Однажды летом, когда мне было девять лет, змея укусила меня в бедро.
Я очень мало помню из того, что было после, только отрывочное ощущение времени и безумный жар, как будто все тело в огне, и как я метался, чтобы избавиться от него. А потом все кончилось, и мне стало лучше, и я снова бегал по зеленым склонам среди белых камней. Позже я узнал, что должен был умереть от яда змеи. Тело мое стало от него серо-голубым и желтым; хорошенькое зрелище я, должно быть, представлял собой. Однако я не умер, и от укуса не осталось даже шрама.
И это был не единственный случай, когда я соприкоснулся со смертью Когда меня отлучили от груди, я отрыгивал все, что мне давали, кроме козьего молока. Судьба другого ребенка на этом бы и закончилась, ибо жители крарла великодушно оставляют своих слабых на съедение волкам. Но я был сыном вождя дагкта от его любимой жены и, несомненно, мольбы моей матери спасли меня. Вскоре я окреп, и терпение моего отца было вознаграждено.
Я выжил в борьбе, и мои дни были наполнены ею. Когда я не сражался за свою жизнь, я сражался со всеми детьми мужского пола в крарле, поскольку, хоть я и был сыном Эттука, моя мать не была женщиной этого племени, а я с первого дня жизни был во всем похож на нее. Иссиня-черные волосы, шелковистые у нее и как львиная грива у меня, и ее черные глаза, глубокие как покров ночного неба.
Мои самые ранние воспоминания — о матери. Как она сидела и расчесывала мои волосы, раскинутые по плечам. Она снова и снова погружала деревянный гребень в эти космы, исполненная чувством собственничества всех матерей. Она гордилась мной, а я был горд тем, что она гордится мной. Она была красивая, Тафра, и она любила, как я облокачивался на ее колени, пока она расчесывала меня, и даже тогда, я помню, костяшки моих пальцев были покрыты кровью. Я порезал их о чьи-то зубы, которые я расшатал за то, что они обзывали ее. С самого начала я сознавал свою необычность и то, что выделяюсь из общей массы. Я не забывал об этом ни на час. Это укрепило и закалило меня, и научило держать язык за зубами, что потом очень пригодилось. Моя мать Тафра сверкала как звезда среди краснокожих и желтокожих людей. Даже ребенку, каким я тогда был, было ясно, что они ненавидят ее за ее обаяние и положение, а меня они ненавидели как символ. Когда я сражался с ними, я сражался за нее. Она была скалой за моей спиной. Моей мечтой было превзойти их всех, чтобы утвердить ее права и заслужить ее одобрение. Это мое желание превосходства и нелюбовь распространялись и на отца.
Эттук был грубым краснокожим мужчиной. Красная свинья. Когда он входил в палатку, меня охватывало раздражение. Другим он говорил: «Вот мой сын», хвастался моим ростом, моими крепнущими мускулами, хвастался, потому что это он сделал меня, как хорошее копье. Но когда я вызывал его неудовольствие, он бил меня, однако не совсем так, как воин бьет своего сына, чтобы вложить разум или выбить дурь через задницу, в зависимости от того, что требуется; Эттук бил меня с удовольствием, потому что я был его собственностью и он мог меня бить, но не только поэтому. Позже, когда я стал старше, я понял, что каждый из этих ударов говорил: «Завтра ты станешь сильнее меня, так что сегодня я буду сильнее тебя, и если я сломаю тебе спину, это только к лучшему».
Кроме того, я совсем не был похож на него. Его свиной мозг терзало неясное подозрение, что Тафра зачала меня от кого-то из ее племени еще до того, как он сжег их крарл и взял ее в качестве военной добычи. У него были сыновья от других женщин, но Тафру он высоко ценил. Я видел, как он стоял и смотрел на какой-то из награбленных браслетов, который он собирался надеть на нее, и его член вздыбливал леггинсы на нем только от этого. Я мог бы убить его тогда, этого красного борова, хрюкающего от желания обладать белым телом моей матери. Возможно, это самая древняя, но всегда новая ненависть мужчины к мужчине. Одним словом, он и я не были друзьями.
Время Обряда для мальчиков наступило для меня, когда мне было четырнадцать. Обряд всегда приходится на месяц Серого Пса, второй из месяцев Пса, во время зимней стоянки.
Весной племена уходили в поисках плодородных земель за пределы Змеиной Дороги; во время листопада они возвращались и поднимались в горы. Долины, расположенные высоко в горах и укрытые между зазубренными вершинами, меньше страдали от резких ветров и снега. В некоторых местах долины лежали ниже линии снегов; там цвели травы и вечнозеленые растения, и стремительно летели вниз водопады, слишком быстрые, чтобы замерзнуть. Здесь паслись олени и бродили медведи, медлительные и неповоротливые, легкая добыча для охотничьих стрел.
Эттук зимовал обычно по соседству с другими крарлами, отличавшимися от дагкта. Это были краснокожие скойана и хинга и желтоволосые моуи, располагавшиеся на расстоянии не более пяти миль, все в состоянии натянутого мира. Это время было слишком холодным для ведения войн. Мужчины строили длинные тоннели из уплотненного снега, камней, козьих шкур, глины и веток, и палатки ютились под ними или в пещерах, напоминавших перегородки в подножии гор. Зимой занятий было мало. Время проходило главным образом за рассказами, выпивкой, азартными играми, едой и сексом. Иногда эту монотонность нарушали стычки между соперничающими охотничьими группами. Если один мужчина убивал другого во время перемирия, он должен был платить Кровавый Выкуп, поэтому воины убивали друг друга с оглядкой и редко. Ритуал крарла был единственным оживляющим событием.
Обряд для мальчиков был одним из таинств мужской жизни. Ни один мужчина не становился воином, не пройдя через него. С тех пор, как себя помню, я знал, что это мне предстоит, эта веха моей жизни, и я испытывал ужас, совершенно не понимая почему. Но я скорее проглотил бы язык, чем признался в этом. Даже матери я не признавался. Я не мог допустить, чтобы она видела мою слабость.
В листопад я овладел одной девушкой. Она была примерно на год старше меня и заигрывала со мной, а потом страстно раскаялась в этом, когда я принял ее кокетничанье всерьез. Она преследовала меня, чтобы опозорить, так как больше всего ненавидели Тафру женщины и передали эту ненависть своим дочерям. Девушка, несомненно, думала, что я еще не созрел, но она ошибалась. Она кричала от боли и гнева и кусала мои плечи, пытаясь сбросить меня, но шайрин — ее женская вуаль-маска — притуплял зубы, а мне все это доставляло слишком много удовольствия, чтобы отпустить ее.
Когда я кончил и обнаружил, что у нее идет кровь, мне на мгновение стало жаль ее, но она сказала: «Ты, подонок вне племени, ты тоже будешь истекать кровью и вопить, когда в тебя войдут иглы. Я надеюсь, они, может быть, убьют тебя».
Вообще женщины боялись и почитали мужчин крарла, но по отношению ко мне она испытывала некоторую храбрость, потому что я был сыном Тафры. Я держал ее за волосы, пока она не захныкала.
— Я знаю об иглах. Так наносятся знаки воина. Не думай, что я буду скулить под ними, как девица с ключом в ее замке.
— Ты, — прошипела она, — будешь извиваться. Ты распухнешь и умрешь от этого. Я попрошу Сил-На наслать на тебя проклятье.
— Давай проси. Ее проклятья воняют, как она сама. А что до тебя, так ты должна поблагодарить меня. Я оказал твоему будущему мужу услугу, ты оказалась труднопроходимой сукой.
Тут она попыталась выколоть мне глаза, и я ударил ее, заставив передумать. Ее звали Чула, мою первую жену, как потом вышло; так что изнасилование было в каком-то отношении пророческим.
Все же ее слова привели меня в угнетенное состояние. Татуировка, которая была частью Обряда, тревожила меня давно — Чула лишь высказала эту тревогу.
У меня было странное тело, и это я уже знал благодаря укусу змеи и другим вещам. Я темнел на солнце и бледнел зимой, как и все люди, но на коже никогда не было пятен, и ничто не оставляло на ней шрамов. Как бы желая уравновесить эти свойства, мой организм не переносил ничего незнакомого, что попадало внутрь, даже пищи. Сочное жареное мясо вызывало у меня рвоту, если я съедал больше одного-двух крошечных кусочков; их пиво было для меня отравой. Я наконец начал задавать себе вопрос, как на меня подействуют яркие чернила жрецов и иглы, введенные в руки и грудь. В результате мне пришло в голову, что я, вероятно, умру, как сказала эта девушка, и это вызвало неистовую злость. Было невыносимо думать, что я погибну из-за чего-то презренного и оставлю мать одну в палатке Эттука. И я ничего не мог сказать, так как выковал из себя железного человека. Накануне дня Обряда я пошел охотиться один, поднимаясь и спускаясь по заснеженным краям долины под покровами скрежещущего ветра. Несмотря на мои четырнадцать лет никто лучше меня не владел стрелой и копьем.
У заводи паслись две коричневые самки оленя. Я убил их одну за другой почти за секунду. Когда я подошел выпустить из них кровь, чтобы облегчить их вес, что-то оборвалось у меня внутри как камень, сорвавшийся с горы. Впервые, убив, я понял, что отнял чью-то жизнь, нечто, что принадлежало кому-то. Олени, которых приходилось волочить по снегу, были тяжелыми, как свинец, и дряблыми, как мешки, из которых вылили вино. Я пожалел, что сделал это; у нас было достаточно мяса. Однако я чего-то добивался и вскоре, возвращаясь назад с добычей, я увидел зайца и убил его тоже и принес к палаткам.
Мужчины смотрели на то, что я принес, с возмущением, а некоторые из молодых женщин не удержались от восклицаний. Кое-кому на женской половине я начинал немножко нравиться. После Чулы были другие, более благосклонные, но тоже готовые вопить и жаловаться потом. Однако, как я заметил, они приходили снова.
Эттука не было. Он пил с другими вождями дагкта на южной стороне лагеря. Он не заходил к моей матери, пока не возвращался к вечерней еде или не напивался до буйства, или и то и другое вместе. Тафра сидела в своей темно-синей палатке и ткала на станке, вымененном у моуи. Они говорили, что получили его от людей из города, что к западу от гор, где отшумели и закончились войны, оставив после себя только руины.
Война шла между древними городами с незапамятных времен, но это была величественная война, с правилами, как в танце. Потом появился кто-то, кто все изменил. Племена знали об этом из отрывочных рассказов беженцев, которые переходили через горы, чтобы избежать сражений. Одна сказка, сразу подвергнутая сомнению, была о богине, выросшей на земле. Населению племен больше приходилась по вкусу история о могущественном и честолюбивом муже, который втянул города в битву за свои собственные цели, был убит и предоставил войне полыхать самой по себе, неуправляемой и никем не возглавляемой. В первые пять или шесть лет после моего рождения города нападали друг на друга, как умирающие драконы, и были разодраны в клочья. После этого оставшиеся в живых бродяжничали кучками, пираты в своих родных местах, ожесточенные, безумные и безрассудно гордые. Таких банд было больше тысячи, и у каждой своя вера и какой-нибудь сумасшедший командир или принц. Иногда проходил слух об их налете на селения за горами и о том, что они увели в рабство мужчин из племен. Городские господа всегда считали себя выдающимися; никто из людей не был им ровней. Моуи, однако, вели с ними торговлю у сожженных руин, которые жители крарлов называли Эшкир. Городские воины странно выглядели. По слухам, их лица всегда скрывали маски, как у наших женщин, только их маски были из бронзы, железа или даже серебра и золота, хотя одеты они были в шкуры животных и лохмотья. Из потертых поводьев их коней сыпались драгоценные камни, а у лошадей от голода торчали ребра. Рассказывали также байку, будто эти городские мужчины не едят и обладают волшебными силами. Их никогда не видели зимой, потому что проходы были засыпаны глубоким снегом, и в любое время они редко углублялись на восток.
На станке из Эшкира моя мать ткала алое полотно с каймой из затейливого переплетения черного, темно-бордового и желтого цветов. Это будет для него. Мой гнев вспыхнул с новой силой от вида матери, работающей на Эттука в мои последние часы в этом мире. Я чувствовал, что она должна принадлежать исключительно мне, потому что я был уверен, что завтрашний день означал мой конец, и старался до отказа заполнить делами сегодняшний. Ее волосы, когда она работала, были распущены. Они были цвета чернослива, а кожа ее была по-зимнему белой, как теплый снег. Когда я стану воином, по закону племени она должна будет закрывать лицо передо мной, как перед всеми другими мужчинами за исключением мужа. Но пока это еще не было нужно. По обычаям племени она была старой для невесты, она родила меня в двадцать девять лет; но в полусвете палатки она выглядела совсем молоденькой девушкой. Глаза ее были полузакрыты под действием ритмичного шума станка, и только браслеты на руках слабо позванивали, когда она передвигала челнок.
Я долго стоял и наблюдал за ней и не думал, что она меня видит, но вдруг она сказала:
— Я слышала, он охотился, Тувек, мой сын, и принес добычу, которой этой палатке хватит на много дней.
Я ничего не ответил, поэтому она повернулась и стала смотреть на меня своим особым способом, опустив голову и глядя снизу вверх, полусмеясь. Даже когда она стояла и была выше меня, эта ее манера смотреть создавала ощущение, что я возвышаюсь над ней. И когда ее глаза останавливались на мне, они зажигались особым светом, что не было игрой. Когда это случалось, в ее обнаженной до дна душе было видно, что вся ее радость во мне.
— Подойди, — говорила она, протягивая руку, — подойди сюда и дай мне посмотреть на это дитя от плоти моей, подобное богу. Может ли это быть, что я выносила тебя?
И когда я подходил к ней, она опускала руки, легкие, как лепестки, мне на плечи и смеялась надо мной и над своим восхищением мной, пока я не начинал смеяться схоже.
Ни один другой мальчик крарла не потерпел бы такого от своей матери, и поэтому они изобрели для меня несколько дополнительных прозвищ. Начиная с семилетнего возраста мальчик принадлежит отцу. Он во всем ему подражает, ест с мужчинами и спит в палатке для мальчиков, и с пренебрежением относится к женщинам с их стряпней и шитьем. Если женщина прикасается к нему, он стряхивает ее руку, хмурясь, как будто это птичий помет упал на него с неба, если только ему не терпится отправиться в путь между ее бедрами. Но другие женщины были не такие, как Тафра, их костлявые лапы были подобны тискам, не то что легкие руки Тафры, их лица без шайрина, конечно, не были похожи на ее прекрасное лицо, и их затхлый женский запах был зловонным, как кошачий. От Тафры всегда пахло ароматной свежестью, усиливаемой разными благоуханиями. Даже после того, как боров бывал с нею, она оставалась чистой, как ключевая вода.
— Ах, мой сын, — произнесла она сейчас, — мой прекрасный сын. Завтра тебя сделают воином.
Перед ней я не позволил себе даже проглотить комок в горле. Я с легкостью ответил: «Да», как будто не придавал этому никакого значения.
— Нет никого, подобного тебе, — сказала она. Она запустила пальцы в мои волосы, которые давно уже не напоминали спутанные мальчишеские космы. Она никогда не могла оставить мои волосы в покое, и, как я уже обнаружил к тому времени, другие женщины тоже, как будто цвет или само качество волос притягивали их пальцы, как магнит. Комок в моем горле разрастался; я взглянул на ткань на станке, чтобы вернуть свою злость и так облегчить свою боль. Она заметила мой взгляд. — Я готовлю твое воинское одеяние.
Это меня сломило.
— Мама, — сказал я, — может быть, оно мне не понадобится, — и тут же прикусил язык, я был очень собой недоволен.
— Тувек, — сказала она тихо, — теперь я понимаю. Что, по-твоему, с тобой сделают?
— Ни одна женщина не знает Обряда, — сказал я.
— Верно. Но женщина знает, что мужчины остаются в живых после этого.
Не должна ли я думать, что ты слабее их? Ты, лучший из всех?
— Я не боюсь ничего этого, — сказал я заносчиво, потому что она слишком много хотела от меня в этот момент, — но я думаю, что могу умереть. Вот и все.
Потом я увидел, что ей тоже нелегко, что она говорит так, потому что боится. Ее руки сжали меня.
— Котта, — сказала она, — ты слышишь?
Я резко обернулся, опять рассердившись. Я думал, мы были одни в палатке. Теперь я увидел тень позади станка, слепую женщину-целительницу.
Большие руки ее лежали на коленях. Странное дело было с Коттой: хотя глаза ее не были зрячими, казалось, она видит все. Мальчишки узнавали это очень рано, когда пытались украсть что-нибудь из ее вещей. Она была высокая, почти как мужчина, кожа да кости, ее слепые зрачки светились сквозь шайрин, как сланец. Она часто оказывалась там, где ее не думаешь встретить. Она помогала женщинам в родах, лечила болезни и раны и часто бывала с моей матерью. Среди женщин крарла ходили разговоры, что Тафра умерла бы вместе со своим отпрыском, если бы Котта не помогала при родах. Я появился наутро после победы дагкта Эттука в какой-то битве с одним из крарлов скойана, но Тафре при моем рождении пришлось труднее, чем любому воину в битве. Она не зачала больше ни одного ребенка, и кое-кто говорил, что это тоже дело рук Котты, так как вторые роды оказались бы роковыми для чужачки-суки, жены Эттука.
Эмалевые серьги Котты зазвенели, когда она пошевелилась и уставилась прямо на меня, как будто она видела каждую черту на моем лице.
— Ты сомневаешься насчет татуировки, — сказала она.
— Ни в чем я не сомневаюсь, — сказал я, взбешенный и холодный, каким можно быть только в четырнадцать лет.
— Ты хорошо делаешь, что сомневаешься, — сказала она, заставив меня почувствовать себя идиотом. — Как ты говоришь, но может плохо подействовать на тебя. Тем не менее я осмеливаюсь утверждать, что ты оправишься, как и после укуса змеи. Но мне интересно, не потратят ли они впустую свои чернила.
Я не понял. Я уже собирался бросить ей какие-то резкие слова и покинуть палатку, когда Котта, без какой-либо очевидной причины и связи, добавила:
— Этот станок из города Эшкир. Однажды среди палаток была женщина из Эшкира.
Я бы не придал этому никакого значения, но только Тафра как-то странно застыла неподвижным серым изваянием.
— Почему ты говоришь о ней? — вскоре спросила она. — Она была рабыней, которую украли воины, и она убежала. Что еще тут может быть?
— Верно, — сказала Котта, — но она видела, как он появился, — и она кивнула в мою сторону. — Она стояла на коленях позади тебя и держала тебя, а ты разодрала ей руки от боли. Она была молодая и сильная, но ей тоже предстояло выплеснуть в мир своего ребенка. Интересно, что с ней стало в этих дебрях.
Все это казалось мне невразумительным. Меня удерживало только натянутое, как кожа вокруг раны, лицо матери.
Потом Котта сказала мне:
— Ты не умрешь завтра, молодой самец. Не бойся. Если ты заболеешь, Котта позаботится о тебе.
Она как будто заколдовала меня. Все дневные тревоги исчезли, как исчезает мрак, когда солнце поднимается в небе.
Я вышел освежевать моих оленей, а потом, когда крыша из облаков над горами заиграла красной, пурпурной, желтой и черной красками, как на воинском одеянии, которое моя мать ткала для меня, я выбрал место у огня и в последний раз поел как мальчик.
В ту ночь приходится спать на новом месте вместе с другими мальчиками, которым наутро предстоит посвящение в мужчины.
На рассвете приходит жрец крарла, чтобы разбудить всех. Лицо его покрыто свежей черной краской. Он одет в жреческий наряд, украшенный кисточками из хвостов животных и побрякивающий от медных кружочков и зубов зверей: диких кошек, волков, медведей, а также людских. Я не спал и слышал, как он подошел, прежде чем он схватил меня за руку. Если бы он тихо подкрался, я все равно узнал бы его по его вони.
Сил был провидцем в крарле Эттука. До него им был его отец, который втерся в крарл из леса, имея только свои фокусы в качестве рекомендаций. Богом Сила был одноглазый змей, Вероломный Искуситель, в честь которого с незапамятных времен назывались изгибы и повороты Змеиной дороги. Как-то Сил взял жену, и она принесла ему дочь. Вскоре женщина умерла, что совсем меня не удивило. Дочь тем временем выросла в настоящую суку. Она была помощницей отца в его представлениях с заклинаниями, кроме чего, с ней переспала добрая половина мужского населения крарла, но статус ее был высок. Сил-На (иначе чем дочерью Сила ее не называли, и это было знаком ее величия) всегда метила занять место Тафры в качестве жены Эттука. У нее был один сын, на год моложе меня, Фид, и она хотела бы приписать его Эттуку, но не осмеливалась. Рыжий Фид косил на один глаз, а единственным косоглазым воином в крарле был Джорк; глаза Эттука были нормальными. Эго обстоятельство ее, должно быть, бесило.
Когда Сил поднял нас, мы вышли на открытую площадку за палаткой. Здесь мы разделись и растерлись снегом. Это место было далеко от других палаток под тоннелями, и в долине не слышно было ни звука, кроме тех, что издавали мы, дрожа от холода. В час посвящения женщины должны прятаться, и даже смельчаки сидят тихо.
Жрец подошел и осмотрел нас. Он тыкал пальцами и осматривал мальчиков. Я все еще был зол; моя злость всю ночь составляла мне компанию. Я подумал: «Если он прикоснется ко мне своими когтями, я пробью ему глаза на затылок». Но он, должно быть, почувствовал, как я закипаю, и оставил мое тело в покое. Вскоре он, не дав нам одеться, погнал нас по долине мимо заводи, покрытой коркой льда, которую женщины обычно разбивали, приходя за водой, но не сегодня: ни одной женщине не разрешалось ходить этой дорогой в утро Обряда и через горную гряду. Мы проделали этот путь бегом, чтобы не умереть от холода. На той стороне сосны и кедры темнели, как глубокие черные прорези в слабом желтом сиянии поднимающегося солнца. Наш путь лежал через деревья, через черные тени к силуэту палатки из множества шкур, возвышавшейся подобно храму смерти, в который мы должны бежать. Внутри в палатке была непроглядная тьма. Задыхаясь после бега мы упали там, куда нас толкнули невидимые руки. На полу были грубые ковры, а воздух казался душным и горячим после нашего короткого, но леденящего похода. Там уже были мальчики, пригнанные раньше нас, а позади нас были другие, и все тяжело дышали, как собаки после охоты. Темнота бурлила от тел, дыхания и ужаса. Не я один испытывал недобрые предчувствия, но ничья яростно могла сравниться с моей.
В это помещение было набито, наверное, около шестидесяти юношей из разных крарлов дагкта. И по всем зимним долинам племена будут проводить обряды этого Дня Посвящения, и у каждого племени свой, слегка отличающийся от других обряд.
Вскоре распространился аромат дыма, как сладкая горечь полыни.
После одного или двух вдохов половина начала задыхаться, но проникнув в легкие, дым успокоил их, и все стихло. Это был магический фимиам жрецов. Казалось, что голова постепенно отделялась от тела и плыла в воздухе. Моя голова была где-то под крышей, однако каким то образом я ощущал и свой живот внизу, твердый, как косточка персика.
Потом застучали барабаны, то ли из углов обширной палатки, то ли в моем теле, мне было не разобрать. В темноте раздавалось какое-то бормотание и ощущалось беспокойство, и что-то пискнуло подобно животному, но мне было все равно.
Я долго лежал в дыму, безразличный и в то же время зная, что должен сосредоточиться и не давать угаснуть своему гневу, единственному, за что я мог держаться.
Внезапно какие-то руки схватили меня и швырнули через ковры на тела других мальчиков, лежавших в оцепенении. Наверное, они таким образом втаскивали юношей уже некоторое время, может быть, они даже наступали на меня, как я сейчас наступал в опьянении на других. Я не замечал ничего, и никто не замечал меня.
Перегородка из шкур вела в пещеру, и воздух сразу стал промозглым и заиндевело-холодным.
Здесь было светло. Свет пробивался в мое сознание постепенно, небольшими порциями. Они бросили меня на спину на твердое ложе, и в меня сразу, как зубами, впился холод. По стенам стекала вода, кто-то проскрежетал зубами, кто-то вскрикнул, а звук барабанов обволакивал и расплывался, как и все перед глазами.
У меня в голове все так перепуталось, что я вообразил, что прихожу в сознание; я задрожал от холода и начал слабо сопротивляться, потому что обнаружил, что меня связали. Я отчаянно хотел сейчас испугаться, ибо чувствовал, что это моя единственная защита, а я ее каким-то образом лишился, но земные образы и подробности — запах, цвет, звук — мешали.
Наконец склонилась смерть, чернолицая, с глазами обесцвеченного железа, и я узнал Сила. Это было время и место татуировки. Они нанесут на меня шрамы мужской зрелости, и я умру.
Мне кажется, я его укусил. Он ударил меня по лицу. Я почувствовал и не почувствовал удар. Потом бронзовый коготь царапнул меня, острый жгучий зуд. Он пробежал по груди, ребрам и рукам по следам шерстяного тампона-лизуна, сладострастно наносившего рисунок. Бронзовая игла и игла из кости, и скрип шерстяной нити, протянутой сквозь кожу. Сначала все это показалось пустяком, но тут же стало невыносимым, эти безостановочные укусы-поцелуи, сопровождаемые царапающей серебряной болью. Я забыл, что укусил Сила, и вспомнил только после. Я забыл, кто он. Я уставился в черное лицо, в глаза, мерцавшие в слабом свете, и извивался и корчился при каждом искусном ударе. Но ощущения из невыносимых незаметно перешли в приятные. Я закрыл глаза и какая-то девушка нежно поглаживала меня ногтями, старясь разбудить, и она нежно будила меня во всех смыслах, но когда я потянулся к ней, она вспорхнула и в следующую секунду уже убегала, смеясь, по тоннелю в горах.
Я побежал за ней, но не поймал. Вместо этого я оказался в каком-то месте, где стены плотно прижимались друг к другу, и я различил теплый свет, лившийся сверху из овальной пещеры. Мне захотелось добраться до пещеры, но проход был очень узким. И внезапно в моей голове вспыхнул женский голос, чистый как алмаз. Я не знал, что она сказала, но то был отказ, команда. Это вызвало мучительную боль, которая скрутила меня и съежила, как обгоревший лист. Тогда я громко вскрикнул, потому что смерти в такой форме я никак не ожидал.
Я проболел всего один день или чуть больше, но меня преследовали какие-то странные сны. В моей лихорадке мне виделись древние города, мужчины и женщины в масках, и одно, самое странное из всех видение: женщина-рысь, белая как соль, и на спине ее черный волк. Мне также виделось, что племя забрасывает меня камнями, потому что я превратил воду источника в кровь, чтобы запугать их.
Наконец, я открыл глаза. Во рту было ощущение костяной пыли, а тело было каменным. Я огляделся. Я находился в хижине из тростника и глины рядом с палаткой мальчиков, куда помещали больных. Было темно, но сейчас ко мне приблизился свет. За светом я различил тощую тень и узнал ее по запаху. Это был Сил.
По дрожанию лампы я понял, что он в жутком настроении. Иногда у него на губах выступала пена, и он кричал, как женщина-роженица, что вызывало тревогу у воинов, которые боялись его колдовства. Увидев, что я в сознании, он начал ворчать надо мной свои проклятья, называть меня червячным дерьмом и другими нежными именами. Время от времени брызги его слюны попадали мне на лицо. Я вспомнил, что укусил его.
— Приветствую тебя, Сил, — сказал я. — Что это отравило меня, твои грязные иглы или твои грязные лапы?
Он пронзительно закричал, и на мою грудь упала капля горячего масла из глиняной лампы. Я, наверное, был еще не совсем здоров, иначе я не стал бы говорить с ним так прямо, потому что он был враг, а у меня и так их было достаточно. Но в то время и этим позабавился.
Тут я услышал голос Котты из дальнего угла хижины.
— Он говорит чепуху, пророк, это всего лишь лихорадка. Не обращай внимания. Такие бредни ниже твоего достоинства.
Сил рывком обернулся, и свет лампы упал на нее. Она занималась каким-то врачеванием, сосредоточенно, как будто могла видеть, что делает. — Нет у него никакой лихорадки, женщина — проскрипел Сил. — Это в нем чужая кровь. Он не склоняется перед обычаями красных крарлов. Завтра на заре он придет в раскрашенную палатку, и я буду судить его, и Одноглазый. — И его шишковатая рука поползла по рисунку змея на его груди.
— Как решишь, пророк, — вежливо ответила Котта, — но он сын вождя.
Сил швырнул лампу и вылетел, как злой ветер.
— Умен мальчик, — сказала Котта, — так бесить Сила.
— Не учи меня, Котта, — сказал я. — Скажи мне, как долго я здесь.
— День Обряда, следующую ночь, только что прошедший день.
Это меня немного испугало. Я сказал:
— Мне лучше?
— Лучше или хуже. Ты и другие будут судить об этом.
— Женщины всегда говорят загадками, — сказал я. Я сел, и в голове у меня немного зазвенело, но быстро прояснилось. Я чувствовал себя почти нормально и был голоден. — Дай мне поесть, — попросил я.
— Я сначала дам тебе зеркало, — сказала она, — а потом посмотрим, будешь ли ты все еще голоден.
Это вызвало во мне раздражение, зеркала — женские игрушки. Я не осуждал Тафру за то, что ей хотелось смотреться в зеркало, там было на что посмотреть, но свое лицо я едва знал. Все-таки Котта принесла мне бронзовое зеркало и держала так, чтобы я мог видеть отражение. Она показывала мне не лицо, а грудь и руки, где иглы нанесли знаки племени и крарла.
Я подумал, что лампа плохо светит, потом — что виновато зеркало или мои глаза. Наконец, до меня дошло, что ничьей вины тут нет.
— Значит, так? — спросил я ее.
— Да, — сказала Котта.
Я потрогал свое мускулистое тело, проверяя на ощупь, и уставился на себя. Я мог и без зеркала видеть.
На мне не было ни одного следа татуировки, ни одного шрама от игл, и никаких красок, как будто никогда и не было.
— Может, он обманул меня? — сказал я. — Только притворялся, что работает надо мной, как другие жрецы, и дым одурманил меня?
— О нет, работа была сделана. Многие видели ее: копье — символ крарла и вол — знак племени, и знак Эттука из трех колец. Но сейчас это все зажило и исчезло с твоего твердого мраморного тела, на котором никогда не бывает ни единого пятнышка, о сын Тафры.
Ее предсказание сбылось. Я забыл про голод.
— Без татуировки я на воин, — сказал я.
— Именно так, — сказала Котта, — не воин.
Когда-то ритуал Обряда для мальчиков был, возможно, исполнен глубокого значения. Некоторые из жрецов до сих пор бормотали что-то о богах, которые приходили в эти дни, и говорили, что черные люди с болот поклоняются золотой книге, которая с ними говорит. Но в крарле Эттука, как и у всех краснокожих племен — дагкта, скойана, хинга, итра, дрогоуи — от прежней значительности осталась только поверхностная шелуха, пропала сама суть, не было никакой тайны, ничего, что могло бы возвысить душу или опьяняюще подействовать на голову. И, как это обычно происходит, чем бессмысленнее становился ритуал, тем больше старались поддержать его внешнюю значительность. У моуи есть поговорка: вождь облачается в золото и пурпур, только бог не боится наготы.
Поэтому они носились с Обрядом, а на самом деле это было ничто, и как бы в доказательство его бессмысленности на мне не осталось никаких следов татуировки и раскраски. Теперь они обернутся против меня в растерянности и оскорбленной до смешного варварской гордости. Но кое-что было для меня важным. Их обычаи никогда не значили для меня много, произведение в воины было лишь формой, я не чувствовал ни гордости, ни славы в этом. Я никогда не был членом их рода. Я признавал в себе только кровь Тафры; ее далекий крарл, теперь исчезнувший, я считал родным. Но чтобы дагкта считали меня чем-то меньшим, чем отбросы стаи, меньшим, чем юноши, с которыми я сражался и побеждал, которых пренебрежительно не признавал себе равными, подлецы, оскорблявшие имя моей матери, считаться хуже их — этого я не мог потерпеть. Я вспомнил, наконец, что я сын вождя — Тувек Нар Эттук.
Когда взошло солнце, я был готов, как не был готов в день Обряда. В то утро с иглами я был обеспокоен мыслями о своей смерти, а вот я жив, цел и невредим.
Раскрашенная палатка Эттука сияла выше тоннелей в сводчатой пещере. Отсюда вниз по восточному склону гор путь лежал к зимним стойлам коз и лошадей. Там всегда было несколько мужчин для охраны скота от соседних крарлов, так как любой крарл был готов украсть у другого, когда запасы истощались. Сегодня я разглядел только двоих сторожей, хотя лошади паслись в поле, жуя кору сосен.
Вскоре я обнаружил, куда ушли остальные мужчины.
Склон под раскрашенной палаткой кишел воинами, опиравшимися на свои копья, они ухмылялись и смеялись. Я мог видеть их лица как только вышел из-под тоннелей. Они вспугнули женщин и прогнали их с собрания, но я на протяжении всего пути чувствовал устремленные на меня взгляды. Если я не добьюсь признания сегодня, моя жизнь будет нелегкой. Не только лисы будут стремиться вцепиться зубами мне в горло, но и лисицы вцепятся мне в спину. Я не собирался стать посмешищем для женской половины.
Огонь расцветил вход в пещеру драгоценными красными камнями. У огня сидел Эттук и почесывал свою заплетенную бороду. У него было такое выражение, какое я видел и раньше, как будто он не уверен — разгневан или обрадован он моей бедой. Сбоку от него был Сил, а позади, на корточках, разогревая им пиво, сидела Силова сука-дочь. Это, несомненно, еще больше раззадорило меня. Руки ее горели от жара костра, но ей не терпелось согреться в пламени моего позора. Она была моложе Тафры, но тощая и жилистая, за исключением грудей. Они были тяжелые, бесформенные, и болтались, ничуть не соблазняя меня. Ее выцветшие волосы были цвета гнилого абрикоса.
Я поднял руку в приветствии Эттуку.
— Привет, мой вождь. Твой сын приветствует тебя.
Он посмотрел на меня сверху вниз, довольный, что палатка находится на возвышении. Он уже не мог смотреть на меня сверху вниз, когда мы стояли рядом.
— Привет, Тувек. Я слышал, ты опять в осином гнезде.
— Осы очень легко расстраиваются, мой вождь, — сказал я как можно слаще, ощущая уксус внутри.
Сил что-то прокричал мне. Он часто бывал невразумительным в припадках гнева, хотя намерения его были достаточно прозрачны.
— Сил говорит, ты провинился кое в чем, — сказал Эттук. — Он предполагает, что ты осквернил Обряд, священное таинство, о котором нельзя говорить.
Обряду всегда приписывали это дополнительное название, подразумевая какую-то тайну, которая когда-то была в нем. Я понял, что Сил не сказал Эттуку, в чем конкретно было дело. Он задумал устроить для них потрясающее зрелище, где я буду центральной фигурой.
— Мой вождь, — сказал я медленно и отчетливо, — возможно, пророк забывает, что я твой сын и что твоя честь задета, когда задевается моя. Эттук проглотил это. Он пристально смотрел на меня сузившимися глазами, выжидая. Я сказал:
— Пророк пусть скажет, что я совершил, я отвечу, а тебе, мой вождь, судить.
— Очень хорошо, — сказал Эттук. Он посмотрел на Сила. — Говори же.
Сил выпрямился и весь задрожал. Он мокротно откашлялся в костер и возопил:
— Я сам метил его, как метят воина. Он не хотел, ругался и сопротивлялся. Когда другие мальчики поднялись мужчинами, он лежал без чувств и стонал. Травница лечила его от лихорадки. Потом я пришел и увидел, что Одноглазый Змей покарал его за его трусость и слабость.
Я был одет по-зимнему, как и все остальные, в зашнурованную рубашку и плащ. Они еще ничего не видели. Сил подался вперед, тыча в меня через огонь.
— Снимай одежду. Раздевайся, раздевайся и покажи свой жалкий позор.
Воины застыли в ожидании. Эттук ухмылялся и сразу нахмурился. Глаза Сил-На горели через прорези в ее шайрине. Я не пошевелился, и Сил в бешенстве завертелся на валу, подпрыгивая и покрываясь пеной.
Так как я и раньше приводил его в ярость, дальнейшее затягивание не сулило ничего нового.
— Осторожно, дедушка, — сказал я учтиво. — Ваши кости, должно быть, хрупкие, надо беречь себя.
— О каком позоре идет речь? — проревел Эттук с побледневшим от нетерпения лицом. — Отвечай, Тувек.
— Очень хорошо. Я отвечу. Этот старый безумец так плохо выполнил свою работу с иглами, что мое тело зажило без каких-либо следов. Я развязал шнурки на рубашке и показал им. Они заурчали и спрыгнули вниз, чтобы получше рассмотреть. Остались только Эттук, Сил и плод Силовых чресел.
Они были озадачены, эти воины. Они рыскали вокруг меня, шевеля своими рыжими бровями, а затем вернулись к пещере, сбившись в кучу. Один сказал:
— Он не воин.
Только это и было нужно. Все подхватили это многоголосым воем.
И тут, хоть я и был готов к этому, ярость захлестнула меня. Голос у меня поломался рано, уже с двенадцати лет я говорил, как мужчина. Я наполнил легкие воздухом и загремел, перекрывая все их голоса.
— Значит, я не воин? Пусть каждый воин, который считает меня все еще мальчиком, подойдет и сразится со мной. Это честно, я думаю.
Они стихли. И оглянулись, раздумывая, осмеять или убить меня, что было трудной работой для их блошиного мозга.
Высоко на валу засмеялся Эттук.
— Мой сын храбр, — сказал он. — Ему всего четырнадцать лет, а он покушается на взрослых мужчин.
— Ты требуешь, чтобы я убил их? — спросил я его. — Бой на смерть? Я готов. У меня был только мой детский нож, но он был по руке, и я наточил его перед приходом.
Эттук оглядел воинов, все еще смеясь. Сил захрустел суставами пальцев, а его сука-дочь перекипятила пиво.
— Да, — резко сказал Эттук, — эта история с узорами. Может, здесь какое-то недоразумение; чернила смылись из-за пота во время лихорадки. Пусть испытает себя. Пусть борется. Если он победит воина, он будет считаться воином. Я вождь, и это мое слово. Ты, Дистик. Дай ему один из своих ножей. Не поддавайся ему только потому, что в нем моя кровь.
Дистик ухмыльнулся.
— Не буду, мой вождь.
Он был самым крупным из них, поджарым, весь в узлах из мускулов, гибкий, как молодой пес. Теперь я наверняка знал, что Эттуку хотелось увидеть меня вмятым лицом в снег. Мне пришло в голову, что в случае моего поражения он сможет отказаться от меня, как от слабака, и выбрать себе в наследники одного из своих бастардов; у него было двое старше меня, уже прошедших испытание. Они были такие же тупые, как и он, и не доставляли мне хлопот, чтобы помнить о них или остерегаться. Конечно, если он отвергнет меня, он отвергнет и Тафру вместе со мной, но у нее в этом решении не будет голоса. Для него это не будет иметь значения, он все равно сможет приходить к ней и вставлять в нее свой член, когда пожелает, таким образом она не будет обойдена его вниманием, но без чести и защищенности, которые давал титул жены.
Дистик метнул мне свой нож. Он был тупой, но я не спорил. Я не боялся; я никогда в жизни не боялся боя. Где то во мне постоянно таилось ожесточенное рычание, и я только рад был случаю выпустить его на волю и кусать. И я еще ни разу не был побежден. Даже когда Дистик бросился вниз по склону, страшно вопя, я не сомневался в себе. Если я и был меньше его, я не был тщедушным, и у меня была голова на плечах.
Я был уверен, что сначала он думал, что это будет для него развлечением. Он думал, что сможет швырять меня и играть мной, нанести мне одну-две раны, чтобы заставить пожалеть о моей заносчивости. В конце концов, он был мужчина, а я мальчик, поэтому он приближался ко мне совсем не так, как если бы я был ему ровней.
Пока он подбегал, я ждал, а потом отступил в сторону и подбил его правую ногу. Мне показалось, я был недостаточно быстр, но это оказалось слишком быстрым для Дистика, он с криком рухнул на левое колено.
Я дал ему подняться и повернуться ко мне. Рожа у него была красная, как и его косы. Он поиграл ножом, стараясь достать мой левый бок, потому что я держал длинный нож с правой стороны, но я хорошо владею обеими руками, и когда он качнулся ко мне, я поднял левый кулак с детским ножом, зажатым в нем. Он не ожидал этого, а также остроты лезвия. Я разрезал ему ладонь до хряща, и его собственное оружие покатилось вниз по склону. Дистик замешкался на мгновение, малиновая кровь капала четками на белый снег. Потом он ринулся на меня, как волк.
Его вес сделал свое дело: мы оба опрокинулись, перевернулись и покатились вниз, вслед за его ножом. Я ударился спиной о твердый камень подо льдом, а Дистик со всей силы ударил меня кулаком в пах. Я был, пожалуй, слишком самонадеян и не ожидал этого от него, так же как и он не ждал от меня многого. На секунду у меня от боли перехватило дыхание и потемнело в глазах, но у меня хватило самообладания не останавливаться, и мы продолжали катиться вниз. В движении он не мог одолеть меня или попытаться снова завладеть своим ножом.
Боль в спине и паху перешла в барабанную дробь, меня чуть не вырвало, а из глаз сыпались искры. Он схватил меня за волосы, длинные, как у него самого; думаю, он готовился сломать мне шею, как только наше движение достаточно замедлится; его уже не заботило, кто и что я был. Второй рукой он крепко прижимал обе мои руки к бокам. Я потерял оба ножа, наверное, когда он ударил меня. Я вспомнил, как он тяжело грохнулся на левое колено, и зажал это колено между своими с такой силой, что затрещали кости. Дистик взвыл, и его хватка на моих волосах ослабла. Я поднырнул под его руку и впился ему в горло зубами, прокусив его. Я почувствовал вкус его крови во рту. К этому времени я обезумел от сражения, и соленый вкус его крови доставил мне радость.
Он пытался стряхнуть меня и ослабил хватку, стараясь оторвать от себя мою голову. В этот момент мы вкатились в мягкий сугроб. Я отпустил его горло и ударил его в челюсть что было сил, почувствовав, как щелкнули под кулаком зубы. Он взревел, лежа на боку в сугробе, а я отпрыгнул и всем своим весом приземлился на его ребра. Дух вышел из него кровавым облаком, он скрючился, задыхаясь и обессилев. Я встал, дрожа от ненависти, жажды и победы, и посмотрел в сторону пещеры.
Мне суждено было испытать час сюрпризов. Я никак не ожидал того, что увидел.
Ко мне направлялись трое с каменными грубыми лицами, с ножами наготове: так они шли бы прикончить медведя в капкане.
Мне подумалось, что это слишком очевидно. Эттук не может позволить им напасть втроем на одного мальчика; это слишком явно покажет, как сильно он хочет, чтобы я сломался. Но Эттук не пошевелился, и герои приближались.
Я быстро оглянулся, ища глазами нож Дистика или свой, но ничего не увидел на снегу. Я должен был бы забеспокоиться, но я рвался в бой; последняя схватка обострила мой аппетит к сражению.
Дистик все еще лежал ничком, тяжело хватая ртом воздух. Я рывком перевернул его на спину, и он метнулся, попытавшись оттолкнуть меня. У него на шее висел большой зуб из слоновой кости, длиной с мою ладонь, совершенно целый, за исключением отверстия для ремня, на котором он висел. Он нашел его в какой-то дальней пещере много лет назад и носил на счастье. Ввиду того, что удача покинула его, вполне уместно было сорвать с него этот зуб, и, похоже, он согласился, потому как не оказал сопротивления. В моей руке зуб выглядел почти как кинжал.
Воины не спешили приблизиться ко мне, так как склон был скользким после нашего падения, но кто-то вырвался вперед. Я увидел его косой глаз и узнал Джорка, отца Фида. Тогда я взбежал по склону ему навстречу.
Я двигался стремительно, чтобы не поскользнуться, и с размаху вонзил зуб-монстр Дистика в его шею в том месте, где была артерия. Кровь брызнула на нас обоих фонтаном; он качнулся со сдавленным криком и повалился, увлекая за собой мое оружие. В этот момент что-то во мне произошло, как будто разорвалась прочная ткань. В моей голове вспыхнул белый свет. Как будто какой-то голос пел мне: «Зверь выпущен из клетки».
Я поравнялся с последними двумя воинами. Я едва заметил, кто они такие. Тот, что был слева, сделал выпад и порезы мне бок, и тут же я присел, схватил его и рывком поднял в вихре крови, снега и плащей, держа его над головой на вытянутых руках, как подношение небу.
Он был крупным мужчиной, а я всего лишь мальчик. Я всегда был высоким, хорошо развитым и очень крепким, однако не отдавал себе отчета в своей силе, как и они. Мне не составляло труда держать его высоко, брыкающегося и вопящего, развернувшись, я бросил его во второго и наблюдал, как они полетели вниз, туда, где лежал Дистик.
Я намеревался последовать за ними и, возможно, убить их же ножами, но белый свет в моей голове погас так же внезапно, как зажегся. Я стоял там в угрюмом оцепенении, приходя в себя после боя. И когда я поднял глаза и посмотрел в сторону склона горы, я убедился, что на этот раз никто не приближается.
Воины затихли, и поделом им.
Сил предусмотрительно слился с тенями, но Эттук остался у огня, где я видел его в последний раз, и лицо его было зеленовато-белым, хотя он усмехался, когда спрыгнул вниз и направился ко мне.
— Я прошел испытание, мой вождь? — громко, чтобы все слышали, обратился я к нему.
Эттук обернулся на ходу к мужчинам, взмахнув руками.
— Он доказал, что он воин? — закричал он. — Да, прошел. Больший герой, чем любой из моих бойцов, этот мой сын Тувек.
Воины затопали ногами и застучали копьями по скалистой горе под палаткой, чтобы показать свое одобрение и согласие, но лица их не соответствовали процедуре. Их выражение больше подходило к похоронам или к Ночи Сиххарна, когда они несли стражу против духов Черного Места.
Однако Эттук подошел ко мне и похлопал по плечу.
Я немедленно преклонил перед ним колени. Я вполне мог подыграть ему в дипломатии.
— Если я воин, сила моего оружия — на службе тебе одному, мой вождь и мой отец, — сказал я.
И он взъерошил мои волосы, как тобой отец, гордый своим любимым сыном, который делает ему честь. Мне интересно было, как он расценивает этот свой поступок демонстрируя свою любовь ко мне после того, что только что произошло. И уже не в первый раз мне захотелось иметь друга, единственного человека, которому я мог бы доверить свою спину.
Эттук убрал руку с моей склоненной головы, и я встал.
— Слепая женщина должна перевязать твою рану, — сказал он, веселый, как ухмыляющаяся голова смерти. — Первая кровь от своих соплеменников. Это кое-что значит. Я допустил, чтобы они напали на тебя в таком количестве только потому, что знал: ты победишь их всех.
Я едва удержался при этих словах от смеха.
— Пророк нанесет тебе знаки воина заново, — сказал он.
— Нет, — сказал я, — эта падаль слишком часто прикасалась ко мне. Я должен быть Немеченным Воином крарла.
Ради толпы мы все еще разговаривали громко. Сейчас стали опасливо выходить некоторые женщины и какая-то принялась оплакивать Джорка, как я заметил, это была не Сил-На. Я мрачно посмотрел на воинов и сказал:
— Пусть мои дела говорят за меня. Когда я пойду в сражение, я нанесу цвета племени на свою кожу, и если кто-то усомнится во мне, пусть скажет мне. Я отвечу, как я ответил здесь.
От женского плача у меня поползли мурашки по спине. Я думал о своей жизни, а не о смерти Джорка, когда убил его. Я подошел к женщине, поднял и ударил по лицу, не очень сильно.
— Не причитай по нему у меня на глазах, — сказал я, и она заткнулась.
— Я заплачу тебе за него Кровавый Выкуп, — и я вернулся к Эттуку.
— Да, — сказал он, — я прослежу, чтобы Тувек отдал тебе Кровавый Выкуп за твоего мужчину. Но мой сын должен также пройти в мою палатку и выбрать для себя драгоценность.
Он привел меня в палатку и толчком открыл деревянный ящик, из которого взметнулось беспорядочное сияние. Там лежали трофеи нескольких сотен налетов и сражений; он не столько хотел вручить мне дар, сколько продемонстрировать количество людей, лежавших перед ним поверженными ниц. Я запустил руку в эту груду, а он подошел и рассыпал всю эту массу по полу, чтобы я лучше мог рассмотреть его закрома. Там были чаши из бронзы с каймой из сверкающего золота, рукоятки копий из твердого серого железа, медные круглые щиты, украшенные драгоценными прозрачно-зелеными камнями, и наручные кольца из желтого и белою металла, пригоршни камней, похожих на огонь или капли крови, и ожерелья из слоновой кости, унизанные голубыми карбункулами. Я не догадывался, что он так богат, и раздумывал, что взять. Я хотел взять самое ценное из его коллекции и не мог решить, что это могло быть. Но затем его и мои пальцы расчистили путь, и я нашел то, что искал. Это была маска, сделанная для женщины, поскольку она была маленькая, вся из искрящегося серебра: лицо рыси.
Мне сразу вспомнился мой сон — черный волк, спаривающийся с белой рысью. Я протянул руку и дотронулся до маски, и через мою ладонь до самого плеча пробежал электрический заряд, как будто я схватил молнию. Но я не дернулся, и ощущение уменьшилось и исчезло совсем. Я поднял маску и показал ее Эттуку.
— Я возьму это, если вождь позволит.
Он кивнул, насупившись, как ребенок у которого отбирали игрушку. Я взял у него самое лучшее, как я и надеялся. Маска была очень ценной, помимо своей странной красоты, и, очевидно, она происходила из мастерских разрушенных городов. На задней стороне висели длинные желтые шнурки для украшения волос, и каждый из них заканчивался маленьким прекрасным цветком из прозрачного желтого янтаря. Маска доставила мне удовольствие и увенчала мою битву, ибо я все еще был мальчик. Я склонялся к тому, чтобы отдать ее Тафре, чтобы она носила ее вместо шайрина на зависть всем женщинам.
Когда я пошел в палатку моей матери, новость эта уже была там известна.
Ее лицо было бледнее, чем лицо Эттука, и она тоже улыбалась, но это была улыбка победы, хотя к ней примешивался старый страх и неясная вечная ненависть. Когда я наклонился в проеме входа в палатку, она почти побежала мне навстречу, потом остановилась, сдерживаясь. Я подошел к ней, обнял, и она заплакала.
— Неужели ты предполагала, что я потерплю поражение? — спросил я ее.
— Я думал, их коварные иглы в темноте могут поранить меня, но не ножи полудурков. Ты все слышала?
— Все, — всхлипнула она. Ее дыхание обожгло мне шею, и она стиснула руками победу, символом которой была для нее моя плоть. — Как ты сломал ребра Дистику и выпустил жизнь из Джорка, и что Урм и Тоони не смогут пойти на охоту до тех пор, пока луна не превратится в серп.
Мне было радостно слушать, как она выражает свою ярость. Она была настолько значительнее других женщин, которые умели только причитать и визжать.
— Кажется, Тафра сама могла бы побить храбрецов крарла.
Она посмотрела мне в лицо сияющими глазами.
— Тафра произвела сына, который может.
Она положила свою руку на мою и тут увидела, что я принес. Раньше она не заметила, будучи целиком поглощена мной. Сейчас она отдернула руку, и ее сияние померкло.
— Что это за вещь?
— Дар твоего мужа, мать, щедрый подарок вождя его новому воину. Он привел меня в свою палатку, открыл сундук и велел выбирать, что пожелаю.
— Почему это из всех сокровищ?
— Почему бы не это?
Она отвернулась от меня, ушла в дальнюю часть палатки и села на прежнее место. Она подняла шайрин, который там лежал, и закрыла им свое лицо. Хотя таков был обычай, мне стало от этого холодно.
— Ты воин, — сказала она, видя, что я нахмурился. — Я должна прятать свое лицо.
— Я уже был воином, когда вошел, но тогда ты не закрывалась. Ты прячешься от кого? — Я поднял сувенир, который принес сюда из трофейного сундука Эттука, и протянул его ей.
Я увидел, что Тафра испугалась. Она явно остерегалась маски, как чего-то знакомого. Я вспомнил про заряд, пробежавший от маски, когда я схватил ее: какая-то странная магия, заключенная в серебре, какой-то дух. — Я верну ее ему, — сказал я. — Она проклята?
— Нет, — сказала мать. Я не мог больше читать ее чувства, спрятанные за шайрином. — Среди палаток была женщина из Эшкира. Воины захватили ее. Она была моей рабыней, но она убежала после твоего рождения. Маска принадлежала ей.
Я вспомнил, что Котта говорила об этом накануне Обряда для мальчиков, и как Тафра вся съежилась тогда.
— Она причинила тебе вред, эта женщина из Эшкира?
— Нет, — сказала Тафра, — но женщины из больших городов злые, и там, где они проходят, остается след, похожий на ожог. — Тогда я возьму этот предмет и избавлюсь от него, — сказал я.
— Нет, ты именно это выбрал. Это предназначалось тебе. Колдовство давно потеряло силу; маска не причинит тебе вреда. — Тафра вздохнула под вуалью, сдерживая дыхание, как будто боялась о чем-то проговориться. — Это предназначалось тебе, — повторила она. — Оно не принесет тебе вреда.
В тот год, как всегда, зимнее перемирие закончилось на Змеиной Дороге в месяц Воина, и я участвовал в своих первых мужских баталиях.
Сражения были беспорядочные и кровавые. Победитель брал от побежденных что хотел — металлы, оружие, женщин, напитки. Чаще всего после этого заключалось соглашение, пищавшие женщины возвращались в свои прежние палатки, а мужчины произносили клятвы. Тем не менее, за пределами действия перемирия и соглашения крарлы нападали друг на друг без разбора. Дагкта иногда враждовали между собой и непрерывно со скойана, моуи, итра и всеми остальными. Вы могли вести меновую торговлю и делиться мясом с кем-нибудь зимой и летом, а весной вы должны были с ним рубиться. Таков был обычай племен, и, возможно, в их туманном прошлом такая схема имела свои основания. Но как и в других обычаях, осталась только кожура, а сам плод давно исчез. Я служил этому обычаю — он подходил моему нраву, давая мне возможность щедро расточать мою ненависть, — но я никогда не считал его благородным или мудрым. Только на черном болоте племена не сражались. Говорили, что они почитают Книгу, а не божество, и их считали странными. Но поскольку у них не было лошадей или богатства, о них говорили с пренебрежением и оставляли в покое.
Естественно, эти маленькие войны обряжались с ритуальной значительностью. Сначала водружалось копье войны, потом исполнялся танец войны, сопровождаемый призывами демонов, одноглазого змея и многочисленных тотемов. Я не поклонялся ничему этому, рано поняв примитивность и бессилие племенных богов. Обычно люди создают богов по своему образу и подобию. Кроме того, я уже верил в себя самого, в свое собственное тело и в то, что оно может сделать, и это не было удивительным после всего, что со мной происходило раньше. Я видел, как храбрецы увешиваются амулетами, оставляют подношения духам и все равно получают копье в горло. Я же, не обожествляя ничего и не откупаясь молитвами, скакал среди врагов невредимым, кося их, как летнюю пшеницу. Если мужская половина крарла гордилась кровавой резней, то я превзошел их всех и заметил, что некоторые заглядывают мне в глаза и у них начинают дрожать колени, когда я приближаюсь к ним.
Я нашел в убийстве сладкую острую радость. Раньше я не осознавал этого достаточно сильно. Выучив этот урок, я сражался бы круглый год, во все времена года. Во всяком случае, я убил больше тридцати человек к тому времени, как мы достигли восточных пастбищ и летней стоянки, и получил прозвище среди крарлов, с которыми мы воевали: Темный Воин Красных Дагкта, Немеченный. Приятно было видеть, как на смену насмешкам и подмигиваниям пришли смятение и ужас. Мой собственный крарл боялся меня больше всех, но, как и Эттук, они начали хвастаться мной. Я раскрашивал себя черными, алыми и белыми красками вместо татуировки и выезжал как утренний дьявол. Я носил волосы распущенными, они никогда долго не удерживались в косах; пусть кто-нибудь поймает меня за них, если ему вздумается, и увидит, как я вознагражу его за беспокойство.
В последней битве перед разбивкой палаток меня ранили в бедро, клинок обломился, и часть лезвия осталась в теле. Когда пришли его вытащить, оказалось, что он плотно оброс мышечной тканью. Пророк сверкал зубами по крарлу и сказал Эттуку, что его сын умрет от грязной раны, но все начисто зажило, к огорчению их обоих.
Со времени Обряда для мальчиков Сил держался от меня на расстоянии, и его слова доходили до меня через вторые руки. А после танца войны его дочь никогда не предлагала мне своего тела, что, конечно, разбило мне сердце. Тем летом я взял жену. Теперь, когда был мужчиной и не жил в палатке для мальчиков, мне нужна была жена, чтобы следить за моей одеждой. Тафре это не нравилось. Она пыталась угадать, каких девушек крарла я буду ценить больше, чем ее. Но скоро и она, и девушки поняли, что больших изменений не произойдет.
Отец Чулы Финнук вошел в раскрашенную палатку в брачный месяц и сказал, что у нее будет от меня ребенок, и я должен признать ее. Эттук позвал меня, привели девушку. Она сильно изменилась со времени наших последних сношений, глаза ее были опущены, веки выкрашены в зеленый цвет, а шайрин вышит бабочками из голубого шелка. Финнук увешал ее фамильными драгоценностями, чтобы показать мне, какое приданое я могу ожидать: золото, серебро и один большой изумруд, которым они справедливо гордились. — Видишь, — сказал он, постучав по ее тугому животу, — это твой посев, Тувек Нар Эттук.
— Так ли? — сказал я. — Откуда мне это знать?
— Чула была нетронутой до того, как легла с тобой в прошлый листопад.
— Я не отрицаю, что овладел ею, но, может, с тех пор ее и другие посещали.
При этих словах ее глаза полыхнули, сверкая как изумруд, но не такие зеленые. Я никогда не видел ее без вуали, но есть способы судить о лице женщины даже через материю, и она была довольно красива по меркам племени. У нее было приятное тело и отличные зубы, о чем у меня было основание помнить.
— Котта говорит, что это ребенок от единственного посева, — заявил Финнук. — Она плодородна, очень хорошая почва, моя дочь.
— Может быть, это будет девочка, — сказал я. — Если она производительница девочек, я ее не хочу. — Но ко мне возвращалось желание. Вспышка в ее глазах возбудила меня слегка, чего не скажешь об опущенных веках. — Забирай ее назад в свою палатку, — сказал я. — Если ребенок мой, она родит до конца месяца. Если она сделала мне сына, я ее возьму.
Я чуть не рассмеялся при виде ее глаз. Я предвидел бурные времена, если мы поженимся.
— Удивляюсь, что она хочет этого, — заметил я. — Она потеряла зуб в моем плече в прошлый раз.
Примерно за шестнадцать дней до конца месяца она разродилась, и это был мальчик. И никакого сомнения в отцовстве, потому что хохолок его был черный.
Нас соединил жрец из другого крарла дагкта. Сил отказался, так как между нами была вражда. Он хотел тем самым пристыдить меня, но ему не удалось. После окончания сражений летнее перемирие опять сближает племена, и за холмом был широкий выбор других святых людей. Чтобы сделать женщину собственностью воина, требуется всего несколько слов, произнесенных в центре огненного круга.
В моей палатке она прибралась, достала серебряную чашу, которую я добыл в одном из налетов, и принесла в ней пиво для меня, как послушная жена. На брачную ночь она оставила ребенка со своей матерью. Мне тогда было пятнадцать, а Чула была на два года старше, но я был выше ее, и мужчины принимали меня за девятнадцатилетнего и даже старше, если не знали даты моего рождения. Когда я отвел ее шайрин, я увидел, что она хорошенькая и хорошо знакома с зеркалом. Ее отец был с ней, несомненно, мягок. Она принесла изумруд как часть своего приданого, и к концам ее волос были прикреплены позванивающие золотые колокольчики. Глаза ее были кротко опущены. Она ни разу не взглянула на меня с того памятного взгляда в палатке Эттука.
— Ну, — сказал я. — Что на этот раз?
— Я твоя первая жена, — сказала она, — и я принесла тебе сына.
— Возможно, ты будешь не единственной моей женой, которая родит мне сына, — сказал я.
— Возможно, — сказала она, — но я была твоей первой женщиной, а этого изменить нельзя.
Тут она пристально посмотрела на меня твердым блестящим взглядом и обвилась вокруг меня плотно, как трава. Я был удивлен ее горячностью. Потом она не хотела отпускать меня. Это была активная ночь.
Позднее я слышал, что она хвасталась мной по-женски. Она также гордилась ребенком, который был красивым, здоровым, крикливым и энергичным малышом. Я не очень сильно им интересовался, несмотря на свои громкие воинские речи о нем в раскрашенной палатке. Нелюбовь Эттука не могла научить меня особой любви к детям. Сын мой рос, как трава.
Летом, кроме охоты, заниматься было особенно нечем. На деревьях зрели плоды, и дикие сады и поля, засеянные ветром, снова плодоносили по склонам гор. Все это не относилось к мужской работе. Это были земледельческие заботы женщин и детей.
К северу от наших пастбищ лежали руины, старые города с развалившимися крышами из розовой плитки и широкими улицами, задушенными молодыми деревьями. Каждый год голодный лес отнимал у городов все новые участки. То тут, то там тонкие башни возносились к небу, такие высокие, что, казалось, задевали облака. Я задавался вопросом, кто мог построить их. Белые камни на голых зеленых холмах воспринимались мной как заборы-гиганты, потому что с каждым годом они все больше врастали в землю, а я рос вверх.
Половина племен избегала города. Хинга и дрогоуи утверждали, что тот, кто пойдет туда ночью, умрет, а темноволосые крарлы, народ Тафры, никогда не отваживались Заходить так далеко на восток. В младенчестве Тафра рассказывала мне о разрушенных дворцах, где драконы сторожили сокровища, а духи гремели копьями — сказки, которыми наслаждается любой ребенок. Но с тех пор я часто там охотился в лунные ночи, один со своими собаками, и ничего страшного там не встретил за исключением одного-двух кабанов, которые доставили некоторые хлопоты, не желая отдавать свое мясо. А однажды промелькнула большая кошка, белая как молоко, и заставила меня вспомнить мой сон во время лихорадки и серебряную маску-рысь. Я много награбил с тех пор, но ничего более прекрасного не встречал. Даже изумруд из приданого Чулы я ценил меньше.
Я все еще ходил в палатку моей матери. Я приносил ей лучшие куски со своей охоты и сидел, наблюдая ее за ткацким станком. Но между нами пролегло какое-то молчание, темное, как вуаль, которую она теперь всегда носила в моем присутствии. Я считал, что виной всему моя женитьба, но сердцем я чувствовал, что между нами встала серебряная рысь, хотя она о ней не заговаривала. Наконец мое терпение иссякло, и после этого нам стало еще тяжелее, чем раньше.
В Ночь Сиххарна, когда мужчины красных крарлов несут караульную службу против духов, а женщины собираются вместе для своего собственного дозора, Чула сидела среди факелов с ребенком на руках, грустя по поводу того, что я недавно нашел себе другую, которая нравилась мне не меньше: она-то надеялась привязать меня, как вола. Все женщины сидят вместе в Сиххарн, и Тафра сидела со своей пряжей рядом с Коттой. Вскоре Чула поднялась и, не прерывая кормления мальчика, подошла к Тафре и заговорила с ней. Я не знаю, какие именно слова Чула выбрала, но суть их сводилась к тому, что я предпочитаю лежать на своей матери, нежели на жене, и проделал это много раз.
Женщины всегда были готовы усыпать дорогу Тафры камнями. Их уши, должно быть, радостно навострились. Котта сказала что-то в том смысле, что от кислого настроения у Чулы свернется молоко. Но Тафра молча встала и ушла в свою палатку.
Всегда найдутся языки, с радостью разносящие любые новости. Я услышал о том, что произошло, утром. Я сразу направился к водопаду, к которому женщины ходили за водой. Чула была там, и еще тридцать или больше женщин, что было отлично, потому что я хотел, чтобы они видели. Я подошел к Чуле и ударил так, что она упала на землю, и горшок с водой разлетелся на куски. Женщины закричали и отпрянули, но Чула от страха не могла кричать.
— Еще раз поговори с моей матерью так, как в Ночь Сиххарна, и будешь молчать всегда, потому что я сломаю тебе шею.
Потом я наклонился — она догадалась и пронзительно закричала — и сорвал с цепочки зелено-голубой камень. Я потряс им перед лицом Чулы. — Эго будет знаком того, что ты приносишь извинения.
Она была не настолько глупа, чтобы спорить, хотя глаза ее выскакивали из орбит от испуга и бешенства.
Затем я отправился к Тафре, но там был Эттук; я слышал его хрюканье и сопенье. Я чуть не обезумел от ярости. Я взял копья и собак и пошел в лес один, чтобы найти в охоте успокоение и еще что-нибудь, что смогу отыскать. Собаки были хорошие. Я получил их на собрании дагкта пару весен назад, двух длинноногих дьяволов с кисточками на хвостах, цвета серого песка; их почти невозможно было отличить друг от друга.
Угрызения совести, которые я испытал на последней своей мальчишеской охоте, когда убил оленей у зимней заводи, оставили меня. В тот день я увидел смерть, какой она была, только потому, что боялся, что сам нахожусь на краю гибели. Но я выжил и убивал мужчин с тех пор, не щадя их крови и боли.
Собаки быстро нашли след самца оленя и весело бежали по лесным дорожкам.
Лес горел янтарем, золотом и рубинами осени, а тропинки были засыпаны опавшими красными листьями. Запах дыма от костров и факелов Ночи Сиххарна задержался здесь, как запах самого догорающего города.
Лапы собак отпечатывались на листьях. Вскоре моя ярость остыла под багровыми ветками.
Мы так и не взяли самца. Это был глубокий след, яркий, но не свежий, но мелкой добычи было множество. Я с такой же легкостью потерял в лесу день, с какой и мое плохое настроение. На закате солнца, не собираясь еще к своей жене и в свою палатку, я развел огонь при помощи кремней и обжарил мясо своей добычи. Я поел как всегда немного, отдавая лучшие куски собакам, и они с наслаждением ворчали над ними.
Сумеречное небо сияло и разливалось сквозь деревья, как вино, делая лес тихим, как озеро, только осенний ветер что-то говорил. Я держал нож под рукой и не боялся спать под открытым небом. Немногие дикие твари бросятся на человека в теплые месяцы года; даже волки ходят жирные. Если кто-то появится, собаки поднимут меня.
Когда я потянулся перед сном, я почувствовал себя очистившимся, самим собой, таким, каким я был, мальчиком, которому ни перед кем не надо отвечать и которого не омрачают никакие ссоры. У меня было желание отправиться одному на рассвете, оставив позади очаг, палатку и крарл, обычаи и гордость, злобную жену, язвительные слава и битву-вожделение и всю чушь моего прошлого. Да, даже оставить мать с ее лицом, укутанным в черное. Хорошо мечтать, хотя чувствуешь, что якорь крепко сидит в дне твоей жизни.
Я проснулся в полночь. Сел и огляделся, но собаки лежали спокойно, как серые валики, уткнувшись носами в мясные кости. Небо было многозвездным, а деревья окутаны легкой тенью. Казалось, нечему меня разбудить, однако это было как чары. Я поднялся на ноги, сделал шага два. Собаки продолжали спать, лес тоже, и я остался один на один с тем, что притягивало меня.
Я ступал тихо, но без опаски. Я прошел шагов восемьдесят и думал возвращаться, как вдруг оказался в более старой части леса, где деревья были подобны массивным колоннам, а воздух тяжел от их смолистого аромата. Возможно, именно этот аромат и разбудил меня, это застоявшееся невнятное бормотание почвы, коры и веков на свежем воздухе.
Между стволами была открытая площадка, и в центре ее что-то белое.
На минуту мной овладели безумные мысли, припомнились истории. Потом я рассмотрел. Здесь из земли бил ключ, и около тысячи лет назад была установлена чаша для собирания воды, а над ней на постаменте — мраморная девушка. Я думаю, она была богиней ключа или рощи.
Чаща позеленела и обросла травами, воду даже ручейком нельзя было назвать. Лианы обвили постамент, как темная веревка. Но она, девушка-богиня, была чиста как утро под луной, которая все еще лила на нее свой свет сквозь листья.
Она была человеческого роста, не высокая, но стройная, с прелестными крепкими грудями и талией танцовщицы, и ее вырезанные в камне одежды струились по бедрам, как змейки. Лицо ее обветрилось, но все равно было прекрасно, как ни одно женское лицо, какое я когда-либо видел. И ее каменные волосы разлетались лучами, как застывшее пламя, поднятое каменным ветром.
Я никогда не встречал еще девушку, которая была нужна мне больше, чем на час с небольшим. Странно найти ее заключенной в мрамор. Должно быть, полночный час и древность леса подействовали на меня, но у меня было представление, что она будет моей, что она сойдет с постамента и оживет для меня.
Тут я услышал, что собаки залаяли, как на медведя. Я повернулся и, ругаясь, побежал назад, и чары разрушились. Я понял, что собаки просто искали меня, больше ничего не случилось, и они кинулись ко мне, глупо виляя хвостами, улыбаясь и тяжело дыша.
Я не вернулся в рощу даже утром. Я знал, что найду разрушающуюся запаршивевшую статую с расколотым лицом и порослью мха между губами. Не будет хватать куска плеча или груди. Я не хотел этого видеть.
Возвращаясь домой в крарл, я вспомнил об изумруде в моем поясе.
Казалось, я отсутствовал годы; в этой ночи было что-то, что изменило меня. Я ожидал увидеть новые лица, а Эттука, Тафру и Чулу давно в могиле. И впрямь — сон мальчика. Спускаясь, я вскоре увидел дым от главного костра и дальше дымы других костров, где расположились другие крарлы.
Я вошел в палатку Тафры, она была одна, в отличие от предыдущего дня.
Я не намеревался проявлять утонченность манер. Я показал ей камень Чулы.
— Возьми и носи это. Я сказал, что она пожалеет, если оскорбит тебя снова.
— Нет, — сказала мать нерешительно, — я не хочу ее драгоценность.
Я кинул изумруд к ее зеркалу и повернулся, чтобы уйти.
— Подожди, — сказала Тафра, и ее голос был так полон боли, что мне тоже стало больно. — Тувек, ты ненавидишь меня за то, что она сказала?
Я подождал, стоя к ней спиной. Когда овладел собой, я сказал:
— Девчонка безмозглая. Неужели от тебя я должен слышать ту же глупость?
— Скажи, что мне делать. Я сделаю это, — проговорила она. — Я не вынесу твоего гнева. Ты все, что у меня есть.
— Я сказал, что тебе делать. Ты будешь носить ее украшение.
— Да, — сказала она.
Услышав ее тон, я огорчился. Я ни разу не ссорился со своей матерью. — Когда я приду сюда в следующий раз, — сказал я, — не закрывай лицо вуалью.
— Закон крарла…
— Думаешь, один из их красных богов ударит тебя, если ты ослушаешься? Слушайся меня.
Я прислушивался к ее движениям, зная, что добился своего. Она подошла ко мне и дотронулась до моей руки, и она сняла маску с лица.
Я не видел ее лица уже несколько месяцев. Оно было не таким, каким я его помнил. Стоя близко, я не мог не разглядеть ее возраст. Через входной клапан палатки проникал свет и освещал мне морщинки около ее глаз и рта. Ее красота угасала, как пламя. Мне захотелось плакать. Я зарылся головой в ее волосы, чтобы не видеть. Она подумала, что это лишь проявление любви. Это обрадовало ее.
Время шло; я не чувствовал, как оно проходит. Времена года мелькали, как люди в тумане.
Моя палатка была богата награбленным, и мои жены сияли и сверкали в добытых мной украшениях. За четыре года я женился еще на двух девушках, полагая, что они будут сражаться между собой и стачивать свои когти, прежде чем идти жаловаться ко мне. Чула рожала мне сыновей три лета подряд, а Мока выпустила из своих ворот сразу двоих за одну ночь, и в следующую зиму еще двоих. Асуа, казалось, настроилась на больных девочек, большинство из которых умирало. В девятнадцать лет у меня было семь законных сыновей и два незаконнорожденных в крарле Эттука и еще три или четыре в дальних крарлах.
Я убил в сражениях столько мужчин, что потерял уже счет. Магическим ритуальным числом в крарлах было сорок. Считалось, что это число умиротворит любых духов. Сказать, что ты убил сорок мужчин, значило сказать, что ты положил легион. Итак, Тувек-Нар-Эттук, убийца сорока, хозяин трех женщин, производитель тринадцати сыновей, был существом, которого приветствовали мужчины, существом, на которого упорно смотрели женщины, существом, от которого воины бежали или на которого нападали с копьями. Внутри этого существа был я. Если поместить леопарда в клетку и закрыть ее от света, никогда не узнаешь, что леопард там. Он будет спать, тосковать и умрет. Так же было и со мной, только я не подозревал этого: зверь в завешенной клетке, спящий, полумертвый и немой.
Эттук старел, серел и седел, но был еще крепок и рад воевать. От пьянства у него было огромное пузо; его нужно было поддерживать, чтобы посадить в седло, и очень часто маленькие лошади падали под ним замертво после дневной скачки. Возраст не мешал ему заниматься и другой ездой. Он не взял ни одной новой жены, но у него была пара потаскушек, к которым он ходил теперь чаще, чем к Тафре. Я понимал, что это пугает ее, она боится, что будет отвергнута. Она прилагала усилия, чтобы вернуть его. Во время летних и зимних перемирий следопыты моуи часто приходили прямо в крарл и стояли у палатки Тафры, предлагая на обмен изысканности древних городов: духи, благовония, даже порошки для поддержания крови. Время от времени ее бледная рука, тяжело увешанная кольцами и браслетами — знаками прежнего вожделения Эттука, раздвигала полог палатки и показывала на ту или иную вещь, которую она возьмет.
Я хотел сказать ей: пусть он уходит, тем лучше. У меня есть палатка, богатство, я могу позаботиться о тебе. Но слова почему-то не шли. Мне было неловко говорить о его спаривании с ней. Кроме того, она нервничала и из-за меня, наследника Эттука.
Я начал думать о смерти Эттука, о времени, когда я должен стать во главе племени. Странно, что я не думал об этом раньше. Но титул и крарл стоили так мало, что вряд ли мне даже снилось, что я хочу или тайно желаю их. В действительности мои мысли об этом были отрывочными и беспорядочными. Крарл боялся меня в сражении, но не любил меня. Если бы у них был предлог, они бы могли прикончить выскочку-чужака, и с радостью. Мне нужно было бы действовать с такой исключительной хитростью в деле устранения Эттука (который им вполне нравился, будучи точно таким, как они), что я сомневался в возможности осуществления какого-либо плана. Временами на протяжении тех лет, которые прошли со дня моей битвы с четырьмя смельчаками, я чувствовал, как ненависть Эттука горячим ветром обжигала мне спину. Будучи тугодумом и глупцом, расположенным больше к увеселениям, чем к мыслительной деятельности, он тоже не имел реального плана относительно того, как избавиться от меня. Ему тоже понадобилась бы хитрость, ибо по видимости я был ему хорошим сыном, всегда учтивым, всегда присоединялся к его решению во всех соглашениях и маленьких сонетах, происходивших иногда между крарлами, всегда делал ему подарки из своих трофеев. Нет, ему нельзя было просто так повалить меня у них на глазах. Без сомнения он надеялся, что сражения сделают это за него, потому что я действовал в бою как безумец, но удача не покидала меня.
Зима моего девятнадцатилетия была очень плохая, худшая на моей памяти. На протяжении многих дней снег сыпался густым занавесом, а потом замерз, как белое железо. Горные волки рыскали тощими стаями. Они приходили в лагерь по ночами через щели в частоколе, невзирая на копья и костры, истекая слюной от запаха человека. Другой добычи не было. Перемирия тоже были нарушены. В месяц Серого Пса пятьдесят скойана напали на крарл Эттука черной ночью. Они взяли стадо коз и несколько лошадей (к тому времени мы начали есть лошадей) и угнали их за остроконечные хребты. К рассвету они были уже за три долины от нас. Эттук дал мне двадцать человек, к ним присоединились еще некоторые из соседних крарлов дагкта, которым скойана тоже нанесли визит, и мы настигли их. Мы бились в узкой балке, с трех сторон окруженной горными хребтами, теснившими нас друг к другу. Белая земля вскоре окрасилась кровью, и наутро вдоль границ лагеря дагкта было выставлено порядка сорока красных голов с татуировкой скойана в знак предупреждения другим с подобными намерениями.
Моуи тоже иногда грабили нас, но чаще они вели меновую торговлю. В ту зиму серебряные цепочки и железные городские кинжалы шли за козью ногу или половину конской печени. Мы кое-что слышали также об их городских друзьях, всадниках на горных перевалах в глубоком снегу, сверкавших драгоценностями, изголодавшихся, как и племена, но никто не знал, зачем они там — за мясом, рабами или просто сошли с ума.
Погода не переменилась ни в месяц Черного Пса, как это обычно бывало, ни в месяц Кнута, когда должны были задуть ветры и пройти первые дожди. Некоторые старики принялись рассказывать, что уже была такая зима, когда они были воинами, и что это был год катастроф и разочарований. Но старики вечно крутят эту шарманку. Лето было жарче, зима холоднее в пору их силы, а воздух напоен героическими событиями и чудесами.
Жрецы, Сил тоже, поднялись в какую-то горную пещеру и в течение трех дней завывали и били в гонги. А много нам это дало?
Никакой охоты не было на протяжении всей цепи долин. Дети падали и умирали, и племена выбрасывали всех младенцев женского пола, родившихся в палатках. В это неудачное время Асуа родила четвертую девочку. Несмотря на свою слабость, моя жена колотила меня кулаками, когда я достал ребенка из корзины.
— Тихо, — сказал я. — Это закон. Твои отпрыски все равно умирают.
— Эта будет жить, — закричала она. — Клянусь, она будет жить. Она вырастет красивой и принесет тебе честь в замужестве, о, Тувек, не отбирай ее у меня!
Я посмотрел на ее лицо, залитое слезами и бледное, как творог. Она была хорошенькой когда-то, но рождение детей, их смерть, и печаль, и голод изменили ее. Мне стало жаль ее, бедняжку, у нее ничего больше не было. Ребенок все равно умрет, как я сказал, и, кроме того, к черту их законы; я сам себе хозяин.
— Ладно, — сказал я, — сохрани ее.
Два дня спустя по горам пронеслись ветры, но без дождя. Мощные порывы взметали лед и сваливали в кучи вокруг всего, что стояло. Вскоре огромные лавины понеслись по высоким склонам на север; они гремели день и ночь. Однажды утром буря стихла, и я подстрелил пару костлявых зайцев, промышлявших среди деревьев. Ребра у них торчали, как и у людей, но я был рад заполучить и это.
Я намеревался оставить одного зайца в палатке Тафры. Съедобные подношения Эттука стали теперь скуднее, так как ему надо было поддерживать пухлость своих двух шлюх. Но когда я пришел туда, ее не было. Как обычно, какая-то женщина бездельничала поблизости, присматривая за огнем в углублении.
— Где моя мать?
— Она ушла к Котте, — сказала женщина.
Меня это обеспокоило, так как, хотя Котта и моя мать часто бывали вместе, женщины ходили в палатку Котты только когда нуждались в помощи или болели.
Я отдал зайцев женщине, чтобы она ошкурила и очистила их, сказал, что ее ждет, если она украдет хоть часть из них, а потом направился по тоннелям к жилищу Котлы.
Я не вошел сразу, никогда не знаешь, какие женские дела там происходят, и окликнул ее снаружи.
— Минуту, воин, — сказала Котта.
Я услышал приглушенные звуки рвоты, и живот мой сжался, как клубок змей.
Вскоре из палатки появилась фигура слепой целительницы, томная на фоне белого снежного света. Она что-то проверила, а потом подошла ко мне. — У тебя Тафра? — спросил я ее.
Ее синие, слепые, видящие глаза посмотрели в мои, как два кремня.
— Тафра.
— Она больна?
— Нет. Не больна. Она носит еще одного сына для Эттука.
Шок от ее слов ударил меня, как кулак. Я знал все истории — как Котта при помощи своего искусства помогала Тафре избежать беременности, что новые роды убьют Тафру, как это почти случилось при моем рождении. Я сказал:
— Значит, твое волшебное зелье подвело ее? Ты пробуешь другое колдовство, чтобы избавиться от этого?
— Что? — сказала она, еще суровее, чем я. — Ты думаешь, Котта настолько глупа, что будет замышлять что-то против семени вождя?
— Не серди меня, женщина. Я знаю, чем ты занималась. Думаешь, я хочу, чтобы она рожала этого ребенка? Это убьет ее, правда? Она не молоденькая девочка, и едва не умерла из-за меня. Поэтому освободи ее. Красный боров имеет достаточно сыновей.
— Я слыхала, ты следишь за своим языком, когда говоришь с воинами, — сказала она. — Тебе следует следить за ним сейчас. Может, я скажу Эттуку, как его наследник говорит о Нем. — Скажи. Но сначала освободи ее от этого бремени или мы поговорим по-другому.
Она засмеялась, всего один смешок, и, приподняв вуаль, плюнула. Она стояла, большая и грубая, откинув голову назад.
— Не учи меня, черноголовик. Я не твои хнычущие жены, что выполняют твои приказы и любят это.
Я поддал бы ей так, что она полетела бы, но услышал вдруг, что Тафра зовет меня из палатки.
Я отложил удар и прошел мимо Котты сквозь полог. В палатке сильно пахло женщинами, травами и жженым углем жаровни. Тафра лежала на коврах, но приподнялась на локте, чтобы посмотреть на меня. Она больше не носила шайрин в моем присутствии, и она была бледнее Асуа, когда та плакала и просила о жизни своей дочери.
— Все хорошо, Тувек, — сказала Тафра, улыбаясь мне. — Это сделает мне честь, я ведь думала, что уже вышла из такого возраста.
Я посмотрел на нее, на ее белое сжавшееся лицо и зеленовато-голубой изумруд Чулы в ямке под горлом.
— Я убью его за это.
Она посмотрела на меня в ужасе и вцепилась в мое запястье.
— Нет, Тувек. Нет. Это хорошо. Я счастлива. Теперь он останется верным мне.
Котта вошла позади меня. Она сказала:
— У него разболтанный язык, у прекрасного воина, когда он спускает свои мысли с поводка. Неужели ты думаешь, мальчик, что я ничего не сделала, чтобы помочь твоей матери? Я давала ей зелье и делала другие вещи, но плод закрепился. Я ничего больше не могу сделать, иначе я поврежу ей. Раз так случилось, я должна постараться сделать так, чтобы у нее было достаточно сил для родов. Женщины ничего не знают. Первый ребенок часто трудно рождается. Он прокладывает путь. Потом легче.
Глаза Тафры были безумными от страха и страдания, и она снова улыбнулась и сказала мне, как она счастлива.
В ту ночь зиму прорвало. Дождь хлынул потоками, и нижние тоннели были затоплены. Потом вышло солнце, бледно-желтое, как обесцвеченная медь.
У моуи существовало поверье, что летнее солнце — это золотая девушка, которая играет на дудочке, призывая все живое выйти на землю. Внезапно черно-зеленая пустота долин оживает и наполняется птицами и зверьем как по волшебству. И когда они начинают танцевать в травах, голодные охотники настигают их. Птица накалывает червяка, большая кошка перегрызает птичке шею, человек вонзает свое копье в сердце кошке. Таков мир. Даже человеку лучше бы оглядываться назад: поблизости может оказаться волк или другой человек, или судьба — самый голодный охотник из всех.
В месяц Стрелы началось переселение с гор на Змеиную Дорогу, и зимнему перемирию пришел конец. Перед тем как снимать палатки мужская половина крарлов дагкта собралась на верхней долине для весеннего совещания.
На сборище все одевались в самое лучшее, нарядился и я. Леггинсы из темно-синей шерсти и шерстяная рубашка алого цвета, отделанная ярко-синим и белым, сошедшие с ткацких станков моих жен. Высокие сапоги и куртка из оленей шкуры, при этом куртка усеяна золотыми кольцами. Плащ из меха черного медведя, с которого я сам его снял; плащ был отделан каймой темного пурпура, застежки были из серебра. Пояс для ножей был из красного бархата, вымененного у моуи, городская вещь, так же как и два железных ножа в Нем. Я позволил Моке побрить мне лицо бронзовой бритвой, потому что у нее не дрожала рука.
Она уже опять распухала, еще один дуэт мальчиков, возможно. Вид ее живота терзал меня, напоминая о Тафре. Чувствуя свое бессилие в этом случае, я старался отогнать эти мысли прочь.
У меня на выгоне был достаточный выбор лошадей; мы съели многих в голодную зиму. Я сел в седло и вскоре выехал с родными моих жен, по традиции женитьба роднила и мужскую часть семьи. Я знал, что могу доверять Доки, родственнику по линии Асуа, и Финнуку — отцу Чулы, так же мало, как и остальным, а старшим братом Моки был Урм, тот, кого я сбросил в моем испытательном бою на воина. Я сломал ему ногу, и она плохо срослась, так что у него не было особой причины благословлять мое имя.
Мы въехали на долину собрания в полдень, когда солнце стояло подобно золотому щиту прямо над колоннами черных сосен в конце дороги.
Вожди крарлов встречались здесь ненадолго, обменивались рукопожатиями и сувенирами. Семьи выплачивали Кровавые Выкупы, и начинались новые враждования. Вскоре воины напивались и затевали поножовщину, когда мочились на деревья.
Внизу у костров сыновья вождей находили обычные предварительные способы для соперничеств и состязания, скакали на неоседланных жеребцах, метали копья в мишень или просто пили на спор, пока не падали ничком или не выхватывали ножи и сваливались замертво. Я не участвовал в пьянстве, будучи не в состоянии проглотить больше одной чаши. Но моя гордость заставляла меня участвовать в других состязаниях. Каждый год они вызывали меня испытать мой лук или копье, или ту или другую лошадь, все время молясь своим демонам, чтобы я опозорился, но я разочаровывал их и всегда побеждал. Они никак не могли научиться. Вскоре я выиграл у них набор прекрасных очищенных стрел из белого дерева с алым оперением, десять бронзовых колец и чей-то плащ из волчьей шкуры.
Ничто в природе или моей голове не говорило мне, как изменится моя жизнь за этот день, не предупреждало меня об охотнике, нацелившем древко своего копья в мою спину.
Выше по склону был родник с чистой водой, куда я отвел своего коня напиться на закате. Пока он пил, я стоял под деревьями и оглядывал сначала долину, которая превратилась от костров в тарелку, полную дыма, потом высокую гряду горных чащ на западе и севере.
Сосны, подобно стойкам темного ткацкого станка, ткали гаснущий закат солнца между стволами. Это был хватающий за душу свет, красный, умирающий свет, но чистый, как кристалл. Горы стояли на фоне этого света в сгустках тени и гребнях пламени, и каждая была похожа на огромный гаснущий уголек в очаге солнца.
Потом полыхнула вспышка, как искра из этого очага. Потом еще и еще.
Я вгляделся туда, откуда вылетали эти искры, и увидел, что некоторые из горных теней ожили и надвигались с запада зубчатой волной.
Я приставил руку к глазам, заслоняясь от солнца, и разглядел всадников, скакавших с запада, шестьдесят, семьдесят, восемьдесят, и искры летели из драгоценных камней на их одежде и сверкали в поводьях их высоких коней. Драгоценности и кони пришпорили мою память, и бесчисленные рассказы всплыли в моем мозгу.
Я оставил своего коня у водопоя. Обеспокоенный, он повернулся и наблюдал, как я бегу вниз по склону к долине собрания.
Я довольно быстро нашел своего отца Эттука в зарослях колючих деревьев. Он углубился в азартную игру в кости, только что проиграл золотой самородок и гремел про несправедливость, и пил как водосточная труба. Они все были пьяны, но по сравнению с Эпиком казались трезвыми. Поблизости на костре жарился скелет тощего оленя, брызгая на них вонючим жиром.
— Мой вождь, — сказал я, — я должен поговорить с тобой.
Он кивнул мне, на лице его застыла маска веселья, а глаза были затуманены неприязнью и пивом.
— Мой сын Тувек, — сказал он. — Привет, мой прекрасный сын от моей прекрасной темноволосой кобылы, моей женщины, которая делает мне мальчиков, которая даже сейчас готовит мне нового прекрасного Тувека в своем животе. — Он потряс мешком с пивом, и окружающие загоготали, салютуя его мужской силе.
— Отец, — сказал я, — выпей воды, чтобы прочистить мозги. Что-то происходит. Тебе бы лучше протрезветь.
Это был неподходящий тон для сообщения моей новости. Но в раздражении мне было не до того.
Он оторвался от игры в кости, вскочил, проливая пиво на рубашку, стиснув желтые зубы. Уже полгода он доставал бровями только до моего плеча, что его не устраивало. Он размахнулся своей потной лапой и ударил меня по лицу. Я не стал уворачиваться, хотя мог сделать это; он был медлительный, как патока. Я даже не покачнулся — красный боров был сейчас как подушка, никаких мускулов — но моя собственная рука инстинктивно начала подниматься в ответ. Я бы расплющил ему нос, если бы позволил себе закончить движение.
Я остановил себя и сказал:
— Мой вождь, какие-то всадники приближаются к долине. Сомневаюсь, что намерения их мирные. Судя по украшениям, это могут быть городские налетчики.
Эттук не услышал. Он разрывался от бешенства.
Я еще спокойнее сказал:
— Прошу прощения, мой вождь. Это я пьян; я говорил необдуманно. Я спешил предупредить крарлы.
Поднялся другой вождь; он заревел, и мужчины стали затаптывать костры.
И тут прогремел голос, который заставил замолчать нас всех.
Казалось, небо над головой раскололось вдоль белого металлического шва; после этой распиливающей, пронзительной трещины ударил раскат грома, взрывая землю.
Почва задрожала. Запахло горящими деревьями. Поднялся черный дым, извиваясь и клубясь, и оставляя за собой красное месиво. Из этого красного месива, спотыкаясь и пошатываясь, поднялись мужчины без рук или лиц. Закружилась собака, пронзительно лая, половина живота у нее путалась между лапами.
Когда схлынула кровавая волна, сверхъестественное распарывание неба повторилось. Люди распластались ниц, как перед богом. Этот гром ударил дальше, к северу. И из того района взмыла вторая кровавая волна криков и ужаса и спала, иссякнув. Я ничего не знал до этого о городских пушках и железных снарядах, которые из них выпускались. Этот первый урок был основательным. В первый раз меня охватил настоящий ужас. Для меня ужас выражался в полной беспомощности перед механизмом, не знающим законов, неуязвимым.
Мы лежали на дне долины, ожидая смерти. Смерть еще дважды прочесала долину. И, наконец, настало время, когда она не возвратилась.
Наступило временное затишье, не тишина, а какое-то сдерживание звуков и криков, и через это марево дыма и копоти на западном склоне загрохотала лавина. Никакого кия, никакого улюлюканья бойцов в атаке. Только стук копыт и звенящее пение отделанных драгоценностями доспехов. Что-то заставило меня пошевелиться и попытаться слепо подняться, обнажив в оскале зубы.
Я понял, что лежу на матрасе из пепла и веток, в крови, своей или чужой. В это мгновение какой-то зверь с всадником на спине влетел в колючий кустарник.
Это был конь, черный и лоснящийся, как акулья кожа, с вытянутой по-змеиному тонкой шеей и широко разинутой пастью. Всадник был в слепящих, как молния, украшениях и зияющих дырами истрепанных мехах. У него было золотое лицо, лицо золотого ястреба, а над ястребиным гребнем знамен развевались волосы цвета белого шафрана.
Он не взглянул в мою сторону, вероятно, посчитав меня мертвым.
Сплетения колючек раздвинулись. Конь и всадник исчезли.
После этого наступила тишина. Я скинул труп со своих ног и встал, осматриваясь по сторонам, отупело вспоминая, где я и кто. Вскоре я протиснулся сквозь обломки деревьев. Жарившийся скелет оленя увеличился в размере благодаря человеку, упавшему сверху, и теперь они жарились вместе. Вдоль долины видна была тропа, промятая всадниками, как след, вырезанный в щетке. Они выстрелили своими адскими молниями, затем проскакали по краям месива, сгоняя людей впереди себя, как умные волки поступают со скотом, а затем, сбив их в стадо, погнали маршем-броском через горные хребты прочь. Был небольшой бой, очень короткий. Никто с золотыми и серебряными лицами не остался кормить ворон, пронеслись без потерь, дьявольские кони перескакивали через скалы и рубиновые сумерки, как будто к их ногам были прикреплены крылья.
Это был дикий налет безумцев. Беспорядочный, опустошительный, неудержимый. Они захватили около тридцати человек, и еще пятьдесят умрут от ран до восхода луны.
Воины дагкта бесформенно барахтались, как бы приходя в себя после обморока. Никто из нас не отправился в погоню за врагом. Только бесцельные крики разносились по долине, давая выход гневу и страху. Некоторые вожди, и среди них Эттук, вопили и потрясали копьями в дымящемся, темнеющем небе. Люди знают два умных трюка. Один — из ничего сделать много. Второй — серьезное представить как ерунду.
Раненых и умирающих воинов собрали вместе, чтобы жрецы ухаживали за ними. Остальные развели огонь, разлили пиво по чашам и начали держать военный совет. Суть его заключалась в следующем: невозможно бороться с человеком в маске из города; совершенно невозможно бороться с железными трубами, кашляющими смертью. Поэтому — пусть их. Правда, они ворчали по поводу собак и лошадей, погибших во время взрывов, а некоторые молчали, думая о мертвых друзьях и родственниках, в то время как сплетники рассказывали легенды о прежних налетах, и порядочно проклятий было произнесено в свете костра. Хорошо было известно, что масколицые пороли и морили голодом своих рабов, несомненно, трудная зима прикончила их и поэтому их хозяева пришли на охоту так рано.
В итоге, те, кто потерял сыновей, братьев или отцов, взяли памятные сувениры с трупов или целые тела, где их можно было найти, и молча поскакали домой к местам стоянок. Другие, чьих товарищей налетчики угнали на запад, хмурились, топали ногами и призывали своих богов и тотемов к мщению. Мертвецы без конечностей были сложены грудой вместе с их оружием и будут утром сожжены как мусор.
Это все, что они предприняли.
Я был похож на человека, который заново овладевает конечностями после паралича. И тут, когда все мои мускулы горели и рвались действовать, я обнаружил, что дела нет.
Испугавшись и растерявшись перед неизвестным оружием налетчиков, я горел желанием восстановить свое достоинство. Для меня было неприемлемым произносить громкие речи, бушевать и давать клятвы. Я был обесчещен в собственных глазах, ибо я понял внезапно, что враг был всего лишь человеком. Они не были непобедимыми, в конце концов, они просто имели какое-то опасное изобретение на колесах. Я лежал ничком в весенней грязи, а они проскакали надо мной, как будто имели право забирать свободных людей, и против них не поднялось почти ни одной руки, и даже эта рука была не моя.
Носясь среди сосен, где стонали, кричали и умирали раненые, я привел себя в состояние раскаленной ярости и пошел с ней к кострам.
Я пошел туда, где Эттук ругался, ел и пил со своими воинами.
— Мой отец, — сказал я, — они взяли пять наших людей в рабство. Дай мне десять, и я пойду за ними.
Он жевал мясо, борода блестела от жира. Глаза его тоже блестели. Они говорили мне, что глупо было с моей стороны обращаться к нему с просьбой после тех моих слов. — Послушайте, как лает щенок. Он промочил свои штанишки вечером и звал свою мамочку. Даже такой храбрый воин, как Тувек, падает перед городскими людьми в обморок подобно девице.
Воины хрюкнули. Пара засмеялась, но, увидев мое лицо, осеклась. Я был так зол, что не мог вымолвить ни слова.
Эттук сказал:
— Нет, Тувек. Ты не заслужил право вести мой крарл в бой. Но вытри свои глаза. Не бойся, мы не скажем твоим женам, как ты бежал, чтобы спрятаться в грязи.
Неожиданно мой гнев прорвался и вытек, как гнойный нары в. Удивляясь собственному хладнокровию, я уверенно улыбнулся ему.
— Ты добр, отец, что не скажешь никому. Я признателен. Я никогда не забуду твою собственную храбрость. Жрецы должны сложить о ней песню.
Это было слишком тонко для него, но он трудился над задачей и вскоре разгадал ее. Он сам где-то прятался; его одежда была грязнее моей, а его ножи не носили следов крови или, наоборот, недавней чистки.
Его лицо побагровело, и я сказал:
— Прошу прощения, мой отец. Мне стыдно находиться в присутствии вашей чести.
И я отошел прежде, чем он оправился. Я направился прямо к пасущимся лошадям и украл одну из оседланных, так как мой чалый, судя по всему, убежал.
Меньше часа спустя я был за пределами долины и скакал на запад по следу любителей рабов. Они оставили прекрасный след, городские налетчики. Лошадиный помет укрывал камни, следы копыт оставляли ямы в мягкой весенней почве, отпечатались следы людей, а местами голубоватая пыль — порох, просыпавшийся из их пушки на колесах. В одном месте, как светлячок в кустах, сверкала золотая бусина на кольце со сбруи или с всадника — как будто они хотели, чтобы я последовал за ними и намеренно оставляли след.
Я искал их всю ночь и весь день, и часть второй ночи.
После двадцати миль осторожной езды я заметил, что горы стали выравниваться и снижаться по направлению к высоким каменистым плато. Путь стал легче для лошадей, их и моей. К середине первой ночи я был уже достаточно уверен в правильности направления и позволил себе несколько часов сна, лежа в неглубокой пещере. Их след вел на север, и это, как я заключил, не был путь к старому сожженному городу Эшкиру, который лежал к юго-западу от нас.
Западные высоты были желтыми, как козьи глаза, голыми и коварными, как рога, а северные склоны слегка зеленели скудными пастбищами. Вскоре я проехал мимо места недавнего привала, черные кострища, повсеместно лошадиный и людской навоз, взрытая и разоренная земля и обгорелые кости двух оленей, которых они зажарили. Очевидно, городские демоны нуждались в пище, вопреки россказням.
Я сам подкрепился холодным жареным зайцем, которого подстрелил на рассвете и чуть не сжег, спеша продолжать путь.
План мой, когда я их настигну, был очень прост. Я собирался прокрасться ночью в их лагерь и отвязать лошадей, поднять людей дагкта, которых они захватили. Затем вместе с ними захватить оружие и напасть на масколицых, захватив их врасплох, потому что те в своей гордыне и безумии никак не будут ожидать подобного. Мне также не приходило в голову, что этот мой план был не менее безумным, чем любые планы горожан. Я ни разу не усомнился в нем. Мне казалось, что и не нужно делать ничего другого, как будто дорога вымощена специально для меня и нужно только идти по ней.
Это было странно, почти сверхъестественно. Когда ярость вышла из меня во время издевательских речей Эттука, что-то повернулось в моем мозгу, и я столкнулся с самим собой. И я был не таким, каким себя считал, не злым, бешеным, переполненным застарелой ненавистью и даже не окруженным врагами. Я никогда в жизни не был таким спокойным.
Днем я нашел литую подкову, а час спустя несколько брошенных бурдюков для воды. Мои горожане начали двигаться быстрее; об этом можно было судить по форме их следов. У меня сложилось впечатление, что я смогу нагнать их до рассвета, потому что характер их продвижения и следы, которые они оставляли, свидетельствовали о пренебрежении к мелким деталям и удобствам, как будто они приближались к какой-то базе или лагерю, где все можно привести в порядок не спеша. Они, конечно, не подозревали о преследовании. Если бы им была известна численность погони, они бы умерли от смеха и избавили меня от хлопот.
Я соснул немного перед восходом луны, и мне приснилось, что я ослеп. Будучи слепым, я упал в ледяную воду, пруд или реку, и жидкость жалила, как миллион ножей. Я очнулся и услышал свои собственные бесстрастные и четкие слова: «Я убью ее».
Я похолодел. Я все еще слышал свой голос и эти слова, эхом отдававшиеся в воздухе, как будто голос другого человека, произносившего слова, имевшие значение для него и совершенно никакого — для меня.
Пещера, в которой я спал, казалась наполненной призраками или излучениями, которые племена называли призраками. Я встал, чтобы освободиться от них, и вышел наружу. Я отвязал лошадь, но не вскочил в седло. Звезды были яркими как окна, прорезанные в черной стене, а низкая луна казалась светящейся монетой.
На склонах, как на костлявых, сведенных вместе плечах, стоял густой частокол лиственниц с ветвями, оголенными тяжелыми зимними снегами. Я повел лошадь в эту чащу. За лиственничной чащей, в миле от нее, возвышался каменный стог, похожий на печную трубу над крышей земли. И эта труба дымилась. Дым поднимался от костров, которые горели на вершине, золотя складки стога танцующими полосками.
С самого момента пробуждения я догадался, что они близко. Теперь я смотрел на высокую гору и знал, что будет дальше. В настороженной завороженности я ясно представлял себе, как я взберусь на гору и пройду между кострами, предстану перед городскими налетчиками и загляну в стеклянные глаза их масок. …Явховор. Со эорр Явховор… что это? Слова на их языке, которые я подслушал? Может быть, кусок сна о слепоте; какая-то ерунда.
Иногда, если нужна сила божества, некоторые жрецы предлагают ему себя, открывают ему свои души, чтобы он вошел, если захочет. Не всегда веришь, что это пришел бог. Чаще всего это выглядит как опьянение или притворство. Я не звал того, что вошло в меня той ночью, но я поверил ему. Я привязал лошадь в лесу и пошел вперед.
Подъем оказался нетрудным. Наверх вела лестница, вырезанная в камне; вблизи было видно, что этот каменный стог — естественная гора, застроенная и укрепленная людьми тысячу лет назад. Это был аванпост городов, вероятно, Эшкира, на вершине которого теперь лежал в руинах дворец-крепость. Все города и их мощь пришли в упадок. Это наполнило меня высокомерным презрением к ним, пока я поднимался по их холму для встречи с ними, этими детьми погибшей славы в их драгоценностях и лохмотьях, все еще цепляющимися за историю, как за гнилую дощечку в реке.
Там был человек. Он стоял на ступенчатой дороге у единственного голого дерева. Дерево сильно наклонилось прочь от горы, и он опирался на него. Он стоял в тени, только его бронзовая маска и белый металл на запястьях слабо светились.
Должно быть, он услышал или почувствовал мое приближение. Он склонил свою маску-лицо и сказал: «Эз эт кме?» Голос его был отрывистый и непринужденный. Он никого, кроме своих, не ожидал. Сначала мне показалось, что я понял его слова, по интонации просто (кто идет?), но потом обнаружилось, что я могу ответить ему.
— Эт со, — сказал я.
Он хрюкнул. Эго была шутка, потому что я просто ответил: «Я». Прежде чем он снова заговорил, я подошел к нему и ударил ножом в бок. Он был не выше меня и более худой под своими мехами. Где-то за маской он поскулил и все. Он умер в жутком изумлении, как люди крарла умерли в долине.
Я снял свой плащ и надел его верхнюю одежду, а также добавил к своему его пояс с оружием. Я стянул с его лица маску в последнюю очередь — рот его был открыт, как будто он собирался задать мне следующий вопрос. Поскольку он отправлялся в Черное Место, я подумал, что он будет там задавать вопрос о том, кто убил его, но он не получит с меня Кровавого Выкупа за свою могилу.
Даже тогда я не испугался, обнаружив, что могу говорить на его языке.
Как будто я прочитал камни и узнал язык от них. Я не задавался вопросом. Это случилось естественно, как с птицей, когда она взлетает, едва оторвавшись от дерева. Так же уверенно, так же легко. По необходимости. Маска представляла собой бронзовую голову орла. Я думал, мне будет в ней неудобно, но носить ее оказалось не так уж трудно. Только голубое стекло в прорезях для глаз делало странную ночь еще страннее. Фиолетовая луна зашла, оставляя лишь гаснущие огни на вершине цвета меди, и звезды в небе — как частички сапфира.
Я натянул на голову залатанный плащ убитого и стал подниматься вверх по ступеням к разрушенному форту.
Человек, которого я убил, был чем-то вроде часового, но они относились к дозору, как к игре. На верхних террасах тоже сидели, опираясь на обвалившуюся арку, двое в бронзовых масках. Я ожидал вопросов, считая, что они примут меня за своего товарища с нижнего поста, но ни один из них не заговорил. Один извлекал тихие аккорды из плоского деревянного ящика со струнами, натянутыми поперек на серебряных колках, приятный звук, который предвещал их грядущее. Второй просто махнул мне рукой.
Я вошел в крепость.
Сквозь голубые глаза орлиной маски их лагерь предстал купающимся в прозрачном каштановом свечении пламени костров. То тут, то там у костров лежали и сидели мужчины, в основном молча, как часто молчат люди в лунные часы ночи, когда все начинает меняться.
От здания, кроме наружных стен, осталось очень мало. В центре в пустоту взмывала лестница; когда-то здесь был огромным бальный зал. Вдоль западной стены протянулась линия сторожевой охраны их тощих лошадей, вздрагивающих и недремлющих. Игра их мускулов под кожей напоминала игру света на шелке, а шеи — тонкий изгиб лука. Воин во мне думал о том, что надо взять три-четыре таких лошади после сегодняшней ночи, но это было не желание, а какое-то отдаленное воспоминание.
В восточной части за лестницей было разбито около тридцати палаток.
Они не были похожи на палатки крарлов. Они были натянуты на каркасы, придававшие им куполообразную и шпилеобразную формы. Ткани отличались разнообразием, экзотичной расцветкой и ветхостью. Перед палатками висели знамена с бахромой из золотых слитков и драгоценных камней.
Было ощущение, будто я вошел в царство Смерти, где блистали доспехами скелеты, а в золотых чашах была полынь.
Позади меня запел мужчина, аккомпанируя себе на струнном инструменте. Голос у него был очень красивый, мелодично отдававшийся в тишине. Я не уловил слов, но это была песня о любви, совсем не похожая на музыку, которую знали воины.
Между сторожевой линией лошадей и палатками, прямо под лестницей, стояли две пушки на телегах, две неподвижные трубы из черного металла с зияющими отверстиями. От них пахло огнем, как будто это были драконы. Именно их запах, а не размер, предупреждал меня об опасности, таящейся в них; они не были большими. Может быть, почувствовав во мне чужака, они плюнут в меня огнем по собственной воле? Но это была детская фантазия, что-то из моих воспоминаний, оставшихся от жизни с племенами, не мои собственные чувства. Сидя у пушек, спали какие-то мужчины. Они не были похожи на остальных, темнокожие и, как и я, темноволосые; все остальные в лагере были очень светлыми. На этих людях не было украшений. Лица их были как деревянные калабашки, неотесанные, некрасивые и бессмысленные даже во сне. Это были рабы, вне всякого сомнения.
Другие рабы, краснокожие люди, лежали рядом. В северном конце была яма, старая камера или темница, в полу над ней было овальное отверстие, закрытое решеткой из позеленевшего металла. Огни костров время от времени отбрасывали в эту дыру слабый свет, и я смог различить массу тел и теней и слышал их стоны и жалобы. Они уже миновали стадию громких протестов и, может быть, стадию готовности к сопротивлению и борьбе тоже. Они пережили ночь и день насильного марша, одну или две ласки увешанного драгоценностями кнута, подобного тому, что я заметил на поясе часового, почти никакой еды и совсем никакой надежды.
До сих пор меня никто не остановил. Но вот из своего павильона вышел какой-то человечек. На нем, как и на мне, была маска орла, серебряная, с зеленым камнем между глазами. Он кивнул в сторону решетки.
— Дрянные отбросы недовольны своей судьбой, — сказал он. То, что смысл его слов ясен мне, поразило меня наконец, как будто это был мой язык с рождения.
— Да, — сказал я, — меня тошнит от их шума.
Я искал средство проникнуть в яму, миновав решетку. Последняя секция северной стены шла под уклон во что то вроде канавы, что, вероятно, и было входом в подземелье. Я пытался сложить какую-то историю на чуждом языке о визите к нашим пленникам и угощении их кнутом за там, когда серебряное лицо подошло ко мне и схватило за руку.
— Ты не Сларн, — сказал он.
В масках городских людей не было отверстий для рта, и голоса звучали как через фильтр, искаженно. Но я все же мог понять, что этот человек был немолодым и не нервным.
— Верно. Я не Сларн.
— Кто тогда?
Я слишком беззаботно доверился своему странному везению, оккультному демону-проводнику, вселившемуся в меня.
— Подойди, — сказал он. — Сними маску. Я узнаю тебя.
— Как пожелаете, — сказал я.
Я поставил на то, что у меня есть перед ним преимущество, какой бы трюк он ни собирался выкинуть, он не меня будет искать.
Сначала я расстегнул плащ, одновременно убедившись, что нож под рукой. При виде моих черных волос у него перехватило дыхание. А потом я стянул маску.
Я был готов ко всякому, но не к тому, что он сделал. Он отшатнулся, и его рука поднялась вверх, безоружная, в инстинктивном жесте почтительности. Он пробормотал два слога, которые я принял за заклинание. Однако через мгновение я понял, что, раз я знаю его язык и все же не могу расшифровать это слово, оно не клятва, а имя.
— Вазкор.
То, что я услышал это неизвестное мне имя, вселило в меня необъяснимый ужас.
Бездна разверзлась под моими ногами; я потерял самого себя.
Я планировал четкое и быстрое убийство, как внизу на дороге, но бросился на него в безумной панике и яростно всадил клинок, промахнувшись мимо жизненного органа, поэтому прежде чем упасть, он издал громкий крик в агонии и страхе. Все пошло настолько не так, что я даже не позаботился наклониться и убедиться, что он действительно отправился в мир иной. Я подождал только, не услышу ли ответного гвалта на его крик. Но ночь по-прежнему была мирной, и я побежал и прыгнул в канаву в северной части без дальнейшей предосторожности.
Как я и рассчитывал, в стене темницы была низкая дверь со стороны канавы. Она была из тяжелого железа, но закрыта только на задвижки снаружи. Я вырвал эти задвижки кинжалом и вошел.
Там был ледяной холод, уже стояла вонь, через решетку проникал лишь слабый, безрадостный коричневый отблеск света.
У моих ног лежал стонущий человек. Его ноги были прикованы цепями к ногам его соседей. Я предполагал, что они будут связаны, но не рассчитывал на цепи. Однако металл был хрупкий и позеленевший, как и решетка, и они были скорее опутаны им, чем скованы. Я попытался размотать металл и освободить человека, одновременно рубя ножом цепь. Он забормотал и задергался.
— Ты мужчина? — спросил я его на языке его племени. Я заметил, что тюремщики не позаботились даже отнять у него его нож. Он вздрогнул и заползал на грязном полу темницы, и вся эта воинская куча кружилась и металась, как в лихорадке. Во мне вспыхнуло презрение, черное и глубокое, как дыра, в которой они лежали. Гордость привела меня сюда; сейчас моя гордость гнала меня прочь. Я не был одним из них, этих смертных обломков, ползающих подобно насекомым в своей собственной грязи.
Но я прошел длинный путь и не хотел отступать. Если у них нет своих собственных мозгов или силы, я должен подгонять их своими.
Ржавая цепь треснула под моим клинком. Три освобожденных человека сжались вместе, подобно испуганным щенкам. Их пустые глаза были расширены и бессмысленны, и мне пришло в голову, что по дороге сюда их кормили какой-нибудь отравой. Последним из троих был дагкта из крарла Эттука. Я увидел, что он узнал меня и пытается собраться. Я дал ему нож бронзовой маски и приставил к работе над цепями.
Рабская яма потихоньку оживала, пораженная и ошеломленная свободой.
Те, кто был меньше одурманен, приходили в себя неистовыми толчками, рыча и ища свое оружие, которое в большинстве случаев было при них оставлено. Их глаза и ножи блестели в неясном свете. Снадобье, сделавшее их покорными, теперь превращало их в неистовых, когда у них был путь к освобождению и мести. На лицах и плечах многих красовались грубые украшения, оставленные кнутом. У каждого было за что посчитаться.
Все произошло очень быстро. Скоро уже около двадцати человек стояли на ногах, но восемь остались лежать навсегда, отравленные зельем или забитые.
В руинах наверху не раздавалось ни звука.
Краснокожие воины не нуждались в наставлениях. Большинство из них узнали меня, наконец, и узнали себя, и кровь их кипела.
Мы тихо, по двое выбрались наружу и взобрались по Склону канавы.
Горожане были на крыше темницы на расстоянии не более пяти ярдов, вежливо дожидаясь нас. Почти семьдесят человек.
Тела серебряной маски, который переименовал меня, не было — он, должно быть, прожил достаточно долго, чтобы доползти до их лагеря и предупредить. Будучи осведомленными, они образовали небрежный кордон и дали нам влететь в него, как мошкам в огонь свечи.
Воины позади меня дрогнули. Они никогда не сражались ни с кем, кроме себе подобных. То, что стояло перед ними, казалось волшебством.
Я первым вышел на поверхность. Позади горожан горели костры, превращая их в черные сказочные фигуры с бронзовыми и серебряными звериными головами, белыми кривыми мечами, и зеленые и пурпурные лучи от их украшений вспыхивали, как будто их тела были унизаны глазами.
Внезапно один из них закричал. Я попытался уловить смысл слов, но подобно сновидению, знание их языка начало ускользать от меня, потом я разобрал снова то имя, что выговорил другой: Вазкор.
И ко мне пришли слова. Я не понимал, что говорю.
— Со Вазкор энор. Бехет Вазкор. Вазкор карнатис. Это было как чудо, какая-то божественная шутка. Они молча отступили, некоторые медленно стягивали свои маски, снова становясь людьми. На открывшихся побелевших лицах застыло выражение потрясенного неверия. Трое упали на колени, как для молитвы, за ними преклонили колени еще десять, и еще. Это все были люди старшего поколения, лет сорока-пятидесяти. Среди остальных начались препирательства, крики гнева и сомнения. В этой неразберихе, ничего не понимая, но ловя любой шанс, мы прыгнули на них и стали рубить.
В непонятном замешательстве они рассеялись перед нами. Я сразил коленопреклоненных, чтобы добраться до стоявших позади разгневанных. Во мне не было жажды боя; это была мрачная работа, которую надо было сделать. Вскоре у меня был городской меч, по рукоять в крови, и сам я купался в крови. Это было похоже на закалывание свиней. Превосходя нас вдвое по численности, они едва сопротивлялись, как будто их настиг какой-то рок, и мы были его орудием.
В конце концов они смолкли, и никто не пришел бросить нам новый вызов. Во время боя, если его можно так назвать, направлявший мои действия источник оставил меня. Когда его действие кончилось, я обрадовался. Я вытер свой новый меч о меха трупа и невесело усмехнулся, говоря себе: «Ну что же, Тувек, в тебя вселился демон, в существование которого ты не веришь. Поздравляю тебя». Я сплюнул, как будто мог выплюнуть древний язык, которым так быстро овладел и так же быстро забыл.
Воины срывали драгоценности с мертвых. Некоторые отправились к платками и проделывали в них двери своими клинками, вытаскивая ветхие бархатные подушки, вышитые жемчугом, и тому подобные заплесневелые чудеса. Время от времени они натыкались на склад мечей или изящно отделанного металла, и дикий вопль приобретателя эхом разносился по поверженному форту.
Вскоре я тоже отправился на поиски, алчный и разрушительный, как любой из них, но какое-то непонятное чувство угнетало меня.
Я быстро прошел через палаточные дома и достиг последнего павильона, сразу поняв, что выбрал правильно.
Этот павильон был самый большой, стоял немного в стороне, наполовину спрятанный за выступом восточной стены. Десять черных лошадей стояли в стойле. Около стойла на корточках сидел один из темноволосых рабов. Он был похож на тех, что я видел раньше, только этот не спал. Я ни одного из них не встретил в бою и думал, что они убежали, поэтому свирепо посмотрел на него и потряс мечом, ожидая немедленно увидеть его улепетывающие пятки. Его лицо оставалось пустым и деревянным, тягуче, как грязная жижа, он посторонился, чтобы пропустить меня. Его покорность насторожила меня, и я повременил входить.
Мы разделались приблизительно с шестьюдесятью мужчинами в этом лагере, но число нападавших в долине было больше — семьдесят или восемьдесят. Вероятно, кто то уехал вперед к другой стоянке, но здесь было десять лошадей у большой палатки. Может быть, внутри меня поджидают десять мужчин?
Я рывком обернулся к темному рабу и схватил его за серую шею. Я задавал ему вопросы, но я утратил волшебную речь, и он либо не понимал, либо не хотел понимать язык племени. Наконец, я усыпил его кулаком, совершив уже достаточно убийств и предвидя новые, и пошел к павильону робко, как невеста.
Перед павильоном тихо шелестело на своем флагштоке золотое знамя из настоящего очень тонко раскатанного золота, украшенное венценосной птицей из эмали. Павильон был из багряного бархата, почерневшего от времени. Позеленевшие золотые кисти каскадом спускались вдоль драпировки скрытого входа, искусно указывая место, где можно попасть внутрь. Я обошел с другой стороны и, вонзив острый городской меч прямо в бархат, вспорол его, как сгнивший лен. Затем я ринулся в палатку, приготовившись сеять мгновенную смерть. Но в этом не было никакой необходимости. Она побывала здесь раньше меня, дама с косой в руке и голым черепом.
С потолка спускалась лампа янтарного стекла и освещала сцену в мельчайших подробностях.
В итоге их было всего трое. Они сдвинули элегантные ковры, разбросанные по полу палатки, укрепили свои клинки в неровном каменном полу руин острым концом вверх и аккуратно и точно упали на них.
Я часто слышал историю о мужчинах, которые предпочитают самоубийство тому или иному позору, лишению или насилию. Однако слышать историю и видеть своими собственными глазами — разные вещи. Меня это потрясло и сразу заставило подумать с невольным отвращением о том, что может послужить моим испытанием, моим пределом, невыносимым бременем, чтобы я выбрал смерть от своего собственного кинжала, а не желание выстоять?
На каждом из них была золотая маска, одна в виде ястреба. Шафрановые волосы, залитые кровью, — всадник в колючем лесу.
Почему? Потерянная честь, унижение от того, что мы вышли из рабской ямы и побили их? Но эти даже не вышли и не попытались сражаться.
Я поднял голову. Павильон был увешан тонкими ослепительными шелками, вышивками и истонченной кисеей, колыхавшимися в свете янтарной лампы. Затем кисея шевельнулась и отплыла в сторону, как пороховое облачко. И что-то встало передо мной, серебристое свечение, яркая вспышка огнистого света в драгоценном камне — я отскочил назад с мечом наготове. И опустил меч, свинцовый в моей свинцовой руке.
Там стоял не городской воин. Я не думал, что с ними могли быть женщины, мы не встретили ни одной; кроме того, сначала она казалась не женщиной, а волшебницей, явившейся без предупреждения, так ослепительно и внезапно материализовавшейся, и трое мертвых были между нами.
На ней было подобие платья из серебряных змеиных чешуек и корсаж из бледных изумрудов, оставлявший грудь обнаженной. Талия у нее была тонкая, а груди полные, нежная осязаемая белизна теплым светом согревала темные кружочки на концах, и они были круглые, как две маленькие луны. Именно ее груди, может быть, убедили меня в том, что она человеческое существо, такие умопомрачительные, что не могли быть лунной плотью. Но лицо ее было скрыто под маской в форме серебряного оленя с глазами цвета яблочно-зеленого кварца, волосы, струившиеся из-под маски, напоминали другой род огня, холодно горящий огонь ледникового золота.
Она обратилась ко мне на языке города, который я больше не понимал. Я не понял слов, но смысл был передан точно: презрение короля к своему рабу, нет, хуже, богини к человеческому отродью, оскверняющему райские луга.
Еще никогда ни одна женщина не обращалась ко мне таким тоном, и я никогда не считал это возможным. Я был настолько изумлен, что стерпел это, как мул терпит свой груз, и мой рот, наверняка, был широко раскрыт, соблазняя ночных насекомых.
Потом я заметил, как ее рука, наполовину скрытая в складках юбки, сжалась на маленькой блестящей звезде, и я бросился в сторону в ту секунду, когда она метнула свой кинжал. Он сверкнул над моим плечом и врезался в драпировку палатки.
Увидев свой промах, она вскрикнула. Это был голос смертного существа, молодой, хриплый от горя, ярости и страха. Это вернуло мне зрение, и я взглянул снова. Теперь я увидел всего лишь девушку, дрожащую от страха, девушку в маске с обнаженной грудью, от вида которой у меня пересохло во рту.
— Ну, — сказал я, отбрасывая меч, — сегодня удача изменила тебе, оленеголовая девица.
Я знал, что она могла понять мой язык не больше, чем я ее. Недостаток словесной коммуникации оставлял нам для общения один вечный символический путь. Я был рад, что он был такой земной, рад, что у меня был предлог забыть, как мне сначала показалось, что она выкована из серебра.
Я перешагнул через мертвых, и, когда подходил к ней, она повернулась и попыталась убежать. Ее сверкающие топазом волосы всей массой хлынули по спине, как водопад. Я с легкостью поймал ее за волосы, повернул лицом к себе и сорвал маску.
Она была красива. Я никогда не видел подобной красоты. Кожа у нее была белая, волосы серебристо-белые по всей длине до самых корней, рот нежный, красиво очерченный и красный, как летние ягоды, а глаза были зеленые, как камни ее корсажа. Все это я увидел разом, как во вспышке ослепительного огня.
Она больше не боролась. Ее бой закончился. Она досталась мне легко.
Ее груди заполонили мои ладони, и от нее пахло юностью и женственностью. Я не причинил ей боли, в этом не было необходимости, она не сопротивлялась мне; и она не была девственницей. Я и не ожидал иного, раз она вышла из той мужской палатки. Она была их шлюхой, или чьей-то еще, теперь она будет моей. Врата между ее бедрами были золотыми, как и ее волосы, а дорога за этими вратами была вымощена для королей. Ее зеленые глаза-изумруды отражали свет лампы, свисавшей с крыши. Она не закрыла их ни разу, и она не смотрела на меня. Вопреки ее сердцу и уму, тело ее было щедрым со мной.
Лампа наверху горела не так ярко, и она лежала подо мной с открытыми глазами и открытым телом. Я все еще был доволен своей победой, победой над ней.
Я сказал просто так, она все равно не понимала язык племени:
— Прекрасное сокровище — взять тебя на глазах твоего мертвого хозяина.
И она шепотом ответила:
— Будь счастлив, в таком случае, ты, грязь, ты, мертвый и червивый хлам. Будь счастлив и умри от этого.
Я вздрогнул, похолодев от ее сюрпризов. — Где ты научилась языку крарла?
— У моуи, у кого же еще, раз мы меняемся с ними товарами? Или ты не только тошнотворный, но и глупый, проклятая вонь?
Я был совершенно сбит с толку. Я насиловал женщин во время бесчисленных налетов и племенных войн. Они кусались, кричали, плакали или пищали от удовольствия. Они не бросали мне холодных оскорблений. И у них не было таких глаз.
— Раз ты понимаешь, что я говорю, — сказал я, — расскажи, почему мужчины сами отняли свои жизни.
Она улыбнулась на это.
— Три принца Эшкорека убили себя, узнав, что Вазкор поднялся из могилы.
— Вазкор, — сказал я. У меня свело живот. — Кто или что такое Вазкор?
— Ты, — сказала она. — Темный дикарь, собака, падаль. Спроси мертвых.
— Ты скажешь мне завтра, если ничего не скажешь сейчас.
— Значит, завтра я буду с тобой, хозяин? — Она дрожала но столько от страха, сколько от нежелания пугаться.
— Я не обижу тебя, — сказал я. — Я сын вождя и буду защищать тебя в крарле.
— О, радуйся, Демиздор, — сказала она. — Дикарь защитит тебя в вонючем логове его идиотского племени.
— Веди себя прилично, или дикарь передумает. То слово, что ты сказала — твое имя?
Она содрогнулась всем телом и сказала:
— Демиздор — мое имя.
Я не смог его как следует выговорить. Мне не терпелось забыть язык города, которым я пользовался.
— Деммис-тахр, — сказал я. Она засмеялась, как поперхнулась. Я не мог в ней разобраться, хотя собирался оставить ее себе.
— Даже мое имя будет осквернено, — сказала она. — Но я буду называть тебя Вазкор.
— Назови меня так, сука, и я убью тебя.
На рассвете я и двадцать три красных воина выехали из крепости. Мы сожгли своих мертвых с их украшениями и оружием; горожан мы оставили птицам-стервятникам горных долин. Мы забрали все их богатства и всех их лошадей. Мы не очень нравились этим лошадям после их прежних хозяев, но они полюбят нас, так как другого им не остается. Я почти мечтал увезти с собой одну из труб-пушек на телеге, но мои герои ни за что не соглашались даже прикоснуться к ней. Это был только каприз — я не имел представления об их действии и почти никакой надежды научиться управлять ими — так что пусть остаются.
Я посматривал, не появятся ли черные рабы, но ни одного не увидел, и мы не искали их. У нас была только одна пленница, и она была моя.
Я укутал ее в меха, чтобы воины не увидели ее изумрудов и других сокровищ из драгоценностей и живой плоти и не стали завидовать. Днем я заставил ее завязать волосы куском бархата, только маска-олень была видна. Она была спокойнее днем. Я сказал ей:
— Слушайся меня, и ты в безопасности. Ты нашла меня грубым, но попытайся что-нибудь выкинуть, и окажешься во власти других, еще менее любезных, чем я.
— Это в самом деле приятная мышь, — сказала она. Потом, когда мы выходили, она насмешливо позвала меня:
— Вазкор, Вазкор.
Я не смог заставить себя ударить ее. Я был опьянен ее телом и не хотел повредить его, и она знала это, уже чувствуя свою власть, она, моя рабыня. Я взял ее за плечи и поднял над землей.
— Я тут думал, сука. Может, ты права. Может быть, твой король Вазкор — ведь он был король, золотая маска — может быть, он во мне, как говорили старики, когда упали на колени. Так вот. Зови меня этим именем. Я побью тебя, если ты будешь звать меня иначе. Я Вазкор. Как-нибудь я украду золотую маску и буду надевать ее, когда буду закупоривать тебя.
После этого она примолкла, так как была не менее противоречива, чем другие женщины.
Однако эта мысль укоренилась во мне. Если я напоминал их мертвого принца, именно его дух и направлял, должно быть, мою одержимость. Происшествия на скале не отступили в памяти, как сон, который положил им начало, но я говорил себе, что не стану раздумывать над ними. И у меня были другие проблемы, требовавшие раздумий.
Мужчины крарла встретили меня на рассвете приветственными криками, как они приветствовали бы вождя после воинственного налета. Когда они заметили, что я заполучил себе девку из городских палаток, они закричали еще громче. Я мог бы взять, что пожелаю, они не стали бы ворчать, по крайней мере в тот час, потому что я был героем, освободившим их. Позже они будут ненавидеть меня еще больше за то, что обязаны мне.
Я посадил Демиздор на лошадь. Хотя в крарлах мало женщин ездили верхом, моя женщина должна ехать верхом. Пусть она и рабыня, ее ценили в крепости.
Я не трогал ее с того первого раза. Она считала меня дикарем, псом, которого притягивал к ней сексуальный инстинкт, и я чувствовал, что она воображала, что благодаря этому она сможет вертеть мной. Поэтому я не прикасался к ней, хотя низ живота у меня сводило от желания. До этого я никогда не занимался дипломатией в отношениях с женщинами. Как мальчишка, потерявший голову от какой-то девчонки, которая не дается, я упражнялся в произнесении ее имени про себя, старясь добиться правильного звучания. Когда я предлагал ей еду и питье, она отворачивалась, как будто это было насилие, и она предпочитала, чтобы ею насильно овладели, чем насильно кормили. Я вспомнил мифы о сверхъестественных силах в городах и оставил ее в покое.
Ту ночь мы провели в горах. Нам не попалось свежей добычи, и мы пили, чубы заглушить голод. Я отнес ей чашу городского вина — в их палатках оно хранилось в бочках — но она ни за что не пила в моем присутствии. Я оставил ей чашу и, когда вернулся, обнаружил, что она осушена.
Я лежал рядом с ней для ее же безопасности, а также ради своей гордости. Воины раздули бы целую историю, если бы я взял девушку и не обслужил ее. Я спал плохо, споря с самим собой, то ли не трогать ее, то ли овладеть ею и кончить с этим.
Незадолго до рассвета я услышал, как она пошевелилась, и сказал себе, что поступил мудро, не давая себе заснуть. Я вспомнил кинжал, который она метнула в меня. Вскоре я различил ее силуэт на светлеющем небе. Она стояла на краю обрыва. На секунду я вообразил, что она собирается броситься со скалы так же, как городские мужи бросились на свои мечи.
Я напрягся, готовый прыгнуть и оттащить ее, и она сказала:
— Лежи спокойно, воин. Я недостаточно смела для этого. Не сегодня, по крайней мере.
— Ты должна называть меня Вазкор, — сказал я. — Разве я не говорил тебе?
Ее волосы были подобны легкому дыму в свете зари, и сквозь серебряное платье я видел все изгибы ее тела, которое сводило меня с ума.
Она сказала:
— Недалеко от Эшкорека есть бутовая башня. Это могила Вазкора. Двадцать лет назад он взял города в свои руки, подчинил своей воле и разгромил их. Он женился на богине-ведьме; ее звали Уастис. Есть детская легенда о том, что она была убита, но восстала из смерти, приняла образ белой рыси и скрылась прежде, чем солдаты пришли за ней. Говорят, она еще живет в другой стране, Уастис Карнатис. Но Вазкор мертв. Ее слова отдались во мне эхом. Мороз пробежал по спине, и я попросил ее замолчать. Я все еще видел, как они преклонили передо мной колени в крепости, старшие воины, которые могли помнить его, может быть, смотрели ему в лицо и снова увидели его в моем.
Поздним утром мы добрались до долины весенних собраний. Там поднимался дым; он обманул нас. Мы направили прекрасных городских лошадей шагом через верхний перевал и посмотрели вниз на остатки большого лагеря, черного от старых кострищ и совершенно опустевшего. Ни одной собаки не выбежало нам навстречу. Только несколько хлопающих пестрых куч из крыльев и клювов там, где большие птицы обедали мертвыми собаками, лошадьми и останками людей. Крарлы собирались сжечь своих мертвых так же, как и мы сделали в крепости, но убитых было так много, что у них не хватило терпения проследить за кострами. Они вскоре погасли и оставили лакомое жареное мясо любителям падали. Зрелище было не из приятных и вызвало у меня приступ тошноты. Я видел множество трупов, но не возвращался на поле битвы, когда вороны устраивали там банкет.
Она была рядом со мной. Я не мог видеть выражения ее лица из-за серебряной маски, но она смотрела прямо на долину, и ее руки спокойно и небрежно лежали на поводьях.
— Пожиратели мертвечины должны благословлять ваших принцев за такие обеды.
— Разве племена никогда не убивают? — молниеносно ответила она.
— Мы убиваем в рукопашном бою, а не железными фаллосами, стреляющими из-за холма.
— Нашими пушками мы разрушили собственные города, — сказала она. — Не думай, что я пожалею о вашей маленькой потере.
— Для рабыни ты мяукаешь очень резко.
— Я не рабыня тебе, — сказала она, — хотя ты можешь играть в эту игру. Закуй меня в цепи, бей меня, убей меня. Я все равно не твоя рабыня. — В этом нет необходимости. Я сделаю тебе ребенка. Тогда посмотрим, насколько ты моя рабыня.
На это она не нашла, что ответить.
Мужчины сзади нас тоже сидели очень тихо, мрачные и кислые, видя покинутый лагерь. Вопреки всему они надеялись на лучшее. Но вожди и соплеменники посчитали их потерянными и списали со счета, и когда прошла ночь собрания, они отправились по домам к местам стоянок дагкта. Я размышлял над тем, скольким умирающим жрецы помогли, добив их ножами на пороге. Мне было также интересно, как Эттук отпраздновал для себя мою смерть, ибо он уверен в моей смерти, зная, куда я отправился. Будучи живым, я не мог представить свою смерть. Вместо этого я представил себе, как его бастарды ссорятся из-за своей доли, как вдовы причитают по мужьям, взятым в плен, и тут я вспомнил свою мать. Она тоже будет думать, что я убит или в рабстве. Я забыл об этом.
— Итак, — сказал я воинам, — они не захотели подождать. Отправимся дальше и удивим их. Они будут писать кровью при виде нас. Но до этого еще полдня пути.
Мужчины хмуро согласились и повернули коней на дорогу.
Я задал им жаркую скорость на своем новом коне, пришпоривая его звездными шпорами и таща под уздцы свою серебряноликую рабыню.
Солнце уже давно зашло, опустилась безлунная черная ночь, когда мы пробрались через узкий проход между скалистыми соснобородыми вершинами, и внизу появились ложкообразные долины стоянок, уходящие к горам, усеянные тысячами разбросанных желтых угольков костров. Воины уже разбивались на группы, направляясь к собственным крарлам.
Узы, которые связывали двадцать три человека в единое целое, уже лопнули, и от их приветственного крика в мою сторону осталось лишь облачко пара, таявшее на морозном воздухе. Я понял тогда, что мне следовало бы привязать их к себе прочнее, что я мог бы выиграть от этого. Они уже были готовы к братской битве на крови; возможно, после этого они бы последовали за мной, были бы силой за моей спиной. Но теперь слишком поздно, время было упущено, ускакало вместе с ними за холмы. Даже пять человек Эттука, которые еще были со мной, стремились домой, их опасное приключение — всего лишь история, которую не терпелось рассказать. Я упустил свой шанс.
И заставила меня упустить его не столько небрежность, сколько гордыня, овладевшая мной, когда я вошел в крепость, и никогда не затихавшая в моих жилах. И еще усугубила ее моя богиня-рабыня. Ее острое, как бритва, презрение только обострило мое собственное. Я видел их всех ее глазами, стадо, которым не стоит управлять.
Пока я медлил там, другой мрачный фарс толчком ударил меня. Не часто мертвые сидят среди поминальщиков на своих собственных похоронах. Воинам Эттука я сказал:
— Когда мы перейдем через хребет, может быть, нам следует продвигаться тихо. Приятно увидеть, как о нас скучают и кто.
И они оскалили зубы, пробуя эту шутку на вкус, хотя они уже утратили верность мне.
И так мы вошли в крарл Эттука осторожно, как мыши.
Подъехав поближе, я мог ясно расслышать, чем они занимались.
Стояло непрерывное жужжание и завывание, а иногда раздавались резкие крики, как будто зверь попал в капкан. Их потери были больше, чем в остальных крарлах: семь погибших под пушечным обстрелом, семь украденных или мертвых, и один из них — наследник вождя. Им ничего не оставалось, кроме ночного бдения по мертвым, по обычаю, на четвертую ночь.
Я предоставил солдат Эттука самим себе и привязал городских лошадей на окраине лагеря. Что бы ни было, я не предполагал, чтобы воины вернулись и украли лошадей, однако Демиздор я держал при себе, все еще верхом.
Как я мог видеть из сосняка, они очистили внизу большую площадь. Я пошел туда, скрываясь в тени деревьев, чтобы посмотреть представление.
По углам площади горели факелы, а в центре полыхал костер. В нем горела пара молодых деревьев. Они стояли вокруг костра — моя убитая горем родня.
С западной стороны были женщины. Чула стояла впереди, во всех своих украшениях. На ней было все, что я дарил ей когда-либо, сверкая и мерцая всеми цветами, куча награбленного добра. Волосы ее были разметаны, платье изорвано, а руки и округлые выпуклости грудей расцарапаны ее ногтями. Ее шайрин прилип к лицу от слез, но кулаки были сжаты. Сквозь ее плач ощутимо проглядывала ярость. Она утратила свое королевское положение из-за моей смерти и могла убить меня за то, что я умер.
За спиной моей первой жены две других всхлипывали менее сильно, их дети окружали их. Четыре маленьких сына Моки жались к ее коленям и тяжелому животу и тоже плакали, не понимая, как обычно плачут дети, когда взрослые разыгрывают панихиду. Асу держала на руках свою маленькую дочь, которая удивила меня тем, что все еще жила, но ее мать поливала ее слезами так, как будто собиралась утопить сейчас. Три мальчика Чулы выстроились подле своей матери, демонстрируя свою печаль, как она, хотя старшему было всего четыре с небольшим. Они были похожи на трех крошечных черных медвежат в своих зимних меховых одежках. Несомненно, позднее она начала бы кричать, что они лишились наследства, которое ушло в могилу вместе со мной.
Там было множество других женщин, заламывающих руки и время от времени поднимающих головы, воя как волчицы. Они оплакивали тотемы клана — сына вождя и солдата, а не человека по имени Тувек или своих собственных мужей.
Я стал искать Тафру, и сердце мое тяжело и громко стучало, но ее нигде не было. Я вспомнил, в каком она была положении, когда я ушел, и подумал, что она могла заболеть, узнав плохую весть. Эта мысль убила всякое удовольствие от спектакля, и я уже собирался идти искать ее немедленно, когда забили в барабаны мужчины на восточной стороне костра. Из гущи воинов вышел Сил, его смоляное лицо было сейчас разрисовано, как череп, белыми полосами на черном фоне, и на нем была его колдовская одежда, вышитая символами, платье танца войны. Он сцепил руки на резном изображении одноглазого змея на своей груди, а позади него двигался Эттук, согбенный, как будто гора несчастья лежала на его плечах. Это приковало меня к месту. Они собирались петь смертный гимн в мою честь. Они, мои лучшие враги, собирались превозносить мои добродетели перед своими богами и петь о радости, которую я доставлял им при жизни. Они собирались умолять Богов Черного Места освободить меня и вернуть им.
Люди слегка расступились, чтобы дать место Силу у огня. Он начал топать и махать руками, как одна из тех птиц, которых я видел днем, тех, что кормились на трупах. Пока он так топтался, он бросал щепотки какого-то зелья в огонь, и они разбрызгивались и шипели.
Он скрипел имена мужчин, которых потерял крарл; при каждом из имен пронзительно вскрикивали одна-две женщины. При моем имени поднялся мощный стон, и воины застучали копьями.
— Наш хозяин — Смерть. Смерть — бог, — верещал Сил. — Двенадцать наших сыновей взял он, но худшая потеря, чем все наши сыновья, сын вождя. Надежду крарла, восходящую звезду среди палаток взял он.
Чула завопила, изумительно попав в тон. Три крошечных медвежонка от страха нырнули в ее юбки. Мне стало жаль их.
Эттук громоздился в ярком свете огня. Он показывал наконечники копий, золотые браслеты и бронзовые ножи, которые я добыл в последние месяцы войны. По ритуальному порядку, он хвалил мою доблесть и ум.
— Тувек, цветок моих чресел, лучший из моих сыновей. Щедрый ко мне, как дождь к пастбищу, храбрый, как леопард, в сражениях. Кто не помнит мужества Тувека, когда враг бежал перед ним, как кролик? Кто был молодым богом, скачущим среди воинов? Это был мой сын Тувек. Он, который заставлял женщин вздыхать, как пшеничное поле на ветру, который топтал мужчин копытами своего коня, чьи руки были крепче меди и чей ум острее алмаза, чье желание рождало сыновей, а гнев — тишину. Ах, Тувек, мой сын, что там такое в долине смерти держит тебя? — Он потер свое лицо, цвет которого свидетельствовал о здоровье и веселье. — Когда пришли налетчики, — ревел Эттук, — кто как не Тувек отважился преследовать их? Пытаться скрестить оружие с городами означает смерть, но он все равно пошел. Я запретил ему ради его безопасности, но он не послушался. Он пошел спасать своих братьев, солдат. Он умер за них. Кто не будет плакать по Тувеку, моему лучшему из сыновей, господину всех воинов?
Звериный надгробный плач хлынул снова, копья загрохотали.
Сил поднял руки, и пунцовое солнце и белая луна закачались на его вороньих рукавах.
— Смерть, — пел Сил, — в твоей темной палатке стоят наши мужчины. Пощади, Смерть, пощади. Верни нам наших мужчин, верни нам сына нашего вождя. — Потом, возвысив голос, он стал кидаться на все четыре стороны света, север, юг, восток и запад, с любой из которых мог прийти ответ, именно поэтому они ждут четыре ночи, по темноте на каждую, прежде чем найти ответ. — Тувек, — визжал Сил, — возвращайся к своему народу, возвращайся из черной палатки, возвращайся из рощи теней к теплому очагу. Может, Смерть подарит тебе лошадей и собак, но у тебя есть лошади и собаки в стране жизни. Смерть может подарить тебе женщин, но они не приносят плодов, а у тебя есть женщины из плоти и крови, которые принесут. Все, что может предложить Смерть, у тебя уже есть. Тувек, возвращайся к своему народу.
— Не говори больше ничего, — сказал я, выходя на яркий красный свет.
— Я здесь.
Только в легенде мертвый отвечает на зов, и встретить его страшно, у него нет обычно головы или еще чего-нибудь. На живой земле никто не приходит; мольбы и увещевания — просто часть погребального песнопения. Хотя они лают, они не ждут кости.
Я мог десять раз повторить мои слова, а они все молчали. Их глаза ползли по мне, как мухи. Потом какая-то женщина упала в обморок — хотя даже женщины много пьют перед бдением по мертвым, и я думаю, ее доконало пиво, а не призрак. Тут Сил изменил свой мотив. Прыгнув вверх, как будто его подштанники наполнились воздухом, он вихрем налетел на меня, колотя руками и кудахча:
— Прочь, Немертвый, прочь, прочь! Назад, в Область Теней!
Я не был уверен, действительно ли он верит сам себе, столкнувшись с фантомом, но это настолько противоречило его прежним напевам, что я прислонился к дереву и рассмеялся.
Силовы глаза завращались. Он схватил щепоть своего магического огненного порошка и бросил между нами. Он заклинал меня исчезнуть, а я упрямо не исчезал, просто стоял и смеялся над ним, пока у меня не заболели бока.
Вскоре он прекратил свои фокусы, потащился туда, где был Эттук, и махал оттуда руками в мою сторону.
Лицо Эттука представляло интересное зрелище, какое можно было только вообразить. Здоровый жизнерадостный цвет лица, с которым он скорбел о моей гибели, сменился испуганной серовато-синей бледностью. Он сразу понял, что я живой, его бич вернулся к нему. Он открыл распухшие губы, чтобы издать какое-нибудь изысканно идиотское изречение, но внезапно поднялся такой крик, что он был избавлен от хлопот.
Чула, моя первая жена, бросилась на меня. Она обхватила мою талию руками и вцепилась так, как будто тонула. Нож какого-то горожанина порвал рубашку на моем правом боку, и она впилась в меня в этом месте и сосала мою кожу, как будто могла насытиться. Я попытался оторвать ее, но она прицепилась, как пиявка.
— Не ешь меня, женщина, — сказал я. — Я смертный, не бойся. — Три маленьких медвежонка не бросились за ней. Они сбились вместе, все еще плача в тревоге при виде их призрака-отца, поднятого из ада. — Присмотри за своим выводком, — сказал я Чуле и, наконец, оттолкнул от себя.
Ее глаза блестели сквозь прорези шайрина, в них кружились боль, гнев, триумф и желание. Потом они скользнули мимо меня и остановились на очертаниях женщины и коня позади меня. Я сказал:
— Я привез тебе подарок из битвы. Рабыню из Эшкира.
Все забормотали, а Чула застыла, как столб.
Тем временем Эттук слегка пришел в себя; страсть моей жены дала ему передышку.
— Итак, мой сын сражался с горожанами.
— Да, мой вождь. Сражался и убил.
Знаком моего презрения к нему было то, что я не собирался унижать его перед подданными. Кроме того, достаточно мужчин знали, как он хвалил меня перед тем, как я отправился с весеннего собрания, поскольку такой разговор разносится на быстрых ногах.
Эттук глухо сказал какую-то фразу о том, как мне все рады и как я достоин сохранения жизни. Он спросил, где воины дагкта, они наверняка вернулись в крарл со мной? Он надеялся, что я хвастаюсь, и воины в конечном итоге пропали. Но ему не повезло, так как даже те, кто умер в рабской яме, были не из нашего крарла.
Меня интересовало, куда делись те пятеро, и я жалел, что не удержал их рядом с собой, но мне не было нужды беспокоиться. Они просто ждали с театральным интересом, равным моему, как раз такой суфлерской подсказки, какой явился вопрос Эттука. Сдерживаемая радость и гордость от своего возвращения ударили им в голову, так как все пятеро были так же молоды, как и я. Они галопом ворвались на траурную площадь, гикая и подстегивая мощный ход украденных лошадей, разметав женщин и костер, вызвав истошный крик младенцев. Воины скакали по кругу около минуты, островки разметанного костра бросали отсвет на их ухмылки, на руки, полные трофейных ножей, на попоны городских коней.
Понемногу шум и сумятица улеглись и приняли некое подобие порядка в свете восстановленного костра.
Я громко, чтобы все меня слышали, сказал:
— С этими солдатами и еще восемнадцатью я взял лагерь городских налетчиков. Мы зарезали их всех до единого и сохранили только одну пленницу, эту женщину, которая является частью моей добычи.
Пятеро всадников гикнули и приветствовали меня, сохраняя за мной положение героя; может, это было к счастью.
Я повернулся и подошел к Демиздор. Она казалась глухой и слепой, настолько она не обращала внимания на происходящее. Мне хотелось видеть ее лицо, чтобы узнать ее мысли.
— Слезай, — сказал я. — Здесь ты будешь ходить пешком, как все женщины. Я показал им, что ты принадлежишь мне, так что ты в безопасности. Она спешилась без единого слова. Видя, что Чулины глаза все еще приклеены к ней, как жуки к бревну, я сказал:
— Я отдаю тебя своим женам, Златовласая. Они, вероятно, отправят тебя в горшок с кашей и съедят.
Когда она встала рядом со мной, ее голова достала мне только до ключиц. Мне хотелось поднять ее и унести с собой, пробежав через огонь к какому-нибудь тайному месту. Но вместо этого я приказал ей идти позади меня. Она повиновалась, как любая рабыня, но потребность увидеть ее лицо была невыносимой, как зуд, когда нельзя почесаться.
Итак, я пошел к палатке моей матери, оставив остальных у костра и только приказав Чуле позаботиться о моих лошадях в сосняке и принести мне поесть.
Мне достало разумения не врываться буйно к Тафре, которая считала меня трупом; это я сделал правильно. На самом деле, я склонялся найти Котту, чтобы она принесла новости, но ее палатка, когда я подошел, была наполнена стонами и причитаниями какой-то больной женщины, которой она занималась, и она отказалась оставить ее ради меня. Так что мне надо было справляться самому.
Когда мы дошли до палатки моей матери, я привязал коня и оставил Демиздор подле нее, наказав ей не отходить, иначе воины могут посчитать ее прекрасной добычей. Мне начинала не нравиться ее покорность, и, кроме того, меня тревожила задача, стоявшая передо мной.
Я вошел в палатку очень тихо.
У постели горела жаровня, никакого другого света не было. Сначала я не нашел Тафру, потом увидел, где она сидела, в тени высокого эшкирского станка. На станке было полотно, черное с белым, полотно, в которое женщина племени заворачивает тело покойного, но она не ткала, полотно было только начато.
Она была неподвижна. Черные, как ночь, ее волосы и платье, и лицо, скрытое под шайрином. Но ее состояние было столь же очевидным, насколько спрятанным было ее лицо. Глаза ее были закрыты. Она не плакала, но казалась убитой и высохшей, как ветка, обгоревшая в огне. Ее громкий плач был внутри. Какова бы ни была моя победа, я сделал с ней это, и это не принесло мне счастья.
— Жена Эттука, — сказал я очень тихо, обращаясь к ней как посторонний, стараясь понемногу приблизиться к ней. Она не шевельнулась. — Жена Эттука, есть лучшая история, чем та, что ты слышала.
— Благодарю тебя, воин, — сказала она. — Ты оказываешь мне честь. Но не рассказывай мне сейчас, потому что я всего лишь глупая женщина и в своем горе не способна ничего понять.
Я понял, что изменил свой голос очень удачно. Я отвел в сторону и закрепил полог палатки, чтобы впустить свет снаружи, так как небо очистилось, и ярко светила взошедшая луна.
— Твой сын жив, — сказал я ей. — Это и есть новость.
При этих словах она очнулась. Ее веки поднялись, и я слегка повернулся, чтобы дать луне осветить меня постепенно.
— Тувек, — сказала она. Ее тон был настолько холодный и безразличный, что я испугался.
— Да, мама, — ответил я. — Я плоть, а не призрак. Подойди и потрогай меня, чтобы убедиться.
Она встала с трудом, как старая женщина, и начала медленно, осторожно подходить ко мне. Я не осмелился приблизиться к ней, она казалась исполненной неверия и ужаса; сама она выглядела почти страшной.
Но в четырех шагах от меня она, должно быть, почувствовала, как чувствуют животные, тепло моего тела, запах чего-то живого. Она издала приглушенный звук и остановилась, как будто земля не пускала ее. А затем ее глаза оторвались от моего лица мимо меня, в лунную темноту за палаткой, почти как глаза Чулы, только глаза моей матери расширились и застыли, как будто незрячие, и она упала на землю.
Я обернулся назад с колотящимся сердцем, но там ничего не было, только моя лошадь и Демиздор, которую едва можно было различить на фоне сверкающего неба, только сияние ее серебряной маски и распущенные волосы, отбеленные луной до снежной бледности.
Я поднял Тафру и положил на постель. Когда я устроил ее, она пошевелилась. Она крепко схватила меня за руку и пробормотала:
— Мне это приснилось?
Я наклонился ближе; ей не виден был вход. Я сказал:
— Да, какой бы кошмар ты ни увидела, это тебе приснилось, потому что я ничего не видел. Тебе стало плохо, потому что я вошел слишком быстро. Я пойду за Коттой.
— Нет, — сказала она, — это была женщина Эшкира с ее белыми волосами.
Она, должно быть, умерла в диких долинах двадцать лет назад и завидует твоей жизни. Выбрось маску рыси, Тувек, она принесет тебе несчастье.
Тогда я понял. Что-то во мне дрогнуло, но я засмеялся и рассказал ей о Демиздор. Я думал, Тафра успокоится, поплачет, и ей станет лучше, но ее глаза были сухими, а рука как лед холодна.
— Городские женщины — не женщины вовсе, — сказала она. — Они считают себя богинями. Они едят душу мужчины, чтобы получить его силу.
— Посмотрим, — сказал я.
Именно тогда вошла Котта. Конечно, какая-нибудь женщина рассказала ей новость, и она сама подумала о Тафре. Целительница не обратила на меня особого внимания, как будто восставшие из мертвых воины были обычным явлением в крарлах; она просто вежливо попросила меня выйти, поэтому я ушел и был рад сделать это. С меня было достаточно женских страхов и заклинаний. Я не такого приветствия ждал.
Снаружи Демиздор все еще стояла на фоне сияющего ночного неба, молчаливая, как луна. На секунду я подумал, что она околдовала Тафру, но обозвал себя дураком и отогнал страх.
Молча я пошел к своей палатке. Молча она последовала за мной.
На огне уже жарилось для меня мясо.
Мока и Асуа готовили еду и не побежали ко мне, но казались радостными оттого, что я вернулся. Вдовья доля редко бывает сладкой, а они были по-своему хорошими женщинами, как я теперь осознал, всегда готовы были угождать мне и радоваться, когда угодили. Некоторые представители мужской половины тоже были там, моя родня со стороны жен, Доки и Финнуки и братья Моки, даже Урм Кривая Нога. Они снабдили нас мясом, зерном для хлеба и пивом, о чем они не преминули мне тут же сообщить. Я поблагодарил их и обещал вознаградить из моих трофейных сундуков, куда они несомненно уже заглянули, считая меня пирогом для ворон.
Чула тем временем следила за жарящимся мясом, приказывая сделать то или другое, но сама при этом почти ничего не делала.
Я выпил чашу пива со своими родственниками, чтобы сделать им приятное, хотя в скором времени они будут в состоянии буйного опьянения, а я трезв, как стеклышко. Потом я повел Демиздор в палатку моих жен, так называемый курятник, где они спали, когда не были со мной, и где содержали также младенцев, и позвал Чулу, оторвав ее от распекания других.
— Вот рабыня, о которой я говорил, — сказал я ей. — Дай ей одежду племени. У нее есть драгоценности под мехами, они мои, но ты можешь взять себе серебряную маску, если хочешь. Проследи, чтобы она носила вместо маски шайрин.
— Мой муж щедр, — сказала Чула с жадностью и подозрительно. — А потом что?
— Что хочешь. Рабыня твоя; приставь ее к работе.
— Моего мужа она не интересует?
— Нисколько, — сказал я, специально для Демиздор.
— Тогда почему бы не отдать ее воину, моему отцу Финнуку, например, в качестве платы за мясо, которое он приносил мне, пока тебя не было?
— Я не буду тратить женщину на твоего отца, — сказал я. — Его пора для этих танцев уже прошла. Не торопись, моя любящая жена. Она окажется полезной тебе, сняв часть рабочего груза с твоих усталых плеч. Если она будет лениться, можешь побить ее, но не уродуй и никогда не выпускай ее залавливать детей в живот. В будущем я, возможно, смогу выгодно сменять ее, так что будь осторожна.
— Но я могу бить ее, — сказала она язвительно, — если она ослушается.
— Как сочтешь нужным.
Демиздор рта не открыла, но я и не ждал этого. Чула подошла к ней, как кошка подкрадывается к птичке, потом схватила ее за руку и втолкнула в курятник. Я старался смотреть на это с юмором, но привкус был кислый. Эттук не пришел на мой праздничный пир, хотя несколько мужчин, которые не очень-то сильно меня любили, все же сочли целесообразным нанести мне визит.
Позднее я одарил Финнука и остальных, и они приняли подарки, жеманясь, как девицы при получении букета, но я видел, что им хотелось заполучить еще и городского коня. Только Урм заворчал и сказал, что у него уже есть от меня подарок и показал на свою покалеченную ногу.
Когда огонь, угасая, стал малиновым, воины покатились по домам. Гора собак лежала среди мясных костей, а бессонные городские лошади переминались с ноги на ногу на сторожевой линии.
Чула была в моей палатке. Когда я завязал на ночь полог, она прыгнула на меня, как пантера, обвившись вокруг меня конечностями и рыжими волосами. Она набросилась на меня так, словно хотела заполучить еще троих сыновей за одну ночь.
Но ей удалось всего лишь заморить моего червячка. Мне нужна была другая, не она.
Где-то незадолго до рассвета Чула разбудила меня. Она стояла в синем сумраке палатки, и на ней было чешуйчатое платье и изумрудный корсаж Демиздор, которое было слишком узко для Чулы в талии и слишком широко в груди. Она также надела маску оленя, и ее ржавая грива косматилась сзади. Эго была такая пародия, что я только молча уставился.
— Она так выглядела, — сказала Чула, — когда ты взял ее?
— Она тебе сказала?
— Нет нужды говорить, — ответила она, моя проницательная жена, дочь Финнука. — Я видела ее обнаженной. Ты ни за что не смог бы оставить ее в покое, мой сладострастный муж.
Я подумал о Демиздор в женской палатке; я думал о ней очень долго. Когда Чула подкралась ко мне снова, я не хотел ее.
Внезапно заболеть, когда до этого никогда не болел — тяжелое испытание. Если оно чему-нибудь и учит, так это тому, что не следует доверяться своим познаниям, лучше строить на сыпучих песках, чем на скале, которая может раздавить тебя в тот день, когда рухнет.
Заболеть или полюбить. Большой разницы нет, когда ты не хочешь признать этот факт или не научен. Почти двадцать лет ты буйствуешь на земле, слепой на один глаз, глаз сердца. Потом этот глаз раскрывается.
Я отдал ее моим женам, мою эшкирскую рабыню. Я воображал, что они вцепятся в нее своими когтями, и она прибежит ко мне как к спасителю. Я никогда не встречал гордости в женщине, настоящей гордости, или если встречал, не понимал.
Итак, я ловил рыбу в весенних ручьях, играл в азартные игры с воинами, стрелял по мишеням, занимался городскими лошадьми, ходил на охоту с собаками, спал с Чулой или Асуа, или еще с одной-двумя женщинами крарла, и вскоре палатки были разобраны, и мы опять были на старой дороге Змеи, направляясь на восток, и надо было приводить в порядок копья, стрелы и оружие для сезона битв. И то тут, то там в перерывах между видами этой мужской деятельности племени я замечал женщину в черном прямом платье и черном шайрине, идущую с кувшинами к пруду, склоненную над стиркой или у кухонного костра (она никогда не была без дела, Чула следила за этим), и ее волосы струились по весеннему ветру, как золотая волна.
Крарл не забыл моего геройского подвига, как я предполагал. Когда первый вызов к войне пришел на Змеиную Дорогу, пять палаток Эттука, которые я освободил из крепости, сплотились вокруг меня, как старые товарищи, снова рассказывая ту историю и клянясь, что я должен поразить скойана в печенку, если они бросили нам копье войны. Теперь, когда мне предстояло драться, я надеялся, что таким образом избавлюсь от своей занозы. Рукопашный бой, когда на тебя со всех сторон летят вражьи копья, не способствует размышлениям о женских бедрах. Но следующей частью моего испытания было то, что я понял, я потерял свою одержимость боем, потерял азарт убивать, утратил ненависть, во всяком случае, значительную ее часть. Я не боялся. Но все это больше не имело для меня значения, моя сила, молодость и доблесть ничего не стоили, если я не мог сложить свои победы к ее ногам.
Я этого не осознавал умом, только чувствовал всем существом и душой.
Но все равно мы бились со скойана и хинга, шесть битв за двенадцать дней. Последний бой был со скойана, далеко от дороги, при этом был сожжен крарл скойана, взято много пленников, женщин и скота — между дагкта и скойана все еще шла вражда из-за нарушенного перемирия. Я отсутствовал три дня и вернулся предельно уставший и злой. Женщин было множество, а я не хотел их, мне нужна была только одна, но она была в палатке моих жен, эта черная шайрин с ее филигранными волосами.
Я скакал обратно вместе с солдатами, полупьяными, качавшимися в седлах, а жалкая вереница пленников плелась сзади. Эттук со старшими воинами ушел вперед подсчитывать свои трофеи втихомолку. Он, как всегда, был расстроен, что я избежал смерти; он никогда не переставал желать ее, я думаю.
Но я не обращал на это никакого внимания. Все это время я помнил Демиздор, как она метнула в меня кинжал, как я пронзил ее глубже. Я заключил со своим вожделением договор, что буду владеть ею, невзирая ни на какие причуды изнеженной городской женщины. Я использую ее и избавлюсь от нее. Другого способа вырвать эту стрелу из моего тела не было.
Была середина месяца Воина, граница между весной и летом — не толще серебряной проволоки. Мы проехали через частокол уже почти вечером, и женщины крарла выбежали из своих укрытий приветствовать нас пронзительными криками и визгом; такова была традиция, и она казалась мне лишенной всякого смысла.
Небо было ярко-голубое, чистая синева без единого облачка. Стояли погожие дни после жестокой зимы, уже пахло лесными цветами; когда воины и их жены немного поутихли, можно было расслышать стрекотанье кузнечиков в траве, и центральный летний костер выглядел водянисто-бледным в сверкающем свете солнца.
Прежде чем заняться делами, я отправился к скалистому краю леса, где росли густые сосны и бежал ручей, сверкавший как нож. Я сбросил одежду, смыл военную раскраску и напился там. Я был изнурен, но не хотел спать, а был как сжатая пружина. Я не мог думать ни о чем, кроме Демиздор. Как она выглядела, какое у нее было лицо, когда я последний раз видел его, какая у нее походка, ее тело, ее глаза. Что-то из мрачного бормотания Тафры вспомнилось мне о богинях-женщинах, которые питались душой мужчины. Я знал, что если Демиздор станет сопротивляться мне, я убью ее, а если она будет лежать, как лед, и я не смогу растопить ее, частица моей мужской силы иссохнет в этом холоде. Это было очень похоже на чары, на проклятье. Выйдя из ручья, я дрожал, и не только от прохладной воды. Я насухо вытерся плащом и оделся, когда красновато-янтарные и пурпурные тени от сосен уже удлинялись. Если бы у меня был бог, я принес бы ему подношение, прося о нежности моей рабыни, чтобы она не терзала меня хлыстом своего презрения.
И вдруг, как исполнение заклинания, я увидел фигуру с кувшином для воды, идущую к ручью по тропе, проложенной женщинами. И это была Демиздор. Я почти испугался ее или этого момента, или себя самого. Я даже в то мгновение не понимал всей власти этого образа, усиленной самоограничением и тремя днями и ночами, проведенными без него. «Ты уже владел этой сукой, — думал я. — Ты снова овладеешь ею. Она твоя, так возьми ее и покончи с этим».
Я прислонился к молодой сосне над бегущей водой и дал ей подойти.
— Мои жены не оставляют тебя без дела, — сказал я. — Это хорошо. Рабыня не должна проводить время попусту.
Я положил руку на ее плечо и развернул ее к себе. Она вскрикнула, и кувшин выпал у нее из рук.
Я сразу понял, что она никогда бы не закричала так просто от прикосновения. Она была бы надменной, молчаливой, деревянной. Эго было непредумышленно, выражение шока или боли. Все во мне сразу переменилось. Я почувствовал перемену, но не понял ее источник.
— Что случилось? — сказал я. — Моя нежная жена бичует тебя, о чем она и просила позволения? — Она не ответила. Она стояла прямо и смотрела мимо меня.
Тут я заметил красную жидкость на пальцах, которыми я коснулся ее, я нежно обнял ее и притянул к себе, и почувствовал, что платье на плече липкое. Там была шнуровка; я хорошо это знал, имея случай расшнуровывать женщину раньше. Вскоре я раздвинул ткань платья на ее плече.
Я смотрел на смерть и раны много раз. Но это было как в первый раз.
Ее кожа, бархатистая и гладкая, как миндаль, была измолота в месиво из крови и плоти на конце плеча.
Когда я увидел это, в глазах у меня почернело, а из горла вырвался рокочущий белый гром.
— Кто? — спросил я. На этот раз я почему-то догадался, что она ответит.
— Моя хозяйка, жена моего господина воина, — сказала она, твердая, как лезвие.
— Чула.
Несмотря на ее неподвижность и твердый тон, она горела огнем под моими руками. Ее слабость приглушила мою.
— Как свинья сделала это с тобой? — спросил я.
— О, она очень справедлива. Я разбила ее эмалевую расческу, твой подарок, как я полагаю. Поэтому она расчесала мою кожу, чтобы я помнила в будущем, что должна быть аккуратнее с ее вещами. Она сказала, что у меня всегда будет этот шрам. Она позаботилась об этом.
— Демиздор, — сказал я.
Я уже давно в совершенстве выговаривал ее имя. Никто другой не мог произнести его; они называли ее Демия. Я прижал ее к себе, и она подняла глаза на меня, распахнутые, затуманенные лихорадкой, зеленее диких трав. Она услышала это в моем голосе; я тоже. Понадобилось такое, чтобы я увидел, куда меня привел мой путь.
Я усадил ее на берегу, разорвал свой плащ и намочил его в воде, чтобы промыть ее рану. Она всхлипнула от прикосновения холодной воды, и я увидел, как она сжала зубы под вуалью шайрина, чтобы снова не заплакать.
— Тебе надо пойти к Котте, — сказал я. — Она сделает это лучше меня.
Я поднял ее на руки; она была легче, чем когда я поднимал ее в последний раз, а она и тогда ничего не весила. Кажется, ко всему прочему она еще и голодала.
Она лежала спокойно, как мертвая, и сказала:
— Вазкор великодушен со своей рабыней. — В ее речи все еще была язвительность.
— Утешься, — сказал я. — Чула пострадает больше, чем ты. Я позабочусь об этом. После того, как я выпорю ее, я выброшу ее и ее отпрысков. — Только за наказание рабыни? Ты слишком суров, — пробормотала она.
Мы уже подошли к палаткам, черным на фоне закатного неба. Женщины в шайринах были у центрального костра, они повернулись и уставились на меня; воины, лениво занимавшиеся упряжью или пленниками, тоже смотрели.
Через море солнечного заката, огней костра и взглядов я пронес Демиздор. В тот час она была единственной реальностью.
Позднее я отвел Чулу в палатку Финнука.
Она не хотела идти.
Ночь была холодная, сине-черная, как крылья ворона, и звезды запутались в его перьях. Перед палаткой финнука горел костер, и он со своими сыновьями сидел там после еды. Я толкнул ее к нему.
— Вот твоя дочь, — сказал я. — Ты можешь забрать ее назад.
Сначала они онемели от удивления с открытыми ртами, только пламя костра разговаривало. Затем Финнук порывисто поднялся, отяжелевший от гнева, как могут только старики, а он был стар для воина.
— Назад? Клянусь змеей, я не хочу ее назад.
— А-а! — загремел я. — Значит и в твоей палатке от нее не было пользы?
Он затоптался, а его сыновья и собаки хмурились и подпрыгивали, уставясь на меня. Чула корчилась и рыдала, громко и яростно кукарекая. К этому времени подошли поглазеть и другие.
— Это моя дочь, — сообщил мне Финнук.
— Владей ею тогда, — сказал я.
— Да, да, клянусь змеей. Что плохого она сделала? Она хорошая жена сыну вождя. Она родила ему троих здоровых мальчиков. — Она принесла мне неприятности, — сказал я.
— Как это?
— У меня была рабыня, — сказал я, — ценная городская женщина высокой стоимости, которую я мог обменять и обогатить тем самым крарл. Эта, лицемерно хныкающая у твоих ног, обезобразила шрамом мою рабыню, мою собственность.
Я очень хорошо знал, какую линию поведения выбрать. Он нахмурился и выругался про себя.
— Если это так, рабыня ослушалась…
— Эта женщина, твоя Чула, ослушалась меня. Я с ней покончил. Она больше не имеет ко мне никакого отношения. Видишь, Финнук, здесь много свидетелей, которые это слышат.
Чула завыла. Она упала лицом в грязь и заколотила ногами.
— Подожди, Тувек Нар Эттук, — увещевал Финнук. — Она сделала глупость, и ты должен побить ее. Но не выбрасывать же ее за это. Как же твои сыновья?
— Они не сыновья мне. Я отказываюсь от сыновей этой матери. Может быть, она и в этом была нечестна со мной. Мне что же, покрывать ее распутство?
Он тяжело топтался вокруг своего костра, бросая свирепые взгляды, в растерянности.
— У нее было приданое, — сказал он наконец.
К этому я был готов. Я швырнул рядом с Чулой кожаный мешок с золотыми кольцами, военными трофеями, стоившими больше, чем то, что он дал мне с Чулой, не вернув изумруд, который теперь носила Тафра. Он тут же указал мне на это.
— Эшкирская рабыня, которую испортила твоя потаскушка, принесла мне корсаж из изумрудов. Финнук может прийти и выбрать.
Он покачал головой. Он не хотел сдаваться на этом, но не мог найти выхода. Кроме того, я выглядел злым, бешено злым, как бык, которого не пускают к коровам. На самом деле я не был так зол, только опьянен массой новых до боли эмоций. Я выкраивал себе одежду по своим меркам, и Финнук с его дочерью попадали за линию среза.
— Тувек-Нар-Эттук, — сказал он, — она недостойная пыль. Она огорчила тебя, и я ее проучу. Я подержу ее в палатке моих женщин несколько лун. А потом ты решишь.
Я пожал плечами.
— Это мне безразлично. Бери ее и бери золото. Мне она не понадобится, пусть даже упадет луна.
При этих словах Чула поднялась. Она рванула на себе волосы и пронзительно закричала:
— Тувек! Тувек! Тувек!
Безумнее ее глаз я еще не видел. Они говорили мне о моей несправедливости к ней, мне стало неприятно. Но в моем мире не было места ни для кого, кроме одной.
— Я женюсь на эшкирской женщине скорее, чем возьму эту кобылу, — сказал я.
И я пошел прочь от костра Финнука, и снова позади меня царило молчание, только потрескивал огонь.
После этого я пошел к Котте. Она встретила меня у полога.
— Я пришел за эшкирянкой, — сказал я.
— Неужели, воин? — сказала Котта. — Я обработала рану, но у нее жар, у твоей рабыни. Если ты возьмешь ее в свою палатку и ляжешь с ней, ты ее убьешь. Городские женщины по большей части несильные, и она не выдержит этого.
— Тогда я не лягу с ней, — сказал я. — Пусть остается здесь.
Слепые глаза Котты, которые, казалось, все видят, нервировали меня.
— Это новая болезнь, — сказала она. Но когда я нырнул в палатку, она добавила:
— Тафра еще не видела своего сына сегодня вечером, я думаю. — С Тафрой будет ее муж, — ответил я. — Я пойду завтра.
В палатке целительницы стоял сумрак, темный дымный свет. Демиздор лежала на коврах, голова ее была отвернута от меня. Я увидел, что она без маски; только легкая кисея ее светлых волос скрывала лицо. Сердце у меня так забилось, что палатка запрыгала перед глазами. Но я подошел к ней спокойно.
— Демиздор, — сказал я, — я отвел эту женщину назад к ее отцу. Другие мои жены не обидят тебя. А когда закончится время битв, и мы придем на летнюю стоянку, я женюсь на тебе. Ты будешь моей первой женой вместо Чулы. Очень тихо она спросила:
— Смогу ли я вынести эту ни с чем не сравнимую честь?
Под цветком все еще была гадюка, как я убедился. Я не ответил. Я приподнял пелену белокурого шелка с ее щек и нежно повернул ее лицо к себе. Ресницы ее дрогнули, как во сне; она ни за что не хотела смотреть на меня.
— Ты будешь носить городскую маску, — сказал я. — Не серебряного оленя, та у другой. У меня есть лучше, серебряная рысь с янтарными украшениями для волос. И я достану для тебя тонкой ткани у моуи. Она будет лучше для твоей кожи.
— Почему ты утруждаешь себя ухаживаниями за мной, воин? — проговорила она. — Я твоя собственность. Ты можешь использовать меня в любое время, как пожелаешь.
И тогда, я не мог бы объяснить как, но я понял — может быть, по ее глазам или тону, который не был холодным и резким, как раньше, — что она в тех же сетях, что и я.
Я наклонился и поцеловал ее. Несмотря на болезнь, губы у нее были прохладные и свежие. Она схватила мои руки и прижала меня к себе. Я никогда не мог представить себе, что нечто подобное может сделать меня счастливым.
Однако когда я отпустил ее, она отвернулась от меня и снова спрятала свое лицо, шепча на своем языке, который я не мог больше понимать. Ее любовь ко мне, должно быть, бродила в ней уже какое-то время, превратившись против ее воли в вино, которое я только что попробовал. Тогда мне не пришло в голову, что ей стыдно смотреть мне в лицо, что она может считать унизительным для своей крови и гордости и даже сомневаться, в своем ли она уме, если страстно желает того, на кого ее род плюет.
Я вышел из палатки Котты, окрыленный победой, убежденный в своем счастье.
Пусть ни один мужчина не считает себя счастливым, пока боги не поставят клеймо счастья на его спине.
Бои и налеты месяца Воина прошли, и зеленый месяц, что наступает после него, тоже прошел; был месяц Девы, месяц свадеб, и крарл обосновался среди диких полей и садов и оседающих белых камней на восточных пастбищах, когда Демиздор пришла в мою палатку.
Она долго была в лихорадке, а потом ослабла и была хрупкой как листочек. Очень многое могло бы сказать мне, как она боится прийти ко мне, но я все еще был глуп и, видя желание в ее глазах и прикосновениях, думал, что битва выиграна. Зная, что она еще больна и слаба, я оставил ее на попечении Котты в ее палатке. Здесь Демиздор обитала, ни с кем не общаясь, кроме целительницы и меня. Хорошо, что она находилась под моим покровительством. Я знал, что женщины крарла ненавидели ее за ее красоту и отличие от них — повторялась история Тафры. И Тафра тоже ненавидела Демиздор, по этому поводу Котта и моя мать ссорились. Я не знаю, какие слова произносились и какие угрозы сулились. Конечно, у Котты не было другого выбора, она должна была приютить эшкирянку, так как я приказал ей. Вскоре Демиздор оправилась настолько, что могла ездить верхом на муле за мулом Котты во время наших путешествий — до этого она ездила в паланкине, закрепленном между двумя лошадьми, с навесом от солнца, такое удобство обычно предоставлялось женщинам после родов, если крарл был на переходе. Когда каждый вечер разбивался лагерь, Демиздор сидела перед палаткой Котты без дела, на что не отважилась бы ни одна женщина крарла. Когда зажигались лампы, я приходил навестить ее, потому что не мог держаться в отдалении.
Мы не вели серьезных разговоров, редко прикасались друг к другу. Для утоления моего голода это было меньше крошки, и язык ее все еще был остер. Она выговаривала мне за мою дикость, насмехалась надо мной; кляла наше невежество, отсутствие книг и музыки; наше отношение к женщинам и самим себе. Я все это сносил, потому что ее глаза опровергали ее слова. Ее глаза теперь смотрели на меня, как смотрели и другие женские глаза. Отчасти я радовался моему воздержанию и готов был ждать, пока она окрепнет, прежде чем спать с ней, потому что она тоже ждала; это было ясно. Она хотела меня — пусть я был шлевакин (городское слово для обозначения варвара, мерзавца). Поэтому я заставил ее ждать, как она заставляла ждать меня, хотя почти каждую ночь мои сны были заполнены ею. И когда я отсутствовал одну-две ночи во время битв или грабежей, я постоянно думал о ней и никого не брал в свою постель. С тех пор, как я стал мужчиной, я никогда так долго не бывал без женщины, но я знал, что пир приближается.
Между тем я оставил Чулу в палатке ее отца. Я не отрекся от нее формально перед священником; после первой буйной сцены я утратил интерес к этой драме. Официально Чула оставалась моей женой, но никто не заблуждался относительно того, что я ее выгнал. Финнук упорно держался за надежду, что я смягчусь, и не приходил за изумрудом, который я предлагал ему взять, но оставил себе золото. Я никогда не видел ее в крарле. Думаю, они специально держали ее подальше от моих глаз.
Я сказал, что Демиздор была моим миром в те месяцы. Из-за этого я не замечал других вещей. Из-за этого я даже получал больше ранений в сражениях, стан менее внимательным, но никогда все-таки не был настолько бездумен, чтобы позволить себя убить. Однако я совершенно был слеп по отношению к Тафре. Впоследствии я проклинал себя за свою глупость. Но и проклятия и мудрость опоздали.
Я пошел навестить мать на следующий день после налета на скойана, когда я отнес Демиздор к Котте и бросил Чулу назад к Финнуку.
Тафра сидела прямая, как копье, но тело ее уже располнело, наливаясь из-за того, что росло в нем. Мне не нравился этот вид, эта зараза, которую Эттук наслал на нее. Ее лицо было спрятано под шайрином, и она не сняла его. На ней не было изумруда Чулы, который я отдал ей годы назад. Она протянула его мне на ладони.
— Ты пришел за этим, Тувек? Так как ты отказался от нее, пусть лучше драгоценность будет у нее. Это было ее приданое.
— Ну и ну, мать, — сказал я. — Я не предполагал, что ты печешься о правах Чулы.
— Если не за драгоценностью, то зачем ты пришел ко мне?
— Да чтобы увидеть тебя, — сказал я, — поздороваться с тобой. Меня ведь не было в крарле, или ты забыла?
— Я ничего не забываю, — сказала она. — Мука матери в том, что она ничего не забывает. Я помню твое рождение, помню тебя у своей груди. Я помню, как ты рос, чтобы стать моей гордостью. А теперь я для тебя ничто. Забывает сын, — голос у нее был горький, старый и сухой, как шелуха. Я знал о капризах женщин во время беременности и не придал этому значения.
— Ну вот, я здесь, я пришел навестить тебя.
— Я и вчера здесь была, — сказала она. — Ты не пришел. Ты предпочел пойти к своей городской шлюхе, ведьме с бледными, как свиной жир, волосами, которая тебя околдовала. Ты совсем не слушаешь моих предупреждений? Я теперь так мало значу для тебя?
Это был извечный плач матери по сыну. Я мог бы распознать его и повести себя с ней иначе, но ее скрытое маской лицо, ее высохший голос и женская глупость рассердили меня. Я надеялся, что с этими зловещими предсказаниями злых чар покончено.
— Не испытывай мое терпение, — сказал я. — Ты знаешь, какие между нами отношения, между тобой и мной. Ты же знаешь, что у меня с эшкирянкой. — Я знаю, что ты женишься на ней.
— Итак, ты знаешь.
— Да, и ты думаешь, что это не колдовство, которым она одурманила тебя, она — рабыня, а ты — воин, и чтобы ты женился на ней священным браком?
— Достаточно! — закричал я. Я никогда не встречал такой глупости со стороны Тафры, такой навязчивой болтовни о духах. — Ты, моя мать, тоже была пленницей из чужого племени, захваченной во время налета, рабыней копья, шлюхой Эттука, пока он не ввел тебя в огненный круг и не сделал своей женой. Что же, ты тоже околдовала его, мать? Если так, ты сделала плохой выбор. Когда я стану мужем моей эшкирской рабыни, женщины не осмелятся порочить ее, а мужская половина учить своих сыновей обзывать ее, как всю мою жизнь они поступали с тобой. Твой красный боров хвалит тебя, как хвалят свиноматку, и рассказывает всему племени, как он ездит на тебе верхом и хвастается, что спаривается и с другими. С тех пор, как я начал ходить, я сражаюсь, и когда был мальчиком, и когда стал мужчиной, потому что я твой сын, а он не позаботился о твоей чести, поэтому и о моей. Когда у Демиздор будут от меня сыновья, им не придется сбивать в кровь костяшки, чтобы доказать, что они мои наследники. — Я осекся, задыхаясь, понимая, что сказал чересчур много.
Она сидела все еще прямая, все еще в маске. Она сказала, очень спокойно:
— Ты достаточно наказал меня, перестав любить, тебе нет нужды наказывать меня еще и словами.
Мне было стыдно. Стыд никак не сочетался с настроением радости и победы, которое я испытывал до этого. И именно это мне было труднее всего простить ей.
— Прости, — сказал я. Это прозвучало жестко и недобро, я сам слышал это. — Не будем больше об этом.
— Слишком много сказано, — ответила она.
Я ждал, что она заплачет, как уже ждал однажды. Тогда она не заплакала, не заплакала и сейчас. Если бы она заплакала, я бы подошел к ней. Она не плакала, и я не подошел.
— Завтра будет охота, — сказал я. — Я принесу тебе что-нибудь.
Она поблагодарила, и я ушел.
После той неприятной встречи она была вежлива и почти не говорила со мной, и я придерживался того же. Я стал вспоминать другие случаи, когда она вела себя странно и была упрямой. Я начал презирать ее, как я презирал других женщин, которые претендовали на меня, а мне не нужны были их притязания. Но сам я не осознавал, что презираю ее. Она видела это лучше меня. Я проводил с ней меньше времени, чем когда-либо, все больше с моей девушкой в палатке Котты. Меня больше не трогало то, что Тафра не снимала шайрин в моем присутствии. Я едва замечал это. Я страстно мечтал увидеть только лицо Демиздор.
Так моя мать сидела одна, разбухая от семени Эттука, и страх, который однажды ясно читался в ее газах, спрятался где-то глубоко в ее мозгу. Котта приносила ей лекарства, и она надменно выпивала их, не произнося ни слова. Даже ее муж не приходил больше к ней. Он не хотел ее больше. Если бы она принесла ему еще одного мальчика, ее благополучие расцвело бы, как пышный цветок, но если это будет девочка или болезненный мальчик, ее не ждало ничего хорошего. Возможно, она видела себя повторением судьбы Чулы, но у Тафры не было ни родителей, ни друзей. Что до меня, то узы были порваны.
В те месяцы моего триумфа, моего голода и страстного предвкушения над моей матерью Тафрой сгустились тени, чернее Ночи Сиххарна.
Я женился на Демиздор по обычаю племени в кольце огня, перед Силом.
Он не хотел, но я заставил его. Я чувствовал свою силу в тот год и знал, как ею воспользоваться. Он вращал глазами и брызгал слюной, выплевывая свои заклинания через оскаленный рот, но обвенчал-таки нас.
Я позаботился, чтобы моя свадьба не была похожа на другие. Я преподнес много подарков и принес к столу много мяса убитых мной самим зверей и бочку крепкого малинового напитка, которую увез после налета на городской дворец-форт и сохранил. Я подарил Эттуку одну из моих городских лошадей, и он натянуто усмехнулся. Две или три кобылы собирались жеребиться, так что это не было для меня большой потерей.
Я сказал Демиздор, чтобы она надела серебряную маску-рысь, и цветочки из янтаря в ее топазовых волосах выглядели почти красными. Моуи пришли со своим вечным обменом, и я достал у них материю, тонкое белое полотно с зелеными и бронзовыми полосками. Мока, выбиравшая материю, тараторила им про Демиздор, гордясь достоинствами моей новой невесты, как она гордилась бы новым бронзовым котлом. Мока была довольна тем, что имела: своим мужчиной, детьми и домашним очагом. Демиздор была военным трофеем, чем-то, что увеличивало мое процветание и поднимало статус. Для Моки, может быть, Демиздор не была даже человеком, просто еще одним богатым приобретением для украшения палатки.
Руки Демиздор блестели бронзовыми и серебряными браслетами, а шея — золотыми обручами. Она вошла ко мне в огненный круг подобно дочери вождя. Но за открытыми прорезями маски ее зеленые глаза блестели презрением. А с другой стороны, когда я взял ее за руку, она дрожала, и грудь ее вздымалась под кисейной тканью, как от бега. Она хорошо знала, что ее ждет.
Я был рад, что заставил ее ждать, дал время погореть немного, как горел я сам.
Свадебный пир устраивается для мужской половины вокруг центрального костра крарла. Задолго до его окончания невеста идет в палатку, и вскоре жених встает и отправляется вслед за ней.
Скачущие огни костра, крики и тосты и переходящие из рук в руки чаши были бессмысленной интерлюдией между отбытием моей женщины и моим уходом к ней. Когда я поднялся, ночь окутала меня, голова моя звенела, и на всей земле была только одна дорога, та, что вела меня к ней.
Ряды палаток были темными и пустыми, только кое где светились красным светом жаровни да какая-нибудь женщина суетилась, припозднившись со своей работой. Свет горел только перед палаткой Котты, и она сама сидела перед лампой. Когда я проходил мимо, слепая женщина безошибочно окликнула меня по имени.
— Тувек, прежде, чем ты пойдешь туда, куда ты идешь, лучше тебе узнать кое-что.
Я рассмеялся, я был немного пьян — от возбуждения, а не от вина.
— Ты думаешь, я не знаю своего урока?
— Я думаю, ты знаешь его достаточно хорошо, — сказала она. — Ты не знаешь другого.
— Чего же тогда? Давай, Котта, я ждал этого несколько дней. У ночи только часы, и я не хочу терять их здесь.
Она встала и приблизилась ко мне.
— В моей палатке, — сказала она, — эшкирянка говорила со мной, как женщина с женщиной в час нужды. Она из благородного рода, рыцари и супруги их королей. Она была подругой одного из золотых масок, которые бросились на свои кинжалы в крепости: принца. Она считала это почетным, а ты лишил ее этого…
— Это прошлое, — сказал я. — Теперь наступает будущее.
— Может быть. Птица в ее груди трепещет крыльями из-за тебя, но голова осуждает ее. У меня в доме много лекарственных эссенций и ядов. Есть маленький каменный кувшинчик, одна-две капли из него хороши против боли в ногах у стариков, но если больше одной-двух капель, сердце остановится. Твоя эшкирянка расспрашивала меня об этих вещах и, поскольку она будет женой сына вождя, я ответила ей.
У темноты выросли острые края, и вино скисло во рту.
— И что же, Котта?
— Каменный кувшинчик ушел с твоей невестой, — сказала Котта. — Она взяла его. Она знает, что Котта слепа, и думала, Котта не заметит. Но у Котты свой способ видеть.
Я застыл, отупев от ее новости. Ярость белой волной захлестнула глаза.
— Значит, она отравит меня, — сказал я. — Но умрет она.
— Колодец глубже, чем ты думаешь, — сказала Котта. — Я предупредила тебя, чтобы ты остерегался, но испытай ее прежде, чем действовать.
Я уже поднимался по тропинке.
Кровь барабанила в висках. Миллион уловок голубями кружился в моей голове. Примерно в шести шагах от моей палатки я представил, как я найду ее, она даже убийство затмит своей красотой. И я уже знал, как действовать, будто планировал целый месяц.
Я открыл полог палатки.
Свет внутри был неяркий. Ее волосы и тело казались сотканными из света. Она была в маске — мне предстояло снять маску в эту брачную ночь — но она сняла одежду и ждала меня, лежа на локте, одетая в свое тело, в другом одеянии не было необходимости. Это была городская поза, поза куртизанки в ожидании принца. Она показывала ее всю, и в то же время скрывала, превращая в тайну. Тени, извиваясь, скользили между ее бедрами; изгиб ее талии, подчеркнутый ее позой, был опоясан серебряным отсветом лампы. Ее волосы прятали ее груди и не прятали; в такт ее дыханию сверкающие пряди раздвигались подобно травам на морских волнах. В другой руке, опиравшейся на бедро, она поддерживала серебряную чашу, невестин напиток, который должна была предложить мне, символ ее самое.
— Видишь, воин, — сказала она, — я подчинилась вашим обычаям.
Если бы я вошел туда, пьяный от желания, возможно, я бы не усомнился ни в чем. Но сейчас я видел, что плод был слишком сладок, паутина сплетена так, чтобы поймать меня наверняка.
Мой нож надежно висел на боку. Сейчас посмотрим, думал я, и моя жажда утонула в черной ночи в моей душе. Но я подошел к ней с горящими от нетерпения глазами, как она и добивалась.
Я не проглотил ничего из того, что было в чаше, но сделал вид, что выпил немного. У напитка был странный запах, очень слабый. Я никогда бы не заметил, если бы не был предупрежден.
— Ваше городское вино горькое, — сказал я ей. — Оно никогда не казалось мне таким раньше.
Ее глаза под маской смотрели прямо. Она подготовилась именно к такой сцене.
— Тогда не пей больше, — сказала она.
— Чтобы хороший напиток пропал даром? — Я сделал вид, что снова проглотил его. Потом я протянул руку и снял маску с ее лица.
Она была очень бледна, этого она не могла скрыть, и губы у нее дрогнули. Глаза расширились в ожидании.
— Демиздор… — сказал я, как будто что-то меня удивило. Потом я выронил чашу, и разбавленное снадобьем вино пролилось на ковры.
Она сжалась в комок и отпрянула от меня.
Я достаточно насмотрелся на то, как мужчины умирали, так что был в состоянии имитировать смерть. Если бы она была не так взволнована, она бы вспомнила, что сердца мертвых не стучат, как мое, что, как бы ни было слабо дыхание, его можно заметить. Но она была так уверена, что убила меня, что не стала проверять.
Я смотрел на нее из-под век, холодея от ожидания, что она станет делать, и моя рука лежала неподвижно наготове, рядом с моим ножом.
Сначала она не двигалась. Когда же она пошевелилась, что-то блеснуло на ее щеках в свете лампы. Она плакала; я никогда не видел ее слез раньше, даже когда ее любовник заколол себя, даже когда я взял ее как рабыню или когда Чула изрезала ее расческой.
Она медленно подползла ко мне на коленях.
Женщины как-то говорили мне, что мои ресницы были гуще девичьих. Их густота, несомненно, сослужила мне службу, я мог наблюдать за Демиздор сквозь них без особого труда, а она об этом не догадывалась.
Она начала говорить на своем языке, но мое имя звучало в нем. Она раскачивалась, как женщины племени над своими мертвыми мужчинами, и когда свет лампы падал на нее, она была так красива, что я уже готов был выдать ей, что жизнь в трупе еще теплится. Но вдруг она наклонилась и схватила мой нож так быстро, что я не успел остановить ее.
На мгновение я предположил, что она разгадала мой обман и собиралась убить меня снова и наверняка. Но через какую-то долю секунды, так быстро, что я едва успел прийти в себя, я увидел, в каком направлении движется нож.
При этом я ожил. Она этого не ожидала, считая меня мертвым. Я схватил нож и отбросил его, дернул ее вниз и повернул так, что она оказалась подо мной.
— Что это? — сказал я хриплым голосом, как будто и вправду был полумертвый. — Убить меня, потом умереть вместе со мной? Это была бы прекрасная свадебная ночь.
Она не казалась напуганной, больше потрясенной, на что у нее была кое-какая причина.
— Меня предупредили, — сказал я. — Это было понарошку. Я не отравлен.
Если ты хотела, чтобы я был убит, зачем плакать по мне?
Она все еще плакала. Слезы скатывались в ее волосы.
— Двадцать ночей я собиралась с мужеством для этого, — сказала она. Я не могу жить с тобой. Но когда это было сделано…
— Ты не плакала и не умерла за своего мужчину в крепости, — сказал я.
Она закрыла глаза. Ей незачем было говорить мне. Несмотря на решение убить меня, она любила меня, и несмотря на мой гнев, я не мог убить ее, остановив ее собственную руку с ножом, намеревавшуюся сделать это.
Я провел рукой по плавным изгибам и впадинкам ее тела, лежавшего подо мной. Глаза ее плотно закрылись, а ее руки сжали меня по своей собственной воле.
— Ты сможешь жить со мной, — сказал я. — Вот увидишь.
После этого я никогда не боялся предательства с се стороны. Ей очень просто было бы прикончить меня в последующие ночи, когда желание было удовлетворено или когда я спал. Но она не сделала этого, и я знал, что она этого не сделает. Есть один верный способ, которым мужчина может привязать женщину к себе, такой же, каким она привяжет его, и той же веревкой. В тот час я получил доказательство ее любви. Я был уверен, что с враждой покончено навсегда.
Так Демиздор стала моей женой, хотя не такой, как остальные жены крарла. Прислуживали мне, содержали в порядке палатку, занимались приготовлением пищи, стиркой и починкой Асуа и Мока. Демиздор не носила даже кувшин к водопаду. Демиздор жила жизнью воина, презирая женскую работу, ходила со мной рыбачить, ездила на охоту так, как она сопровождала свою золотую маску в его войнах, хотя никогда не участвовала в сражениях; так что городские женщины были, кажется, наполовину мужчинами, если не воинами. Когда крарл увидел, как она скачет верхом на черном коне, которого я ей подарил, глаза у всех округлились, и они недовольно заворчали. Подавитесь, думал я. Хоть это мясо и хрящевато, будут куски и пожестче. Я подарил ей алое седло, а на уздечке были белые шелковые кисточки. Для верховой езды она также надевала мужские штаны. Это вызвало волнения. Она умела при необходимости прямо метнуть копье, но обычно довольствовалась тем, что наблюдала за мной.
Я научил ее игре в кости дагкта; она же научила более странным играм с кусочками камня в качестве фигур, они назывались «Замки», в которые играть надо было жестоко и бесстрастно, чтобы получилось. Она искренне изумлялась, когда я сразу научился, называя меня умным дикарем. У них было и свое искусство для постельных игр; в этом я тоже не был слабым учеником, но и она тут не насмехалась надо мной.
Я думаю, что в это время она была довольно счастлива, закрывая уши, чтобы не слышать внутренний голос, который жалил ее. Я провез ее по старым белым летним городам с их крышами из битых розовых плиток, и во мшистых дворах мы играли в любовные игры, как львы, а потом она запутывала мои волосы в травах и смеялась надо мной. Но она любила меня тогда.
Я надеялся, что она зачнет ребенка в то лето. Я впервые хотел ребенка. Он был бы залогом между нами, еще одним звеном в цепи, которая связывала наши жизни. Из этого я вижу, что даже тогда я чувствовал, что тень касается меня.
Она рассказывала мне кое-что о своей жизни среди городских кланов, хотя это был фантастический, непонятный рассказ, и она была сдержанна, как будто воспоминания пугали ее. Она была дочерью высокородного принца золотого ранга и его любовницы. Демиздор принадлежала к серебряному рангу. Это был могущественный ранг, но не самый могущественный. Демиздор не испытывала страстных чувств к своему любовнику, который был на двенадцать лет старше ее и которому она была подарена согласно их обычаям и этикету; однако он был для нее богом — так ее учили смотреть на него. Когда раненый серебряномасочник приполз в павильон с новостью о возрождении Вазкора, ее любовник отослал ее. Лица принцев перед тем, как они надели маски, были странными, уже с печатью смерти. Было впечатление, что на крепость напала чума. Она знала об их намерениях, но ее ранг исключал мольбы или даже вопросы. Она не понимала, но должна была повиноваться. Она стояла за парчовыми шторами и слушала их немое самоубийство. Для нее это был конец света. Кинжал, который она метнула в меня, она взяла для себя. О легендарном Вазкоре, который вызвал такие действия, она знала мало, только то, что они боялись его имени даже сейчас. Он сверг династию и начал разрушение страны. Древний порядок рухнул под натиском его армий, и он поднял из могилы ведьму-богиню в помощь себе. Эти путаные сведения составляли все, чем она располагала, потому что люди городов не гордились Вазкором-волшебником, и он был уже мертв больше двадцати лет.
Некоторые из их обычаев она сохранила. Она никогда не ела в моем присутствии, а в глубине палатки за занавеской, как если бы это было отвратительным или запретным. Я спросил об этом только один раз. Она отвела глаза и ответила, что столетия назад ее народ принадлежал к сверхъестественным существам, не нуждавшимся в пище, и что они стыдились того, что стали смертными. Я утешил ее смертными удовольствиями, и мы не говорили об этом больше.
У нас было два месяца, немного меньше.
Вокруг нас текли времена года, меняя темп и формы. Погожее лето плавно перешло в сухое пламя осени. Плоды были собраны, случайно оставшиеся злаки и листья желтели, год приближался к концу.
Однажды ночью я проснулся и услышал, что она тихо плачет. Мы охотились в лесу и спали у костра, собаки лежали рядом. Я обнял ее и спросил, почему она плачет, но она не отвечала, и это уже было ответом само по себе. Она также научила меня нежности, по крайней мере, к ней.
Меня больше не раздражало, что гордость мучила ее из-за меня, но я не понимал этого тогда как следует. Я думал, что это должно пройти, что все будет хорошо.
Я обнимал ее и рассказывал, как я нашел статую среди деревьев в тот листопад, когда мне было пятнадцать лет, мраморную лесную деву на постаменте над источником.
Демиздор тихо лежала в моих руках, слушая. Где-то крикнула сова, плывя по морю лунного света на своих широких крыльях. В костре вспыхивали пурпурные и золотые искры, и собаки сонно взмахивали хвостами в теплом пепле.
— Однажды ты станешь сожалеть, что взял меня, — сказала она. На ее плече шрам от злобы Чулы постепенно исчезал, становясь похожим на бледный, темный цветок. Она наполнила ладони моими волосами и поцеловала меня в шею. — Ты не из народа племени, — проговорила она. — Ты принц Темного Города, города Эзланн, цитадели Уастис.
Когда я укладывал ее снова, я увидел маску рыси, поблескивавшую на другой стороне костра, как лицо, наблюдавшее черными пустыми глазами. И на мгновение эти глаза показались полными жизни в отблесках костра.
В месяц Желтого листа Мока родила мне девочку. Когда я вошел, она виновато посмотрела на меня (до этого всегда были мальчики), но я был в хорошем настроении и подбодрил ее. Я подарил ей гранат, чтобы повесить на детскую корзину. Гранаты считались счастливыми камнями, укрепляющими кровь.
На четвертый вечер после этого ребенок Тафры зашевелился на сорок дней раньше срока.
Было время одного из малых межплеменных советов дагкта. Обычно воины встречались в этот период перед Сиххарном и приготовлениями к выступлению на запад по Дороге Змеи. Эттук отправился туда, и я тоже. Мы отсутствовали два дня, а когда вернулись, у Тафры уже начались роды.
Какой-то мальчик принес Эттуку эту новость. Эттук оскалился и превратил все в большую шутку, сказав, что его сын торопится выйти на свет и стать воином. Он отпустил колкость и в мою сторону, заявив, что мне лучше перестать ездить на своей желтоволосой мужчине-женщине, а вспомнить о воинском мастерстве, иначе младенец победит меня, не выходя из колыбели. Что до меня, то все внутри у меня кипело. Я достаточно хорошо помнил, что до срока нормальных родов еще очень далеко, и невнимание и холодность к Тафре в это последнее время стали мучить меня. Я вспомнил ее слова: «Ты достаточно наказал меня, перестав меня любить». Я как бы снова превратился в ребенка. Я вдруг ясно увидел ее в своем воображении, ее красоту и ее угасание, ее несчастную жизнь, то, как она нуждалась во мне, а я нашел другую. Мать — это первая женщина мальчика. И ни один мужчина никогда не ценил и не дорожил ею, кроме меня.
Время было за полдень, тепло и дремотно, только пчелы и кузнечики жужжали в траве. Я пошел в палатку Котты. Как правило, в такое время воинов не было. Несколько ветхих старушонок болтались поблизости, переговариваясь скрипучими старческими голосами. У них были черные зубы и блеклые волосы. Они перебирали четки и говорили, что ждать придется долго, говорили о крови и боли. Потом они заметили меня и зашикали, отодвигаясь в сторону.
Когда я подошел к пологу, в палатке раздался животный крик.
Кровь отлила у меня от сердца. Я схватился за полог и замер на месте. Старухи одобрительно закивали.
Одна сказала:
— Слушай, воин. Так и ты появился.
И Тафра снова закричала, и старухи захихикали и поздравили друг друга с правильными предсказаниями относительно трудных и продолжительных родов. Стоя близко у входа, я слышал, как она молит своих богов, молит боль отпустить ее. Я весь покрылся потом. Рывком откинув полог, я оказался в палатке Котты.
Старухи резко закричали от возмущения и любопытства. Внутри царила красная темнота от жаровни, и пахло кровью и ужасом. Потом Котта заслонила мне свет.
— Нет, воин, — сказала она. — Это время не для твоего визита. Мужчины сеют, женщины рожают. Таков порядок — Позволь мне остаться, — сказал я.
И из-за ее спины Тафра в отчаянии обратилась ко мне искаженным болью голосом:
— Тувек, выйди. Ты не должен оставаться и видеть мой позор. Ты не должен… оставаться… — Потом задержала дыхание и старалась не закричать.
Я отодвинул Котту в сторону и опустился на колени рядом со своей матерью. Ее глаза ввалились и страшно расширились, пот потоками струился по волосам, и холодящий душу стон вырвался из ее горла. Когда она увидела меня так близко, она попыталась отогнать меня. Я схватил ее за запястья.
— Кричи, — сказал я. — Пусть крарл слышит тебя, и будь они прокляты.
Ты рожаешь другого сына, такого, который будет относиться к тебе лучше, чем я. Давай, рви мои руки, если хочешь, я хочу чувствовать твою боль.
Она откинулась назад, тяжело дыша.
— Нет, — сказала она. — Ты должен уйти.
Но у нее снова начались схватки, и она вонзила ногти в мои руки и закричала.
— Хорошо, — сказал я. — Скоро станет легче. — Но она закрыла глаза и едва дышала. Котта наклонилась ближе.
— Как долго? — спросил я.
— Слишком долго, — сказала она, перестав гнать меня. — Уже целую ночь и этот день. Похоже на прошлые. — Но тут же спокойно сказала:
— Я не могу повернуть ребенка. Он может умереть.
— Пусть умрет. Спасай Тафру.
— Держи ее тогда, — сказала Котта, — если ты здесь, чтобы помочь ей.
И в течение часа я держал свою мать, а Котта помогала сыну Эттука появиться на свет. Это был сын. На голове у него были волосы, красные, как у отца, и он был мертв. Тафра лежала в моих руках, подобно тому, как лежала Демиздор несколько ночей назад.
— Он здоров? — прошептала она.
— Да, — сказала Котта. — Ты родила воина.
Я удивился, зачем она лжет, но лицо Тафры, не скрытое маской, ответило мне. Ставшее маленьким и бесцветным, оно приобрело выражение, направленное внутрь себя, как будто она прислушивалась к музыке, звучавшей в ее мозгу. Это выражение постепенно оседало в ней, как снег, как пыль. Это было выражение смерти.
Котта тем временем двигалась около нас, делая, что могла. Кровь лилась из моей матери, как будто хотела освободиться от нее. Мы завернули ее в одеяла, но она была холодная. Угли жаровни отражались в ее открытых глазах, вскоре они перестали мигать, и я понял, что она умерла.
В конце я даже не мог понять, знает ли она, кто ее держит. После первого протеста она не сказала мне ни слова, даже не произнесла моего имени.
Я чувствовал только пустоту. Я думал: я давно появился в таких же муках в этой палатке. Теперь я позволил ей уйти назад через те же ворота. Воину трудно или невозможно плакать; его никогда не учат облегчению, которое приносят слезы; скорее, он должен считать это недостатком, слабостью. Поэтому я не мог плакать, хотя тело мое сотрясалось. Для меня не было облегчения, ослабления моих мучений в горе.
Наконец, я положил ее и пошел посмотреть на ребенка, этот красный маленький комок с клеймом Эттука.
Котта подошла ко мне с деревянной чашкой.
— Выпей, — сказала она, но я отодвинул чашку. — Ты должен уйти, — сказала она. — Здесь надо кое-что сделать.
— Этот предмет не похож на меня, — сказал я о мертвом младенце. Я едва сознавал, что говорю.
— Тувек, — сказала Котта, — уходи сейчас. Иди к своей женщине.
— Ее убило его семя, — сказал я, — его красное семя.
Котта рассматривала меня своими слепыми глазами. Она взяла мазь и приложила к моим рукам, там, где Тафра поранила их. Я позволил ей сделать это, как будто был маленьким ребенком.
— В ночь твоего рождения, — сказала Котта, — эшкирская женщина дала свои руки Тафре, и она кусала и царапала их. Эшкирянка была молода и не похожа на других женщин. Волосы и кожа у нее были белые, а глаза — как белые драгоценные камни. Она тоже ждала ребенка, но живот у нее был маленький. Я не предполагала, что она родит так скоро, но она родила здесь, в этой палатке, на рассвете, когда я была среди воинов и обрабатывала их раны после сражения. Она не оставила много следов, но Котта — лекарка, Котта поняла. Когда я вернулась, эшкирянка и ее ребенок исчезли.
Я слушал ее с жутким интересом, но она подтолкнула меня к выходу.
— Иди, — сказала она. — Возвращайся на закате. Есть слова, которые надо сказать. Я обещала жене Эттука сказать их перед тем, как ты пришел.
Я резко вышел. Дневной свет казался слишком ярким, и я не видел, кто там мог слоняться поблизости. Я не пошел ни в свою палатку, ни к Демиздор. Я пошел прочь, через холмы, мимо линии белых камней под низко горящим осенним солнцем.
Я вернулся на закате, не потому, что во мне был какой-нибудь интерес или мысль, просто потому, что была дорога, по которой можно было идти и место, куда можно было прийти.
Была ночь перед Сиххарном, и на сумеречных зелено-коричневых холмах во всех крарлах разводились сторожевые костры. Но со стороны палаток Эттука неслось жалобное низкое завывание, звуки, которые обычно издают шайрины, когда умирает жена вождя. Я подумал о том, что они причитают и при этом, должно быть, улыбаются. Дочь Сила, которая будет солировать в гимне по Тафре при восходе луны, будет едва удерживаться от смеха, бросая осенние цветы на тело моей матери.
Я никого из них не хотел видеть, меньше всего Эттука. Поэтому я перебрался через забор подобно вору и, минуя центральный костер, прошел к палатке Котты в сгущавшейся ночной тени.
Я позвал ее по имени, и она немедленно откликнулась, прося меня войти.
В палатке многое изменилось. На земле были другие ковры, жаровня ярко пылала, и горела лампа, которую Котта зажигала для других. Я поймал себя на том, что осматриваюсь, ища свою мать. Но ее уже унесли.
— Сядь, воин, — сказала Котта.
Не имея никаких более интересных планов, я сел и ждал.
— То, что я скажу тебе, — сказала Котта, — Тафра, жена Эттука, поручила мне сказать. Котта знала об этом, Тафра тоже, в глубине своего сердца. Так вот. Должна ли Котта прямо сказать, или воин хочет, чтобы она постепенно подошла к делу?
— Какому делу? Говори, как хочешь, — сказал я.
Котта сказала:
— Тафра была тебе не мать, а Эттук — не отец. Крарл голубых палаток не твой крарл, дагкта — не твой народ.
Эти слова вонзились в мой мозг, как сверкающий меч, моя летаргия слетела. Я пристально посмотрел на нее и сказал, еще не в состоянии чувствовать что-либо от изумления:
— Что за загадки ты загадываешь?
— Никаких загадок. Помнишь, я говорила об эшкирянке, беловолосой, белоглазой женщине, которая была привезена в лагерь и убежала, когда родился ее ребенок?
— Я помню.
— Тафра тоже родила в то утро мальчика, но очень слабого. Я по опыту знала, что он не проживет тот день. Когда я оставила воинов и вернулась в палатку, я обнаружила вот что: Тафра спала, эшкирянка исчезла, а в детской корзине лежал ребенок, сильный и крепкий, как бронза. — Котта склонилась ко мне. Жаровня освещала ее завуаленное лицо. Волосы были перевязаны синей с алым материей, и ее незрячие глаза тускло мерцали в свете жаровни таким же синим и алым светом. — Котта слепа, — сказала она, — но она видит по-своему. Ребенок в корзине мог сойти за ребенка Тафры. Сын, и здоровый; он принес бы ей почет. Но это не был ребенок Тафры. Ее мальчик исчез; эшкирянка взяла его. Я думаю, он умер, когда меня не было в палатке. Эшкирянка оставила своего живого ребенка и украла мертвого; это был ее подарок Тафре, плод ее собственного чрева, который был ей не нужен. Ты и есть этот плод. Эшкирянка была твоей матерью. Сейчас это мог бы увидеть всякий. В тебе ее красота и мужская красота твоего отца, которого твоя мать любила, ненавидела и убила.
Я задыхался. В мозгу оживали картины и полуоформленные слова, руки дрожали, но не от слабости.
— Если я должен проглотить это, скажи мне имя этой суки, этой дикой кошки, которая выронила меня и оставила, как экскременты.
— Она не называла мне имени, — сказала Котта, — но кое-что из ее прошлого я слышала за две ночи до твоего рождения. Она вела очень беспорядочную жизнь, совсем не такую, как женщина племени; вереница смертей и сражений, и мужчин, которых она сопровождала — она прожила несколько жизней за одну, так показалось Котте, совсем как змея носит и сбрасывает несколько кож. А в городах масочников ей поклонялись как богине. Мужчина, от которого у нее родился ты, был королем.
— Конечно, только так она и могла говорить, — резко сказал я. — Богиня, спавшая с королем. Однако она не принадлежала к золотым маскам — рысь серебряная. Более вероятно, что она была девкой какого-нибудь военачальника, и он отверг ее.
— Нет. Она не была ничьей девкой. Хоть она и ходила со склоненной головой среди палаток, хоть и носила женское бремя в чреве, она не была похожа ни на одну из женщин, каких ты видел. Вспомни об эшкирянке, которую ты взял к своему очагу. Она поразила тебя. Но она по сравнению с твоей матерью просто маленькая звездочка по сравнению с сиянием луны. И твой отец был не краснокожий вождь, а черноволосый господин, повелитель городов. От него твои темные волосы и глаза.
— Все это прекрасно, — сказал я. — Зачем распускать язык сейчас?
— Та, которой принадлежала эта тайна, умерла. Хотя на самом деле Тафра догадывалась о подмене почти с самого начала. Не помнишь, как она переменилась к тебе после того, как ты взял рысь-маску из трофейного сундука Эттука? Маску, которую носит твоя городская жена, маску твоей матери?
Я отер холодный пот со своего лица.
Котта сказала:
— В то лето мы поздно пришли на места зимних стоянок, на два месяца позже обычного повернули на Змеиную Дорогу, потому что за горами шли большие сражения, это было начало войн, которые опрокинули города, и воины то и дело отправлялись грабить руины. Вскоре Сил узнал об упавшей башне в одном эшкирском форте на западе, в которой, по слухам, умер король, окруженный своими сокровищами. Воины поскакали туда, но вернулись только с одной добычей, беловолосой женщиной, твоей матерью. Говорили, что она ведьма, как она сама утверждала, но никто не поверил этому всерьез, да и сама она ничего в таком роде не проделывала. Эттук отдал ее Тафре в качестве рабыни, и так она путешествовала вместе с нами, пока не убежала в дикие края. Я думаю, никто, кроме Котты, никогда не видел ее лица, а Котта слепа.
— Ну, а тот король, — сказал я, — его имя ты знаешь?
— Да. Она назвала его. Она была его женой, но она убила его, потому что он был холодный и жестокий, и она считала его колдуном.
— Ревнивые суки всегда так поступают, — сказал я. — Таков итог предания и мифа. Но все же я не слышу его имени, этого чудесного отца, которым ты меня одариваешь.
Имя, которое она назвала, казалось, вырвалось из раскаленных углей и озарило палатку. Я не ожидал ничего подобного и поэтому не принимал слова Котты близко к сердцу, как бы не впускал их в себя. Но когда я услышал его имя, имя моего отца, оно ворвалось в меня, сметя все заслоны, и в образовавшийся пролом кипящим потоком хлынуло и все остальное.
Ибо она сказала мне, что я сын Вазкора.
Моя жизнь изменилась в одно мгновение.
Я вспомнил все, каждое из предзнаменований, все, что указывало мне на это. Я, такой непохожий на людей племени, другой во всем, отверженный в среде своего народа.
Я вспомнил о детском сне — белой рыси, соединяющейся с черным волком, о выбранной мной маске рыси и о шоке, парализовавшем мою руку, когда я прикоснулся к ней. Над ней еще тяготело колдовское заклинание этой богини-кошки, Уастис, которой я был не нужен.
Я подумал о своем отце, каким он был — красный боров, громоздкий, тупой, по-животному храпящий от удовольствия, мой враг с детства, и о своем отце, каким он оказался — благородный король, мой собственный образ, запечатленный в истории всей страны. Я снова оказался на крепостной горе, где я взял Демиздор. Кто, как не мой волшебник-отец возник во мне тогда, наделил меня частью своего Могущества, способностью говорить на городском языке, как он говорил на нем? Мужчины в масках упали на колени, видя его лицо в моем, слыша его голос в моем. Я вспомнил также сон, который я видел накануне, ножи в ледяной воде и слепоту, и пробуждение со словами «Я убью ее», произнесенными вслух.
Она предала его, моя мать, это было ясно; предала и убила его, а потом избавилась от меня, потому что я был его семенем. Чудо, что она соизволила вообще оставить меня в живых.
Внезапно за палаткой раздались невыносимо громкие причитания. Взошла луна, и женщины шли к смертному ложу Тафры для погребального песнопения.
И между мной и видением темной славы встало ее осунувшееся безжизненное лицо.
Тафра все же была моей матерью. Хотя я не был плотью от плоти ее, но это было так. Ее грудь кормила меня, ее руки качали меня, когда я еще не знал об этом. Другая, хотя она и выносила меня и дала мне жизнь, была для меня меньше матерью, чем зверь, пожирающий своего детеныша.
Я поднялся на ноги, и палатка показалась мне гораздо меньше прежнего; я ощущал себя выше, мне было тесно под ее крышей.
— Котта, — сказал я. — Я покончил с этим местом. Спасибо, что открыла клетку.
Она ничего не сказала, и я вышел в ночь.
В синем кобальтовом небе светила янтарная луна, как это бывает на исходе году по краям неба над линией горизонта поднималась дымная вуаль костров крарла. Я стоял на темной земле и чувствовал, как он уходит от меня, человек, которым я был, воин, сын вождя, Тувек-Нар-Эттук. Даже кости и кожа, казалось, меняются, и в мозгу звенело.
Я повернулся и пошел к раскрашенной палатке Эттука. Я, сын Вазкора.
Он сидел среди старших воинов, и Сил был там в углу, со своими глазами-буравчиками.
Эттук скорбел и оплакивал по-своему, но не смерть своей жены, а смерть своего красноголового сына.
— Она была слишком старая, — сказал он. — Я был слишком податлив. Мне давно надо было порвать с этой кобылой и взять помоложе, такую, которая не теряла бы мне сыновей. Он был прекрасный мальчик, хорошо сработанный, а она убила его. Им и так почти нечего делать, этим скотинам-женщинам. Так неужели они не могут дарить нам наших сыновей живыми?
Этот отвратительный вздор сыпался из него, как нечистый воздух. Я поднял полог палатки. Когда он меня увидел, он вскочил, как всегда; потом вгляделся внимательнее и стал очень нервным.
— Входи, Тувек, — сказал он. — Раздели со мной мою потерю. Она была очень хорошей женой, несмотря ни на что. Она возьмет с собой в землю браслет или два. Хорошая жена.
Свет ламп скользил по его лицу и желтым узорам на голубых стенах.
Я сказал:
— Вставай, мерзкий боров, поднимайся на ноги. Если ты не можешь жить, как подобает мужчине, ты, по крайней мере, умрешь, как мужчина.
Вместо него вскочили, ругаясь, воины. Но они были подобны собакам без хозяина. Я мысленно вернулся к тому дню, когда победил взрослых мужчин в свои четырнадцать лет, и улыбнулся.
Эттук сидел неподвижно.
— В чем дело? — сказал он глухо, обливаясь потом, отлично все понимая.
Я намеревался заколоть его, сразиться с ним и заколоть его ножом, если он поднимется на бой. Потом я перерезал бы всех остальных, кто приблизился бы ко мне. Я не сомневался, что смогу сделать это.
Но глядя, как он съежился, показывая свои грязные зубы, глядя на его грязный рот, еще сладкий от похвалы в адрес Тафры, я понял, что есть другой, лучший способ убить его.
Я почувствовал это, оно медленной волной прокатилось в моей голове.
Это был его дар, моего отца Вазкора. Он направлял меня, как тогда на крепостной горе.
Я мог убить человек желая ему смерти.
В черепе возникла боль, раскалывающая золотая ниточка боли. Затем свет померк над раскрашенной палаткой.
Желтые узоры заплясали и слились, лампы оплавились и задымили.
Эттук рванулся со своих подушек, пронзенный мечом тонкой молнии, крича даже громче, чем кричала Тафра, умирая от трудов его петушка. Я дал ему испробовать это сполна.
Затем без всякого предупреждения роковая сила во мне стала непомерной. Я не мог совладать с ней. Мозг жгло и распирало, артерии плавились от жары. Я был пожирателем огня, которого теперь этот огонь пожирал изнутри. Все кипело и исчезало в огне.
И свет обернулся чернотой. В этой черноте не было снов, не было поводыря.
Я всплыл из черной реки и обнаружил, что лежу на спине, а надо мной кружится широкое знойное небо.
Не узнавая окружающего, только частично помня последовательность предшествовавших событий, я попытался подняться. И сразу же меня охватила слабость и тошнота. С трудом перевернувшись на бок, я вывернул все, что могло находиться в моем животе и, кажется, половину кишок в придачу. Проделав это, я откинулся назад, желая умереть.
Во мне все так ныло и болело, как будто я скатился вниз со скалы и умудрился остаться в живых. Пока я был без сознания, очевидно, кто-то любезничал со мной ногами; меня перетащили по земле на это открытое место и оставили на всю ночь привязанным ногами и широкой петлей на шее к какой-то непонятной деревянной штуке. Кроме того, в веревки, которыми я был связан, были вплетены бесчисленные амулеты, мелкие четки и кусочки металла. Одежда на груди была вспорота, и на коже углем был намалеван одноглазый змей.
Тут я понял их намерения. И я также вспомнил о Демиздор.
Теперь я зашевелился по-настоящему, и внезапно вокруг меня оказались воины и встали так, что я мог видеть их. Их было около пятнадцати. Они казались испуганными и пытались скрыть это, отпуская шуточки и тыкая в меня тупыми концами своих копий. Один плюнул на меня. У меня не было никакой возможности и сил ответить ему; он это понял и плюнул снова, в мои глаза.
То, из-за чего я оказался здесь, было похоже на мою прежнюю лихорадку. В голове у меня все перепуталось — рассказ Котты, имя Вазкор, выброс энергии. И все-таки я осознал, что я убил вождя крарла. И, судя по амулетам, они считали меня волшебником и пытались защитить себя. Без сомнения решив, что эти символы укрощали мои силы, они начали изобретать новые игры. Я страдал от беспомощности на земле, пытаясь время от времени вырваться из пут и веревок и кинуться на них — хотя это было бесполезно — когда неожиданно воины прекратили свои забавы.
Я откатился в сторону и посмотрел. Я лежал на склоне холма над крарлом. Внизу я различал дым от центрального костра, и длина теней говорила о том, что день клонился к вечеру. Вверх по гребню холма шел Сил-провидец в своей одежде из звериных хвостов и зубов. Ветер играл хвостами и звенел бронзовыми ромбиками. Я не мог видеть его лица в уксусном свете, но я мог догадаться.
Он подошел ближе и встал надо мной, тихо бормоча и ощупывая свою раскрашенную черным челюсть.
Конечно, он бы поклялся, что заклинания свалили меня в палатке, те заклинания, что усмиряли меня сейчас, но, подобно воинам, он хотел быть уверен. Он наклонился, произвел какой-то ритуальный выпад над моим лбом и отпрянул назад проворно, как ящерица.
Я ничего не мог сделать. Я был слабее больного щенка, и он это заметил.
Он схватил символ змея на своей груди и заклацал зубами на воинов, приказывая им поднять меня и нести обратно в крарл. Я полагаю, они привязали меня на ночь на холме, чтобы удерживать страшную магию на безопасном для них расстоянии.
Они поволокли меня вниз таким же способом, как и доставили наверх.
Это было нелегкое путешествие: облака крутились колесом, а твердая земля колола, подбрасывала и выбивала из меня дыхание. Кто-то сломал мне ребра, и вскоре мне удался девичий трюк, и я потерял сознание. Я пришел в себя уже среди палаток и высоких стогов незажженных костров Ночи Сиххарна.
Они судили меня по закону племени.
Вместо Эттука председательствовал Сил, и было очень много тех, кто говорил против меня. Фактически для каждого врага, который был у меня в крарле, нашелся оратор, стоявший в его одеждах.
Как я и сознавал всегда, они только ждали случая схватить меня. Я сам воздвиг свой погребальный костер и в значительной мере сам взобрался на него.
Я лежал на спине, стиснув зубы, глотая собственную рвоту, слушая и иногда мельком видя лица мужчин и языки пламени, и вонь, исходившая от Сила, терзала мои ноздри.
Даже Чула прокралась и шептала Сил-На, а та, в свою очередь шептала своему отцу. Оказывается, я занимался колдовством уже некоторое время и поэтому выгнал дочь Финнука из своей палатки, предпочитая одну из взращенных колдовством городских женщин… Как еще в самом деле я мог преодолеть масколицых в их форте, если не таинственными заклинаниями? Племена хорошо знали, что людям не побить городских налетчиков, потому что те сами колдуны. Так даже мой героический подвиг был обращен против меня. Я подозревал, что они скоро казнят меня и уже выбрали способ, судя по шесту, к которому я был привязан. Мерой моего плачевного состояния служило то, что во мне не осталось духа борьбы и мне было безразлично, что они делают. Но судьба Демиздор наполняла настоящим ужасом мои путавшиеся мысли, и их обвинения заставляли меня неистово биться, что их очень забавляло. Они, конечно, убьют ее тоже, но убьют с незапамятных времен практикуемым мужчинами способом, насилуя ее до смерти, и они повесят меня на шесте вниз головой, чтобы я это видел, пока не лопнут мои мозги.
Были уже сумерки, солнце зашло — я пропустил момент заката, жаль, так как это был последний закат солнца в моей жизни. Сейчас была уже Ночь Сиххарна, когда духи мертвых выходили на охоту. Мужская половина должна нести дозор против духов, должны быть зажжены сторожевые костры и факелы, но ничего этого не было сделано. Меня удивило, что они не увидели зловещего предзнаменования в том, что пришлось оставить это дело из-за меня, но, подобно всем их обычаям, даже более темные были пустыми формальностями.
У меня не было богов, которым я мог помолиться. В тот час я чувствовал, что мне их не хватает.
Я начал думать также о Тафре, моей матери — я не мог называть ее иначе — чье тело они бросили в яму, вырытую в земле, потому что для женщин не существовало яркого погребения в пламени, и это было сделано, в то время как я лежал на холме.
Постепенно все это превратилось для меня в хаос огней и звуков, труп моей матери и воображаемое распростертое тело Демиздор, действительный треск огня и черное небо, вопли и завывания крарла. И в этот бред въехали на конях призраки Ночи Сиххарна, потому что никто не сторожил их.
Они были самыми четкими из всех моих видений. Черные, как Черное Место, из которого они вышли, верхом на черных, как они сами, или белых как кость, конях, с серебряными черепами, из которых все еще росли светлые волосы. Я был уверен, что сплю и вижу сон, потому что я никогда не верил в эту легенду о мертвых призраках Сиххарна, и я стряхнул с себя сон. И все равно я их видел.
Крарл тоже видел их.
Гвалт замер на ветру, раздавалось только потрескивание затухавшего костра, стук подкованных копыт по земле, когда всадники появились между палатками, и слабый звон колокольчиков на их упряжи.
Воины и их женщины замерли, как фигуры на гобелене. Только те, кто ближе всех стоял к месту прохода черноголовых, посторонились, пятясь, как в полусне. Где-то в миле от холма залаяли собаки в соседнем крарле. Этот шум был из другого мира.
Рядом со мной Сил бурно дышал через рот, и к его обычной вони добавилась новая, его мочи, вылившейся из него от ужаса. Я бы рассмеялся, если бы у меня были на это силы. Я уже догадался, кто были эти всадники и откуда они родом. Не из ямы, а из Эшкира. Их чернота была черными одеяниями, а черепа — масками.
Передний всадник поднял руку в черной перчатке и остановил колонну. Затем он заговорил на языке племен, но презрительно, как будто этот язык осквернял его рот.
— У вас здесь закованный на земле. Вы отдадите ею нам.
Это была не просьба, даже не требование. Это было утверждение. Крарл только прошелестел и вздрогнул. А тело Сила заклацало, его собственные зубы и зубы на его одежде стучали от страха.
— Среди ваших палаток есть также знатная дама из Эшкорека. Вы приведете ее. Если ей причинен ущерб, ваш крарл будет сожжен. Если она мертва, мы убьем ваших женщин и детей.
Голос всадника звенел, как сухое серебро. Я хотел ответить ему.
Прежде чем я смог составить предложение или произнести его, деревянный шест был внезапно вздернут ввысь.
Небо побежало вместе с землей. Я соскользнул вниз по дереву, прежде чем ремни впились и удержали меня. Похоже было, что башня рухнула на мою голову.
Небо мчалось, а потом остановилось. Я был метком, прошитым болью. Когда я дышал, нож впивался между моими ребрами.
— Несмотря на добрые заботы его братьев по копью, он доживет до Эшкорека, — сказал один.
— Это его беда, — ответил другой и тихо засмеялся. — Видишь, Демиздор?
И на фоне остановившегося неба я увидел лицо серебряного оленя с глазами из зеленого стекла, а позади — водопад волос, подобный золотистому инею.
— Да, — сказала она, — я вижу его. — Ее голос был не таким, каким я его помнил.
— Он запоет новую песню в Эшкореке, — сказал мужчина.
— Он умрет там, — сказала она.
Кровь была у меня во рту, и я не мог говорить, даже если бы у меня были слова. Но у меня не было слов, потому что они говорили на городском языке, и каким-то образом я мог понимать, но не мог говорить на Нем. Потом она низко наклонилась, женщина с лицом оленя, которая была уже не Демиздор, и пробороздила мое лицо своими ногтями.
— Будь счастлив, о король, — прошептала она. — Тебя ждет теплый прием в Эшкореке Арноре.