Гавриил Угаров ВЕРНУТЬ ОТКРЫТИЕ

— Ненавижу скромность, — вдруг сказал наш собеседник. Сказал с яростью, болью, его добродушное лицо помрачнело. — Ненавижу.

Мы озадаченно притихли. Вагон мягко потряхивало, за окном синел сумрак, но никто не зажигал света, без него было как-то уютней, и разговор до той минуты шел тихий, доверительный, какой часто возникает в поезде дальнего следования меж незнакомыми пассажирами. И вот… Не помню, что предшествовало сказанному, какой-то вроде бы пустяк, но ведь и пожар начинается с искры.

— Позвольте… э… Петр Николаевич, — первым опомнился мой сосед, седенький, борода клинышком, старичок. — Как же так? Оно, конечно, скромность, как и любое другое достоинство, будучи чрезмерным, может и… Но согласитесь, скромность украшает человека и как ее можно отрицать, решительно не понимаю!

— Можно, — жестко сказал Петр Николаевич. — Можно и должно, если из-за нее пропало средство спасения тысяч людей.

— Да что вы говорите? — ахнул старичок. — Вы… Вы не преувеличиваете?

— Если бы! На моих глазах скромность одного замечательного человека обернулась, можно сказать, преступлением перед человечеством. Извините… Чтобы вы меня правильно поняли, придется все рассказать подробно.

— Да, да, соответственно, в голове, знаете ли, как-то не укладывается…

— Понимаю, тоже когда-то так думал, Ошибка! Слушайте: пересадка внутренних органов до сих пор неразрешимая, в общем, проблема, и никто не скажет, когда она будет, разрешена окончательно. А она, между прочим, уже была — и блистательно! — разрешена более десяти лет назад!

— Не может быть! — вырвалось у меня. Я, биолог, не мог сдержать свое недоверие.

— Ах, не может… — даже в полутьме глаза Петра Николаевича блеснули иронией. — Вдвойне печально, что это говорите вы. Не только как биолог. Вы по национальности, кажется, якут?

— Якут. А что?

— Ничего. Имя Томмота Ивановича Долгунова вам что-нибудь говорит?

— Нет…

— А он мог бы стать гордостью нашего народа, всего человечества. Не стал, из-за скромности не стал. Слушайте! В чем главная, даже единственная неразрешимость проблемы пересадки внутренних органов? В тканевой несовместимости. Пересадить можно хоть от лешего к бабе-яге, дело техники; организм, дурак, отторгает, фактически надо сломать, подавить иммунную систему защиты; это удается, но сами знаете, какой ценой. Нет, не подумайте, я не медик, не физиолог, вообще не ученый — строитель я. Просто… Вот об этом и речь.

Он замолчал на мгновение. Свет фонарей какого-то полустанка прошелся по его лицу движением теней, как будто укрупнил его, выделил сумрачность выражения.

— Печень у меня заболела лет в двадцать. Но знаете, как это бывает в молодости: чтобы меня — да ни в жизть! Многие в юности живут с ощущением личного едва ли не бессмертия. То есть отвлеченно сознаешь, что и тебя не минует, но это настолько далеко, что даже неправдоподобно. Словом, к врачу я не пошел, институт окончил — и начало меня по стройкам мотать! Дел невпроворот, ну поболит и перестанет, здоровый же мужик… Наконец, допекло. Так допекло, что я уже был готов молиться на белый халат. Ну местная больница, обследования там, лекарства, однако замечаю я по выражению лиц моих ангелов-хранителей, что, похоже, напрасны мои надежды на силу молодости, а заодно на могущество медицины. Выздоровлением и не пахнет, хоть и профессора откуда-то приглашали, и уход первостатейный, и весь прочий арсенал пущен в дело. Короче, вызвал я своего врача на откровенность. Душевный был человек и смелый, из тех военных врачей, которые привыкли за чужие спины не прятаться, а действовать решительно и сообразно с обстановкой.

Да… Сказал он мне, как на духу обрисовал перспективу. Черт, даже сейчас страшно вспомнить! Но откровенность его была не без умысла, потому что надежду имел. Так, мол, и так: покатится все обычным путем, ну и… Медицина, как говорится, бессильна, раньше бы захватили твою болезнь спасли, а теперь… Но есть мосточек, есть. Никто по нему еще не ходил, только мост уже построек, ждет некоторым образом смельчака. На животных все опыты проделаны, удача стопроцентная, теперь доброволец нужен. Риска, нечего скрывать, хватает. Правда, уверен, его поменьше, чем у Барнарда, того самого, что первым как раз в те годы сердце пересадил. Но это, говорит, моя уверенность и Томмота Ивановича.

«Это что еще за светило?» — спрашиваю. Грубовато спрашиваю, сами понимаете, какие у меня мысли. «Не светило, — отвечает. — Хирург нашей больницы. Только дело не в том, где он работает и какие у него титулы, великий Кох, да и не он один, вначале еще дальше от науки был. Дело в том, какая у человека голова и какие руки. Томмот Иванович из якутов, женился на русской, здесь, на ее родине, и осел и оперирует так, что, если бы не его скромность, давно был бы в Москве, может, уже и профессором стал, голова у него светлая, таких поискать. А не стал он профессором, уверен, потому, что исследования, которыми он занимался, ни в какой научный профиль не вписываются. Недиссертабельны они». — «Ну а конкретней?» «Конкретней. Вас может спасти только пересадка печени, чего, в общем, нигде в мире не делают, а если и делают, то… (тут он меня насчет иммунной несовместимости и просветил). А Томмот Иванович давно вынашивает идею, что при всем бесконечном разнообразии физиологических индивидуальностей должен же и в этой бесконечности быть некий порядок, единый, что ли, закон. Делится же на группы кровь! Пока этого не знали, за одной удачей следовали десятки неудач. А теперь все стопроцентно. Смелый у Томмота Ивановича ход мысли, но история науки его подтверждает. Всюду есть закономерность группировок: и в атомах, и в растениях, и в звездах, и в элементарных частицах ее со временем найдут. Почему иммунная система обязательно должна быть исключением? Томмот Иванович выделил семь типов или групп тел и сейчас готов к решающему опыту».

«Почему семь, а, скажем, не семнадцать?» — вопрос мой прозвучал довольно глупо, но мне, понимаете, было как-то не до логики, свою перспективу прояснить хотелось.

Врач развел руками…

«Этого и Томмот Иванович не знает, хоть и восхищается скрытой гармонией природы: радуя из семи цветов, музыка из семи нот, организмы делятся на семь групп — случайно ли? Но дело не в цифре. Томмот Иванович нашел способ распознавания „групп совместимости“. Он уверен, что с завершением его работы пересадка внутренних органов станет делом столь же надежным, как переливание крови. И, знаете, я ему верю, иначе не предлагал бы вам у него оперироваться. В общем, подумайте до утра…»

Какую я провел ночь, умолчу. Утром сказал, что согласен. А что оставалось делать? Тут хоть какая-то перспектива, а с отказом — никакой, это я уже и без медицины чувствовал.

К вечеру мой доктор пришел с незнакомым врачом. Так, внешне ничего особенного: среднего возраста, среднего роста, сдержанный, глаза узкие, карие, умные, держится тихо, словом, из тех интеллигентов, которые и кошке говорят «вы»…

«Волнуетесь? Не стоит, вы для нас как первый космонавт, увидите, все будет хорошо…»

Говорил он мягко, с чуть заметным, очень приятным акцентом, и была в его словах такая уверенность, что у меня на душе сразу полегчало. Доверие он вызывал, не могу сказать чем, но в ответ на его улыбку и я улыбнулся. Бывает такое: встретишь кого-то и с первых его слов ясно — хороший человек, добрый, надежный. И даже странные его затем манипуляции ничуть мою веру не поколебали. Ведь что он сделал? Достал из портфеля стеклянный, с притертой пробкой, сосуд, пинцетом извлек оттуда кусочек марли, потер им мою пятку, уложил обратно и тщательно закупорил. Все! Обернулся к моему доктору: «Что же, будем искать…» Тот кивнул.

Ушли оба. Ну думаю, это только начало, главные анализы и обследования впереди. Идет время — никаких анализов или там еще каких подготовок! Что донора надо ждать, это я знаю. Должно с кем-то случиться несчастье, чтобы я новую печень получил, такое уж тут гадостное условие, что лишь чья-то гибель может для меня оказаться спасением. Да… Говорят, собираются для этих целей обезьян разводить, все лучше, хотя тоже… Впрочем, я не о том. Знаю, что надо ждать, но где же подготовка, анализы и все прочее? И Томмот Иванович не показывается. Неужели отказался?!

Врач, как мог, меня успокоил. «Анализы, говорите? Все они уже сделаны. Помните, в тот раз Томмот Иванович марлей потер вам пятку? Больше ему ничего не надо. Ждите».

Чудеса! Но знаете, от этих чудес мне, как ни странно, стало легче. Нет, что ни говорите, во враче и обаяние должно быть, и некоторая таинственность. Немного ом должен выглядеть чудотворцем, вот что скажу.

Впрочем, я не о том… Однажды утром за мной, наконец, пришли. Сразу в операционную. Томмот Иванович кивнул мне, словно старому знакомому, снова проманипулировал с марлей, только на этот раз протер еще под мышками и живот, где печень. Вышел, но вскоре вернулся.

— Да, все соответствует. Начали.

Прооперировали. Никакого затем подавления иммунитета, никаких особых лекарств, а печень прижилась, как миленькая. С тех пор вот уже больше десяти лет — ни мур-мур, думать о ней забыл. Кому-нибудь из вас такой случай известен?

Хотя вопрос, казалось, был обращен ко всем, взглянул Петр Николаевич на меня.

— Ну, — сказал я. — По имеющимся данным во всем мире на сегодняшний день пересажено более тринадцати тысяч почек, около двухсот двадцати сердец и ста восьмидесяти печеней. Правда, после пересадки сердца — и то, если все прошло удачно, — человек живет четыре-пять лет, печени — четыре, с почками лучше — до десяти лет дотягивает.

— И это при всех ухищрениях медицины до операции и, главное, после! А у меня…

— Но единичный случай еще ни о чем не говорит. И его обстоятельства… как бы вам сказать…

— Да говорите уж прямо — сомнительные! Не-ет, уважаемый скептик, все не так. Я у Томмота Ивановича был первым, но не последним. И все здравствуют уже больше десяти лет! Что вы на это скажете?

— Но если это действительно открытие, — я разволновался, — мы все о нем давно бы знали! Но даже в медицинских кругах…

— Стоп! Я недаром говорил о скромности, как о преступлении. Слушайте, что было дальше. Пока я выздоравливал, я, можно сказать, подружился с Томмотом Ивановичем. Что я на него, словно на бога, смотрел, это само собой, но знаете, кроме физического, так сказать, сродства есть и духовное. Может быть, здесь люди тоже делятся на группы, наверняка делятся. Томмот Иванович… Удивительный человек. Сказать, что он был умный, талантливый, даже гениальный, значит ничего не сказать. Что значит умный человек, в каком смысле умный? Иной гений в простых житейских делах такой, простите, дурак, любой хитрован его тут превзойдет и своим умишком накроет; кто не верит, пусть биографий великих побольше почитает. Нет, Томмот Иванович простаком не был. Но сердце у него было незащищенное, что ли. Вроде бы само воплощение спокойствия, а чуть приглядишься… Да, мы, его пациенты, эту ранимость Томмота Ивановича нутром чуяли и даже сволочные по натуре старались его не обидеть, скрывали от него свои мелкие болести. Ум и душевность, они, знаете ли, светятся, к ним даже дурной человек тянется, ему отогреться хочется. Добавьте к этому скромность. Ранимость обернулась бедой для самого Томмота Ивановича, скромность — для науки, для медицины, для всех, кого его метод мог бы спасти…

— Да в чем же метод? — не выдержал я. — И при чем тут скромность?

— А что же, по-вашему, открытие можно отделить от личности ученого? Ой ли? Об открытии и методе мне, как и другим, известно немногое. Похоже, Томмот Иванович различал родственность организмов по запаху…

— По запаху?! — я даже ахнул. — Извините, но это даже неправдоподобно. Нос — никакой не инструмент, а современные детекторы и анализаторы запахов, за редким исключением, такое грубое барахло… Вообще это одна из самых темных областей науки. И распознавание иммунного родства по запаху… Нет, это фантастика.

— И-и, молодой человек! — подал голос все это время молчавший старичок. — Я наоборот скажу, фантастика-то теперь и есть реальность. Для вас, не говорю уже о банальном телевизоре, даже космические полеты обыденны. А я вот в ваши годы не то что о полетах на другие планеты, о карманных радиоприемниках лишь в фантастических романах читал. Так-то! Новое, настоящее новое, оно и должно выглядеть невероятным, этому опыт истории учит, и Петру Николаевичу я чем дальше, тем больше верю, хотя до сих пор в толк не возьму, при чем тут скромность и почему он ее считает преступлением?

Я не нашел, что возразить. Отповедь старичка меня поразила. Самый молодой из всех, я оказался в их глазах консерватором! Да-а… Это ж надо! Специалист называется… Может, в этом все и дело? В том, что я — молодой специалист, еще накопленного толком не освоил и держусь за него, как за каменную стену, чтобы ненароком не поскользнуться?

— Нет, — пробормотал я. — Допустить всякое можно. Только… Нет инструмента, какой же это метод?

— А есть у меня одна догадка! — подался ко мне Петр Николаевич так, что под тяжестью его крупного тела в купе что-то скрипнуло. — У Томмота Ивановича была сибирская лайка, умница, его, без преувеличения, друг. Басыргасом звали. Между прочим, когда Томмот Иванович выводил пса гулять и даже инструкциям, очевидно, вопреки иногда брал его с собой в палаты, то всякий раз почему-то завязывал ему нос марлей с ватой. Мы даже шутили: «Басыргас идет, дверь закройте, а то насморк подхватит!» Не странно ли так беречь обоняние пса и вдобавок нарушать правила, которые, надо сказать, во всем остальном Томмот Иванович соблюдал свято? Однажды я его об этом спросил откровенно. Знаете, что он ответил? «Белку и Стрелку, которых люди вперед себя в космос послали, помните? Заслуга Басыргаса больше…»

— То есть вы хотите сказать, что собака…

— Вот, вот! Я специально почитал кое-какую литературу. Носовые клетки человека могут различать пять тысяч запахов, а немецкой овчарки — двести двадцать пять тысяч! Разница… По запаху следов собаки ловят преступников, вынюхивают наркотики, даже скрытые месторождения ищут. Трудно ли научить собаку различать спектр запахов, присущий людям физиологически однотипным? Тогда понятно, почему Томмот Иванович старательно оберегай нос Басыргаса, почему его в палаты водил, почему не пользовался никакой особой аппаратурой… И еще одно становится понятней. Томмот Иванович…

Голос Петра Николаевича осекся. Наконец он справился с собой и заговорил отрывисто, почти бесстрастно.

— Томмот Иванович погиб так. Распоряжение по району вышло ликвидировать всех бродячих собак. Может, и верное постановление, много их развелось, были случаи бешенства. Но бродячих отловить непросто. А план, кому-то отчитываться надо. И один из типов, кому отлов был поручен, пристрелил Басыргаса, хотя пес был в ошейнике, хотя Томмот Иванович находился поблизости, хотя он этому типу кричал… Пристрелили. На глазах у Томмота Ивановича. Инфаркт. Не спасли. Подождите… Трагедия еще в том, что Томмот Иванович ни слова о своих достижениях не напечатал. Вот она, скромность! Другой на копейку сделает, а трубит на весь мир. Он же… А, что говорить! «Рано, преждевременно, успеется…» Успелось. Остались успешные операции, записи черновые, да толку что? Операции в мировой практике не новы, подход более чем сомнительный, надо еще посмотреть, чем обернется… Записи и вовсе… Отдаленными результатами операций, ясно, никто не поинтересовался; тот, мой лечащий врач, тоже вскоре умер, начальство в больнице сменилось, так все и кануло. Еще бы, глушь, периферия, хирург без степени, дело его знахарством отдает… Из такой предубежденности нам бы стены возводить, прочнее не было бы! Вот чем скромность-то обернулась.

Боль слов Петра Николаевича нас всех придавила, говорить после них было трудно, нехорошо, но я все же превозмог себя.

— Простите мой скепсис, Петр Николаевич, заставили вы меня поверить… Только в одном вы не правы, совершенно не правы. Зря вы Томмота Ивановича вините. Не в скромности дело, работе он повредить боялся.

— Чем же это? Построил я дом — я его сдать должен! Сделал человек открытие, не скромничай — предъяви, оповести мир. Дело всюду дело, никакой разницы.

— Что вы! Сами же упомянули, что за излеченными надо проследить…

— Не вижу разницы. Дом тоже нельзя оставлять беспризорным, и с ним может случиться всякое. Это обязательств «сдать-принять» не отменяет, то уже вторая фаза, а тут и первой не было. Не было!

— Но дом же по проекту строится! А открытие — всегда новинка, часто оно что-то и опровергает…

— Ага! Вот и я о том же, о предубеждении. Будто лучший с ним способ бороться — это молчать. Пускай из скромности.

— Да не мог же Томмот Иванович раньше времени говорить, не мог! И это лучше всех ваших клятв убеждает, что он был истинным ученым! Тут ведь что? Огромное он тогда вызвал бы недоверие, метод-то уж больно… нестандартный. Могли бы сгоряча операции и прикрыть, вот что он наделал бы преждевременным своим сообщением. А людей спасать надо… Чтобы говорить, Томмоту Ивановичу нужна была большая статистика. И не просто успешных операций, а прослеженных во времени результатов. Тогда и против метода было бы трудно возразить. Да, жалко… Уцелели ли хоть записи Томмота Ивановича?

— Увы, понятия не имею, вскоре перебросили меня на далекую стройку. А что… Вы кого-нибудь знаете, кто может, кто поверит?..

— Не знаю… Но если попытаться, если дать записи моему ленинградскому учителю, профессору Керженцеву, то, может быть…

— Только не ленинградскому, не московскому или там харьковскому! вдруг подал голос четвертый, дотоле молчавший попутчик, которого за постоянный самоуглубленный вид мы прозвали между собой «философом». Будет чудом, если ученый из горожан поверит в метод Томмота Ивановича, потому что вы, боюсь, упустили из виду одно немаловажное обстоятельство.

«Философ» выдвинулся вперед, и как раз скользнувшие снаружи огни высветили его худое с запавшими глазами лицо.

— Обстоятельство вот какое, — проговорил он, словно печатая каждое свое слово. — Существует распространенное мнение, что творцы в науке взаимозаменяемы, в том смысле взаимозаменяемы, что не было бы, допустим, Эйнштейна, теория относительности все равно была бы создана если не в то же самое время, то лишь немногим позже, ибо научная истина объективна. Ошибка. Не буду приводить пример с телескопом, который вполне мог быть создан века за три до наблюдений Галилея, умолчу и о том, что знаменитые опыты самого Галилея с падением тел вполне могли поставить древние греки. Все это частности. Главное же хорошо выразил один науковед: «Возможность наблюдать зависит от того, какой теорией вы пользуетесь». Мысленное же зрение исследователя зависит, во-первых, от времени, в котором он живет (греки в силу ряда социально-экономических причин чурались опытов и потому закономерно, что пришлось дожидаться Галилея). Во-вторых, это зрение зависит от личности самого исследователя. Все? Только что рассказанная история подтверждает, что нет, не все. Ваш Томмот Иванович сделал открытие не только в силу своего таланта, но еще и потому, что он был якутом.

— Как? — опешил я. — Какое это имеет значение?

— Не догадываетесь? Впрочем, это мог сделать не обязательно якут, с таким же успехом это мог осуществить талантливый манси, ненец, чукча. Петр Николаевич, что для вас есть собака?

— Как что? Ну животное, друг человека…

— Да, вот так или примерно так ответил бы любой житель города, любой потомок извечных земледельцев. Ну а вы, уважаемый, — он обратился ко мне, — что для вас, потомка многих поколений охотников, та же собака? Вообще все живое? Не для вас лично, а для якута, для того же Томмота Ивановича, человека постарше, который, верно, прекрасно помнил иную, негородскую жизнь? Ну?

— Ах, вот вы о чем… — сказать, что я изумился, значило ничего не сказать. — Слушайте… неужели?..

— Я ничего не утверждаю наверняка, я только выдвигаю гипотезу. Лучшей одежды, чем придумали эскимосы, для полярников не было и нет. При всем развороте научно-технической революции. Байдарка… Перечислять можно долго. Что, своеобразие народного таланта — дело только прошлого? Нет, товарищи, и будущего тоже. Единство и одновременно национальное своеобразие советской культуры. Как часто мы произносим эти слова, не задумываясь над глубиной их смысла, или сводим все к своеобразию архитектуры, ремесла, песен, плясок и тому подобного. Нет, все куда значительней. Теперь расскажите, что такое для вас, якута, природа, что для вас животные и все такое прочее.

— Ну… — я замялся. А, была не была! — В общем, гак. Природу, животных и птиц мы очеловечивали, это наше совсем недавнее прошлое… Что вы хотите, природа — это же наш дом, где мы проводили, а многие и сейчас проводят большую часть жизни! Любим ли мы ее? Не то слово… Она и мы это все едино… По нашим недавним представлениям, животные радуются, горюют, мыслят, как человек, у них свои заботы и думы, есть и чувство справедливости, Они могут разговаривать с человеком, понимать его настолько, что, говоря, например, о медведе, нельзя его ругать — может услышать и отомстить. Нельзя без надобности причинять боль животным и птицам. Деревья плачут, когда в лес выходит неумелец с топором… Наоборот, они радуются, когда видят мастера. И так далее. Конечно, теперь многое кажется наивным…

— А многое ох как не мешало бы перенять всем в теперешней нашей экологической ситуации… — вздохнул старичок. — Да, теперь и история Томмота Ивановича предстает совсем в ином свете.

Я в восхищении смотрел на «философа», хотя почти ничего не мог различить в темноте. Это же надо — сообразил то, что должен, обязан был сообразить я!

— Что ж, — заговорил тот. — Моя гипотеза, как видите, не совсем абсурдна. Это для кого-то собака — «инструмент», а для Томмота Ивановича Басыргас был едва ли не соавтором. Именно такой человек должен был опередить свое время, пойти на сотрудничество с животным, решиться на такой «ненаучный» подход, который, уверен, когда-нибудь, когда мы сблизимся с природой (иначе нам не жить), станет обычным. Да, Томмот Иванович несколько иначе смотрел на мир, чем мы все. Этим он обязан своим предкам, своей культуре, которая в нем сплавилась с современной, вобрав все лучшее из обоих. Перед ним не стояли те психологические барьеры, которые в этой проблеме были бы почти неизбежны и трудноодолимы для меня, займись я ею. Но конечный вывод, увы, печален. Кто-то, разумеется, повторит открытие Томмота Ивановича, но сделает это с большим запозданием, ибо наука движется инструментальным, в данном случае долгим путем. Тысячи и тысячи умрут раньше времени, если только…

— Что? — выдохнул Петр Николаевич, который, как и мы все, завороженно следил за необычным ходом мысли «философа».

— Дело ускорится, — тот опустил руку на мое плечо, — если по следам Томмота Ивановича двинется он. Или кто-нибудь вроде него. Найдите, Кэскил, своего Басыргаса, верните нам утерянное, больные не должны ждать.

Я вздрогнул от неожиданности. Но тут же пообещал сделать все. Мог ли я поступить иначе? С тех пор на мне лежит эта ответственность. Разделит ли ее кто-нибудь со мной?

Загрузка...