Кажется, еще задолго до того, как я узнал о существовании города у северной границы, я уже каким-то образом был жителем этого далекого, покинутого места. В доказательство тому можно привести множество знаков, некоторые из которых, однако, могут показаться бессмысленными. Немалая их часть относится к спокойным серым дням моей юности, когда я то и дело страдал от какого-нибудь истощающего недуга. Именно в ту раннюю пору своего становления я окончательно укрепился в привязанности к зиме со всеми ее формами и проявлениями. Ничто не казалось мне естественнее желания пройтись по запорошенной снегом крыше или обледенелой изгороди, ведь я, в своих болезнях, вел такое же сонное зимнее существование. Я лежал, бледный и замерзший, под теплыми одеялами, а на моих висках поблескивали капельки лихорадки. Через замерзшие стекла окон моей спальни я с замиранием наблюдал, как однообразные зимние дни сменялись ослепительными зимними ночами. Каждый миг я был готов к тому, что мой юношеский разум называл «ледяным превосходством». Поэтому я старался ни при каких обстоятельствах, даже в бреду, не поддаваться вульгарному сну, разве что он мог помочь мне раствориться в пейзаже, где тихий ветер спрятал бы меня в бесконечности вечной дремы.
Никто не ожидал, что я проживу долго, даже мой приходящий врач доктор Зирк. Он был вдовцом преклонных лет и всегда ревностно посвящал себя заботе о живых созданиях, находившихся под его опекой. Однако с самого раннего знакомства я почувствовал, что у него тоже есть тайное родство с самыми дальними и отчужденными местами пребывания зимнего духа, а значит, и с городом у северной границы. Осматривая меня, он всякий раз изменял себе, как последователю безутешной веры, выдававшей себя в знаках и жестах. Его жесткие, подернутые белизной, редеющие волосы и борода были обрывочными остатками былой роскоши, почти как голые обледенелые ветви за моим окном. Черты его лица были грубыми подобно промерзлой земле, глаза застланы легкой пеленой декабрьского дня, а пальцы, ощупывавшие мою шею или осторожно приподнимавшие веко, холодными.
Однажды, когда, как мне кажется, он думал, что я сплю, доктор Зирк раскрыл степень своего посвящения в бесплодные тайны зимнего мира, пусть лишь в виде загадочных отрывков вырвавшихся из переработавшей, утомленной души. Голосом чистым и холодным, как арктический ветер, доктор упоминал «прохождение определенных испытаний» и говорил о чем-то, что называл «уродливыми прерываниями в основе вещей». Его трясущийся голос затрагивал эпистемологию «надежды и ужаса», финального срывания покровов с истинной природы «великого блеклого ритуала существования» и стремительно погружался в «просвещенность бессодержательности». Казалось, что он обращался лично ко мне, когда с тихим вздохом отчаяния проговорил: «Чтобы закончить все, маленькая кукла, по собственному желанию. Закрыть дверь рывком, а не мерзостно-постепенно. Если бы доктор мог научить тебя такому холодному спасению». Я помню, как от тона и сути этих слов у меня задрожали ресницы, а доктор Зирк мгновенно затих. Сразу после этого в комнату вошла моя мать, дав мне повод показать, что рассудок мой пробужден. Однако я никогда не предал доверия или неосторожности проявленной в тот день доктором.
Лишь спустя годы я узнал о существовании города у северной границы и отправился туда, чтобы понять истоки и важность того, что бормотал мистер Зирк в тот безмолвный зимний день. По прибытии я заметил, как сильно город походил на зимнюю страну моего детства, несмотря на то, что время года было другое. Все в тот день: улицы города и немногочисленные прохожие, витрины магазинов и скудные товары, выставленные в них, невесомый сор, гоняемый ветром — все казалось полностью обесцвеченным, будто вспышка огромного фотоаппарата только что сработала прямо в испуганное лицо города. За этим бледным фасадом мне почудилось что-то, что я назвал про себя «извращенной аурой места, предложившего себя убежищем нескончаемой череде исступленных событий».
Всюду правило лихорадочное настроение, наделявшее все, что попадалось мне на глаза, тусклым мерцанием, будто я смотрел сквозь горячечный воздух палаты больного — бесплотная дымка, искажавшая, но не скрывавшая окутанные ею предметы. Атмосфера городских улиц дышала беспорядком и волнением, как если бы болезненное настроение было лишь тихой прелюдией к кромешному аду. Я услышал какой-то непонятный звук, приближающийся шум от которого я поспешил укрыться в узком проходе между высокими домами. Спрятавшись в тени, я наблюдал за улицей и слушал, как противный грохот становился громче. Он представлял собой смесь лязга и скрипа, стонов и хрипов чего-то, с глухим звоном ощупью передвигавшегося по городу, хаотичного парада в честь безумия.
Улица, которую я наблюдал из тесного переулка между домами, была пустынна. Я мог разглядеть только неясные очертания высоких и низких строений, слега колыхавшиеся от усиливающегося шума парада, который приближался, но с какой стороны понять я не мог. Когда неразборчивые крики окутали все вокруг, я внезапно увидел, как по улице прошла фигура. В свободной белой одежде, с лысой яйцеобразной и совершенной белой головой, походившая на клоуна, она двигалась, одновременно раскованно и усердно, будто бы идя под водой или против сильного ветра, выписывая в воздухе странные узоры гибкими руками с бледными ладонями. Казалось, что прошла целая вечность, прежде чем видение прошло, но перед тем, как скрыться из виду, оно повернулось и заглянуло в переулок, где затаился я, и на сальном белом лице возникло выражение мягкой недоброжелательности.
За главенствующей фигурой последовали другие, среди которых была кучка людей в лохмотьях, запряженных, как животные, которые тянули длинные жесткие веревки. Они тоже ушли из виду, оставив веревки вяло раскачиваться позади себя. Затем появилась повозка, к которой огромными крюками крепились веревки, и я отчетливо слышал, как ее непомерные колеса дробили тротуар. Повозка являла собой платформу, по периметру которой, образуя клетку, торчали колья. Верхушки прутьев ничто не скрепляло, и они качались в такт движению парада. О прутья стучали различные предметы, в разнобой привязанные к ним шнурами, проволокой и всевозможными ремешками. Я разглядел маски и туфли, домашнюю утварь и нагих кукол, крупные выбеленные кости и скелеты маленьких животных, бутылочки из цветного стекла, собачью голову с цепью, обмотанной несколько раз вокруг шеи, какие-то обломки и другие предметы, которые я не смог рассмотреть — все они перестукивались в диком сочетании. Я слушал и смотрел, как эта нелепая повозка катилась по улице. Похоже, что на ней загадочное шествие заканчивалось, и лишь иступленный шум затихал в дали. Тут меня окликнули: «Что вы здесь делаете?»
Я обернулся и увидел толстую пожилую женщину, шагавшую ко мне из тени узкой аллеи между двумя высокими зданиями. На голове ее была разукрашенная шляпа, не уступавшая хозяйке шириной, а и без того обширная фигура увеличивалась за счет нескольких слоев разноцветных шарфов и шалей. Ее отяжеляло несколько ожерелий, петлями висевших на шее, а пухлые запястья были увешаны браслетами. Толстые пальцы обоих рук были унизаны яркими кольцами.
«Я смотрел парад» ответил я «Но не смог рассмотреть, что было в клетке, или как это называется. Похоже, она была пуста».
Женщина некоторое время смотрела на меня в упор, будто изучала мое лицо и, вероятно, догадалась, что я недавно прибыл в город у северной границы. После чего она представилась как миссис Глимм и сказала, что она держит меблированные комнаты. «Вам есть, где остановиться?» спросила она агрессивным требовательным тоном. «Скоро стемнеет» добавила она, взглянув наверх. «Дни становятся все короче и короче».
Я согласился пойти с ней в меблированные комнаты. По пути я спросил ее о параде. «Все это просто вздор», ответила она, шагая по улицам в наступающих сумерках. «А вот это вы видели?» спросила она, протягивая мне скомканный листок бумаги, который был запрятан среди ее шарфов и шалей.
Разгладив страницу, протянутую мне миссис Глимм, я попытался прочитать при тускнеющем свете, что было на ней напечатано. Наверху страницы заглавными буквами было написано название: МЕТАФИЗИЧЕСКАЯ ЛЕКЦИЯ 1. Под этими словами был небольшой текст, который я прочитал про себя, пока шел за миссис Глимм. «Было сказано», начинался текст, «что по прохождении определенных тяжких испытаний — лихорадочных или безнадежных — нам надлежит сменить наши имена, ибо мы уже не те, кем были раньше. Но в ходу иное правило: наши имена задерживаются надолго после того, как что-то напоминавшее нас или кого-то, кем мы себя считали, полностью исчезает. Не сказать, будто что-то стоящее вообще было — лишь несколько сомнительных воспоминаний и побуждений парящих, как снежинки в бесконечной серости зимы. Но все они вскоре опускаются вниз и оседают в холодной невыразимой пустоте».
Прочитав эту короткую «метафизическую лекцию», я спросил миссис Глимм откуда она взялась. «Они были повсюду в городе», ответила она, «Очередной вздор, как и все остальное. Лично я считаю, что такие вещи идут во вред делам. Почему я должна ходить по улицам, чтобы найти клиентов? Но пока кто-то платит деньги, я расквартирую их так, как им захочется. Кроме управления меблированными комнатами я являюсь лицензированным помощником гробовщика и режиссером кабаре. Ну, вот мы и пришли. Проходите внутрь, там кто-нибудь о вас позаботится. А у меня сейчас встреча в другом месте.» С этими словами миссис Глимм пошла вниз по улице.
Комнаты миссис Глимм находились в одном из нескольких огромных зданий, имевших общие черты и которые, как я позднее узнал, являлись собственностью, или управлялись одним и тем же человеком — миссис Глимм. Они стояли почти впритык с улицей — череда высоких монументов с серыми известковыми фасадами и огромными черными крышами. Хотя улица и была довольно широка, дорожки перед домами были такими узкими, что карнизы крыш нависали над тротуаром, создавая ощущение тоннеля. Все эти дома казались родными братьями дому моего детства, который кто-то однажды описал, как «архитектурный стон». Я размышлял над этой фразой, пока снимал номер, настояв, чтобы мне дали тот, что выходит окнами на улицу. Очутившись, наконец, в комнате, являвшей собой одну просторную спальню, я встал у окна и стал переводить взгляд с одного на другой конец улицы с вереницей серых домов, замершей похоронной процессией. Я снова и снова повторял про себя слова «архитектурный стон», пока изнеможение не вынудило меня отойти от окна и лечь в кровать под затхлые одеяла. Перед тем, как заснуть я вспомнил, что это доктор Зирк, часто посещавший дом моего детства, описал его теми словами.
Именно о докторе Зирке я думал пока засыпал в той просторной спальне в ночлежном доме миссис Глимм. Я думал о нем не только потому, что он использовал фразу «архитектурный стон» для описания внешнего вида дома моего детства, так похожего на серые дома с высокими крышами вдоль улицы в городе у северной границы, но еще, и даже в основном, потому, что слова короткой метафизической лекции, которую я прочитал ранее, так ясно напомнили мне слова, обрывочные и неразборчивые, которые доктор говорил сидя у моей постели, где он посещал меня в моих истощающих недугах от которых, по общему мнению, мне суждено было умереть в юном возрасте. Лежа в кровати под затхлыми одеялами в странном доходном доме, где тусклый лунный свет лился через окно, озаряя призрачную пустоту комнаты, я вновь ощутил вес кого-то, кто сидел на моей постели, наклонившись над моим, очевидно спящем, телом и обращаясь к нему незримыми жестами и тихим голосом. Именно тогда, притворяясь спящим, как я часто делал в детстве, я услышал вторую «метафизическую лекцию». Она нашептывалась медленным, звучным, монотонным голосом. «Мы должны быть благодарны», говорил он мне, «что скудность познаний достаточно сузила наше понимание вещей, чтобы у нас могло возникнуть о них какое-то мнение. Ведь разве есть повод реагировать на что-то, если мы понимаем… все? Не что иное, как рассеянный разум всегда был жертвой авантюр взволнованных чувств. А если бы не напряженность нашего невежественного положения — положения существ, одержимых собственными телами и сопутствующим им безумием — кто проявил бы достаточно интереса к вселенскому спектаклю, чтобы хотя бы зевнуть, не говоря уже о более драматичных манифестациях, придающих столь необычный цвет миру, окрашенному, по своей сути, в смесь оттенков серого на фоне темноты. Надежда и ужас, повторить эти два из бесчисленных состояний, основанных на ошибочном понимании, значит умалить значение решающего откровения, которое обнаружит отсутствие их необходимости. С другой стороны, эти страшные и экзальтированные чувства отлично служат, когда к нам пробивается лучик знания, чтобы изолировать его от спектра света и полностью забыть. Все наши восторги, священные и низменные, зависят от нашего нежелания постигать самые поверхностные истины и от нашего раздражающего желания идти путем забывчивости. Может статься, что амнезия — высшее таинство ритуала существования. Знать, понимать в полном смысле — значит погружаться в просвещенность бессмысленности, холодный пейзаж памяти, состоящей из одних теней и абсолютного осознания бесконечных пространств, окружающих нас со всех сторон. Там мы подвешены на нитях, дрожащих от наших надежд и страхов, раскачиваясь над серой пустотой. Почему же мы оберегаем эту кукольную комедию и обрекаем на неудачу всякую попытку освободить нас от нитей? Видимо потому, что нет ничего более соблазнительного, и более идиотского, чем наше желание иметь имя — даже если это имя глупой маленькой куклы — и держаться этого имени во всех жизненных испытаниях, как если бы это могло длиться вечно. О, если бы мы только могли предохранить нити от обветшания и спутывания, если бы мы могли уберечься от падения в пустое небо, то мы смогли бы продолжать жить под присвоенными именами и увековечили бы свой кукольный танец в бесконечности…»
Голос шептал слова и дальше, будто бы собирался бесконечно читать свою лекцию. Но в какой-то момент я провалился в сон, каким я никогда не спал прежде: спокойный, серый, лишенный сновидений.
На следующее утро я проснулся от шума на улице за окном. Это была та же исступленная какофония, которую я слышал днем раньше, когда только прибыл в город у северной границы и наблюдал за шествием удивительного парада. Но, встав с постели и подойдя к окну, я не увидел следов шумной процессии. Вдруг я обратил внимание на дом, стоявший прямо напротив того, где я провел ночь. Одно из самых верхних окон дома напротив было открыто настежь, а чуть ниже карниза, упираясь спиной в серый фасад дома, висело тело человека, с толстой белой веревкой вокруг шеи. Конец туго натянутого шнура исчезал в оконном проеме. Каким-то образом это зрелище не казалось неожиданным или неуместным, даже когда громыхание невидимого парада стало нарастать, и даже когда я узнал тщедушную детскую фигурку повешенного человека. Хоть он сильно постарел с нашей последней встречи, а волосы и борода его стали ослепительно белыми, все же это был мой старый врач доктор Зирк.
Наконец, я увидел приближающийся парад. На дальнем конце серой туннельной улицы вышагивало похожее на клоуна создание в свободных белых одеждах, с яйцеобразной головой, окидывавшей взглядом окружающие дома. Проходя под моим окном, существо посмотрело на меня с тем же выражением тихой недоброжелательности и прошло мимо. Следом за ним шел строй оборванных людей, впряженных в канаты, привязанные к клеткообразной телеге, катившейся за ними на деревянных колесах. Бесчисленные предметы, в еще большем количестве, чем вчера, стучали о прутья клетки. Гротескный инвентарь теперь включал в себя пузырьки от лекарств, с гремучим содержимым, блестящие скальпели и инструменты для разрезания костей, иглы и шприцы, смотанные вместе и развешанные, как гирлянды на рождественской елке, и стетоскоп, опоясывающий отрезанную собачью голову. Колья, окаймлявшие платформу, теперь чуть не ломались от тяжести висящего на них мусора. Так как у клетки не было крыши, я мог заглянуть внутрь из своего окна. Но она была пуста, во всяком случае, пока. Когда повозка проезжала под моим окном, я поднял взгляд на повешенного человека и на веревку, на которой он раскачивался как кукла. Из темноты за оконным проемом появилась рука с блестящей опасной бритвой. Ее толстые пальцы были унизаны яркими кольцами. Когда бритва слегка поработала над веревкой, тело доктора Зирка упало с высоты серого здания прямо на проезжавшую снизу телегу. Летаргическая процессия быстро скрылась из виду, а оглушительный звуковой бунт затих в дали.
Положить конец всему, подумал я, положить конец всему так, как ты того хочешь.
Я посмотрел на дом напротив. Прежде открытое окно теперь было закрыто, а шторы задернуты. Туннелеобразная улица серых домов была тиха и неподвижна. А потом, будто исполняя мое тайное желание, скудный поток снежинок начал опускаться с серого утреннего неба, и каждая из них была тихим шепчущим голосом. Еще долго я продолжал смотреть в окно на улицу и город, которые, я знал, были моим домом.