Вот ты где. Я вижу тебя в ночи.
Лорена сразу замечает, что с Руди что-то не так. Он всегда занимал стул прямо по центру барной стойки. «Люблю находиться поближе к делу, — пояснял он. — А если никакого дела нет, люблю смотреть на тебя и воображать, что оно есть». Почему она за столько времени так и не дала ему пощечину, Лорена не знает. Может быть потому, что он, говоря подобные скабрезности, краснеет, словно мальчик, который только что произнес первую в жизни сальную шутку. Есть что-то милое в его неуклюжих попытках продемонстрировать грубый дальнобойщицкий юмор, и поэтому она всегда только улыбается.
Но сегодня Руди садится в дальнем конце стойки, возле туалетов, — это худшее место в закусочной. Губы у него плотно сжаты, взгляд неподвижен, и он не знает, куда деть руки. Это совсем не тот человек, которому она подавала кофе и макароны с сосисками последние два года, и она сомневается, стоит ли спрашивать, что с ним такое. Он выглядит так, будто вот-вот развалится. Лорена наливает всем кофе и подходит к Руди:
— Я и не думала, что тебя сегодня увижу — погодка та еще, да и на дорогах черт знает что. Гнал, наверное, как сумасшедший.
Руди пытается улыбнуться, — улыбка выходит кривой и деревянной, — и молча подвигает к ней свою чашку. Лорена подливает в нее кофе. Когда Руди тянется за ней, она кладет свободную руку ему на ладонь и говорит:
— Ну что с тобой такое сегодня, Руди? Обычно к этому времени ты меня уже раза три на свидание приглашаешь. Я, правда, ни когда не соглашаюсь, но кто знает… может, сегодня я скажу «да».
Руди смотрит на нее, на остальных посетителей закусочной, затем начинает говорить — его голос словно маленькое, тщедушное, испуганное существо:
— Кажется, я сегодня совершил ужасную вещь. Не специально, но… — Он смотрит на нее, и в его глазах столько безмолвной мольбы, что у Лорены сжимается горло. Она уже и не помнит, когда в последний раз видела человека, которому было бы столь же одиноко.
— Что случилось, Руди? Расскажи.
— Я не знаю… — мямлит он. — Я… ну, ты мне вроде как нравишься… Думаешь, почему я всегда останавливаюсь здесь, когда уезжаю в рейс и когда возвращаюсь?
Лорена слегка краснеет:
— Да. Я чувствовала, что ты неровно ко мне дышишь. Но ты ведь скромняга.
— Твое мнение обо мне много для меня значит, и я… я не хочу, чтобы оно испортилось.
Лорена ставит кофейник обратно на плиту и говорит повару и второй официантке, что уходит на пятнадцатиминутный перерыв. Берет чашку Руди и его недоеденный сэндвич и машет рукой, приглашая его в одну из пустых кабинок.
Когда они усаживаются друг против друга, Лорена откидывается на обитую тканью спинку скамейки, складывает руки на груди и говорит:
— Руди, послушай, что я тебе скажу. Ты мне тоже нравишься. Я думаю, ты хороший парень. Я и сама делала в жизни вещи, которыми я не горжусь, и поэтому стараюсь никого не осуждать. Так что давай — рассказывай.
Руди, не глядя на Лорену, начинает рассказывать. Он не поднимает глаз, даже когда доходит до самой страшной части своей истории. Чтобы разобрать слова, Лорене приходится наклониться вперед и повернуться к Руди здоровым ухом. В какой-то момент ей становится трудно сосредоточиться на его словах, на глаза наворачиваются слезы. Но она все равно слушает, и ее мутит.
Договорив, Руди делает глоток кофе — он уже остыл — и наконец смотрит ей в глаза. Что-то в нем трогает ее, она садится рядом с ним и вытирает ему лицо бумажной салфеткой.
— Руди, послушай меня, хорошо? Если бы не ты там проехал, то кто-нибудь другой — обязательно. Ты ведь ничего не мог сделать. И никто бы не смог.
— Лорена, но я же не… — Он берет ее за руку. — Я плохой человек?
— Нет. Плохой человек не чувствовал бы того, что ты чувствуешь сейчас. — Она обеими руками берет его за голову. — Запомни это, Руди, запомни хорошенько.
— Да…
— Да не маши рукой, я серьезно говорю: я тут такое вчера ночью на диктофон записал!
— Во имя всего… Дружище, я тебя умоляю, найди себе женщину, скачай порнухи, начни собирать фарфоровых гномиков, но только брось заниматься этой фигней, ладно? Ты своей дурацкой охотой за привидениями уже всех достал. Это еще к тому же и небезопасно. Шляешься один по ночам, неровен час…
— Ну пожалуйста! Ты просто послушай. Я тебе обещаю, что если это ерунда, если ты все еще будешь думать, что это напрасная трата времени и денег, то я брошу. Ладно?
— Хорошо. Давай послушаем.
Щелчок. Шипение. «Где ты пропадал? Я скучала по тебе». Шипение. (Очень тихо, автомобильный шум почти заглушает слова.) «Потанцуешь со мной?» Щелчок.
— Ну?
— Бог ты мой…
Сегодня танцевальный зал «О’Генри» забит до отказа, оркестр как никогда хорошо исполняет You Came Along, Love in Bloom и (I Can’t Imagine) Me Without You — это одна из самых любимых ее песен. Но ее спутник сильно перебрал выпивки и начал вести себя чересчур нахально. Она берет его левую руку и молча возвращает себе на талию, где ей и положено находиться. Он не понимает, и скоро его руки снова соскальзывают вниз, касаясь ее в самых неподобающих местах. Наконец она теряет терпение, вырывается и бьет его по щеке.
— Прекрати, я прошу тебя!
Он смотрит на нее с недоумением и потирает щеку. Несколько пар остановились и смотрят на них.
— Я не понимаю, о чем ты, — говорит он.
Она оглядывается по сторонам, замечает, что на нее глазеют, и заливается краской. Надо было остаться дома и послушать «Тень» вместе с родителями. Этот новый актер, Орсон Уэллс, — у него такой голос! А вместо этого она потащилась на танцульки и теперь выглядит дурой, потому что парень, с которым она сюда пришла, оказался пьяницей и нахалом.
— Я хочу, чтобы ты отвез меня домой, если не возражаешь.
Он подходит к ней вплотную и хватает ее за плечи.
— Никуда я тебя не повезу, — с трудом выговаривает он. — Мы вернемся за столик, выпьем и успокоимся.
Она пытается высвободиться, но он держит ее крепко. Она изо всех сил наступает ему на правую ногу. Он вскрикивает, отпускает ее и отшатывается назад.
— Отвези меня домой немедленно!
— Никуда я тебя не повезу. Хочешь уйти — уходи! Приятной прогулки.
Он раздраженно разворачивается, нетвердым шагом направляется прочь и исчезает где-то среди танцующих. У нее выступают слезы унижения и злости. Ничего не видя перед собой, она идет по танцевальной площадке к дверям. По ее щекам текут слезы, лицо горит и уже начинает опухать. Может, от холодного ночного воздуха ей станет немного лучше.
Она толкает двери и выходит в морозную зимнюю ночь. Ей идти меньше мили. У нее сильные ноги, ноги танцовщицы, и она наверняка дойдет. Да, она сильно замерзнет по дороге, но дома ее ждут отец и мать. Горячее какао, а может быть, и суп. Отцовское теплое пальто и кресло у камина. Приятная музыка по радио. Интересно, «Гершвин представляет» сегодня будут передавать? (Она надеется, что будут.)
Обхватив грудь руками, она вдыхает ледяной воздух и идет к дороге. Ее белое платье сливается с кружащимся снегом.
Полиция находит машину весной, после первой серьезной оттепели. Она лежит на крыше неподалеку от кладбища Воскресения, на дне длинной и глубокой ложбины, которая тянется вдоль Арчер-авеню. Зимой эту ложбину всегда заметает снегом, который скрывает трупы животных, приползших сюда умирать еще осенью, мусор, выброшенный подростками, когда они на полной скорости влетают в поворот, а иногда даже закоченевшие тела бродяг, которые устраиваются здесь на ночь, укрывшись газетами и думая, что утром, немного отдохнув, они отправятся дальше.
Вся левая сторона автомобиля вмята чудовищным ударом, дверь и половина капота отсутствуют.
— Эта машина будто с танком повстречалась, — говорит один полицейский.
Второй качает головой:
— Вряд ли после такого удара кто-нибудь выжил. По крайней мере, хоть номер на месте.
Полицейские связываются с участком по рации. Им приказывают осмотреть близлежащую местность. Они производят осмотр, но ничего не находят.
Старик просыпается в четыре утра и лежит в постели, глядя в потолок. Он терпеть не может этого узора на штукатурке — завитки накладываются друг на друга, и невозможно до конца проследить взглядом какую-либо линию. Они слишком похожи на снег, подхваченный безжалостным зимним ветром, летящий ночью в лобовое стекло, — нескончаемый натиск белого цвета, с которым не справляются «дворники». Белое… слишком много белого.
Он садится, спускает ноги с кровати и ставит пятки на холодный пол. Обернувшись, он смотрит на ту половину кровати, где спала его жена. Генриетта, родная, — уже шесть лет как в могиле. Она бы, как всегда, нашла нужные слова, она помассировала бы ему плечи, шепча в ухо: «Все хорошо, успокойся, что было — то прошло, ты и сам знаешь, что это был несчастный случай…» Но ее нет, а дети выросли, и у них уже свои дети. Конечно, они часто звонят и навещают, и по четвергам он с приятелями играет в карты в «Орле», — ему уже скоро будет восемьдесят девять, но дети и внуки постоянно твердят ему, какой он бодрый для своего возраста, — но в такие вот ночи, а они в последнее время повторяются все чаще и чаще, он просыпается бог знает когда и слишком отчетливо ощущает все свои болячки, слишком ясно чувствует, как ноют и хрустят его кости при малейшем движении, слишком хорошо слышит, как тихо в доме и за его стенами… Как бы он хотел, чтобы эта тишина распространилась и на его совесть. Разве в таком возрасте память не начинает сдавать? Он уже должен быть выжившим из ума стариканом, который не может вспомнить, как надевают брюки — на трусы или под трусы. Как жаль, что нельзя выбрать, что именно ты можешь забыть.
Шаркая, он подходит к окну, отдергивает занавеску. Идет снег. Пока он не слишком сильный — редкие, крупные снежинки, — но телевизор прав, суток через двое эта часть Среднего Запада окажется под добрыми девятью дюймами снега. Он задумывается, будет ли снегопад таким же сильным и безжалостным, как в ту ночь. Опять смотрит на пустое место на кровати.
— Не могу больше с этим жить, девочка моя. Я должен вернуться туда.
Одно мгновение он видит Генриетту: она сидит на постели, на плечи наброшено одеяло — она зимой всегда легко простужалась; она улыбается — в уголках ее улыбки таится печаль — и говорит: «Делай, что должен, милый. Ты заслужил немного покоя».
— Спасибо, — шепчет он в пустоту. Затем снова выглядывает в окно. — Я многое оставил на Арчер-авеню, тогда, в 37-м. Я помню, что, когда я подъезжал к тому повороту, Бинг Кросби пел «Black Moonlight». Я помню, сколько было снега — Господи, сколько же снега летело в ветровое стекло! Дворники не справлялись.
Надо было мне притормозить или съехать на обочину и подождать, пока стекло очистится. Господи, я сидел за рулем родительского «империала»! В то время «Крайслер» делал автомобили, больше похожие на танки. Надо было переждать. Я ведь был еще мальчишкой. Надо было… — Он замолкает, потому что слышит другой голос — не его жены. Этот другой голос, пришедший из сна, шепчет: «Вот ты где. Я вижу тебя в ночи».
Он медленно подходит к книжной полке и берет старое издание «Нарцисса и Гольдмунда» Гессе. Это одна из его любимых книг. Он садится на край кровати — со стороны Генриетты — и пролистывает страницы, останавливаясь, чтобы прочесть полюбившийся абзац там, запоминающийся диалог здесь. Все это время он не перестает качать головой. Смотрит на подушку покойной жены.
— Не знаю почему, девочка моя, но я вдруг подумал об этих двоих, Нарциссе и Гольдмунде… как они стали друзьями и пошли разными дорогами, Нарцисс остался в Мариабронне и стал аббатом Иоанном, а Гольдмунд превратился в бродягу-художника. Меня всегда трогали последние главы — не помню, говорил я тебе об этом или нет, прости, если повторяюсь, — вот Гольдмунд, он безрассудно промотал свой талант художника, всю жизнь потакал всем своим слабостям и порокам и кончил тем, что его должны теперь повесить за воровство. И вот, как «бог из машины», — так это и задумывалось, я полагаю, — появляется Нарцисс, который помогает ему сбежать и увозит его в Мариабронн. Гольдмунд, больной, умирающий, прощен Нарциссом. Зная, что дни его на исходе, Гольдмунд принимается за свое последнее, истинное произведение искусства — изображение Мадонны, созданное по облику Лидии, любви всей его жизни, чье сердце он разбил. Он ищет и находит прощение в собственном сердце, девочка моя, потому что всю любовь, сожаление и вину, что есть в нем, он употребляет на то, чтобы создать идеальное воплощение Мадонны. И когда Гольдмунд наконец снова видит лицо Лидии, он знает, что прощен и может умереть в мире с самим собой. — Он захлопывает книгу. — Наверное, ничего более сентиментального Гессе не написал. Мне сейчас кажется, девочка моя, что в жизни, в отличие от романа, нужно самому организовать себе «бога из машины», если хочешь добиться прощения.
Он встает с кровати, опершись на подушку Генриетты, затем ставит книгу обратно на полку и начинает собираться в путь.
— У меня тут не только это. Я говорил с парнем, который ее видел.
— Ну, тогда давай и это послушаем.
Щелчок. Шипение. Приглушенные голоса и звон стаканов, выставляемых на стойку после мойки. Слышен более громкий голос: «Еще две кружки на седьмой столик!» «Обычного или светлого?» — кричит бармен. Шипение. Кашель. Затем: «Эта штука сейчас работает?» — «Работает. Я ее включил». — «Ха. Я таких диктофонов раньше не видел». — «Это цифровой диктофон. Ему не нужна кассета». — «Да ну?! Чего только не придумают». — «Итак, вы говорили, что видели ее?» — «Еще как видел! Я это уже много раз рассказывал. Один раз меня даже по телевизору показывали». — «Но вы ведь не откажетесь рассказать это еще раз?» — «Нет, конечно. Я рад, что вы не приняли меня за сумасшедшего». — «Я верю в такие вещи. Итак, пожалуйста…»
Трос лебедки натягивается, и разбитая машина начинает медленно ползти вверх по склону. Полицейский детектив смотрит на стоящего рядом с ним мужчину и говорит:
— Не возражаете, если я задам вам еще один вопрос?
Мужчина кивает и вытирает пальцем глаз.
— Задавайте. Не знаю, правда, что я еще могу вам сказать.
— У вас нет никаких соображений насчет того, что он вообще здесь делал? Ведь он должен был понимать, что это рискованно в его возрасте — отправиться в такое путешествие одному, да еще в середине зимы. От Огайо путь неблизкий. Мне кажется, он собирался что-то сделать или с кем-то встретиться. Что вы думаете по этому поводу?
Мужчина качает головой:
— Клянусь, я не имею ни малейшего представления о том, что ему здесь понадобилось.
Что-то в его голосе подсказывает детективу, что он лжет. Детектив хочет что-то сказать, но осекается и замолкает. Нет смысла давить на парня. Ему и так нелегко.
Она дошла до того места, где Арчер-авеню резко поворачивает налево. Она слышит шум автомобиля, но из-за ветра непонятно, с какой стороны этот автомобиль приближается. Да это и не имеет большого значения. Она уже не чувствует ни рук, ни ног. Даже если машина едет ей навстречу, ни один водитель, если у него есть живая душа и способность к состраданию, не оставит ее на холоде в такую ночь.
Она выходит на середину дороги, смотрит вперед и назад, затем начинает махать руками. Скоро она видит свет фар, приближающийся к ней из-за изгиба дороги. Как чудесно! Машина движется в ту сторону, куда ей надо. Она готовится закричать водителю и уже делает шаг к обочине, в сторону от машины, как вдруг из-за резкого порыва ветра теряет равновесие. Ее белые туфли скользят на пятне черного гладкого льда, и она, всплеснув руками, падает прямо под колеса автомобиля.
— Сестренка? Это Джозеф. Слушай, я тут в доме отца, и… Что?
— Я спросила: ты знаешь, сколько сейчас времени?
— Да. Извини, что разбудил. Я три дня пытался дозвониться до отца. Он не брал трубку.
— Господи! Что случилось? Как он?
— Его здесь вообще нет! И машины нет. Он оставил на столе конверт. В нем завещание, банковская книжка, сертификаты на акции, документы на дом — он оформил его на тебя — и еще… письмо.
— Что в письме?
— Нет, не по телефону. Ты можешь приехать? Я позвонил в полицию, и мне надо их здесь дождаться.
— Я буду через час. Ты-то как?
— Да как? Никак. Но спасибо, что спросила.
— Как ты думаешь, куда он поехал?
— Когда приедешь… Я все расскажу, когда приедешь.
Водитель грузовика с полуприцепом до последнего не видит припаркованного автомобиля, и у него нет времени ни затормозить, ни уйти в сторону — только не на этой дороге, не на этом голом льду. Он врезается в машину и толкает ее дальше — летят искры, осколки стекла дождем обдают кабину, — затем сшибает снеговика, слепленного прямо посреди дороги, и наконец машина отскакивает от грузовика, выезжает на обочину и скатывается вниз по заснеженному склону.
Водитель колотит кулаками по рулю, ругается последними словами, но не останавливается. Снег падает так плотно, что дороги почти не видно. Если он опоздает с доставкой груза, то придется отвечать.
«Что за идиот! — думает он. — Будет теперь знать, как парковаться на таком повороте в такую погоду». Ну какой нормальный человек оставит машину в опасном месте для того, чтобы пойти и слепить снеговика прямо посреди дороги?
Через несколько миль он замечает, что на больших, ледяных комьях снега, прилипших посередине лобового стекла, там, где их не мог достать ни левый, ни правый дворник, видна кровь.
«Господи, пожалуйста… Боже мой, нет!»
Он съезжает на обочину и останавливается, чертыхаясь, спеша, достает из-под сиденья фонарик, открывает дверь, встает на подножку и осматривает капот.
Кровь и волосы. В комьях льда и снега — кровь и волосы. Он встряхивает головой. Нет, это просто снеговик. Это просто снеговик — и все. Но откуда кровь? Наверное, это птица. Да, птица. Птица ударилась о капот, а он не заметил.
«Но у птиц нет волос», — возникает шепот на задворках сознания.
— Нет, — громко говорит Руди. — Нет. Это была птица. Птица ударилась о капот, а я не заметил. — И это помогает. Не очень, но помогает. И он едет дальше — руки у него дрожат, он знает, что это не могла быть птица, но снова и снова убеждает себя в обратном — и очень хорошо понимает, что это будет преследовать его всю оставшуюся жизнь.
— …Очень красивая девушка, тут уж не поспоришь. Длинные светлые волосы, миловидное лицо. Она напомнила мне мою младшую дочь. Я увидел ее в танцевальном зале «Уиллобрук» — когда-то он назывался «О’Генри», а потом его выкупили новые владельцы и решили все там… подновить, что ли.
Она подошла и пригласила меня на танец. Я рассудил: почему бы нет — она была страшно вежливой, не то что нынешние девушки, — и мы не слишком долго, но очень недурно потанцевали. Видели бы вы, как она была одета! Длинное белое платье, глаз не отвести, и белые туфли. Это, наверно, прозвучит слащаво, но она была похожа на ангела с рождественской открытки.
Но было кое-что такое… она была ужасно холодной, хотя была только осень и в зале было тепло. Спина, руки, щеки. Очень холодные. У меня жена вроде как мерзлячка… Нет, она у меня хорошая, не подумайте, но знаете, иногда у нее руки прямо как лед… Так вот она говорит, это все из-за того, что у нее кровь плохо по жилам циркулирует… Так, о чем я говорил? Ах, да.
Эта девушка была по-настоящему холодной, и я говорю, мол, дать тебе куртку? Она вежливо меня благодарит, и я накидываю свою куртку ей на плечи. Она спрашивает, не могу ли я подвезти ее домой, и я говорю: конечно, о чем разговор? Мы едем переулками, и она просит меня свернуть на Арчер-авеню. Я сворачиваю, едем дальше и болтаем о погоде, о том, как изменился «Уиллобрук», обо всем подряд, и тут мы подъезжаем к кладбищу Воскресения, и она просит меня остановиться. Я про себя думаю: странно как-то, — но останавливаюсь.
Она отдает мне куртку, опять благодарит, говорит, какой я джентльмен, затем выходит из машины и направляется к воротам кладбища. Я думаю, ничего себе: пол-одиннадцатого вечера, а она к мертвякам в гости. Кричу ей вслед, что кладбище закрыто, что надо бы ей вернуться в машину, и я отвезу ее домой. И тогда она оборачивается, смотрит на меня, улыбается и говорит: «Я уже дома». А потом… просто растворяется в воздухе.
И тогда я понял, кто она такая, и, можете мне поверить, чуть штаны не обмочил. Вот оно как. Ты слышишь все эти рассказы о ней, но никогда не думаешь, что сам когда-нибудь можешь с ней повстречаться… ну, вы понимаете, о чем я. Дня не проходит без того, чтобы я ее не вспоминал. Плакать хочется, как подумаешь, какой смертью она умерла — одна, на дороге, среди зимы. А сукин сын, который ее сбил, даже не остановился. Может, он до сих пор жив. Надеюсь, в его жизни не было и мгновения покоя.
Она была хорошей девушкой и не заслужила такого, понимаете?
Старик удивляется сам себе; за десять часов поездки он остановился только два раза — чтобы помочиться. В последний раз он написал свое имя на снегу, как, бывало, делал в детстве. При этом он даже искренне посмеялся — наверное, впервые за последние двадцать лет.
Он добрался до места вопреки снегу и ветру. Раза три его чуть не сдувало с дороги. По радио сказали, что такие погодные условия можно классифицировать как «снежную бурю», но это его не остановило.
И вот он наконец снова здесь, спустя столько лет, после стольких кошмаров. Целая жизнь прошла. Арчер-авеню. Но теперь, теперь он едет медленно. В этот раз он увидит ее заранее. В этот раз он остановится. В этот раз он все сделает правильно — он надеется, что этого будет достаточно.
Он включает радиоприемник, настраивает его на местную станцию, передающую «приятную музыку». Сегодня вечер больших джазовых оркестров. Гленн Миллер. Стэн Кентон. Спайк Джонс. Эта музыка подходит старику как нельзя лучше. Да, сэр. До тех пор, пока они не поставят Бинга Кросби, особенно «Black Moonlight».
Он выходит из поворота и едет по прямому участку. По обеим сторонам дороги густо растут деревья, они закрывают глубокую ложбину, куда обрывается обочина. Если он не будет внимателен, то может случайно съехать с дороги — даже одним колесом будет достаточно — и кувыркнуться вниз на добрых семь футов. Он скатится на дно ложбины, и с дороги, из проезжающих автомобилей, его уже не будет видно. Но он будет вести машину осторожно — как должен был вести ее в 37-м.
Свет фар мерцает, когда густые снежные облака взбираются по капоту и рассыпаются на ветровом стекле. Но на этот раз у него обогреватель стекла стоит на максимуме; на этот раз у него установлены дорогие дворники; на этот раз он очень внимателен. Он ездит взад и вперед — час, два. Проходит еще полчаса, и он замечает, что стрелка, показывающая уровень бензина, уже близка к нулю.
— Ну где же ты? — спрашивает он, обращаясь к снегу и мраку. Он не ждет ответа, но все же… Он ведь слышал рассказы об этой дороге, о том, как другие люди видели ее, говорили с ней, подвозили ее домой.
— Ну где же ты? — снова спрашивает он, на этот раз громче. Он съезжает на обочину, следя за тем, чтобы не слишком приближаться к обрыву. Чуть ли не половина машины стоит на проезжей части, но ему все равно. Он прижимает ладони ко лбу, глубоко вздыхает и глушит двигатель.
Некоторое время просто сидит, глядя в морозную ночь. А снег вьется вокруг машины. Он так устал, так устал. Ему кажется, что вдалеке он видит двух всадников в средневековой одежде, они скачут к монастырю, где один из них создаст свой последний шедевр.
Он открывает дверцу, выходит из машины и идет по дороге в сторону кладбища Воскресения. У него болят колени, в ногах слабость, но по крайней мере на нем теплое зимнее пальто, зимние перчатки и шерстяная шапка — подарок Генриетты на последнее Рождество, когда она была еще жива.
Не дойдя до кладбища несколько сотен ярдов, он чувствует, что дальше идти не может. Он останавливается, набирает снега и делает снежок. Снег хорошо лепится. Он усмехается и принимается лепить снеговика — точнее, снежную девушку, — совсем забыв, что находится посреди дороги. У него уходит сорок минут на то, чтобы выполнить задуманное, и под конец он совсем не чувствует рук — не помогли даже толстые перчатки. Лицо он вылепить не может, но это его не расстраивает, потому что он помнит это лицо с кристальной ясностью — до самой последней черточки.
Он отступает от фигуры и улыбается, затем протягивает к ней руки.
— Могу я пригласить вас на танец? — спрашивает он.
И вот он стоит, с вытянутыми руками, часто моргая из-за летящего в глаза снега, и слышит рев двигателя, грохот столкновения, металлический скрежет и звук разлетающегося стекла. Он подступает ближе к ней, дотрагивается до ее холодной кожи — да, все ведь говорили, что ее прикосновение было очень холодным. Бедняжка. Бедняжка.
Он стоит и улыбается, а приближающийся свет фар, кружащийся снег и искры создают вокруг нее чудесную зимнюю ауру. Он закрывает глаза. «Вот ты где», — думает он. Он не дрожит. «Я вижу тебя в ночи». Он задерживает дыхание. Задерживает дыхание. Задерживает дыхание. Задерживает…
В Ньюарке, в 1968 году, местная радиостанция каждую пятницу передавала какую-нибудь «старую» программу. Это были выпуски таких передач, как, например, «Без света», «Привидения. Рассказы о сверхъестественном», «Цена страха» и «Макабр». Как-то вечером в одной из передач прозвучал классический рассказ Люсиль Флетчер «Автостопщик» («The Hitchhiker»). Мне тогда было восемь лет, и рассказ испугал меня до чертиков. С тех пор я помешался на историях о привидениях. Отдельной статьей шли рассказы о призраках-водителях, призраках-пассажирах, призраках-автомобилях и призраках-дорогах. Мысль о том, что вот ночь, ты один на дороге, а за тобой следует — или, что еще хуже, находится с тобой в одной машине — что-то сверхъестественное и отнюдь не дружественное, терзала мое молодое воображение. Когда пришло время написать рассказ для этого сборника, я сразу решил, что расскажу историю о привидении на дороге. Возможность воссоздать легенду о Мэри с кладбища Воскресения казалась мне настолько заманчивой, что я не смог ей не воспользоваться. Кроме того, я всегда хотел попробовать написать рассказ о призраке, в котором сам призрак так и не появляется. Ну, если только посредством чувства вины. Потому что вина — это ведь тоже призрак.