Капля дрожала на кончике травинки. Тяжëлая, набухшая падала вниз. На босой палец маленькой ножки. Девочка хохотнула от нежданной прохлады, облизавшей ступню. Божья коровка важно расселась на соседней с еë носом веточке. Насекомыш сосредоточенно гремел жёсткими скорлупками красноточечных надкрылков.

Потом, жучок зажужжал, выпрастывая мягкие смуглые тоненькие крылышки, но остановился, замер. Коричневатые краешки перепоночек застряли в полуразмахе, стеснëнные створками глянцевых полукружий. Солнца лучик струйкой пронизал кружева зеленолистых трепетных берëзок, добрался до голубого любопытного глаза девчушки, затаившейся над божьей коровкой, щекотнул пушистые реснички.

Колинá чихнула. Звонко дëрнула звуком, вытягивая губы в трубочку…

Получилось "Чууууииих". Нежно, тоненько.

Букашка сдулась с ветки, падая спинкой, невероятно вывернулась, покачалась в воздухе, в этот день необычайно пряном, тягучем, и улетела на небко.

Девочка задрала голову. Пушинки волосиков, обрамлявших светлое личико, поднялись вверх. Лента, голубой змейкой выметнулась, выскользнула в зелëную высокую траву.

Невдалеке громыхнуло ботáло, повязанное на коровью выю.

Колинá подхватила ленту с травы, подвязала коску, опрометью понеслась на опушку, едва касаясь быстрыми ножками лоснящейся зелени многотравья.

Стадо бурëнок возвращалось в деревушку. А с ними и пастух – отец Колины́.

Каждое утро, чуть свет, и каждый предзакатный час, Колинá стояла у края деревни, за развалившимся забором "чернóй избы", опираясь ручонками на косой, дурновылезший кол, за которым кончалась деревня и начинался прилесок. При рождении еë крестили Софьей, но никто, кроме еë отца, и не помнил этого имени. Как только девочка научилась топáться ножками, она стала поутру́ и ввечеру́ подбегать к колу́ и держась за него, качаясь и напевая одной ей ведóмые песенки, провожать-встречать стадо с пастухом.

Людские языки спóро прозвали девочку Колинá – держащаяся за кол, топочущаяся у околицы.

Мать Колины́ скончалась родáми. Она была из пришлых. Не деревенская, не нашéнская. Вся белая, прозрачная, болезная голубой синевой венок, стекавших по невесомым запястьям к изнеженным, белóузким ладошкам.

Наши местные девахи были ширококостны, широколицы, грубоватой, раскосой наружности. Закопчены жадным солнышком, чуть колченоги, приземисты. Русый волос у них жёсткий, как конский. Было что-то от монгольской вольницы в этих суровых девушках. В том, как они, подобоченясь, подтыкали подола, подхватывали золотые щетинистые снопы, перевязывая их на перекрестье вязáнкой.

Когда Павел, невесть откуда, то ли, с лесных заимок, то ли, с дальних выселок, привел себе невесту – деревенские сразу прозвали еë Си́ня, минуя еë имя Лизавета.

В деревне на прозванья языки быстры́. Только Павла всегда и все звали по имени. Не приклеилось к нему ни одно прозвище, как ни старались деревенские острословы. От него всякая чернóта отскакивала, как шелуха от спелых зëрен. И сам Павел был несхож с деревенскими ни нравом, ни обличьем. Светлокожий, голубоглазый, с пшеничной духмяной бородой. "Ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца" – судачили соседи, но Павел только улыбался тихо в свою чудесную бороду, в которой жили-путались травинки-лепесточки. Он был весь, как свежий луг, на который гонял он деревенское стадо. Такой же журчащий и ласковый.

Вечерами они с Колинóй садились у окошечка, что выходило на лес, и смотрели, смотрели вдаль, перешептываясь одним лишь им понятными словами. Одним лишь им ведóмыми звуками.

Вéды. Так про эту маленькую семью судачили в деревне.

А всë пошло от местной повитухи Лясы. Уж больно она любила посплетничать. А тут…

Мать Колины́ – Синя́ дохаживала на сносях из последних сил. Она таяла, а живот рос. Под конец, Павел выносил еë по утрам на руках на опушку, укладывал на душистый травяной сноп, а сам уходил со стадом на ближние луга.

~~~

… белы́ облака, белы́ лëгóньки. Где вы ведóньки, мóи девóньки… Я ушла от вас, заплела венок, зáлизал туман раны моих ног. Да любила я, да ходила я, в ому́ты темны́, выходила к вам с туман-пéлены, зáпевала я с вами пéснь свою… белы́ облака, скоро к вам сойду…

~~~

Ввечеру, Павел забирал жену из стогá, лëгкую, невесомую, как-будто обтекающую белой пеной большой, тугой живот.

Ляса была званá в дом к Павлу до родов всего раз. Тогда она заглянула в глаза Сини́, и всë поняла…

–Не жить тебе, девонька, – Ляса тихо проговорила в тень, бывшую когда-то Лизаветой, – вся ты ушла в дочку вашу. Вон, живот то, какой круглóй…

Повернулась и ушла.

Уходя, бросила коротко Павлу.

–Через месяц приду. Денег не возьму. Но то, что попрошу – отдашь.

Павел, как всегда, тихо кивнул в ответ.

В тот день, когда Колинá попросилась на свет, по-над лесом стоял белым-белый туман. Его языки жадно подползали к избе пастуха, лизали еë, искали щелочки, чтобы заползти, забраться в дом, погладить ту, что сольëтся с ним вскоре.

Роды были быстрыми. Синя́ коротко охнула, и испарилась, исчезла, утонула в белых простынях, настеленных в протопленной нажáрко, по указу Лясы, баньке.

Под низким потолком раздался тонкий писк новорожденной девочки.

–Аааууууиих. – Чуднó, необычно, как песня, невдóмая, иная, нездешняя. – Ааааууууии.

Свет, падавший он лучин, заплясал, заторопился по стенáм, затрясся в душистый травах, навешенных Павлом, по наказу повитухи.

Синя́-Лизавета глянула на дочь, откинулась назад, закрыла синие веки. И отошла за туман. Тихо, тихо.

Белые простыни были зáлиты чëрной, смолистой кровью роженицы. Ляса покачала головой, окунула ребëнка в тëплую воду, обмотала в чистые пеленá, и сунула скрутку застывшему от горя Павлу.

Загрузка...