Сегодня состоялся суд над убийцами моего брата. Получили они от пятнадцати лет заключения строгого режима до пожизненного, — жертвой этих подонков оказался не только мой брат, в общей сложности за ними числилось около десятка жертв. Точнее, только по десяти эпизодам были прямые доказательства. По косвенным набиралось ещё столько же.
Я шёл от здания суда к автостоянке. На душе было пусто и холодно. А хмурый и зябкий мартовский день только добавлял безнадёжности.
Меня догнал Сергей, капитан милиции, который полгода назад поклялся найти убийц. На сегодняшнем суде он выступал в качестве свидетеля.
— Вы в порядке? — спросил он.
— Да, — ответил я. — Всё в порядке. Вас подвезти?
— Если не сложно.
Я вёл машину, привычно перестраиваясь в потоках автотранспорта, а мысли были далеко. Сейчас я опять переживал в тот день, когда мне сообщили о смерти брата.
Я возвращался с опознания и, вопреки очевидности, не хотел верить в реальность происходящего. Тело, лежащее на столе в морге, не могло быть моим братом.
Кто-то тронул меня за плечо.
— Быть может, вам врача позвать? — спросил темноволосый мужчина лет тридцати двух, опер из убойного отдела, который сообщил мне о смерти брата.
— Нет, — ответил я. — Не нужно… — И проговорил растерянно: — Семнадцать ножевых ранений. Неужели только для того, чтобы отобрать кошелёк с какой-то мелочью, надо было так мучить человека?!
— Ну не такая уж там и мелочь была, — сказал мент. — Ваш родственник только что получил стипендию. Её хватило бы на две дозы героина.
— Вы думаете, это были наркоманы? — спросил я.
— Скорее всего.
Мне хотелось завыть. Максим… Строго говоря, он был мне не братом, а скольки-то там юродным племянником, но разница в возрасте оказалась всего лишь семь лет, так что говорить «Ко мне из провинции приехал двоюродный брат» было удобнее, чем называть Максима племянником.
— Он был очень талантлив… — сказал я вслух. — Хотел стать детским кардиохирургом. Потому и приехал учиться именно в Москву, хотя у него в городе получить бюджетное место было бы гораздо легче. Но он хотел проходить студенческую и ординаторскую практику в клинике Рошаля. И у него бы всё получилось, ведь он ещё и семестра не отучился, когда в медакадемии о нём начали говорить как об одном из самых перспективных студентов. Но Максим нисколько этим не гордился, а над собой, над своими знаниями и умениями работал намного больше, чем любой другой студент. И ему это было нисколько не в тягость! Наоборот, Максим любил учиться и работать. Знаете, когда он только приехал, я… не особо приветливо его встретил. Тогда он был для меня всего лишь ещё одной провинциальной голозадостью, которой возмечталось покорить Москву, где и без него от приезжих не протолкнуться. Но когда он получил место в общежитии… В доме сразу стало пусто. И холодно. Как-то так складывалось, что в моей жизни никогда не было близких людей. Но Максим не захотел возвращаться. Он был очень гордый. Всего хотел добиваться сам и не принимал… подачек. Сам приехал в Москву, сам поступил учиться и сам нашёл работу. Мне понадобилось время, чтобы стать ему не просто родственником, но и другом. С ним легко было дружить. Он был… как воплощение тепла и света. Ему исповедовались взрослые и не боялись дети, хотя обычно больные малыши стараются не подпускать к себе людей в белых халатах. А к нему дети подходили сами… Максим был замечательным человеком и мог стать прекрасным врачом! А теперь его нет. И не будет уже никогда.
— Я найду их, — ответил Сергей. — Слово офицера милиции.
Я засмеялся и тут же оборвал смех. Похоже, для этого человека клятва словом офицера — не пустой звук, и служба в милиции — не только работа и зарплата.
— Простите меня, — сказал я. — И… спасибо.
— Я найду их, — повторил мент. — Вашего брата это не вернёт, но… Их ведь надо остановить. Сейчас они наверняка убивают ещё какого-нибудь хорошего парня. Или волокут в кусты девчонку. Или грабят бригаду скорой помощи, которая из-за этого не сможет спасти чью-то жизнь. Но я найду их. И закрою лет на пятнадцать, не меньше. Когда эти твари выйдут, им будет уже не до грабежей и наркотиков.
Я прикусил губу, чтобы опять не засмеяться — в словах Сергея было столько наивной веры в правосудие и собственную значимость в поддержании правопорядка. Хотя… Может быть именно потому, что у кого-то ещё сохранилась эта вера, наши правосудие и правопорядок продолжают хоть как-то действовать.
Как бы то ни было, но этот человек выслушал меня. И только благодаря ему я тогда не сошёл с ума от боли.
Я смог заплакать.
Я уже почти довёз Сергея к его отделению, когда осознал то, что должен был понять ещё на суде.
Я бросил машину к бордюру тротуара и с растерянностью посмотрел на Сергея.
— Ведь это вы раскрыли дело, и вы переловили всю банду, а награды и славу получили другие!
Сергей пожал плечами.
— Они работали по всей серии, а я только по одному эпизоду. Так что никто никого не обманывал. Всё честно.
— Но это несправедливо!
Он опять пожал плечами.
— Однако так чаще всего и бывает.
— Послушайте, Сергей… Я художник, если вы помните… И весьма неплохой художник. Если позволите, я хотел бы написать ваш портрет. В милицейской форме.
Сергей рассмеялся, взглядом обвёл салон моей машины.
— В том, что вы хороший художник, сомневаться не приходится. Судя по тому, на чём вы ездите, картины у вас должны быть значимости и ценности музейной. Только мой-то портрет вам зачем? Нет, не надо. Ни к чему это.
— И всё же я вам позвоню. Сегодня вторник… Я позвоню вам в пятницу. Прямо с утра, на работу. Договоримся о времени сеанса на воскресенье. Обещаю часто вас не мучить, но раза четыре попозировать придётся.
— Нет, — покачал головой Сергей. — Не нужно этого. Ни вам не нужно, ни мне. Прощайте.
Я усмехнулся и крикнул ему вслед:
— В пятницу утром зайду к вам в отделение, покажу наброски.
Я смял лист с эскизом и зашвырнул в угол.
Если так и дальше пойдёт, вместо портрета я намалюю дерьмовину.
И дело не в том, что портретной живописью я не занимался со времён студенчества. Если навыки хорошо усвоены, вспомнить их несложно, а мои портретные работы в Академии хвалили.
Вся беда в том, что я не могу передать в рисунке характер Сергея — его мысли, чувства, настроения… На портрете должен быть в первую очередь запечатлён образ души, а не черты лица. Иначе вместо живописного полотна получится всего лишь укрупнённая фотография с милицейского удостоверения.
Конечно, немаловажную роль здесь играет и личный контакт. Именно для этого и нужны сеансы позирования — клиента необходимо разговорить, заставить раскрыться. А чтобы просто намалевать физиономию на холсте, достаточно беглого взгляда на натуру: натренированная память мгновенно захватит и удержит все, даже самые мельчайшие детали лица и одежды.
С Сергеем мы общались пусть и немного, но всё же достаточно для того, чтобы получить хоть какое-то представление о его характере. Только вот не получается у меня передать свои впечатления на бумаге. По содержательности и выразительности мои, с позволения сказать, эскизы ничем не отличаются от фоторобота.
Всё, хватит портить бумагу. Если не получается одна работа, надо отложить её и заняться другой. Я подошёл к одному из незаконченных полотен. Ещё в школе-студии меня ругали за то, что я разбрасываюсь, веду одновременно несколько картин совершенно несходных сюжетов и техник. Но что поделаешь, если мне так удобнее? Со временем к такому «чудачеству» все привыкли и цепляться перестали, однако наш всеми улауреаченный мэтр взял с меня слово, что я никогда не буду вести одновременно больше пяти полотен. Почему мэтр выбрал именно это число, я не знаю, но слово своё держу до сих пор.
Сейчас у меня в работе три картины. Или даже четыре, если считать портрет Сергея. Только вот ни к одной из них я не могу прикоснуться — между нами словно стена какая-то стоит.
Если в работе не получается вообще ничего, надо вернуться к самым её истокам.
Я поехал в школу-студию. Быть может, разговор с мэтром расставит всё по своим местам?
Хотя, если честно, я никогда не понимал этого человека. С его-то талантом, деньгами и славой тратить половину — если не больше! — драгоценного времени на возню с нищими малолетками? Зачем? Особенно когда многие из них именуются «проблемными» и «трудновоспитуемыми»…
Мэтр не просто добился от московских властей открытия бесплатной детской студии изобразительных искусств, он ещё постоянно ездит по муниципальным школам как в Москве, так и в провинции, смотрит рисунки учеников пятых-шестых классов. Именно по настоянию мэтра при студии был открыт интернат для талантливых провинциалов. Впрочем, москвичи там тоже есть… Не окажись я в своё время в этом интернате, мои вечно пьяные родители обязательно переломали бы мне руки, чтобы я, как они говорили, «не занимался вместо полезного дела всякой хренью». Под хренью понималось рисование. Однако объяснить, что в их представлении было полезным делом, мои драгоценные родственнички так и не сподобились. Вернее, объяснений было сколько угодно, только велись они не словами, а выбивалкой для ковров.
Свой первый гонорар за картину я получил в шестнадцать лет. А в девятнадцать снял удобную просторную комнату неподалёку от Академии и купил машину… Теперь у меня множество хвалебных рецензий, все мои картины распродаются ещё до того, как я успею их завершить, я обладатель прекрасной квартиры в престижном районе Москвы, превосходной дачи в пригороде, завидного авто и… полной пустоты в душе.
Прежде чем позволить мне говорить, мэтр заставил меня битый час рассматривать рисунки, которые он привёз аж с Камчатки.
А ведь я и забыл, сколько тепла и света бывает в детских рисунках. И сколько печали…
И печаль, и радость этих рисунков в чём-то срезонировали с моими ощущениями. На душе стало спокойнее и… увереннее, что ли.
— Рассказывай, — велел мэтр.
Выслушал он меня не перебивая, подумал и ответил:
— Встать стеной между художником и его полотнами может только другая картина. Что такого особенно тебе хочется написать, в чём ты не решаешься признаться даже самому себе?
— Ничего я не хочу писать. Точнее, писать надо многое, но…
— Я не спрашиваю, что тебе писать надо, — терпеливо и медленно проговорил мэтр. — Я спрашиваю, что ты хочешь написать, и почему так боишься этого полотна?
Меня пробрал озноб. Мэтр угадал — я действительно хочу написать одну картину. И никогда не смогу этого сделать.
— Мой брат, — сказал я вслух. — Его портрет. Но это невозможно. Я не смогу. Повторять на холсте черты того, кто исчез, ушёл навечно… Это слишком больно. Невыносимо больно. Я не верю в байки о загробной жизни и посмертном существовании, о реинкарнации и прочих бреднях. Люди рождаются и умирают только один-единственный раз. Этим-то и страшна смерть… Тем, что она отнимает жизни дорогих нам людей навсегда, без малейшей надежды на встречу где бы то ни было.
Мэтр кивнул, улыбнулся сочувственно. И вдруг сказал уверенным лекторским тоном, так, как будто мы были на занятии:
— Не имеет значения, какой визуальный образ вы изображаете. Всё решает то, каким смыслом вы наделяете изображение.
— Что? — растерялся я. И тут же разозлился. Только азбучных истин мне сейчас и не хватает!
— Разве тебе нужны кости и мясо твоего брата? — спросил мэтр. — Или ты тоскуешь из-за того, что больше не можешь соприкоснуться с его душой?
Меня опять пробрал озноб.
— Душа и тело неразделимы, — ответил я. — Какие бы враки не придумывали все эти мистики и теологи, а душа умирает одновременно с телом.
— Но её свет может вернуться, — возразил мэтр. — Если ты верно передашь образ души твоего брата на полотне, он вновь будет жить. Пусть в иной ипостаси, но твой брат вернётся к тебе.
Мэтр был прав — я чувствовал это каждой клеточкой своего тела, всеми волнами и частотами души.
— А какой образ нужен? — спросил я.
— Это можешь знать только ты. Ведь Максим — твой брат.
Я не ответил. Не нашёл слов. Мэтр накрыл мне руку ладонью.
— Тебе лучше вернуться домой пешком, — сказал он. — Или на метро. Как хочешь. Оставь машину на несколько дней в здешнем гараже.
Я улыбнулся. Вечная причуда нашего всеми улауреаченного — он пользуется только общественным транспортом. Говорит, что художник не должен терять связи с реальным миром. Смешно… Только сейчас я готов уцепиться даже за такую нелепицу, лишь бы убрать стену между мной и моей жизнью.
Творческий кризис творческим кризисом, а выполнять обещание надо. Если сказал, что в пятницу будут эскизы, то хоть сдохни, а приличные рисунки людям принеси.
Поэтому весь четверг я делал карандашные наброски жанровых сценок, которые видел у них в отделении. Получилось, как ни странно, очень даже неплохо. Надо будет обязательно развить эту тему до нескольких полноценных полотен.
Но не сейчас. Позже, когда я разберусь со своим внутренним раздраем и буду пригоден для настоящей работы.
Когда напишу портрет Максима.
Волновался и мандражировал я напрасно — ментам наброски очень даже понравились. Правда, зрители они не особо притязательные, но всё равно приятно. И хочется написать для них хотя бы пару вещей, которые действительно будут достойны называться картинами.
Лишь после этого я смогу написать портрет Сергея. Тогда мне хватит для него и чутья, и понимания.
Домой я шёл пешком — это по весенней-то грязи и слякоти. Ругмя ругал мэтра с его закидонами и собственную глупость. Вот какого, спрашивается, чёрта я повёлся на его нелепые фантазии и оставил в студийном гараже машину?
И вдруг я увидел такое, что все ругачки мгновенно замерли у меня на языке, чтобы тут же испариться бесследно.
На крохотном газончике между остановкой и перекрёстком цвёл подснежник!
В Москве.
Посреди грязи и копоти.
Я, как зачарованный, смотрел на проталину меж тёмных до черноты комьев снега. На сияющую над ними небесно-светлую, чистую звёздочку цветка.
Такая хрупкость и такая сила.
Беззащитность и победительность.
Жизнь и радость, свет и доброта, торжествующие вопреки всей грязи, которая то и дело норовит захлестнуть этот мир. Но ничего у неё не получается. И не получится никогда, потому что жизнь и свет сильнее тьмы и смерти.
Мой брат говорил, что хороших людей в мире гораздо больше, чем плохих. И он прав. Несмотря ни на что — прав.
Я знаю, как будет называться полотно, которое я сейчас напишу. «Душа Максима» — а как же ещё? И то, что после первой же выставки его неизбежно станут называть «Душа-Максима», я тоже знаю. Но спорить с таким переиначиванием не буду, поскольку душа любого настоящего человека похожа на этот цветок, — и Сергея, и мэтра, и любого, кто достоин называться человеком. А если так, то всё правильно. Тем более, что как бы ни называли картину зрители и критики, для меня она навсегда останется воплощением души моего брата.
Вернувшись домой, я, вместо обычной разминки, руку «настраивал» тщательно, как будто не привыкший к многочасовой работе первокурсник, — сначала специальными гимнастическими упражнениями, затем тренировочными рисунками.
И лишь после этого приступил к письму.
Тебя не поглотит небытие, брат. Ты вернёшься, Максим.
Ты будешь жить!