять — сапоги утонут. У нас, кавалеристов, не в пример махре пехоцкой, сапоги яловые были, не говнодавы с обмотками. В обмотках конём шенкелями управлять неудобно, факт. Но воевали мы тогда пеши, конский состав на передний край не выводили: куда лошадок в окопы, да ещё в такие, где впору заплывы устраивать, как на Московской Олимпиаде?
В тот раз волок я ребятам с эскадрона провиант. Здоровый такой мешок с буханками! Расщедрились снабженцы, напекли как-то. Благодарность им огромная, потому как мы к тому времени уже пять суток без жратвы, считай, позицию держали. Ну а как харч до полковых тылов довезти, если ни машина, ни телега не проедут? А на солдатских спинах много не принесёшь, так что, понятное дело, до переднего края и вовсе ничего почти не доходило. А тут вот отыскалось. Мешок буханок я волоку, второй мешок — колченогий ефрейтор Михельсон, почтальон наш, письмоноша. Между прочим, несмотря на происхождение — доброволец. В полк попал из госпиталя, а до того провоевал с винтовочкой от Киева до Моздока. Доктора ему два пальца на ноге оттяпали и полагалась по этому случаю отставка. Но мужик — уж не знаю, кого он там убеждал, как, — но добился, что послали в войска, хоть и не на строевую должность. А вы говорите — еврей. К евреям я вполне имею уважение, как и к другим народностям. А вот жидов не люблю, вне зависимости от их национальности! Словом, тащили мы те мешки на плечах, оскользаясь постоянно. И так уж вышло, что не дотащили. Там и оставалось-то до хода сообщения метров сорок от силы, когда ганс со всей своей фашистской дури лупанул из дежурного пулемёта. Одна очередь. Но нам обоим хватило. Мне-то ладно, пуля руку ниже подмышки прошила, а вот почтарь наш с тех пор разве что ангелам депеши доставляет. Вот так вот в жизни-то бывает…
Гр-рах! Гр-рах! Гр-рах! Гр-рах!
Что-то зачастили хохляцкие гармаши[3], да и взрывы заметно приблизились. В задницу себе те снаряды засуньте, ушлёпки! А лучше — своим киевским хозяевам. Хотя там в Верховной Зраде такие недолюдки, что только удовольствие получат. Тьфу!
Ничего, придёт час — наши им пропишут Могилёвскую губернию. Будут болтаться недолюдки, как полицаи-каратели в ту войну. У меня двое внуков и правнук в ополченцах, они не оплошают, не опозорят фамилии. Умновы всегда не из последних были! Дед мой крест за Плевну заслужил и медаль, когда братушек из Туреччины вызволял, отец на Империалистической Георгиевской медалью награждён, а в Гражданскую за храбрость — кожаной курткой и офицерскими сапогами. Орденов тогда давали мало, да и орден — штука такая, что в холод не согреет, и есть ты его не станешь. Потому многие красные герои норовили вместо украшения на грудь выпросить что посущественнее и полезнее в хозяйстве. Так что порода у нас не из последних. И внуки, верю, не подведут меня, старого!
Ну да, старый я, факт. Всяко старше Тёркина: это ж он грозился, мол, «большой охотник жить лет до девяноста». А я этот срок уже на пятилетку перекрыл, так-то…
Пожил. Работал всю жизнь честно: после демобилизации в депо пошёл, паровозы ремонтировать, а в первый же отпуск съездил на Донбасс, привёз оттуда себе супружницу — ту самую Мелиту Филипповну, с которой с того самого новогоднего подарочка памятного несколько лет переписывались. Красавица она у меня была в те поры: косы чёрные блестят, будто из антрацита выточены, кожа смуглая, лицо — ровно у статуй, которые мы видели в Эрмитаже, когда в Ленинград ездили к дружку моему Стёпке Ртищеву[4]. Я ведь его из виду потерял в январе сорок четвёртого после боёв под Знаменкой, когда мы Манштейна с его майнштенятами на нуль множили. Его тогда в санбате оставили, как легко пораненного, а меня в тыловой госпиталь аж в сам Ростов укатали. А после лечения засунули славного бойца-кавалериста в миномётчики, где и довелось довоёвывать. А тут глядим как-то телевизор, передачу «Клуб фронтовых друзей — „Победители“»: глядь — а Стёпка в студии сидит! Постарел, конечно, но вид такой же бравый! На кителе парадном капитанские погоны блестят. Он-то всегда пофорсить любил, когда возможность выдавалась. На позициях или в походе, конечно, франтом не походишь, но как только на отдых и доукомплектование нас в тылы выводили — так он чуб начешет, фуражку с синим околышем из вещмешка вынет, довоенную ещё, с козырьком блестючим, сапоги как зеркало чёрное надраит — ну, смерть девкам! Так я в тот же день на телевидение в Москву письмо отправил: дескать, так и так, углядел на вашем экране боевого товарища, и теперь нужен мне егоный адрес, где сегодня обретается герой Отечественной бывший кавалерист славного Пятого гвардейского казачьего корпуса! Так с тех пор мы с Ртищевым списались и каждый год к друг дружке ездили. То я к нему в Ленинград, то он ко мне в Луганск.
Вот только как перебрался он к внучке в Москву в девяносто третьем — так связь и оборвалась. Уже год спустя на мой адрес письмо пришло от той самой внучки с чёрной вестью: погиб капитан в отставке Ртищев в те дни, когда Ельцин в России свою власть захватывал. Два дня его по больницам и моргам искали, пока не нашли: смерть от кровоизлияния в мозг наступила, в метро подобрали после того, как ОМОН на людей напустили[5]. Вот так в жизни и бывает: на фронте выжил, а в центре столицы от руки какого-нибудь русского Ваньки погиб…
Я ж, как по мелитину совету после депо в институте на инженера выучился, хоть и трудновато было для меня, с моими-то семью классами, — попал по распределению на Луганский паровозостроительный, бывший Гартмана. Эх, как вспомнить, сколько локомотивов наладили мы в путь по железным дорогам — душа радуется! И паровозы, а когда им срок пришёл — и тепловозы и проектировали, и до ума доводили до самых моих проводов на почётную пенсию. Ещё в советское время было: провожали торжественно, в Доме культуры, на сцене под бархатным знаменем, с цветами и грамотами. Потом я в тот ДК частенько приходил: вёл с детворой технический кружок. Вон, на книжном шкафу модель локомотива «Иосиф Сталин», действующая, между прочим! Заливаешь в котёл воды, в топке спиртовку запаливаешь — сам спирт в тендере закачан, и подаётся по трубкам с помощью электромоторчика — и через десяток минут пар до мерки поднят! Крючочком стопор тормоза сдвигаешь — и по-о-ошёл! Чух-чух-чух-чух! Давай только зелёную улицу!
Чух-чух-чух-чух-чах-гр-рах-гр-ах ГРРРРАХ!!!
Паровоз слетает с рушащегося книжного шкафа, сыплются на пол разноцветные томики: «Живые и мёртвые», «Искры», «На сопках Маньчжурии», «Шипка», «Баязет», «Фаворит», «Пётр Первый», «Азов»… Вспышка огня опаляет переплеты, раскрывшиеся в падении страницы, которые тут же скукоживаются, чернеют. Чёрная рваная железина осколка направленная многотонной энергией взрыва, летит, не сворачивая, прямо в лицо…
«А своего-то говорят, и не услышишь» — отчего-то очень спокойно всплывает в голове.
Сыплющиеся с серванта хрустальные бокалы звенят тревожными колоколами…