Природа щедра на выдумку. Особенно в испытаниях, которые подбрасывает человеку. Однако то, что выпало Виталию Некторову, наводит на мысль о легкомысленной расточительности ее фантазии. Хотя, как знать. Может, у нее был здесь особый замысел?
Случись подобное с кем другим, все, может, приняло бы иную окраску. Но Некторов был из породы везучих. Бегал ли с мальчишками наперегонки, гонял ли мяч или стрелял в тире, удача следовала за ним по пятам. В восемнадцать лет он выиграл в лотерею «Москвича», а в двадцать три стал чемпионом области сразу по двум видам спорта — шахматам и настольному теннису. Когда же заметил постоянную легкость, с какой добивается побед, отказался от состязаний.
А удача продолжала бегать за ним преданным щенком. Яркая внешность былинного богатыря: внушительный рост, русые волосы до плеч, с синим блеском глаза, — все это без труда распахивало перед Некторовым сердца и двери. И науки давались ему просто: с отличием закончил медицинский институт, работал на кафедре известного нейрохирурга Косовского.
Словом, Некторов был из тех, кому не надо вставать на цыпочки, подпрыгивать, чтобы достать желаемый плод — только протяни руку. А если к перечисленным достоинствам прибавить еще и его внимательное отношение к женщинам, то можно понять тех, которые вздыхали, заглядывая в его удивительные глаза.
Вероятно, постоянная удачливость и воспитала в Виталии характер легкий, веселый, открытый. Все его существо, казалось, излучало счастье, и там, где он появлялся, устанавливалось теплое, безоблачное настроение. Им любовались, его любили.
Но в двадцать девять лет жизнь предъявила Некторову крупный вексель. С ним случилось нечто, равное чему трудно припомнить. Пятнадцатого мая он проснулся, как обычно, от ласкового прикосновения материнской руки:
— Вставай, сынок! — и мягкий поцелуй в щеку. — С днем рождения!
Некторов открыл один глаз, улыбнулся и глубже нырнул в теплую мягкость постели. Лег он поздно, и сон не желал отпускать его. Но вставать надо, в институте уйма дел. Раз, два, три! Сбросил одеяло, вскочил. Комната плавилась в солнечном свете. Стол, шкаф, книги — все воздушное, невесомое. Он распахнул окно, встал перед зеркалом и удовлетворенно подмигнул своему отражению.
«Прекрасный твой образ телесный
Всегда намекал о душе…» —
пропел густым басом. Почему-то во время зарядки приходили на ум именно эти стихи, посвященные ему институтской поэтессой Верочкой Кораблевой. Чудачка. Но, если без ложной скромности, Верочка права.
Сделав великолепную стойку, Некторов еще раз заглянул в зеркало и ринулся в ванную. «Хоть бы с шимпанзе все было в порядке, — подумал он, подставляя крепкое загорелое тело под холодные струи, и пригрозил неизвестно кому: — Мы еще покажем себя! Мы еще потрясем умы!»
Не то чтобы он всерьез мечтал о славе, но иногда позволял себе представить такое… Впрочем, все это ерунда. Работа, работа, работа — вот реальная ценность. Пусть себе лаборантка Ирина Манжурова удивляется его бешеной энергии: «Не пойму тебя, Виталик. Такой молодой, а горишь на работе белым пламенем. Учти, памятники нынче подорожали».
За завтраком сказал матери, что вечером придут друзья. Хорошо бы приготовить что-нибудь вкусненькое. Надел новую рубашку — материнский подарок — и уже одной ногой стоял за порогом, когда Настасья Ивановна осведомилась:
— Тоша будет?
— Конечно! — он с улыбкой обхватил мать могучими руками, приподнял, чмокнул в лоб и выскочил из дому.
Сумасшедший… Настасья Ивановна задумчиво потерла щеку. Хоть бы скорей женился, хозяйку в дом привел. А то еще год-два погуляет в холостяках и совсем приохотится к раздольной жизни. А время летит. Видел бы отец, какой сын вымахал. Красавец. Только уж больно похож лицом на него, прыгуна, гулену. Характером, правда, вроде в нее. А там, кто его разберет. Может, как отец, ведет уже за собой дорожку, политую женскими слезами. Не дай-то бог.
Она тревожно вздохнула и принялась хозяйничать, размышляя о Тоше. И чем взяла сына эта девушка? Скуластенькая, с неправильными чертами лица и росточком до Виталикова плеча, рядом с ним и вовсе выглядела невзрачно. Впрочем, у его отца тоже наблюдалось чудаковатое влечение к некрасивым девушкам, какою некогда была и она. Зато играла в Тоше такая жилочка, позволяющая надеяться, что сын попадет в любящие и строгие руки.
Познакомились Виталий и Тоша в летнем молодежном лагере, и сын так увлекся ею, что через месяц сделал предложение. Но девушка, не поверив в столь легкую свою победу, отказала. Это еще больше подхлестнуло его. Он повел осторожную и хитрую политику и в конце концов добился своего — она готова была пойти за ним на край света. Теперь Настасья Ивановна со дня на день ждала сообщения о свадьбе.
Между тем, Некторов спешил в институт. Троллейбусная толкотня, как всегда, развеселила его: осторожный напор одним плечом, затем другим, и ты в центре столпотворения, и голова твоя возвышается над всеми, упираясь в потолок. Ах, опять отдавил лапку старушке! И куда носит этих бабусь в домашних тапочках. «Простите, бабушка!» Час пик — время энергичных, напористых, сильных, тех, на ком держится сегодняшний день, и нечего в этот час мельтешить по городу пенсионерам с базарными сумками.
После троллейбусной давки обезьяний питомник, как всегда, показался монашеской обителью. Здесь уже хозяйничал дядя Сеня. Припадая на искалеченную в детстве фашистской гранатой ногу, выметал из вольера мусор, освежал мокрым веником полы и заодно разносил обезьянам еду.
— Надеюсь, Клеопатру не кормили? — мимоходом спросил Некторов.
Худое небритое лицо дяди Сени огорченно сморщилось:
— Никаких распоряжений не было.
Он вскипел:
— Разве Манжурова не говорила?
Подошел к клетке. Миска с похлебкой стояла нетронутой. Шимпанзе сидела в углу и философски-печально смотрела на него безресничными глазами. Повязку с ее головы уже сняли, и обезьяна ничем не отличалась от своих сородичей в вольере. Правда, была задумчивой, вялой. Но это, вероятно, от изоляции.
— Клео, Клеопатра, — позвал он. — Клеушка, чего загрустила? Иди ко мне, — открыл дверцу, но обезьяна враждебно глянула на него и отвернулась.
Он вошел в клетку, взял Клеопатру за лапу. Она агрессивно оскалила зубы. Такого еще не бывало. Неужели психоз, которого так боится Косовский? Интересно, она только к нему так настроена?
— Дядя Сеня, — позвал он. — Идите-ка сюда.
Дядя Сеня подошел, с сочувствием посмотрел на шимпанзе.
— Думаете, не соображает, что вы с ней делаете? Эти животные порой умнее нашего брата. У меня вон дома кошка живет, так чисто человек, любое слово понимает. Только и того, что сама не говорит.
— Отведите ее в лабораторию, — попросил Некторов.
Клеопатра послушно ухватилась за руку дяди Сени и, боязливо оглядываясь на Некторова, покосолапила из питомника.
Значит, обыкновенная обида, решил он. Неужели из-за того, что вчера слишком долго мучил у энцефалографа? Но почему тогда пропал аппетит?
В лабораторию он не пошел. Манжурова, конечно, будет недовольна. Но не хотелось в глазах Клеопатры закреплять за собой образ мучителя. Ничего, сами справятся. Важно не замутнить эксперимент. Пока все идет блестяще. Уже сорок дней после операции. Если так и дальше будет, то можно говорить о крупном успехе.
Предшественнице Клеопатры шимпанзе Эрике не повезло — она скончалась на двенадцатый день от воспаления легких. Но он был уверен, что если бы не простуда, все протекало бы нормально, как у Клео — тьфу, тьфу, через левое плечо. А что, если и она простудилась? — встревожился он и быстро прошел в лабораторию.
Здесь застал идиллию: дядя Сеня, ласково заглядывая Клеопатре в глаза, придерживал ее на стуле, в то время как Манжурова брала из ее лапы кровь. Впрочем, обезьяну можно было и не держать — ее увлек детский калейдоскоп, она прикладывала его к глазу, пробовала на язык и старалась вытряхнуть из него цветные узорчатые стеклышки. Ей это не удавалось, тогда она грохнула игрушку о спинку стула. Стеклышки разлетелись по комнате. Увидев Некторова, Клеопатра съежилась, испуганно сверкнула глазами и спряталась за плечо дяди Сени.
— Клео, ну что с тобой? — Некторов притронулся к ее носу. — Измерь ей температуру, — сказал Манжуровой.
— Доброе утро, великий ученый, — Манжурова усмехнулась. — Быстро же мы зазнались — уже и не здороваемся. Тебя Косовский ищет. — И многозначительно: — Экстренная операция.
Все напряглось, собралось в нем. Вдруг именно тот случай… А почему бы и нет? Их бригада во всеоружии, в любую минуту готова, как говорит Косовский, открыть новую эру в медицине. Технически все продумано до мелочей.
Последнее время он часто ловил себя на том, что прямо-таки торопится заполучить долгожданного пациента. Была в этом примесь чего-то нехорошего, корыстного. Нет, он не хотел никому несчастья! Но попавшему они в состоянии помочь. Он уверен! Он почти уверен… Иногда проскальзывали тщеславные мысли о симпозиумах, конференциях, интервью, приглашении работать в центре… Черт возьми, как блистательно может сложиться жизнь, стоит подвернуться Случаю! А поскольку удача балует его, почему бы не подыграть ему и на этот раз?
В коридоре чуть не налетел на Петелькова.
— В клинику, дружище, — подхватил тот под руку. — Все уже там.
Во дворе ждала санитарная «Волга».
— Зря волнуешься, чует мое сердце, это еще не то, — осадил Некторов взбудораженного коллегу.
В клинике выяснилось, что действительно не то. Предполагаемый донор оказался «оснащенным» дюжиной серьезных болячек. Давать новую жизнь человеку, чтобы он в скором времени закончил ее в муках — не жестоко ли?
— Не пробил еще наш час, — подошел Косовский. — Как там красавица Клеопатра?
— Нормально, — соврал Некторов, не желая огорчить профессора — и так перенервничал.
Они вернулись в институт, и Некторов опять занялся Клеопатрой, которая упорно не желала наладить с ним контакт. Завтрак она, правда, съела, но по-прежнему угрюмо отсиживалась в углу клетки. Температура у нее оказалась нормальной, анализ крови тоже.
Заехала Тоша, поздравила с днем рождения, а Клеопатре хотела преподнести погремушку и связку бананов, но он остановил:
— Погремушки припаси для нашего будущего сына.
— Вот еще! — смутилась девушка.
— А что? У нас обязательно будет сын. Клеопатру же такой игрушкой баловать нельзя. Она ее раскусит, наглотается пластмассовых горошков, и наш эксперимент полетит в тартарары.
— Как знаешь, — она слегка огорчилась и, махнув рукой: «До вечера!», — убежала.
Он с нежностью смотрел ей вслед. Не верилось, что именно эта неяркая девчонка стала так нужна ему. В скольких сердцах он поселил надежду, у скольких, не задумываясь, ее отбирал, сколько сам обманывался, и вот оказалось, что судьба его — Тоша. Впрочем, при всей любви к ней он не собирался бросать некоторые привычки своей теперешней жизни. Тоша — это Тепло семейного очага, уют. Но как отказаться от роли дарителя мимолетного счастья?
Нет, он вовсе не Дон-Жуан, но нужна же ему разрядка в перерывах между напряженнейшей работой! Ему казалось, что все именно так и должны принимать его, как он считал, безобидные похождения.
— Ты оставляешь после себя унижение, — гневно бросила как-то одна из вчерашних его обожательниц. — И унижаешься сам, так эксплуатируя свою внешность.
Впрочем, такие мелочи портили ему настроение ненадолго.
После работы, как обычно, он позвонил по телефону в несколько мест, напомнив о своем существовании и, слегка обнадежив девичьи сердца, заспешил домой.
В вечеру Настасья Ивановна приготовила жареную утку, фаршированную яблоками, испекла «наполеон» и едва успела протереть бокалы, как сын с компанией весело ввалились в дом. Супруги Котельниковы, бывшие однокурсники Виталия, милые и предупредительные, еще у порога подхватили ее под руки и повели за стол. Манжуровы принесли в подарок имениннику диковинный газовый светильник, и минут десять гости разглядывали это чудо, под стеклом которого рождались и гибли планеты, возникали и таяли фантастические пейзажи и города.
Последней пришла Тоша с букетиком ландышей, робко протянула их Настасье Ивановне. В другой руке у нее был большой сверток, который она не знала, куда и положить.
— Что же вы, Тошенька, — засуетилась Настасья Ивановна. Развернула бумагу и улыбнулась — томик стихов Блока и галстук. Ну что ж, пусть будет так — поэзия и жизнь.
Легкие туфельки, кремовое платье с цветными разводами по подолу, и вся она сегодня весенняя, обновленная, — удовлетворенно отметил Некторов, целуя Тошу в лоб. Кто-то шутливо крикнул «Горько!», и он подтвердил, что возглас почти уместен.
— Неужто подали заявление? — охнула Настасья Ивановна. — И ничего не сказали?!
Он подошел к ней, обнял.
— Я ведь тоже хотел торжественно, чтобы ты потом не в одиночестве переживала, а, так сказать, при народе.
— Я не нравлюсь вам, — прошептала Тоша.
Настасья Ивановна молча уткнулась лицом ей в плечо.
Посыпались тост за тостом — за именинника, его мать, невесту, похвалы в адрес хозяйкиных блюд, шутки. Потом супруги Котельниковы сели на своего любимого конька: размечтались о поездке в Африку, о том, как будут лечить негритят, есть страусовые яйца и любоваться жирафами.
— Лисичкин-то, Лисичкин мой что отколол! — воскликнул разгоряченный рюмкой Манжуров. Ирина предупредительно толкнула его локтем в бок. Он замолчал и повернулся к жене. — Не толкайся, школа — учреждение, интересное для всех, даже для медиков. Я прав, Виталик?
— Прав, Шура. Только, пожалуйста, закусывай, — Некторов подвинул ему тарелку с салатом. — Быстро же ты повеселел, ясное море, — не обошелся он без любимой присказки, встретил взгляд матери — она не любила это выражение, считала его неинтеллигентным — и виновато улыбнулся.
— Так вот, — продолжал Манжуров. — Прихожу вчера в шестой «Б». Что за чудо! Сидят все такие тихие, торжественные и вдруг рев джаза. Вскакиваю — тишина. Сажусь — опять рев. «Кто балуется с транзистором?» — спрашиваю. А они, черти, со смеху покатываются. Сажусь — и снова рев. Оказывается, Лисичкин, шельмец, этакую штуковину под столом соорудил — стоит сесть, как включается транзистор на шкафу, в другом конце класса.
Настасья Ивановна посмеялась над детскими проказами и, продолжая обдумывать сообщение сына о женитьбе, рассеянно прислушалась к новому разговору.
— Косовский обожает тебя, Виталик, — сказала Ирина Манжурова. — Однако мы, лаборантки, порой видим то, чего не замечаете вы, ученые.
— Что ты имеешь в виду? — нахмурился он.
— Как по-твоему, почему за этим столом нет твоего коллеги Петелькова?
— Он занят, — ответил сухо Некторов.
— Вот именно. А тебе не кажется, что Петельков твой своего рода дублер? И то, над чем вы работаете с Косовским, может однажды состояться без твоего участия? Тогда все лавры…
— Ирина, — мягко перебил он, — в науке иные законы, чем в спорте. Где ты отхватила такую потрясающую брошь?
Ирина отвернулась и закурила.
— Как Клеопатра? — поинтересовалась Тоша. — Не температурит?
— Нет. — Виталий повеселел. — Представь, в ее поведении сегодня я узнал крошку Бебби. Это было так трогательно и грустно. После обеда она, как Бебби, меланхолично дергала себя за ухо и грызла ее любимые орешки, к которым раньше не притрагивалась.
Настасья Ивановна не любила разговора о подопытных обезьянах. То, что делалось на кафедре профессора Косовского, пугало ее и настораживало. И сейчас, когда беседа свернула в рабочую колею, поспешила уйти к соседке — пусть молодежь развлекается тут сама. К тому же, не терпелось сообщить приятельнице о предстоящей свадьбе.
Котельников наладил магнитофон.
— Твой кислый вид, Антония, мне совсем не нравится, — шепнул Некторов Тоше, поднял ее со стула, и они пошли танцевать.
Когда на зимних каникулах Тоша ездила домой в свое шахтерское село, они с Виталием бомбардировали друг друга письмами, каждое из которых, по его выдумке, начиналось на древнегреческий лад «Нектор — Антонии», «Антония — Нектору». Это были веселые и нежные письма. Оба неожиданно узнали друг о друге больше, чем до разлуки. И ей было жаль того времени, о котором вспоминалось всякий раз, когда Некторов называл ее Антонией.
— Ты сегодня сонная тетеря, Антония, — щекотал он ей дыханием ухо. — Учти, для будущей матери танцы — лучшая гимнастика.
Между тем, компания развеселилась вовсю. Уписывали за обе щеки «наполеон», и Котельниковы сожалели, что в Африке вряд ли их угостят подобной вкуснятиной. Виталий обнаружил, что у него кончились сигареты. Кто-то предложил ему свои, но он отмахнулся, кивнул Тоше: «Я сейчас!» — и выскочил из дому навстречу своей беде. В последнюю минуту, когда дверь за ним захлопнулась, Тоша успела подумать, что хорошо бы пройтись вместе. Но Виталия уже и след простыл. Как она потом ругала себя за то, что не пошла с ним! Знала бы, что ожидает его, вцепилась бы обеими руками, не отпустила бы ни на шаг.
— Не идите, милочка, в школу, идите в библиотеку или газету, — подсела к Тоше Манжурова. — Школа не любит робких и грустных.
— С детьми я вовсе не робкая, — возразила Тоша.
— Ну-ну, не огорчайтесь, это я так, — Ирина дружески похлопала ее по плечу. — А за Некторовым глаз да глаз нужен. Всю жизнь придется быть настороже — институтские дамы от него без ума. Признаться, и я год назад попалась в ловушку его обаяния. Да, слава богу, быстро раскусила; что он не моего поля ягода.
Это сообщение Тоша приняла спокойно — Виталий посвятил ее во многие свои романы.
Ирина пошла танцевать с Котельниковым, а к Тоше подошел Манжуров. Подслеповато щурясь, будто что-то высматривая в ней, сообщил:
— Каждый день для меня — сущий ад. Вам же, филологам, и вовсе не позавидуешь. Одни тетради чего стоят. Может, не будете торопиться?
— И вы? — Тоша вспыхнула. Это коллективное уговаривание сменить профессию начинало раздражать. Ну, сел не в свои сани, зачем у других отбивать охоту? Да, трудно. Да, порой невыносимо. Но и прекрасно, и ни с чем не сравнимо! Ей ли, дочери учительницы, не знать об этом!
— А известно ли вам, что такое классное руководство? Или открытые уроки? — продолжал ныть Манжуров.
— Известно, — коротко ответила она и встала.
Куда запропастился Виталий? Набросив на плечи кофточку, вышла во двор. В лицо плеснул теплый ветер, настоянный на бензинной гари и молоденькой листве. Слегка кружилась голова. Неужели дает знать о себе будущий малыш? То-то почешут языки соседские кумушки, подсчитывая месяцы со дня регистрации брака. Может, именно поэтому Виталий решил, чтобы она уже сейчас переходила к нему? Да нет, он без предрассудков. А в том, что вышло именно так, виновата она. Впрочем, никакой вины нет.
Она тихонько рассмеялась.
Из дому вышел Котельников.
— Вы что тут, с Виталиком целуетесь?
— Нет Виталия.
— Как нет? — он оглянулся по сторонам.
— В магазин побежал.
— Еще не вернулся? Что-то долго. Наверное, встретил кого-нибудь. Ой, Тоша, смотри, уведут у тебя жениха.
— Не уведут, — спокойно сказала. И тут же забилась тревога. В самом деле, где можно столько разгуливать? Магазин в двух шагах. Неприлично вот так бросать гостей.
— Пойду встречу, — Котельников ушел.
Во двор шумно выбежали Ирина и Майя. За ними, что-то мурлыча, плелся Манжуров.
— Куда это все завеялись? — Майя притянула к себе Тошу. — Да что с тобой?
Обхватив себя скрещенными руками, Тоша тряслась в нервном ознобе.
Вернулся Котельников, взъерошенный, растерянный. Подошел к компании и неестественно громко сказал:
— Ребята, тут вот что, только не паниковать. Словом, тетка у магазина сказала, что недавно кого-то сбила машина.
— Ну и что? — беспечно повела плечами Ирина. — За день уйма происшествий.
Котельников молча подошел к Тоше, взял под руку, и она почувствовала, как ноги ее ватно проваливаются в пустоту.
Потом Манжуров обзванивал больницы. Из областной клиники ответил молоденький, почти веселый голосок дежурной, что да, около часа назад на одной из центральных улиц «рафик» сбил мужчину лет двадцати пяти — тридцати. На этом же «рафике» пострадавшего доставили в реанимационное отделение. Кто-то из персонала узнал в раненом ученика профессора Косовского. Профессора срочно вызвали в клинику, и сейчас идет операция. Положение больного тяжелое. Возможен летальный исход.
Профессор Косовский сидел запершись в своем кабинете и перечитывал два эпикриза. Первый констатировал смерть некоего Ивана Игнатьевича Бородулина, тридцати шести лет, умершего вследствие черепно-мозговой травмы. Это был несчастный и трагикомичный случай. Жена Бородулина попросила его достать с антресолей вязальный аппарат. Ножка табуретки, на которую влез Бородулин, надломилась, и он свалился. Высота мизерная, и все бы ничего, если бы аппарат не упал на него и не проломил левую височную кость.
Второй эпикриз извещал о гибели Виталия Алексеевича Некторова, двадцати девяти лет, сбитого машиной. Пролом грудной клетки, тяжелое ранение в области таза.
Оба пострадавших были одновременно доставлены в реанимационное отделение и скончались в один и тот же час с интервалом в одну минуту. Все попытки спасти того и другого оказались тщетными.
Нелепая гибель любимого ученика потрясла Косовского. И когда Петельков шепнул ему на ухо: «Михаил Петрович, может, попробуем?» — он взглянул на него как на сумасшедшего. Петельков выдержал взгляд. «Последняя надежда», — сказал он. Косовский понял — это действительно единственный шанс. Через минуту он уже готовился к сложнейшей, уникальнейшей в своем роде операции. И вот седьмой день его кабинет осаждают репортеры из Киева и Москвы. А он решительно избегает всяких интервью и думает об удивительной иронии судьбы, сделавшей именно Некторова пациентом нейрохирургического отделения.
Спрятав бумаги в сейф, Косовский пошел в палату, на ходу размышляя, скоро ли оперированный выйдет из состояния коматоза. И выйдет ли?
Распахнул дверь и замер — больной смотрел на него осмысленным взглядом. Лежал и улыбался. Рядом налаживала капельницу сестра.
— Чудесно, — пробормотал Косовский. — Улыбайтесь чаще и скоро будете танцевать. Глюкозу с инсулином вводили? — спросил он сестру.
— Да, — кивнула она. Поправила на капельнице бутылочку с плазмой и вопросительно взглянула на Косовского.
— Давление? — поинтересовался он.
— Сто двадцать на восемьдесят.
— Отлично. — Он мигнул ей, и она, поняв, вышла. Придвинул к кровати стул, сел. — Итак, как вас зовут?
Больной удивленно поднял брови.
— Чем заслужил столь официальный тон, Михаил Петрович? И к чему этот вопрос? Есть угроза амнезии? Наверное, меня здорово зацепило? — спросил он, прислушиваясь к своему голосу, хриплому и какому-то вялому. Прокашлялся. — Что со мной?
Память воспроизвела эпизод, когда он, по пути из магазина, позвонил по автомату Верочке Кораблевой и та скорбно поинтересовалась, правда это или сплетня, что он расстается со своей холостяцкой свободой.
— Правда, — нарочито трагически ответил он, удивившись, однако, быстрым ногам молвы.
— Поросенок, — процедила Верочка. — Не ожидала от тебя. Впрочем, лишнее доказательство вашей мужской несамостоятельности — ни шагу без няньки. — И частые гудки.
Вероятно, в эту минуту Верочка усомнилась в соответствии его телесной формы душевным свойствам. Ничего, ей встряски полезны — напишет цикл хороших стихов. Да, именно об этом думал он, переходя дорогу, когда уронил на мостовую сигареты. Тут-то и выскочил из-за угла «рафик». Едва успел инстинктивно выставить ладони, как его швырнуло на землю. Все. Больше ничего не помнил.
— Кто ты? Где работаешь? Живешь? Кто твои родители? — перешел Косовский на «ты».
— Что за допрос, ясное море! — больной сел, придерживая иглу в вене левой руки, от которой тянулся шланг капельницы. Закружилась голова. К горлу подступила тошнота.
— Ого! — вырвалось у Косовского. — Мы даже не забыли свои изящные ругательства?
— Так жив я или нет? Вроде жив. — Он ощупал себя. — Михаил Петрович, руки-ноги целы, а вы не радуетесь, задаете странные вопросы. — И попытался спустить ноги на пол.
— Ради бога, лежи! — испуганно придержал его Косовский.
— Надеюсь, это не тот свет?
— Этот, этот, но радоваться рановато.
— Что у меня? Сотрясение? — Он ощупал забинтованную голову. — Черепок не снесло? — И снова хотел встать, но профессор грубовато притянул его к подушке.
— Что-нибудь серьезное? — всполошился он.
— Да, — кивнул Косовский.
— Что именно?
— Пришлось делать трепанацию, — сказал он первое, что пришло на ум. — И для большей убедительности уточнил: — В левой височно-теменной области.
— Вот как? Значит, сапожник не без сапог, — хмыкнул больной. — С ангиограммой ознакомите?
— Расслабься, — попросил профессор. — Ляг поудобней и сними зажимы. Проверим рефлексы.
— Парезов нет, все в порядке. — Больной стал сгибать и разгибать колени, голеностопные суставы. — И угораздило меня. Столько дел, а я… Кстати, как там обезьянки? Клеопатра здорова?
— Можешь не болтать? — Косовский укрыл его одеялом и зашагал по палате. Нервы профессора явно сдавали, и больной заметил это.
— Скажите, наконец, что со мной?
Косовский подошел к нему, положил ладонь на лоб и, стараясь быть спокойным, повторил: — Расслабься. Вот так. Еще. Хорошо. А теперь, выясним, что тебя беспокоит.
— Я, кажется, охрип. Голос совсем чужой. Однако о каких пустяках мы говорим! Меня спасли, я жив-здоров и безмерно благодарен родной медицине. Кстати, кто оперировал? Вы или Петельков? Вдвоем? Чудесно. Может, теперь я стану гениальным, как тот средневековый монах, которого трахнули палкой по башке и пробудили в нем необыкновенные способности?
— Еще! Какие еще изменения?
— Ноет низ живота. Похоже на хронический аппендицит, если бы его не вырезали у меня три года назад. И голова раскалывается, будто мозгу тесновато в коробочке. Одним словом, не в своей тарелке. Но вы до сих пор не посвятили меня в детали операции. Какой был наркоз?
— Электро, разумеется. — Косовский вздохнул. Нет капризней больных, чем медики. А здесь случай и того хуже.
Оперированный опять пощупал бинт на лбу. Взгляд его задержался на руках. Он поднес их близко к глазам и фыркнул:
— Чертовщина какая-то. Они же не мои! Профессор, это не мои руки! Это руки фотографа! Да-да, пальцы желтые от проявителя. Или их зачем-то смазали йодом? Нет, у меня были истинно хирургические, тонкие пальцы!
— Еще что? — Длинный нос Косовского покрылся каплями пота.
— Видеть хуже стал. Может, от головной боли? Но что с моими руками? — в голосе больного прозвучал испуг. — Честное слово, они были у меня моложе!
— Ты устал, успокойся. Выпей вот это, — Косовский взял с тумбочки стакан с какой-то мутной жидкостью и чуть не силой влил в рот больному. Тот выпил и сразу уснул.
В палату заглянула сестричка.
— Там опять жена пришла, умоляет пустить.
— Что? — Косовский грозно надвинулся на нее. — Сказано — НИКОГО! НИ ОДНОГО ЧЕЛОВЕКА! Кстати, чья жена?
— Бородулина, конечно. Ой, Михаил Петрович, и что это теперь будет? — всплеснула она пухлыми ручками.
Он открыл глаза. Было тихо и темно. Где он? Вспомнился разговор с профессором. Что-то его тогда встревожило. Кажется, руки. Чепуха какая-то.
Капельница была снята. Он приподнялся на локтях и осмотрелся. Как только глаза привыкли к темноте, разглядел, что соседняя койка постовой сестры пуста. Знакомая ситуация — небось, точит лясы с дежурной. Сколько им ни приказывают не отходить от оперированных, все без толку. Вероятно, сидит, обсуждает, какие колготки лучше носить, капроновые или шерстяные, а тут хоть умирай, так пить хочется.
Он пошарил рукой по тумбочке, нашел чашку с каким-то соком, но, сделав глоток, раздумал пить. Вдруг опять что-нибудь оглушающее? Выпьет и снова провалится в сон. А надо выяснить. Обязательно… Что? Что выяснить?
Цепляясь за спинку кровати, встал, нащупал на стене выключатель и зажег свет. Зачем ему это? Мысли в разброде, голова идет кругом. И ведь знает, что еще рано разгуливать, но позарез нужно выяснить… Руки! Вот что. Поднес их к глазам и долго рассматривал. Может, затронут зрительный центр и отсюда искажение реальности? Во всем теле свинцовая тяжесть, и кажется, будто стал ближе к земле, уменьшился в росте. Однако ни кровать, ни тумбочка не изменили очертаний. Почему?
На миг мелькнуло смутное подозрение, но он тут же прогнал его прочь — это невероятно. Посмотрел на ноги. Они тоже показались не своими. Вместо загорелых спортивных ног увидел чужие с утолщенными суставами, покрытые курчавыми волосками. Надо бы запомнить все и подробно доложить профессору. Раздвоение личности? Не похоже.
Задрал больничную рубаху с тесемками на груди и убедился, что все тело воспринимает как чужое. Вновь тяжело заворочалось подозрение, которое он инстинктивно отгонял. Неудержимо потянуло к черному стеклу окна. Подошел, заглянул в него и отпрянул — оттуда в упор смотрел незнакомый мужчина, как и он, с перевязанной головой.
Тогда, как был босиком, в трусах и рубашке, вышел из палаты и пошлепал по коридору. Свет из сестринской освещал часть коридора и трюмо. Он подошел к зеркалу, осторожно прикоснулся к его прохладной поверхности. Человек в трюмо проделал то же. Потрогал перевязанную голову, и человек в точности повторил его движение. Незнакомец был немного ниже среднего роста, лет сорока, с узкими щелками глаз на детски пухлом лице.
— Очень, очень интересно, — прошептал он, рванул с головы повязку и без чувств рухнул на пол.
Утром ночная няня, охая и заливаясь слезами, докладывала на пятиминутке о том, что случилось ночью. Часам к трем она вымыла полы и легла в коридоре на пустой кровати. Дежурная и постовая в это время кипятили в сестринской шприцы. Едва няня прикорнула, как услыхала, что кто-то из больных вышел в коридор. Она приподнялась и обомлела — это был тот, «тяжелый».
Профессор, слушая ее рапорт, раскачивался из стороны в сторону, как от зубной боли. Потом молча встал и ушел в свой кабинет.
Больной не приходил в сознание два дня. К его кровати приставили другую, более добросовестную сестру, и о каждом его движении она докладывала врачам.
К середине третьего дня он очнулся. Увидел у кровати эффектную большеглазую девушку и подмигнул ей. Девушка не ответила ни улыбкой, ни смущением, а почему-то вскочила со стула и уставилась на него с испуганной готовностью. «Должно быть, здорово изменился», — подумал он. Обычно женщины по-иному реагировали на его заигрывания.
— Как вас зовут? — спросил с легкой досадой.
— Лена Октябрева, — по-школярски быстро ответила она.
— Какой глупый и совершенно фантастический сон приснился мне, — сказал, потягиваясь.
— Какой же? — пролепетала сестричка, нервно поправляя накрахмаленную шапочку.
— А вы любите фантастику?
Она молча кивнула и покраснела.
— Неправда. Обожаете стихи и любовные романы. Ну да неважно. Так вот, сон мой хоть и фантастический, но не совсем. Мы с профессором Косовским как раз работаем над этой проблемой… Я потом расскажу о ней подробней. Приснилось мне, будто я залез в шкуру другого человека. Да-да, в самом прямом смысле. Знали бы, как это жутко. И такой явственный сон, бррр! Как бы после него не отказаться от своих экспериментов. Будто подхожу к зеркалу, гляжусь в него, а там вовсе не я, синеглазый и прекрасный, а какое-то чучело! Глазки маленькие, заплывшие, сам толстячок, а уверяет, будто он — это я. Вот что значит заработаться. Последнее время я дневал и ночевал в лаборатории. Есть у меня обезьянка… Но об этом после. И вот снял я рубашку, смотрю, а у меня вся грудь покрыта поросячьими шерстинками. И пальцы — слышите! — пальцы, как у фотографа, когда не пользуется пинцетом. Желтые от химикатов. Вот эти мои пальцы. Да так явственно… — Он замолчал и побледнел. — Вот! Опять не мои! Надо бы сказать профессору. — Он рванулся с кровати, но девушка неожиданно сильно придержала его.
— Лежите, прошу вас! Я все объясню, — горячо заговорила. — Только лягте. Об этом пока нельзя, но лучше я, чем кто-нибудь. Никто не знает, что я — соседка Ивана Игнатьевича. Того самого, Бородулина. Нет, лучше я с самого начала. Только лягте, умоляю!
Он опустился на подушку и нетерпеливо повернулся к ней лицом. В глазах его она прочла догадку и, всхлипнув, подтвердила:
— Да-да, это так.
— Но ведь не может быть! — Он рванул на себе рубаху, тупо уставился на грудь, заросшую курчавыми волосами.
— Не надо, — девушка укрыла его одеялом до подбородка. Он не сопротивлялся, лежал молча, вздрагивая.
— Напрасно переживаете. То есть я другое хотела сказать, — сбивчиво начала Октябрева. — То, что с вами случилось, не укладывается в голове и я, право, не знаю, как вам удастся перенести все это. Но вам все равно повезло. Вы уже скончались и вот — живы. Не перебивайте! Да-да, ваша личность жива! А разве было бы лучше, если б вы проснулись, скажем, без рук, без ног? Да вам, может, повезло так, как никому, кто попадал под машину! Учтите, Иван Игнатьевич был по-своему обаятельным. Но когда вы вот так, как сейчас, смотрите на меня, я не узнаю его, он подурнел. У него был совсем другой взгляд. — Она перевела дыхание и покраснела. — Простите, я так сумбурно все изложила. — И оглянулась на дверь. — Только, пожалуйста, не выдавайте меня, а то не зачтут практику. Мне очень, очень жаль Ивана Игнатьевича — он был прекрасным человеком. Когда я училась в десятом классе, он сфотографировал меня на велосипеде, и это фото заняло первое место на республиканской выставке. И вообще, я обязана ему жизнью. — Она заплакала, но вскоре успокоилась и рассказала, как однажды зимой, еще девчонкой, каталась на коньках по замерзшему озеру, вдруг лед проломился, и она стала тонуть. А тут, на счастье, Иван Игнатьевич проходил, бросился в полынью. Спас.
— Не знаю о ваших нравственных достоинствах, — закончила она, — но Иван Игнатьевич был редкой доброты человеком. Вы должны быть благодарны ему. И любить его.
— Его? Любить? — пробормотал вконец подавленный больной.
Девушка сидела, шмыгала носом и гладила его руку, не отдавая себе отчета в том, кого же она все-таки успокаивает, Бородулина или Некторова. Он бездумно смотрел на нее и молчал. Наконец, голосом Бородулина проговорил: — Оставьте меня в покое.
— Нет, — ответила она. — Не имею права.
— Вы злая, ужасная. Никогда еще не встречал такой интриганки, — вдруг спокойно сказал он. — Насмотрелись дурных фильмов и разыграли передо мною фарс. Позовите профессора.
— Меня же из училища исключат, — ахнула девушка.
— А мне плевать. Профессора! Сюда! — выкрикнул он.
— Нельзя же так, Миша, — волновалась жена Косовского. — Взгляни на себя, в кого превратился. Скоро будешь клевать носом подбородок. Неужели ты сомневаешься в правомерности самой операции? — Она поставила перед мужем тарелку с жарким и села, облокотясь на стол.
— Конечно, нет. Из двух трупов один ожил — счет в нашу пользу.
— А где он будет работать? И кто он теперь по паспорту?
— Зоя, что за глупые вопросы! Конечно же, он — Некторов. Перефотографируется, ознакомит милицию с нашей документацией. Да разве печалиться надо об этом?
Он замолчал и стал без аппетита ужинать.
Зоя Павловна вздохнула. Двадцать пять лет своей медицинской практики муж посвятил проблеме пересадки мозга. Сегодняшняя ситуация могла бы обернуться для него звездным часом, не окажись пациентом его коллега и правая рука.
— Жаль Виталика, — сказала она. — Такой был красавец. И как перенести это — сегодня тебе двадцать девять, а завтра тридцать шесть? Лучше бы наоборот. Да-да, куда счастливей выглядела бы эта история, если бы мозг Бородулина пересадили Некторову.
— О каком счастье ты говоришь? — поморщился Косовский. Вспомнил скорбные глаза матери Некторова. Там, на похоронах, так и подмывало сообщить ей, что сын воскрес, что его прекрасный, чудом уцелевший мозг, живет в другом человеке, чей мозг умер почти одновременно с израненным телом Некторова. Но кто знает, какую реакцию это вызвало бы у старой, убитой горем женщины. Жена Бородулина тоже еще ничего не знает — ей сказали, что свидания с мужем недопустимы из-за его тяжелого состояния. Не назывались имена пострадавших и в газетных информациях.
А время шло, впереди сложности, о которых еще до катастрофы с Некторовым не раз вели в лаборатории полушутливые разговоры. Теперь не до шуток. Насколько все драматичней и неожиданней, чем представлялось во время операций над обезьянами.
После того, как практикантка неожиданно облегчила задачу, введя больного в курс событий, профессор по-иному заговорил с ним. Каждое утро сеансами гипнотерапии он внушал больному, что его мозг и тело находятся в полном согласии, что тело не причиняет ему никаких неудобств, что оно, каким бы ни было — его, настоящее, живое, родное и любимое. По некоторым признакам сеансы имели успех — исчезли ипохондрия и депрессия, тяжелая углубленность в себя. И все-таки угрюмый тип со взглядом мизантропа не был похож ни на Бородулина, о котором многое узнали от его жены, ни на великолепного, всегда жизнерадостного Некторова. Это был новый человек с неизвестным, как у младенца, прошлым и не очень-то ясным будущим.
Няни жаловались, что постоянно приходится выметать из палаты осколки зеркал. Когда же персоналу было запрещено покупать зеркала, больной устроил бунт, грозил разбить трюмо в коридоре. Пришлось махнуть рукой и опять няни с ворчанием выметали осколки. Каждый день больной подолгу смотрелся в зеркало, швырял его об пол и просил купить новое. Будто в том, новом, надеялся увидеть себя прежним. Тогда Косовский отдал распоряжение, которое поначалу многих возмутило. Клин вышибают клином, решил он и приказал зазеркалить часть потолка. Пусть изучает себя во всех деталях и в любое время. Кое-кому это показалось издевательством, но он настоял на своем. И что же? Оперированный вдруг притих. Часами лежал и обследовал себя, как бы приспосабливаясь и привыкая к новому обличию. Он будто прилаживал его к себе, как дурно сшитый костюм, и обдумывал, как сделать, чтобы тот был по фигуре. В минуты такого самоуглубления Косовский старался не мешать ему. А постовой сестре посоветовал, чтобы та почаще теперь оставляла больного одного.
Было мучительно думать, что личность Некторова невозвратно потеряна, искать и не находить в интонациях его голоса, в настроении и поступках того веселого и удачливого жизнелюба, каким его знали. И он окончательно поверил бы в то, что Виталий Некторов исчез со своим телом былинного богатыря, если бы не те первые минуты его выхода из коматозного состояния. Знакомая ироничность, профессиональная осведомленность, интерес к лабораторным делам — все говорило о том, что операция прошла успешно, что мозг Некторова функционирует отлично.
— Миша, ты опять витаешь в облаках. — Зоя Павловна придвинула к нему чашку чая. Косовский машинально выпил его и встал.
— Немного отдохну.
— Поздно уже. Ночью опять не уснешь.
— Вот и хорошо. Надо статью закончить. Если позвонят из клиники, разбуди. Для газетчиков меня нет.
Он прилег. Но сон не шел.
Вот уже полтора месяца прошло после операции, а пресса не успокаивается. Да оно и понятно — свершилось! И к тому же, в скромном областном центре. Ничего удивительного. Нынче даже самые отдаленные медпункты оснащены современным оборудованием. Нейрохирургическое отделение их клиники известно за пределами не только области, но и страны. Не зря в прошлом году на международный симпозиум пригласили всех троих — Некторова, Петелькова и его. А потом к ним приехал известный итальянский профессор Ламберти и был в восторге от результатов операции по пересадке мозга шимпанзе. Той самой шимпанзе Клеопатре, которую Некторов по праву считал своей, поскольку место дирижера в этой операции Косовский предоставил ему. Сохранились записи Некторова о состоянии шимпанзе, и как было бы ценно… Нет, об этом не стоит и думать. Предложить Некторову описывать собственные ощущения и действия — не слишком ли! Хотя и сам мог бы додуматься до такого, коль ученый. Да только не бывать этому. Стоит вспомнить хотя бы сегодняшний разговор…
— Все-таки, чей я подопытный — ваш или Петелькова? — с издевкой спросил больной. — Помнится, Клеопатру приезжали снимать из телестудии. Почему же пренебрегают мною? И не хотите ли вы с Петельковым сохранить лавры только для себя? Кстати, вам еще не присудили Нобелевскую премию?
Пришлось парировать горькой шуткой.
— Не волнуйся, перепадет и тебе. Как-никак, ты не только наш материал, но и соавтор.
— Растроган, — усмехнулся он. — Но вам предстоит решить еще множество связанных со мной проблем. Первая — жилищная. Не сидеть же мне в клетке с Клеопатрой. А мать и жена вряд ли признают меня. Может, дадите кооперативную или особнячок какой? Или жить теперь с двумя бородулинскими детьми и его женой? А если не с ними, то придется платить алименты? Это ведь мое нынешнее тело произвело на свет двоих детей.
— Перестаньте юродствовать, — рассердился Косовский.
Но Некторова понесло:
— Ай-яй-яй, доктор, столько хлопот у вас со мною! Какие морально-этические проблемы! Ну, скажите на милость, как я в таком обличье явлюсь к своей жене? Мы ведь, извольте знать, ребеночка ожидаем.
Косовский еле сдержался, чтобы не нагрубить, и, хлопнув дверью, ушел.
Подобные стычки случались каждый день. Колоссальная психическая нагрузка, выпавшая на долю Некторова, не шла в сравнение ни с чем. Робинзоны на необитаемых островах — все они имели хоть какую-то надежду. А тут — телесная оболочка, из которой нет выхода. Есть отчего впасть в отчаяние. Даже самые отверженные не переживали, должно быть, такого одиночества и потрясения. И Косовский прекрасно понимал любимого ученика. Но как помочь ему? Успокаивать пошлыми сентенциями, вроде той, что с лица воду не пить или — встречают по одежке, а провожают по уму и т. п.? Один факт переселения в чужое тело хоть кого собьет с толку. Когда же добротную, эффектную оболочку подменяют чем-то весьма невзрачным, то и вовсе свихнешься. Ох, Виталий, и угораздило же тебя… Ну, а если еще кого-нибудь? Не выступить ли перед коллегами с заявлением о том, что подобные операции должны быть исключены из медицинской практики? Непосильно мозгу человеческому справиться с этаким переселением. Впрочем, делать какие-то выводы рановато. Кто знает, на что способно скромное серое вещество в наших головах.
Зазвонил телефон. Жена сняла трубку и с несвойственной ей чопорностью сказала:
— Квартира Косовского слушает. Что? Не может быть!
Она вбежала в спальню.
— Звонили из клиники. Некторов исчез.
Самым трудным было пробуждение. В снах Некторов видел себя прежним — молодым, веселым, удачливым. А открывал глаза и застывал в холодной испарине. Втайне надеясь, что сон продолжается, лежал не шевелясь. Однако стоило поднести к глазам руки, чтобы убедиться — все наяву, и надо привыкать к тем невероятным обстоятельствам, в которые угодил. Но как привыкнуть к новому образу, от одного вида которого начинается головокружение и горло сжимает спазм? Как привыкнуть к этому коротконогому телу с уймой родинок на груди?
Если в палате никого не было, он сбрасывал одеяло и скрупулезно изучал свою неприглядную наготу. Что и говорить, ему крупно не повезло. Мало того, что бывший владелец тела от рождения не был Аполлоном, он еще и не утруждал себя ни зарядкой, ни, тем более, спортом. Из зеркала смотрел угрюмый человек с глубокими залысинами, пухлыми щеками и слегка заплывшими глазками непонятного цвета.
— Наел себе мордаху, а я мучайся, — зло бросал он отражению. — Ах, у тебя зверский аппетит? Ну лопай, лопай, пока не превратишься в хряка. — И злорадно съедал по две порции первого и второго.
— Давно хочу вам сказать, у Ивана Игнатьевича походка была совсем другая, — заметила Октябрева. — Он немного косолапил, но ходил бодро, не пришибленно, как вы.
Теперь ясно, отчего так часто спотыкается. Привычные сигналы его мозга поступают к ногам, страдающим плоскостопием, и дают сбой. Вертикальное положение вообще причиняло много неприятностей. Тело ощущалось тяжеловатым, неуклюжим мешком, на лестницах схватывала одышка, которой раньше не знал. Трудно было примириться и с тем, что пол приблизился к глазам на двадцать сантиметров. Но самым тяжелым оказалось видеть собственное отражение не в зеркалах, а в глазах людей. Если раньше встречные, особенно женщины, откровенно задерживали на нем взгляд, то теперь его не замечали. И голова невольно уходила в плечи, спина сутулилась, шаг замедлялся.
— Иван Игнатьевич вовсе не тяготился своей внешностью, — поняла его состояние Октябрева.
— Еще бы, — вскинулся он. — Привык с пеленок, а тут…
— Есть люди гораздо некрасивее. А Иван Игнатьевич был даже симпатичным. Но вы портите его.
— Каким же образом? — опешил он.
— Зачем сутулитесь? Говорят, вы были красивы. Однако не считаете же всерьез, что своими успехами обязаны внешности?
Эта мысль никогда не приходила ему в голову. Несомненным было одно — до сих пор жизнь была для него праздником. И вот все рухнуло. Потеряв свое тело, он не только потерял заодно привычные радости, но и очутился в каком-то странном вакууме. Предстояло заново знакомиться с матерью, женой, друзьями или навсегда лишиться их. Да что там, нужно было узнать самого себя!
Всего полтора месяца назад его одолевало банальное любопытство — каково будет человеку в подобной ситуации?
Ученый толкал его на исследование собственных ощущений, но какой-то желчный тип закрывал на все глаза и нашептывал: «Не превращай себя в подопытного шимпанзе. И вообще пошли всех к черту!»
Однако, хотел он того или нет, ему не удавалось избежать самонаблюдений. С самого утра будто кто включал в нем анализирующее устройство. Вот он открывает глаза и сразу же дает знать о себе легкая бородулинская близорукость. Однако она не мешает подмечать то, к чему раньше был равнодушен. Например, его теперь очень занимало соответствие между внешностью и характером. «Прекрасный твой образ телесный… Твой образ телесный…» — прокручивалось в голове навязчивой пластинкой. И тут же всплывало брюсовское: «Есть тонкие властительные связи меж контуром и запахом цветка». Быть может, главная его беда не в том, что теперь не будет узнан близкими, а в этих порванных связях. Диссонанс между сознанием и той формой, в которую втиснули его, был так явственен, что порой казалось, сама душа охает и рвется из тщедушного тела.
Должно быть, в организме скапливались излишки адреналина, потому что такой пустяк, как смех из детского отделения или брошенная кем-то в распахнутое окно палаты ветка акации вызывали подозрительное пощипывание в глазах.
— Бородулин не грешил стихами? — поинтересовался он у Октябревой.
— Не знаю. Но натура у него была поэтическая. — И стала длинно рассказывать, каким Иван Игнатьевич был чудесным отцом и мужем, как ученики профтехучилища, где он преподавал фотодело, обожали его за фантазию и остроумие. Выяснилось, что Бородулин увлекался микросъемкой и, скажем, засняв с искусной подсветкой поверхность обыкновенного сухаря или лесного гриба, получал совершенно фантастические пейзажи. Потом давал им названия, вроде «Планета красных бурь», «Цветы Сатурна», «Космический ливень». А описывая ребятам фотографии, сочинял чуть ли не поэмы в прозе. Работы его экспонировались на выставках.
Любопытным показалось сообщение о том, что характером Бородулин обладал веселым и добрым. Было неясно только, как можно веселиться в таком обличье? Некторов не только не уважал эту бледную рыхловатую массу, но порой сознательно причинял ей всяческие неудобства. Если раньше купался под душем два раза в день, то теперь, даже когда отменили постельный режим, не ходил в ванную по две недели. Самая же черная тоска подступала в минуты, когда смотрел на себя как бы со стороны. Лютой ненавистью начинал ненавидеть бородулинское тело: больно щипал ноги, давал ему пощечины, колотил руками грудь.
Сознание того, что истязает не кого-нибудь, а самого себя, пришло не сразу. Его «я» металось в чужом теле в поисках спасительного выхода до тех пор, пока однажды не натолкнулось на собственный взгляд. Он жадно всмотрелся в него и вдруг впервые увидел его страдающую глубину. «Кто ты?»
— сдавленно вскрикнул он. Отражение грустно молчало.
В тот день открылась ему старая, как мир, истина. Раньше он знал ее умозрительно, теперь же прочувствовал всем своим новым существом: каждый человек — непознанная вселенная. Что с того, что Октябрева теперь ежедневно рассказывает о Бородулине, его вкусах, чертах характера? Все равно с самого утра обрушиваются на него пустячные и серьезные вопросы: как Иван Игнатьевич поднимал с постели свое тяжелое тело? Кого любил и ненавидел? О чем мечтал, думал? Уж наверняка перед зеркалом ему не приходило на ум подмигивать себе и петь нечто подобное стихам Верочки Кораблевой, тешившим самолюбие. Что же тогда было его душевным двигателем? Судя по рассказам Октябревой, Бородулин был неплохим человеком. И вряд ли те чужие, темные силы, мысли, чувства, которые сейчас бродят в нем, рождены бородулинским телом. Скорее, это его собственная реакция на внешность бедного Ивана Игнатьевича. «Бедного?» Он впервые пожалел Бородулина! Во сто раз большая жалость у него была к самому себе. Инкогнито. Маска. Человек-невидимка. Вот кто он теперь. И как долго это будет иссушать его мозг и душу? Не пора ли что-то предпринять?
— Хотите мне помочь? — обратился он к Октябревой, уверенный, что сейчас все готовы свершить для него невозможное. — Достаньте приличную одежду, чтобы я мог выйти в город.
— Зачем? — опешила она. — Не рановато ли?
— Нет. — И тихо, с какой-то детской беззащитностью пояснил: — По маме соскучился, хочу навестить.
— Но как же…
— Представлюсь другом ее погибшего сына.
— Может, лучше пригласить ее?
— Ни в коем случае!
— Ладно, — согласилась она, поразмыслив. — Только одного не пущу. Не волнуйтесь, и не заметите, как буду охранять вас.
В один из суматошных операционных дней, когда по соображениям Октябревой вылазка Некторова в город могла пройти незамеченной, она принесла ему одежду, ботинки и, поблескивая глазами, призналась:
— Люблю авантюры. Иван Игнатьевич тоже обожал всякие затеи и розыгрыши. На Новый год он перед дочками танцевал в костюме арлекина. Сам сшил. Вот, — она достала из сумочки целлофановый пакет. — Здесь парик, усы, бакенбарды. У подружки в театре взяла. А то, чего доброго, встретите кого-нибудь из друзей или родственников Бородулина.
— Молодец, сообразила, — похвалил он.
Ей было приятно услышать эти обыденные слова, произнесенные редким для него, спокойным тоном. Почудилось, что перед ней Бородулин. Даже прикрыла глаза. А когда встряхнулась, прогоняя наваждение, увидела перед собой незнакомца с легкомысленной шевелюрой, рыжими щеточками под носом и полосками бакенбардов на щеках.
— Ну-с, похож я на гусара? — Некторов смотрелся в зеркало и, как ей показалось, приглаживал усы с удовольствием.
Это новое, пусть и искусственное превращение, на миг принесло уверенность, что еще не все потеряно и что-то можно изменить в лучшую сторону. Сейчас он даже немножко нравился себе.
Они вышли из корпуса и на проходной столкнулись с Петельковым. Но тот, поздоровавшись с Октябревой, мельком только скользнул взглядом по Некторову, не узнав его. Отлично.
Солнце уже садилось, но все еще пекло с остервенением. В многоцветной городской толпе он, как никогда, ощутил свою оторванность от всего и всех.
В троллейбусе его грубовато потеснили два парня-атлета. С тоскливой обреченностью он подумал о том, что еще недавно мог так шевельнуть плечом, что эти сопляки вылетели бы за дверь. По своей, уже новой привычке, стал рассматривать пассажиров. Внешне он ничем не выделялся среди них, и это слегка утешило. Вон сидит старик с костылем, а у того мужчины лицо перекошено нервным тиком. Слава богу, что у бородулинской невзрачности нет броских дефектов.
Смятение, тревога и злость охватили его, когда очутился на своей улице. Октябрева шла где-то сзади, но он не оглядывался. Все мысли были устремлены к своему дому. У подъезда остановился, перевел дыхание.
— Я тоже войду, — раздался рядом голосок.
— Это уже нахальство, — возмутился он не оборачиваясь.
— Войду, — упрямо повторила девушка.
— Поймите, это бестактно, — он повернулся к ней. — Да я просто не пущу вас к себе.
— К себе? — губы девушки грустно изогнулись.
— Ах, ясное море, — выругался он, — Ну идемте, идемте, полюбуетесь уникальнейшей сценкой. Будет потом о чем болтать со своей театральной подружкой.
— Как не стыдно!
— Вдруг нервишки сдадут, хлюпать начнете? Между прочим, хочу доставить себе удовольствие — переночевать дома. На правах друга Некторова, приехавшего, скажем, из Киева.
— Вы с ума сошли, — заволновалась она. — В клинике будет переполох!
— Лично мне клиника принесла куда больше неприятностей.
Какой хитростью отшить от себя эту большеглазую куклу? Она так раздражала его, что он даже не успел подумать о серьезности положения и здесь, у родного порога, с любопытством обнаружил леденящую пустоту в груди. Ни волнения, ни страха.
— Не пущу! — Октябрева вцепилась в его рукав. — Или пойду с вами. Вдруг плохо себя почувствуете? Нет, я просто не имею права отпускать вас.
— О каких правах вы тут болтаете? Принесли одежду, грим, помогли выбраться в город и вдруг — права. Не смешно ли?
— Вы черствый, ужасный, злой, эгоист.
— Ну-ну, продолжайте: нахал, уродина, психопат.
Из подъезда вышла женщина и подозрительно оглянулась на них. Узнав соседку по площадке, Некторов чуть было не поздоровался.
— Шут с вами, пошли, — грубо сказал он и стал подниматься на второй этаж. Возле своей двери остановился, бросил в сторону Октябревой злобно-отчаянный взгляд.
Глаза девушки плавились испугом. Покусывая губы, она вертела сумочку. Он усмехнулся.
— Всю помаду съели. Успокойтесь. Если разобраться, старая история: Одиссей возвращается домой, а его не узнают. — И решительно нажал кнопку звонка.
Послышались небыстрые шаги. Дверь отворилась, и Некторов ощутил болезненный толчок в груди — перед ним стояла мать. Волосы ее совсем побелели и легким облаком окутывали голову. К горлу его подступил твердый ком, он глубоко вздохнул. То, что организм отреагировал на появление родного человека, так обрадовало, что удар встречи несколько притупился и это было спасением.
— Входите, — пригласила Настасья Ивановна равнодушно, не спрашивая, кто они и откуда.
— Я — бывший сослуживец Виталия, — сказал он, слегка осевшим голосом и неожиданно представился: — Бородулин Иван Игнатьевич. А это Лена, моя супруга.
Октябрева вспыхнула от такой выходки, уничтожающе взглянула на него, но промолчала.
— Идемте, — все так же безразлично сказала Настасья Ивановна. С того дня, как она потеряла своего мальчика, все для нее лишилось смысла, потянулась длинная череда одинаково тусклых дней. Несправедливость судьбы надломила и опустошила ее. Поддерживало только одно — ожидание будущего внука. Все, что имело хоть малейшее касательство к сыну, было дорого ее душе.
Они вошли в комнату. Здесь ничего не изменилось. Тахта, письменный стол, полка с медицинской энциклопедией. Книжный шкаф, на верху которого великолепная коралловая ветвь гипсовой белизны. Не из этой ли комнаты вынесли его несчастное тело? — мелькнуло у Некторова. Единственный новый предмет — увеличенная фотография на стене в траурной рамке. Увидев ее, Некторов чуть не расхохотался. Какое дурацки важное лицо у этого парня! И где они взяли это фото?
— Садитесь, — кивнула Настасья Ивановна.
Но ни он, ни Октябрева не шелохнулись — так приковал их внимание портрет. Настасья Ивановна вынула из халата платок, промокнула глаза, повторила:
— Садитесь.
Только тогда он перевел взгляд на мать, увидел, какой она стала щупленькой, как небрежно одета — в халате, тапочках на босу ногу — и, как-то сразу потеряв контроль над собой, рванулся к ней. Она растерянно и неловко обняла его. Беспомощно зарывшись лицом в ее грудь, он невнятно промычал: «Мама!»
— Милый, вы так сильно любили моего сына? — неясная тревога охватила ее. — Кто вы? Расскажите о себе.
Октябрева оглушенно смотрела на них.
Он провел ладонью по лицу и уже трезвым, сдержанным тоном сказал:
— Виталий проходил в моей клинике ординатуру. Способный был человек. Я бы даже сказал талантливый.
«Однако скромности ему не занимать», — отметила про себя Октябрева, но тут же устыдилась своего вывода — ведь он мать утешал!
— Виталий много рассказывал о вас, — продолжал Некторов, жадно всматриваясь в материнское лицо. «Это же я! Узнай меня!» — стучало его сердце. Однако бесцветные от слез глаза матери смотрели на него с отрешенной приветливостью. Часами она могла слушать о своем сыне, поэтому попросила:
— Расскажите что-нибудь о нем. — И обернулась к Октябревой. — А вы знали Виталика?
— Нет, — смутилась Октябрева.
— Мы поженились недавно, — выручил ее Некторов и неизвестно зачем сочинил: — Моя первая супруга скончалась.
— Значит, и у вас горе, — Настасья Ивановна сочувственно покачала головой.
Ему стало стыдно этой лжи — он никогда не врал матери. Припасть бы сейчас к ее ногам, открыться. Но нельзя.
— Помню, однажды Виталий пришел ко мне сияющий, как медный пятак, — начал он сочинять на ходу, чтобы немного отвлечь ее от грустных дум. — Вот, говорит, смотри, — и достает из кармана орех. Обыкновенный грецкий орех. Раскусывает его и подносит мне на ладони: «Ну? Как тебе нравятся эти полушария? Извилины? Чем не мозг человеческий? Вдруг это растеньице — нечто иное, как мыслящий субъект?»
— Да, он был выдумщиком, — улыбнулась мать. — Он и опыты проводил какие-то совершенно фантастические.
— Слыхал, — обрадованно подхватил Некторов, — может, удастся сделать хоть самый малый намек? — Это были операции по пересадке мозга у обезьян. Очень перспективные эксперименты. Кстати, совсем недавно Косовский и Петельков пересадили мозг одного пострадавшего в катастрофе человека другому.
— Тоша что-то такое рассказывала, — поморщилась Настасья Ивановна, — но я не вдавалась в подробности. Все это необычно и, знаете ли, страшновато. Но будь Виталик жив, он наверняка оказался бы в числе этих хирургов, ставших знаменитостями.
— Виталий писал, что вас его работа не удовлетворяла, — помрачнел Некторов. — И напрасно.
Октябрева напряженно следила за нитью опасного разговора.
— Напрасно вас отпугивала его работа, — повторил Некторов. — Представьте на миг, что мозг вашего сына удалось спасти.
— Зачем такие предположения, — Настасья Ивановна встала. Было видно, что разговор неприятен ей. — Я приготовлю чай. — Она вышла на кухню. Некторов пошел следом.
— Утешать не умею, — сказал он, чтобы сгладить неловкость, — скажу одно: Виталий был бы огорчен, увидев вас такой убитой.
Она вздохнула:
— Знаю. Он всегда оберегал меня. — И опять тревога закралась в ее сердце. Что-то почудилось в интонациях гостя. Пристально взглянув на него, она отвернулась к плите. А в следующую минуту чуть не вскрикнула — ее обняли за плечи и уткнулись носом в шею точно так, как любил это делать сын. Она стояла, боясь шелохнуться. Вот сейчас обернется и…
«Мама!» — рвалось с его губ, но он сдержался.
— Неладно у меня с сердцем, — Настасья Ивановна присела на стул. Лицо ее было бледно и растеряно. Некторов быстро прошел в комнату, достал из нижнего ящика серванта аптечку, порылся в ней, отыскал корвалол.
Выпив капли, Настасья Ивановна удивленно взглянула на него:
— Как быстро вы нашли лекарство.
— Ничего особенного, — стушевался он. — Обычное место для аптечек у домохозяев. Хотите, скажу, где у вас деньги?
Вошла Октябрева, осуждающе взглянула на него. Он замолчал. В самом деле, разыгрался сверх меры.
— Может, вам что-нибудь помочь по хозяйству? — предложил он. — Двери вон скрипят, смазать надо.
— У вас есть техническое масло? — поспешила Октябрева, боясь, что он опять невольно сделает промах и бросится за маслом в свои закрома.
— Право, не знаю. Надо посмотреть в шкафу, на балконе.
— А я схожу в магазин. Что вам купить?
— Зачем же такое беспокойство? — смутилась Настасья Ивановна. — Мы с Тошей тут сами потихонечку.
— Разве Тоша у нас… у вас? — оторопел Некторов.
— Да, — кивнула она, не заметив его оговорки. — Правда, ей нельзя носить тяжелого, но по дому справляется.
— Вот я и схожу, куплю овощей. А Ваня пусть петли смажет и отдохнет немного. Ему нельзя переутомляться, он недавно вирусным гриппом переболел.
— И, уходя, Октябрева бросила на Некторова тревожный взгляд.
Он занялся хозяйством: смазал петли, починил кран в ванной. Из кухни доносились вздохи матери, и было так тягостно слышать их, что опять не выдержал, подошел к ней, обнял:
— Прошу, не надо так мучиться, — сказал он, поцеловал в лоб и ушел в свою комнату. Сел в кресло, закрыл глаза. Выходит, он выиграл у Манжуровой прошлогодний спор, когда после заседания кафедры допоздна сидели в лаборатории. Дым стоял коромыслом, и они втроем — Петельков, Манжурова и он — строили домыслы, что будет испытывать человек с донорским мозгом к своим друзьям, родственникам. Помнится, Манжурова, цитировала известного романиста, уверявшего, будто чувства будет диктовать не мозг, а тело. Он же доказывал обратное и даже изрек: «Мозг — властелин тела». Выходит, был прав. Иначе его не обволакивал бы сейчас этот печально-сладостный дурман родного дома, и сердце, чужое бородулинское сердце, стук которого никогда не слыхала Тоша, не билось бы в тревожном томлении, что вот-вот увидит ее.
Придя из магазина, Октябрева энергично потянула его в клинику. Но как он мог уйти, не повидав свою Антонию! Следы ее присутствия были всюду, однако встреча с матерью так взбудоражила, что он не сразу заметил их: томик стихов на столе, платье на спинке стула, тапочки в коридоре.
И он дождался ее. Звякнул ключ в замке, вошла она, чуть усталая, грустная. Видимо, у него был дурацкий вид, потому что Тоша спросила:
— Мама, у нас гость? Он чем-то взволнован? Что случилось?
— Ничего, Тошенька, ничего. Это приятель Виталика, Иван Игнатьевич, а это его жена Лена.
Они протянули друг другу руки. Некторов так сильно сжал ее ладонь, что Тоша ойкнула.
— Извините, — пробормотал он и только тут заметил, как округлился ее живот, какой она стала женственной. Но не ощутил привычного волнения, которое испытывал всякий раз, когда оказывался рядом с ней. Была только нежность к этой женщине, носящей его будущего ребенка. А милой некрасивости ее лица почему-то даже застеснялся перед Октябревой. И пока они проходили в комнату, он успел расстроиться от этого открытия. Выходит, рано понадеялся, что остался прежним любящим сыном и мужем.
Октябрева сочувствующе взглянула на него, заботливым жестом сняла с его пиджака нитку.
— У тебя усталый вид, нам пора.
— Куда? — удивилась Настасья Ивановна. — Никуда не отпущу. Переночуете у нас. Правда, Тоша? — Чем-то притягивал ее, тревожно интересовал этот гость.
— Конечно, — подхватила Тоша. — Только давайте поедим, я ужасно проголодалась.
Некторов втайне усмехнулся — вот поди ж ты, он, покойник, лежит в земле сырой, а у нее, видите ли, зверский аппетит. И вообще, незаметно каких-либо страданий. Но взгляд подозрительный, будто о чем-то догадывается. Или сработала интуиция любящей женщины?
За столом Тоша по-прежнему не сводила глаз с Некторова, а он потерянно искал и не мог найти в себе прежнего чувства к ней. Непонятное раздражение поднималось по отношению к этой женщине, ставшей совсем чужой.
До позднего вечера они просидели, вспоминая Некторова, и он облегченно вздохнул, когда наконец Тоша, застелив тахту, прикрыла за ним и Октябревой дверь. Даже не заметил пикантности своего положения. Безразлично процедил:
— Ложитесь, я пересижу ночь в кресле.
— Нет, это вы ложитесь. С меня еще не сняты обязанности вашей сиделки, — возразила она. День, внешне не богатый событиями, а на самом деле насыщенный драматизмом, так утомил, что она еле держалась на ногах. Однако надо было позаботиться о Некторове, иначе неизвестно, чем завершится этот визит.
— Давайте тогда ляжем валетом, — предложил он. — Честно говоря, чувствую себя отвратительно. Да и вы бледненькая после этого «чаепития со сдвигом», как в «Алисе».
— Хорошо, — не стала церемониться она.
— Да, ситуация, — ворочался в темноте Некторов. — Уж лучше быть парализованным, обожженным, каким угодно, только при своем теле.
— А она симпатичная, ваша Тоша, — сказала Октябрева. — Не то, чтобы красивая, но милая. И ей очень идет интересное положение. А вы до операции были слишком раскрасавцем, мне такие никогда не нравились.
— То-то глаз не могли отвести от моего портрета, — буркнул он.
— Я так боялась, что все откроется!
— Хватит переживаний, — оборвал он. — Спите. — И удивился, почти тут же услышав ровное дыхание девушки.
На миг все опять показалось плодом чьей-то ретивой фантазии. Чужой под родной крышей, рядом за стеной мать и жена, а он для них — заезжий гость — что может быть нелепей? В стенах этого дома — его прошлая размеренная, веселая и удачливая жизнь, и хоть бейся головой о стену, не вернуть ее.
Легкие Тошины шаги. Значит, и ей не спится. Щелкнул выключатель на кухне, скрипнул стул.
Осторожно, чтобы не разбудить Октябреву, встал. Захотелось проверить себя. Неужели Тоша и впрямь теперь для него чужая? Или только при этой кукле испытывает странное отчуждение? Что, если раньше ему вполне хватало собственной привлекательности и не очень-то важно было, кто рядом? А теперь все по-иному?
— И у вас нет сна? — грустно спросила Тоша, когда он вошел в кухню. На столе перед ней лежала пластмассовая коробочка. — Письма Виталия, — сказала она. — А что еще остается, — вот перечитываю, как сентиментальная дева.
— Вы еще молоды, можете устроить свою жизнь. — Он был растроган, но не более. Казалось невероятным, что эту некрасивую, хотя и приятную женщину он, тогдашний, выбрал своей подругой, женой. Что же теперь случилось? Куда исчезла его нежность?
Тоша зябко передернула плечами:
— Только ради будущего, ради малыша стоит жить. А больше уже ничего…
— Что ж, спасибо, — пробормотал он.
— Вы что-то сказали?
— Нет-нет, ничего. Тоша!
— Что с вами?
Ему хотелось схватить ее за плечи, сказать что-нибудь резкое, надерзить, — ведь он в несравненно худшем положении, чем она со своей скорбью. И оттого, что ей сейчас все же лучше, чем ему, он ее возненавидел. С хладнокровной мстительностью попросил:
— Пожалуйста, бумагу и карандаш.
Тоша удивленно взглянула на него, однако принесла.
Он сел и написал: «Нектор — Антонии» — с удовлетворением отметил, что почерк не изменился. Тоша завороженно следила за его рукой. «Антония, — продолжал он, — случилось то, чего еще никогда не случалось. Пациент Косовского и Петелькова — я. Да, ясное море, перед тобой — форма чужого дяди, а содержание — жениха-мужа!»
Он уронил карандаш, с нехорошим любопытством взглянул в ее лицо — изумленное, недоверчивое, испуганное, — и, секунду помедлив, стащил с себя парик, чтобы подтвердить написанное неопровержимым доказательством — кольцевым шрамом на голове.
Разбитая в детстве банка варенья, списанная задачка по алгебре, печальные глаза женщин, которых оставлял, как только видел, что они слишком привязываются к нему — таков был примерный перечень грехов Некторова за двадцать девять лет. Но и собранные вместе, вряд ли могли они перевесить вину перед Тошей. «Это не я, это все Бородулин, — оправдывался он перед собой. — Я на такую подлость не способен». Секреция поджелудочной железы, работа почек, печени — мало ли что могло изменить химическую формулу его крови и подчинить себе сознание. Но тут же опровергал: нет, эдак можно списать любую гадость. И каменел, вспоминая, как Тоша схватила листок и, безумно поглядывая то на листок, то на него, запричитала по-бабьи: «Нет-нет-нет, вы шутите?! Да? Отчего вы так нехорошо шутите?»
— Ну? Довольны? — гусыней зашипела на него Октябрева, когда он, оставив Гошу на кухне, вернулся в комнату. Ее лицо в полутьме, казалось, излучает гнев. Она все слышала… Он сел рядом, но Октябрева вскочила, как ужаленная…
— Вы сделали это нарочно! Да-да, не отпирайтесь, — шипела она. — Я заметила: вы намеренно делаете людям больно. Знал бы Иван Игнатьевич, кто в нем поселился!
Вот как. Кого же он еще обидел? Разве что нянек, когда засорял палату осколками зеркал, и они ползали по полу, раня руки? Еще препирался с Косовским, грубил Петелькову. Но кому он причинил боль? Девчонка явно переборщила. Однако слова ее были неприятны.
Его побег из клиники поднял всех на ноги. По возвращении пришлось выслушать не одну нотацию. Бедный Косовский за эту ночь так переволновался, что назначил себе инъекции. Он был единственным, кто не ругал, а успокаивал Виталия:
— Ничего, дружище, когда-нибудь это все равно открылось бы, — говорил он, узнав подробности его визита домой. — Так что не очень самоедствуй. Впрочем, разрешаю немножко и пострадать — полезно.
Это участие было приятно, однако не утешало. Так изощренно ударить женщину, которая готовится стать матерью твоего ребенка…
На другой день Тоша прибежала к Косовскому и заявила, что не выйдет из кабинета, пока не убедится в истинности слов вчерашнего гостя.
— Он вам не соврал, — сказал профессор и ознакомил ее с документацией по операции Некторова-Бородулина.
Тоша долго не могла прийти в себя. Молча сидела со сжатыми кулачками, и лицо ее то вспыхивало радостным изумлением, то темнело.
Наконец она встала и твердо заявила:
— Он дорог мне в любом обличье. Скажите ему это.
— Но он — уже незнакомый вам человек, и безответственно так заявлять, — сказал профессор. — Возможно, его душевный мир так же изменился, как и тело.
— Что ж, будем знакомиться заново, — сухо сказала она и спросила, когда можно встретиться с… Тут она запнулась, выразительно посмотрев на Косовского.
— Да-да, он все-таки Некторов, — кивнул профессор, и она облегченно вздохнула.
Но когда Косовский сказал Некторову о желании Тоши увидеться с ним, то вызвал такую бурю протеста, что поспешно поднял руки:
— Все-все, сдаюсь! Не волнуйся, не пустим ее сюда. Что ж, значит, не пришло время.
Некторов опять замкнулся. Часами лежал, глядя в потолочное зеркало, и велел никого в палату не пускать. Однако тайное всегда становится явным. Слухи о том, что уникальный пациент доктора Косовского не кто иной, как Некторов, облетел институт, и смешанное чувство радости — жив! — любопытства и страха охватило всех, кто знал его.
Косовский поставил надежный заслон от любопытствующих. Больному нужен покой.
Но где он, покой? Чего стоила одна Октябрева! Она по-прежнему прикреплена к палате и все больше раздражает его. Узнав, что за завтраком он съедает по две порции яиц, сделала ему очередной выговор.
— Подумаешь, выступят красные пятнышки на моем неуважаемом теле, — усмехнулся он.
— Не смейте так говорить! — она стукнула кулаком по тумбочке. — Это неуважение к Ивану Игнатьевичу. Он не относился к себе так наплевательски!
Ему вдруг стало весело.
— О да! Он холил свое тело. Оттого-то у меня проклятая одышка, когда взбираюсь по лестнице. Разъелся, как баба.
— Вы… вы! — Октябрева, не найдя слов, топнула ногой.
— Извините, — он манерно склонил голову.
— У Ивана Игнатьевича это возрастные изменения, — не могла успокоиться она. — Неизвестно, каким бы вы стали через десяток лет.
— Уж поверьте, не таким уродом.
Ее искреннее возмущение доставляло ему удовольствие. И уже не столько из-за вражды к Бородулину, сколько дразня девушку, он продолжал:
— Право, не очень удобное вместилище выбрали коллеги для моего великолепного серого вещества.
— Да вещество Ивана Игнатьевича куда великолепнее! — не уловила она его иронии.
— Вряд ли. Иначе позаботился бы о моем будущем и сумел придать своему телу приличный вид. А не заглядывал в рюмку Бородулин?
Октябрева вдруг заплакала. Громко, жалобно.
— Что вы, Лена, — растерялся он. — Ну, извините, если обидел.
— Ой, да что же это я вас все время… — всхлипнула она.
Он подошел, погладил ее по голове. Чуть задержался на влажной челке и отдернул руку. Теплой волной окатило с ног до головы, судорогой стянуло горло. Поспешно глотнул воздух. Впервые в чужом, нелюбимом теле вспыхнула тоска по женскому теплу. «Выходит, я и впрямь живой?» — с изумлением и благодарностью подумал он.
Октябрева испуганно подняла на него заплаканные глаза, губы ее дрогнули. И он увидел перед собой не лицо, а лик с полотен Эль Греко, и с греховным головокружением погрузился в открывшуюся перед ним глубину.
Ночью он не то летал, не то плавал в теплой, пульсирующей звездами бездне. Сердце то сжималось в необъяснимом стыде и страхе, то ликующе рвалось из груди, и он впервые подумал о Бородулине с нежностью — вот поди ж ты, чем наградил его!
Теперь они избегали смотреть в глаза друг другу. Некторов был мрачен как никогда. Мучительно хотелось стянуть, сбросить, растоптать лягушачью кожу и явиться в своем первозданном обличье.
В Октябревой что-то изменилось. Правда, она так же придиралась к нему по пустякам, то и дело вспоминая Бородулина. А он злился или нарочно поддразнивал ее. Но когда взгляды их встречались, оба смущались и спешили разойтись.
Понемногу она стала подчинять его своей воле. В парке клиники подыскала укромное местечко, где он мог прогуливаться, не рискуя попасть под обстрел любопытных глаз, и настаивала, чтобы он побольше был на воздухе.
Никогда еще не вел он себя так робко и скованно в присутствии женщины. Октябреву эта перемена забавляла. Некторов притягивал и одновременно отпугивал ее своей неразгаданностью. С бородулинским лицом ходил совсем другой человек и она терялась. Еще была свежа память об Иване Игнатьевиче, а то, что сейчас шло от Некторова, было чужим и тревожным.
От Тоши каждый день приходили письма, Октябрева настаивала на свидании с ней. Письма начинались с традиционного «Антония — Нектору», но он понимал, что легкое волнение, какое порой вызывают в нем сумбурные Тошины строчки, лишь эхо прошлого. Он был теперь другим. И свидание, на которое наконец согласился, подтвердило это.
Они стояли под тенистой акацией в потаенном уголке парка и откровенно рассматривали друг друга.
«Пусть это не совсем Виталий, все равно буду любить и жалеть его, — мысленно говорила Тоша, стараясь держаться как можно спокойнее. — Хуже, если бы передо мной оказался Виталий внешний, не помнящий о наших встречах, о моих руках и губах. Буду считать, что он всего лишь переоделся».
«Что ей надо от меня? — думал в это время Некторов. — Или одолевает любопытство, каков я теперь? А может, тревожится об алиментах? Да нет, она не мелочна. Во всяком случае, в данную минуту ее мысли вовсе не об этом. Но ведь не любит же она, в самом-то деле, как говорит, мою „душу“? Смешно. Моя душа уже прочно пропиталась бородулинскими соками, значит, и она теперь не та. Сказать ей об этом?»
Внезапно он прочел в ее глазах жалость. Ему стало смешно. Никто, кроме матери, и то, когда он был ребенком, не жалел его. Нужды в том не было.
— Тоша, голубушка, — он взял ее за руку. — Неужто тебе и впрямь жаль меня?
— У нас будет сын, похожий на тебя прежнего, — сказала Тоша, глотая слезы.
Он отпрянул — почему-то неприятно было это услышать. Он уже начинал привыкать к себе теперешнему.
А Тоша тянулась к нему со всей открытостью и щедростью своей натуры. То, что он жив, было радостным и горьким чудом, которое она безоговорочно приняла своим измученным сердцем.
— Ты прости меня за тот вечер, — сухо сказал он.
— Да что ты! — она улыбнулась сквозь слезы и замахала руками. — Ты молодец, умница! Что бы я делала, если б так ничего и не узнала? Поверь, для женщины…
— Внешность мужчины мало значит? — скептически усмехнулся он.
— Представь!
— Ну, вот что, — губы его дрогнули, — маме пока не говори. Или уже сказала?
— Нет, конечно. Боюсь…
— И, пожалуйста, пожалуйста, не жалей меня, — он повернулся и быстро зашагал в корпус.
Оказывается, страдал он вовсе не от боязни быть неузнанным близкими и друзьями — узнала же Тоша! — а от своей невзрачности. Комплекс неполноценности, над которым раньше добродушно подсмеивался, который был просто неведом ему, теперь стремительно развивался, угрожая пригнуть его к земле.
В прежней жизни всякое мудрствование, копание в своих, как он говорил, «внутренностях», считал уделом людей слабых, в чем-то ущербных. Его, крепкого, деятельного человека, не интересовали отвлеченные размышления о смысле жизни, о смерти. У него было дело, которому он отдавал себя без остатка, была приятная жизнь за пределами института, были конкретные планы на будущее. Чего же еще? Но теперь одолевали мысли, которые в нормальных условиях пришли бы к нему, может быть, лишь в старости.
О чем же говорило людям его прежнее лицо? Что они читают в его лице настоящем?
Некторов понимал, что его умствования наивны, под стать рассуждениям школяра в переходном возрасте. Однако мысленно вновь и вновь возвращался к тому же. Перебирал в памяти друзей, коллег, будто отыскивая тот стереотип поведения, который более соответствовал его сегодняшней оболочке. Порой мерещилось, что он наконец находит закономерность между характером, социальной сущностью и внешностью человека. Холодная заносчивость, высокомерие Манжуровой наверняка порождены ее осиной талией, длинной шеей. И что, как не близорукость и приземистость ее мужа приклеили на его лицо жалкую улыбку и растерянность. И конечно же, самая прямая связь между нескладной донкихотской наружностью Петелькова и его романтической тягой к путешествиям. Но уже в следующую минуту все построения разбивались в прах, потому что среди женщин с осиными талиями и длинными шеями находились отнюдь не гордячки, а на одного путешественника с нескладной фигурой приходились десятки домоседов такой же наружности.
Разлад Некторова с самим собой лучше всех понимал Косовский. Чувство вины перед коллегой не оставляло его ни на минуту, и он спрашивал себя — было бы оно таким же острым, если бы его пациентом оказался чужой человек?
— Не терзайтесь, профессор, — утешал его Некторов, саркастически улыбаясь. Он догадывался, чем угнетен Косовский, догадывался, что тот ожидает от него подвижничества на благо науки. Это злило. Нужно было сначала разобраться в себе, заняться устройством, обживанием своего нового душевного мира. А тут еще Октябрева…
Как только ему разрешили выходить за пределы клиники, он устроил себе новое испытание. Хотелось узнать, насколько он сейчас не тот, прежний, и может ли вернуть себя самого, если постарается забыть о своих теперешних физических данных.
— Внутренней свободы — вот чего тебе не хватает, — подсказал Косовский.
Некторов решил восстановить свое прежнее состояние раскованности, легкости, присутствия удачи. Вскоре отметил, что шаг стал уверенней, тверже, появилось ощущение собственной значимости. Закрепив в себе это самочувствие, позвонил Верочке Кораблевой и, назвавшись одним из почитателей ее таланта, спросил, нельзя ли им встретиться, — у него важное к ней дело.
Вечером они сидели в ресторане, пили сухое крымское вино и, к великому удовольствию Верочка, он читал наизусть ее стихи и вел себя так же галантно, как в былые времена. Однако следил за тем, чтобы ничем не выдать себя.
Они долго беседовали о нем самом, о трагедии, которая постигла его, и Верочка клялась, что если бы Некторов нынче оказался в шкуре Змея-Горыныча, она все равно любила бы его. Но ее птичьи глазки-шарики слишком ласково смотрели на нового поклонника. Некторов с легкой тревогой пригласил ее на танец. Оказалось, она теперь выше его на целую голову, в то время как раньше была чуть ниже плеча. Но как и в прежние времена, она прижималась к нему с трогательной готовностью. Так же горели ее щеки и губы, а волосы цыганской черноты бойко летали по плечам.
«Вот тебе и на, — думал он разочарованно. — Выходит, ей все равно кого обнимать — цветущего красавца или плешивого коротышку. Но если и для нее, и для Тоши он по-прежнему интересен, значит, есть в нем нечто, могущее нравиться независимо от внешности?»
Открытие вернуло ему уверенность в себе. И как только занозистая, тягостная мысль о собственном несовершенстве слегка отпустила, появилась неожиданная для него самого озабоченность судьбой семейства Бородулина.
Они встретились.
Квартира Бородулиных оказалась заставленной самодельными книжными шкафами и стеллажами, между которыми висели большие цветные фото морских и горных пейзажей, отснятых Иваном Игнатьевичем.
Нелли Михайловна Бородулина, полная кудрявая блондинка лет тридцати, с первого взгляда не понравилась Некторову и привела в замешательство, когда бросилась ему на грудь и разрыдалась. Из-за спины ее выглядывали две девчушки лет семи и пяти, очень похожие на Бородулина. И эта похожесть неожиданно отозвалась теплом в груди. Детям сказали, что папа болен, поэтому, возможно, не захочет разговаривать с ними, и они были насторожены.
— Все равно это ты, Ваня, ты, ты! — исступленно захлебывалась на его груди Бородулина.
— Нет, Нелли Михайловна, — твердо сказал он и дружески обнял ее за плечи. — Но я буду навещать вас и детей, если хотите.
Она опять забилась на его груди.
— Хочу ли? Да боже мой, в любой час, любую минуту! И навсегда, на всю жизнь…
— Папа! — девочки обхватили его с двух сторон.
— Что, малышки, как жизнь? — деланно бодрым тоном спросил он.
— Их зовут Ира и Кира, — шепнула Бородулина.
— Ира и Кира, — повторил он.
— Какой ты стал смешной, — девочки рассмеялись. — Когда выздоровеешь, сыграешь с нами в «Тумборино»? — спросила младшая.
— Я потом все объясню, — всхлипнула Бородулина, прижала к его щекам ладони и долго смотрела в глаза. — И вправду, не совсем тот, — пробормотала она.
Долго еще после этого знакомства он важничал перед собой тем чувством ответственности, которое вдруг возникло в нем при виде бородулинских девочек. А сколько выдержки и такта он проявил в общении с Нелли Михайловной! Право, эта встреча и то, к чему она обязывала его, в какой-то мере искупали его черствость к Тоше.
То, что его, толстого, некрасивого любили, изумляло.
Пухлощекий человек в зеркале уже не отталкивал. Некторов воспринимал его уже спокойно. Он смотрел на него и думал о том, что и жена Бородулина, и Тоша, и даже Верочка выдержали в своей любви к нему жестокий экзамен и заслуживают большего внимания, чем Октябрева. Но вот поди ж ты, разберись, отчего его тянет к этой девчонке, мотающей его нервы на свой кулак. И разве не странно, что его сейчас больше занимают мысли об Октябревой, чем забота о своем будущем, неясном, как в ранней юности? Он вдруг полюбил больничную палату, потому что сюда заглядывала Октябрева. Встретиться же с ней за пределами клиники у него не хватало духу.
Он лежа рассматривал себя в потолочном зеркале, когда стук каблучков в коридоре оповестил, что его мучительница сейчас будет здесь. Тело его напряглось, щеки предательски вспыхнули.
— Все модничаете? — буркнул он, заметив плиссеровку на ее кофточке. — И вообще, когда у вас конец практики?
Октябрева протянула ему градусник:
— Я вам надоела?
— Очень!
— Благодарю. Вы мне тоже. — Она присела, вынула из халатика флакончик с маникюрным лаком и стала подкрашивать ногти. — Вам не кажется, что уже пора уходить из этой конуры? — сказала она. — Косовский не решается предложить вам что-нибудь, между тем, время и самому подумать о себе.
— Почему Косовский сегодня не был на обходе?
— У него неприятность.
— Кто-нибудь умер?
— Да.
— Кто?
— Обезьяна.
— Клеопатра?
— Кажется.
Октябрева мельком взглянула на него и замерла. Лицо Некторова исказила гримаса ужаса. Он медленно встал. Градусник выскользнул из-под руки.
— Что с вами? — она бросилась к нему.
— Отчего она умерла? — наконец выговорил он.
— Неизвестно. Знаю только, что Косовский очень дорожил ею. — Догадка вдруг мелькнула в ее глазах, и она испуганно прикусила губу.
— Мне нужно побыть одному. — Он тяжело опустился на койку.
Она попятилась к двери и, мысленно проклиная себя, вышла.
Некторов судорожно притянул к себе подушку, зарылся в нее, будто скрываясь от незримой, подступившей вплотную угрозы. Неужели что-то упустили, и его срок тоже отмерен какими-то жалкими месяцами? Да что там месяцы, в любую минуту и секунду может прерваться его связь с миром. Черная тяжесть навалится на него, придавит, расплющит, и уже не будет ничего. Ничего. Боже мой! Ему подарили способность дышать, двигаться, говорить, любить… А он, вместо того, чтобы наслаждаться каждым мгновением, неделями валяется на этой койке и терзает себя никчемными, жалкими мудрствованиями. И ведь уже побывал по ту сторону, но свершилось чудо, а он до сих пор не понимает этого.
Встал. Как бы не веря себе, что живой, сделал несколько шагов, согнул руки в локтях, подпрыгнул. Сердце колотилось сильно и болезненно. И эта неожиданная боль была тоже одним из компонентов его бытия, физическую полноту которого он никогда так остро не ощущал.
— Надо что-то делать, что-то делать, — забегал он по палате. Бросился к шкафу и стал поспешно переодеваться.
Во дворе института наткнулся на служителя питомника. Тот испугался, когда он схватил его за плечи и встряхнул:
— Что с Клеопатрой? Отчего она умерла?
— Да ты кто такой? Да отпусти же! — Дядя Сеня вырвался из его объятий и сердито отряхнулся. — Она что тебе, тетка или бабушка, эта Клеопатра? Ходят тут всякие. Обожралась эта дура порченными консервами, да и все дела. Куда ж там, траур мировой устроили. Косовский, так тот аж почернел. А кто виноват? Уборщица. Это она угостила шимпанзе отравой. А меня, наверное, теперь уволят, — тоскливо сказал он.
— Консервы! — Некторов опять бросился к дяде Сене и поцеловал в нос. — Консервы!
— Ты чего? — опешил служитель.
Некторов рассмеялся и побежал в лабораторию.
Консервы! Выходит, ему дана отсрочка на неопределенное время, если не печать долгожительства!
Манжурова сидела у микроскопа, когда он вошел. Подняла голову и опять уткнулась в микроскоп.
— Отчего умерла Клеопатра? — с ходу спросил он.
Не отрываясь от работы, Манжурова небрежно бросила:
— Порченные консервы.
Видно, посчитала его за нового сотрудника. Лицо ее было сосредоточенно-скучным.
— Это точно?
— Точно.
— Ясное море!
Ирина вздрогнула и обернулась.
— Ясное море! — повторил он весело. — Отчего ты такая кислая, Ирина? Отчего люди вообще так часто хмурятся? Злятся? — И не дав ей опомниться, выскочил из лаборатории.
Был обычный июльский день с солнечным жаром, чадом машин и деловой кутерьмой. Некторов шел по улицам и смотрел вокруг глазами человека, который вдруг вынырнул из черной пропасти и очарован хлынувшими на него звуками, красками, запахами.
Я иду. Мои ноги твердо ступают по земле, воздух омывает мои легкие, сердце стучит в полную мощь, — ликовал он. — Боже, какая мелочь — мои виски с залысинами, мои пухлые щеки, косолапая походка) Я ощущаю, чувствую, думаю. Я — человек! Я все могу. Захочу и улучшу свою форму: перейду на диету, займусь спортом и стану легким, быстрым. Захочу и воображу себя в каком угодно обличье, вживусь в какое угодно состояние — была бы на плечах голова. Самое главное — я живу! Живу!
Мимо пробежала облезлая рыжая дворняга с высунутым языком. Некторов обернулся и с восторгом проводил ее глазами — в жизни не видел такой прелестной собаки! Навстречу шли люди, и он вдруг впервые заметил, как они по-разному красивы в своей деловой озабоченности. Все вокруг куда-то спешили, бежали, ехали.
Он пересек мостовую. За стеклянной стеной «Салона красоты» увидел группку людей. Кто сидел, кто стоял в тоскливом ожидании очереди. И ему вдруг захотелось ворваться в салон, встать посреди фойе и сказать примерно так:
«Граждане! На что тратите усилия и драгоценное время? Вам не дает спать лишняя родинка на щеке? Вы часами мучаете свои волосы, придавая им форму завитушек на тортах. Когда же вдруг находите, что ваш нос чуть длинней стандартного или что на вас не сходится юбка Софи Лорен, начинаете отравлять жизнь себе и другим. Так вот, уважаемые граждане, я сегодня прозрел. Клянусь, вовсе не салон красоты поставляет счастье, хотя, конечно же, он несколько улучшает настроение. Что же тогда и кто? — спросите вы. Подумайте сами».
Но он не рискнул на такую тираду. Он сделал другое. Вернулся в клинику, нашел Октябреву и сказал ей:
— Лена, я люблю вас.