После смерти тетушки Элен я унаследовал ее дом, поскольку кроме меня родственников у нее не было. Весть о ее смерти не особенно меня опечалила — я очень мало знал тетушку, да и доставшееся мне наследство не доставило много радости: дом представлял собой весьма древнее обветшалое, безобразное и в целом малосимпатичное строение. Допускаю, что в свое время оно смотрелось весьма неплохо, однако, после того как исчез ее муж, тетушка Элен долгие годы жила в нем совершенно одна. Она была немного помешанная и никогда не покидала пределов своего поместья. И дом, и старая женщина словно дополняли друг друга. Иногда ее можно было видеть на крыльце, где она стояла, чуть покачиваясь, и либо хихикала и посмеивалась, либо негромко постанывала, издавая какой-то монотонный, непрерывный звук, в котором было невозможно что-либо разобрать. Никто толком не знал, как глубоко ее помешательство, да и вряд ли это кого-нибудь волновало. Человек она была безобидный, так что все оставили ее в покое и в конце концов она тихо и мирно скончалась от старости. Таким образом дом перешел ко мне.
Как-то ненастным днем я отправился в поместье тетки, чтобы посмотреть, не пригодится ли мне что-нибудь из вещей, прежде чем продать дом с аукциона, однако так ничего и не подыскал. В принципе, уходить можно было уже после первых десяти минут осмотра, но дождь, как назло, зарядил с новой силой, а на мне был лишь легкий плащ, так что я предпочел переждать непогоду в доме. Делать было абсолютно нечего, и я принялся бродить по сырым и грязным комнатам.
На первом этаже я не обнаружил ничего, что заслуживало бы внимания. Открывая дверь в подвал, я предполагал, что хоть там найду что-то интересное, но с первых же шагов мне в нос ударила волна спертого воздуха и я ее тут же закрыл. Стало очевидно, что спускаться нет никакого смысла, и я поднялся наверх, где располагались спальни. В сущности, везде остался лишь каркас некогда существовавших комнат, за исключением той, в которой жила сама тетушка Элен. Там стояла кое-какая мебель, да и та сплошь поломанная и абсолютно непригодная. Я уже собирался уходить, когда по какой-то случайности выдвинул один из ящиков письменного стола. Именно там я и нашел эту тетрадь.
От времени она вся покрылась плесенью, порванную местами обложку подклеили лентой. Когда я открывал ее, переплет резко хрустнул, пересохшие страницы громко зашуршали. Они были чем-то перепачканы и изрядно помялись, однако текст все же можно было прочитать. Явно угадывался мужской почерк — мелкий, аккуратный, четкий. «Писала рука усталого человека», — подумал я. Внешне все это походило на дневник или какой-то журнал. Я прочитал одну или две строчки и уже собирался было снова засунуть тетрадь в ящик, когда мой взгляд выхватил еще несколько слов из одной строки. После этого я захлопнул тетрадь и, взяв ее с собой на первый этаж, уселся у окна. Света было мало, а страницы буквально ломались у меня в руках, но я все же продолжал читать этот необычный дневник… И не мог оторваться…
Я не мог оторваться, пока не прочитал его весь. Меня будто приклеили к стулу, позвоночник окаменел, а вся остальная моя плоть словно обтекала, струилась вокруг него. В комнате становилось все темнее, но глаза продолжали неотрывно скользить по строчкам. Где-то рядом барабанили и стекали по стеклу дождевые капли, небо сплошь затянули тучи, по неухоженной лужайке свободно гулял ветер. Что и говорить — подходящий для подобного чтения денек.
Вот что там было написано.
Боже! Прошлая ночь была просто ужасной.
Она оказалась наихудшей из всех, которые мне доводилось переживать до сих пор, хотя надо признать, что я не очень хорошо помню, как было в прошлые разы. Надо было раньше начать вести эти записи, теперь мне это совершенно ясно. Но мне стоило немалых усилий вообще заставить себя вести этот дневник, начать описывать, кто я такой, — раньше у меня вообще не было для этого сил. Как бы то ни было, я абсолютно убежден, что прошлой ночью мне стало гораздо хуже, чем раньше. Возможно, именно по этой причине я и решил начать вести эти записи. Я чувствую, что мне надо каким-то образом извлечь из себя все свои ощущения. Меня все время преследует мысль: «Хватит ли сил, чтобы спуститься в камеру в следующем месяце?..»
Придется, конечно. В этом нет никаких сомнений, нечего даже раздумывать. Никаких оправданий не существует, их не может быть. Просто в следующий месяц надо будет все начать пораньше. В таких вещах никогда нельзя мешкать, иначе кто знает, что может произойти. Надеюсь, что смогу сдержаться, но… прошлой ночью я все же опоздал, мне так кажется. Мне не хотелось этого, но… знаете, это так трудно выразить словами. Когда я чувствую, что скоро все опять начнется, то становлюсь нервным, словно предвкушаю появление первых признаков, симптомов, а потом все смешивается в кучу, так что становится невозможно определить, как было в самом начале. Перемена начинается с вполне конкретных ощущений, а если я до этого основательно понервничаю, то она наступает еще до того, как я это осознаю. Меня это очень пугает. В дальнейшем надо быть предельно осторожным.
Сейчас я сижу у себя в комнате и стараюсь припомнить все, до мельчайших подробностей. Если вести дневник неаккуратно, то от него вообще не будет никакой пользы. Ни мне, ни кому-либо еще. Кстати, я пока так и не решил, должен ли кто-то увидеть все, мною написанное. В сложившихся обстоятельствах так трудно принять окончательное решение. Я знаю, что если когда-нибудь и решусь показать кому-то свои записи, то надо будет заранее позаботиться о соответствующих доказательствах. А это самое ужасное. Я не хочу, чтобы кто-нибудь подумал, что я и вправду сошел с ума.
Вчера вечером, сразу после, обеда, жена почему-то разволновалась. Мы сидели в гостиной, она все время искоса поглядывала то на свои часики, то на меня. Мне не понравилось, как она на меня косится, не поворачивая головы. Разумеется, я не вправе винить ее за это, поэтому и делал вид, что ничего не замечаю.
Меня страшит мысль, что придется снова спускаться, и я пытаюсь отогнать ее как можно дальше. Время еще было не позднее, небо светлое. Я сидел у окна, потому что таким образом мне всегда бывает проще определить, когда наступит мой час. Я делал вид, что увлеченно читаю газету, хотя на самом деле мне было глубоко начхать на все, о чем она могла сообщить. Вместо строк перед глазами плавала какая-то полосатая масса. Не думаю, что это было первым симптомом. В комнате горели все лампы, и я постарался сесть так, чтобы Элен не заметила, как я регулярно смотрю в окно. Мне не хотелось, чтобы бедняжка еще больше расстраивалась.
И все же я до сих пор помню то странное ощущение удовольствия, которое возникало у меня всякий раз, когда я перехватывал ее испуганный взгляд. В чем-то оно было сродни сексуальному удовлетворению, во всяком случае, так мне казалось. А впрочем, не знаю. Может это и в самом деле был первый симптом моего заболевания, а может — просто нормальная реакция мужского организма. Трудно сказать что-либо определенное — ведь я не такой, как все остальные мужчины. И все же, едва пережив это состояние, я почувствовал отвращение к самому себе, а потом понял, что пока ничего еще не началось.
Особо неприятным в такие моменты бывает осознание некоего контраста. Сидеть в уютной, ярко освещенной гостиной со всеми ее кожаными креслами и новым ковром, и в то же время знать, что должно наступить через час или около того… в этом был какой-то гротеск. Основную часть времени жить самой обычной жизнью, пытаться делать вид, что все совершенно нормально, — от этого моя перемена казалась мне особенно отвратительной. В такие моменты я начинаю буквально ненавидеть себя, хотя и понимаю, что это лишь болезнь и никакой моей вины в этом нет. Может и вообще нет ничьей вины, и все это — лишь порок одного из моих дальних предков? Не знаю. Как бы то ни было, я в этом не виноват. Будь это не так, я, наверное, покончил бы с собой…
Время от времени я бросал короткие взгляды в висевшее на стене зеркало в позолоченной раме — очень хотелось подметить хотя бы малейшие признаки, хотя сознание и подсказывало, что еще рано. Должно было быть рано, поскольку в противном случае было бы уже слишком поздно. Даже если бы мне удалось на начальных этапах сохранять контроль над собой, все равно жена пережила бы страшный шок. Сомневаюсь, однако, что мне вообще удастся совладать с собой в одиночку, когда я увижу, что это началось. Едва гляну в это нормальное, обрамленное позолоченной рамой зеркало и увижу, что…
Потому в моей камере вообще нет зеркала.
В девять часов я встал. За окном заметно стемнело. Жена быстро посмотрела на меня и сразу же отвела глаза. Я аккуратно сложил и положил на стул газету. Вид у меня был вполне нормальный и спокойный.
— Кажется, пора, — сказал я.
— Да, пожалуй, — ответила жена, явно стараясь скрыть прозвучавшее в голосе чувство облегчения.
Мы вышли в прихожую и по темным ступеням стали спускаться в подвал. Жена шла впереди.
Это была старая деревянная лестница с липкой, осклизлой стеной с одной стороны и перилами с другой. У нас вообще довольно старый дом, и хотя наверху я сделал хороший ремонт, подвал остался таким же древним и мрачным. В обычные дни, когда приходится туда спускаться, я почти не обращаю на это внимания. Впрочем, в сложившихся обстоятельствах это вполне понятно. В известном смысле мне кажется совершенно естественным, что подвал остался таким сырым и неухоженным — по крайней мере, это хоть как-то сглаживает контраст последних минут.
Ступени постанывали под нашими ногами. Снизу струился мертвящий воздух, словно спешивший нам навстречу. Неожиданно я почувствовал головокружение и одной рукой оперся о заплесневелую стену. Нога поехала вперед, и другой рукой я вцепился в перила Я устоял, хотя башмак соскользнул со ступеньки и с грохотом опустился на следующую. Жена обернулась на шум, лицо ее было ужасно: глаза почти белые, широко раскрытые, челюсть отвисла. Ей долго не удавалось взять себя в руки. Мне редко приходилось видеть на лицах людей выражение большего ужаса и страха. Разумеется, оно никогда не появляется беспричинно, хотя Элен должна бы знать, что уж от меня-то ей никак не следует ожидать каких-либо неприятностей, тем более вреда. И все же я не вправе винить ее за этот страх. Но меня задел охвативший ее ужас. Было отвратительно видеть на лице любимого человека это выражение потрясения, пусть и возникшее исключительно из-за меня. Наконец, гримаса кошмара исчезла. Элен улыбнулась, слабо, едва заметно скривив губы. Мне кажется, она сама устыдилась того, что показала свой страх. Я улыбнулся в ответ и тут же понял, что слишком затянул подготовительную процедуру. Рот показался мне каким-то жестким, а зубы чересчур большими, и я понял, что теряю над собой контроль.
Камера расположена в дальнем конце подвала. Я обогнал жену и сам распахнул дверь. Элен отошла чуть в сторону, я шагнул внутрь, обернулся и снова улыбнулся ей. Она была очень бледна, ее лицо почти светилось в темноте. Жена шагнула вперед, и мне почудилось, что она словно превратилась в плывущую бесплотную массу. Самой белой сейчас казалась ее шея, я даже видел просвечивавшие сквозь нее кровеносные сосуды. Затем я отвел взгляд от этих темных ниточек.
Элен изо всех сил старалась сделать вид, будто сожалеет о том, что ей придется запереть дверь. Возможно, так оно и было. Наконец она заперла ее, я услышал звук поворачиваемого в скважине ключа и стук тяжелого засова, вдвигаемого в скобу. Я прислушался: за дверью не раздавалось ни звука. Значит, она стоит там, снаружи, и ждет. Мысленно я представил себе картину — вот она стоит и со смешанным чувством облегчения и сожаления на фосфоресцирующем лице смотрит на запертую дверь. Затем до меня донесся совсем слабый звук ее шагов — это она поднимается по лестнице. Вот, наконец, захлопнулась наружная дверь в подвал, и мне почему-то стало жаль нас обоих.
Я присел в пустом углу и уткнулся лицом в ладони. Это было все еще мое лицо, хотя оно и стало намного жестче. Я знал — это продлится недолго. Мне даже кажется, что с каждым месяцем перемена наступает быстрее и протекает легче. Не так болезненно. Интересно, к добру это или нет?
Впрочем, об этом еще рано говорить, писать — тоже, тем более в деталях — слишком тяжело. Так же тяжело, как вообще войти в эту камеру, ибо мне прекрасно известно, какая агония меня ожидает…
Когда жена утром постучала в мою дверь, я был еще очень слаб. Но в остальном все было в полном порядке. Меня даже удивило, что уже наступило утро. Разумеется, в камере невозможно следить за временем — часов я туда не беру.
Элен не расслышала моего отклика на первый стук и потому прежде, чем отпереть дверь, постучала еще. Потом все же приоткрыла ее на узенькую щелку, и я увидел большой глаз. Заметив, что все в порядке, она широко распахнула дверь. Меня радует, что она соблюдает известную осторожность, радует, и одновременно ранит. Черт бы побрал эту болезнь!
Она не стала расспрашивать, как все было, потому что прекрасно знала: я не стану распространяться на эту тему. Интересно, испытывает ли она любопытство? Думаю, что да. К тому же ей неизвестно, что я веду эти записи. Тетрадь я держу в запертом ящике стола. Сейчас я сижу за этим столом и смотрю на деревья за окном. Сегодня все выглядит таким мирным, тогда как минувшая ночь скорее походила на кошмар, нежели на обычное сновидение. О, если бы это было всего лишь кошмаром! Мне кажется странным то, как возвращаются эти воспоминания, когда я снова становлюсь самим собой. Надо будет как-нибудь подумать над этим и попытаться описать. Хотя зачем? Ведь я до сих пор так и не решил, зачем вообще веду эти записи. Возможно, это своеобразная форма облегчения. И в самом деле, сейчас я чувствую себя гораздо более расслабленным. Что ж, пора отдохнуть по-настоящему. Мое тело ноет от боли, которую причинило ему то, другое существо. Ведь у нас с ним одно тело, и сейчас я весь буквально выхолощен. Надо пока отложить записи.
Я размышлял о своей болезни. Весь вчерашний день я посвятил этим раздумьям. Мысли получаются путаные, потому что, когда я… становлюсь… когда я — уже не я, у меня как будто вообще пропадают всякие мысли. А если и остаются, то потом, когда я снова становлюсь самим собой, мне никак не удается их вспомнить. Полагаю, что в такие моменты мой рассудок работает как у животного, и у меня остается лишь смутное, самое общее впечатление о том, что я в действительности чувствовал. Как оно себя чувствовало. Не знаю, действительно ли я и оно — одно и то же, хотя у нас и единое тело. Как бы там ни было, но, когда происходит перемена, ни о каких мыслях не может быть и речи. Этим существом начинают руководить одни лишь инстинкты, а ведь они не очень-то вписываются в классическое представление о человеческом мозге. Так что же, мой мозг тоже меняется?
Впечатления остаются очень сильные. Я даже могу вспомнить их, причем настолько отчетливо, будто вызываю их снова. Однако все это имеет отношение лишь к чувствам того, другого существа, но отнюдь не к его поступкам или внешнему виду. Речь идет о восстановлении в памяти лишь эмоций, но никак не породивших их причин и обстоятельств. Но до чего же сильны эти эмоции! Всегда так трудно выразить словами подобные чувства, такие они сложные…
Пожалуй, чаще всего в такие моменты я испытываю некую потребность. Да, именно потребность, желание, к которому одновременно примешивается разочарование, досада. А иногда — жестокость, ненависть, страх, а то и похоть. Не думаю, что обычный человек способен ощутить и пережить нечто подобное. И особенно сильными эти эмоции оказываются именно тогда, когда в основе их лежит голый инстинкт, лишенный какого-либо рационального осмысления. Все исходит как бы изнутри и никак не связано с внешними действиями. Словно внутри этого существа загорается адский огонь, который толкает его на дикую жестокость.
Если же говорить о том, что происходит в действительности… Я смотрю на это без эмоций, объективно, как посторонний человек, оказавшийся в камере и наблюдающий все происходящее. (Упаси Бог, кому-нибудь действительно там оказаться! От подобного зрелища любой сойдет с ума… хотя, пожалуй, до помешательства дело не дойдет, поскольку запертый в одной камере с тем существом, в кого я превращаюсь, этот человек попросту не успеет лишиться рассудка.)
Я отчетливо представляю себе происходящее в камере. Вижу, как это существо кидается на обитые войлоком стены, разрывает их когтями, раздирает ужасными клыками. Оно опускается на пол, на мгновение приседает, после чего кидается снова. Им движет клокочущая внутри ярость, снова и снова с безумной страстью оно повторяет свои действия. Временами оно затихает, но лишь для того, чтобы накопить новый запас свирепого неистовства, после чего с новыми, еще большими силой и отчаянием бросается на стены, и бросается до тех пор, пока не обессилеет и не рухнет на пол — задыхающееся и выжидающее. Прошлой ночью оно кинулось на дверь, но та оказалась даже для него слишком крепкой и неприступной.
Интересно, слышит ли жена звуки раздираемых стен? Или же до нее доносятся — что хуже, намного хуже — звуки, вырывающиеся из его рычащей пасти? Трудно представить себе что-либо более мерзкое и отвратительное.
Вчера за обедом я заметил, что она наблюдает за тем, как я ем. Мы ели бифштексы. Я всегда любил их немного недожаренными. Но она смотрела на меня так, словно ожидала, что я наброшусь на мясо и стану как дикий зверь рвать его зубами. Возможно, она слышала… Какое счастье, однако, что она не может этого видеть! Да и сейчас ей понадобится несколько дней для того, чтобы оправиться… снова стать самой собой.
Я чувствую себя сейчас вполне нормально.
Да, я чувствую себя совершенно нормально.
Внезапно до меня дошло, что я не вполне осознаю данный факт, хотя сделать это попросту необходимо. Если кто-то прочитает эти строки, то ему станет совершенно ясно, что о безумии здесь не может идти и речи. Ведь это не болезнь разума, нет, это — недуг тела, чисто физический порок. Именно он вызывает все эти телесные изменения. О самой перемене я пока еще не писал. Сделать это будет довольно непросто, хотя я и стараюсь смотреть на происходящее как можно беспристрастнее. Я вижу свои руки, тело, чувствую лицо. Видеть его я не могу — в камере нет зеркала. Я даже не знаю, смогу ли перенести, если память сохранит образ того, во что должно превратиться мое лицо. И, честно говоря, не уверен, смогу ли правдиво описать увиденное. Как знать, может однажды я прихвачу с собой в камеру тетрадь и стану писать до тех пор, пока хватит сил; буду описывать происходящие в моем теле изменения, покуда рассудок не откажется подчиняться мне… покуда тело будет оставаться моим.
Больше всего меня мучает вопрос: страдало ли когда-либо какое-нибудь другое человеческое существо от подобной болезни? Мне кажется, что я с большей легкостью переносил бы свои муки, если бы знал, что я не первый и не единственный. Речь идет отнюдь не о несчастном бедолаге, нуждающемся в чьей-то компании, нет, просто мне хотелось бы получить подтверждение тому, что все это присуще не исключительно мне и что во всех этих страданиях нет никакой моей вины. Я смогу продолжать терпеть эту пытку лишь до тех пор, пока буду точно знать, что не существует средства, способного остановить мою болезнь.
Я пытался отыскать упоминание о случаях аналогичного заболевания, перекопал массу литературы… Столько книг просмотрел, что у библиотекарши, будь она суеверным человеком, могли бы зародиться вполне определенные подозрения. Но она оказалась здравомыслящим человеком. Старая дева и к тому же толстая. Она считает, что ликантропия — это нечто вроде науки о бабочках. Одним словом, все мои поиски окончились ничем. Заплесневелые старые тома и толстенные фолианты в кожаных переплетах по вопросам психологии содержали в себе либо легенды и мифы, либо описания всевозможных помешательств. Детали некоторых случаев имели определенное сходство с моим, однако всякий раз их субъектом оказывался душевнобольной человек. Физических изменений при этом не наступало, хотя иногда бедолаги-сумасшедшие настаивали, что бывало и такое. И все же… должен же существовать некий базис, хоть какая-то основа для всех этих легенд. Ведь каждая сказка несет в себе элемент правды, и я должен верить в это, цепляться за это. Мне необходимо за что-то держаться.
Мой дед по отцовской линии родом с Балкан, откуда-то из Трансильванских Альп. Не знаю, имеет это какое-то отношение к моему случаю, но большинство легенд, как я слышал, исходят именно из этой местности. Поистине нездоровая местность. Я почти уверен, что моя болезнь носит наследственный характер. Подхватить ее я нигде не мог, поскольку всегда был человеком, ведущим размеренный и вполне добропорядочный образ жизни. Всегда и во всем я соблюдаю умеренность, не пью, не курю, не увлекаюсь женщинами, да и здоровье у меня всегда было отменным. Поэтому я и считаю, что это наследственный недуг. Вот и получается, что по какой-то иронии судьбы мне приходится страдать за прегрешения моих предков. Подумать только: какая ужасная насмешка злого рока, карающего невиновного за грехи виноватых.
Болезнь скорее всего передается с кровью, а точнее — с генами. Мне представляется, что сначала она была передана ребенку кого-то из них, затем долгое время пребывала в скрытом, латентном состоянии, переходя от человека к человеку на протяжении поколений, пока однажды — а такое случается раз в сто… возможно даже в тысячу лет… — появляется соответствующая комбинация генов, и в личности человека проступает соответствующая доминирующая черта. Потом она перерастает в тяжелое заболевание, становясь с годами, по мере старения своей жертвы, все сильнее и отбирая у тела, которое она разделяет с человеком, все его силы, разрушая его…
Я должен верить в это, и я верю.
Недопустима даже мысль о том, что я являюсь уникальным созданием, а тем более что я в какой-то, пусть даже косвенной форме, повинен в происходящем. Мне известно, что это проклятие родилось вместе со мной, подобно моим каштановым волосам или зеленым глазам, и что оно было предопределено прошлым — кто знает, сколько поколений назад? — когда один из моих предков совершил какой-то гнусный поступок и тем самым подцепил болезнетворные микробы. Из-за этого я ненавижу своих предков и одновременно благодарю судьбу за то, что это их грех, а не мой. Если бы я допускал, что подвергся этому заболеванию по собственной вине, то скорее всего просто бы сошел с ума, лишился рассудка. А я этого очень боюсь. Причем это вполне осмысленный страх, ибо болезнь, причиняющая мне все эти страдания, способна свести с ума кого угодно…
На прошлой неделе я всерьез подумывал о том, чтобы обратиться к врачу, но потом понял, что об этом не может идти и речи. Разумеется, я всегда это знал, но сам факт, что такая мысль пришла мне в голову, свидетельствует о том, насколько отчаянно мое положение. Я готов ухватиться за соломинку, пойти на любой риск, лишь бы иметь хоть малейший шанс спастись. Но я знаю, что должен излечиться сам; любое лечение должно исходить только от меня самого.
Эту мысль подсказала мне жена, разумеется, исподволь. Она говорила что-то насчет психиатров, о том, что прочитала в газетах, одним словом, было какое-то весьма двусмысленное замечание, сделанное как бы походя, просто так, безо всякого повода. Что ж, ее хитрость сработала, и я действительно задумался над этим, хотя и понимал всю неосуществимость подобной затеи.
Больше же всего меня оскорбило то, что она упомянула не физиолога, а именно психиатра, хотя и не хуже меня знает, что это физическое заболевание. Я и сам не раз ей об этом говорил, однако она продолжает настаивать на своем. Да мне не поверит ни один доктор. Подумает, что я душевнобольной, и действительно отправит меня к психиатру. А тот тоже окажется совершенно беспомощным, поскольку возьмется лечить несуществующее заболевание. Единственное, что я мог бы сделать, чтобы доказать ей физическое происхождение моего недуга, это позволить стать свидетелем моей перемены, но на это я никогда не пойду.
При одной лишь мысли об этом я даже рассмеялся — да, впервые за долгое-долгое время расхохотался. Могу себе представить: я нахожусь в кабинете психиатра. Дело происходит ночью, да, именно ночью. Я лежу на спине на кожаной кушетке, а он пристроился рядом со мной на стуле. Только что я завершил рассказ о своем заболевании, а он внимательно слушал, время от времени кивая. Потом он начинает что-то говорить низким, доверительным тоном. У него внешность настоящего профессионала: лысая голова и очки в золотой оправе. Нога закинута на ногу, на колене лежит блокнот. Он говорит, но на меня не смотрит, взгляд устремлен в записи. Я тоже не гляжу на него, отвернувшись к окну. Вся сцена совершенно отчетливо стоит у меня перед глазами. Вот его дипломы в рамках на стене напротив окна, лунный свет играет на их золотистых печатях. Вокруг полки, уставленные огромными, тяжелыми томами, а слева большой стол. Я гляжу на все это, а потом снова перевожу взгляд на окно. Перемена всегда происходит быстрее и легче, когда мне видна луна, но отнюдь не тогда, когда я нахожусь в камере. И вот я чувствую: начинается! Доктор продолжает что-то говорить мягким голосом. Возможно, утверждает, что все это чепуха, и этого попросту не может быть, что это лишь плод моего воображения, иллюзия воспаленного сознания. Он даже поворачивается ко мне, чтобы особо подчеркнуть данную мысль. Смотрит мне в глаза, а его лицо… именно оно вызывает во мне смех… его лицо словно разламывается, разваливается на куски. Холодное, ученое, интеллигентное лицо будто растворяется в веках, превращается в примитивную, суеверную, искаженную ужасом физиономию одного из моих предков. А потом…
Не думаю, чтобы это действительно было так уж смешно, просто приятно снова услышать собственный смех.
Сегодня вечером мне опять предстоит спуститься в камеру.
Меня охватывает страх, жене тоже страшно. Вчера я заметил у нее признаки повышенной нервозности. Да, она явно сдает. Опять намекнула, что мне нужно обратиться за помощью. Помощь! Да кто может мне помочь? Нет, она, похоже, не понимает. Или попросту вытесняет ужасную правду из своего сознания. Как знать, вдруг бы она предпочла, чтобы я действительно сошел с ума. В такие моменты я больше беспокоюсь не за свой, а за ее рассудок. Что касается меня, то, как я полагаю, хуже мне уже не будет, и я вполне смогу продолжать свое нынешнее существование, кстати, вполне сносное, если не считать одной-единственной ночи, которую я провожу в камере раз в месяц… Но как же я боюсь этой ночи, этой камеры! Даже когда я перестаю быть самим собой, меня буквально охватывает оцепенение от осознания того, что мы разделяем с ним одно и то же тело, что его эмоции и впечатления остаются во мне и потом ранят меня. Даже сейчас, месяц спустя, я могу восстановить в своем сознании если и не объективную картину того, как это существо передвигается и вообще действует, то, по крайней мере, его ощущения, глубоко засевшие во мне, подобно тому, как человек вызывает из прошлого воспоминания о сильной боли. Невыносимо думать о подобном будущем. Настоящее я еще как-то могу терпеть, но только не мысли о будущем. И если мне станет еще хуже…
Впрочем, возможно, мне станет и лучше. Это вполне вероятно. Болезнь может пройти сама по себе, тела выработают антитела; приобретут толерантность и иммунитет. Глядя в будущее, мне остается лишь надеяться, что настанет день, когда по прошествии месяца со мной ничего не произойдет и я пойму, что встал на путь выздоровления.
Разумеется, у меня не должно быть детей. Даже если я выздоровлю, о детях мне нельзя даже заикаться. Болезнь не должна распространяться дальше. Жена очень расстраивается — ей очень хочется иметь детей. Кажется, она не понимает, почему невозможен столь чудовищный акт. Думаю, она действительно предпочла бы, чтобы я сошел с ума. Иногда создается впечатление, будто она сомневается во мне… думает, что со мной что-то не в порядке. Ну разумеется, со мной не все в порядке, но я имею в виду… временами она, похоже, считает, что я и вправду сошел с ума. Вот оно! Я специально отразил это в своих записях. А может, я просто чересчур чувствителен?
У меня есть право на существование.
Признаюсь, я довольно нерегулярно вел в этом месяце свои записи. Поначалу я намеревался делать это ежедневно, но потом обнаружил, насколько угнетает меня это занятие, особенно когда писать почти не о чем. Мне бы хотелось почаще и подольше забывать обо всем, поскольку подобные мысли лишний раз напоминают, что ночь должна наступить снова. Сегодня вечером хочу взять тетрадь с собой в камеру. Запишу все, что смогу… возможно, мои записи представят для кого-нибудь хоть какую-то ценность. А может, получится сплошная мерзость. Но попытаться надо. Я обязан собрать как можно больше информации, ибо в этом моя единственная надежда, что когда-нибудь придет избавление.
А сейчас надо отдохнуть. Сегодня предстоит изнурительная ночь. Какой чудесный, ясный день, а ночь, я знаю, будет наполнена светом серебристых звезд. Нелегко заставить себя снова пойти в камеру.
Итак, дверь закрыта и заперта на засов. Я дождался, когда на лестнице стихнут шаги Элен и закроется верхняя дверь. И вот я один в своей камере. Чувствую себя хорошо. Сегодня я решил прийти даже чуть пораньше. Оставаться наверху дольше — значит рисковать. Хорошо, что мне в голову пришла идея взять с собой тетрадь — есть чем заняться. Все-таки лучше, чем просто сидеть и ждать.
Я пишу и слежу за своими руками, особенно за ногтями. С ними все в порядке. Пока ничего особенного не произошло. Пальцы у меня длинные и прямые, а ногти аккуратно подстрижены. Надо быть, максимально внимательным, чтобы не пропустить самые первые симптомы. Так хочется сохранить способность описать все в мельчайших подробностях.
В камере совсем нет мебели — иначе она вся бы оказалась сломанной. Я сижу в углу, подняв колени и положив на них тетрадь. Страницы кажутся немного пожелтевшими. Надо бы ввернуть лампочку поярче. Она висит на потолке в небольшой, затянутой проволочной сеткой нише. Сетка чуть погнулась, хотя я не помню, чтобы прикасался к ней. Скорее всего я действительно этого не делал. Впрочем, чтобы разглядеть камеру, света достаточно. Раньше я никогда к ней особо не присматривался. Наверное, все это время был слишком занят собой, чтобы смотреть по сторонам. Но сегодня у меня еще есть время…
Стены камеры бетонные, довольно, толстые. Дверь металлическая, с мощными петлями и засовами. Изнутри стены обиты мягким материалом, разумеется, обивали их мы с Элен. Трудно было бы объяснить подрядчику, зачем нам в подвале понадобилась обитая камера. Кажется, мы объяснили ему, что она нужна нам для собаки, хотя его это, насколько я помню, вообще не интересовало. На самом деле у нас нет никакой собаки. Они меня не любят. Я пугаю их. Мне кажется, что они чуют мою болезнь даже тогда, когда я прекрасно себя чувствую. Это лишний раз доказывает, что мой недуг чисто физического свойства. Однажды я даже прибил собаку, но то был злобный пес и мне ничего другого не оставалось.
Воздух в камере какой-то спертый, затхлый. Наверное, стены под обивкой отсырели и ткань начала гнить. Надо будет ее сменить. Хорошо бы сделать камеру поудобнее. Обивка в нескольких местах порвана, начинка вывалилась наружу, кое-где даже упала на пол. Наружный материал довольно прочный, толстый, но одновременно мягкий, на основании чего я полагаю, что мои… его… когти, должно быть, очень длинные и острые. Они способны проходить сквозь ткань обивки, как нож сквозь масло. Интересно, не ломал ли я ногти, когда раздирал эти стены? Надо будет покопаться в местах разрывов. Ведь это будет подтверждением, свидетельством реальности перемены. Займусь этим попозже, скорее всего что-нибудь удастся найти. Мне знакомо это чувство ужасной ярости, заставляющее существо бросаться на стены, знакома та невероятная сила, которой оно обладает, и мне кажется, что под воздействием этой силы даже столь мощные когти просто не могут не ломаться.
О, эти мерзкие когти! Я всякий раз вздрагиваю, когда вспоминаю о них, шевелящихся на концах тонких, скрюченных пальцев. То, как они отдирают и разрывают эту толстую обивку… подумать только, что они могут сделать с мягкой плотью! Представляю, что они способны сделать с человеческим горлом! Я весь дрожу, когда думаю об этом, и при мысли о происходящем мне едва не становится плохо. Но чувство это сохраняется. Оно словно ждет, чтобы его узнали. Я вижу, как эти пальцы сжимаются, сначала оставляя на коже маленькие, тоненькие следы, пока та не начинает расслаиваться, и тогда их кончики погружаются в булькающее, пульсирующее горло. Вижу, как когти, а потом и сами пальцы исчезают в нем, чувствую тепло крови, брызнувшей мне в лицо, ощущаю языком горячую, солоноватую кровь, вдыхаю ее запах, пока голова моя не начинает кружиться — тогда все исчезает и передо мной остается лишь искаженное лицо. Я вижу, как оно меняется, слышу, как в горле начинает закипать булькающая смерть, когда мои клыки… как я приближаюсь… мягкое горло… когда мои клыки… близко… мягкая, горячая плоть… и они погружаются в… в… и разрывают…
Только что закончил починку тетради, пришлось воспользоваться клейкой лентой. Видимо, разорвал ее прошлой ночью, когда мне было плохо. Даже и не помню, как это получилось. Не думаю, чтобы сделал это умышленно, просто все, что оказывается в пределах досягаемости, обязательно становится объектом слепой, разрушительной ярости. Тетрадь оказалась разорвана не на ровные половинки и четвертинки, нет — ее разодрали в нескольких случайных местах. Обложка превратилась в лохмотья, но текст все же можно прочитать. Авторучка тоже оказалась сломанной как тростинка, пополам. Трудно даже представить себе столь неконтролируемую силу и энергию. Я всегда был достаточно крепким мужчиной, старался физическими упражнениями и соблюдением режима поддерживать форму, но та сила, которая появляется в момент перемены, не поддается описанию. Создается впечатление, что в такие мгновения изменяются все мышцы и сухожилия, причем они трансформируются не только снаружи, но и изнутри. Как знать, может у нас вовсе не одно и то же тело, а просто общий кусок мозга, который все и запоминает. А как все-таки приятно сохранять способность думать об этом существу как о некоей изолированной субстанции. И все же, никуда не деться от синяков и ссадин, указывающих на страдания, которые испытала моя плоть. Два тела попросту не могут существовать одновременно. Получается какая-то путаница. Это просто выше моего понимания, а ведь я, как и любой другой человек, сохраняю способность мыслить. Возможно, даже лучше других. Много ли наберется людей, способных перенести ту борьбу, которую веду я, и при этом не потерять волю, не лишиться рассудка? И я горжусь этим. Я не тщеславный человек, но не могу не гордиться силой своего разума!
О самой перемене я пока не писал.
Я помню, что чувствовал приближение ее начала, и вроде бы уже упоминал об этом, однако в тетради ничего не осталось. Несколько последних строк — сплошные каракули и закорючки, совершенно непохожие на мой почерк, и я думаю, что это симптом. Я писал, какие сильные руки у этого существа, но на этом все обрывается — неожиданно, посреди фразы. Наверное, при письме пальцы начали дергаться, поэтому и почерк изменился. Но о самой перемене, повторяю, там ничего не написано.
Вчера она прошла иначе. Не то, чтобы совсем, но все же иначе. Думаю, я достиг новой стадии, да и сама болезнь, похоже, меняется… возможно, модифицируется.
Это существо начинает больше думать. Или это я стал больше запоминать? Так или иначе, но на сей раз я запомнил не только впечатления, но и некоторые мысли. Помню ту же потребность, ненависть, досаду, но кроме того в памяти остались обрывки смутных мыслей. Не моих — его. И они оказались ближе к человеческим, чем вроде должны бы быть. Трудно представить себе человеческие мысли в столь чудовищном теле. Жуть какая-то. Я не хочу делить с ним свой разум. И все же помню, что оно что-то соображало, пытаясь найти способ выбраться из камеры. Припоминаю паузы, возникавшие между всеми его жестокостями, когда оно приседало и начинало вращать белесыми глазами, стремясь найти в стенах или двери хоть какую-нибудь брешь. Или оно старалось каким-то образом обмануть Элен и заставить ее открыть дверь? Впрочем, выхода отсюда, естественно, не было. Мы приняли все необходимые меры предосторожности, и даже если бы оно действительно обладало способностью мыслить, то и тогда не смогло бы выбраться.
Но эта его способность рассуждать явно свидетельствует о том, что в болезни произошли какие-то изменения. Возможно, существо становится более нормальным, более человечным. Как знать, а вдруг я и то существо, в которое я преображаюсь, сближаемся. Впрочем, едва ли можно с определенностью сказать, о чем все это свидетельствует: то ли болезнь одолевает меня, то ли я одолеваю болезнь. Я никак не могу определить, что это, дурной знак или добрый… От этого меня всего просто колотит, я весь покрываюсь потом, а желудок от страха сжимается в комок.
Сейчас я веду себя тихо, часто на несколько минут ложусь навзничь. Но на губах продолжает ощущаться привкус крови и пены, хотя я уже несколько раз почистил зубы. В прошлую ночь я искусал себе губы, они распухли и теперь побаливают. Причем все ощущения идут отнюдь не изо рта — мне кажется, что они глубоко засели у меня в сознании. Как отвратительно было просыпаться сегодня утром, в первый раз сглотнуть и знать, что не смогу почистить зубы до тех пор, пока Элен не выпустит меня отсюда. Мне показалось, что ожидание длилось целую вечность, и не было ни малейшей возможности хоть кому-то сказать об этом. Время словно замирает, когда оказывается запертым со мной в камеру. Несомненно, оно является вполне конкретным измерением, причем относительным в сравнении с другими измерениями. Кто знает, возможно, оно также подвержено воздействию со стороны болезни. Неплохо было бы провести какие-нибудь замеры, но как?
Я уверен, что прошлой ночью все продолжалось гораздо дольше.
Я это почувствовал. Может, мне это показалось, так как я сохранил больше впечатлений и воспоминаний, хотя жена сказала, что, когда сегодня утром в условленное время постучала ко мне, ответа из камеры не последовало. Обычно я всегда отвечаю и говорю, что, мол, все в порядке, и лишь после этого она отпирает дверь, но сегодня в назначенный час я не отозвался. Она говорит, что слышала… какие-то звуки… но ответа от меня так и не дождалась. Элен не объяснила, что это были за звуки.
Затем она поднялась наверх и прождала еще час. Могу себе представить, как она испугалась и забеспокоилась, гадая, что все это может значить. Бедная женщина. Она так меня любит, но не может до конца понять. Когда мы поженились, она ничего не знала о моем заболевании, и эта новость повергла ее в шок. Я благодарен ей за то, что она так стойко все переносит. Ведь она волнуется и страдает не меньше меня, правда, по-своему, по-женски.
Через час она снова спустилась в подвал и позвала меня. На этот раз я отозвался, и она открыла дверь. Она очень медленно ее приотворяла, я слышал даже дыхание, когда она впервые посмотрела на меня. Наверное, бедняжка едва не сошла с ума от страха. Вряд ли она боялась меня.
Я не помню, как она стучала в первый раз, и даже удивился, когда она сказала об этом. У меня сохранилось лишь смутное ощущение, будто я присел на корточки у двери, ноги напряжены, руки вытянуты вперед, словно я нетерпеливо дожидался, когда же откроется дверь. Но, повторяю, все это очень смутно, неясно, может быть и не в этот, а в любой другой раз. Я знаю, что никогда бы не стал подобным образом дожидаться прихода жены.
Тревожная новость: в этот месяц все продолжалось дольше, чем обычно. Намного дольше. Я пытаюсь с самого начала воссоздать историю своей болезни, чтобы можно было проследить весь процесс ее развития. Я чувствую, что наступает какое-то изменение, и молюсь, чтобы оно стало первым шагом к выздоровлению. До сих пор мне с каждым следующим разом становилось все хуже и хуже. Может показаться, что поскольку в последний раз это продолжалось дольше, значит, являлось лишь новым шагом в прежнем направлении. С другой стороны, не следует забывать, что на сей раз я запомнил мысли этого существа. Раньше такого никогда не было — ни разу с того самого момента, когда начались все эти перемены. Это действительно может стать первым шагом в моем возвращении к людям, к избавлению от недуга. Ведь перемена могла растянуться во времени именно потому, что стала менее интенсивной. У меня просто в голове не укладывается, что мне может быть еще хуже, чем сейчас…
Возвращаясь мысленно к началу своей жизни, я вынужден признать, что не знаю, когда все началось.
Должно быть, процесс развивался постепенно. Я, конечно же, вспомню, тем более, если воспоминание нагрянет неожиданно, сразу. Более слабый и ущербный разум мог бы блокировать свою память, дабы не терзать себя подобными воспоминаниями, однако я достаточно силен, чтобы вынести и это.
Если бы в те дни мне была известна вся правда, я, возможно, сумел бы предотвратить нынешние события. Сомнительно, конечно, но исключать этого нельзя. Вот только откуда же я мог знать все это? Я никогда не был суеверным ребенком и даже не верил в то, что… я есть. Не верил в Санта-Клауса, в сказки, в колдунов или эльфов, которые подкладывают деньги под подушку или вытаскивают у детей зубы. Мои родители никогда не увлекались подобной ерундой и с самого начала говорили мне одну лишь правду. Так, как же я мог поверить в существование… нет, не стану даже писать это слово. Я знаю, что делаю, верю, что существует преграда, которая защищает мои суждения, и надеюсь, что суждения эти верные. А раз так, то может ли в подобных суждениях таиться большая опасность, нежели в фактах, на которых построены эти суждения? И я избегаю упоминать это слово отнюдь не потому, что как какой-то слабак сознательно воздвигаю перед ним умственную преграду, скрывающую истину. Просто я не желаю заносить это слово на бумагу, вот и все. Я знаю его, думаю о нем, оно буквально пляшет у меня перед глазами, и я достаточно силен, чтобы осознавать его существование и потому не предпринимаю никаких усилий, чтобы отрицать это. Я прекрасно уживаюсь с этим знанием, поскольку уверен, что все это время, всю мою жизнь унаследованная мною болезнь сидела у меня в крови, разносилась по капиллярам моего тела, выжидая, таясь и становясь все крепче и сильнее, по мере того как рос я сам. Теперь-то мне все прекрасно известно, но мог ли кто-нибудь предсказать нечто подобное? Моей вины в этом нет.
Я всегда был довольно буйным ребенком. Часто сердился, поддавался вспышкам раздражения. Впрочем, таких детей много, эта картина встречается довольно часто. И при этом во мне не происходило никаких физических изменений… Не было и в помине каких-то признаков или симптомов. И все же… Эти вспышки ярости, когда я начинал драться с другими детьми или ломал свои любимые, игрушки… они, казалось, не имели никаких реальных причин. Они отнюдь не были результатом чего-то такого, что могло рассердить или расстроить меня. Казалось, они наступали беспричинно, в любое время, вне зависимости от того, был ли я счастлив или, наоборот, огорчен.
Припоминаю один случай, когда соседский мальчик одного со мной возраста, но меньше ростом, швырнул в меня камнем и попал в глаз. Было очень больно — он рассек мне кожу, по щеке текла струйка крови. Мальчик сильно испугался, потому что кинул камень просто так, безо всякой причины, а возможно, и потому, что я был сильнее и мог без труда дать сдачи. Но я не стал этого делать. И даже не рассердился, чем немало удивил его, поскольку он хорошо знал, как быстро я могу взорваться. Я просто посмотрел на него — кровь продолжала течь — но не испытал при этом ни малейшего гнева. Я помню даже, как слизывал языком скапливавшуюся в уголке рта тепловатую струйку. Кажется, я тогда от удара почувствовал легкое головокружение, но все же продолжал стоять, слизывать кровь и ровным счетом никак не реагировал. Тот мальчик, наверное, подумал, что я боюсь его, поскольку не даю сдачи, и с тех пор стал преследовать меня. Поджидал после школы, кидался камнями, толкался, а иногда даже пускал, в ход кулаки. Я никогда на него не сердился, никогда не пытался наказать его или причинить боль, да и вообще относился ко всем его выходкам без малейшей тени возмущения. После этого он стал повсюду хвастать, что, мол, ему удалось запугать меня, так что остальные дети тоже принялись подсмеиваться надо мной, хотя меня и это совсем не трогало. Меня вообще никогда не волновало, что обо мне думают другие люди. Это лишний раз показывает, сколь спокойно я вел себя даже в тех ситуациях, когда мог вроде бы и взорваться.
В другое время… без всяких видимых причин… Я припоминаю один случай. Дело было к вечеру, я играл со своей любимой игрушкой — заводным паровозом. Играл и чувствовал себя по-настоящему счастливым. А потом, совсем неожиданно, я поднял его и так шмякнул об пол, что он тут же рассыпался на части, а я продолжал бить и топтать его. Моя мать вошла в комнату и очень рассердилась, увидев, что я наделал, даже пригрозила никогда больше не покупать мне игрушек, хотя меня это тогда совсем не тронуло. Даже потом, на следующий день, я не выказал никаких признаков сожаления по поводу содеянного. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, мне кажется, что это просто была хорошая вещь, которую можно было разбить. И я рад, что сделал это. Я получил от этого удовольствие.
Эти два примера показывают все те особенности, которые отличали меня от остальных темпераментных детей. Теперь-то я понимаю, что эти вспышки были так же регулярны, как и мои нынешние приступы, хотя в то время у меня не было никаких оснований думать, что существует какая-то периодичность, некий ритм. Не возникало подобных мыслей и у моих родителей. Они, наверное, предполагали, что все это лишь причуды переломного возраста, и, как мне кажется, особо не тревожились за меня.
Свою мать я помню плохо. Пожалуй, она все время находилась как бы в тени отца. Зато он был крупный мужчина, с прямой спиной, широкими плечами и очень строгий. Это был религиозный и высоконравственный человек, и именно его я должен благодарить за то, что всегда вел правильный образ жизни, избегая всевозможных пороков. Он частенько читал мне наставления: голос у него был глубокий, один палец всегда нацелен мне в грудь, а слова несли весь опыт прожитых лет и, что более важно, учили меня, чего следует избегать. Я испытывал благоговейный страх перед ним, перед его знаниями, добродетелью и силой и всегда старался жить так, чтобы он мог мной гордиться. И кажется, что в целом я оправдал его надежды, если, конечно, не считать моего недуга. Едва ли можно представить себе, чтобы отец нес в своей крови зерна такой болезни, чтобы этот добрый и строгий человек передал ее, сам того не зная, своему сыну. Это лишний раз доказывает, что никакой моей вины здесь нет, раз даже такой прекрасный человек, как мой отец, не знал, что мог стать жертвой заболевания подобно тому, как стал ею я сам.
Я помню лишь один случай, когда отец был несправедлив ко мне и вообще повел себя крайне безрассудно. Это был тот самый единственный случай, когда он очень рассердился на меня. Я тогда убил соседскую собаку, но так и не понял, почему отец посчитал, будто мне нельзя было этого делать.
Собака принадлежала моему врагу — мальчику, который постоянно обижал меня. Имени его я сейчас уже не помню. Это было ничтожное создание, едва ли достойное того, чтобы о нем сейчас говорить. Но собаку его я хорошо запомнил. Это была крупная и злобная тварь, дворняга с большой примесью восточноевропейской овчарки. Она всегда была с ним, когда он приставал ко мне, а его колкие насмешки в мой адрес неизменно сопровождала рычанием, одновременно наблюдая своими желтыми глазами за тем, как он без конца мучил меня. Язык ее свисал из пасти, а морда подергивалась, словно она сама испытывала удовольствие, глядя на мои страдания. Одно время я почти не обращал внимания на его собаку, попросту игнорировал ее, как, впрочем, и ее хозяина, хотя если выбирать из них двоих, я, пожалуй, больше ненавидел все же пса. Теперь-то я знаю, как ошибочно утверждение, что собака якобы лучший друг человека. Скорее всего это глупое заявление сделали излишне сентиментальные и невежественные люди, которые сами стали жертвами обмана со стороны этих тварей. Эта же собака представляла собой особенно отвратительное отродье с омерзительной крапчатой шкурой и желтыми зубами. На меня она, правда, никогда не набрасывалась, но я твердо знал, что ей бы этого очень хотелось.
Как-то я возвращался домой довольно поздно. Наш дом находился в сельской местности в нескольких милях от города. Сейчас я уже не помню, что именно делал в тот момент, но было уже темно, когда я подходил к нашему дому. Должно быть, светила луна, поскольку все было хорошо видно. По пути домой мне надо было пройти мимо дома этого мальчишки — мы жили на одной улице. Можно было, конечно, обогнуть их дом, но тогда пришлось бы идти лесом, а у меня не было никаких оснований для выбора именно такого маршрута.
Итак, я шел мимо их дома, занятый собственными мыслями, когда неожиданно появился мой враг. Как и обычно, он стал бросать в меня камни, но я не обращал на него никакого внимания и продолжал идти своей дорогой. Один из камней попал мне в спину — было довольно больно, и я понял, что останется синяк. Я еще немного прошел вперед, но потом решил присесть у дороги. Я помню, что думал тогда об этом мальчишке и все гадал, почему он меня так ненавидит. Спустя некоторое время я тоже начал ненавидеть его. Раньше я никогда не испытывал к нему ничего подобного, наверное, это был результат обид и приставаний, в конце концов вылившихся в мою ненависть к нему. Чем дольше я сидел у дороги, тем больше скапливалось во мне ненависти. Я припомнил все обиды, которые он нанес мне, вспомнил, как он разбил мне голову — я тогда еще почувствовал вкус собственной крови. По какой-то причине воспоминание об этом привкусе подействовало на меня гораздо сильнее, чем тогда, когда все это случилось в действительности. Я знал, что он будет и дальше мучить меня, если этому не положить конец, а потому встал и пошел назад, к его дому.
Он стоял во дворе рядом с сараем. Увидев, что я приближаюсь, он поднял с земли камень и принялся выкрикивать обидные слова, по-всякому обзывать меня. Слыша эти непотребные прозвища, я почувствовал, как ярость наполняет меня, и впервые по-настоящему осознал, какой же он все-таки порочный человек. Даже непонятно, почему я до этого терпел его, как мог позволить, чтобы столь злобное существо досаждало мне. Так хотелось наказать его за все эти приставания, но еще больше покарать за то, какое жалкое, злобное и мерзкое существо он собой представлял. И к тому же сквернословил. В общем, он должен был получить по заслугам.
Я направился прямо к нему. Он насмехался надо мной до тех пор, пока я не оказался совсем рядом — лишь тогда до его слабенького, тугодумного сознания наконец дошло, что на сей раз все будет совсем не так, как обычно.
Он стал отступать, но я медленно приближался. Тогда он швырнул еще один камень и попал мне в лицо, хотя я почти не почувствовал удара. Он метнулся к сараю, и я оказался между ним и домом. Помню, как бегали его глаза в поисках помощи, как он искал пути к бегству… Я был гораздо крупнее и сильнее его — я вообще был самым крупным мальчиком из всех моих сверстников, — и он сильно испугался. Однако его страх уже не удовлетворял меня; по какой-то причине я почувствовал еще большее желание наказать его… Я знал, что он осознает приближающуюся кару, понимает всю свою порочность, и если бы возмездие миновало его, он мог бы подумать, что поступал совершенно правильно. Этого я допустить не мог. Я подходил все ближе. Он попытался улизнуть, но я даже и сейчас сохранил достаточно быстрое и ловкое тело, а уж в те-то годы вообще передвигался как кошка.
Я схватил его обеими руками за шею и стал пригибать к земле. Мальчишка попытался ударить меня, но я отмахнулся и упал на него. Он колотил меня своими маленькими кулачками, но я чувствовал, что для меня это все равно что комариные укусы. Я сдавил его шею руками, стараясь причинить боль посильнее, чтобы кара действительно соответствовала размерам содеянного, Я сжал руки, и глаза у него сделались очень большими. Я начал испытывать удовлетворение, хотя было ясно, что это лишь начало, что настоящее удовольствие еще впереди, причем чем сильнее я сжимал его шею, тем быстрее оно приближалось. Мне почудилось, что блаженное чувство устремляется от кистей к плечам, и растекается по всему телу. Он перестал бить меня, маленькие кулачки вцепились в мои запястья, но так ничего толком и не могли сделать. Я налег на него всем телом, продолжая душить его.
И в этот самый момент жестокая тварь накинулась на меня.
Я не видел, как сзади подкралась собака. Это была хитрая и злобная зверюга, так что о ее появлении я узнал, лишь когда она накинулась на меня. Пришлось отпустить мальчишку и сцепиться с псом. Сильный оказался зверь, но в честной схватке у него не было никаких шансов на победу. Я повалил собаку наземь и, подсунув руку под ошейник, резко повернул его, после чего продолжал выкручивать, пока тварь не начала задыхаться. Она зубами разорвала мне запястье, и кровь, стекая по руке, капала ей на шерсть. При виде крови меня охватило какое-то неистовство. Именно тогда я понял, как опасно это животное и как важно уничтожить его. Я еще раз повернул ошейник, и тот глубоко врезался в мохнатую глотку. Язык вывалился, и я, приподняв собачью голову, так шмякнул ее оземь, что она собственными зубами пронзила этот сварливый язык — теперь он едва ли когда затрепещет вновь.
А какой восхитительный взгляд застыл в этих собачьих глазах! Она уже почувствовала, что ей суждено подохнуть, знала, что придется поплатиться жизнью за свою злобу. Глаза ее вылезли из орбит и чем-то походили на желтки вкрутую сваренных яиц. При виде их меня обуял смех, однако долго смеяться я не стал, ибо это ослабило бы хватку. Я же не намеревался отпускать пса до тех пор, пока он окончательно не отдаст концы.
Когда я наконец встал на ноги, то обнаружил, что мальчишка уже очнулся и куда-то убежал. Наверное, скрылся у себя в доме. Можно было бы пойти за ним, но к тому моменту моя ненависть почему-то уже пропала. Возможно, я считал, что и этого наказания достаточно. Теперь-то я твердо знал — он уже больше не будет дразнить меня. Оглянувшись, я увидел, что при слабом лунном свете тело собаки похоже на дряблый, перепачканный маслом половик. Я же чувствовал себя просто великолепно. Что и говорить — доброе дело сделал. Я ощущал тепло и испытывал чувство удовлетворения, а потому повернулся и бодро зашагал домой. Рука начала болеть уже после.
Утром к нам пришел отец того мальчика, и у него состоялся разговор с моими родителями, после его ухода мне предстояли объяснения с отцом. Он сильно сердился. Я объяснил ему, что это была всего лишь самооборона, что собака пыталась убить меня, но он решил, будто я первый напал на того мальчишку, а собака лишь защищала своего хозяина. Даже мой отец попал под влияние всеобщего заблуждения, будто собака друг человека, преданное и верное существо, так что мне не удалось заставить его понять меня. Я показал ему прокушенную руку, но и это ничего не изменило. Казалось, он по-настоящему верил, будто я действительно хотел убить того мальчишку. Странно как-то все получалось.
Но это был единственный случай, когда отец повел себя несправедливо; кстати, спустя некоторое время он совсем забыл про этот инцидент. Зато в меня уже никто больше не бросался камнями, и вообще не обижали.
Сегодня я встал пораньше, чтобы до обеда поработать над записями. Прочитал то, что накануне написал про собаку. Не думаю, чтобы это имело какое-то отношение к моему заболеванию. В конце концов, я убил ее, спасая собственную жизнь, и мне кажется, что так же поступил бы любой человек. Но это все же дает некоторое представление о том, сколь жестоким я могу быть, хотя обычно, в нормальном состоянии, проявляю достаточную сдержанность и терпимость. Поэтому я решил сохранить запись в том виде, в каком она получилась с самого начала, а теперь продолжу свои попытки докопаться до истоков болезни. Мне надо выбрать из памяти все события в их естественной последовательности и интенсивности, поскольку это может помочь мне угадать, какой будет очередная перемена.
В те молодые годы мои самые сильные впечатления неизменно оказывались связанными с лесом.
Мы жили в сельской местности в большом старом доме, позади которого простирался лес. В доме постоянно гуляли сквозняки, было сыро и холодно, и я не любил долго там оставаться. Зато мне всегда нравилось гулять по лесу — за исключением тех случаев, когда мною овладевали определенные чувства. В лес я любил ходить один и всегда ощущал себя в большей безопасности, когда рядом никого не было.
До сих пор перед моими глазами стоит однажды увиденная картина. Причем она всегда всплывает при свете луны. Днем она не такая яркая, не такая выразительная. Но возможно, это происходит и потому, что днем внимание отвлекают всякие посторонние вещи, и в результате ранее зафиксированные воспоминания уступают место непосредственным ощущениям. Зато ночью..! Только я до сих пор не могу понять, идет ли речь лишь об одной ночи или о нескольких, так похожих друг на друга, что они слились в одно воспоминание?
Я стоял на маленькой полянке, со всех сторон окруженной высокими соснами, на невысоком холме, у подножия которого притулился наш дом, в тот час окутанный густой тенью; виднелась его крыша с трубой, выделявшейся на фоне мрачного неба. Тут было темно, хотя верхушки деревьев казались белыми от лунного света, чем-то напоминая серебряные иглы.
Было очень тихо. Несколько мягких пушистых облаков огибали луну. Стоя на полянке, я почувствовал острое желание, испытал смутную, неясную потребность в чем-то. Это походило на весеннюю лихорадку, когда сидишь в школе и видишь за окном цветы и траву, — только гораздо сильнее. Мне хотелось что-то сделать, но делать было явно нечего. Возможно, именно тогда я впервые испытал сексуальное желание. Наверное, поэтому я снял с себя одежду — абсолютно все, даже ботинки и носки, и стоял между деревьями совершенно голый. Холода я не чувствовал, хотя и дрожал. Прямо сверху, между деревьями на меня падал столб света, вызывавший холодное свечение вокруг. Я просто стоял, откинув назад голову, широко разинув рот, глядя в небо и дрожа, словно каждый мой кровеносный сосуд, каждый нерв были заряжены электрическим током.
Не знаю, как долго я так простоял. Наверное, прошло некоторое время, потому что небо изменилось. А потом все внезапно прекратилось, исчезло, все желания улетучились, и я осознал, что стою и громко кричу. Даже не кричу… Скорее это походило на лай с завыванием. Наконец я умолк. Вокруг было очень темно и тихо, и я почувствовал себя как-то непривычно и странно: голый, одинокий, и даже как будто стыдящийся того, что только что делал. Мне думается, да, я действительно продолжаю считать, что это было нечто сексуальное. Но одновременно с этим я почувствовал большое облегчение. Я оделся и пошел назад к дому; весь остаток месяца прошел совершенно нормально. Все было прекрасно, я чувствовал себя полностью умиротворенным. Как я уже сказал, я не знаю, было ли это лишь единичным воспоминанием или же комбинацией многих ночей на протяжении многих месяцев. Наверное, я был тогда еще очень молод…
Я задумался над написанным. Нет все-таки у меня такое ощущение, что это был не единичный случай. Мелькают воспоминания о том, как я голый бегу по лесу, изредка припадая к земле и прячась за деревьями и камнями. Причем это очень ясные воспоминания, и возвращаются они точно так же, как действия того существа в камере, и совсем непохожи на обычные ощущения и эмоции. При этом нет такого чувства, будто я от кого-то убегал или прятался. Нет, в лесу, кроме меня, никого не было. Уверен я и в том, что никаких физических перемен также не происходило. Это абсолютно точно. И, как ни странно, я совсем не помню, когда же впервые произошла эта самая настоящая перемена или когда я в самый первый раз заметил ее наступление. Наверное, все это происходило очень медленно, постепенно, так что в памяти не осталось ни шока, ни потрясения.
Впрочем, мой мозг хранит воспоминание об одной перемене, но та произошла отнюдь не в лесу, а в моей собственной кровати. Наверное, это произошло уже позже. Я сидел тогда в постели и, согнувшись, разглядывал свои руки. Кровать стояла у окна, ярко светила луна, отчего все в спальне казалось черно-белым. Руки лежали на коленях, а над ними зависал столб лунного света. Я был совершенно голый. При этом особенно явственно я ощущал свою наготу спиной, как будто с нее содрали кожу: Я пристально всматривался в собственные руки. Наверное, это было уже не в первый раз, поскольку я точно знал, что именно ищу, что высматриваю.
Я помню, как начали расти ногти, как задрожали и стали припухать, словно вздыматься, ладони…
Сейчас я уже не помню, что делал потом.
Хорошая у меня жена.
Немногим женщинам удалось бы вынести все то, что выпало на ее долю. По правде сказать, внешне она не особенно привлекательна. Допускаю, что и замуж за меня пошла она только по крайней необходимости, хотя надеюсь, что я ошибаюсь. Я верю, что она действительно любит меня. Конечно, иногда меня раздражает, что Элен не совсем понимает сущность моей болезни, но во всем остальном у меня к ней претензий нет. И ей следует знать, что я никогда не причиню своей жене ни малейшего вреда. Да и вообще не думаю, что я способен обидеть кого-нибудь. По сути я — застенчивый, мягкий человек, и, возможно, именно поэтому возникает столь трудный для понимания контраст, если женщина не осознает простого факта: недуг мой — суть физическое заболевание, от которого я временами становлюсь совершенно другим, подчас даже опасным. Но я уже научился должным образом контролировать себя и потому не причинил пока никому сколько-нибудь существенного вреда.
Я пообещал Элен, что сегодня вечером мы с ней куда-нибудь сходим. Как она обрадовалась! Вообще-то мы довольно редко куда-нибудь выбираемся. Я вообще не сторонник легкомысленного поведения и предпочитаю посидеть дома, но изредка можно позволить себе и развеяться. Элен всегда приходит в восторг от подобных мероприятий, хотя в принципе считает, что я прав, ограничиваясь двумя-тремя подобными вылазками в течение года. Сейчас она одевается. Записи продолжу потом, по возвращении, если, конечно, не будет слишком поздно.
Ну надо же! Кто бы мог подумать, что вечер обернется таким позором!
Мы только что вернулись, и Элен сразу же пошла к себе в комнату. Похоже, она на меня рассердилась. Мне в общем-то следовало бы хорошенько подумать, прежде чем выбираться куда-либо, чтобы угодить женским причудам. Женщины вообще мало что понимают в жизни.
Начать хотя бы с того, что весь вечер пошел наперекосяк уже тогда, когда Элен надела именно то платье, которое, как ей было прекрасно известно, я просто ненавижу. Это крайне неприличное платье, оставляющее плечи открытыми и превращающее ее в какую-то уличную девку. Я постарался довольно любезно намекнуть ей на это, однако она вздумала сердиться, хотя я сказал чистую правду. Почему женщины обижаются, когда слышат правду, а на обман так остро не реагируют? Этого я никогда не мог понять, хотя в данном случае то же самое, что сказал я, могло бы ей сказать зеркало. После стольких лет совместной жизни она не может не знать, что я не из тех мужчин, которые безо всяких на то оснований раздают направо и налево комплименты или которым безразлично, когда его жена одевается как самая настоящая потаскуха. Однако она все же настояла на своем — надела это самое платье — так что мы еще до выхода из дома немного повздорили. В конце концов я уступил, хотя теперь искренне об этом жалею. Должен был бы ведь знать, что это на весь вечер испортит мне настроение.
Как только мы вошли в ресторан и сели за столик, я тут же заметил, что несколько мужчин обратили на Элен внимание. Кажется, она об этом даже не догадывалась и сидела, счастливо улыбаясь и изредка оглядываясь. Не сомневаюсь: все подумали, что она выискивает, с кем бы пофлиртовать: О чем же еще можно подумать, когда женщина так одета? Я почувствовал себя оскорбленным, потому что отчетливо представлял себе содержание их мыслей. Она была похожа на самую настоящую проститутку, которую я только что подцепил на панели. На губах слишком много помады, а когда она села, колени заметно обнажились. Мне надо было бы сразу же встать и выйти, однако я подумал, как получится неловко, когда мое место будет пустовать. Тогда я дал себе слово, что сразу же по возвращении любым способом уничтожу это платье, чтобы оно больше меня не позорило. И надо же, как ни трудно себе такое представить, но бедная Элен, похоже, даже не догадывалась, какой переполох вызвала своим появлением.
Она такая невинная, совсем неопытная, все смотрела вокруг себя так, словно действительно наслаждалась атмосферой в ресторане, а я делал вид, что ничего не замечаю, хотя на самом деле, конечно же, все отлично замечал. Оказалось, что некоторые женщины были одеты столь же мерзко, а может и хуже, чем моя жена, и я понял, что это было отнюдь не то место, куда нам следовало пойти. Раньше мы никогда не были в этом заведении, хотя оно вроде бы имело неплохую репутацию. Одним словом, нас явно обманули.
На самом деле это оказался один из вульгарных, кричащих притонов с плюшем на стенах и свечами, претендующими на европейский шик, не говоря уже о диких наценках на весьма посредственную пищу. Я же в принципе ненавижу такие места и таких людей, которые пытаются изобразить из себя нечто отличное от того, что они на самом деле собой представляют.
Подошел официант и, встав за спиной Элен, чуть наклонился. Я был уверен, что он попытался заглянуть в вырез ее платья! Даже сейчас, когда я вспоминаю его сальную ухмылку, это приводит меня в бешенство. У него были маленькие усики и курчавые волосы, а сам он очень смахивал на иностранца, скорее всего на, итальянца. Говорил он с акцентом, хотя, возможно, просто притворялся. Я был вне себя от гнева, чувствовал себя подавленным, так что не стоит удивляться, когда я окончательно взбесился, увидев, что он принес совершенно не тот заказ!
Я вообще ненавижу чужую, иностранную еду и потому заказал обычный бифштекс с вареной картошкой без всякого салата. Когда же он принес мой заказ, то выяснилось, что бифштекс залит какой-то клейкой массой, к которой подан картофель в сметане и жирный масляный салат. Это меня просто взбесило. Помимо прочего я просто не мог всего этого съесть.
Наверное, мне все же следовало сдержаться, даже несмотря на то, что я был абсолютно прав. Пожалуй, действительно не следовало, как сказала потом Элен, швырять тарелку в лицо официанту. Однако я ни о чем не сожалею. Пора бы этим иностранцам хорошенько запомнить, что им никто не позволит вести себя как заблагорассудится и задирать других людей. Я действовал по велению момента и толком не соображал, что делаю. Одной рукой я приподнял тарелку и, когда официант все с той же отвратительной ухмылкой наклонился ко мне, швырнул еду прямо ему в лицо. Я считаю, что в сложившихся обстоятельствах я вел себя как настоящий джентльмен: не кричал, не устраивал сцен, вообще ничего не говорил. Просто бросил тарелку ему в лицо, и все.
А потом мы ушли. Нас никто не выпроваживал. Более того, полагаю, что меня даже зауважали за то, что я отстоял свои права. Однако мы все же ушли. Элен плакала, когда мы уходили, зато я держал голову подчеркнуто высоко и заметил, что все посетители ресторана смотрят в нашу сторону. Впрочем, если быть более точным, они смотрели на то бесстыжее платье, в которое была одета Элен. Некоторые хихикали, другие, казалось, сердились. Но я не обращал на это внимания и постарался с достоинством выйти из сложившейся ситуации.
Элен, кажется, так и не поняла, что все это произошло из-за нее, сразу ушла к себе и заперла дверь в комнату. Я слышал, как она поворачивала ключ в замке — наверное, специально хотела, чтобы мне было слышно. Что и говорить, все это отдает известным женским драматизмом, да и вообще ни к чему, поскольку я и так никогда не захожу к ней в спальню.
Как бы то ни было, этот вечер смог сослужить мне одну хорошую службу, поскольку убедил жену в нецелесообразности слишком частых выходов в город.
Утром Элен продолжала дуться и какое-то время даже не разговаривала со мной. Я же чувствовал себя вполне нормально, хотя и продолжал вспоминать о загубленном вечере и том мерзком ресторане с его умопомрачительными наценками и отвратительной кухней. Потом она заметила, что вчера я взвился без всяких причин. Ничего себе: без всяких причин! И добавила, что это, возможно, был один из симптомов моей болезни. Это в середине-то месяца! В общем, ясно, что она так ничего и не поняла. Мне пришлось вцепиться руками в край стола и сдерживаться изо всех сил, чтобы не накричать на нее. Наверное, вид у меня был соответствующий, потому что она, не сказав ни слова, встала и вышла из комнаты. Надо признать, выглядела она неважно.
Я понимаю, что мне следовало бы посдержаннее реагировать на проявления ее тупости. В конце концов, здоровому человеку непросто понять такое. Для нее это было сильным ударом. Я часто задумываюсь, не выбило ли ее из колеи это потрясение? Не то чтобы совсем, конечно, но все же достаточно, чтобы время от времени совершать не вполне разумные поступки… вроде того привлекательного наряда шлюхи, который был на ней вчера или принимать мой неподдельный и вполне оправданный гнев за симптом заболевания. Что ж, мне, пожалуй, действительно следовало бы быть более терпимым к ней, бедняжке.
Поначалу, когда мы только поженились, наши дела шли отнюдь не плохо. Все испортилось намного позже, причем процесс этот нарастал постепенно и я вполне мог следить за его развитием и соответственно планировать конкретные шаги, чтобы не допустить нежелательных инцидентов. Тогда у нас еще не было камеры — я в ней не нуждался. Потом, когда такая потребность возникла, у меня появилось достаточно времени, чтобы построить ее.
Но перемены происходили и тогда, хотя и не столь явные, как сейчас. Раньше они никогда не были… полными, что ли. Внешне я продолжал походить на человека. Помню даже, как выглядел на самых ранних стадиях, когда еще не боялся посмотреть на себя в зеркало. Разве что лицо казалось небритым, вот и все, как будто целую неделю не брился. Зубы тоже удлинялись, правда не настолько, чтобы их нельзя было прикрыть губами, просто казались немного выступающими вперед. Вот с глазами дело было хуже. Это были уже определенно глаза животного, ну, во всяком случае на человеческие они походили мало. Но в целом во мне не было чего-то очень уж необычного, так что люди, которые не знали, как я выгляжу в нормальном состоянии, едва ли могли что-то заметить. Просто подумали бы, что повстречали какого-то на редкость безобразного типа, вот и всё.
В те дни я никогда не терял контроля над собой. И болезнь ни разу не захватывала меня целиком, она просто вспыхивала в организме наподобие лихорадки, но всякий раз я хотя бы отчасти оставался самим собой. Это было еще до того, как я рассказал обо всем Элен, и нам понадобилась камера. Возможно, мне вообще не стоило жениться на ней, не рассказав ей обо всем, но я же не знал, что мне станет хуже. А кроме того, я не думаю, чтобы это имело какое-нибудь значение — она все равно вышла бы за меня замуж! Несмотря ни на что.
В те вечера, когда все начиналось, я рано ложился спать и выключал свет. Разумеется, спали мы в разных комнатах. Я говорил Элен, что неважно себя чувствую, и она не докучала мне. В конце концов она, видимо, подметила регулярность этой хвори, потому что однажды отпустила довольно грубую шутку по поводу моих ежемесячных заболеваний. Пришлось прочитать ей суровую нотацию на предмет того, что женщина может, а чего ей никогда не следует говорить, даже своему мужу.
Мне становилось все хуже и хуже, и я понял, что лучше не рисковать. Я взял за правило раз в месяц вообще уезжать из города. Жене говорил, что это были деловые поездки, и она, похоже, верила. В ее поведении не было ничего подозритёльного, никаких вульгарных шуточек в мой адрес она больше не отпускала. Она знала, что я не из тех мужчин, кто может завести себе любовницу или раз в месяц устраивать веселенькую ночь, а потому верила мне и не задавала лишних вопросов.
Обычно я уезжал в какой-нибудь маленький городишко милях в тридцати или сорока от дома. Каждый раз это был новый город, где я выбирал маленькую дешевую гостиницу (дешевую потому, что там никто не обратит внимания на небритого человека) и проводил в грязноватом номере всю ночь. Как бы плохо мне ни было ночью, из номера я не выходил. А мне действительно бывало плохо. Временами так хотелось выйти наружу. Мне было нужно… нечто. Возможно, это была все та же потребность побегать голым по лесу. Но я сопротивлялся этому желанию, побеждал его и оставался в номере. И всегда запирал дверь изнутри. Лучше, конечно, было бы попросить запереть меня снаружи, но не мог же я обратиться с подобной просьбой к портье. Это вызвало бы подозрения. Так что приходилось целиком полагаться на свою силу воли. К счастью, я волевой человек, а потому мне это удавалось и, хотя временами бывало очень плохо, я все же справлялся с собой.
Позже, когда я понял, что состояние мое продолжает ухудшаться, пришлось заняться оборудованием камеры. Над этим планом я работал долго. Тогда-то и пришлось рассказать о болезни жене. Это было самым трудным. Элен нельзя назвать очень уж интеллигентной женщиной и потому поначалу она отнеслась ко всему как к какой-то шутке, не поверила мне. Да, она подумала, что я шучу. Но потом, когда пришел строитель и стал оборудовать камеру, смекнула, что дело действительно серьезное, и ей взбрела в голову мысль, что я схожу с ума. Разумеется, прямо она об этом никогда не говорила, но это можно было заметить по ее взгляду. Когда мы обивали стены камеры, она не переставая качала головой, словно мы оба занимаемся какой-то ерундой и попросту тратим время. Впрочем, все это вполне понятно. Я не вправе винить ее за то, что она поначалу чего-то не понимала. Теперь-то она уже многое знает и начинает соображать, хотя временами и допускает глупые, досадные ошибки и не может провести границу между физическим и умственным, нормальным и аномальным. На это требуется время.
Камеру мы оборудовали полгода назад. Я отправлялся в нее раз в месяц и Элен делала все, что ей полагалось делать, не задавая лишних вопросов. В целом, повторяю, можно признать, что она действительно хорошая жена, и если временами раздражает меня из-за недостатка интеллигентности и неспособности уловить суть происходящего, то, как мне кажется, это является вполне обычным делом в большинстве семей, где один из супругов по своему умственному развитию намного превосходит другого.
Итак, я удовлетворен своей женой. Надо будет только постараться более терпимо относиться к ее ошибкам. Я же никогда в жизни не причиню ей боль. И вообще никогда никого не обижу…
Я был не до конца честен, и это меня совсем не радует. Вообще-то в своих записях я стараюсь не кривить душой, но про один инцидент все же не написал. Речь идет о случае с пьяным в гостинице, о котором я должен рассказать, поскольку в противном случае вообще нет никакого смысла вести этот дневник. Надо описать и этот случай — в конце концов, не произошло ничего такого, за что мне следовало бы себя винить.
Все случилось, когда я в последний раз перед оборудованием камеры выезжал из города. Я уже давно подумывал о том, чтобы сделать такую камеру, но все откладывал осуществление этого плана из-за Элен, так как он означал хотя бы косвенное признание моей болезни. Полагаю, инцидент с пьяницей окончательно укрепил меня в намерении соорудить камеру. Он показал, что временами я могу становиться действительно опасным и не всегда могу полагаться на самоконтроль. В любом случае хорошо, что это случилось, поскольку в том, что касается меня, все получилось как нельзя лучше. В этом инциденте я абсолютно невиновен, а пьяница пострадал исключительно по причине своего порочного увлечения.
Это была весьма захудалая гостиница. Я хорошо запомнил, что она ничем не отличалась от всех тех заведений, в которых мне приходилось останавливаться раньше. Парадный подъезд представлял собой обыкновенную дверь, которая выходила прямо на улицу, над входом прибита вывеска. Кстати сказать, косо прибита. В коридоре лежал темно-бордовый ковер, истертый настолько, что в некоторых местах даже проглядывали нитки.
По коридору я прошел до самой лестницы. Место портье на самом деле оказалось обыкновенной нишей в стене, и мне пришлось несколько раз позвонить и подождать, прежде чем из комнаты под лестницей появился клерк. Он вышел, протирая глаза, в торчащей из брюк рубашке. Пройдя за стойку, он протянул мне регистрационную книгу и зевнул прямо в лицо. В общем, ужасный тип, и рассказываю я о нем для того, чтобы показать, какая это была гостиница и какие люди там могли останавливаться. В частности, тот самый пьяница. На мой взгляд, людям вроде, него лучше не жить, а прямо вот так взять и помереть.
Клерк отнюдь не удивился, заметив у меня на щеках отросшую щетину. Перед тем, как отправляться в подобные поездки, я всегда из предосторожности не брился пару дней — на тот случай, если кто-нибудь увидит меня во время приступа болезни. Ведь каждый может удивиться, если увидит, что у человека так быстро, буквально за несколько часов, растет борода. Это была одна из мелочей, о которых я никогда не забывал, а потому я уверен, что меня никто и никогда ни в чем не заподозрил. Редко кто думает о подобных мелочах в молодом возрасте, так что в кругу психиатров, узнай они обо мне все, подобная прозорливость могла бы стать легендарной.
Портье также не мог щегольнуть гладко выбритыми щеками и потому вел себя так, словно все постояльцы его гостиницы никогда не брали в руки бритву. Несмотря на то что у меня с собой был чемодан, он потребовал плату вперед. Я поднялся к себе в номер, запер входную дверь, выключил свет и лег в постель. Одежду снимать не стал. Окно было маленькое и очень грязное, выходило оно прямо на кирпичную стену, так что луны я не видел. Без нее у меня все протекает гораздо труднее и болезненнее, так что приходилось искусственно вызывать в своем воображении ее образ: большой желтый круг, висящий в черном небе. Как же мне хотелось уйти из этой крохотной грязной комнатенки! Помню, как я ждал и почти хотел наступления перемены, лишь бы поскорее покончить со всем этим. Несколько раз я вставал, подходил к окну, шагал по комнате, временами приближаясь к раковине, чтобы плеснуть в лицо немного воды. А потом, наверное, снова улегся в постель, потому что следующее воспоминание относится уже к полному преображению.
Я лежал на спине и метался, дергался, стонал, весь влажный от пота — даже простыни намокли. Их сероватая ткань скрутилась подо мной в жгут, одной рукой я держался за край кровати. Одной изменившейся рукой. Мне было очень плохо, все время казалось, что у меня сильный жар и галлюцинации. Но я был сильный и держался, ни на мгновение не переставая сознавать, что никогда еще мне не было так плохо.
Вот тогда-то я и услышал, как этот пьянчуга идет по коридору. Я всегда презирал пьяниц — людей, которые нуждались в искусственных подпорках и не могли испытывать без стимуляторов и наркотиков ни удовольствия, ни радости. Этот пьянчуга громко распевал какую-то песню, тяжело шагая по коридору. Я лежал совсем тихо, когда он проходил мимо моей комнаты. Наверное, он ошибся номером, потому что остановился у моей двери. Он попытался открыть ее — я слышал, как повернулась и заскрипела дверная ручка; а потом попытался вставить ключ в замок — я опять услышал, как он царапает и лязгает им.
Я лежал не шелохнувшись. Глаза мои бешено вращались, на губах клубилась пена. До меня доносились его ругательства и проклятия, и я ненавидел его. Никогда еще я не испытывал ни к кому такой ненависти, как к тому пьянице. У меня возникла чудовищная мысль… а что, если в этой жалкой гостинице он сможет своим ключом отпереть мою дверь? Что, если он откроет ее, войдет и увидит меня?
Страх и ярость охватили все мое существо. Я вскочил с кровати и кинулся к двери, прижался к ней ухом, прислушиваясь. До меня доносились его напряженное, дыхание и какое-то бессвязное бормотание. Я навалился на дверь, чтобы помешать ему открыть ее. При переменах я становлюсь необычайно сильным, так что он вряд ли открыл бы ее. Под прикосновением моих колючих щек и ладоней дверь казалась горячей и мягкой.
Потом он начал барабанить, подняв такой шум, что я стал опасаться, не разбудит ли это кого-нибудь из постояльцев. Тогда мог возникнуть никому не нужный спор, и ночной клерк мог потребовать, чтобы я открыл дверь и помог все уладить. Я молча ждал, хотя внутри у меня все кипело и бурлило, а он продолжал барабанить по двери.
Мне кажется, именно тогда я и открыл дверь.
Я не причинил ему никакого вреда. Но мне никогда не забыть того выражения лица, которое появилось у него при виде меня! Его глаза, рот, кожа… Он сделал шаг назад, и мне захотелось пойти за ним, хотя я и знал, что делать этого не следует. Не исключено, что я мог даже ударить его, хотя не помню ничего подобного. Но он как-то совсем неожиданно упал. Свалился и стал похож на кучу старых половиков, насквозь пропитавшихся запахом алкоголя, к которому примешивался слабый аромат крови.
Какое-то мгновение я стоял над ним, хватая крючковатыми пальцами воздух, пока наконец не взял себя в руки, захлопнул и запер дверь. Помню, как я прислонился к ней, стараясь отдышаться. Наверное, я сильно испугался, так как был уверен, что, когда он очнется, то сразу же позовет на помощь, и тогда они вломятся в номер, а потому прежде, чем они окажутся здесь, мне обязательно надо было завершить обратную перемену. Возможно, страх сыграл роль своеобразного катализатора, потому что уже совсем скоро я снова лежал на кровати, а когда открыл глаза, понял, что опять, стал самим собой.
Утром портье был очень возбужден. Как выяснилось, только что увезли тело. Он поинтересовался, не слышал ли я ночью странных звуков, на что я ответил, что вроде бы кто-то пел в холле пьяным голосом. Тогда он сказал, что одного из постояльцев гостиницы обнаружили мертвым у дверей моего номера. Я очень удивился и стал расспрашивать о подробностях. Было похоже, что мужчина скончался от разрыва сердца, так, по крайней мере, мне показалось. Клерк подтвердил, что он действительно был пьян и у него, видимо, не выдержало сердце. На виске у него обнаружили большой синяк, но это, наверное, от удара при падении. Вот и все, что случилось с тем пьянчугой в гостинице. Сами видите, что моей вины в этом нет, я не сделал ему ничего плохого.
Боюсь, библиотекарша меня в чем-то подозревает! Эта мысль едва не повергла меня в шоковое состояние. Я никогда не считал эту женщину достаточно умной, чтобы быть способной что-то подозревать, однако сейчас понимаю, как я ошибался… Похоже, она принадлежит к числу тех глупцов, которые склонны верить в то, над чем умные люди попросту смеются. Но от этого она становится особенно опасной. Даже и не знаю, что теперь с ней делать. Разумеется, туда я больше не пойду, но если она уже заподозрила, меня… Да, задачка… Не хватало еще только пострадать от этой тупицы.
Первые подозрения в отношении ее возникли у меня, когда я сегодня зашел в библиотеку. Проходя мимо ее стола, я, как обычно, кивнул ей, она кивнула в ответ, и тут я увидел, что прямо перед ней в центре стола, на самом виду лежит календарь, словно она только что внимательно изучала его. Раньше у нее никакого календаря и в помине не было. Зачем же теперь он ей понадобился? Если бы она проверяла по нему, в срок ли возвращают выданные книги, то он бы всегда лежал на столе. И потом на книгах — на обложках или где-то там еще — и без того ставят всякие отметки. И я решил, что календарь ей понадобился, чтобы следить по нему за циклами начала полнолуния!
Такая мысль сразу пришла мне в голову, едва я увидел календарь, хотя полной уверенности в этом у меня тогда не было. Ведь сохранялся еще какой-то шанс, что она ни в чем не виновата. Я всегда оставляю за собой право верить в невиновность людей. Но потом, когда она пошла за мной в темную заднюю комнату…
В дальнем конце библиотеки, где хранятся толстые научные, фолианты, всегда очень тихо и мрачно. Этой комнатой вообще редко пользуются. Я искал какую-то старинную книгу, когда неожиданно появилась библиотекарша. В руках у нее была большая стопка книг, и она хотела намекнуть, что пришла поставить их на полку. Но ей не удалось ввести меня в заблуждение: она явно следила за мной. Когда я обернулся и внимательно посмотрел на нее, она покраснела, сказав какую-то глупость. Я не сводил с нее глаз, и тогда она как попало поставила книги на полки и поспешно вышла.
У нее такая отвратительная походка: зад все время подпрыгивает, как-то похотливо подскакивая. Да и сама она чересчур полная и выглядит довольно неопрятно. Старая дева, это ясно, хотя на самом деле не такая уж и старая. Я часто наблюдал, как молодые мужчины останавливаются у ее столика, чтобы поболтать, — при этом они всегда делают вид, что их интересует какая-то книга, тогда как сами так и норовят наклониться к ней поближе. Уверен, у нее есть какие-нибудь порочные привычки, а потому неудивительно, что ей так и не удалось выйти замуж. Впрочем, на девственницу она тоже не очень-то похожа. Но я боюсь, что она меня заподозрила. Опасный она человек, даже и не знаю, что еще ей вздумается предпринять…
Когда я уходил, она попыталась было вступить со мной в разговор. В библиотеке я пробыл недолго, о чем она и упомянула — просто так, лишь бы что сказать. Потом улыбнулась и снова покраснела — ей хотелось показать, будто она заинтересовалась мной совсем по другой причине. Я коротко кивнул и, не говоря ни слова, пошел впереди нее. Вплоть до самого выхода из здания я ощущал спиной ее взгляд. Я знаю, разговор со мной ей понадобился, чтобы побольше разузнать обо мне. Она только делает вид, прикидывается, будто хочет пофлиртовать, но на самом деле преследует совсем иную цель. Все это лишь маскировка. Что ж, она глубоко заблуждается, если полагает, что я из тех, кого может заинтересовать подобный флирт.
И все же нельзя полностью исключать, что она действительно хотела бы со мной познакомиться. Я знаю, женщины находят меня весьма привлекательным, хотя сама она явно порочна и наверняка имеет приятелей особого рода. Внешность у нёе гораздо невзрачнее, чем у Элен, так что если она действительно поставила перед собой такую цель, то опасаться нечего, хотя мне в принципе отвратительна мысль о том, будто какая-то женщина вздумает пофлиртовать с женатым мужчиной. Любая женщина, которой взбредет в голову подобная мысль, заслуживает смерти. Им нет места в этой жизни, они — порча нашего общества.
Возможно, будет лучше, если по пути в библиотеку я не стану нигде задерживаться, поскольку это лишь усилит ее подозрения. Надо будет поговорить с ней и постараться выяснить, как много она знает…
Сегодня я опять был в библиотеке, и она опять попыталась вступить со мной в разговор. На сей раз я немного поговорил с ней, чтобы последить за ее реакциями. Трудно сказать, о чем именно она думала. У меня вообще небогатый опыт общения с женщинами подобного рода. Мне показалось, что она все же пыталась соблазнить меня. Как ни чудовищна эта мысль, но кажется, что это именно так. Я почувствовал облегчение, когда она не стала задавать никаких вопросов, которые могли бы свидетельствовать о ее подозрениях, но буквально весь извелся, наблюдая за ее поведением. При этом я сделал все возможное, чтобы она не заметила, как я на нее сердит. Мне стоило большого труда сдержаться и не закричать на нее, когда она вильнула бедрами и с застенчивой улыбкой наклонилась ко мне через стол. На ней был отвратительный облегающий свитер, глядя на который мужчина невольно задумывается над вопросом, что же заставляет женщину вести себя подобным образом? Календарь по-прежнему лежал на столе, но мне удалось изловчиться и заглянуть в него — даты полнолуния никак не были отмечены. Так что теперь у меня нет серьезных оснований опасаться ее, а сама она оказалась глупее, чем я предполагал.
Затем я прошел в отдел поэзии и притворился, будто увлеченно читаю какую-то книгу — я сделал это только для того, чтобы избавиться от этой женщины. Вообще же я ненавижу стихи. Не вижу в них никакой пользы. Но мне удалось перехитрить ее. Надеюсь, никто не видел, как я с ней разговариваю, поскольку от этого обо мне могло бы сложиться превратное мнение.
Ну вот, сегодня библиотекарша наконец-то проявила свою подлинную сущность! Как я и предполагал, она оказалась вконец аморальной женщиной. Ничего-то она не подозревала по поводу моей болезни — ей просто хотелось соблазнить меня! Думаю, она уже не в первый раз предпринимает подобные попытки. Да, у нее определенно был навык в таких делах.
Сегодня днем она пошла за мной в заднюю комнату. Кроме нас в библиотеке не было ни души. Я не слышал, как она подошла ко мне сзади, пока что-то читал, с трудом вглядываясь в строки — между стеллажами было слишком мало света. Совершенно неожиданно она оказалась рядом со мной. От изумления я даже вздрогнул, а она захихикала, спросив, не напугала ли меня, и прежде, чем я успел ответить, сказала, что бояться не следует. Глаза у нее были порочные, ясно говорившие о ее желаниях. Блестящие глаза, от которых я не мог оторвать взгляда.
Смотреть в эти ужасные глаза было то же, что смотреть на мерцающее пламя… как в гипнозе. Но почему, почему порядочный мужчина оказывается очарован всем этим злом, этим пороком, не находя в себе сил отвести взгляд? Неужели ужас от созерцания греховности столь силен? Как я ни старался, я не мог оторвать от нее глаз, а это несчастное создание явно истолковало мое отвращение как проявление интереса.
Она подошла ближе и что-то сказала, даже не помню, что именно. Так, ерунду какую-то пролепетала и глупо улыбнулась. Наверное, спросила, почему я такой робкий и застёнчивый. Я не мог ей ничего ответить, у меня просто не было сил с ней разговаривать. Помню только, что я раскрыл рот, желая сказать, как презираю ее, но слова словно застряли у меня в горле. И тогда она протянула руку, прикоснувшись к моей руке. Ее пальцы заскользили по моей ладони — это показалось мне прикосновением самого дьявола. Ледяная ненависть метнулась от руки к самому сердцу, все вокруг словно исчезло: и книги, и стены растворились в красном тумане. Единственное, что я мог видеть; это лишь ее омерзительное лицо, приближающееся — ближе, ближе — к моему лицу.
Кажется, она хотела поцеловать меня, и поцеловала бы, если бы я ее не ударил. Я вроде бы не отдавал себе такого приказа — ударить, — то есть это было чисто рефлекторное движение. Инстинкт самосохранения защищает человеческую душу столь же рьяно, как и телесную жизнь, и я должен был во что бы то ни стало остановить ее. И я что было сил ударил ее по лицу.
Раньше я никогда не бил женщину, но о данном случае не сожалею ни минуты. Это создание не имело права даже называться женщиной, не могло именоваться человеком. Она олицетворяла собой проклятие жизни — эта раздутая паразитка, присосавшаяся к мужским телам!
Ударив ее, я повернулся и пошел прочь. Она не стала преследовать меня. Даже слова не сказала. Мне кажется, удар оглушил ее. Возможно, она даже упала. Не знаю, я не стал смотреть. Просто покинул библиотеку и пошел домой. У меня до сих пор дрожат руки. Мерзкое, конечно, было ощущение, никогда не смогу его забыть. Единственная моя надежда на то, что я сотворил доброе дело, своей силой и решительностью показав ей: не каждый мужчина готов пасть под натиском ее извращенных желаний.
Только что я пережил сильный шок. Надо же, какое невероятное совпадение. Я как раз закончил свои ежедневные записи в дневнике и пошел вниз, чтобы послушать по радио последние известия. Оказалось, кто-то убил ту самую библиотекаршу. Диктор сказал, что ее нашли между стеллажами в задней комнате библиотеки. От мощного удара у нее оказалась сломанной шея. Должно быть, все произошло в том самом месте, где она пыталась околдовать меня своими дьявольскими чарами. Скорее всего, все произошло именно при таких же обстоятельствах, что и со мной. Да, наверное, у нее была привычка приставать к мужчинам в этой самой комнате, неотвязно преследовать их своими бесстыжими притязаниями. Видимо, после того как я отказал ей, она сильно растроилась, отчаялась или, не знаю уж что там еще почувствовала — мало ли что испытывают похотливые женщины, когда сталкиваются с мужчиной, способным оказать отпор. В общем, мне представляется, что после меня она завлекла в свою ловушку кого-то еще и для надежности решила усилить натиск, — и надо же, какое совпадение, этот мужчина, убийца то есть, так же как и я, оказался истинно нравственным человеком, ответившим должным образом на ее гнусные домогательства. Убивать ее он, скорее всего, не собирался, хотя она и заслуживала смерти, и ударил, по-видимому, точно так же, как я, разве что самоконтроль у него оказался послабее моего и удар получился слишком сильный. Думаю, все именно так и случилось. Разумеется, я могу и ошибаться, однако, как бы там ни было, женщину эту мне ни чуточки не жаль. Даже к лучшему, что она умерла.
Элен тоже слушала новости и поинтересовалась, не в то же самое время я находился в библиотеке. Я сказал, что это произошло, наверное, вскоре после моего ухода, — естественно, я ни словом не обмолвился насчет моих предположений о случившемся. Ведь это лишь внесло бы дополнительную путаницу, так как я уверен, что жена не смогла бы по достоинству оценить личность убитой и только расстроилась бы… Она сказала, что мне надо сходить в полицию, поскольку я могу помочь следствию. Но если я никого и ничего не видел, чем я могу им помочь? Мне не хотелось вмешиваться, а кроме того к этому неизвестному мужчине я не испытываю ничего, кроме самой искренней симпатии. Разумеется, убийство — омерзительное преступление, но при определенных обстоятельствах и оно может быть оправдано. Когда по моральным принципам человека наносится столь сокрушительный удар, совсем нетрудно потерять контроль над собой и совершить нечто такое, что в нормальном состоянии не пришло бы ему в голову. Едва ли я смог бы объяснить это Элен. Она недостаточно умна, чтобы понять, что в определенных ситуациях буква закона оказывается попросту неверной. А потому я лишь сказал ей, что вряд ли смогу оказать правосудию какую-то помощь, с чем она согласилась.
Впрочем, я чувствую, что она все же подозревает меня в попытке уклониться от служения общественным целям.
Что ж, полиция, наверняка задержит того человека. Скорее всего он сам явится с повинной, когда как следует обдумает случившееся и поймет, что это было вполне оправданное убийство, точнее, обычная самооборона или преступление, совершенное при смягчающих обстоятельствах, а потому суд, когда выслушает его рассказ, не вынесет ему слишком сурового приговора. Пожалуй, как-то его все-таки накажут, ибо закон есть закон, хотя я лично считаю, что таким человеком следовало бы скорее восторгаться, чем наказывать. Вся его вина состоит в том, что он не смог сдержать себя, как я. Но, в конце концов, я ведь незаурядный человек и не вправе ожидать, что все остальные будут столь же волевыми и сдержанными.
Сегодня утром за завтраком у нас с Элен состоялся довольно странный разговор. Какое-то время она явно собиралась мне что-то сказать, но никак не решалась. Я предположил, что это имеет какое-то отношение к концу месяца (а срок действительно приближался) или к камере, а возможно, к идее посещения доктора. Но это оказалось не так.
— Они все еще не поймали убийцу, — сказала Элен.
Она определенно имела в виду человека, убившего библиотекаршу. По-видимому, полиция пока не обнаружила никаких улик. Трудно, наверное, раскрыть непреднамеренное убийство, поскольку в нем отсутствует ясный мотив, а в данном случае, похоже, это вообще был посторонний человек, совершенно не знавший библиотекаршу. Я поймал себя на мысли, что не хочу, чтобы этого человека арестовали на основании всего лишь юридического закона, поскольку его деяние было продиктовано высшим законом морали и нравственности.
— Возможно, и вообще не поймают, — заметил я.
— А ты в самом деле считаешь, что тебе не надо сходить в полицию и сказать, что ты был там? — спросила она.
Я поинтересовался:
— Зачем?
— Ну… ты ведь был там примерно в то же время, что и убийца. Ведь ее убили еще до того, как ты пришел домой. Ты мог бы что-то рассказать им…
— Я уже сказал тебе: мне ничего не известно.
— Но ты ведь… ты не боишься пойти в полицию? — спросила она, глядя куда-то в сторону.
Не представляю, с какой стати это взбрело ей в голову. Чего мне бояться?
Я еще раз повторил, что ничего не знаю, и добавил, что, как я надеюсь, этому человеку удастся избежать наказания, поскольку библиотекарша, очевидно, была порочной и испорченной женщиной. Я не стал рассказывать Элен про ее «подходы» ко мне, хотя, мне кажется, она и сама догадалась, потому что очень странно посмотрела на меня, после чего встала из-за стола и вышла из комнаты. Странно как-то она вела себя. Наверное, все дело заключалось в ее воспитании.
Средние классы, как правило, придерживаются довольно странной идеи о том, что сотворенные человеком законы якобы обладают большей силой, нежели законы стоящего над ними существа. Просто в голове не укладывается, как могут люди быть настолько тупыми и легковерными. Как можно человеческими правилами подменять законы Божьи! Они не видят никакой разницы между законами и теми нормами, которые имеют отношение к конкретной ситуации; между вечными законами природы; Господа и морали и неустойчивыми, часто ложными законами, — которые создают люди в ущерб самим себе и другим.
Меня действительно волнует подобное положение вещей, тревожит, что предрассудки сделали все именно таким. Подумайте только, что будет, если окажется, что все это применимо и ко мне… Ведь меня станут презирать, ненавидеть, меня обязательно накажут, стоит им дознаться о моем несчастье. Власти наверняка сделают все, чтобы признать незаконным характер моей болезни. Но какая и кому будет от этого польза?
Болезни не подчиняются правительственным законам. Значит, меня признают преступником и я ничем не смогу себе помочь? Вот почему никто не должен знать об этом инциденте. Старые, почти забытые предрассудки, страхи и суеверия объединят свои усилия с мощью законодательных властей и в итоге уничтожат меня. Какой ужас! И самое главное: каждый человек сталкивается с подобным буквально на каждом шагу и неспособен что-либо предпринять против, такого положения. Как горько сознавать это!
Если бы я жил лет триста тому назад, сведущие люди по крайней мере признали бы мою болезнь, считались бы с нею и боялись бы меня. Сейчас же меня попросту поставят вне закона. Как хорошо еще, что я достаточно уравновешенный человек, ибо никто не смог бы предсказать, до чего кого-то другого довела бы вся эта людская глупость.
Особенно остро я испытываю подобную горечь, когда настает время спускаться в камеру. О, как же я ее ненавижу…
Завтра мне предстоит снова спуститься в камеру.
Я пытался не думать об этом, даже перестал вести дневник, стараясь мечтать и размышлять о чем-нибудь другом, но ничего не получилось. Никак не могу избавиться от этих мыслей, они просто терзают меня. Кажется, я не смогу больше этого вынести. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, моя рука дрожит, а тело покрылось потом. Мне кажется несправедливым, что я так терзаюсь из-за своей болезни. И очень нечестно, что я вынужден страдать в угоду непонимающему, безразличному ко мне обществу. Не знаю, думаю я так только потому, что приближается мое время, или просто потому, что я прав. Но мне ясно одно: мысли эти могут перемениться, когда болезнь вступит в новый этап своего развития. Пока же голова моя работает безупречно.
А что, если сама камера ухудшает мое состояние? Раньше я над этим не задумывался. Иногда мне начинало казаться, что это именно так, но в подобном случае все оказалось бы очень близким к разумному объяснению, хотя, повторяю, всерьез я над этим пока не думал. Но факт остается фактом: прежде, еще до существования камеры, мне никогда не было так плохо.
Раньше мне удавалось сохранять самоконтроль. Даже в последний раз, когда я оставался на воле, в тот самый раз, когда того пьянчугу хватил удар, я смог удержаться. Смерть пьяницы стала главной причиной в решении о создании камеры, но когда я оглядываюсь назад и осознаю, что его гибель не имела ко мне ровным счетом никакого отношения, то понимаю, как фальшиво звучит этот довод. До меня доходит, что я действовал, не осознавая толком смысла своих поступков, не понимая, что камера может лишь усугубить мое состояние и еще сильнее наказать меня вместо того, чтобы исцелить. Теперь я уже всерьез задумываюсь над тем, не принесла ли камера мне больше вреда, чем пользы.
Это представляется вполне логичным. Мне всегда было легче, когда я видел небо, а едва заперев себя в этом подвале, я сразу почувствовал ухудшение. Нет, я просто отказываюсь что-то понимать. Надо будет хорошенько со всем этим разобраться.
Интересно, хватит ли у меня сил завтра не спускаться в камеру?
Что бы я ни написал, едва ли слова могут передать мои чувства. Я просто в отчаянии. Я ненавижу себя. Да, я знаю, это не моя, вина, однако само по себе знание неспособно устранить весь этот стыд, смыть весь этот ужас. Мне кажется, что человеческий организм не в состоянии перенести подобное унижение, что сердце, мое разорвется, мозг расплавится, все воспоминания сплетутся в один клубок и в итоге я погибну. Но я все еще жив, хотя, думаю, было бы лучше, если бы я умер. Иногда я даже подумываю о самоубийстве. Как-то, достав бритву, я стал разглядывать голубоватые вены на запястьях и, наверное, покончил бы счеты с жизнью, если бы только вид крови не напомнил мне о случившемся, даже если жизнь покинет меня, я всегда буду помнить ту зловещую ночь… Нет, таким способом я не смогу покончить с собой. Будь у меня снотворные таблетки, я воспользовался бы ими, но у меня нет их. Никогда их не принимал, как вообще не одобряю употребление наркотиков.
Сейчас мне намного лучше. Я даже ненадолго прилег. Теперь, когда я немного передохнул, мысли мои вроде бы прояснились. Я здесь совершенно ни при чем, хотя самоубийство стало бы наказанием именно мне, а не той болезни, которая превратила меня в существо, совершившее ужасное преступление. Я просто сгораю от самоунижения и ненависти к самому себе. Если бы я тогда пошел в камеру… Но откуда мне было знать? Разве мог я даже предположить, что произойдет? Ведь я такой мягкий, добрый человек, а потому совершенно невозможно было подумать, что мое тело может быть использовано для… того, что случилось. Мне хочется взять тесак и отрубить себе обе руки, хочется вырвать зубы — вместе с корнями. Лишь одному Господу Богу ведомо, можно ли изменить прошлое настолько, чтобы никогда о нем не вспоминать. Я бы скорее уничтожил себя самого, чем позволил случиться чему-нибудь подобному. Но теперь поздно об этом говорить, что сделано, то сделано. Но мне так стыдно…
Сегодня, входя в дом, мне хотелось вести себя совершенно естественно, нормально. Я старался держаться так, словно ничего не произошло, хотя это было нелегко. Жена тоже ничего не сказала, хотя я и заметил на себе ее пристальный взгляд. Она не спросила, где я был всю ночь. Правда, я сам сказал, будто меня срочно вызвали по делам. Не знаю, поверила ли она.
Ни один из нас ни словом не упомянул и не обмолвился об этой ночи. Возможно, Элен решила, что в этом месяце ничего не случится или что я научился лучше контролировать свое состояние. А может… мне дьявольски неприятно писать про это, но ведь подобная возможность остается… может, жена полагает, что я про все забыл и что все это лишь плод моего воображения? Не знаю. Она вела себя так, будто все время хотела спросить о чем-то, но так и не спросила. Надо будет хорошенько обдумать это… позднее, когда мысли прояснятся. Мой мозг все еще словно объят пламенем, я неспособен думать ни о чем ином, кроме случившегося той ночью… я все еще вижу ее лицо… все, что я могу сделать, это без конца чистить зубы и выковыривать грязь из-под ногтей.
Рубашку, однако, пришлось сжечь.
Об этом написано во всех газетах!
Подобная мысль даже не приходила мне в голову. Наверное, тревога и смятение настолько сильно охватили меня, повергнув в пучину мыслей о самом себе, что я напрочь позабыл об окружавшем меня мире. Естественно, все оказалось на первых полосах газет, хотя описали они все совершенно неверно!
Когда я спустился к обеду, Элен уже положила газеты на стол. Сложены они были так, чтобы в глаза сразу бросались заголовки статей. Она старалась не смотреть на меня, пока я читал.
Это и к лучшему, поскольку не знаю, смог бы я сдержать гнев и боль, охватившие меня. Ведь любой, даже самый сильный человек, способен лишиться самообладания. Уверен, жена знает меня именно таким, и остается лишь надеяться, что она сама поймет, как эти газетчики все переврали. Они изобразили все в гораздо более мрачном свете, нежели было в действительности, хотя, следует признать, реальная картина была весьма тягостной.
Они называют это делом рук сумасшедшего! Сумасшедшего! Жонглируют зловещими словами, а сами гоняются за мерзкой сенсацией, употребляют самые жесткие термины, не скупятся на гнусные выражения и приводят самые отвратительные детали.
И во всех газетах это преподносится как деяние некоего безумца. Между тем от газет требуется объективно подавать факты, а отнюдь не формулировать всякие теории, в которых они ничего не смыслят. Но нет же, они, похоже, настолько озабочены погоней за тиражами, что готовы писать любые пошлости, которые только взбредут им в голову.
Что за дьявольские изверги эти журналисты! Надо же, написали, будто преступление совершено на сексуальной почве! Это самое ужасное. Буквально все газеты написали, что девушка была обесчещена! Это ранит меня в самое сердце. Они зашли так далеко, что написали, будто одежда на ней была разодрана в клочья, бедра — сплошь исцарапаны, живот — вырван и превращен в сплошное месиво, что блузка с нее сорвана, белье превращено в лохмотья, а личные вещи исковерканы! Все факты подобраны с таким расчетом, чтобы создавалось впечатление, будто ее изнасиловали. Они не понимают, что если человек сопротивляется так, как она, то одежда просто не может сохраниться в целости и сохранности? Или у них не хватает фантазии и сообразительности ни на что, кроме сексуального мотива, и потому они готовы как угодно исказить факты, лишь бы продать побольше газет?
Я буквально взбешен! Меня переполняет ярость при одной мысли о том, что газеты могут проявлять подобную безответственность! А публика… ужасная публика… надеяться поднять тиражи за счет публикации скандальной лжи! Что случилось с нашим обществом, если мужчины и женщины наслаждаются, читая такое? Да разве может больной человек надеяться на выздоровление, если он существует в подобном окружении? Все это меня не просто обескураживает — я теряю надежду.
Газеты лежат у меня в комнате, похожие одна на другую. Заголовки немного отличаются, но суть остается та же. От «Сумасшедший растерзал девушку в лесу», «Злодейское убийство на сексуальной почве» до «Растерзанный труп на Любовной тропе». И нигде, ни в одной газетенке не высказывается предположение, что речь может идти о сугубо физическом заболевании. Они что, ослепли все? Боятся посмотреть правде в глаза? Или предпочитают иметь дело с душевнобольным, а не с невинным? Что я могу с этим поделать?
Мне приходила в голову мысль написать во все эти газеты, объяснить, как все произошло на самом деле, а заодно обрисовать сущность моего недуга. Разумеется, они бы с готовностью напечатали мои письма — опять же, чтобы поднять тиражи своих газет, — но кто может поручиться, что они не внесут в них никаких изменений и ничего не вычеркнут? Убежден, они постараются вытравить все следы правды, поскольку я уже успел убедиться, что верить им никак нельзя. Вот бы было хорошо, если бы редакторы всех этих скандальных газетенок посидели со мной в одной комнате… запертые в камере в ту самую ночь, когда все это происходит. Хотел бы я посмотреть, как изменятся их лица, когда они узнают правду, когда осознают, насколько порочны, злобны и лживы их публикации. Тогда бы я смог показать им все, чтобы преподнести урок правды и одновременно проучить, чтобы они пострадали за свои ошибки. Возможно, это не было бы настоящим наказанием, но они заслужили его. Они бы…
Не надо мне сейчас об этом думать. Я чувствую, как учащенно бьется мое сердце, как бурлит в жилах кровь. Видимо, это остаточная реакция после вчерашней ночи, какой-то побочный эффект моего заболевания. Не надо доводить себя до такого состояния, так я отступаю перед болезнью вместо того, чтобы объявить ей решительную войну. Впрочем, вполне можно понять, откуда у меня все эти переживания. Я был беспричинно оклеветан людьми, которым нет никакого дела до правды, людьми, которые сами заслуживают страдания и которым лучше было бы умереть.
Сейчас я слишком переполнен отвращением и гневом, чтобы продолжать свои записи. Позже надо будет написать им и аннулировать подписку на все газеты…
Я чувствую, что обязан рассказать о случившемся вне зависимости от того, каких усилий мне это будет стоить. Я должен описать все максимально объективно и правдиво. Это может помочь мне, принесет облегчение, позволит очиститься, но может и усугубить мое отчаяние… Мне не остается ничего иного, а там посмотрим, какой будет результат. Я должен доказать, что это был акт, совершенный больным человеком, а отнюдь не отвратительное преступление, в котором повинен извращенец. Ведь это ранит больнее всего — меня назвали извращенцем. Сексуальный извращенец! И надо же, из всей массы людей именно меня — надо же! — не поняли.
Надеюсь и молю Бога, что Элен не поверила всем этим публикациям. Вообще-то, она не особо сильна по части самостоятельного мышления и скорее склонна верить всему написанному, а не пытаться сформировать свою собственную позицию, и поэтому меня буквально бесит мысль о том, что она может подумать обо мне, прочитав все эти газеты и написанную в них ложь. Вдруг она поверит, что я действительно изнасиловал ту молодую женщину? Возможность того, что меня могут заподозрить в способности совершить подобный чудовищный акт, просто потрясает! Я бы возненавидел, люто возненавидел любого, кто поверил бы, что я способен на такое.
Я всегда был чист — и телом, и всеми своими помыслами. Даже в общении с собственной женой я постарался свести наши сексуальные отношения к минимуму. При этом я не чувствовал никакой вины, так как никогда не испытывал особой потребности в сексе, а если и занимался им, то только чтобы доставить удовольствие Элен. Мне кажется, она несколько гиперсексуальна, но мне удалось урегулировать и этот вопрос, и на собственном примере показать ей, что лучшей основой для здоровья и чистоты является воздержание. Излишнее увлечение сексом — такая же гнусность, как наркотики или пьянство.
Возможно, тот факт, что все произошло именно на Любовной тропе, создал у газетчиков ложное представление о случившемся. На самом же деле все оказалось чистым совпадением. Клянусь, я и мысли не имел каким-то порочным образом прикоснуться к ней. Даже после наступления перемены мои моральные устои остаются достаточно прочными, чтобы противостоять искушению, если, конечно, подобное вообще возникает. Впрочем, в данном случае оно не возникло, на него не было ни малейшего намека. Кстати сказать, на ее месте вполне мог оказаться мужчина. Сам по себе факт, что это была девушка, молодая и довольно смазливая, можно сказать даже симпатичная (во многом за счет дешевой косметики), не имеет никакого отношения к случившемуся. Могу поклясться и в том, что никогда и ни при каких обстоятельствах не совершу с женщиной ничего подобного.
Впрочем, если посмотреть на все это с другой стороны, я должен благодарить судьбу за то, что газеты так неверно все восприняли. Ведь это поможет сбить со следа полицию. Она станет искать сумасшедшего, сексуального извращенца, и очень мало шансов останется на то, что я попаду под подозрение. Ведь меня совершенно не в чем упрекнуть, и чем больше они будут пытаться распутать это дело, тем дальше от истины окажутся. В последней передаче по радио, в новостях, диктор намекнул, что возможно, существует какая-то связь между этим делом и убийством библиотекарши. Ну что за бестолковые, невежественные дурни! Как могло это взбрести им в голову? Нет, я, наверное, никогда не смогу их понять. Скорее всего, они бьются то над одним, то над другим делом, и там и там безуспешно, а потому полагают, что промахи следствия покажутся в глазах общественного мнения не столь явными, если удастся связать оба эти преступления. Что ж, значит до правды им не докопаться, это уж точно.
Я заметил, что все еще нё в состоянии объективно излагать факты — настолько раздражен газетными публикациями и потрясен воспоминаниями о той ночи. Но завтра опишу все как было.
Наконец-то я дождался момента, когда почувствовал, что могу все спокойно описать. До этого я не доверял самому себе, но сейчас готов изложить все, что произошло той ночью, и убедительно доказать, как неправы были газеты.
В тот день я отправился на дальнюю прогулку. Из дома я вышел прямо после обеда, а потому до наступления темноты у меня оставалась еще масса времени. Элен, похоже, не догадывалась, что это будет за ночь, или просто подумала, что я ушел ненадолго. Во всяком случае, перед моим уходом она ни о чем не спросила.
У меня не было ни малейшего представления о том, где провести ночь, но я точно знал, что в камеру не спущусь. Сама мысль об этом стала мне невыносима. Кроме того, мне надо было выбраться из города, уйти подальше от людей. Рисковать я не мог. Я подумал… убедил себя… по-настоящему поверил, что именно уединенная обстановка камеры делала мои перемены в последние месяцы особенно мучительными. Будучи отрезанным от воздуха, неба и луны, я особенно ожесточенно воспринимал их. Кроме того, я допускал, что поскольку перемены протекают особенно интенсивно именно в затхлом помещении камеры, то и для самого их наступления также необходима камера. Теперь-то я знаю, что это не так и что степень интенсивности перемены отнюдь не связана с остротой мучений, сопровождающих ее наступление. К сожалению, тогда я почему-то уверовал в это и потому никаких особых неожиданностей и тем более опасностей не предвидел.
Некоторое время я бесцельно бродил по улицам, а затем, ближе к вечеру, стал удаляться от густонаселенных районов, идя на запад. Я никуда не спешил и шел ровным шагом. Очень скоро город оказался у меня за спиной, а сам я шагал по дороге. Это было широкое шоссе, мимо меня в дыму и пыли проносились машины. Это было очень неприятно. Сам я никогда не увлекался автомобилями и предпочитал ходить пешком или ездить на поезде. Возможно, я немного старомоден, однако не вижу в этом большого греха. В наш век праздности и лени это даже представляется мне некоей добродетелью.
Вскоре стало темнеть, у машин зажглись подфарники. Тогда я смекнул, что пора подыскать уединенное место, и свернул на первую же боковую дорогу. Она была узкая, без тротуара, и вела в северном направлении; по обеим ее сторонам росли деревья, а вдали виднелись густые заросли. Постепенно шум шоссе за спиной стал затихать. На этой дороге не было машин, хотя в пыли я все же разглядел несколько отпечатков шин. Понимаете ли, тогда я еще не знал, что не настало время машин, и уж тем более никак не мог предположить, что дорога эта ведет к той самой Любовной тропе. Подобные вещи мне вообще кажутся отвратительными, и потому я никогда не задумываюсь о них. Не сочтите меня наивным, мне прекрасно известно, какими делами занимаются в припаркованных машинах неженатые люди, но я и подумать не мог, что направляюсь именно к такому месту.
Я поднимался на холм. Дорога все время извивалась, и я шел, пожалуй, не меньше часа, не повстречав ни одной живой души. Несколько раз мне попадались собаки, которые рычали и скулили, а когда я делал резкое движение в их сторону, убегали, поджав хвосты и изредка оглядываясь в мою сторону. Собаки при виде меня всегда приходят в ужас, убегают даже самые злобные псы, обычно нападающие на почтальонов и разносчиков всяких товаров. Меня это искренне удивляет. Их хозяева тоже не могут понять, почему так происходит. Одна очень крупная дворняга с громадными зубами несколько секунд неподвижно стояла передо мной прямо посередине дороги. Я издал какой-то звук и двинулся в ее сторону, и она быстро убежала, причем вид у нее при этом был какой-то побитый. Мне это показалось настолько нелепым, что я громко рассмеялся.
Вскоре я очутился на вершине холма — дорога заканчивалась у какого-то карьера или котлована. Я не особенно разбираюсь в подобных вещах, но это место показалось мне заброшенным. Сгущалась темнота, и я решил немного отдохнуть, присел на камень и ослабил галстук. Взбираясь на холм, я немного вспотел, но сейчас, находясь здесь в полном одиночестве, приятно расслабился. На память пришли картинки детства. Я был почти уверен, что перемена пройдет довольно гладко и что я даже получу удовольствие, если, как прежде, побегаю по лесу. Я и предположить не мог, что встречу кого-нибудь. Все казалось пустынным и спокойным. Шорохи леса сильно отличаются от звуков города, они как бы становятся приятным фоном, сродни музыке. Мне было приятно сидеть, закрыв глаза, и я рассчитывал, что просижу так всю ночь и ничего ужасного не произойдет. Но тут подъехала машина.
Я услышал ее приближение еще задолго до того, как она появилась. Сначала мне показалось, что машина едет где-то рядом, но потом понял, что она приближается ко мне. Меня охватило раздражение. Так хотелось побыть одному, и почему кому-то понадобилось ехать именно к заброшенному карьеру? Я подождал еще немного. Убедившись, что машина едет в мою сторону, я поднялся со своего камня, углубился в лес, прошел несколько метров в сторону зарослей кустарника, где меня никто не мог заметить, и опустился на колени.
Земля подо мной была сухая и жесткая, от нее исходил густой запах. Еще не совсем стемнело, и из своего укрытия я мог разглядеть и грязную дорогу, и камень, на котором сидел несколько минут назад. Немного спустя показался автомобиль. Он подъехал к самому концу дороги и остановился. Я надеялся, что водитель, увидев тупик, развернется и уедет, но он этого не сделал и лишь выключил двигатель. Я страшно рассердился. У меня было такое ощущение, словно он въехал на мою территорию. Я смотрел на машину из-под раскидистых ветвей кустов, и тогда до меня стало доходить, что именно происходит.
В машине сидела девушка, точнее, двое мужчин и одна девушка. Я не очень хорошо различал детали происходящего, но слышал хихиканье, какой-то хруст и приглушенные голоса. Да, именно тогда я начал что-то понимать, и гнев мой еще больше усилился. Я крепко упёрся руками в землю, из моего горла вырвались какие-то звуки — мне так хотелось, чтобы они уехали, побыстрее скрылись отсюда. Ну почему бы им не уехать?
Но они не уезжали. Внезапно стало совсем темно, и прямо у меня над головой зависла луна, лучи которой слабо освещали машину, а я все так же сидел, и слушал эти бесстыжие звуки. Мне хотелось скрыться, убежать как можно дальшё и быстрее, но неведомая сила заставила меня остаться, так что я даже не мог сдвинуться с места. Я был не в состоянии отвести глаз от машины. Думаю, что именно в тот момент со мной произошла перемена, хотя я, разумеется, об этом даже не догадывался. И уже когда она завершилась, я все так же не оценивал ее как нечто реальное и объективное.
Наконец они вышли из машины! Девушка смеялась, она была очень возбуждена, одежда на ней была частично расстегнута. Она вышла и встала рядом с машиной, потом показались оба мужчины. У одного в руках было одеяло, которое он тут же расстелил на земле; другой поцеловал спутницу. Я видел, как терлись их губы, причем мне показалось, что ей это нравится. Нехорошая это была девушка, я это сразу понял. Я видел, как она сняла с себя платье и белье и легла на одеяло, после чего оба мужчины также опустились на него и… они по очереди… О, я не в силах писать об этом. Есть такие вещи, видеть которые не в состоянии ни один нормальный человек. Но они проделали с ней все это, а я продолжал стоять на корточках, уперевшись руками в землю, и наблюдать за происходящим…
Некоторое время я пытался сдерживаться. Возможно, тот ужас, свидетелем которого я оказался, загипнотизировал меня, и мой самоконтроль отчасти ослаб. Я выжидал, хотя мне так хотелось кинуться на эти отвратительные, мерзкие существа, наказать их, положить конец всем их гнусным действиям. Наконец, спустя много времени, оба мужчины насытили свою плоть, встали и начали одеваться. Девушка же продолжала улыбаться. Какое-то время она неподвижно лежала на одеяле и было заметно, как ей все это приятно, как она наслаждается проявлением своей же порочности! Я смотрел на нее, на ее дьявольскую кривую улыбку, на то, как она лежала, откинув голову назад и приподняв колени. Смотрел на ее горло, на изогнутую дугой спину и белые бедра. Все в ее облике казалось мне тошнотворным, гадким. Она была вся видна в лучах лунного света и не предпринимала ни малейшей попытки, чтобы хоть как-то прикрыть свою наготу. Ноги ее были раздвинуты, а рядом на земле валялось белье. Я никогда в жизни не представлял, что может существовать такой порок во плоти.
Затем произошло нечто странное. Не стану делать вид, что до конца понял, что именно. Оба мужчины сели в машину, они смеялись, а потом один из них высунулся в окно и что-то сказал девушке. Она изумленно посмотрела на них и тут же вскочила. Машина уже трогалась с места, и она попыталась заскочить в нее на ходу. Вид у нее был очень расстроенный, тогда как мужчины, напротив, казались довольными собой. Они поехали назад, потом машина повернула, а девушка бежала и бежала за ними, умоляя о чем-то. Но они все же уехали. Один из них помахал ей рукой из окна, а она посылала им вслед такие мерзкие ругательства, которые не осмелился бы повторить ни один истинный джентльмен. Наконец, она остановилась, глядя вслед машине, бормоча себе что-то под нос и упершись руками в бока. Слова, которые она произносила на бегу, мне не приходилось никогда раньше слышать, я даже толком не представляю себе, что они означали, хотя давно уже не мальчик. Но все они были каким-то образом связаны с сексом, так что даже в гневе своем она была омерзительна. В жизни своей я не встречал более низко падшей грешницы, чем эта женщина. Мне представляется, что мужчины, после того как насытили свою плоть, ужаснулись содеянным ими и уехали, оставив ее, чтобы таким образом наказать за соучастие в подобном надругательстве над природой. Другого объяснения случившемуся я найти не могу, хотя мне и непонятно, почему они смеялись, когда уезжали. Во взаимоотношениях между мужчинами и женщинами есть некоторые вещи, понять которые я не в состоянии. Но я отлично представляю себе, что такое плохо, а эта девушка явно была плохой и заслуживала наказания.
И все же я отнюдь не намеревался причинять ей какой-нибудь вред, я вообще не знал, что буду делать. Дождавшись, когда она пошла назад, к своему одеялу, я вскочил на ноги и вышел на открытое место. Она как раз нагнулась, чтобы поднять трусики. Я стал очень тихо подкрадываться к ней сзади. Она подняла одну ногу и стала продевать ее в трусики, но я, видимо, издал какой-то шум, потому что она резко повернулась и посмотрела в мою сторону.
Я даже не знаю, кричала ли она. Рот ее открылся, но никакого звука я не услышал. То ли она была слишком напугана, чтобы кричать, то ли у меня почему-то перестали слышать уши. Девушка сделала несколько неуверенных шагов назад, потом подняла руки, держа ладони обращенными в мою сторону. Трусики обмотались у нее вокруг щиколоток, страх на лице был неописуемый.
Я медленно пошел на нее, вытянув вперед руки и оскалив зубы. Когда я приблизился, она упала на землю. Взгляд ее ни на секунду не отрывался от моего лица. Даже когда я встал прямо над ней, она продолжала неотрывно смотреть на меня. Казалось, ее страх передался и мне. Я уверен, что хотел лишь напугать ее, но в страхе есть что-то такое… запах страха… он лишил меня контроля над собой. По запаху страх и кровь очень похожи. Я уже ничего не мог с собой поделать, и виной тому была она сама. Да, она сама приблизила меня к этому, точно так же, как до этого завлекла тех мужчин, чтобы они совершили с ней свои омерзительные действия. Я помню, что, когда увидел ее ярко светящиеся белые бедра, двигающиеся накрашенные губы, мне захотелось разорвать, сокрушить, уничтожить ее, вонзить свои когти в ее плоть, так, чтобы брызнула кровь, чтобы можно было покончить с этой бесовской жизнью.
Тогда я и прыгнул на нее.
И все это время она смотрела мне прямо в лицо, пока ее глаза не подернулись пеленой. Мне показалось — она необычно долго сохраняла сознание.
Не помню, что случилось потом, не знаю, сколько времени просидел на четвереньках над ее трупом или что делал с ним. Наверное, если газеты все же правильно описали состояние ее тела, я какое-то время оставался там. Но кроме этого они почти все переврали, и я очень рад тому, что смог сейчас описать, как все было на самом деле. Теперь хоть в одном месте написана правда.
Да, это правда, именно так все и произошло.
За последние две недели я ни разу не притронулся к дневнику. Даже не читал его. Думаю, что описанием последней сцены я крайне переутомил себя, так что надо было освободить мозг от последствий болезни и на некоторое время расслабиться. Как все-таки плохо, что современная цивилизация оставляет человеку так мало времени для расслабления. Мне еще повезло, что я, в отличие от некоторых безумцев, никогда не имел привычки гоняться за деньгами, успехом или так называемым счастьем. Разумеется, я не стал бы возражать, если бы все это у меня так вот вдруг оказалось, однако и не опечалюсь, если останусь без ничего. В конце концов, я достаточно мужественный и разумный человек, хотя мне надо было бы появиться на свет на несколько сотен лет раньше. Впрочем, я не жалуюсь. Никогда не любил хвастать, но мне почему-то кажется, что когда-нибудь я смогу установить гармоничные отношения с собственной болезнью, научусь относиться к ней так же, как к любым другим сторонам своей жизни. Если на то пошло, это ведь всего одна-единственная ночь в месяце, так что страдать мне приходится не чаще, чем двенадцать раз в году. А ведь могло бы быть и хуже, гораздо хуже.
Повсюду бродит масса болезней, просто они общеизвестны и их воспринимают как должное, тогда как мой недуг остается уникальным и потому кажется намного более ужасным, чем он есть на самом деле. Во всяком случае, моя болезнь не столь страшна, как, скажем, рак, проказа или полная слепота. Пожалуй, лишь собственное тщеславие заставило меня относиться к ней с повышенным вниманием, а потому я очень рад, что смог отбросить подобные мысли и начать относиться к ней так, как она этого заслуживает. Если это испытание было ниспослано свыше, чтобы испытать меня, то уж тем более нельзя ударить лицом в грязь. Я сейчас счастлив как никогда, потому что впервые за все это время ощущаю ясность мыслей и отношусь к своему пороку так же спокойно и ровно, как привык относиться ко всем другим вещам. И агонию свою я воспринимаю так, словно это некая разновидность удовольствия, ну, или, по крайней мере, относительного счастья. Я научился сосуществовать со своей болезнью точно так же, как привык мириться с жестокостью общества или с дефицитом интеллекта Элен.
Я в очередной раз перечитал все, что написал о событиях той ночи. Все объективно и точно и, надеюсь, помогло мне лучше познать самого себя. При этом я обратил внимание на одно обстоятельство, которое совсем недавно встревожило бы меня, а сейчас лишь позволяет, лучше понять и узнать… В описании того, что произошло, я постоянно упоминал самого себя, называл себя самим собой, а не тем существом, в которое преображаюсь. Понятно, что слова эти были лишь средством защиты, и я использовал их только из боязни посмотреть правде в глаза.
На самом же деле оно и я — единое целое. Мы представляем собой одно естество, пусть с отличиями и нюансами, но в принципе — одно и то же. Теперь я могу откровенно признать этот факт, что, естественно, не может не свидетельствовать о высокой организации моего мышления. Вот только не знаю, мой почерк изменился потому, что я так напряженно пытался припомнить все подробности своего превращения, или потому, что теперь мне так удобнее и легче писать? Впрочем, какова бы ни была причина, я лично считаю это добрым знаком, хорошим симптомом, который свидетельствует о моей искренности и полной раскованности. В конце концов, это была необычная ночь… экстраординарная… и поистине странно, что запомнил я ее как-то по-особому, не так, как те ужасные ночи, которые провел в камере. Надо будет подождать и посмотреть, как все пройдет в этом месяце, когда я снова спущусь к себе в подвал. И дневник обязательно возьму с собой — времени у меня будет достаточно. Оставаться снаружи слишком рискованно, хватит уже всяких несчастных случаев. Но… я почти уверен, что в данном конкретном случае все сложилось как нельзя лучше.
Возможно, кому-то это покажется бессердечным, но ведь именно такими обычно представляются многие верные мысли. Так вот, только задумайтесь, скольких молодых людей могла бы обесчестить эта женщина, скольких она бы ввергла в пучину греха, порока и разврата… Что ж, пожалуй, я спас немало человеческих жизней. А уж ей-то, понятное дело, самое лучшее было умереть. Зачем таким существам вообще жить? Такая молодая, а уже успела погрязнуть в скверне, и никогда в своем падении не смогла бы обрести счастья…
Надо же, как только мне в голову могли прийти мысли о самоубийстве на следующий день после случившегося?! Как это эмоционально, как непохоже на меня. Зато сейчас со мной полный порядок, и за последние две недели я чувствую себя гораздо лучше, чем раньше. Трудно найти этому объяснение; я словно обрел нечто… как будто внезапно достиг, добился чего-то такого, к чему, сам того не подозревая, давно стремился. А в сущности ничего не изменилось. Во всяком случае, я ничего не замечаю. Это должно было быть нечто неуловимое, словно я устранил из своего сознания тревогу, о существовании которой даже не подозревал. Наверное, шок от событий прошлой ночи взорвал некую преграду, существовавшую в моем мозгу. Определенно, это как-то взаимосвязано. Я не в состоянии пока до конца разобраться в собственных мыслях и эмоциях, но какая-то связь явно существует. Не скажу, чтобы это было новое ощущение, просто я достиг следующей стадии удовлетворения. Помню, что испытывал нечто подобное в дни далекой юности. Чем-то это похоже на те чувства, которые я пережил, когда разбил свою любимую игрушку; очень близко к моим переживаниям, когда я пристукнул того злобного пса, что напал на меня. Действительно любопытный феномен. Как странно, что три совершенно разных события способны вызвать такие схожие чувства. Мне лично это представляется весьма интересным…
Вот и приближается мой день. Я совершенно спокоен, нахожусь в прекрасной физической форме, сознание мое ясно, я веду праведную жизнь и, раз уж мне предстоит пострадать еще одну ночь, едва ли стоит роптать и жаловаться. Правда, очень досадно, что жена ведет себя так странно. Весь этот месяц мне казалось, что она как бы отстранилась от меня. Как знать, возможно, Элен все же поверила некоторым из тех лживых публикаций в газетах и теперь сердится на меня, хотя прямо она мне об этом ничего не сказала — ни слова. Теперь об этом пишут уже не на первых полосах газет — поступили новые скандальные истории, другая ложь, — хотя каждый день помещают небольшие заметки о ходе расследования. Всякий раз повторяют, что арест близок, но я только посмеиваюсь. Надеюсь, что они не арестуют невиновного человека, а с другой стороны, если подобное и случится, то это наверняка будет действительно настоящий извращенец, повинный в гораздо более мерзких преступлениях, чем мое, так что особенно беспокоиться на этот счет не стоит. И наказание за чужой грех не покажется ему несправедливым, коль скоро сама жертва небезгрешна. Что же до меня… и человека, который убил, библиотекаршу… то тут я не чувствую за собой никакой вины.
Сегодня, возвращаясь домой после обычной дневной прогулки, я увидел выходившего из нашего дома строительного рабочего. Снаружи стоял грузовик, и мне показалось, что он принадлежит той же компании, которая оборудовала у нас в доме камеру. Я спросил об этом Элен, но она лишь взглянула на меня и сказала, что никакого рабочего не было. Поначалу я крайне удивился, а потом, на какое-то мгновение задумался: «Не изменяет ли она мне?». В самом деле, поведение ее было весьма странным, нервным каким-то. Впрочем, сама по себе эта мысль слишком ужасна, и я должен раз и навсегда выбросить ее из головы. Грех подозревать собственную жену.
Тогда я стал гадать, в чем же дело? Наверное, она решила как-то усовершенствовать мою камеру, возможно, заказала новую обивку или ввинтила более яркую лампочку. Больше ничего не приходило в голову. Естественно, ей хотелось сделать сюрприз, чтобы у меня поднялось настроение, когда я войду в камеру. Пожалуй так оно и будет. Надеюсь, у нее хватило ума найти какое-то логичное объяснение и растолковать рабочему, когда он зашел в камеру, зачем нам понадобилась эта обивка на стенах. Ведь даже у самых тупых строительных рабочих иногда возникают всякие мысли… Возможно, они даже газеты иногда читают. А что, черт побери, почему мы не можем иметь камеру с обитыми стенами, кто может лишить нас этого права?
Потом я подумал, что этот человек приходил, чтобы установить более крепкие замки на двери. А Элен все это время была такая странная… отстраненная. Может, она чем-то напугана? Бедняжка. Я понимаю ее. Надо будет постараться помягче обходиться с ней, более терпимо относиться к ее слабостям. Пожалуй, надо будет каким-то образом выразить ей свое чувство. Может, сегодня вечером зайти к ней в спальню? Она так радуется всякий раз, хотя я давненько уже этого не делал. Впрочем, сама виновата. Не даст ни малейшего намека, а я ведь иду на это исключительно ради нее. А вдруг она тоже поняла, что лучше всего — долгое воздержание?..
Элен очень сильно изменилась.
Ну кто способен по-настоящему понять женщин? В глубинах самой простой и лишенной воображения особы существуют потаенные места, проникнуть в которые не дано никому. Я считаю себя не менее проницательным, чем любой другой мужчинами полагаю, что умею строить логические умозаключения, однако отказываюсь понимать, в чем причина всех тех изменений, которые произошли в моей жене. И началось это отнюдь не вчера, хотя с особенной силой проявилось именно прошлой ночью. Можно допустить, конечно, что для этого вообще не существует причин и атомы женского мозга перемещаются в полнейшем беспорядке. Впрочем, мне ненавистна эта мысль, поскольку лично у меня всегда имелась хорошо организованная жизненная концепция.
Но я не отвергаю и иных возможностей. У меня вообще не должно быть предубеждений, поскольку замкнувшийся в себе разум лишится возможности вынести все те превратности жизни, с которыми сталкивается человек в моем положении. Меня ничуть не удивит, если я узнаю, что являюсь единственным человеком, когда-либо страдавшим от подобного недуга и все же сохранившим здравый ум. Возможно, это звучит несколько тщеславно, но человек всегда должен отдавать себе отчет в собственных достоинствах, чтобы уметь ими как следует распорядиться. Впрочем, я никогда не отличался особой гордыней.
Вчера вечером я зашел к ней в комнату. Она легла пораньше, а спустя некоторое время пришел я. Но на сей раз все оказалось совершенно по другому. Едва я открыл дверь спальни, как она села на постели, подтянув одеяло к самому подбородку и глядя на меня широко раскрытыми глазами. Мне даже показалось, что все это время она лежала и ждала, когда я приду. Само по себе это довольно странно. И то, как она смотрела… это очень походило на страх. Когда я прикоснулся к ней, она вся сжалась, ничего не сказала и лишь продолжала дрожать, всматриваясь в мое лицо. Мне было ненавистно видеть выражение ее глаз, как будто она думала, что перемена произойдет именно сейчас. Наверное, просто перепутала дни, но как она могла подумать, что ошибусь и я? Как может моя собственная жена бояться меня? Это или результат тех гнусных публикаций, или же у неё не осталось сил от перенесенного напряжения, страданий и переживаний за меня. Такое вполне может быть. По мере приближения очередного спуска в камеру она всегда меняется. Я слышал, что люди часто переживают за своих любимых, страдают за них. Бывает, что мужчины испытывают физическую боль, когда их жены беременны. Вполне возможно, что это как раз тот самый случай. Лично я предпочитаю объяснить все это именно так, поскольку очень неприятно думать, что она действительно боится меня.
Когда мы поженились, Элен поначалу проявляла повышенную чувственность, даже страстность. Я бы сказал, даже слишком большую возбудимость, что заставило меня несколько раз призвать ее к сдержанности. Женщина не должна столь безудержно отдаваться плотским удовольствиям. Допускаю, что человеку может быть приятно испытывать радость от интимного акта, но разве можно этим злоупотреблять?
Как-то Элен вздумалось самой проявить инициативу в этом деле, потом она вдруг повадилась спрашивать, не собираюсь ли я заглянуть к ней в спальню. В итоге мне пришлось в достаточно твердых выражениях прочитать ей нотацию на эту тему. Впрочем, едва ли стоило винить ее: она была невинна, малоопытна и совершенно не понимала, сколь порочно себя ведет. Уверен, что столь открытым выражением своего чувства она лишь пыталась доставить мне удовольствие, однако мне кажется, что молодая женщина должна сердцем чувствовать греховность подобного поведения. Хотя, разве я ей судья?
Я никогда не пытался изображать из себя моралиста — просто я достаточно нравственный человек, который хочет показать другим людям, как надо жить. Мне, конечно, приходилось проявлять в отношении Элен некоторую жесткость, однако делал я это исключительно ради ее же пользы.
Так вот, прошлой ночью все оказалось совершенно иначе. Она не проявляла ни малейшей настойчивости и была явно обрадована, когда все кончилось и я стал собираться к себе. На протяжении всего акта она неотрывно и очень странно смотрела на меня, так что я даже почувствовал некоторую неловкость. Я вообще сильно смущаюсь всякий раз, когда совершаю брачный акт, но в этот раз сложилась особенно непривычная ситуация. Не то чтобы неудобно, нет… я даже не знаю, как выразить это ощущение, просто почему-то у меня было очень тревожно на душе. Мне бы не хотелось, чтобы она и впредь смотрела на меня подобным образом. Это в чем-то сродни страху… Не знают что это… просто при этом я всегда чувствую… представляю… какие-то смутные, неясные вещи. Это очень трудно описать, чтобы было понятно. Где-то, прямо под поверхностью моего сознания теснятся всевозможные неясные предметы, вещи, явления — смутные, туманные, темные и неприятные. Иногда даже опасные. Тайные образы — вот, пожалуй, самое точное определение.
Завтрашнего дня я жду с обычным страхом и отвращением, хотя на сей раз к этому примешивается и некоторое любопытство. Мне интересно, каким образом события прошлого месяца подействовали на мою болезнь. Весь июль я пребывал в безмятежном настроении. Мне удалось настолько хорошо примирить себя с самим собой, что я не удивлюсь, если обнаружу в своем недуге определенные изменения. Прошедший месяц мог оказаться своеобразным катализатором и изменить сущность химического процесса… возможно, изменить его к лучшему. Впрочем, что бы ни случилось, я все перенесу исключительно стойко.
Я бы рассказал Элен о своих надеждах, не веди она себя столь отчужденно и странно. Впрочем, пока я сам во всем не разобрался, лучше этого не делать.
Что пользы от ложных ожиданий и надежд?
Вот и сегодня утром она опять повела себя довольно своеобразно.
Я прошел в холл, чтобы взять перчатки, а когда обернулся, то увидел, что она из-за угла смотрит на меня. Да, виднелся только краешек ее лица, который сразу же спрятался. Я подошел и спросил, не нужно ли ей чего, но она сначала пробормотала что-то невнятное, вроде того, что не знает, собираюсь ли я спускаться в подвал или нет. С чего бы ей интересоваться этим? Ей известно, что я ненавижу камеру и без крайней нужды никогда не спускаюсь в нее. Когда я разъяснил ей это, она заметно успокоилась, так что я склонен приписать ее поведение избыточному перевозбуждению, нарастающему по мере приближения моего времени. Может, она опасается, что оно настанет раньше обычного и что мне придется провести в камере больший срок, возможно, даже не одну ночь? Я понимаю, насколько это взволновало бы ее, и осознаю, что она действительно заботится обо мне. Но с другой стороны, это свидетельствует и о том, что она полностью неспособна понять сущность моей болезни.
Сегодня меня буквально распирает от избытка энергии. После обеда я совершил длительную прогулку быстрым шагом, остановившись у детской площадки, чтобы посмотреть, как играют ребятишки. Мне показалось, будто я, как и они, наслаждаюсь жизнью, и меня охватила такая жалость, что у меня никогда не будет детей! Они беззаботно веселились, а я стоял и скорбел, что когда-нибудь они подрастут и будут вынуждены столкнуться с жизненными проблемами. Мое детство было отнюдь не безоблачным, по крайней мере, в воспоминаниях оно не кажется мне особенно счастливым, если не считать отдельных моментов. Однако я не завидую другим, поскольку именно мое детство позволило мне вырасти в достойного мужчину, и теперь я могу окинуть мысленным взором всю свою жизнь и не найти в ней ни малейшего эпизода, о котором следовало бы жалеть. Все, о чем я скорблю, произошло отнюдь не по моей вине, оно было предписано свыше, еще до того как я появился на свет. Какое же это неописуемое блаженство, когда человек может оглянуться на свое бытие и представить его как единый последовательный процесс, в котором нет ничего, за что он должен испытывать стыд, что омрачало бы его прошлое; знать, что вся его жизнь была именно такой, какой он ее и замышлял, имея в виду, конечно, лишь те обстоятельства, которые он мог сам выбирать.
Я уже почти жду наступления сегодняшней перемены и практически уверен, что в ней будет какое-то отличие… Или это лишь потому, что сейчас я не нуждаюсь ни в каких отличиях, ибо я уже не столь мрачно и пессимистично оцениваю перспективы развития своего заболевания? Надеюсь, что то существо, в которое я трансформируюсь, будет отличаться такой же уравновешенностью.
Итак, дверь заперта. Элен поднялась наверх, и я остался в камере один. Сегодня Элен проявила ко мне особую любезность и приготовила мои любимые блюда: простую и здоровую еду, а потом все время о чем-то смущенно болтала, старалась быть веселой, как-то отвлечь меня от того, что вскоре должно случиться. В общем-то я благодарен ей за эти мелкие и жалкие потуги противостоять тому, что выше ее сил. Я решил, спуститься пораньше, чтобы у нее не было причин для беспокойства. Я боялся, что она станет нервничать, испугается, и мне захотелось разделить с ней эту муку… заранее представить себе картину того, как все это будет происходить.
В камере я не обнаружил никаких перемен, но был уверен, что какие-то нововведения она все же осуществила, хотя замок оставался прежний, да и обшивка стен была все так же изодрана. А может, она приглашала рабочего только для того, чтобы он прикинул смету предстоящих расходов, а сами работы начнутся лишь в следующем месяце? Надо было заранее позаботиться о том, чтобы ввернуть лампочку поярче — писать очень неудобно, а по углам вообще темно. Если…
Я только что сделал ужасное открытие и сейчас просто неспособен обдумать его значение. Холодная острая боль пронзила мой позвоночник, а тело буквально обратилось в лед. Я сидел и писал, потом посмотрел на стену и… там, в стене была дыра! Совсем маленькая, так что поначалу я даже не заметил ее. Она располагалась в углу, рядом с дверью, но размеры ее все же позволяли заглянуть внутрь камеры… Раньше ее там не было, а кроме того на полу осталось немного бетонной пыли, и мне все стало ясно: ее проделали совсем недавно. Так вот зачем приходил строитель… Но с какой целью жене понадобилась эта дыра? Что вообще на нее нашло? С чего это она совершила подобную гнусность? Да она с ума сошла! Ей захотелось заглянуть в камеру, после того как произойдет перемена! Но зачем ей это? Это не поддается осмыслению, это чудовищно. Одна лишь мысль о том, что она увидит меня… увидит, как я превращаюсь… в кого-то, во что-то, непохожее на человека…
Я присел у стены, в которой была проделана дыра, так, чтобы меня не было видно снаружи, и долго не мог решить, как быть дальше… потом, когда переменюсь. Ведь то существо неспособно или просто не желает мыслить логически, оно иррационально, а потому не станет вот так сидеть, чтобы его никто не увидел. Я подумал было заткнуть дыру рубашкой, но боюсь, что она вся превратится в клочья, когда процесс достигнет решающей стадии. Или жена попросту вытолкнет ее какой-нибудь палкой. Я абсолютно бессилен что-нибудь сделать. Она увидит меня!
Я просто не нахожу себе места от ужаса, кажется, что меня вот-вот вырвет. Голова идет кругом. Почему Элен сделала со мной такое? Или это просто нездоровое любопытство? А может, у нее имеется какой-то порок, извращение, о котором я раньше даже не догадывался? Возможно, она до сих пор сомневается во мне и желает убедиться, получить дополнительные доказательства, что я не сумасшедший и не выдумал все это? Не знаю. Одна лишь мысль о том, что она будет наблюдать перемену, ужасает меня. Ведь одному Богу известно, какое воздействие может оказать на нее подобное зрелище. Мне остается надеяться лишь на то, что она отнесется к этому, как к болезни, и что столь жестокая правда не лишит ее рассудка. Впрочем, рассудок у нее и так не слишком силен, и я боюсь… Я видел выражения лиц людей, которые наблюдали меня после перемены. Тот пьяница… девушка… В их взглядах застыло безумие, а Элен такая слабая… Я замечал выражение страха в ее глазах даже тогда, когда был вполне нормален. После того как она прочитала всю эту ложь в газетах, эту гнусную ложь про расчленения и терзания… той ночью, в постели… и тот страх, от которого ее лицо светилось словно луна, дергалось и трепетало — я наблюдал весь этот ужас, понимал, что он не ослабевает, не исчезает, и видел… Я чувствую… Чувствую, что нельзя оставлять человека наедине с таким страхом… Как я смогу снова посмотреть на нее после того, как… когда стану нормальным… когда…
Я услышал, как хлопнула верхняя дверь.
Похоже, она спускается в подвал…
Наверное, уже утро. Со мной все в порядке, только я совершенно выбился из сил. Одежда разорвана в клочья. Скоро спустится Элен и откроет дверь. Сможет ли она взглянуть мне в глаза после вчерашней ночи? Я умолял ее уйти, но она даже не ответила, просто смотрела в камеру и ждала. Мое возбуждение ускорило процесс перемены, которая наступила раньше, чем обычно, и тогда я полностью потерял самоконтроль. Элен все видела. Я ненавижу ее! Ненавижу за то, что она сделала. Просто сгораю от ярости, стыда и ненависти! Когда она откроет дверь, мне придется мобилизовать всю свою волю, чтобы сдержаться и не ударить ее. Хотя она заслуживает хорошей оплеухи. Даже большего заслуживает. Никакое наказание не покажется слишком суровым за то, что она натворила. Она усугубила, сделала мой недуг намного тяжелее, чем раньше. Я отлично помню, как метался, цепляясь за стены, пытаясь выбраться наружу, разодрать края дыры, а она все это время стояла там, по другую сторону несокрушимого барьера, и наблюдала. Она чудовище, злодейка, дьявол! Нет таких слов, которыми можно было бы назвать ее…
Число я не знаю, нет никакой возможности определить, сколько сейчас времени. Все кажется вечностью. Записи меня больше не интересуют: к чему они мне теперь? Да и чернила в ручке почти кончились. Лампочка едва светит, так что скоро я окажусь в полной темноте. Я бы мог писать собственной кровью, но кажется от этого будет мало проку… И потом, я не выношу вида крови, слишком о многом она мне напоминает. И все же хочется написать еще хоть что-нибудь — это мой единственный союзник в борьбе с безумием. Я могу перетерпеть голод, жажду, но угроза потери рассудка для меня невыносима.
Никак не пойму, почему она так со мной поступила? У меня больше нет к ней ненависти, я просто не могу понять ее. Иногда она спускается и смотрит в дыру. Раз в день, раз в неделю… Сейчас я уже не знаю. Мне все равно. И ничего при этом не говорит. Я пытаюсь заговорить с ней, но она не отвечает. Иногда издает какой-то странный звук, похожий на фырканье. Мне кажется, она сошла с ума. Когда я начинаю умолять ее — она уходит…
Так хочется есть…
Попробовал жевать обивку со стен, но из этого ничего не вышло, только еще больше захотелось пить. Свет уже почти не горит. Писать, правда, можно, если встать прямо под лампочкой. Да и в глазах все время двоится. Я сильно ослаб, постоянно кружится голова. Наверное, никогда уже больше не смогу писать.
Теперь ясно, что именно здесь мне суждено умереть. Я смирился с этой мыслью. Но если это действительно так, то произойдет это не по моей вине. Я не заслужил подобного конца. Перенося в своей жизни все эти страдания, я всегда оставался абсолютно невинным человеком. Страдал за грехи предков, и вот — умираю из-за безумия собственной жены. Это несправедливо, но я не возражаю. А сейчас надо лечь! Я уверен, что больше писать будет нечего.
Наверное, наступила ночь. Я укусил собственную руку…
Вот что было в тетради, которую я обнаружил в ящике тетушкиного стола. Там было исписано еще несколько страниц, но почерк оказался совершенно неразборчивым. Возможно, человек пытался писать в темноте или хотел сделать какие-то пометки. Особо я в них не вчитывался.
Медленно закрыв тетрадь, я уставился на ливший за окном дождь. Временами раскатисто громыхал гром, под напором ветра поскрипывал старый вяз, ветер гонял по небу облака. Где-то залаяла собака. Посидев так некоторое время, я встал и положил тетрадь в карман плаща. Время было позднее. Я прошел в холл и открыл дверь, ведущую в подвал. Мне надо было спуститься туда. Я чувствовал некоторую неловкость, но все же намерения своего не изменил. Воздух там был густой, спертый, как в склепе, но я все же стал спускаться по ступеням.
Камера, как и было написано в тетради, располагалась в углу подвала. Я шел по бетонному полу и слышал необычно громкий стук собственных шагов. Дверь была закрыта на засов, но я, не задумываясь, отодвинул его. С громким скрежетом он отъехал в сторону, на пол посыпалась ржавая пыль. Я попытался открыть дверь, но та даже не шевельнулась: значит, помимо засова была заперта еще и на ключ. Замок выглядел массивным, а дверь — очень прочной. Я прошел в угол и сразу отыскал дыру в стене — края ее уже начали осыпаться. Я заглянул внутрь, но толком ничего не разглядел — там было темно, потом повернулся и спокойно пошел назад. Я был преисполнен намерения отыскать ключ от камеры, он наверняка находится среди тетушкиных вещей. Едва я наступил на верхнюю ступеньку, она неожиданно подломилась и, чтобы не упасть, мне пришлось прыгнуть. Уже стоя на полу в холле, я чуть не потерял равновесие и неожиданно бросился вперед, выскочив через входную дверь прямо под дождь. Не могу сказать, что я трусливее любого мужчины, а кроме того в отличной спортивной форме и достаточно силен, но в тот день я бежал как угорелый и остановился, насквозь промокший, лишь удалившись на порядочное расстояние от дома. Плащ так и остался в холле.
Прошло немало времени, но с тех пор я так больше и не побывал в доме, который унаследовал от тетушки Элен. Впрочем, когда-нибудь, наверное, побываю. Меня часто мучает любопытство: что сейчас в том подвале? Разумеется, там нет ничего, что могло бы причинить мне вред, ведь все это было так давно. Да и сама тетушка, конечно же, не раз заходила туда, иначе как же у меня оказалась бы эта тётрадь. Я внимательно просмотрел старые газеты и нашел сообщение об одном нераскрытом убийстве, очень похожем на то, про которое писал ее муж. А может, я и ошибаюсь. Разумеется, он был сумасшедший и все это лишь плод его воображения. И все же… Мне так хочется узнать, что же именно видела тетушка Элен, когда в ту ночь подглядывала за ним? Поняла ли она тогда, что он лишился рассудка и именно поэтому оставила его там? Или увидела что-то еще? Что-то такое, отчего сама сошла с ума?
Этого мне, пожалуй, не узнать никогда. Не думаю, чтобы она вела собственный дневник. Впрочем, меня это и не волнует, во всяком случае не очень. Сам я никогда не отличался особым суеверием, но все же решил, что у меня не должно быть детей.
Видите ли, тетушка Элен была мне родней по браку, а кровно я был связан с ее мужем. Тетрадь так и осталась у меня, и я иногда перечитываю ее, пытаясь докопаться до истины. Иногда я читаю ее долгими белыми ночами, когда луна такая круглая и яркая и мне нечего делать кроме как в полном одиночестве сидеть у окна.
Живу я один. Можно было бы завести собаку, но животные меня почему-то не любят, а собаки так просто боятся. Мне бывает так скучно. Пожалуй, я тоже начну вести дневник, чтобы хоть чем-нибудь заниматься по ночам, а то просто сижу вот так, смотрю на луну, разглядываю собственные руки…
В глазах окружающих Элиот Уайлдермен никогда не выглядел человеком, отличающимся неуравновешенностью характера, которая порой в минуты жестокого отчаяния толкает людей на самоубийство. Даже у его квартирной хозяйки миссис Джовит не возникало ни малейших подозрений, что он способен наложить на себя руки. Да и с чего ей было это подозревать? Если на то пошло, Уайлдермен был далеко не беден, отличался завидным здоровьем, добрым нравом и вообще снискал себе симпатии большинства жителей старомодной деревушки под названием Херон. Поселившись в таком уединенном селении, как эта деревня, он заслужил репутацию простого и вполне приятного человека, всегда способного найти общий язык с ее отставшими от жизни и во многом деградирующими обитателями.
Могло показаться, что за последние двести лет своего существования цивилизация старательно обходила Херон стороной. В любом другом месте такие дома, которые встречались здесь на каждом шагу и в которых жили не окончательно еще впавшие в скотство и маразм люди, посчитали бы трущобами: это были старинные постройки с обветшалыми фронтонами, высокими остроконечными крышами, странными тротуарами, чуть ли не на целый метр возвышавшимися над мостовой, и покосившимися дымоходами, напоминавшими искореженные пальцы, уткнувшиеся в бездонно-мрачное небо.
Несмотря на все эти явно отталкивающие стороны Херона, Уайлдермен, приехавший в деревню в начале сентября, пребывал в достаточно бодром настроении. Вселившись в предварительно заказанную комнатенку на третьем этаже одинокого постоялого двора, именовавшегося гостиницей, он довольно быстро освоился, и вскоре после этого его часто можно было видеть бродящим по обдуваемым пронизывающими ветрами окрестным холмам, заросшим жесткой подсыхающей травой, или заходящим в гости к разным людям, с которыми он в своей ненавязчивой и тактичной манере вел долгие разговоры на темы особенностей местного фольклора. Судя по его поведению, можно было предположить, что он вполне доволен ходом своих научных поисков, так что очень скоро его рукопись по проблемам антропологии пополнилась массой новых фактов и занимательных подробностей.
И все же, где-то в самых потаенных уголках сознания, он оставался не вполне доволен проделанной работой. Чувство это не достигло пока особой остроты, чтобы доставлять ему серьезное неудобство и отбить охоту к дальнейшим исследованиям или хотя бы просто испортить настроение, однако оно все же присутствовало и определенно давало о себе знать. Подобно крохотной соринке в глазу, оно постоянно досаждало ему, настойчиво нашептывая в самое ухо, что здесь что-то не так.
Прожив в Хероне всего месяц, Элиот накопил столько материала, что его количество само по себе постепенно стало трансформироваться в новое качество, поэтому оставалось сделать лишь самую малость, чтобы рукописный труд достиг состояния готовности. Не переставая удивляться тому, что смог достичь гораздо большего, нежели рассчитывал перед приездом в Херон, Уайлдермен все же решил, что может теперь немного расслабиться и уделить больше времени изучению этой суровой, но странно очаровавшей его местности и заселяющих ее жилища обитателей, чему, как ему казалось, он прежде уделял недостаточно внимания.
Многочисленные друзья не раз рассказывали ему, что Херон и сам по себе представлял подлинный кладезь архитектурных построек XVII и начала XVIII веков, к числу которых позднее добавились лишь несколько отдельных зданий более современной эпохи. При этом, разумеется, имелись в виду отнюдь не ветхие лачуги, хотя и они каким-то странным, почти извращенным образом вызывали его живейший интерес. Ни одно из этих сооружений не могло предложить их обитателям даже малейшего намека на комфорт; о канализации и вентиляции не могло идти и речи, а если они и существовали, то в крайне запущенном состоянии. Небрежно сложенные из грубо отесанных бревен, эти домики были снаружи покрыты плесенью, а изнутри насквозь пропитались сыростью, смешанной с удушающим запахом пота. Одним словом, единственное, на что годились эти постройки, так это на ночлег, да, возможно, на чахлое укрытие от непогоды.
Между тем была у всех этих хибар и еще одна общая, объединявшая их черта — все они были снабжены тяжелыми деревянными дверями, укрепленными изнутри полосами кованого железа и запиравшимися либо на мощные засовы, либо на крепкие замки. С учетом же того, что внутреннее убранство домов едва ли могло привлечь внимание даже самого непритязательного вора, Элиота искренне удивила столь неожиданная тяга жителей к явно избыточной защите от постороннего вмешательства.
При первой же удобной возможности Уайлдермен спросил одного из их обитателей — толстого, почти опустившегося мужчину со спутанной бородой и хитрым, подозрительным взглядом, которого звали Абель Уилтон, — в чем причина всех этих грандиозных мер безопасности. Однако, несмотря на то, что между ними к тому времени сложились довольно неплохие отношения и Уайлдермен нередко угощал Абеля напитками и табаком в обмен на информацию о местных легендах, все, чего ему удалось добиться от этого доходяги, сводилось к нескольким сбивчивым фразам типа того, что жители боятся диких животных, которые «прячтся п-лесам, бегат п-холмам, а п-нчам спускатс в деревн и разбойничт».
Вместе с тем неожиданный прищур глаз и очевидное нежелание говорить на эту тему выдавали его с головой, хотя Элиот из тактических соображений сделал вид, что принял подобное объяснение, а потому воздержался от дополнительных вопросов. «В конце концов, — подумал он, — что пользы от прямых, хотя и вполне обоснованных обвинений людей в неискренности и лжи?» В итоге он лишь накличет на себя неприятности, вызовет раздражение, а то и озлобленность односельчан Уилтона, которые, несмотря на все свое дремучее невежество, оставались крайне обидчивыми людьми.
Спустя некоторое время после того как Уайлдермен подметил столь странную особенность окраинных жилищ Херона, от его внимания не ускользнуло то обстоятельство, что укреплены буквально все постройки, в которые он заходил, — на дверях красуются мощные замки и засовы. Более того, столь же крепкими запорами снабжены и оконные ставни, хотя на окнах установлены еще вполне надежные решетки. Предприняв очередные попытки разузнать причины столь повышенной предосторожности, он вновь и вновь слышал путаное бормотание насчет диких зверей и воров, но все так же испытывал явное недоверие к подобным объяснениям. Он еще как-то, с очень большой натяжкой, мог поверить в воровскую версию, даже несмотря на очевидную нищету внутренней обстановки лачуг, но при чем здесь дикие животные, когда за время всех своих долгих и ставших почти регулярными прогулок по окрестным холмам он не замечал даже малейшего намека на существование какого-то зверья, во всяком случае такого, которое могло бы представить опасность для человека? В конце концов он пришел к выводу, что любые новые попытки разобраться в этой загадке принесут, скорее всего, столь же скудные результаты, а потому решил прекратить расспросы в надежде найти другие пути решения этой проблемы. Возможно, подумал Элиот, именно она-то подспудно и не давала ему покоя все эти дни.
Где-то в середине октября — а Уайлдермен стал теперь более внимательно присматриваться к своему окружению — он впервые заметил одно довольно странное обстоятельство: с наступлением темноты ни один житель деревни не покидал своего дома. Элиот тут же поймал себя на мысли, что и он сам с самого начала жизни в Хероне также не выходил на улицу после захода солнца, хотя это получалось, естественно, как-то непроизвольно. В самом деле, поначалу он не придавал этому никакого значения — темнело тогда поздно — но по мере того как день становился короче и в него все безжалостнее начинала вползать ночная мгла, столь необычная особенность поведения жителей деревни не могла не привлечь его вниманий, создав тем самым еще одну загадку, над которой ему предстояло поломать голову.
Впервые он подметил эту странную привычку обитателей Херона, когда однажды вечером попытался выйти наружу и обнаружил, что обе двери гостиницы наглухо заперты. Он в раздражении бросился наверх к миссис Джовит — престарелой женщине с сероватым лицом, седыми волосами, пальцами, чем-то походившими на иголки, и коричневатыми зубами, которые почти не были видны на фоне сумрака гостиной, где она сидела и вязала шаль. Войдя к хозяйке, он прямо с порога без лишних слов спросил, почему так рано заперли двери.
На какое-то мгновение женщина, казалось, лишилась дара речи от подобного наскока; она тотчас же отложила работу и повернулась к нему. За эти несколько секунд лицо ее побледнело настолько, что стало походить на восковую маску, а глаза, как тогда и у Уилтона, зловеще прищурились. «А может, — подумал Уайлдермен, — она лишь пыталась таким образом скрыть свой дикий страх, чуть пробивавшийся сквозь подрагивающие веки?».
— На ночь мы всегда закрываемся, мистер Уайлдермен, — наконец проговорила она тягучим голосом. — Всегда запирались и всегда будем запираться. Такова наша традиция. Возможно, вам она кажется глупой, однако дело обстоит именно так. Да и что делать ночью на улице? Никаких развлечений там нет, а кроме того, это может быть небезопасно. Мало ли кто бродит там по ночам? Я имею в виду не только животных, которые могут убить вас во сне, но и обитателей бараков — не стану, конечно, ни на кого указывать пальцем, но будьте уверены, они не раздумывая вломятся сюда и заберут все, что у меня есть. Потому и приходится запираться.
После таких слов Уайлдермен почувствовал, что спорить с ней будет трудновато, разве что ради чистого упрямства, но портить отношения с хозяйкой ему никак не хотелось. Он не раз ловил себя на мысли, что на самом деле жители деревни лишь терпят его присутствие и могут в любой момент поставить его на место, а то и просто побить, зная, что за это им ничего не будет. Правосудие было в Хероне весьма малопонятным словом, напоминая собой лишь пережиток прошлого и завися в основном от родственных связей и неприкрытого подкупа, — это еще в лучшем случае, а в худшем и наиболее типичном, — от готовности того или иного человека на личную месть. При мысли об этом Элиоту пришла на память некогда существовавшая в Европе практика дуэлей, хотя в данном случае, как он полагал, проблемы чести и достоинства, видимо, отнюдь не играли главной роли.
Убедившись в том, что совсем не страх перед дикими животными руководил действиями миссис Джовит, запиравшей с наступлением темноты все двери, он почувствовал еще большую решимость проникнуть в эту будоражившую его тайну.
На следующее утро, специально поднявшись с рассветом, он бесшумно спустился по лестнице и увидел хозяйку, торопливо отпиравшую входную дверь. При этом женщина была настолько поглощена данным, видимо, непростым занятием, что даже не заметила постояльца.
Справившись наконец с последним замком, она осторожно приоткрыла дверь и устремила на улицу напряженный взгляд. Похоже, не заметив ничего настораживающего, она широко распахнула ее и наклонилась, чтобы поднять стоящее на обшарпанном крыльце эмалированное блюдо. Охваченный любопытством, Элиот попытался разглядеть, что на нем лежит, но успел заметить лишь смутный красный мазок или пятно, хотя это вполне могло оказаться игрой зрения, схватившего отблеск луча солнца, которое только-только начинало всходить над холмами.
Не успела миссис Джовит обернуться, как он проворно взбежал на второй этаж дома, после чего, нарочито громко ступая, снова спустился по лестнице и пожелал хозяйке доброго утра. После коротких, но обязательных фраз насчет погоды, он вышел наружу, окунувшись в еще прохладное, но приятно освежающее утро. По узким улочкам плавали остатки тумана, и прорывавшиеся сквозь него лучи солнечного света подобно каплям расплавленного золота играли на стеклах распахнутых окон.
Медленно шагая по щербатым мостовым, он невольно обратил внимание на то, что перед дверями других домов тоже стоят тарелки и подносы, некоторые из которых разбиты, а осколки валяются в канаве, пролегающей посередине улицы и упирающейся в забитую илом и мусором решетку.
Внезапно Элиот понял, что на этих блюдах лежало мясо, сырое мясо, на что ясно указывали оставшиеся на них кроваво-водянистые разводы и пятна. Но зачем же буквально каждый обитатель деревни оставлял за порогом столь дефицитную еду, когда сами они, особенно обитатели зловонных лачуг, жили впроголодь? Подобное поведение, в реальности которого у него не оставалось никаких сомнений, показалось ему крайне нелепым. Зачем, зачем они выставляли наружу еду и, главное, кому она предназначалась? Животным, из страха перед которыми жители деревни не решались по вечерам выходить из дому, вместе с тем явно приманивая их, предлагаемой пищей? Полнейший абсурд! Кроме того, ему было достоверно известно, что жители Херона не отличались особой любовью ко всякому зверью, скорее даже наоборот. Как-то раз ему довелось увидеть, что осталось от одной собаки — а это была весьма свирепая помесь волкодава с овчаркой, — которая принялась однажды субботним утром приставать к прохожим на рыночной площади. Ее изуродованное, искромсанное, окровавленное тело, с которого местами даже отслаивалась шкура, стало почти неузнаваемым под ударами десятка или больше тяжелых сапог, с возмущением и ненавистью втаптывавших ее в булыжную мостовую. Но тогда почему же эти люди, питавшие лишь неприязнь и презрение к своим собственным животным, проявляли столь неожиданную благосклонность к опасным и таинственным зверям?
Впрочем, он отнюдь не питал особых надежд на то, что хоть один из них с готовностью даст ответ на столь мучительный для него вопрос. На памяти были неоднократные, но от этого не ставшие удачными попытки расспросить их о причинах появления на дверях и окнах всех этих запоров и засовов. В общем, Уайлдермен постепенно пришел к выводу, что существует лишь единственный способ попытаться приподнять завесу, скрывавшую тайну, и заключался этот способ в том, чтобы самому подглядеть, кто же приходит за едой.
Начав готовиться к ночному бдению, он вернулся в свою комнату и провел остаток дня за разбором сделанных ранее записей и дополнением одной из глав будущего научного трактата.
Вскоре стало темнеть, улицу заполнил густой туман, который стал проникать даже в комнату, растекаясь по ней мутной дымкой. Он распахнул окно — решеток и мощных запоров на нем не было: третий этаж все-таки! — и стал молча проклинать эту белую завесу, хотя и не терял надежды, что она все же не помешает ему удовлетворить жгучее любопытство.
Наконец солнце окончательно скрылось за затянутыми туманом холмами, и почти сразу же послышались характерные звуки — люди приоткрывали двери своих домов, но каждый из них при этом хранил гробовое молчание, не проронив ни слова. До него донеслось лишь приглушенное постукивание тарелок о тротуар, после чего двери поспешно захлопывались и накрепко запирались. Наконец, утопающую в тумане улицу окутала полная тишина. Могло показаться, что жизнь вообще прекратилась. Единственное исключение — каминные часы, стоящие в его комнате и монотонно отсчитывающие секунды и минуты.
Внезапно что-то привлекло его внимание.
Взглянув поверх обшарпанного подоконника вниз, он поначалу не смог ничего разобрать — улицу застилал густой туман. И все же он заметил, что по мостовой передвигается какое-то существо или существа. При этом они издавали странные, пугающие звуки, совсем непохожие на приглушенный шорох диких кошек или собак, вышедших на тропу ночной кровожадной охоты. Нет, доносившиеся до его слуха звуки казались совершенно незнакомыми, чем-то походя на посвистывающий скрежет ползущего животного, вяло передвигающегося по булыжной мостовой.
Вот с шумом перевернулась и, ударившись дном, загрохотала по улице оловянная тарелка, пока наконец не остановилась у края высокого тротуара прямо под окном гостиницы Элиота. Он еще больше вытянул шею и увидел темное, похожее на тень существо, массивные очертания которого выплыли из тумана. На несколько секунд снова воцарилась тишина, пока существо это не обнаружило пищу и не принялось пожирать ее.
Собравшись с духом, Элиот Уайлдермен закричал так громко, как только хватило сил, — ему хотелось отпугнуть странное создание. Едва эхо его крика заметалось между домов и, уткнувшись в стоящую в конце улицы церковь, начало затихать, наполняясь с каждым новым отголоском все более и более жалостными и трогательными нотками, как опять наступила тишина. Но лишь на мгновение. Тут же он расслышал шорохи, явно исходящие от ползавших внизу существ — их становилось все больше, — которые приближались по улице, оставляя тарелки со «своей» едой и устремляясь к гостинице миссис Джовит.
В этот самый момент послышалось их дьявольское, омерзительное из-за своего явно нечеловеческого происхождения, наполненное самыми гнусными чувствами похихикивание, в котором словно воедино смешались ненависть, похоть и, столь удивившая Уайлдермена, ненасытная алчность. И так отчетливо обозначились все эти эмоции в слабых, нечетких шорохах, доносившихся снизу, что Элиот почувствовал, как где-то в глубине его сознания начинают подниматься волны лихорадочной паники, а лицо покрывается каплями пота. Выждав момент секундной внутренней борьбы, он издал повторный крик и сам услышал, как сорвался от страха его голос.
Тут же снизу, со стороны основания дома, послышался слабый скрежет, словно какое-то тяжелое тело пытается преодолеть шаткую преграду.
На улице появлялись все новые тени, которые, извиваясь, подкрадывались к гостинице и скреблись о ее стены. Содрогаясь от бившей его неистовой дрожи, Элиот наконец понял, зачем нужны были все эти засовы и замки и почему никто из жителей Херона с наступлением темноты не заговаривал и не покидал своего дома, умышленно создавая вид, будто деревня обезлюдела, Но теперь вся маскировка рухнула — они знали, что он здесь, они услышали его!
Уайлдермен схватил со стола тяжелый фолиант в жесткой обложке и швырнул его вниз, стараясь попасть хотя бы в одного из ползающих существ. И действительно попал — раздался звук, как будто в грязную лужу упал большой камень, сменившийся похрустыванием, словно ломались тонкие, хрупкие кости, попавшие под острые края переплета. И сразу же зловещие шорохи переросли в мощное, нарастающее крещендо отвратительного ликования. Пронзительный вопль, столь же нечеловеческий, как и все остальные звуки, но несущий в себе гнусные отголоски агонии и ужаса, эхом заметался вдоль темной улицы. И все же несмотря на то, что крик этот мог бы разбудить даже мертвого, ни в одном из окружающих домов не зажегся свет и никто не выглянул наружу, чтобы хотя бы узнать, в чем дело. Все ставни и двери остались запертыми.
Неожиданно налетевший, хотя почти сразу же угасший порыв слабого ветерка успел чуть разогнать клубы плотного тумана, так что Элиоту удалось получше разглядеть ночных визитеров. На какое-то мгновение ему показалось, что он видит странных животных, какие-то гибриды, но затем понял, что это нечто необычное. Это были не люди, но и не звери, это было что-то совершенно противоестественное, дикое порождение того темного мира, в котором они обитали и из которого пришли сюда. Согбенные, с мощными спинами, тяжело нависавшими над низко опущенными и прижатыми к груди головами, они медленно волочили свои тела, изредка подтягиваясь на тощих, скелетообразных руках за стены домов. Когда чудовища поднимали их, устремляясь ввысь, к лившемуся из комнаты Уайлдермена рассеянному свету, он видел их белесую, лепрозную, покрытую крошащимися струпьями и словно изрытую гниением кожу. Их сужающиеся гангренозными обрубками пальцы медленно и как-то болезненно сжимались и разжимались, покуда налетевшие невесть откуда клубы тумана в очередной раз не поглотили их в своей непроглядной, призрачной мгле.
Вновь полускрытый белесым саваном, Элиот успел заметить, что тени стали сходиться в одном месте, которое с каждой секундой очерчивалось все более отчетливо и ясно. И неожиданно, словно в приступе всепоглощающего, обжигающего страха, он осознал, что именно происходит, — медленно, совсем вяло, но неуклонно они забирались друг на друга, образуя живой бугор, вершина которого тянулась к его окну.
Он швырнул в них еще одну книгу, потом еще и еще, с каждым разом вкладывая в бросок все больше отчаяния и ярости, но несмотря на то, что тома обрушивались на их вздымавшиеся головы всей своей тяжестью, живой холм продолжал расти. А из самых отдаленных глубин утопавшей в туманной мгле улицы в сторону гостиницы продолжали подползать, волочиться новые тени.
Уайлдермен в панике отпрянул от окна, захлопывая ставни, плотно затворяя рамы, щелкая запорами. Почувствовав внезапный приступ тошноты, он метнулся в угол, где на столике стоял таз с водой, и там его желудок отчаянно вывернуло наизнанку.
Хихиканье за окном становилось все громче, ближе. Неистовое в своем невообразимом омерзении, оно с каждой секундой переполняло Элиота отчаянно нараставшим чувством ужаса. Спотыкаясь на нетвердых ногах, скованных напряжением борьбы с усиливающейся паникой, он все же добрел до стоящего в центре комнаты письменного стола, сел на стоящий рядом стул, судорожно вцепившись в его край, и устремил невидящий взгляд на забранное ставнями окно. Лицо его сводили судороги, а глаза все яростнее и жестче пытались вглядеться в жалкую твердь стекла… предчувствуя и страшась конца этого ожидания — их неизбежного прихода.
А снаружи продолжало доноситься все то же невнятное, дьявольское, нечеловеческое хихиканье, становившееся все громче, пока его неожиданно не сменил звук царапающих дерево когтей. Ставни задрожали, потом затряслись, едва удерживаясь на разболтанных петлях, и, казалось, готовы были вот-вот рухнуть внутрь комнаты. И в конце концов рухнули…
Мириады зловещих, вожделенных воплей мигом заполнили комнату. Сначала они смешались с безумным криком, воплощавшим в себе весь человеческий ужас, отчаяние и агонию, но постепенно стали заглушать его, словно заслонять собой, пока наконец на первый план не выплыли новые звуки — звуки разрываемой плоти, клацанья зубов, чавканья…
На следующее утро, когда ленивое солнце вознеслось наконец над верхушками сосновых лесов на горизонте, двое постояльцев миссис Джовит взломали дверь комнаты Уайлдермена, поскольку все попытки хозяйки комнаты достучаться до него закончились безрезультатно. Пока мужчины били и ломали дубовые панели, она стояла сзади, дрожа от страха при воспоминании о ночных воплях, которые доносились в ее комнату, где она лежала с открытыми глазами, переполненными безумным страхом. Судя по красным глазам постояльцев и застывшему на лицах обоих мужчин выражению тревоги, спать им тоже не пришлось.
Наконец дверь поддалась и со скорбным скрежетом завалилась внутрь комнаты. Мужчины застыли на месте, почувствовав отвращение и подступившую тошноту, а миссис Джовит издала протяжный крик.
В комнате царил полнейший беспорядок: всюду валялась поломанная и перевернутая мебель, на которой виднелись глубокие царапины, простыни были изодраны в клочья. Среди окровавленной мешанины обрывков книг, рукописей, обломков карандашей и лоскутьев ткани лежали останки человеческого скелета, части которого валялись по всей комнате.
Несмотря на то, что обстоятельства смерти Уайлдермена никоим образом не наводили на мысль о самоубийстве, именно такой вердикт по данному делу был вынесен судебным дознавателем — жителем Херона, — торжественно огласившим его четыре дня спустя под тускло освещенными сводами деревенской управы.
Вопреки отчаянным попыткам многочисленных родственников Уайлдермена получить разрешение проститься с телом покойного, все они были отклонены судьей, а тело по его же указанию было поспешно предано земле на местном кладбище неподалеку от деревни. Свое решение судья мотивировал тем, что, поскольку покойный решил покончить с собой, утопившись в протекавшей поблизости реке, а тело его было выловлено лишь спустя неделю, оно за это время пришло в такое состояние, лицезреть которое не рекомендовалось даже ближайшим родственникам.
— Постарайтесь запомнить его таким, каким он был при жизни, — сказал морщинистый старик, нервно протирая очки в металлической оправе, — а отнюдь не таким, каким он стал после смерти.
Тем временем незамеченный посторонними визитерами церковный служка завершил свою обычную повседневную работу, разровняв и уплотнив рыхлую землю на свежей могиле на диковатом и мрачном кладбище, после чего прочитал себе под нос никому не нужную молитву и отправился домой ужинать.
Отца моего убили еще в американо-канадскую войну, так что мне приходилось помогать матери, которая работала на полставки в публичной библиотеке нашего маленького городка. Вернувшись вечером домой, она подолгу разговаривала со мной — это стало ее привычкой. Чаще всего речь шла о посетителях библиотеки, хотя иногда в эту тему вкрадывались впечатления от того или иного лекарства, которые она принимала, и их воздействия на ее самочувствие.
А началось все в тот самый преотвратный 2021 год. Целую неделю мать хранила несвойственное ей молчание. Лицо ее выражало беспокойство; иногда она отрывала глаза от вязанья, а может, это было чтение, и долго-долго как-то странно смотрела вдаль. Мне показалось, что именно тогда она особенно начала беспокоиться о своем здоровье, тем более что ей было под шестьдесят. Впрочем, я не сомневался, что, когда придет время, она мне обо всем расскажет. Следовало признать, что она очень ценила уединение, так что, несмотря на раздиравшее меня любопытство, я старался молчать.
Наконец, однажды вечером она подняла на меня долгий, встревоженный взгляд и заговорила — впервые за долгое время:
— Сынок, мне хотелось бы узнать, что ты думаешь по поводу… по поводу того, что уже давно тревожит меня.
Всю свою жизнь, что я помнил мать, она постоянно беспокоилась о своем здоровье, хотя никогда не обращалась к докторам. Что и говорить, все домашние, соседи и даже я нередко посмеивались над ее страстью заполнять тумбочку рядом со своей кроватью всевозможными пузырьками, ампулами и таблетками. При этом она всякий раз с упреком выговаривала нам, что, дескать, никто не может знать, насколько сильно она больна и как тяжел ее недуг. Я понимал это так, что все эти меры предосторожности были не чем иным, как ежедневной процедурой, призванной поднять бодрость ее духа.
— Примерно неделю назад, — промолвила она, — я заметила у себя на коже какую-то припухлость.
Я тут же выразил готовность осмотреть причину недомогания, но она, как я и предполагал, категорически отказалась. Дело в том, что, родившись в 1962 году, моя мать всей душой ушла в восторженной обожание воскресших в те времена викторианских достоинств. За все двадцать семь лет своей жизни я ни разу не видел, чтобы она хотя бы частично обнажила «неподобающую» часть своего тела. И что характерно: несмотря на почти хроническую боязнь подцепить какую-нибудь болезнь, она сохраняла столь же целомудренное поведение даже по отношению к врачам.
Одним словом, она отказалась даже описать свою «припухлость» — только размеры и все. По ее словам, размеры ее были немного больше горошины, а располагалась она слева, сразу под нижним ребром.
— Как это началось?
— Откуда мне знать?
— А к доктору ты обращалась?
— Нет, — отрезала мать. — Мне страшно. Ты же знаешь, как я боюсь докторов.
— Ну да, конечно. Хотя, должен тебе сказать, ты всегда волнуешься из-за пустяков.
Сказав эти слова, я попытался, тем не менее, хоть отчасти скрасить улыбкой ее тягостное настроение. При этом меня, откровенно говоря, в гораздо большей степени волновало состояние ее рассудка в связи с этим прыщиком, нежели физическое состояние.
— Так что, именно из-за этого ты и хмурилась всю эту неделю? Брось, все пройдет само собой.
И все же, я не мог не заметить, что с каждым днем мать все более мрачнела.
— Но что же я могу поделать? Она же растет! Прошло каких-то два дня, а она уже похожа на крупный шар!
Я попросил ее позволить мне взглянуть на этот странный нарост, но, как и предполагал, мать отказалась.
— А так болит, когда прикоснешься, — призналась она, чуть поглаживая кончиками пальцев свой бок. — Надо, конечно, кому-то сказать, но так стыдно…
— Чепуха. Пора наконец показаться доктору.
— А вдруг от этого будет еще хуже? — хныкающим голосом проговорила мать. — Или диагноз установят не тот.
В те времена у нас в городке было всего три доктора, но я заверил мать, что по крайней мере один из них обязательно о ней позаботится.
Получилось, однако, так, что ни один из них так и не принес ощутимой пользы, впрочем, как я впоследствии узнал, никакой их вины в этом не было. Каждый из них утверждал, что никогда в жизни не встречался ни с чем подобным. Двое из них прописали какие-то мази, чтобы уменьшить зуд, а третий вообще отказался лечить, заявив, что больную надо показать специалистам в Чикаго.
Я не на шутку встревожился и решил — надо ехать. Мать, конечно, протестовала и говорила, что мы не можем позволить себе таких расходов. Я тогда работал банковским клерком и уверил ее в том, что мои накопления предназначались как раз для таких экстренных случаев.
В подобных препирательствах мы потеряли немало времени — около двух недель. Нарост, походивший на какую-то опухоль, увеличился в диаметре более чем на десять сантиметров. Сейчас он заметно выпирал даже из-под блузки.
На работе я объяснил сложившуюся ситуацию и меня в порядке исключения отпустили. По настоянию матери я представил хозяину лишь самое поверхностное описание ее недуга.
В течение всего нашего долгого путешествия до Чикаго мать не переставала жаловаться на боли:
— Теперь болит уже не переставая. Словно что-то сосет, всасывает меня внутрь.
Первую ночь в Чикаго мы провели в отеле. Я отчетливо слышал ее судорожные метания по постели; дважды за ночь просыпался от сдавленных, пронзительных криков.
— Знаешь, я стараюсь не ложиться на эту сторону, — сказала мать. — Но иногда забываюсь и вот… О, это так мучительно — словно какие-то иглы вылезают из этой проклятой опухоли или что это там!
Мать положили на обследование в одну из лучших частных клиник Чикаго. Я с самого начала понял, что лечение будет долгим и весьма дорогим. К счастью, владелец больницы, весьма образованный и с виду похожий на иностранца мужчина, предложил мне оставить мать на правах пациента благотворительного общества. Меня удивил этот его жест, однако он тут же пояснил свою мысль:
— Ее случай — поистине уникальный!
К счастью, мне удалось найти номер в расположенном неподалеку дешевеньком отеле. По настоянию матери мне оформили круглосуточный допуск в ее палату, хотя подобная милость показалась мне весьма дурным знаком. Тем не менее я старался быть с ней рядом как можно чаще.
От врачей я не получал вообще никакой информации. Мне казалось, что они даже сердились, когда я приставал к ним со своими расспросами, и всякий раз отсылали меня прочь. Я неоднократно видел, как они заходили в палату, где лежала мать, и выходили оттуда с явно озадаченными выражениями лиц.
— Все это очень серьезно, — как-то поспешно и даже уклончиво говорили они мне, — но мы скоро прооперируем ее и она пойдет на поправку.
— Но когда это будет? — спрашивал я, на что мне всякий раз отвечали, что пока еще не сделаны все необходимые исследования и анализы.
Была сделана масса рентгеновских снимков, и мне удалось краем уха услышать, что на них запечатлено, хотя сами пленки мне, естественно, никто не показал. Как оказалось, с одной стороны опухоли располагались какие-то гранулоподобные образования, сгруппированные хаотичным образом. Кроме того, снимки показали, что внутри тела матери происходит развитие двух организмов неизвестного происхождения. Один из них изредка совершал некие судорожные, спазматические движения, после чего вновь неподвижно замирал. Должен признать, что я и сам начал замечать слабое подрагивание выступавшей из-под простыни припухлости. Другой организм оставался неподвижным, однако постоянно увеличивался в размерах и уже стал походить на крупную грушу. Вот и все, что я знал, поскольку, повторяю, никто со мной толком не разговаривал.
Как я понял, врачи намеревались взять крошечный кусочек опухоли, чтобы исследовать его под микроскопом. Нечего и говорить о том, что мне было категорически отказано присутствовать при самой операции, так что я был вынужден удовлетвориться ожиданием в соседнем помещении. Неожиданно я буквально подскочил на месте: раздался пронзительный крик, сменившийся глухим, надсадным плачем. Я смекнул, что местная анестезия оказалась весьма неэффективной. После этого им пришлось усыпить мать, чтобы довершить начатое.
Постепенно опухоль достигла размеров крупной дыни и стала простираться от левой груди до верхнего края тазовой кости. Я был поражен темпами, с которыми происходил этот рост, причем не мог не заметить, что чем больше она становилась, тем быстрее увеличивалась.
Меня продолжало мучить любопытство, и я в очередной раз попросил мать разрешить мне осмотреть ее. Ее глубоко, оскорбила сама постановка подобного вопроса, после чего я дал себе зарок никогда больше не касаться этой темы.
Шло время, и я терзал себя бесконечными вопросами: «Когда же они прооперируют ее, когда?» Мать же исходила бесконечными криками и плачем. Я не оставлял попыток хоть что-нибудь узнать от врачей, которые повторяли, что операция состоится скоро, но отказывались назвать мне точную дату. Мне не оставалось ничего другого, как бродить возле дверей их кабинетов в надежде услышать хотя бы обрывки фраз. Впрочем, это практически ничего не дало мне, так что я предпринял попытку «подловить» главврача, когда он будет один. Такой случай представился, и я встретил его в коридоре. Мне показалось, что он либо раздражен, либо стесняется чего-то. При этом он сказал, что, дескать, его профессия запрещает разглашать сведения подобного рода. Я было запротестовал, но он промолвил:
— Помните лишь одно: мы делаем все, что в наших силах. Пусть даже вы ее сын, — добавил он, — но и для ее пользы, и для вашей будет лучше задавать как можно меньше вопросов.
Его слова вселили в меня настоящего тревогу, и я стал делать всякого рода предположения. Несмотря на подобное настроение, я старался всячески подбадривать мать, и мне было поистине невыносимо видеть в ее глазах один и тот же вопрос, который иногда срывался и с ее губ: «Почему? Почему?» Но еще тяжелее было слышать, как она просит меня уйти, предварительно сказав:
— Мне надо поспать… И я очень не хочу, чтобы ты видел меня такой.
Я всем своим естеством чувствовал, что ей бы хотелось, чтобы я остался рядом с ней, как-то успокоил, приласкал ее, и мне стоило немалых усилий хоть как-то отвлечь ее от постоянных мыслей об опухоли.
— Я не могу думать ни о чем другом — постоянно чувствую боль и думаю о ней! — жалобно приговаривала она, неотрывно глядя на выпиравший из-под простыни бугор.
— Но, мама, с этим же ничего не поделаешь. Постарайся подумать о чем-нибудь приятном. Вспоминай о прошлом.
— О прошлом? Странно, я не так давно лежу в этой больнице, а уже почти забыла, что значит быть здоровой. Мне начинает казаться, что я всегда была больна.
Недуг заставлял ее дугой изгибаться на постели, корчиться от спазмов невыносимой боли.
— Меня словно всю раздирают на куски, боль отдается в самых кончиках пальцев — от рук до ног. И все время одно и то же мучительное ощущение, будто что-то сосет меня, вытягивает последние соки. Когда я рожала тебя, то думала, что на свете нет большего мучения, но тогда это продолжалось не более получаса, ровно столько, сколько требовалось, чтобы добраться до больницы. Сейчас те муки кажутся мне сущей безделицей, почти удовольствием…
Меня всего передернуло.
— Мама, я бы не хотел, чтобы ты делала подобные сравнения…
Прошло немного времени, а опухоль уже распространилась на весь бок и часть живота, так, во всяком случае, я мог судить по выпуклости, проступающей из-под простыни. Я конечно же допускал, что оставалось нечто, скрытое от моих глаз. Верхним краем нарост достигал ключицы, а нижним вторгался в начало бедра. Иногда мне даже казалось, что я вижу, как ткань словно подрагивает или чуть шевелится, хотя остальное тело вокруг нее оставалось совершенно неподвижным.
К этому времени мать стали столь интенсивно накачивать наркотиками и успокоительными средствами, что она почти не узнавала меня. Приходя к ней вечерами, я еще в самом начале коридора слышал ее стоны и плач. Затем я тихонько приоткрывал дверь, шепотом обменивался парой фраз с ночной сиделкой и уходил.
Как-то, еще не успев зайти в палату матери, я едва не столкнулся с главным врачом. Увидев меня, мать с исступлением закричала:
— Я поправлюсь! Я выздоровела!
Впервые с момента начала болезни мне довелось увидеть ее улыбающейся, даже смеющейся — и это несмотря на мучившие ее боли.
— Они собираются прооперировать меня! Я скоро поправлюсь!
Шли дни, однако конкретные сроки операции так и не были назначены. Я снова стал наступать на них со своими расспросами, но в ответ услышал знакомые доводы насчет того, что надо разобраться кое в каких деталях и что им, дескать, необходимо выяснить, готова ли мать перенести подобную операцию. Плюс ко всему им понадобилась дополнительная информация о том, как развивается опухоль.
Я видел, что с каждым днем настроение матери падает. Опухоль между тем продолжала расти.
Меня неотрывно преследовала мысль о том, что я должен хоть как-то взглянуть на этот нарост. Я ненавидел себя за это дешевое, примитивное любопытство, но, как ни старался, не мог выбросить эту идею из головы. К тому же меня беспрестанно терзала мысль, почему доктора тогда сказали, что не сообщают мне никаких подробностей ради моей же пользы.
— Что же со мной будет? — стонала мать, отчаянно дергаясь на постели. — Как ты думаешь, я выкарабкаюсь?
Взгляд ее искал мои глаза. Едва ли кто-то знал меня лучше, чем она, и потому мне стоило немалых усилий скрыть от нее свои мысли.
— Ну конечно же, тебе станет лучше. Я сам слышал, как об этом говорили врачи, — говорил я, наивно полагая, что подобная отговорка действительно сможет ее успокоить. — Приободрись, через несколько недель мы уже будем дома.
— О как бы мне этого хотелось! — воскликнула мать, и на лице ее появилась вымученная улыбка.
Однажды вечером, когда я сидел рядом с дремавшей в своем кресле медсестрой, меня заставил похолодеть пронзительный вопль, сменившийся частым, каким-то захлебывающимся дыханием.
— Она растет! — кричала мать. — Она становится еще больше!
Ночная рубашка, которую мать когда-то сама сшила себе специально на несколько размеров больше, чем требовалось, — ей казалось, что так удобнее, — под давлением выступавшего из тела, нароста натянулась настолько туго, что потребовалось ее срочно снять. Естественно, медсестра предложила мне выйти из палаты.
Мать беспрерывно стонала и тихонько плакала, голова ее металась по подушке. И все это время в ее взгляде отчетливо читался один и тот же мучительный вопрос, который она словно адресовала невидимым силам высшей справедливости: «Почему? За что? Ведь я за всю свою жизнь не совершила ничего такого, что могло бы оправдать хотя бы пять минут подобных страданий!»
Время от времени я замечал, как она непроизвольно тянулась рукой к набухающей опухоли. Несколько секунд ее пальцы легонько касались поверхности нароста, словно пытались прощупать, что там внутри, потом она судорожно вздыхала и отдергивала руку.
— А я-то надеялась, что все это — лишь дурной сон, — с отчаянием в голосе бормотала она. — Думала: прикоснусь, а она пропала. Но нет, она все там же, и с каждым днем становится все больше.
Мать умоляла, докторов, чтобы они немедленно прооперировали ее, а те лишь уклончиво уговаривали потерпеть еще немного, мол должен приехать специалист именно по таким заболеваниям. При этом они неизменно заверяли ее в благополучном исходе лечения и призывали не терять надежды.
В больнице появились новые доктора, которые, как я узнал, прибывали из Нью-Йорка, Европы и других частей света. Главврач всех их заводил в палату матери, чтобы показать опухоль; меня на это время выпроваживали в коридор. Мать беспомощно жаловалась мне, что ее «демонстрируют, как какого-то урода». Ей, правда, объясняли, что это делается исключительно ради ее же пользы, так что в конце концов она смирилась.
Шло время, и я постепенно понимал тщетность всех моих попыток не только самому взглянуть на опухоль, но и просто разузнать о ней побольше. Мать тоже толком ничего о ней не знала, поскольку с ней разговоры на эту тему не велись. Впрочем, какие-то крохи информации мне все же удалось собрать.
Получалось так, что опухоль словно бросила вызов лучшим специалистам со всего света. Они проводили свои долгие, бесчисленные совещания, однако, изредка встречая их в коридоре или в палате, я по их нерешительным, смущенным взглядам замечал, что ни к какому конкретному выводу они так и не пришли. Им потребовалось минимум две недели для всестороннего обсуждения и изучения болезни, поскольку они хотели принять во внимание любую, даже самую маловероятную возможность. Из архивов памяти извлекались казавшиеся почти знахарскими способы борьбы с теми или иными разновидностями опухолей, поражавших когда-либо человеческий организм. Однако такого случая не мог припомнить ни один из них, более того, по-видимому, его не знала и вся история медицины. В подобных условиях, конечно же, можно было понять их нерешительность и сомнения перед началом какой-либо операции.
Я стыдился собственного любопытства и благодарил судьбу за то, что мать не могла прочитать моих мыслей. Однажды днем доктора в очередной раз собрались для консультации в помещении лаборатории. Стараясь действовать как можно тише, я осторожно повернул дверную ручку и приоткрыл дверь — буквально на пару сантиметров. До меня сразу же донесся гул возбужденных голосов. Несколько бородатых, похожих на иностранцев мужчин в старомодных костюмах и чудных повязках на шее, которые обычно называли галстуками, с головой ушли в изучение толстых фолиантов, прильнули глазами к окулярам микроскопов, листали всевозможные схемы и таблицы. Из их слов — а говорили они преимущественно по-английски — я смог понять, что в этих таблицах содержалась информация об опухоли: ее цвет, размеры, плотность и динамика роста. Однако они пока так и не могли прийти к какому-нибудь определенному выводу относительно природы двух гранулоподобных образований, отчетливо видимых на рентгеновских снимках. В качестве рабочих версий обсуждались варианты неизвестной доселе разновидности рака, последствий от воздействия радиоактивных осадков, космических лучей и даже лунного вируса, однако все они были отвергнуты как несостоятельные. Сам я мало что мог почерпнуть из всех этих дискуссий, так что после этого подслушивания любопытство мое не только не уменьшилось, но даже, наоборот, значительно возросло.
— …а корневая система располагается глубоко и хорошо разветвлена, — услышал я слова главврача. — Таким образом, операция, и в этом нет никаких сомнений, лишь ускорит смерть. Разумеется, в первую очередь мы обязаны принимать во внимание интересы самого пациента, но с другой стороны — рискуем исказить важнейшую научную информацию, если не сказать больше — вообще лишиться ее. Иными словами, я полагаю, что едва ли целесообразно вмешиваться в естественный процесс роста новообразования…
Я аккуратно и тихо прикрыл дверь, поймав себя на мысли о том, что слово «естественный» в данном случае звучит по меньшей мере странно. Тем не менее я лишь убедился в том, о чем догадывался и раньше, а именно, что они и не собираются оперировать мать и она фактически обречена. Впрочем, к подобной новости я отнесся достаточно спокойно, так как понимал, что смерть лишь избавит ее от мучений.
Мать же продолжала плакать, стонать и все время повторяла одни и те же вопросы: когда же состоится операция, когда они вырежут эту опухоль и когда наконец прекратятся боли. А боли были, похоже, нешуточные, поскольку врачам приходилось все время увеличивать дозы впрыскиваемого морфия. Кроме того, аппетит матери достиг поистине фантастических размеров.
Я отчетливо различал возвышавшийся из-под простыни бугор нароста. В последние дни он рос особенно быстро: утром — одно, вечером — заметное увеличение; а утром следующего дня — еще увеличение на несколько сантиметров.
В области живота она возвышалась на добрых сорок пять сантиметров, а по мере приближения к горлу и ступням постепенно сходила на нет. Теперь опухоль достигла уже рук и ног, в первую очередь левых. Я предчувствовал, что к следующему утру она подступит к шее и мне удастся впервые увидеть ее край.
Мать тоже это поняла, хотя ни один из нас напрямую не касался этого вопроса. На другой день я обнаружил, что она попросила установить ширму между кроватью и стулом, на котором я обычно сидел. Я пытался протестовать, но она объяснила:
— Хватит с меня и того, что врачи и сестры постоянно с головы до ног рассматривают меня. Но чтобы ты, мой единственный сын, тоже видел это — нет, не бывать этому. О Господи, за что ты послал мне такое наказание?!
И правда, всю свою жизнь мать вела себя столь безупречно и непорочно, что я готов был допустить, что и чрезмерная добродетель способна прогневить Бога.
И все же я осмелился запротестовать против ширмы, хотя, и понимал, что рискую сильно обидеть мать. Она неожиданно уступила и перегородку убрали, но всякий раз, когда я входил в палату, мать натягивала простыню, закрываясь с головой. Таким образом, все, что я мог видеть, это выступающий наружу громадный бугор, который изнутри подрагивал и шевелился. Я брал руку матери в свои ладони, хотя разговаривали мы очень мало. Она почти постоянно пребывала в состоянии оцепенения, измученная непрёкращающимися болями и оглушенная чудовищными дозами морфия. Но несмотря на все это, она неизменно натягивала простыню на голову и не снимала ее до тех пор, пока я не выходил из палаты.
Как-то, однажды утром, меня поразила царившая кругом тишина, Лишенная привычных стонов матери, палата, казалось, погрузилась в царство невыносимого безмолвия. И я понял, что она была больше не в состоянии говорить, и только беспрерывно, с отчаянием сжимала мою ладонь, словно пыталась что-то сказать. Мне кажется, она продолжала настаивать на немедленной операции. Я снова, в который уже раз переговорил с врачами, однако добился все того же неутешительного результата.
— Не беспокойся, мама, — успокаивал я ее, — они скоро начнут подготовку к операции. А потом ты пойдешь на поправку, снова будешь работать в библиотеке, увидишься со своими старыми друзьями. — Иногда мне даже казалось, что эти слова помогают снять хотя бы малую толику ее чудовищного напряжения.
Вскоре мать потеряла способность нормально есть, и я понял, что вот-вот наступит конец. Я опасался, что врачи перейдут на внутривенное питание и тем самым лишь продлят ее агонию, но этого не случилось. Очевидно, они предпочли не вмешиваться в то, что сами же называли «естественным» ходом развития болезни.
Время тянулось невыносимо медленно. На следующее утро в палату пришла еще одна медсестра — явно на подмогу первой. Я сразу смекнул, что конец близок. Сестра постоянно делала какие-то записи в своем блокноте. При виде меня мать неизменно натягивала простыню, закрываясь с головой, и меня невольно поражало, что у нее еще оставались на это силы. Меня до глубины души трогала ее забота о том, чтобы не ранить мои сыновние чувства собственным видом. Теперь мне не составило бы большого труда откинуть простыню и удовлетворить свое давнее желание, но я устоял перед соблазном, поскольку не мог ослушаться ее воли.
Однажды мне показалось, что я замечаю, как под простыней отчаянно что-то бьется, видимо опухоль. К этому времени мать уже не протягивала мне руку и не пыталась сжать мою ладонь. Косвенным путем я установил, что наряду с биением сердца в материнской груди врачи обнаружили еще один источник пульсирующих сокращений. Иными словами, один из двух загадочных органов в ее теле начал биться самостоятельно.
Спустя семь или восемь часов дыхание матери неожиданно стало убыстряться, становиться более глубоким, энергичным… а затем так же внезапно прекратилось. Я зарыдал, испытывая облегчение и жалость одновременно, — слава Богу, ее страдания подходили к концу.
После долгой паузы внутри опухоли почувствовалось отчаянное движение. Забегали врачи, все стали о чем-то возбужденно перешептываться. Главврач некоторое время молча глядел на подрагивающую массу, после чего резко приказал мне выйти из палаты.
Я успел сделать лишь несколько шагов, когда тишину нарушил громкий, какой-то хрипловато-хлюпающий звук, долгий и совершенно неестественный. Мне хотелось остаться, однако доктор почему-то рассердился и повторил свой приказ, добавив, что делает это исключительно ради моей же пользы. Позднее я все же потребовал от него необходимых разъяснений. Тщательно подбирая слова — опять же, как он сказал, ради моего собственного благополучия, — он объяснял мне, что тот самый грушеобразный орган внутри материнского организма оказался некоей разновидностью легкого. Со смертью матери он предпринял попытку спастись и, когда она перестала дышать, перешел на собственное дыхание. «Разумеется, — добавил он, — долго это продолжаться не может. Как только иссякнут источники питания, он неизбежно погибнет».
Той же ночью я пробрался в клинику. Несмотря на плотно обитые двери палаты, я мог различить тяжелый хрип дыхания опухоли. Вдох получался долгим, каким-то вымученным, тогда как выдох был совсем коротким и легким. Я смекнул, что примешивавшийся к дыханию громкий хрип скорее всего вызван наличием какой-то слизистой преграды для воздуха.
На следующий день рано утром я продолжил свое расследование. Я заметил, как двое санитаров уводят от палаты матери ночную сиделку: проходя мимо меня — ее шапочка нелепо съехала набок, — она пристально посмотрела мне в глаза и неестественно ухмыльнулась. Позже я узнал, что прибывшая ей на смену утренняя сестра застала свою предшественницу стоящей перед кроватью: женщина неотрывно смотрела на опухоль и при каждом очередном всасывающем звуке в такт ему кивала головой.
Теперь все пребывали в состоянии напряженного ожидания — когда же настанет конец этой агонии. Вскоре хрипы действительно пошли на убыль. Прибыл главврач и стал готовиться к вскрытию, чтобы завершить подготовку необходимых медицинских заключений. Я обратился к нему с просьбой хотя бы в последний раз взглянуть на останки, однако когда уже после вскрытия увидел его лицо — бледное и вконец расстроенное, — то сразу же понял, что и сейчас моя просьба будет отвергнута, естественно, «ради моей же пользы».
Было принято решение, что ни одно постороннее лицо не должно ничего узнать о случившемся, а потому в обход всем традиционным процедурам даже владельцу похоронного бюро не разрешили сопровождать пустой гроб в больницу. После того как останки погрузили в деревянный ящик, я отдал необходимые распоряжения, чтобы на следующий же день его отправили домой. В качестве средства транспортировки я избрал тот же поезд, которым мы с матерью приехали в больницу. Таким образом, я почти смирился с мыслью, что мне никогда не доведется взглянуть на опухоль.
Кстати сказать, я даже толком не знал, когда именно скончалась моя мать, а знать это мне просто полагалось, хотя бы для того, чтобы выбить правильную дату на надгробном камне. С этим вопросом я обратился к доктору, и мы долго выбирали с ним между тем моментом, когда перестали раздаваться хриплые вздохи самой опухоли, и временем, когда они заглушили дыхание моей матери. В конце концов мы сошлись на последнем варианте.
Мне предстояло провести еще одну ночь в Чикаго. Получилось так, что я смог заметить, в какую палату отвезли тело матери. Прошло несколько часов, а я продолжал лежать в своей постели и, неотрывно глядя в потолок, сокрушенно вздыхал по поводу того, что я, ее сын, так и не узнаю, отчего скончалась давшая мне жизнь женщина. Наконец я принял решение, что просто обязан увидеть эту опухоль. Вооружившись фонарем, я двинулся по коридору. В ночное время обслуживающий персонал в больнице был невелик, так что я практически без труда пробрался к гробу.
В комнате царил полный мрак, однако я не решался включить свет. Когда я отодвинул крышку гроба, мне в нос ударил странный запах — он совсем не походил на вонь разлагающегося тела, а скорее напоминал аромат грибов. Я тут же почувствовал острый позыв к рвоте, который преодолел с огромным трудом. При этом я старался дышать исключительно ртом, прикрыв его платком, и только таким образом смог, хотя бы отчасти, предотвратить тошнотворное воздействие вони.
Даже сегодня тот неуважительный к матери жест, которым я направил луч фонаря внутрь гроба, переполняет меня отвращением к самому себе. Мне было безмерно стыдно, что я нарушил последнюю волю родительницы. И все же уже ничто не могло остановить меня.
Внутри гроба я увидел громадную массу, завернутую в то, что показалось мне широченной простыней. Мне даже показалось, что я ошибся, так как если раньше ее можно было сравнить с некоторого рода тугим шаром, то сейчас из нее словно выкачали воздух. Я потянул простыню на себя, но она оказалась словно прочно приклеенной. Я потянул сильнее и наконец оторвал ткань — на какое-то мгновение она потянула массу за собой, потом отделилась и плюхнулась назад с чавкающим звуком.
Взглянув наконец на предмет своего неизбывного интереса, я понял, что заставило ночную сиделку лишиться рассудка. Мне даже пришлось на мгновение прислониться к стене, чтобы перевести дыхание. Потом я снова посмотрел на то, что лежало в гробу. Масса была лишена даже малейшего намека на форму, и я невольно задумался над тем, куда же они положили тело матери. Дело в том, что я не видел ничего похожего на голову, ноги, руки или тело. А вдруг они положили сюда только опухоль, а мать лежит в каком-то другом месте? В самом деле, я видел перед собой лишь громадный сгусток желатинообразной «дрожалки», и больше ничего. По-видимому, они положат тело в гроб после того, как завершат все необходимые исследования, тогда как сейчас в деревянном ящике лежали лишь останки опухоли, в чем у меня не было в тот момент никаких сомнений.
Снаружи мягкая масса была покрыта чем-то тонким и блестящим, отдаленно напоминавшим кожу; цвет этой пленки изменялся от переливающегося перламутрово-серого до почти прозрачного бутылочно-зеленого. Вблизи от поверхности более светлой части массы проходили бесчисленные фиолетово-черные вены, некоторые из которых в диаметре достигали двух-трех сантиметров. Чуть наклонившись, я в свете фонаря разглядел, что и зеленоватая часть массы представляет собой не что иное, как тугое переплетение громадного количества тончайших кровеносных сосудов, многие из которых по толщине не превышали крохотных жилок на листьях обычных растений, и все они брали свое начало от более крупных фиолетово-черных артерий.
Меня охватило подозрение, что, сдергивая простыню, я каким-то образом сдвинул, а то и вовсе перевернул лежавшую в гробу массу, поскольку сейчас передо мной лежало нечто такое, что было напрочь лишено каких-то отличительных признаков: где верх, где низ, что спереди, что сзади. Оно вообще не имело сторон. Но как же я мог перевернуть такую махину, даже не прикасаясь к ней? Что ж, иного выхода у меня не было и, собрав волю в кулак, я заставил себя пойти на этот шаг. К моему удивлению слизистая, липкая пленка, покрывавшая массу, выскользнула у меня из пальцев подобно гигантскому полуразложившемуся садовому слизняку. Смесь трех чувств — обоняния, зрения и осязания — оказала на меня ошеломляющее воздействие, и я снова почувствовал приступ тошноты.
Наконец, я снова принялся давить на матово-переливчатую массу, машинально перемещая руку то вперед, то назад, то из стороны в сторону, пытаясь ухватиться за что-нибудь, хотя бы относительно твердое, чтобы перевернуть лежавшее в гробу студнеобразное месиво. Вблизи от полупрозрачной поверхности я нащупал несколько довольно жестких, хаотично сгруппированных объектов. Я почти не сомневался, что это и были те самые гранулоподобные образования, о которых упоминали врачи. Поднеся фонарь ближе, я увидел, что они чем-то напоминали зубы, хотя было в них что-то звериное, да и по размерам они явно превосходили человеческие. Я продолжил поиски какой-либо надежной опоры, однако моя рука все так же бесцельно блуждала внутри липкой массы. К тому времени я был практически уверен в том, что тело матери лежит в каком-то другом месте. Ведь не могли же кости скелета так быстро раствориться в этом «желатине», какова бы ни была его природа!
Меня все время подташнивало от ужасного омерзения, но остановиться я уже не мог. Я должен был продолжить начатое. Сунув руку еще глубже, я наконец нащупал кончиками пальцев что-то относительно жесткое, и уже через секунду вся липкая масса оказалась перевернутой, что сопровождалось отвратительным, чавкающе-хлюпающим звуком. Оказалось, что моя рука наткнулась на длинный шов, который наложили после вскрытия. От резких толчков и перемещений небольшое количество фиолетово-черной жидкости стало просачиваться наружу через оставленные иглами маленькие дырочки.
Тогда я смекнул, что, поскольку обычно вскрытие начинается с грудной и брюшной полости, — это должен быть верх. Хотя абсолютно ничто больше не подтверждало такого вывода. Луч фонаря метался из стороны в сторону, пока я пытался отыскать хоть какое-то напоминание о матери — остатки глаз, носа или рта. Ничего — лишь сплошная, комковатая, покрытая хитросплетениями сосудов вязкая масса. Неожиданно я наткнулся на странное отверстие, располагавшееся как раз по центру зашитого разреза. Очевидно, это была та самая дыра, хрипловатое причмокивание которой лишило рассудка бедную ночную сиделку. По краям она как бахромой была окружена бледно-лиловыми тонкими лоскутами, трепет и колебания которых вызывали тот самый странный, характерный звук.
Мой взгляд скользнул чуть в сторону, и к своему отвращению я обнаружил рядом с этой своеобразной ноздрей громадный глаз. Сначала я его не заметил, потому что он был наполовину скрыт переливчатой кожицей и плотной сетью кровеносных сосудов. По своим размерам он походил на блюдце от кофейной чашки и мало напоминал человеческий. В частности, у него не было радужной оболочки — только зияющее черное отверстие, очевидно зрачок. Если бы опухоль продолжила свое существование, то этот глаз наверняка бы пробился через тонкие покровы и вышел на поверхность.
Следующим моим открытием, повергшим меня в немалое изумление, были три небольших бугорка или отростка, располагавшиеся, насколько я мог судить, где-то в левой нижней части массы. Внешне они походили… да что там походили, это действительно были… кончики пальцев ног моей матери. Тогда я понял, что серьезно заблуждался, полагая, что они отделили опухоль от тела.
Я принялся энергично отыскивать еще какие-нибудь подтверждения своей догадки и на правой стороне массы нашел четыре таких же отростка. Один из них оказался достаточно длинным, на нем даже сохранился кусочек ногтя, по изящной овальной форме которого я окончательно убедился в том, что он принадлежал моей матери. Именно на кончиках пальцев ног была особенно хорошо различима граница между нормальной человеческой плотью и опухолевидным новообразованием. Смерть остановила медленное, но неуклонное наступление тоненьких, зеленоватых капилляров, которые подобно плющу на стене дома ползли, оплетая человеческое тело. Наверное, я так и не смог бы определить, где находилась голова матери, если бы не обнаружил в верхней части массы несколько клочков седоватых волос…
Мать оказалась первым человеком, у которого обнаружили это странное заболевание, но уже через два года эпидемия распространилась очень широко, и опухоль направо и налево косила бесчисленное количество людей.
Амелия вернулась домой в четырнадцать минут седьмого. Повесив пальто в стенной шкаф в холле, она с небольшой коробочкой в руках прошла в гостиную, села на диван и принялась развязывать ленточку, одновременно скидывая туфли. Деревянная коробочка чем-то походила на миниатюрный гробик. Амелия сняла крышку и улыбнулась. Более уродливой куклы ей еще не приходилось видеть: худое, похожее на скелет тело, слишком крупная голова, рост чуть меньше двадцати сантиметров. Она была вырезана из дерева. Выражение лица наводило на мысль о лютой злобе — оскаленные острые зубы, полыхающие огнем глаза. В правой руке зажато копье, чуть превосходившее по длине саму фигурку. Все тело куклы от плеч и до колен обвито тонкой золотой цепочкой. Между телом куклы и стенкой коробки лежал крошечный бумажный свиток, который Амелия вынула и развернула. На нем от руки было написано: «Тот, который убивает», а чуть ниже приписано: «Беспощадный охотник». Прочитав записку, Амелия улыбнулась: Артуру это понравится.
При мысли об Артуре она невольно посмотрела на телефон, стоявший на столике рядом с ней; немного подумав, она вздохнула и положила коробочку рядом с собой на диван. Поставив телефон на колени, она набрала номер. Ответила ее мать.
— Привет, мам, — сказала Амелия.
— Ты что, еще не выходила? — спросила мать.
Амелия старалась отвечать как можно спокойнее.
— Я понимаю, мама, сегодня вечер пятницы… — начала она. Но закончить фразу не смогла.
На другом конце провода стояла гробовая тишина. Амелия закрыла глаза. «О мама, пожалуйста…», — подумала она и с трудом сглотнула.
— Видишь ли, мам, речь идет об одном человеке, — наконец выдавила она из себя. — Его зовут Артур Бреслоу. Он работает учителем в школе.
— Значит, ты не приедешь, — сказала мать.
Амелию передернуло.
— Видишь ли, мам, сегодня у него день рождения. — Она открыла глаза и посмотрела на куклу. — А я уже пообещала ему, что мы… что мы проведем этот вечер вместе.
Мать продолжала молчать. «Впрочем, — подумала Амелия, — сегодня все равно в кино не идет ничего интересного. Мы могли бы сходить завтра вечером».
Мать не произнесла ни слова.
— Мам?
— Значит, даже вечером в пятницу ты не можешь приехать к матери.
— Мам, но я же бываю у тебя по два, а то и по три раза на неделе.
— Вот именно — бываешь. А между тем, у тебя здесь есть своя комната.
— Мам, только давай не начинать снова. «Ведь я уже не ребенок, — подумала она. — И хватит обращаться со мной как с неразумным дитятей!»
— И давно ты с ним встречаешься? — поинтересовалась мать.
— Около месяца.
— И за все это время ничего мне не сказала?
— Я все время хотела тебе рассказать. — Амелия почувствовала, как кровь с силой пульсирует в голове.
«Нет, головной боли у меня не будет», — сказала она себе и посмотрела на куклу. Казалось, та неотрывно наблюдает за ней.
— Мам, он действительно хороший человек, — произнесла она.
Мать ничего не ответила. Амелия почувствовала, как у нее напряглись мышцы живота. «Ну вот, значит, и пообедать сегодня толком тоже не удастся», — подумала она.
Неожиданно она заметила, что все тело ее как-то съежилось, наклонившись над телефоном. Она заставила себя выпрямиться. «Мне уже тридцать три года», — сказала она себе, протянула руку и вынула куклу из коробочки.
— Посмотрела бы ты, что я приготовила ему в подарок, — произнесла Амелия. — Я купила его в антикварном магазине на Третьей авеню. Это настоящая зунийская культовая кукла, очень редкая. Артур страстно увлечен антропологией. Вот поэтому я и купила ее.
Трубка продолжала молчать. «Ну и хорошо, — подумала Амелия, — не говори».
— Это особый охотничий амулет, — продолжала она, изо всех сил стараясь, чтобы голос ее звучал ровно. — Как мне объяснили, внутри этой куклы заточен дух зунийского охотника. Ее специально обвязали золотой цепью, чтобы не позволить духу выбраться наружу. — Все это она говорила почти машинально, одновременно поглаживая цепочку дрожащими пальцами. — А зовут ее «Тот, который убивает». Видела бы ты ее лицо. — Она почувствовала, как по щекам потекли теплые слезы.
— Ну что ж, желаю приятно провести время, — ответила мать и повесила трубку.
Амелия посмотрела на телефон, услышав громкие короткие гудки. «Ну почему всегда так получается?» — подумала она, опуская трубку на рычаг и отставляя в сторону телефон. В комнате сгущались сумерки, все предметы казались словно размытыми, двоящимися. Она поставила куклу на край кофейного столика и заставила себя подняться. «Надо принять ванну, — подумала женщина. — Потом мы с ним встретимся и чудесно проведем время». Она пересекла гостиную, машинально повторяя про себя: «Чудесно проведем время». Впрочем, она прекрасно знала, что это уже невозможно. «О мама!» — подумала женщина и, в бессильной ярости сжав кулаки, пошла в спальню.
А в гостиной, кукла неожиданно свалилась с кофейного столика — падала она головой вниз, и наконечник копья вонзился в ковер, а ступни ног нацелились в потолок.
Тоненькая золотая цепочка начала медленно соскальзывать на пол.
Когда Амелия вернулась в гостиную, почти стемнело. Она разделась и была сейчас в одном махровом халате. В ванной из кранов лилась вода.
Сев на диван, она снова поставила на колени телефон. Несколько секунд женщина не отрываясь смотрела на него, потом с глубоким вздохом сняла трубку и набрала номер:
— Артур?
— Да, — ответил мужской голос.
Амелия знала этот тон: приятный, но уже явно что-то заподозривший. Слова застряли у нее в горле.
— Твоя мать, — наконец произнес Артур.
И снова Амелия ощутила в животе что-то тяжелое и холодное.
— Сегодня наш с нею вечер, — начала объяснять она. — Каждую пятницу мы… — она замолчала, явно выжидая; Артур тоже молчал. — Я тебе уже говорила.
— Да, я помню, ты говорила.
Амелия потерла пальцем висок.
— Значит, она продолжает указывать тебе, что и как ладо делать? — спросил Артур.
Амелия напряглась.
— Я не хочу больше мучить ее, — сказала она. — Когда я переехала от нее, она так сильно переживала.
— Мне тоже не хотелось бы оскорблять ее чувства, но скажи, сколько раз в году у человека бывает день рождения? Ведь мы же заранее обо всем договорились.
— Я знаю. — Она снова ощутила знакомый спазм в желудке.
— Ты что, в самом деле намерена позволить ей управлять тобой? — спросил Артур. — Даже когда речь идет об одной-единственной пятнице в году?
Амелия закрыла глаза. Губы ее беззвучно шевелились. «Я не могу ее мучить», — продолжала думать женщина. Сглотнув, она произнесла:
— Она ведь моя мать, Артур.
— Ну что ж, ладно. Извини меня. В общем-то, я ожидал чего-то подобного, но… — он на секунду умолк. — Извини, — повторил он и спокойно опустил трубку.
Амелия долго сидела в полной тишине, если не считать коротких гудков в трубке. Очнулась она, лишь когда громкий голос проговорил: «Повесьте, пожалуйста, трубку». Сделав так, как ей было сказано, Амелия поставила аппарат на столик. «Значит, мой подарок не пригодился, — подумала она. — Теперь дарить его Артуру нет никакого смысла». Она протянула руку и зажгла настольную лампу. «Завтра надо будет отнести куклу обратно», — сказала она себе.
Однако куклы на кофейном столике не оказалось. Заглянув под него, Амелия увидела лежащую на ковре золотую цепочку. Соскользнув с дивана и встав на колени, она подняла ее и положила в коробочку. Самой куклы под столиком не было. Наклонившись еще ниже, Амелия зашарила рукой под диваном.
И тут же вскрикнула, резко отдернув руку. Выпрямившись, она повернулась к свету и осмотрела ладонь. Прямо под ногтем указательного пальца что-то застряло. Поморщившись от боли, она вытащила крошечный странный предмет — это оказался наконечник кукольного копья. Амелия и его бросила в коробку и поднесла ко рту палец. Потом она, уже осторожнее, продолжила поиски под диваном.
Куклы нигде не было. С усталым стоном встав на ноги, она принялась отодвигать один край дивана от стены. Тот оказался неожиданно тяжелым. Ей вспомнился тот вечер, когда они с матерью ходили в мебельный магазин: сама Амелия хотела обставить квартиру современной датской мебелью, но мать настояла на этих тяжелых, кленовых изделиях — кстати, тогда они были на распродаже. Кряхтя, Амелия наконец отодвинула диван от стены, потом вспомнила, что в ванной льется вода, и подумала, что надо ее выключить.
Женщина стала внимательно осматривать освободившуюся часть ковра и внезапно заметила древко копья. Куклы рядом не было. Амелия подняла палочку и положила ее на кофейный столик. «Наверное, она застряла под диваном, — подумала Амелия, — наверное, двигая диван, я и ее задвинула глубже».
Ей показалось, что сзади раздался какой-то звук, словно что-то небольшое передвигалось быстро и легко. Амелия обернулась. Звук тотчас же прекратился. Она почувствовала неприятный холодок, словно скользнувший по спине к ногам. «А, это „Тот, который убивает“, — с улыбкой проговорила она вслух. — Он сбросил с себя цепь и сбежал…»
Неожиданно она замолчала. Из кухни определенно доносился какой-то шум — звук был металлический, резкий. Амелия нервно сглотнула. «Что там происходит?» — подумала она. Пройдя через гостиную, она подошла к двери в кухню, зажгла свет, потом заглянула внутрь. Все вроде бы было на своих местах. Взгляд неуверенно скользнул по кухонной плите, по стоявшей на ней кастрюле с водой, переместился на стол и стул. Все шкафчики закрыты, на месте и кухонные часы, вот маленький холодильник с лежащей на нем поваренной книгой, картинка на стене, подставка для ножей, прикрепленная к стенке шкафа…
Нет маленького ножа.
Амелия тупо уставилась на вереницу ножей. «Не глупи, — сказала она себе. — Просто ты убрала его в шкаф, вот и все». Зайдя на кухню, она выдвинула ящик стола, где всегда лежали вилки и ложки, — ножа не было.
Следующий звук заставил ее резко опустить глаза. Она судорожно вздохнула. Постояв несколько мгновений будто парализованная, Амелия наконец нашла в себе силы подойти к кухонной двери и заглянуть в гостиную, все время чувствуя, как бешено колотится сердце. Неужели все это ей лишь пригрезилось? Нет, она была уверена в том, что заметила какое-то движение.
— Да хватит тебе, — опять вслух проговорила Амелия и пренебрежительно фыркнула. Ничего-то она не видела.
Лампа на другом конце комнаты внезапно погасла.
Амелия буквально подпрыгнула на месте, больно ударившись локтем о косяк двери. Не сдержав крика, она схватилась левой рукой за ушибленное место и на мгновение закрыла глаза, сморщившись от сильной боли.
Открыв глаза, она принялась вглядываться в почти черный мрак комнаты.
«Ну давай, — сказала она про себя, явно стараясь приободриться. — Три каких-то дурацких звука плюс перегоревшая лампочка — это еще не основание для идиотских…»
В то же мгновение она отбросила эту мысль. Надо же выключить воду в ванной! Женщина бросилась из кухни в холл, одновременно растирая ладонью горящий от боли локоть.
Послышался новый звук. Амелия замерла на месте. Что-то передвигалось по ковру в ее сторону. Она оцепенело посмотрела вниз.
«Нет, все в порядке», — пронеслась в мозгу мысль.
И в тот же момент увидела это: быстрое движение возле самого пола. Она заметила блеск металла — и в ту же секунду новая боль обожгла ее тело, на сей раз у правой лодыжки. У Амелии перехватило дыхание, она лягнула темноту ногой. Новая боль — женщина почувствовала, как по коже стекает теплая струйка крови. Она повернулась и бросилась в холл.
Ковер под ногой загнулся, и она ударилась о стену — боль в лодыжке молнией пронзила все тело. Уцепившись за стену, чтобы сохранить равновесие, она пыталась отыскать какой-нибудь другой, более надежный предмет, но, не найдя его, неуклюже завалилась набок. Грудь ее сотрясали рыдания — уже от страха.
Новое движение — черное на почти черном фоне. Боль в левой лодыжке, потом снова — в правой. Амелия закричала. Что-то полоснуло ее по бедру. Она откинулась на спину, потом вскинулась наугад, едва опять не упав. Ей надо было на что-то опереться, руки судорожно метались из стороны в сторону. Левая рука неожиданно коснулась стены, создав некое подобие опоры. Резко повернувшись на месте, она бросилась в темнеющую спальню, захлопнула за собой дверь и, задыхаясь, навалилась на нее всем телом. Что-то с силой колотило по двери с другой стороны — что-то маленькое, совсем рядом с полом.
Амелия вслушивалась, стараясь дышать как можно тише, потом осторожно подергала ручку двери, чтобы убедиться, достаточно ли надежно она заперта. Звуки с другой стороны прекратились, и женщина медленно побрела к кровати. Тело качнулось, стукнувшись о ее край. Рухнув на постель, она потянулась к телефону и привычным жестом поставила его на колени. «Кому же ей позвонить? В полицию? Там подумают, что она помешалась. Матери? Но та слишком далеко».
В свете, проникающем из ванной, она начала набирать номер Артура, когда дверная рукоятка начала поворачиваться. Палец застыл на месте. Она смотрела в пространство комнаты. Щелкнул язычок дверного замка. Телефон соскользнул с коленей. Она услышала, как он глухо ударился о ковер, и в это мгновение дверь в спальню распахнулась. Что-то свалилось с ручки на пол.
Амелия упала на спину, поджимая под себя ноги. Темная фигурка проворно двигалась по ковру в ее сторону. Женщина не могла отвести от нее взгляда. «Все это ложь», — подумала она, и тут же напряглась, почувствовав, как что-то тянет за край покрывала. «Значит, она ползет сюда, к ней! Нет, — снова подумала она, — это неправда. Куклы не могут двигаться». Взгляд ее был неотрывно прикован к краю кровати.
Наконец появилось нечто, отдаленно напоминающее крошечную головку. Потрясенная женщина резко извернулась и с криком соскочила с кровати по другую сторону от фигурки. Быстро добежав до ванной, она снова захлопнула за собой дверь, задыхаясь от боли в лодыжках. Едва ей удалось запереться изнутри, как что-то снова с силой ударилось в нижнюю часть двери. Амелия слышала звук, чем-то напоминавший ей скребущуюся крысу. Потом снова все стихло.
Она повернулась к ванне — вода подбиралась к самому краю. Быстро заворачивая краны, она увидела, как несколько капелек крови скатились по руке и упали в воду. Амелия выпрямилась и открыла ящичек с медикаментами, висевший над раковиной.
У нее перехватило дыхание от ужаса, когда она увидела на шее глубокую рану. Дрожащей рукой она прикоснулась к ней и словно очнулась, почувствовав боль в руках. Опустив глаза, она увидела, что на обеих лодыжках остались следы порезов, кровь стекала на кафельный пол. Амелия заплакала, не отрывая руки от раны на шее и чувствуя, как кровь просачивается между пальцами и стекает к запястью. Сквозь пелену слез она взглянула на свое отражение в зеркале.
Особенно ее поразило то, что сейчас на нее смотрело олицетворенное воплощение покорности, забитости, ошеломленной готовности сдаться противнику. «Нет», — подумала женщина. Она потянулась к дверце шкафчика, открыла ее, вынула пузырек с йодом, марлю и лейкопластырь. Опустив сиденье унитаза, она осторожно уселась и принялась открывать пробку пузырька. Это оказалось отнюдь не простым делом, однако с третьей попытки ей все же удалось добиться своего.
Обжигающая боль от соприкосновения йода с раной на лодыжке едва не заставила ее снова разрыдаться. Стиснув зубы, Амелия принялась бинтовать ногу.
Неожиданный звук заставил ее повернуть голову в сторону двери. Она увидела появившееся в зазоре под дверной панелью лезвие ножа. «Значит, — подумала Амелия, — она пытается даже снаружи достать меня. Наверное, полагает, что я стою у самой двери». Все это ей показалось нереальным, чуждым, абсолютно нелепым. «Тот, который убивает», — внезапно всплыла в мозгу маленькая записка. — «Беспощадный охотник». Женщина неотрывно смотрела на дергающееся лезвие ножа.
«Бог мой», — думала она.
Поспешно добинтовав ноги, Амелия встала и, глядя на себя в зеркало, промыла салфеткой рану на шее. Ее она также обильно смазала йодом, превозмогая жгучую боль.
Новый звук заставил ее резко обернуться, сердце опять заколотилось как бешеное. Подойдя к двери, она чуть наклонилась и прислушалась. Внутри замка раздавался какой-то позвякивающий металлический скрежет.
Кукла пыталась отпереть замок.
Амелия медленно отошла от двери, не отрывая взгляда от ручки. Она пыталась представить себе положение куклы. Наверное, та уцепилась одной рукой за ручку двери, а другой, сжимающей нож, отчаянно ковыряется внутри замка. Картина показалась ей чудовищной. Женщина почувствовала ледяное покалывание в затылке. «Нельзя пускать ее сюда, никак нельзя», — подумалось ей.
Из горла ее вырвался хриплый крик, когда она увидела, что блокировавшая дверной запор кнопка выскочила. Инстинктивно протянув руку в сторону, Амелия сорвала со стойки полотенце. Ручка начала поворачиваться, щелкнул язычок замка, и дверь стала медленно открываться.
Неожиданно, подобно молнии, кукла ворвалась внутрь. Двигалась она так быстро, что Амелия не успевала следить за ней. Резко взмахнув полотенцем, она с силой ударила по кукле, словно та была громадным клопом, — деревяшка отлетела к стене. Женщина накинула на нее полотенце и, превозмогая дикую боль в лодыжках, побрела к выходу из ванной; широко открыв дверь, она снова оказалась в спальне.
Почти дойдя до двери в холл, Амелия неожиданно рухнула на ковер — лодыжка все же не выдержала — и зарыдала от нового приступа боли. Сзади послышался шорох. Неловко обернувшись, она увидела появившуюся в дверях ванной куклу, которая передвигалась подобно гигантскому прыгающему пауку. В падающем из ванной луче света женщина заметила блеснувшее лезвие ножа. Сама кукла пока находилась в тени, но передвигалась очень быстро. Амелия стала поспешно отползать. Оглянувшись, она увидела распахнутый платяной шкаф и кинулась к нему, цепляясь рукой за ручку.
И снова боль — ступня словно заледенела. Амелия закричала и упала на спину. Потянувшись рукой вверх, она схватила пальто и резко дернула его на себя. Тяжелая ткань свалилась прямо на куклу. Женщина наваливала сверху все, до чего могла дотянуться. Кукла оказалась погребена под ворохом блузок, юбок и платьев, и Амелия навалилась всем телом на эту шевелящуюся кучу одежды. Наконец, с неимоверным трудом ей удалось встать на ноги, и она поспешно заковыляла в холл, почти не замечая доносившегося из-под груды одежды шороха. Едва не упав на дверь, она отперла замок и надавила на ручку.
Дверь не сдвинулась. Амелия протянула руку к задвижке, потянула ее. Опять ничего не получилось. Женщина изо всех сил вцепилась в задвижку и с ужасом обнаружила, что она покорежена. «Нет, — пробормотала Амелия. Значит, она в ловушке. О, Боже! Она принялась колотить по двери. — Помогите! Пожалуйста, помогите! Помогите!»
Снова звук из спальни. Амелия повернулась и бросилась через гостиную. Рядом с диваном она рухнула на колени, нащупала рукой телефон, но пальцы так дрожали, что она была не в силах набрать нужный номер. Ее сотрясали рыдания, неожиданно она резко повернулась и сдавленно вскрикнула. Кукла бежала через холл — бежала к ней.
Амелия схватила с кофейного столика пепельницу и швырнула в куклу. Следом полетели ваза, деревянная коробка, статуэтка. Ей так и не удалось попасть в куклу — та подскочила к ней и принялась колоть ножом ее ноги. Ничего толком не соображая, Амелия упала спиной на кофейный столик. Перекатившись на колени, она встала и опять бросилась к холлу, попутно швыряя в куклу все, что попадалось под руку, — стул, столик, лампу. Подбежав — если это можно было назвать бегом — к шкафу, она быстро заскочила в него и плотно захлопнула за собой дверцу.
Амелия накрепко вцепилась в торчащую изнутри ручку. Волны горячего дыхания заполнили шкаф. Неожиданно под кромку двери пролезло лезвие ножа, и женщина закричала от нового приступа боли — острая сталь вонзилась в палец ноги. Она откинулась назад, выпуская ручку из онемевших пальцев. Халат распахнулся, она чувствовала, как по груди стекает струйка крови. Ноги свело от невыносимой боли. Она закрыла глаза. «Боже, помогите же мне, хоть кто-нибудь помогите!» — металась в мозгу единственная мысль.
Она напряглась, почувствовав, как снаружи тянут дверь. Кожа ее мгновенно заледенела. Не может же эта кукла быть сильнее, чем она; такого просто не может быть. Амелия еще крепче вцепилась в ручку. «Пожалуйста», — думала она. Качнувшаяся голова слегка задела стоявший рядом с ней на полке чемоданчик.
Новая мысль разорвалась в ее мозгу. Придерживая дверцу правой рукой, она принялась шарить в темноте левой. Чемоданчик оказался не заперт. Сильным рывком она распахнула дверцу — та ударилась о стену. Кукла свалилась и откатилась в сторону.
Амелия вышла, распахнула чемоданчик, опустилась на колени, держа чемоданчик на манер раскрытой книги. Все ее тело было напряжено, глаза — широко распахнуты, зубы — крепко стиснуты. Кукла бросилась вперед, и женщина тут же ощутила, как она тяжело ударилась о дно чемоданчика. В ту же секунду Амелия захлопнула его, заперла и отшвырнула подальше от себя. Наконец она могла позволить себе хоть чуточку перевести дух. Чемоданчик пролетел через холл и сильно ударился о стену. Амелия с трудом начала подниматься на ноги, стараясь не замечать отчаянных, прямо-таки бешеных ударов, толчков и скрежета, доносившихся из чемоданчика.
Включив в холле верхний свет, она подошла к входной двери и снова попыталась отодвинуть засов. Тот показался ей безнадежно перекосившимся. Она повернулась и пошла обратно в комнату, поглядывая на свои ноги. Бинты размотались, обе ноги были покрыты потеками подсыхающей крови, хотя в некоторых местах порезы еще кровоточили. Она потрогала рукой шею — рана была еще влажной. Амелия сжала дрожащие губы — надо как можно скорее добраться до врача.
Взяв из кухонного стола маленькую пику для колки льда, она вернулась в холл. Неожиданно ее внимание привлек скрежещущий звук, доносившийся со стороны чемоданчика. У нее перехватило дыхание. Из стенки чемоданчика торчало лезвие ножа, которое двигалось на манер миниатюрной пилы. Амелия неотрывно смотрела на него. Ей показалось, что все ее тело превратилось в каменную глыбу.
Она доковыляла до чемоданчика, встала рядом с ним на колени и с отвращением наблюдала за движениями ножа. Лезвие было в крови. Она попыталась схватить его пальцами левой руки, потянула к себе. Лезвие дернулось, рванулось в сторону, и она с криком отдернула руку. На большом пальце появился глубокий порез, по ладони медленно потекла кровь. Амелия прижала палец к халату. Казалось, она сходит с ума.
Поднявшись в очередной раз на ноги, она добралась до двери и снова принялась возиться с задвижкой. Ей никак не удавалось сдвинуть ее с места ни на миллиметр. Раненый палец начал болеть. Она подсунула под край засова кончик пики для льда, пытаясь оторвать его от стены. Послышался хруст металла — пика сломалась. От неожиданности Амелия поскользнулась и едва не упала. Она понимала, что у нее нет времени, совсем нет. Женщина окинула пространство комнаты взглядом, полным отчаяния.
Окно! Она может вышвырнуть чемоданчик в окно! Она даже представила себе, как он летит в вечерней темноте. Бросив пику на пол, Амелия метнулась к чемоданчику.
И тут же замерла. Кукла уже успела просунуть наружу голову и плечи — в стене чемоданчика виднелся широкий разрез. Амелия стояла и наблюдала, как кукла выбирается наружу. Ее снова будто парализовало. Извивающаяся кукла также смотрела на нее. «Нет, — думала женщина, — этого просто не может быть, все это не так». Наконец кукла высвободилась и спрыгнула на пол.
Амелия быстро повернулась и бросилась бежать к гостиной. Правая нога наступила на осколок фарфора; женщина почувствовала острую боль в пятке, потеряла равновесие и, чуть повернувшись в сторону, неловко рухнула набок. Кукла тут же подскочила к ней, и перед глазами Амелии сверкнуло лезвие ножа. Отчаянным, диким взмахом руки она отшвырнула куклу, а затем, корчась и постанывая от боли, в который уже раз поднялась на ноги, добралась до кухни и плотно закрыла за собой дверь.
Плотно, но не до конца — что-то мешало двери закрыться. Амелии показалось, будто в мозгу у нее кто-то истошно завопил. Опустив глаза, она увидела нож и крохотную деревянную руку. Рука куклы застряла между дверью и косяком! Амелия всем телом навалилась на дверь, превозмогая сопротивление с противоположной стороны. Раздался негромкий хруст. Яростная улыбка растянула ее губы, и она с новым приступом неистовства навалилась на дверь. Звучавший в мозгу вопль стал еще оглушительнее, перекрывая звук ломаемого дерева.
Нож в двери безвольно опустился, словно сжимавшая его рука обмякла, и Амелия, встав на колени, снова потянула на себя лезвие. Она увидела, как деревянная ладонь разжалась и отпустила нож. Издав какой-то сдавленный звук, она заставила себя встать и бросила нож в кухонную мойку. В этот момент дверь с силой ударила ее по боку — кукле удалось сокрушить преграду.
Амелия отскочила в сторону и, схватив стул, швырнула его в куклу. Та, в свою очередь, совершила маневр и, уклонившись от летевшего предмета, стала с другой стороны подходить к женщине. Амелия схватила с плиты кастрюлю с водой и кинула ее во врага — металл с грохотом стукнулся об пол, вода залила куклу с головы до ног.
Она внимательно смотрела на деревянное чудовище. Кукла прекратила преследовать ее — она пыталась добраться до раковины, одной рукой цепляясь за малейшие выступы и зазубрины на мойке. «Ей необходимо снова овладеть ножом, — смекнула Амелия. — Она опять хочет завладеть оружием».
Внезапно до нее дошло, что надо делать. Отступив на несколько шагов к плите, она открыла духовку и до отказа повернула ручку регулировки газа. Ее слух различил глухой хлопок пламени в духовке, она повернулась, намереваясь схватить куклу.
Амелия невольно вскрикнула, увидев, как кукла начала метаться, изворачиваться и наносить удары, ее безумные прыжки заставляли женщину что было сил бегать из одного конца кухни в другой. И снова в ее мозгу раздался тот же вопль — наконец она поняла: это кричал сидевший в кукле дух. Наконец ей удалось кончиками пальцев схватить куклу, — но она поскользнулась и неловко упала на стол, потом исхитрилась повернуться, рухнула перед плитой на колени и швырнула куклу в духовку. С силой захлопнув металлическую дверцу, она привалилась к ней спиной.
Дверца едва не срывалась с петель. Амелия давила то плечом, то спиной, скользя ногами по полу и стараясь упереться в противоположную стену. На оглушительные стуки куклы она старалась не обращать внимания. Взгляд ее упал на струйку крови, пульсирующую из пятки. Ее ноздрей коснулся запах горящего дерева, и она закрыла глаза. Дверца становилась все горячее. Амелия решилась осторожно изменить позу. Толчки и удары молотом отдавались у нее в ушах. Вопли молниями пронзали мозг. Она знала, что сожжет себе спину, но не могла ни на мгновение ослабить нажим на дверцу. Запах усиливался. Нога страшно болела.
Амелия посмотрела на висящие на стене кухонные часы — без четырех минут семь. Она неотрывно глядела на красную секундную стрелку, медленно двигающуюся по кругу. Прошла минута. Кошмарные крики у нее в мозгу стали ослабевать. Она неловко пошевелилась, намертво сцепив зубы от жуткой боли в спине.
Прошла еще одна минута. Удары и толчки прекратились. Внутренние вопли стали еще тише. Вся кухня плавала в клубах серого дыма, вонь стояла невообразимая. «Ну что ж, — подумала она, — теперь-то кто-нибудь обязательно заметит. Теперь, когда все кончено, они обязательно придут к ней на помощь. Впрочем, так всегда и бывает».
Она стала постепенно отодвигаться от раскаленной дверцы, готовая в любой момент, если это потребуется, снова надавить на нее всем телом, потом повернулась и встала на колени. Смрад, исходивший от обуглившегося дерева, вызвал у нее тошноту. Но ей обязательно надо было убедиться, что все кончено. Она протянула руку и откинула дверцу духовки.
Что-то черное и омерзительно вонявшее бросилось на нее и, вместе с хлынувшим ей в лицо нестерпимым жаром, она почувствовала, как в мозгу снова возник тот же дикий крик — на этот раз это был крик победителя.
Амелия встала, выключила духовку, протянула руку к одному из кухонных ящиков, извлекла из него щипцы для льда и вынула почерневшую головешку, которая некогда была деревянной куклой. Бросив ее в раковину, она открыла воду и поливала обуглившуюся деревяшку до тех пор, пока та не перестала дымить. Потом она прошла в спальню, пододвинула к себе телефон и, сняв трубку, стала набирать номер матери.
— Мам, это Амелия, — сказала она. — Извини, что я так себя вела. Мне бы хотелось, чтобы этот вечер мы провели вместе. Конечно, сейчас уже немножко поздно… А ты не могла бы приехать ко мне и мы куда-нибудь сходим? — Она выслушала ответ. — Прекрасно. Значит, я тебя жду.
Повесив трубку, она вернулась на кухню, подошла к стойке с ножами и выбрала самый длинный, затем отодвинула задвижку на входной двери — та теперь двигалась совершенно свободно, — отнесла нож в гостиную, сняла халат и нагая, со сверкающим лезвием в руке, исполнила охотничий танец, пляску боевого торжества, радости предстоящего убийства.
Потом она уселась в углу, скрестив ноги.
«Тот, который убивает» сидел, скрестив ноги, в углу и в полной темноте поджидал свою жертву.
Я выехал на велосипеде из своего дома в Уитби, преисполненный безудержного энтузиазма молодости, и пустился в путешествие, маршрут которого был предварительно тщательно разработан: сначала вдоль морского, побережья до Блэкпула, затем через холмы и предгорья вернуться на равнину и по ней снова подкатить к своему родному Йоркширу.
Путешествие началось великолепно. Где-то между десятью и одиннадцатью часами утра я ритмично накручивал педали велосипеда, окидывая взором безбрежные просторы неподалеку от устья Темзы. День выдался светлый, и я со всей отчетливостью лицезрел окружавшие мое меланхоличное одиночество заболоченные низины, которые изредка оглашали своими причудливыми криками неведомые мне болотные птицы.
За день воздух основательно прогрелся, так что я в конце концов ощутил на собственной шкуре, то бишь коже, как трудно ехать на велосипеде в гнетущей, лишенной малейшего дуновения ветерка атмосфере. Пот струился по голове, стекал на лоб, забирался за уши и вконец промочил расстегнутый воротник моей тенниски. Настроение постепенно ухудшалось: поездка в общем-то не оправдала моих ожиданий, оказалась малоинтересной и довольно утомительной, так что, двигаясь по казавшейся бесконечной уединенной тропе, я почти не находил какой-либо заинтересовавшей меня детали ландшафта, на которой мог бы остановить взгляд.
Близился вечер, с наступлением которого я связывал вожделенные надежды на освежающую прохладу, тем более, что неподалеку были и река, и море, однако, как это не раз случалось за последние дни, сумрачный воздух не принес никакого отдохновения и лишь сгустился, угрожающе сжав меня со всех сторон. Временами мне даже казалось, что я своим телом разрезаю какую-то вязкую, плотную субстанцию, что в общем-то было не так уж далеко от реальности из-за выползшего из болот низкого, густого тумана, отчего даже в свете фонаря я не видел дальше, чем на несколько метров.
Впрочем, все эти невзгоды были не столь значительными, и я мог бы довольно свободно продолжать свое путешествие, если бы не мучившая меня жестокая жажда. Особенно удручало то, что время было уже довольно позднее, а я практически не имел шансов найти работавший придорожный трактир, если таковой вообще встретился бы в столь негостеприимной местности.
Мне, наконец, надоело безостановочно крутить педали, постоянно думая о воде и ночном отдыхе, так что я слез с велосипеда и пошел пешком, ведя его рядом. Вокруг на мили простирались довольно опасного вида болота, и я, плотно окутанный туманом, стал вполне отчетливо осознавать предательские масштабы пустынных просторов здешних мест.
Липкий, теплый туман ощутимо мешал идти, так что пришлось сбавить ход. Я основательно устал, очень хотелось спать, особенно — пить, а кроме того, досаждала неопределенность дальнейших перспектив путешествия. Но особенно меня раздражало то, что все это время я, по сути дела, находился в непосредственной близости от одного из наиболее густонаселенных городов мира, где в любой момент можно обрести столь долгожданный покой — и вот, оказавшись в этой унылой местности, я почувствовал себя путником, затерявшимся в безбрежных просторах Сахары.
Теперь я казался себе глупым, отчаянно проклинал собственную самонадеянность, с каждой минутой истощавшую терпение. Меня стала откровенно злить эта дурацкая затея — отправиться в путешествие по такой нелепо устроенной стране, какой мне сейчас представлялась Англия, и я искренне досадовал на одиночество. Мне и раньше приходилось пускаться в подобные вояжи, но в компании одного или нескольких спутников, и я успел заметить, что, как ни приятно было человеческое общение, в пути две головы оказывались далеко не всегда лучше, чем одна, а постоянные споры у развилки дорог могли испортить любое самое радужное настроение от велосипедной прогулки. Вместе с тем я не мог не признать, что и нынешнее одинокое существование стало действовать мне на нервы. Не знаю почему, но я всегда принадлежал к числу тех странных людей, которые начинают испытывать неудобство, попросту нервничать, находясь на широких, плоских, открытых пространствах, и хотя в столь поздний час я практически ничего не мог разглядеть вокруг, мне казалось, что чувство это буквально пронзает меня, неотрывно давит на мозг.
Я уже смирился с мыслью о том, что здесь на целую милю вокруг не найдешь ни одного дома, когда к собственному безграничному облегчению неожиданно разглядел сквозь туман справа от дороги ярко освещенное крыльцо дома, а чуть повыше — сияющие окна, за которыми угадывалась залитая светом комната.
Обрадованный неожиданным открытием, я энергично двинулся в этом направлении и вскоре обнаружил, что дом стоит совсем недалеко от тропы. Найдя калитку, я прислонил к ней свой велосипед.
Дорожку к дому окружали высокие вечнозеленые деревья. Последние пятьдесят метров, отделявшие меня от главного входа, с отчаянной резкостью напомнили мне, как сильно истомился я без воды — чувство жажды воспринималось, как самая настоящая и к тому же жесточайшая пытка.
«А вдруг я не найду там воду?» — пронзила меня отчаянная мысль.
Передвигаясь по этой не столь уж длинной дорожке, я безостановочно думал о пинтах, квартах, галлонах холодной как лед влаги, вытекающей из глубокого колодца, и мое воображение рисовало картины неистовой жадности, с которой я залпом осушу ее всю.
Подойдя ближе, я разглядел за оконной занавеской гротескно большие очертания головы и плеч человека. Тень неожиданно скользнула вниз, словно человек резко нагнулся или присел. Я позвонил в странного вида старомодный колокольчик — надо было дернуть за веревочку. Дом наполнился звоном, который, разносясь вибрирующими волнами, потихоньку затихал, превращаясь в разрозненные колебания, пока наконец не смолк совсем.
Смущенный, я стоял и чувствовал себя круглым дураком. Мне почему-то вспомнилась картинка из далекого прошлого: я, еще совсем ребенок, стоял, как теперь, и просил воды; меня приветливо встретила добрая женщина, которая утолила мою жажду, а потом преподнесла в подарок два сочных яблока. Впрочем, сейчас я был уже далеко не ребенок, да и время было позднее.
Звонок прозвенел, однако из дома не донеслось ни звука. Снедаемый отчаянной жаждой, я позвонил еще раз и вновь услышал протяжный, отдающийся эхом звон колокольчика. На этот раз мне повезло — на лестнице послышались шаги. Спустя секунду дверь резко распахнулась и из темноты — поскольку в прихожей свет не горел — раздался голос:
— Что вам нужно?
— Я заблудился в тумане, — пробормотал я, — и мне очень хочется пить. Не могли бы вы дать мне воды?
Человек несколько секунд задумчиво стоял, словно в моих словах был скрытый смысл. Я с трудом смог различить его громадную фигуру — речь шла не просто о росте, но и о плотном торсе и могучих, широких плечах. В нем было намного больше метра восьмидесяти, причем это было заметно даже сейчас, когда он стоял, наклонив голову и сгорбившись. Его длинные руки безвольно свисали вдоль туловища, придавая всему облику некоторое сходство с обезьяной.
— Входите, — сказал он, — проходите к свету.
Я пошел за ним, а он, указав на дверь, добавил:
— Заходите в дом и подождите меня. Я скоро вернусь и принесу вам то, что вы просите.
Комната, в которой я очутился, была очень слабо освещена, отчего могло показаться, что меня снова окружили сумерки.
Это было довольно просторное помещение, однако с очень скудной меблировкой. Несмотря на то что оно явно служило гостиной или столовой, в центре его стоял письменный стол, а неподалеку — разрозненно и в беспорядке — три виндзорских стула. Никаких картин на стенах, и вообще, в комнате отсутствовали предметы, призванные создать не то что удобство, а хотя бы намек на уют. Мне почему-то даже показалось, что помещение это вообще пустует, а встретивший меня человек — только смотритель.
Он вернулся через несколько минут, держа обеими руками тяжелую чашу. Увидев, что я продолжаю стоять посередине комнаты, он прошел прямо ко мне и сунул ее мне прямо в руки — мы словно поменялись с ним местами, и я сжал ее так же, как и он, несколько секунд назад. Охваченный мучительной жаждой, я все же не мог не заметить; как она несуразно, велика. Заглянув в нее, я увидел на дне темное пятно, которое не могло быть ни чем иным, кроме осадка мутной грязи.
Я поднял на хозяина дома озадаченный взгляд и в этот момент смог наконец-то получше разглядеть его лицо. Громадные размеры этого человека наводили на мысль о горилле, и я вполне допускал, что и лицо его подтвердит это впечатление.
Однако я оказался не прав.
Он носил бороду, способную придать любому, даже самому омерзительному, лицу облик почтенного достоинства. Густые брови нависали над глазами, отчего те были практически не видны на дне глубоких глазниц. Длинный, чуть загнутый книзу нос подчеркивал выражение меланхолической задумчивости, рот скрывали густые усы.
— Вы, очевидно, ошиблись, — проговорил я, указывая на воду.
Он сразу же протянул свои громадные ручищи и забрал у меня чашу. Не произнеся ни звука, он вышел из комнаты, и я услышал, что он спускается по лестнице.
Меня охватила тревога, хотелось уйти из этого дома даже в отсутствие хозяина, а может — именно по этой причине, так как в тот самый момент, когда он протянул мне сосуд, я разглядел выведенное на его глазурованном глиняном боку, написанное крупными буквами слово «СОБАКА».
Несмотря на мучившую меня жажду, я все же сразу понял, что этот невоспитанный гигант полностью утратил в своем одиночестве какое-либо представление о нормах человеческого общения, если предложил мне напиться из собачьей миски, да к тому же еще и грязной. Но не успел я поставить точку в своих размышлениях, как он снова появился в комнате, на сей раз с кувшином и стаканом.
Поставив их на стол, он кивком предложил мне сесть. Я опустился на стул, а он присел по другую сторону стола и поднял голову — я увидел его тусклый, лишенный выразительности взгляд — и сделал неожиданное заявление:
— Вы позвонили один раз, потом еще, а между этими звонками у меня умерла жена. Я был у нее наверху, поэтому и не смог вам сразу открыть.
Он проговорил это самым простым, будничным тоном; голос его имел приятный глубокий тембр, а тщательное построение столь бесхитростных фраз свидетельствовало о достаточной культуре этого человека.
Я не сразу нашелся, что ответить. Между теми двумя звонками мне почему-то подумалось о той доброй женщине, которая угостила ребенка стаканом холодной воды и двумя сочными яблоками, и надо же, именно в этот момент скончалась неведомая мне жена таинственного незнакомца. До сих пор не понимаю, почему это обстоятельство показалось мне преисполненным странности, давило неведомым страхом. В тот же миг я и сам себе показался всего лишь назойливым, незваным гостем.
— Приношу свои самые искренние извинения, — проговорил я, поднимаясь со стула. — Какая ужасная новость. Нельзя было подобным образом врываться в ваш дом, но я и правда не знал… Мне пора уходить, и большое спасибо за ваше гостеприимство.
Он тоже встал, быстро подошел к двери, намного опередив меня, и поднял руку — его жест говорил, что он просит меня снова сесть.
— Не уходите, — сказал он. — Мне приятно ваше общество. Кроме нас с вами в доме никого нет, а для меня это как-то непривычно. Возможно, вы удивитесь, действительно, для человека моего возраста это могло бы показаться странным, но сегодня я впервые увидел, познал, как смерть настигает… человеческое существо… Кроме того, сегодня утром умерла ее любимая собака.
— Вы хотите сказать, что ваша жена скончалась через несколько часов после того, как умерла собака? — сам не зная зачем, спросил я.
— Да, — кивнул он. — Жена очень любила, более того, боготворила ее.
— Ваша жена скончалась скоропостижно? Я хотел спросить, вы не ждали такого конца?
— Почему же, ждал. И жена и собака давно болели, сильно болели, — он сделал небольшую паузу, после чего продолжил: — Разумеется, ожидая конца, я никак не мог предположить, что он наступит именно сейчас, сегодня, хотя, повторяю, она долго болела. Я был очень внимателен к ней, делал все, чтобы она, находясь в постели, ни в чем не испытывала неудобства. Вот и сейчас, когда вы позвонили в дверь, я был у нее. Рассудок мой блуждал где-то в дебрях психологии. Со мной так часто бывает. Вдруг накатывает что-то, и мы оказываемся совсем не здесь, а где-то в другом месте, наш разум словно плавает во времени. И кажется, что все это — лишь иллюзия жизни, рассудок как бы временно пребывает в ней, а потом либо возвращается назад, в прошлое, либо, напротив, устремляется вперед, чтобы познать будущее. Но неожиданно мы встречаемся со смертью — и все кончается.
Слова его показались мне слишком метафизическими и путаными, а потому я не сразу нашелся с ответом, только кивнул и снова сел за стол. Мне показалось нелепым, что я стою посередине комнаты и слушаю подобные речи. Он также сделал шаг и сел на свой стул.
— Надо же, она умерла между вашим первым и вторым звонками, — зачем-то повторил он. — А я тем временем ухаживал за ними обеими. После ее кончины я стал заниматься собакой.
— А что это была за собака?
— Овчарка, — ответил он. — Одно из тех серо-черно-косматых существ, к тому же со странными белесыми глазами, которые порой кажутся незрячими — но это далеко не так!
— Да-да, понимаю вас, — механически проговорил я, поскольку в этот момент меня охватило гнетущее своей необычностью странное ощущение нереальности всего происходящего.
Он сидел передо мной в позе застывшей беспомощности — взгляд то замирал на моем лице, то соскальзывал в сторону двери.
— Когда умерла собака, я хотел, конечно… но мне так и не удалось скрыть это от жены. Она беспрестанно спрашивала меня, где собака, заставляла, умоляла принести ее к ней. Вот и сейчас она лежит там, у нее в ногах.
— Вы хотите сказать, что ваша жена скончалась, а дохлая собака лежит у нее в ногах? — недоуменно переспросил я.
Я хорошо понял, что он сказал, однако это потрясло мое воображение.
— Она сама хотела, чтобы я положил ее туда, — сказал он. — Более того, она попросила, чтобы их и похоронили в одном гробу.
— Но ведь ни одно человеческое существо не… — начал было я.
— Знаю, — проговорил он. — Знаю не хуже вас. Но такова была ее последняя воля, а сам я не могу похоронить собаку. Не могу набраться смелости и убрать ее с кровати.
— А может, — проговорил я, чувствуя, что складывающаяся ситуация начинает серьезно действовать мне на нервы, — а может, вам сейчас надо быть там, наверху, хотя бы для того, чтобы… чтобы убедиться, действительно ли она умерла?.. И потом, мне и правда надо идти. Видите ли, у меня назначена встреча…
Неожиданно мне пришла в голову еще одна мысль.
— А почему бы вам не пойти к врачу? — требовательно спросил я. — Я могу прислать к вам первого же доктора, который встретится мне по пути. Как называется ваш дом?
Он явно не торопился с ответом.
— Мне надо все хорошенько обдумать. Вы даже не представляете себе, что значит жить в одиночестве. Просто существовала некая связь, соединявшая их и позволявшая им оставаться живыми. Так зачем мне снова подниматься туда? Я сделал все, что от меня требовалось. Вот завтра пойду в деревню — который уж год хожу туда, чтобы купить мяса и овощей, — тогда и доктора, может, позову.
— Может?! — почти закричал я. — Вы не можете, а должны это сделать!
— Ну что ж, значит, должен, — спокойно согласился он.
— Прошу меня простить, — проговорил я поспешно, и слова эти показались мне какими-то лишними, донельзя нелепыми.
Хозяин дома ничего не ответил — только уперся локтями в стол и спрятал лицо в ладонях.
— Мне надо идти, — в очередной раз проговорил я. — Спасибо за воду.
Он ничего не ответил, даже не поднял головы.
Я вышел из комнаты в темный коридор, очень тихо открыл и закрыл за собой дверь. Пробравшись сквозь заросли вечнозеленых деревьев, я отыскал свой велосипед. Уже трогаясь с места, я услышал за спиной какой-то топот, сопровождавшийся рычанием. В следующее мгновение я почувствовал, как какое-то крупное животное сильно толкнуло меня в бок, едва не столкнув с седла. Резко дернув руль, я направил луч фары в сторону морды этого создания и увидел пару яростно горящих глаз.
Это была собака. Овчарка.
Она опять попыталась броситься на меня, но я, сняв с педали, махнул одной ногой в сторону этой морды, целясь по носу, однако промахнулся и вместо удара получился лишь слабый толчок, так что зверь совершенно не пострадал. Оскалив зубы, он бросился на руль, фара выскользнула из держателей, упала и погасла.
Я смекнул, что собаке пока не удалось цапнуть меня и прежде, чем она приготовилась к очередному броску, я уже энергично накручивал педали, хотя еще примерно с милю слышал за спиной топот ее лап.
«Наверное, еще одна овчарка», — подумал я тогда.
И тут мое тело неожиданно содрогнулось, причем настолько сильно, что велосипед наклонился и я едва не упал. Я тут же понял, что собака здесь совершенно ни при чем — все дело в том странном человеке с нечесаными волосами и спутанной бородой, который сам был во многом похож на овчарку.
Добравшись наконец до дому, я никому не рассказал о случившемся и до настоящего времени храню эту историю в себе. Время от времени я мысленно возвращаюсь к ней, стараясь хоть как-то понять или объяснить события того вечера, однако они и по сей день остаются для меня загадкой.
Это была старая потрепанная книжка в красном клеенчатом переплете. Двенадцатилетним подростком он нашел ее на верхней полке отцовской библиотеки и, вопреки существовавшим в доме правилам, взял к себе в спальню, чтобы читать при свечах, когда весь дом, построенный в стиле елизаветинских времен, погружался во тьму. Все это именно так представлялось молодому Мортимеру. Его спальня была маленькой клетушкой, в которой он мог с помощью припрятанных на этот случай огрызков свечей воздвигнуть оплот перед надвигающейся тьмой, тогда как все остальные обитатели дома, напротив, с готовностью воспринимали ее приход. Словно по контрасту со впавшими в ночное беспамятство взрослыми, его молодой мозг в эти часы испытывал приливы особой активности и бодрости. Тиканье дедушкиных часов внизу, в холле, стук его собственного сердца, глубокое, затяжное «а-а-ах…» прибоя на далеком берегу — все это наполняло его ощущением беспредельной тайны. Когда он читал, мягкий звук ударявшегося о стену над свечой мотылька подчас заставлял его всматриваться и вслушиваться в темноту так же, как обитатели лесов останавливаются, завороженные хрустом ломающейся ветки.
Старая потрепанная книжка странным образом зачаровывала его, хотя он так до конца и не мог ухватить нити излагавшегося в ней сюжета. Называлась она «Полуночный экспресс», и была в ней на пятидесятой странице одна-единственная иллюстрация, взглянуть на которую у него не хватало мужества. Она пугала его.
Молодой Мортимер никогда не понимал, почему она оказывает на него такое воздействие. Он был впечатлительным подростком, но отнюдь не неврастеником. Тем не менее пятидесятой страницы он избегал так же, как шестилетним мальчиком сторонился темных углов на лестнице, или как идущий по пустынной ночной дороге взрослый, единожды обернувшись, продолжает шагать дальше, не находя в себе смелости обернуться еще раз. В сущности ничего особенного, что могло бы объяснить его исступленный ужас, на этой картинке изображено не было. Главное, пожалуй, что ее отличало, — это почти полная, темнота. Ночь, пустая железнодорожная платформа, освещенная тусклым светом одинокого фонаря, на пустынном и одиноком полустанке где-то в дальнем уголке страны. На платформе стоял человек: темная фигура почти под самым фонарем; лицо повернуто в сторону разверзшейся черной пасти туннеля, который по странной причине вызывал в воображении впечатлительного подростка ощущение ужаса. Казалось, человек прислушивается к чему-то. Поза его была напряженной, словно он ждал наступления какой-то страшной трагедии. В той части текста, которую мальчик прочитал, не содержалось даже намека на изображенную сцену, на весь этот кошмар наяву. Он был не в состоянии преодолеть завораживающей тяги к этой книге, равно как не мог найти в себе силы в одинокой тишине ночи взглянуть на картинку. Он даже сколол две соседние страницы длинными булавками, чтобы случайно не открыть книгу именно на этом месте. Потом он решился прочитать ее от начала до конца. Но, как и всегда, лишь дойдя до пятидесятой страницы, заснул, а содержание прочитанного за ночь стерлось из сознания, поэтому в следующий раз он опять начал читать с самого начала, и все повторилось.
Он вырос и напрочь забыл и об этой книге, и об иллюстрации. И вот однажды, незадолго до полуночи, он оказался на одиноком полустанке, ожидая поезд. Едва часы начали бить полночь, он вспомнил, все вспомнил, словно пробудившись после долгого сна…
Под тусклым светом единственного фонаря на длинной, едва различимой в ночи платформе он увидел темную, так хорошо знакомую ему одинокую фигуру. Человек стоял, повернувшись в сторону зиявшего черным чревом туннеля. Он напряженно и выжидающе прислушивался к чему-то — точно так же, как тридцать восемь лет назад.
Однако сейчас, в отличие от детства, Мортимер не испытывал страха. Он подойдет к этому человеку и вглядится в его лицо, которое доселе было скрыто от него. Прежде чем заговорить, он извинится и заговорит, возможно воспользовавшись предлогом опоздания поезда. Для взрослого человека это совсем нетрудно. Но, сделав первый шаг, он почувствовал такое напряжение, будто ему что-то мешает. Спокойно, но, чувствуя пробудившийся неясный инстинкт былых времен, он направился к темной фигуре под фонарем, прошел мимо нее, резко обернулся, чтобы заговорить, и увидел… не вымолвив ни слова, не находя в себе сил заговорить…
Это был он сам — смотрящий на самого себя, как в кривом зеркале, вперивший взгляд в собственное побледневшее лицо, вглядывающийся в собственные глаза, живой…
Сердце его затрепетало, готовое оцепенеть от парализующего тока. Его охватила паника. Он повернулся, судорожно дыша, споткнулся и бросился бежать по платформе, через пустынный зал ожидания, по освещенной лунным светом дороге, проходившей за зданием станции. Здесь его окружила сплошная темнота, освещаемая только светом далеких звезд.
На секунду остановившись, он разобрал в тишине слабое эхо шагов — бегущий за ним споткнулся о порог зала ожидания. И тогда он всецело, без малейшего чувства стыда, отдался обуявшему его страху и бросился бежать, обливаясь холодным потом, как охваченный ужасом зверь, по длинной белой дороге, окаймленной бесконечными вереницами тополей, похожих на переговаривающиеся друг с другом привидения, в какую-то бесконечную даль. Где-то за спиной эхом отдавался топот ног бегущего за ним человека. Мортимеру даже показалось, что тот бежит не особенно быстро, но неуклонно догоняет его. Вдали он увидел маленький белый коттедж с двумя темными окнами и дверью, который чем-то напоминал лицо человека. Он подумал, что если сможет вовремя добраться до него, то наверняка обретет там желанное убежище, а значит, и безопасность.
Слабый, но неумолимый звук шагов продолжал раздаваться за спиной, когда он наконец поднялся, задыхаясь, на высокое крыльцо и всем телом толкнул дверь. Она была заперта. Ни звонка, ни молотка, чтобы постучать, на двери не было. Тогда он принялся изо всех сил колотить в нее кулаками, пока не почувствовал боль и не увидел на руках кровь. Ответа пришлось ждать слишком долго. Наконец до его слуха из-за двери донесся звук тяжелых шагов. Неторопливо заскрипели ступеньки лестницы, также неторопливо кто-то стал возиться с замком. Наконец перед ним предстала высокая темная фигура, сжимавшая в руке огарок свечи. Человек стоял так, что невозможно было рассмотреть ни его лица, ни фигуры; кроме того, к своему ужасу, он обнаружил, что голова его обмотана чем-то вроде савана.
Не было произнесено ни слова. Человек посторонился, пропуская его, и запер дверь. Затем, также молча, человек кивнул и стал подниматься по изогнутой лестнице — свет свечи отбрасывал на белые стены и потолок причудливые, искаженные тени.
Они вошли в комнату, где ярко пылал камин. По обеим сторонам его стояли кресла, а между ними — маленький дубовый столик, на котором лежала старая, потрепанная книжка в темно-красном клеенчатом переплете. Казалось, гостя давно ждали и успели тщательно подготовиться.
Человек указал ему на одно из кресел, поставил свечу рядом с книгой и, не говоря ни слова, закрыл дверь.
Мортимер взглянул на свечу — она показалась ему знакомой. Запах плавящегося воска восстановил в памяти маленькую комнату в старом елизаветинском доме. Дрожащими пальцами он взял книгу. Он сразу же узнал ее, хотя содержание полностью стерлось из его памяти. Та же чернильная клякса на титульном листе; он зашелестел страницами, охваченный ужасом воспоминания, дошел до пятидесятой, которую когда-то в детстве сколол булавками. Булавки сохранились, и он прикоснулся к ним — те же тонкие острые гвоздики, которые его детские пальцы так давно вонзили в бумагу.
Он открыл книгу на первой странице с твердым намерением наконец прочитать ее до конца и узнать, о чем же там шла речь. И хотя в детстве он ничего не понял, сейчас он все же надеялся, что, смысл содержания станет для него ясным.
Книга называлась «Полуночный экспресс», и, едва он прочитал первый абзац, до него стало доходить — медленно, завораживающе, пугающе.
Это был рассказ о человеке, который, будучи ребенком, давным-давно нашел книгу с картинкой, которая очень пугала его. Потом он вырос и совершенно забыл про книгу, но как-то, однажды ночью, стоя на пустынной железнодорожной платформе, он оказался в той самой ситуации, которая была запечатлена на иллюстрации. Он решил подойти к одиноко стоящей фигуре под фонарем, узнал ее, и его охватила паника. Ему удалось укрыться в одиноко стоящем у дороги коттедже. Его проводили наверх, где он обнаружил книгу и наконец решил прочитать ее от начала до конца. Эта книга тоже называлась «Полуночный экспресс»; в ней говорилось о человеке, который, будучи ребенком, давным-давно… И так далее, и так далее. Выхода не было.
Но, когда рассказ по третьему разу подошел к описанию придорожного коттеджа, его медленно стало охватывать страшное смутное подозрение. Возможно, выхода действительно нет, но можно хотя бы попытаться вникнуть в детали этого странного круга, этого устрашающего колеса, в которое он попал.
Никаких новых деталей он не обнаружил. Они постоянно там присутствовали, просто он не придавал им особого значения. Вот и все. Странное и пугающее существо, которое вело его по изогнутой лестнице, — кто и что Это?
Было в этой истории нечто, ускользавшее от него. Странный хозяин дома, приютивший его, примерно одного с ним роста. Могло быть так, что он тоже… — и именно поэтому он прятал свое лицо?
В тот самый момент, когда он задал себе этот вопрос, до него донесся звук поворачиваемого в замочной скважине ключа.
К нему направлялся хозяин дома, отбрасывая в мерцающем свете свечи причудливую, страшную тень на белые стены.
Он сел лицом к нему по другую сторону от камина.
С отвратительной небрежностью, словно женщина, убирающая с лица вуаль, человек приподнял руки, чтобы снять скрывавший лицо саван. Мортимер знал, чье это будет лицо. Не знал лишь, живое или мертвое.
Оставался только один выход. Когда он бросился вперед и вцепился руками в горло своего мучителя, его собственное горло оказалось в таких же жестких тисках. Крик, вырвавшийся из их глоток, был неразличим, а когда стих последний сдавленный хрип, в комнате воцарилась такая тишина, что можно было расслышать тиканье дедушкиных часов внизу в холле и глубокое, затяжное «а-а-ах…» прибоя на далеком берегу, как и тридцать восемь лет назад.
И все же Мортимеру удалось бежать. Возможно даже, он успел на тот полуночный экспресс.
Это была старая, потрепанная книжка в красном клеенчатом переплете…
Ночь раскинула над миром свое черное бархатное покрывало. Тысячи звезд, словно россыпь драгоценных камней, засверкали над притихшей землей. Маленькое облако на мгновение закрыло лик луны, но быстро отдернуло свою завесу, отчего по сонным полям пробежали жутковатые тени, а пересекавшие их тропинки и заросли живой изгороди снова обрели привычное дремотное спокойствие. Это была самая обычная ночь, ночь, за которой последует утро, как естественное продолжение жизни. И все же существовал человек, для которого именно эта ночь должна была стать последней. Так распорядилась судьба, которая, подобно игроку, охваченному азартом прежних удач, продолжала делать все новые и новые выигрышные ставки. Сколь фатален бывает последний туз в колоде? Во всяком случае, этой ночью должны были вскрыть последнюю карту Мэнсона.
Пожелав миловидной темноглазой девушке спокойной ночи, он со счастливым сердцем повернулся и зашагал в сторону дома. Ночь выдалась светлая, да и до дома было совсем недалеко. Вскоре он свернул с дороги на тропинку, бежавшую через поля. Не омраченный дурными мыслями, он шел, наслаждаясь ночным воздухом, далекий даже от подозрения, что может зародить столь дикую ненависть в сердце другого человека. Его и в самом деле озадачило бы подобное обстоятельство, поскольку постоянно ведя жизнь праведника, он никогда сознательно не вступал в конфликт с интересами других людей.
Рассудок влюбленного редко подчиняется законам логики. Когда же любовь идет рука об руку с ревностью, то порой подобный симбиоз наполняет человеческую душу такой страшной ненавистью, с которой не способен совладать даже здравый смысл. И тот молодой человек, речь о котором пойдет в дальнейшем, был бессилен бороться с этим наваждением. Мэнсон должен умереть — эта единственная навязчивая идея завладела всем его существом. И именно эту ночь он выбрал для осуществления своего желания.
Итак, Рутлэнд — долговязый, неуклюжий парень с лицом землистого цвета. Всякий раз, когда судьба поворачивалась к нему спиной, в нем помимо воли появлялось что-то жестоко-звериное. В эту же ночь он явно решил породниться с самим дьяволом. Сидя на корточках, он притаился за раскидистым кустом, росшим рядом с мостиком, по которому должен был пройти Мэнсон — пройти в последний раз в своей жизни.
Преисполненный отчаянной жажды смерти, он выслеживал свою жертву. Лишь легкое подрагивание больших рук да непроизвольное подергивание мышц лица выдавали его состояние. Рутлэнд весь превратился в зрение и слух. Горящие глаза зорко всматривались в ночной мрак.
Вот оно! Скоро Мэнсон перестанет докучать ему; он положит конец своим страданиям. Звезды над головой, то мерцая, то неожиданно вспыхивая, словно подчеркивали безбрежность черного покрова. Они будто смотрели на мир бесчисленными глазами преисподней.
Со стороны тропинки послышался тихий свист. Рутлэнд напрягся. Секунды казались вечностью — и снова тишина. Полная тишина. Вот опять где-то вдали… шаги и ритмичное постукивание трости им в такт. Это он. Сердце Рутлэнда отчаянно заколотилось, костяшки пальцев правой руки побелели, так сильно он сжал нож.
Он ждал его, и все же Мэнсон появился внезапно. Когда он поднимался по мостику, его тень — длинная и черная — дотянулась почти до самых ног Рутлэнда. Вот она замерла на месте. Чуть замешкавшись, Мэнсон пошарил в карманах пиджака, достал трубку, тщательно набил ее. На какое-то мгновение пламя спички высветило лицо, и Рутлэнд понял, что дождался именно того, кто ему нужен. Прислонившись к перилам мостика, Мэнсон глубоко затянулся и посмотрел на звезды. Сизые колечки таяли в темноте, наполняя ночной воздух ароматами табака. Рутлэнд невольно ухмыльнулся: «Покури, покури, дружок, другого раза у тебя уже не будет». В конце концов, даже преступники имели право на последнее желание перед смертью. Почему-то именно это обстоятельство придало ему силы, и он почувствовал себя спокойно. Да и сам Мэнсон, стоявший, опершись о перила, вдруг показался ему маленьким и смешным. Все должно быть проще простого.
Мэнсон хотел уже идти дальше, когда непонятное движение впереди приковало его к месту. Откуда ни возьмись, перед ним появился долговязый парень, пристально всматривающийся в его лицо. Странным было уже само появление кого-то в столь поздний час, однако особенно его встревожила поза этого молодого человека. Подобно громадной горилле, он стоял, слегка раздвинув ноги, опустив вдоль тела странно длинные руки. Лицо оставалось в тени, только словно через прорезь в маске поблескивал ряд белых зубов.
Он почувствовал, как кровь похолодела в жилах, однако решил не показывать своего страха. Шагнув навстречу незнакомцу, Мэнсон как можно спокойнее и четче произнес:
— Кто вы? Что это вам вздумалось пугать меня?
Несмотря на то что Мэнсон не мог разглядеть лица этого человека, он буквально ощущал исходившую от него ненависть. Более того, ему даже показалось, хотя особой уверенности не было, что он где-то слышал этот, голос.
— Что ж, и это можешь спросить, дружище. И я отвечу, что хочу забрать твою душу и отдать ее дьяволу. — Незнакомец зловеще засмеялся.
— А я вправе поинтересоваться, чем именно заслужил подобную участь?
Словно кто-то стер с темной маски светлую полоску зубов.
— Сам увел у меня единственную девушку, которую я любил, а теперь еще и спрашиваешь? — прохрипело в ответ.
Мэнсон решил, что парень, видимо, спятил, и потому постарался придать своему тону шутливый оттенок. Сама по себе встреча в подобный час и в подобном месте уже таила угрозу. Сейчас же он осознал, что над ним нависла реальная опасность. «Как убедить этого дурня в том, что он совершает ошибку, как?» Если даже уверенность в собственной невиновности не особенно успокоила его.
— Я вас не знаю. Что же до того, будто я увел у вас девушку, то уверяю вас, я вообще сейчас не встречаюсь с девушками. Вы явно ошибаетесь и принимаете меня за другого.
— Ты только не ври мне. Это все равно не поможет. Ведь ты сегодня виделся с ней.
— С кем?
— С Лорейн Петерс.
«Так вот оно что!» Действительно, в этот вечер Мэнсон спросил одну девушку, как ее зовут. Но ему и в голову не могло прийти, что она стала причиной подобной сцены. Он попытался рассмеяться:
— Да я ее почти не знаю. Только сегодня узнал ее имя. Да и с чего вы взяли, что я понравился ей?
— Понравился. Наслышался я уже разговоров о вас обоих. Только не видать тебе ее — уж об этом я позабочусь.
Мэнсон пытался собраться с мыслями. Ситуация складывалась неприятная.
— Вы все что-то путаете, я ей совсем не нужен.
Долговязый шагнул вперед.
— Не делайте глупостей, сами же убедитесь в моей правоте, только поговорите с ней. Я… — Его голос внезапно упал — в руке мужчины блеснул длинный нож.
Неожиданно оба рванулись друг к другу, словно их дернули за невидимую нить. Нож просвистел над головой Мэнсона. Он машинально взмахнул тростью и попал по руке нападавшего — нож упал на землю, исчезнув где-то в траве под ногами Мэнсона. Трость от удара тоже выскользнула из руки Мэнсона, и он, воспользовавшись моментом, ухватил нападающего за локоть и бросил через плечо. Не дожидаясь пока тот встанет на ноги, Мэнсон бросился бежать, но через несколько секунд удар страшной силы опрокинул его навзничь.
Руки Рутлэнда вцепились ему в горло. Каким-то нечеловеческим усилием Мэнсону удалось разжать их и оттолкнуть эту бешеную гориллу. Но почти тут же схватка возобновилась. Удар тростью, казалось, еще больше взбесил Рутлэнда, словно утроив его силы. Мэнсон же понимал, что постепенно слабеет. Теперь он уже не столько отвечал на удары, сколько пытался высвободиться. Пот градом катился по его лицу, застилая глаза, он боролся из последних сил.
Соперник был неутомим и, как Мэнсон ни старался, сильные руки врага все крепче сжимали его горло. Пальцы шевелились словно щупальца, подрагивали, тянулись друг к другу. Если им удастся сомкнуться, это конец, тогда у него не останется никаких шансов на спасение. Левую руку свела болезненная судорога. Силясь освободиться, он изловчился и нанес коленом резкий удар в пах нападающего. Пальцы долговязого внезапно ослабли, и Мэнсон метнулся в сторону.
Он уже почти вскочил, когда резкий рывок опять свалил его на землю. Темной змеей промелькнула тень от отлетевшей в сторону трости. Должно быть, падая, он ударился головой, потому что на несколько секунд в глазах все померкло, а когда он снова открыл их, то увидел сидящего на нем верхом Рутлэнда. Над головой словно что-то просвистело, потом до него донесся, будто издалека, непонятный писк — оказалось, что это кричал он сам. Сильнейший удар разворотил ему челюсть. Еще удар, и нестерпимая боль, волнами накатываясь на него, поволокла его за собой, куда-то в бездну. Но он все еще пытался отбиться, скорее по инерции, уже плохо понимая происходящее.
На секунду отступающая боль тут же нахлынула с новой си¬лой, неминуемо приближая агонию. Искаженное ненавистью лицо верзилы — и Мэнсон полностью отключился. Немного погодя он все-таки снова открыл глаза, но так и не смог понять, чья тень мешает ему увидеть столь прекрасное, звездное небо. Он вообще больше ничего не понимал, все ему казалось искаженным, странно нереальным. Откуда-то из темноты зазвучал тихий голос, почти шепот, но это не мешало ему осознавать значение каждого слова.
— Ну вот, Мэнсон, наконец-то настал твой последний час на этой земле.
Мэнсон широко раскрыл глаза, его тело невольно содрогнулось от увиденного. Сейчас его спасение было только в беспамятстве. Он все же попытался пошевелиться, увы; захотел что-то сказать — слова застряли в горле. Это был конец.
Смерти он не боялся, но все его существо молило об отмщении. Мысль эта пойманной птицей металась в закоулках затуманенного сознания. И в этот самый момент он осознал, точнее, почувствовал, что его желание осуществится. Внутри него все оцепенело, боль внезапно отступила, ему казалось, что он куда-то летит, испытывая величайшее, неземное блаженство.
Рутлэнд стоял над ним, сжимая в поднятых руках громадный камень, потом он отпустил его. Массивный булыжник с глухим стуком накрыл голову Мэнсона.
Дело сделано — его обидчик мертв. Рутлэнд тупо смотрел вниз, опустив плечи и свесив руки. Он не в силах был отвести взгляд от лежащего на траве тела. Внезапно Рутлэнд вздрогнул, словно что-то оборвалось у него внутри, подкатившая усталость и слабость вытеснили остатки гнева и раздражения.
Какая холодная ночь! А может, это холод, подкравшийся к его сердцу? Подобного страха он не испытывал никогда в жизни. Сейчас ему было страшно уже за свою собственную жизнь. Но сознание его оставалось ясным — надо где-то спрятать тело, чтобы оно отлежалось там до тех пор, пока полностью не сгниет, и тогда никто не сможет отыскать даже его следа.
Он огляделся. На добрых двести метров вокруг не было ни малейшей растительности, если не считать этого самого куста, отчасти прикрывавшего собой мостик. Пожалуй, на время, пока он не найдет что-то получше, сойдет и это. Едва ли кто-то еще вздумает идти этой дорогой. А ведь уже почти полночь. Он наклонился и сдвинул булыжник с головы Мэнсона. Увиденное вызвало спазм в желудке, его вывернуло наизнанку.
Из черепа, расколотого надвое, вытекало наружу сероватое, слизистое вещество. Тоненькая струйка крови бежала по пепельному лицу, глаза неотрывно смотрели на него. Это было не страшным мучительным бредом, а реальностью — да, да, Мэнсон улыбался. Эта улыбка смерти заставила Рутлэнда отшатнуться и тяжело опереться о перила. Его взгляд бессмысленно блуждал над уходившей вдаль тропинкой — все было тихо. Тогда он снова повернулся к лежащему на траве телу — Господи! До чего же страшным было ухмыляющееся лицо покойника. Его охватила внезапная паника, он с большим трудом удержался, чтобы не убежать.
Скорее, как можно скорее избавиться от чудовищного кровавого зрелища! Он ухватил труп за ноги и потащил в сторону кустов. Безжизненное тело оказалось тяжелым и неповоротливым. Он чувствовал, как ладони мертвеца цепляются за чахлую поросль, словно пытаясь ухватиться за что-то прочное. Бросив ноги трупа на землю, он огляделся в поисках подходящего места. У самого подножия насыпи Рутлэнд различил неширокую канаву. Он подошел поближе — трава там была достаточно густая, а кроме того, сверху низко свисали ветви кустов, как раз то, что надо. Это принесло ему некоторое облегчение, прибавило сил. Вернувшись к телу, он опять ухватил его за ноги, подтащил к краю насыпи, уложил руки мертвеца вдоль туловища и скатил его в канаву. Кое-как втискивая в нее плечи покойника, Рутлэнд невольно посмотрел на лицо Мэнсона — это был лик самого дьявола, глаза которого, как живые, пристально смотрели на своего убийцу. Рутлэнд быстро закрыл их, затем проворно сгреб несколько охапок ветвей и опавшей листвы и небрежно бросил на вытянувшееся тело. Все, дело сделано! Проведя дрожащей рукой по лбу, он обнаружил, что основательно вспотел.
Путаясь в мокрой траве, Рутлэнд быстро шагал вверх по склону. Добравшись до гребня насыпи, он обернулся и бросил прощальный взгляд на канаву. Чисто сработано, никаких следов происшедшего. Теперь надо выбраться из кустарника и ни за что не зацепиться — улик оставлять нельзя.
Выйдя на тропинку, он внезапно испытал необъяснимое чувство, будто за ним кто-то идет. Сомкнувшиеся над головой ветви образовали черный туннель, закрыв от него усеянное звездами небо. Где-то хрустнула ветка, он бросил через плечо нервный взгляд, уже почти готовый увидеть фигуру Мэнсона. Разумеется, это был лишь гнавший его страх. И все же, откуда этот звук? В такт его шагам раздавалось размеренное «клик-клик-клик» стучавшей о землю трости, казалось, даже темнота чуть вздрагивает при каждом ударе. Он зашагал быстрее, но и стук стал чаще. О Боже, он же забыл эту проклятую трость! Но где она? Сердце отчаянно забилось. Лучше вернуться назад и поискать — ведь кто-нибудь может случайно найти ее. Его непроницаемой стеной окружала темнота. Даже мысль о том, что опять придется вернуться в эту ночь шорохов и страха, привела его в отчаяние. Нет, вернуться туда он не сможет. Что угодно, только не это. Потом, когда рассветет, а на душе станет спокойнее, он придет и поищет ее. Вздох облегчения вырвался из его груди, когда показался конец тропинки. Ветви разомкнулись, пропуская серебристый свет неба, прохладный, наполненный ароматами земли и зелени воздух взбодрил его. Вслед за спокойствием пришли мысли о той девушке, ради которой он сегодня рисковал головой. Стоило ли вообще идти на все это ради нее? Он окружит ее такой любовью, будет так к ней привязан, что у нее попросту не останется иного выхода, кроме как полюбить его. Однажды он уже зародил в ее сердце страстную любовь к себе и потому был уверен, что сможет сделать это еще раз. Теперь его уже никто не остановит.
Лорейн спала. Он внимательно смотрел на неподвижно лежащую жену. Она пошевелилась и протянула руку:
— Мэл?
Постель рядом была пуста.
— Я здесь, дорогая, — ответил он.
— О, а я подумала, что ты опять где-то бродишь. Мэл, ты хорошо спал этой ночью?
— Разумеется, — проговорил он с легким раздражением. — Все в порядке, я просто проснулся и решил пойти чего-нибудь выпить. А почему ты спрашиваешь?
Лорейн выскользнула из постели, подошла к окну и встала рядом с мужем. Она нежно прикоснулась к его руке, но он даже не взглянул на нее.
— Извини, Мэл. Просто я беспокоюсь за тебя. Что-то ты не нравишься мне в последнее время. Может, сходить к доктору? Он пропишет тебе что-нибудь на ночь, чтобы лучше спалось.
— Со мной все в порядке, — его тон стал более мягким, а рука легла на ее руку. — Все отлично, просто отлично.
Лорейн чувствовала, что между ними существует что-то вроде тайны, и это ее беспокоило. Они были женаты уже три месяца, а он никак не решался на откровенный разговор с ней. Все чаще ближе к вечеру в его поведении появлялось что-то странное, он словно начинал кого-то бояться. По ночам она слышала, как он ходил по комнатам, — ему явно не спалось. Когда же под утро он засыпал, то беспрестанно ворочался с боку на бок или неожиданно садился, обливаясь холодным потом. И еще он почему-то всегда занавешивал окна в спальне, даже во всем доме, причем задолго до наступления темноты. Она понимала, что за этим что-то скрывается, но что?
Однажды женщина, похолодев от собственной догадки, осознала, что он попросту сходит с ума. В нем не осталось и следа былой веселости, временами она даже боялась его. Но почему он не покажется доктору?..
Рутлэнду снилось всегда одно и то же — глаза. Отчаянно вцепившись в подушку или одеяло, он старался защититься от них.
Теперь по утрам он чувствовал потребность прогуляться, и вскоре это вошло в привычку — побродить перед завтраком час-другой. Ему нравились утренние часы, он возвращался неизменно приободренный, даже счастливый, словно забыв о страхах, терзавших его по ночам.
— Пройдусь, — обычно говорил он, — прогуляюсь немного. Я ненадолго.
Он слышал, как она отзывалась с верхнего этажа, и вспоминал свои пустые обещания сходить наконец к врачу.
Тепло солнечного света словно осушало холодный, липкий пот ночи. И ничьи глаза не смотрели на него так пристально и страшно. В эти волшебные часы трудно было поверить в существование ночных страхов и видений, так мучивших его. Он снова чувствовал себя в полном порядке, хотя и знал, что что-то обязательно должно произойти. Он даже ощущал приближение этого. Но чего? Мэнсон мертв, и все же ночами ему казалось, что он где-то рядом с ним, причем только ночью, день уносил все его страхи. Внезапно он понял, что ему надо сделать, чтобы освободиться от этого гнетущего состояния, иначе действительно можно сойти с ума. Надо сходить туда и посмотреть, раз и навсегда разделаться с этими ночными видениями. В газетах писали про исчезновение Мэнсона, однако труп пока не обнаружили. А что если Мэнсон не умер? Нет, это невозможно, он же сам тащил по траве покойника. А если, несмотря ни на что, он жив, что с ним случилось? Где он? Боже, где же он?
Рутлэнд доказывал себе, что совсем не боится туда идти, хотя от одной этой мысли его желудок судорожно сжимался. И все же он решился. Неведомая сила — и вне его, и в нем самом — подстегивала, подгоняла, заставляла ускорить шаг.
— Доброе утро, Рутлэнд!
Он резко обернулся.
Это был один из приятелей по клубу.
— Не возражаешь, если немного прогуляемся вместе? Как говорится, составлю тебе компанию. Ты далеко собрался?
Черт бы его побрал! Из всех знакомых — надо же попасться именно этому! Нет, от него так просто не отделаешься, иначе потом пойдут разговоры. Этому человеку нравился звук собственного голоса, и он был готов говорить часами. Но сейчас не стоило демонстрировать ему свою неприязнь. Он попытался ответить как можно более приветливо и сам поразился тому, насколько хорошо у него это получилось.
— Да нет, недалеко, — проговорил он. — Хотелось пройтись по полю.
— Отлично, — просиял его спутник. — А то как женился, так мы тебя совсем перестали видеть в клубе. Все спрашивают о тебе. Зашел бы как-нибудь вечерком, разумеется, вместе с женушкой.
— Мы редко выходим по вечерам, — максимально вежливо ответил Рутлэнд.
— Мы так и поняли, — сказал тот, коротко хохотнув. — Все ясно: молодожены и тому подобное…
Легкий толчок локтем и понимающий взгляд расстроили Рутлэнда не меньше, чем обуревавшие до этого тревожные мысли. С каждым шагом его голос становился все более монотонным. Так они прошагали десять минут — долгих десять минут. Внезапно его спутник резко остановился.
— Эй, привет! — крикнул он кому-то.
Отозвался женский голос. Через просветы в листве кустарника он увидел молодую женщину, идущую к ним по полю. На лице мужчины заиграла веселая улыбка.
— Слушай, старина, ты не будешь возражать, если я покину тебя? Знаешь, я как раз надеялся встретить здесь эту девушку.
Для Рутлэнда это было подарком судьбы, он даже ухитрился выдавить из себя улыбку.
— Ну что ты, конечно же нет. Рад был тебя видеть.
Он оставил парочку и вскоре ступил на столь хорошо знакомую тропинку.
Сомкнувшиеся над головой ветви деревьев заслонили солнце, и он внезапно почувствовал легкий озноб. Это была та самая тропинка, которая владела его сновидениями. Она была достаточно широкая, чтобы разглядеть простиравшееся впереди него пространство. Росший по обеим сторонам кустарник почти полностью заслонял собой стволы деревьев. Над головой высился купол зеленой листвы. Он почувствовал, как при звуке собственных шагов сердце его забилось чуть быстрее. Но уже у самой канавы Рутлэнду показалось, что оно остановилось. «Как же все это выглядит сейчас, через четыре месяца?» От мысли о гниющем человеческом теле его прошиб холодный пот. Он понимал, что четыре месяца не такой уж большой срок, но это не ослабило его страхов. Он было остановился, но некая сила неумолимо влекла его вперед, несмотря на мрачную перспективу предстоящего зрелища. Рутлэнд обошел канаву и остановился, внимательно оглядываясь. Кругом ни души.
Дрожащими пальцами он вынул сигарету и закурил, пытаясь хоть немного успокоить разыгравшиеся нервы. Затем, собравшись с духом, ступил на поросшую чахлой травой землю и сделал несколько шагов. Сейчас, при ярком дневном свете, все выглядело совсем иначе, и он опять невольно остановился. Почва под ногами была почти голоя, но чуть дальше, где начинался небольшой подъем, виднелись довольно густые заросли кустарника.
И вновь на него нахлынул страх — это та самая насыпь, именно она… Он хорошо помнил, что оттащил тело Мэнсона не очень далеко. Забравшись на вершину холма, он посмотрел на узкую полоску канавы. Ужас сковал его тело, он явственно ощутил присутствие Мэнсона. Даже воздух был наполнен его запахом. И там, внизу, в канаве, лежит мертвец — человек, которого он убил. Но почему он должен бояться его? Теперь-то он ему не страшен.
При одной мысли об этом на лбу вновь выступили капли пота, ладони стали липкими и влажными. Он почти предчувствовал, что вот сейчас Мэнсон встанет со своего ложа и, ухмыляясь, поднимет на него глаза. Рутлэнд заставил себя идти дальше. Это просто необходимо, только тогда к нему снова вернется нормальный, спокойный сон, надо только убедиться, что Мэнсон действительно лежит там.
Он спустился с насыпи и встал у самого края канавы. Куча набросанных веток была лучшим ориентиром — именно здесь лежит Мэнсон. Ему показалось, что силы покидают его, все существо Рутлэнда молило о том, чтобы он бежал, куда глаза глядят, только бы подальше от этого места, бежал, не оглядываясь. Но он знал, что должен остаться, иначе его нервы не выдержат еще одной ночи страшных сомнений.
Медленно, с отчаянно бьющимся сердцем, он наклонился и стал аккуратно снимать сухие ветки, складывая их на край канавы. Несколько секунд он стоял с закрытыми глазами, но затем усилием воли заставил себя посмотреть на дно ямы…
То, что он увидел, едва не лишило его сознания. Мертвый, с ввалившимися глазницами, Мэнсон улыбался ему. На лбу зияла громадная открытая рана, внутри которой, поблескивая, чернели сотни, тысячи безостановочно снующих муравьев. Остекленевшие глаза исчезли — на их месте в пустых глазницах поднималась и опадала муравьиная масса, словно маленькие тела насекомых слились в единое целое. На губах навеки застыла улыбка, а за пожелтевшими зубами нескончаемой черной лентой шевелились все те же муравьи. И лицо, совсем белое! Рутлэнду никогда не приходилось видеть подобной белизны. Боже! Вся голова Мэнсона была заполнена муравьиными полчищами!
Он качнулся и опустился на мягкую траву. Зрелище было столь ужасным, что он понял — избавиться от него невозможно, оно навсегда останется с ним, до самых последних дней его жизни. Он сидел, тупо уставившись в пространство, чувствуя подкатывающие волны тошноты. Что за сила заставила его прийти на это место и увидеть то, с чем не могли сравниться жесточайшие видения ужасов ада?
Рядом со своей рукой, опиравшейся о землю, он почувствовал какое-то движение. Невольно опустив взгляд, Рутлэнд тут же, как ужаленный, отдернул руку. По траве, прямо под его башмаками, тянулась тоненькая полоска проворно снующих муравьев, и он с ужасом обнаружил, что все они выползают из-под кучи сухих веток в канаве. Их раздутые чернее тельца живыми точками блестели в лучах солнца.
Рутлэнд почувствовал, как неведомая сила придавила его к земле, он не мог даже пошевелиться. А муравьи двигались все быстрее. Взгляд Рутлэнда был прикован к чернеющей ленте, значительно расширявшейся у края канавы. С медленно подкатывающим ужасом он понял, что все насекомые выползают из головы Мэнсона. Воздух над ямой, казалось, был наполнен присутствием мертвеца, и это ощущение усиливалось по мере того, как он вглядывался в извивающуюся по траве полоску ползущих к нему муравьев. Он откинулся назад, судорожно стряхивая этих тварей, потом резко вскочил и, спотыкаясь, кинулся бежать по склону.
На мгновение остановившись, он все-таки оглянулся. Муравьи отнюдь не пытались преследовать его, казалось, они что-то подбирают с земли, постепенно покрывая ее черной бисерной накидкой. Рутлэнд словно зачарованный смотрел, наблюдая за происходящим. Создавалось впечатление, что насекомые заполняют собой какую-то форму: вот медленно текущая черная масса разделилась посередине, потом еще раз, словно вылепляя контуры какой-то фигуры. Картина была жуткой, а сам он молил Бога, чтобы все это оказалось лишь сном, после которого наступило бы пробуждение. Но это был не сон, а зловещая реальность… Прямо перед ним на траве лежало тело Мэнсона.
Лорейн застала его в слезах, он пребывал в странном, почти невменяемом состоянии. С трудом уговорив мужа лечь в постель, она пошла к врачу, предварительно заперев дверь его комнаты. То, чего она боялась больше всего, все же свершилось, и сейчас ей хотелось лишь выяснить причину этого срыва, постоянно дававшего о себе знать. В тот же вечер приехал врач из местной психиатрической клиники.
— Я так рада, доктор Леннарт, что вы пришли. С Мэлом произошло что-то ужасное. Вы видели его сегодня утром? — Желая спасти мужа, она еще неделю назад договорилась, чтобы за ним постоянно наблюдали.
Доктор Леннарт плотно прикрыл за собой дверь.
— Вы заперли его в комнате?
Женщина кивнула.
— Дорогая моя, вам придется пройти со мной в полицию. Мне надо сообщить вам нечто весьма странное, даже страшное.
И тогда женщина поняла, что Мэла ей не спасти.
Ей казалось, что поездка эта никогда не кончится. Но вот машина резко затормозила, и она позволила проводить себя в помещение полицейского участка. Пока Лорейн пила чай, пытаясь сдержать или хотя бы унять нестерпимую дрожь, ей задавали разные вопросы. Она не понимала смысла происходящего…
Почему она здесь? Какое полиции дело до душевного заболевания ее мужа?
Как можно мягче ей объяснили, что этим утром доктор Леннарт обнаружил Рутлэнда — тот был на грани истерики. Когда к нему подошли, он как безумный бросился бежать через поле. Доктор Леннарт смекнул, что разгадка столь странного поведения может крыться в канаве, на краю которой сидел Рутлэнд. Тогда он осмотрел ее и в конце концов обнаружил тело Мэнсона. Не тратя времени, он связался с полицией и сообщил о своей находке. Тем временем Мэл кружным путем не замеченный никем вернулся домой.
Чуть позже его отвезли в психиатрическую больницу, где предстояло решить, сможет ли он предстать перед судом. Выяснилось, что на найденной недалеко от канавы трости Мэнсона остались отпечатки пальцев Рутлэнда. О том, что трость действительно принадлежала покойному, можно было судить по вырезанному на ней имени. Первоначально этой находке не придали особенного значения, но теперь имя бесследно пропавшего человека всплыло вновь. И вот Рутлэнд оказался запертым в палате и с нарастающим чувством ужаса ожидал приближения ночи.
От еды он отказался. Через высоко расположенные окна ему были видны звезды — эти беспрерывно наблюдающие за ним глаза. Он закрыл лицо руками, но от этого галлюцинации стали еще страшнее.
— Выпустите меня отсюда! — кричал он. — Выпустите, иначе мне конец!
Сидевший снаружи санитар жалостливо ухмыльнулся.
— Вот ведь бедолага, — едва слышно проговорил он.
Время тянулось бесконечно долго. Комната словно плавала в струившемся через маленькое окошко слабом лунном свете. Ему наконец удалось заснуть — сидя, склонив голову на плечо. Рутлэнду снилось, будто он снова оказался у той канавы и разглядывает муравьев… Боже, тех же самых муравьев! Он подошел ближе, одновременно чувствуя приближение невидимого Мэнсона, и… проснулся. Измученный, с разрывающимся от страха сердцем, он кинулся к двери, крича:
— Выпустите меня!.. О Боже, выпустите меня отсюда!
Санитар медленно подошел к двери, легонько постучал.
— Все в порядке, старина, ты здесь в полной безопасности. Ложись-ка и поспи пока.
Сказал и ушел. Рутлэнд попытался было докричаться снова, но бесполезно.
— Вы же знаете, знаете… он доберется до меня… — стонал он.
Его окутывала темнота ночи со всеми ее звуками и шорохами. Едва не сходя с ума от страха, он стал бродить от стены к стене, не решаясь поднять взгляд туда, к окнам, — оттуда на него смотрели звезды…
В палату проскользнул луч лунного света, чуть раздвинувший покров темноты. Он отшатнулся от него, словно тот мог причинить ему зло, но потом понял, что этот свет — хоть какое-то спасение от этой ненавистной ночи, и снова приблизился к окну. Мысли его помимо воли снова и снова возвращались к муравьям… И он заплакал, захныкал, как ребенок.
В дальнем конце коридора тихо беседовали два санитара. Неожиданно один из них поднял голову:
— Билл, ты ничего не заметил?
Его напарник повертел головой, всматриваясь в слабо освещенное пространство помещения.
— Нет, а что такое?
— Мне показалось, будто тень какая-то проскользнула.
Тот рассмеялся:
— Хотел бы я посмотреть на того субчика, которому вздумается проникнуть сюда ночью. Тебе просто померещилось.
Оба еще некоторое время прислушивались, но так ничего и не услышали и продолжили тихую беседу.
А по коридору тем временем медленно двигалась черная тень человека. Остановившись перед дверью Рутлэнда, она словно легла на пол и снова двинулась вперед. Голова тени проскользнула под дверь, затем просочились и все остальные части.
Рутлэнд был почти уверен в том, что кроме него в комнате находится кто-то еще — снова это извечное, зловещее присутствие.
Лицо его исказилось, взгляд заметался по стенам, пытаясь пронзить окружающую темноту. В палату снова прокрался луч лунного света, в бледном мерцании которого Рутлэнд увидел… черную фигуру, двигающуюся к нему.
— Нет, нет, нет! — завопил он, в отчаянии срывая голос. — Убирайся отсюда!
Он затрясся в рыданиях.
Тень приближалась. Он схватил с постели одеяло, пытаясь воздвигнуть на ее пути хоть какую-то преграду, но вскоре понял всю тщетность своих стараний. Разве можно остановить воздух? Тогда Рутлэнд вскочил на кровать и закричал. Заходясь в вопле, он уже чувствовал, как в тело его вонзаются сотни крошечных, микроскопических булавок. Он попытался закричать громче, но рот оказался забит копошащейся массой непрерывно снующих существ.
Прошло совсем немного времени и он рухнул на пол, с головы до ног накрытый шевелящимся саваном муравьев… а еще через несколько минут стихли последние стоны.
Утро выдалось теплое и солнечное, больничный персонал приступил к своим повседневным обязанностям. Санитар отпер дверь палаты Рутлэнда — поднос с едой, который он нес в руках, с грохотом упал на пол.
— Сюда, скорее, СКОРЕЕ! — сдавленно прохрипел он.
В коридоре раздался топот бегущих ног, дверной проем заполнили белые халаты, мрачно контрастировавшие с массивными черными дверями.
Перекрывая общий гомон, кто-то крикнул:
— Сестра, там скелет весь покрытый муравьями!
А где-то все так же улыбался Мэнсон.
Том Партэн был бабником, каких свет не видывал. Таким уж он уродился. Подобный талант мог или помочь ему сколотить состояние, или стать причиной массы бед. В случае с Томом как раз имело место второе.
Том был высоким, широкоплечим мужчиной с подтянутым животом и крепкими, мускулистыми руками, которые так нравились женщинам, когда он их ласкал или обнимал. Да и лицом он явно не подкачал: это было мужественное, решительное лицо, немного смуглое, иссеченное прямыми складками морщин, из вороха небрежно зачесанных волос всегда выбивалась одна прядь, падавшая на левую бровь. Женщины считали, что это придает Тому мальчишеский вид.
Они валом валили в его магазин. Да и почему бы им так не делать? Во всем мире женщины составляют подавляющую часть покупателей, а в универмаге Партэна действительно можно было купить все, что душе угодно. Некоторые люди гадали, что заставляет Тома оставаться всего лишь торговцем. Это объяснялось двумя вескими причинами. Первая заключалась в том, что хотя дядюшка Тома и оставил племяннику наследство, мужчина всегда должен сам зарабатывать себе на жизнь. Вторая же причина была гораздо проще: на какой другой работе мужчина имел бы возможность шесть дней в неделю общаться с представительницами прекрасного пола?
Со своими обязанностями Том справлялся прекрасно. Как только женщинам приходила в голову мысль о покупке, они сразу же отправлялись в его магазин, стараясь задержаться в нем как можно дольше. Иногда их собиралось там с десяток, а то и больше, так что дамам неизбежно приходилось дожидаться своей очереди. Они задавали всевозможные вопросы относительно предстоящих покупок, болтали друг с другом, хихикали и вообще всячески пытались привлечь к себе внимание хозяина магазина. В те часы, когда торговля относительно затихала, случалось, что хихиканье доносилось откуда-то со стороны складских помещений, расположенных позади магазина.
В столь идиллическом существовании Тома Партэна был, пожалуй, лишь один-единственный изъян. У него была жена. Звали ее Мэг, она располагала собственным состоянием и была довольно миловидна. Люди поговаривали, что в тот день, когда она повела Тома в церковь, лицо его хранило странное, почти отсутствующее выражение. Возможно, он был пьян — Том действительно иногда прикладывался к бутылке. Во всяком случае, Мэг должна была располагать определенной властью над ним, чтобы заставить пойти на подобный шаг. В общем, так поговаривали.
У Мэг были рыжие волосы, однако она обладала должной выдержкой, а потому предпочитала не держать мужа на коротком поводке. До нее, конечно, доходили слухи о том, что иногда творится в подсобках магазина, однако она считала, что в определенной степени это способствует процветанию их бизнеса. Кроме того, за ней оставалось законное право на Тома, и это ее успокаивало.
Так продолжалось до тех пор, пока не появилась Одри Мэне. Впрочем, нельзя сказать, что она вот так взяла и появилась — скорее, она доросла до этого. Все это время она жила в городе, регулярно посещала магазин Тома, покупала всякую мелочь, возможно, изредка обменивалась с ним парой фраз, произносимых смущенным голосом, — одним словом, это была довольно неловкая девушка, которая, возможно, была все эти годы безумно влюблена в привлекательного мужчину. Но вот настал такой день, когда как по мановению волшебной палочки она превратилась в очаровательную маленькую женщину с блестящими черными волосами, большими глазами, гладкой кожей и стройной фигуркой, каких Тому еще не приходилось видеть в своей жизни.
Одри домогалась Тома; он нужен был ей не только для того, чтобы поболтать в дневное время о нитках и иголках или обменяться несколькими поцелуями в подсобке. Она хотела, чтобы он принадлежал ей всегда, во всем. И по тому, как Том глядел на нее всякий раз, когда она входила в магазин, забывая при этом обо всех остальных посетителях, в городе скоро смекнули, что назревает крупный скандал.
Это понимали все — кроме Тома. Том пребывал в блаженном неведении. Как всякий человек, который любит женщин, он совершенно их не понимал. Так, он никак не мог понять, почему ни с того ни с сего в его магазине завелась крыса.
Не много крыс, не всякие там грызуны, а просто одна-единственная крыса. Причем не из тех, которые рыщут где попало, а такая, которая, казалось, прекрасно знала, что делала. Данный факт не столько встревожил, сколько озадачил Тома. Дело в том, что еды в магазине не было — он торговал одеждой, обувью и посудой. Однако крыса бродила буквально повсюду, не таясь, и даже в дневное время. Даже Том понимал, что поведение этой крысы отличалось необыкновенной наглостью и смелостью.
Она появлялась из своей таинственной щели или норы, усаживалась прямо посередине комнаты и неотрывно смотрела на Тома. Тот тоже с удивлением взирал на нее, неспособный додуматься до того, чтобы взять метлу, ружье или что-нибудь подобное. Человек и грызун словно пожирали друг друга взглядами. При этом Том испытывал непонятное и довольно странное ощущение покалывания в спине — то ли от страха, то ли от изумления. Было в этой крысе что-то необычное, не умещавшееся в рамки обычной наглости и дерзости.
Возможно, все дело было в ее цвете — не сером или черном, не коричневом и уж конечно не белом. Нет, шкура зверька скорее была рыжеватой, что смутно напоминало Тому о… впрочем, это допущение вообще не лезло ни в какие ворота!
Они могли бы часами стоять вот так, вперив взгляды друг в друга, если бы не звон колокольчика, прозвучавший у входной двери, при звуке которого крыса поспешно скрылась. Пришла миссис Хэррингтон, которая чуть ли не час потратила на выбор нужной пары обуви. Все это время Том с тревогой думал о том, что в любой момент крыса может появиться снова и миссис Хэррингтон с диким воплем выбежит из магазина. Если представить себе живое существо, которого абсолютно не могли терпеть женщины, им, несомненно, была крыса. Один-единственный грызун был способен погубить весь его бизнес.
В воображении Тома возникла поистине ужасная картина. Большинство его покупателей были женщины. Если по городу пойдет молва о том, что в магазине завелись крысы, его владелец никакими чарами не сможет больше завлечь туда ни одно прелестное создание. Для Тома же бизнес означал отнюдь не только деньги — он являлся для него источником удовольствия.
К счастью, с миссис Хэррингтон все обошлось, Том огляделся. Крысы нигде не было видно. «Забудь о ней, — чуть нервно и с тревогой сказал себе. — Эта тварь сама уйдет, когда поймет, что здесь нечем поживиться».
В полдень, когда большинство обитателей города садились за ленч, появилась Одри Мэне. Том стоял спиной к двери и не слышал, как она вошла. Девушка на цыпочках приблизилась к нему почти вплотную и игриво укусила его за краешек уха.
— Одри, — сказал он, — лучше такими вещами здесь не заниматься. — На какое-то мгновение, увидев рядом с собой очаровательную Одри, он совершенно забыл про крысу.
— Но ведь никого же нет, — сказала она и все-таки поцеловала его.
Это был долгий, затяжной поцелуй. Наконец их губы разъединились, и Одри подняла на него взгляд сияющих темных глаз.
— О Том, я так тебя люблю;— проговорила она. — Люблю, когда ты обнимаешь меня своими крепкими руками, от которых у меня перехватывает дыхание; люблю, когда они скользят по моей спине, когда ты целуешь меня, целуешь, целуешь, — нет, оказавшись в твоих объятиях, любая девушка не может не потерять голову.
Неожиданно выражение ее лица изменилось: глаза широко распахнулись, рот исказился.
— Крыса! — пронзительно закричала она.
Том оглянулся. Прямо у него за спиной на одной из верхних полок сидела все та же тварь, ее крохотные черные глазки в упор глядели на них, маленькие острые зубы обнажились в злобном оскале.
Том схватил лежавший на столе стеклянный пресс для бумаг и швырнул его в грызуна. С такого близкого расстояния невозможно было промахнуться. Бросок достиг своей цели, и крыса громко пискнула, очевидно, от боли и страха. Том и Одри, словно завороженные, наблюдали за тем, как крыса пробежала вдоль полки, заметно припадая на правую переднюю лапу, потом наконец нашла какой-то потайной лаз и скрылась за вереницей скобяных товаров.
Том бросился за стремянкой, устанавливал ее то там, то здесь, пытаясь схватить крысу голыми руками, тогда как Одри продолжала громко плакать, изредка даже вскрикивать. Тогда он взял ее на руки, отнес в одно из подсобных помещений и запер за собой дверь на ключ, предоставив крысе хозяйничать в магазине.
Одри слабо всхлипывала в его объятиях. Если раньше у Тома и оставались какие-то сомнения относительно того, как женщины реагируют на крыс, то сейчас от них не осталось и следа. Все краски исчезли с милого лица девушки, ее глаза беспокойно метались из стороны в сторону, отчего сама она очень походила на полоумную женщину.
— Откуда взялась эта крыса? — испуганным шепотом спросила она.
— Не знаю. Раньше у меня никогда не водились крысы.
— Пожалуйста, избавься от нее.
— Обязательно, обязательно…
— Какая мерзкая тварь. Мне страшно!
— Ну что ты, не надо, не надо. — Он принялся покрывать поцелуями ее бледное лицо. — Крысы не нападают на людей.
Не успел он еще докончить эту фразу, как уже пожалел о ней. А что бы крыса могла сделать, если бы не испугалась людей? Во всяком случае, эта крыса совсем не выглядела испуганной.
— Забудь о ней, я что-нибудь придумаю, — продолжал уговаривать и успокаивать девушку Том. Но ему это явно не удавалось, так что в тот день поцелуи Тома не оказали на Одри должного воздействия.
— Это какая-то необычная крыса, — проговорила Одри, когда слезы на ее лице чуть подсохли. Теперь она немного успокоилась, и лишь встревоженный взгляд выдавал ее истинное состояние.
— Что ты хочешь сказать?
— Она похожа на ведьму, вот что.
Вот так считала женщина, и переубедить ее в этом едва ли удалось бы. Впрочем, она здорово испугалась, и ему очень хотелось успокоить ее. Для этого у него существовал один верный способ, но сейчас она не позволила бы ему даже пальцем к себе прикоснуться. Он попытался было отвлечь ее внимание какой-нибудь безделушкой, шарфиком, бусами, но все было бесполезно.
Когда Одри наконец выскользнула через заднюю дверь, Том облегченно вздохнул. Он был рад, что она ушла. Вернувшись в магазин, он снова принялся искать крысу, осторожно переставляя товары на полках, заглядывая во все углы, но так ничего и никого не обнаружил.
В тот вечер Том возвращался домой с надеждой на то, что, перенесшая боль от удара и получившая увечье, крыса навсегда покинула его магазин. На радостях он даже заглянул в пивную, где пропустил пару кружек в компании приятелей.
Переступив порог своего коттеджа, Том отправился на поиски Мэг, чтобы запечатлеть на ее устах супружеский поцелуй. Увидев ее, Том поразился странному виду своей молодой и полной сил жены.
— Ты поранила руку?!
Ее правая рука действительно была на перевязи.
— Что случилось? — Он потянулся было вперед, чтобы осмотреть травму, однако жена уклонилась в сторону.
— Да так, ничего… — она явно колебалась, хотя было ясно, что какое-то объяснение ей дать все же придется. — Копалась в кладовке, и мне на руку свалилась банка с вареньем.
Стеклянная банка с вареньем — стеклянный пресс для бумаг!
— Когда это случилось?
— Я как раз собиралась приготовить ленч.
Значит, в полдень! То самое время, когда обычно приходила Одри. Для столь практичного человека, каким был Том, подобное казалось просто невероятным. Он не верил в то, что крыса может действительно оказаться заколдованной, ведьмой, но доказательство было налицо. Мэг могла оказаться — и действительно оказалась — одновременно в двух местах, в образе крысы и в облике человека. Значит, он женился на ведьме!
Он отправился в ванную, чтобы помыть руки перед ужином. За столом он сидел, уткнувшись взглядом в тарелку и все время мучая себя вопросом, догадывается ли Мэг о его мыслях. В его магазине завелась рыжая крыса — она могла сильно расстроиться, увидев, как он целует Одри Мэне, — но на самом деле расстроилась не крыса, а Мэг, и что бы он ни сделал с крысой, то же самое случится и с Мэг… С этого момента мысли Тома потекли по определенному руслу. Ему не нужны крысы в магазине, будь то рыжие или самые обычные, и он должен избавиться от них.
Придя на следующее утро в магазин, Том имел вполне конкретный план действий. Оглядевшись, он нигде не заметил крысу, не появилась она и позднее, однако он решил не рисковать.
Первым делом он решил повсюду раскидать отравленную еду. Ведь даже крыса-ведьма должна питаться. Затем он приготовил и положил неподалеку от себя заряженные ружье, револьвер, а также принес из подсобки метлу и швабру. Последним пунктом плана было попросить у Макферсона на время громадного кота, которого звали Фиделис.
Кстати, последняя мера обернулась полнейшим фиаско. Едва переступив порог магазина, этот крупный, лютого вида черно-серый котище выгнул спину и собрался было предпринять немедленную атаку на отдел кухонной утвари, но затем, видимо, получше разобрал запах своей планируемой жертвы. Шерсть на его спине встала дыбом, он мерзко завыл и бросился вон из магазина, тут же шмыгнув в дыру в проволочном ограждении двора.
Именно тогда Том Партэн смекнул, с кем ему предстоит иметь дело. Ни один кот не поймает нужную ему крысу.
— Но что-то же я должен предпринять! — вслух произнес он.
Он сделал все от него зависящее. Повсюду разложил отравленную пищу, но она оказалась нетронутой. С оружием в руках несколько часов напролет ожидал появления крысы. Он был готов разрядить всю обойму своего ружья в стены магазина, но никого не увидел и ничего не услышал. И все же у него не оставалось никаких сомнений в том, что зловещий грызун продолжает скрываться где-то в помещении магазина.
В течение целой недели Одри не переступала порога магазина. Том был взбешен, он чувствовал себя очень одиноко, но так и не решился наведаться к ней домой. Скандалы ему были не нужны, поскольку они могли развалить все его дело не хуже любой крысы. Поэтому он решил занять выжидательную позицию.
В следующий понедельник Одри все же набралась смелости и заглянула к Тому. Она робко постучалась в заднюю дверь, и Том, который к тому времени весь обратился в слух в ожидании желанных звуков, немедленно впустил ее в магазин, предварительно заперев дверь между подсобкой и торговым залом.
Любовники бросились друг другу в объятия.
— О Том, — прошептала Одри, — я так по тебе скучала.
— Я тоже скучал по тебе, — проговорил он, покрывая лицо и шею девушки поцелуями.
Некоторое время они пробыли наедине. Колокольчик у входной двери помалкивал, словно посетители решили не мешать им.
— Ты избавился от нее? — наконец спросила девушка.
— От кого? — спросил он, хотя отлично понимал, о чем идет речь.
— От крысы.
— Ну, я не знаю, — пробормотал он довольно лживым голосом, и она это заметила.
— О Том, — проговорила Одри, снова ощущая дрожь во всем теле, — сделай что-нибудь, чтобы ее больше здесь не было. Ты ведь понимаешь, почему я тебя об этом прошу?
Он тупо покачал головой.
— Она хочет укусить меня!
— Ну что ты такое говоришь, Одри…
— Особенно мое лицо!
Том снова покачал головой, отказываясь верить в столь ужасную перспективу.
— Ну скажи, зачем кому-то надо кусать такое милое личико?
— Но ведь все дело именно в этом, разве ты не понимаешь? Она хочет попортить мое лицо — в клочья изодрать мою кожу своими острыми зубами, чтобы ты больше никогда не захотел взглянуть на меня. Том, твоя жена заколдовала эту крысу и послала ее сюда, чтобы наблюдать за нами, чтобы уберечь тебя и напасть на меня!
Все это Том прекрасно понимал. Действительно, в словах девушки был смысл. Мэг знала его слабость к хорошеньким девушкам, именно к хорошеньким и никаким другим. Да, Мэг могла бы пойти, на такое — постараться обезобразить лицо Одри.
Но о другой стороне этого дела, а именно о том, что Мэг не околдовывала крысу, а сама была этой крысой, Том решил не распространяться даже в порыве откровенности. К чему пугать ее еще больше, коль скоро она и без того напугана?
— Так ты ее не убил? — продолжала допытываться Одри.
— Я пытался, делал все возможное. Яд раскладывал, кота приводил, с ружьем сидел — бесполезно. А может, она сама ушла?
Одри с отчаянием покачала головой.
— Нет, не ушла. Она все еще здесь. Даже, сейчас она наблюдает за нами из какого-нибудь укромного места. Я не хочу, чтобы она изуродовала мне лицо! Я не хочу, чтобы меня покусали! Том, мы никогда не сможем больше видеться друг с другом…
Неожиданно она громко закричала — как и в прошлый раз, черты ее лица исказились, палец указывал куда-то за спину Тома. Он обернулся и в самый последний момент увидел промелькнувшую за бочкой пушистую, рыжеватую шкурку.
Том опрометью бросился за ней, готовый схватить ее голыми руками, стал раскидывать и опрокидывать бочки, коробки. Но крыса исчезла. Он снова обернулся, полный гнева и отчаяния:
— Одри!
Задняя дверь в магазин была широко распахнута — Одри и след простыл.
Том Партэн в очередной раз попытался трезво оценить ситуацию. Крыса была все еще в магазине. Она явно не собиралась отсюда уходить. И покуда она здесь, Одри ему не видать.
Пожалуй, впервые за все это время он серьезно задумался. Всех своих женщин Том брал отнюдь не смекалкой и сообразительностью, но в данном случае исключительные, крайние обстоятельства заставили его напрячь все свои мозговые извилины. И сам же пришел в ужас от результатов этих раздумий. Получалось, что он с самого начала все делал неправильно!
Наконец он привел мысли в порядок, четко определил, что надо делать, и приготовился к тому, чтобы привести свой план в действие. Посетителей в магазине не было, но даже если бы они и были, он выпроводил бы их. Он запер заднюю дверь, через которую недавно вышла Одри, затем отыскал в подсобке мешок из грубой дерюги, моток веревки и вышел в торговый зал. У дверей он на мгновение остановился и оглянулся.
Крыса явно была где-то здесь, прячась за горами всевозможных ящиков, коробок, бочек, мешков и свертков, бесшумно передвигаясь между ними на своих мягких лапах-и, возможно, даже чувствуя себя здесь как дома. А может, сейчас она просто сидела где-то, притаившись и наблюдая за его действиями, гадая, куда это он собрался на этот раз и что задумал сделать.
Он улыбнулся. «Ну ты у меня посмотришь, рыжая крыса, — беззвучно ответил он ей. — Посиди здесь некоторое время, а потом увидишь». Он поместил перед входом в магазин маленькое объявление с единственным словом «закрыто» и запер за собой дверь. Затем он перекинул мешок через плечо и пошел по главной улице города. Свернув направо, пересек несколько полей и дворов, пока наконец не достиг леса.
Сейчас он превратился в охотника. Том медленно шел вперед, внимательно оглядываясь по сторонам. Послеполуденное солнце медленно заходило за кроны деревьев, но Том сохранял выдержку. Он искал нечто особое и последовательно шел к своей цели.
Неожиданно он остановился. Улыбка озарила его лицо. Затем его походка стала еще более осторожной, крадущейся. Резкий рывок вперед — жертва сопротивлялась отчаянно, никак не желая залезать в мешок, однако Том все же победил. Быстро завязав мешок, он пустился в обратный путь.
В город он возвращался кружным путем. Никто не видел, как он входил в свой магазин. Смеркалось. Он отпер дверь и проскользнул внутрь. Свет не зажигал — лишь развязал мешок, перевернул его и вытряс содержимое на пол. После этого он столь же проворно покинул магазин, вновь заперев за собой дверь.
На секунду остановился и улыбнулся, явно довольный собой. Прислушался, но из-за дверей не доносилось ни звука. Тишина не вызвала у него беспокойства. Повернувшись, он весело направился домой, к Мэг. Дома ее не оказалось. Ее вообще нигде не было. На кухне не было ни души.
Чтобы окончательно убедиться, Том проверил все остальные комнаты, обшарил двор. Он тихонько звал ее снова и снова, но ответа так и не дождался. Мэг исчезла. Испарилась. Как если бы…
— Йи-и-и-и!!! — он не мог уже более скрывать своего восторга. Подпрыгивая, кружась, хлопая в ладоши и заливисто смеясь, он выскочил из дома и направился к своему магазину.
Перед дверью он, дрожа от возбуждения, раз пять ронял ключ, никак не попадая им в отверстие замка. Оказавшись внутри, Том поспешно включил, свет. Прищурившись и оглядываясь вокруг, он чуть не упал, споткнувшись об объект своих поисков.
В ней было больше двух метров, а в толщину она могла потягаться с мускулистым предплечьем Тома. В свете ламп ярко поблескивала черная спина. Лениво, совсем вяло змея приподняла голову, раздвоенный язык быстро появлялся и снова исчезал в открытой пасти. Сам сатана, живший в саду Эдема, имел такое обличье, а теперь его далекий потомок явно превзошел по силе этого «ведьминого» грызуна.
Внешний облик этого чудовища почти не претерпел изменений, разве что в самой середине длинного тела обозначилась как бы припухлость, да и то небольшая, примерно размером с крысу.
По городу упорно поползли слухи, что Мэг Партэн наконец осточертели амурные похождения ее муженька и однажды вечером она собрала свои пожитки и бросила его. Никто из них даже не догадывался о том, что произошло в действительности, — разве что Том мог знать об этом.
Разумеется, Том повел себя так, словно действительно переживал горькую утрату. Вскоре, однако, соседи и другие окружающие подметили, что постепенно он оправился от горя и стал открыто ухаживать за Одри Мэне. Ему пришлось уладить некоторые юридические формальности, в частности, договориться о том, что факт смерти Мэг Партэн официально засвидетельствован не был, поскольку отсутствовали необходимые доказательства. Однако в конце концов развод был оформлен, и Том обрел долгожданную свободу. Правда, даже несмотря на все эти ухищрения, скандала избежать не удалось, но Том был в общем-то приятным человеком, так что люди стали постепенно забывать его былые прегрешения. Одним словом, магазин его все так же процветал, а сам он в один прекрасный день женился на Одри Мэне.
Но сам Том оставался все тем же прежним Томом. Люди подобного рода редко меняются. Одри сидела дома, счастливая от осознания того факта, что стала его женой, а сам Том все это время проводил у себя на работе, окруженный многочисленными дамами. Разумеется, рано или поздно среди них выделилась одна, которую он стал замечать особо.
Звали ее Элен Харди. Это была молодая, крайне застенчивая блондинка. Как и все остальные женщины, она по уши влюбилась в Тома. Как-то однажды она в середине дня зашла в его магазин — кроме нее посетителей не было.
— Мистер Партэн…
— Привет, Элен.
— Мистер Партэн, я так давно присматриваюсь к этому ожерелью из жемчуга… Извините, не могла бы я его примерить — очень хочется посмотреть, идет ли оно мне.
— Ну конечно же. Позвольте я сам закреплю его на вашей шейке. Элен, я должен вам сказать, что никогда еще не видел такой нежной, мягкой, белой шеи, как у вас…
Однако едва он начал целовать эту изумительную шею, девушка издала пронзительный вопль. Ее расширившиеся от ужаса глаза были прикованы к одному месту: на одной из полок, прямо из-за двух шляпных коробок, появилось черное блестящее тело громадной змеи.
— Элен!
Но девушки в магазине уже не было. Том не побежал за ней. Вместо этого он посмотрел на змею, встретившись взглядом с ее крошечными немигающими глазами, заметил угрожающе-медленное сокращение лоснящихся черных колец тела.
— Одри! — вот и все, что он успел воскликнуть. После этого он вышел из магазина, и с тех пор больше его никто не видел.
Начало было самым обычным. С работы Алан пришел вовремя — вот уже несколько месяцев он служил в фирме, специализировавшейся на разрушении старых и ветхих зданий.
— Смотри-ка, что я нашел сегодня в погребе одного дома, — сказал он жене.
Джоан подняла взгляд: — Что это?
— Старинная кукла.
Предмет, который Алан держал в руках, лишь с большой натяжкой можно было назвать куклой — грубо обточенные деревянные голова и плечи, туловище без ног, и нигде ни намека на краску, ни следа прикосновения осторожного резца.
— Ей, наверное, не меньше ста лет, — сказал Алан. — Клавер-холл — мы как раз его сносили — в девятнадцатом веке был детским приютом. Видимо, одна из его обитательниц и была ее хозяйкой, — он кивнул на куклу.
— Странная какая… — Джоан взяла куклу и стала внимательно рассматривать. — Интересно, она представляет какую-нибудь ценность?
— Едва ли. Впрочем допускаю, что Альме она может понравиться.
Джоан рассмеялась. Их семилетней дочери, пожалуй, больше всего на свете не хотелось играть в куклы. Друзья и знакомые семьи часто дарили ей разные, подчас дорогие и по-настоящему красивые куклы, однако те вызывали у девочки лишь чувство неприязни. В конце концов все они обретали свое постоянное место на платяном шкафу, где с ними играли и забавлялись лишь солнечные лучи и пыль.
В этот момент девочка вошла в комнату. Она была маленькая, темноволосая, немного бледная, с большими карими глазами.
— Что это? — сразу спросила она, заметив в руках матери незнакомый предмет.
— Это старинная кукла, дорогая. Папа нашел ее на работе. Она тебе нравится?
Альма с интересом, словно это было диковинное животное, стала рассматривать куклу, потом протянула руку, потрогала деревянную головку, угловатые плечи.
— Нравится. Я могу взять ее с собой в постель?
— Ну конечно, дорогая. — Джоан была явно обрадована реакцией дочери. Временами неприязнь Альмы к куклам беспокоила ее — сама она ребенком очень любила играть в куклы.
В эту ночь Альма легла спать, положив рядом новую подругу. Уложив дочь, супруги весело и довольно посмеивались над происшедшей переменой в отношении ребенка к игрушкам.
Альма назвала ее Розалиной.
Однако спустя несколько недель умиление родителей заметно пошло на убыль. Альма, которая ни на миг не расставалась с Розалиной, и днем и ночью держа ее при себе, стала заметно более нервной, беспокойной, по ночам ее часто мучили кошмары. Джоан первой пришло в голову связать эту перемену в дочери с куклой.
— Что-то нездоровое есть в этой ее страсти ни на миг не расставаться с Розалиной. — заметила она однажды. — И потом, знаешь, мне совсем не нравится, что она каждую ночь кладет ее с собой в постель.
— Да брось ты, — отмахнулся Алан. — Она что, хоть раз ложилась спать, не укладывая рядом какую-нибудь игрушку?
— Ну, плюшевого мишку или там какую-нибудь действительно красивую куклу — это я еще понимаю, но это создание… Знаешь, я почему-то нахожу ее все более и более отталкивающей.
Едва она успела произнести эти слова, как из спальни дочери раздался пронзительный крик.
Джоан бросилась наверх.
Альма лежала на боку и явно спала, хотя губы ее слабо шевелились.
— Я не хотела никого обидеть, — донеслись до Джоан всхлипывания спящей дочери. — Только не мучай меня больше, пожалуйста!
Она решили не будить ребенка и лишь погладила девочку по голове.
— Все в порядке, милая, успокойся, все в порядке.
Так и не проснувшись, Альма наконец затихла.
Подошел Алан.
— Я хочу взять у нее Розалину, — шепнула Джоан мужу.
Медленно и очень осторожно она откинула край одеяла и увидела куклу, зажатую в руках дочери. Джоан слегка потянула ее на себя.
— Нет! Нет! — закричала девочка, не размыкая век, явно все еще во сне. — Мадам, я сделаю все, если вы позволите мне оставить ее. Я даю слово, что не буду есть целую неделю… Честное слово.
— Ради Бога, Джоан, не надо, — вмешался Алан.
Джоан снова нежно укрыла дочь одеялом и подождала, пока та успокоится. Затем оба вышли.
— Ну и что мы будем делать?
— Обычный детский кошмар, — спокойно ответил Алан.
— Нет! Нам надо что-то решить с этой чертовой куклой. Знаешь, надо побольше разузнать о ней. Откуда она вообще появилась?
— Но ведь я же говорил тебе, где нашел ее.
— Я не о том. Нам надо проконсультироваться у какого-нибудь специалиста, ну, у знатока кукол, ведь есть же такие.
Это было проще сказать, чем сделать. Однако после нескольких дней бесплодных поисков им удалось в одной из газет отыскать адрес некоей мисс Летеринтон, которая называла себя «плангонологом», располагала большой коллекцией кукол и предлагала читателям продать ей «новые образцы», если таковые у них имелись.
Короткая переписка с мисс Летеринтон принесла свои положительные результаты — женщина готова была принять их.
Теперь перед ними встала другая, не менее сложная задача — тайком забрать куклу у Альмы. После неоднократных попыток Джоан наконец удалось отвлечь девочку, и, Алан, схватив куклу, сунул ее под пиджак и поспешил к выходу.
Мисс Летеринтон жила в комнатке, которая показалась ему кукольной спальней. Куклы были различных национальностей и возрастов, облаченные во всевозможные наряды. Кровать, книжные полки, шкафы, стулья и даже пол были буквально завалены маленькими игрушечными существами. Да и сама мисс Летеринтон чем-то смахивала на куклу — маленькая, аккуратная, вся какая-то ровненькая.
— Входите, — пригласила она Алана. — Только осторожно, постарайтесь не побеспокоить моих «дорогуш».
«Дорогуши» неотрывно смотрели на Алана своими стеклянными глазами, а то и просто пустыми чернеющими впадинами глазниц.
— Благодарю за ваше письмо, — проговорила она. — Вы привезли новое пополнение моей коллекции?
— Боюсь, что нет, — осторожно ответил Алан. — Но мне нужен ваш совет. Не могли бы вы взглянуть на куклу, может быть, вы что-нибудь скажете о ней? — Он вынул Розалину.
Женщина как-то по-особенному мягко, нежно, словно это было живое дитя, взяла куклу в руки.
— Старушка… — тихо проговорила она. — Полна боли и страданий… — затем более спокойным и деловым тоном добавила: — Такие деревянные куклы были очень распространены и популярны в девятнадцатом веке. У меня есть похожая, ее изготовили в 1850 году. Сейчас их уже не достать, хотя когда-то они пользовались большим спросом и к тому же были очень дешевы.
— А она не кажется вам зловещей?
— Ну что вы! Отнюдь, разве что очень печальной. Это не шаманская кукла. Тех вообще сохранилось совсем немного — их ведь делали из воска, чтобы втыкать в них булавки. Естественно, со временем большинство из них пришли в негодность.
— Значит, это самая обычная кукла?
— Обычных кукол не бывает, — с ноткой упрека в голосе произнесла женщина. — Они все восхитительны и неповторимы. Я до сих пор не знаю, есть ли у них свой собственный характер или они лишь впитывают в себя черты личности своих прежних владелиц, некогда любивших их. Кстати, а где вы нашли это милое дитя?
Алан вкратце пересказал ей историю своей находки.
— Да, красивая была когда-то кукла, — задумчиво проговорила мисс Летеринтон. — Раскрашенная к тому же. И ее очень любили.
— Моя дочь тоже очень любит ее и именно в этом вся проблема.
— Чепуха, — отрезала мисс Летеринтон. — Если ваша дочь любит ее, значит, она чуткий, нежный ребенок. Сейчас так много детей, которым нравятся лишь пластмассовые длинноногие куклы в нейлоновых платьях и купальниках.
— Дело в том, что как только я принес куклу домой, Альма — это моя дочь — стала вести себя очень странно, я бы даже сказал — нервно.
— Возможно, она чувствует страдания, перенесенные, этой куклой. Или страдания того человека, кому она раньше принадлежала.
— Но какие это страдания? Вы можете сказать?
Мисс Летеринтон покачала головой.
— Когда кукла страдает, я это чувствую, хотя сама причина ее боли ускользает от меня. Куклы — это мои дети, а есть ли на свете такие родители, которые знали бы все, что происходит в головах и сердцах их детей? Сознание ребенка — бездна неразгаданной тайны.
Она понизила голос, затем окинула взглядом своих «дорогуш»: — Я знаю, кто из них счастлив, а кто печален. Знаю и тех, кто вообще почти ничего не чувствует. Но никогда не знаю — почему? Впрочем, как и все другие родители…
Алана слегка передернуло.
Умом он понимал, что все это — ерунда чистейшей воды, и все же…
— Так что же мне делать?
— Попытайтесь выяснить, почему страдает это маленькое создание. Побольше разузнайте об этом приюте, Клавер-холл. Если же ваша дочь все-таки согласится расстаться с этой маленькой куклой, так много пережившей за свое долгое существование, то я с радостью приму ее в свою семью.
Снова сунув Розалину под пиджак, Алан вышел на улицу. Он направился прямо в городскую библиотеку, всегда представлявшуюся ему пристанищем трезвого научного знания, столь далекого от мистической таинственности обители мисс Летеринтон. И почему ему раньше не приходила в голову такая простая мысль — сходить в библиотеку?
Он сравнительно быстро отыскал нужную книгу: «Детские приюты Англии». В ее оглавлении числился и Клавер-холл.
«Клавер-холл, — прочитал он, — принадлежал к числу заведений подобного рода, широко распространенных в тот период — холодный, неуютный, постоянно нуждающийся в средствах. Обеспеченность детей во многом зависела от честности и порядочности администрации заведения, тех лиц, которые управляли приютом. Частенько это оказывались не вполне порядочные люди. Тем не менее в целом Клавер-холл существовал относительно безбедно, если не считать довольно короткого периода — с 1857 по 1860 год. В то время приютом заправляла вдова Грейс Вебб. Эта женщина заставляла детей голодать, чтобы набить собственные карманы, буквально терроризировала их, наказывала за малейшие проступки и особенно за то, что они „слишком много едят“. Ходили слухи, что любимым видом наказания было отбирать у детей куклы за то, что те „плохо себя ведут“ или „чересчур много едят“. За три года правления миссис Вебб десятки детей покинули приют — кто сбежал, а кто умер от голода. В итоге даже весьма равнодушные к подобным явлениям городские власти заподозрили неладное и назначили расследование. В итоге миссис Вебб угодила за решетку, где и скончалась через пять лет. Если верить отчетам того времени, перед смертью она совершенно помешалась, будучи уверенной в том, что ее „заколдовали мертвые дети“.»
Алан вернулся домой; кукла тяжким грузом оттягивала пиджак.
— Ты принес Розалину? — было первое, о чем его спросила Джоан. — Альма весь дом перерыла в поисках ее. Скорее бы уж все кончилось!
Услышав разговор родителей, в комнату вбежала Альма:
— Папочка, это ты взял ее?
— Кого взял?
— Розалину.
— А зачем мне было ее куда-то брать? Может, она сама пошла погулять? Поищи как следует, — Алан чувствовал жесткое прикосновение куклы к своей груди.
— Я могу вообще больше ничего не есть — только бы она вернулась домой, — со слезами на глазах и в голосе проговорила Альма и снова бросилась на поиски куклы.
Алан вкратце передал жене свой разговор с мисс Летеринтон и то, что он вычитал в библиотеке. Затем он вынул Розалину из-за пазухи.
— Нам надо как можно скорее избавиться от нее, — твердым голосом проговорила Джоан, забирая куклу из рук мужа. — Все это сплошная чушь, ничего особенного. Но как только я увидела ее в первый раз, ты помнишь, я сразу же почувствовала что-то недоброе. Да и какая это кукла — так, кусок деревяшки!
Она провела рукой по жесткой, корявой голове куклы — неожиданно пальцы пронзила резкая, острая боль, словно она укололась обо что-то. То ли от раздражения, то ли случайно, а может, почему-то еще, она, резко взмахнув рукой, швырнула куклу в пылающий камин.
Дикий вопль, казалось, надвое расколол доселе мирную атмосферу комнаты:
— ЖЕСТОКИЕ! НЕНАВИЖУ ВАС! ЖЕСТОКИЕ!..
Где-то в доме закричала Альма…
Джоан и Алан так и не поняли, были ли это слова, произнесенные их собственным ребенком или кем-то еще. У них не было времени всерьез задуматься над этим, потому что в ту же минуту в комнату вбежала Альма и опустилась на колени перед пылающим очагом.
— Розалина! — позвала она. — Розалина…
И хотя огонь в камине полыхал уже несколько часов, комнату окутал мертвящий холод.
— Как-то я специально содрала у себя ноготь, чтобы посмотреть, что под ним, — сказала Вив.
В теплом вечернем воздухе жужжала пчела.
— И что же? — спросил наконец Джек.
— Было чертовски больно.
Прорывавшиеся сквозь открытое окно палаты лучи солнца столкнулись с металлической тележкой, которую катила медсестра, и словно подожгли ее; Вив пискнула и зажмурилась. Перед глазами продолжало плыть лицо Джека, сидевшего на стуле у стены, чуть подавшись всем телом вперед. Она еще сильнее стиснула веки, словно вытравливая из сознания его образ, поскольку ей очень хотелось, чтобы он поскорее ушел. Мэри, ее подружка, с которой они вместе снимали квартиру, сегодня вечером не пришла, а Тони, увидев рядом с кроватью Джека, почти сразу же удалился, раздраженно хлопнув дверью.
Она открыла глаза — Джек сидел на прежнем месте. Пчела, прилетевшая со стороны кладбища, что расположилось у подножия Мерси-хилл, озабоченно копошилась в букетах цветов, которые украшали прикроватные тумбочки. Медсестра, извинившись перед пациентом за то, что вынуждена измерять ему температуру в присутствии посетителей, встала и прихлопнула насекомое. Несколько человек в палате зааплодировали, кто-то рассмеялся, другие продолжали негромко разговаривать.
— Неплохой удар, — вяло произнес Джек. Его замечание повисло в воздухе.
— Да, чуть не забыл, — сказал он немного спустя, — сегодня утром увидел такое чудное объявление. — Он сунул руку в карман своего дождевика и вынул из него вечерний номер «Брайчестер геральд» — он сотрудничал с этой газетой — и сложенную вдвое страничку из записной книжки.
— Послушай: «Чуждый условностям светский мужчина желал бы познакомиться с девушкой, отдающей предпочтение не внешним данным, а интеллектуальным качествам, лишенной консервативных установок и имеющей тягу к приключениям. Любая девушка, которая считает, что она располагает возможностями удовлетворить его запросы, может написать». Здесь есть адрес, это где-то на Мерси-хилл, и приписка: «Обещаю ответить».
Подавив зевоту, Вив скользнула взглядом по листку бумаги, хихикнула по поводу «возможностей удовлетворить»:
— Ну-ка, дай посмотреть, — и тут же воскликнула: — Да ведь это ты сам написал!
— Я переписал ее с объявления в офисе Купера. Мог и оригинал принести — он отпечатан на машинке, — но буквы там пляшут так, словно у него пальцы отваливались. Думаю, в «Геральде» оно появится в пятницу; Купер сам толком не понимает, зачем согласился его напечатать.
— Интересно, кто же на него откликнется?
Прозвенел звонок — время посещения больных заканчивалось.
— А почему бы тебе не ответить? — Он наклонился, чтобы поцеловать девушку в лоб; та не сопротивлялась. Она смотрела ему вслед — он неуклюже шел по палате, столкнулся с медсестрой, покраснев, принялся извиняться, задел плечом ширму, отгораживавшую стоявшую у самых дверей кровать, и, наконец, побледнев, вышел в коридор. За окном щебетали птицы, где-то резвились и кричали, дети. Вив повернулась, чтобы выхватить из рук соседки по палате — Мэвис — свой журнал, который та как раз брала с тумбочки.
— Не бойся, не съем же я его, только почитаю, — сказала Мэвис, отводя руку с журналом подальше.
Вив попыталась дотянуться, пока не услышала упрек медсестры:
— Так ваш аппендикс никогда не заживет. — Женщина укоризненно посмотрела на обеих девушек, подошла к другой соседке Мэвис и поинтересовалась ее самочувствием.
— Мне немного лучше, — ответила та со слабой улыбкой на лице, тут же сменившейся болезненной гримасой.
Вив высунула язык, явно адресуясь к энергичной, бодрой медсестре. Мэвис хихикнула и зашептала:
— А кто этот красавчик, что приходил к тебе? Не Джек — он такой, каким ты его и описала — а тот, другой?
— Кто, Тони? Он не красавчик, а чудовище. И у него одна половина лица выше другой.
— Нет, правда? — обе снова захихикали. — Значит, ко мне он повернулся своей лучшей половиной, — затараторила Мэвис.
Успокоившись, она снова раскрыла журнал, а Вив с кривой ухмылкой на лице стала вспоминать стычку Тони с Джеком, происшедшую рядом с ее кроватью.
«Я не для того сюда добирался, чтобы оказаться на заседании избирательной комиссии!» — сказал тогда Тони, а уже перед уходом бросил Джеку: «На твоем месте я бы здесь не засиживался», на что Джек ответил: «О, даже и не знаю». Тем самым он ясно доказал, что исчерпал весь запас своего остроумия, когда в ответ на точный бросок шара, который удался Вив полтора месяца назад в кегельбане, воскликнул: «Виват, Вив!» В общем-то Тони был неплох; жалко только, что обиделся он, а не Джек. Впрочем, парней кругом и кроме них хватает.
— Почему бы не послушать радио? — заявила Мэвис, которую отвлекли от чтения голоса медсестер, помогающих старой леди подняться с постели.
Девушка сощурилась от бликов вечернего солнца, играющих на чистых белых стенах, и фыркнула, почувствовав исходивший от кровати старухи запах эфира. Обе нацепили наушники и услышали концовку последних известий; голос диктора сообщал, что сегодня в районе Манчестера было обнаружено тело шестилетней девочки, которая три дня назад пропала из дома.
— Боже, какой ужас, — проговорила Вив. — Подумать страшно, какие страдания ей пришлось перенести. Таких людей надо расстреливать.
Обе подавленно смотрели друг на друга, пока Вив не воскликнула:
— Слушай, вот классная песня!
Они прослушали еще несколько записей, потом сестра отключила радио.
— Пожалуй, в туалет вы теперь можете ходить одна, — сказала она Вив, заметив на ее лице ответный неистовый взгляд.
Возвращаясь, Вив чувствовала себя так, будто ее распилили надвое; она кусала губы, готовая вот-вот разрыдаться. По мере того как в больнице зажигали свет, сильнее сгущавший сумерки за окном, она стала замечать как с других кроватей на нее смотрят несколько пар по-старчески спокойных глаз. Она сжала зубы и вцепилась в спинку кровати. Залезая под одеяло, Вив краем глаза заметила, что за оконным проемом, прорубленным в холодной белой стене, подкрадывается теплая вечерняя мгла. Поверх подоконника виднелось расположенное в низине кладбище с белыми крестами, похожими на меловые рисунки на темном фоне; бледная фигура в кресле-коляске медленно двигалась от кладбища в сторону одиноко стоящего дома. Ей на ум пришли мысли о старости и болезнях, и она решила, что лучше вообще умереть молодой.
— Я собираюсь переехать к Рою, — сказала Мэри.
Вив взглянула через кровать на Джека; она чувствовала, что эта фраза предназначалась именно для него — чтобы проверить его реакцию. Обе девушки демонстративно его игнорировали, и он сосредоточенно промокал лоб носовым платком, разомлев в палате, которая купалась в лучах заходящего солнца, чуть прислушиваясь к отдаленному скрипу тележки сестры и бросая голодные взгляды в сторону лежавшей на тумбочке Вив пачки сигарет. Сейчас, чтобы хоть как-то скрыть смущение, он пялился на склон Мерси-хилл. Вив с любопытством его разглядывала. Когда же приглушенный гул голосов, доносившийся с других кроватей, стал нарастать, она сообразила, что продолжения от Мэри не последует.
— Ты это серьезно? — спросила она.
— Да, на этой неделе переезжаю.
— Но ведь вы знакомы всего месяц! — Вив даже повысила голос. Джек еще ниже склонил голову; несколько человек удивленно посмотрели на них. — Зачем тебе?
— Трудно сказать. В любом случае отказать я ему не могу. Да и потом, другого шанса может и не представиться.
— А как же я? — пронзительно закричала Вив. — Ведь одна-то я не потяну аренду такой квартиры! Вот ты какая оказывается. А вот если бы ты меня попросила, я бы осталась.
— Пожалуйста, да. Извини, Вив. Я и сама не рада, что так получилось. Но я люблю Роя. Тебе этого не понять.
— Иди ты к черту! — В голосе Вив чувствовалась близкая истерика.
Сестра хмуро взглянула в ее сторону и скрылась за ширмой у последней кровати.
Мэри ушла. Джек наконец поднял голову.
— Э-э… — начал он.
Стоявшая у него за спиной сестра наклонилась над постелью Мэвис и, судя по лицу девушки, сообщила ей нечто приятное. Вив скользнула взглядом по небольшим группам людей, собравшимся вокруг других кроватей и тихо нашептывавшим своим близким слова утешения.
— Купер не стал печатать это объявление, — пробормотал Джек. — Не ожидал от него такой прозорливости.
— Ну тогда я сама отвечу на него, — проговорила Вив, борясь с охватившей ее депрессией, после чего вынула из тумбочки листок Джека. Усилие оказалось для нее довольно болезненным, но она решила не раскисать в присутствии Джека.
— Значит, «Дорогой…» — а дальше как? Я же не знаю его имени.
— Дорогой друг.
— Да. «Дорогой друг. Я была рада прочитать ваше объявл…» А что, если так: «Ваше объявление зажгло во мне огонь надежды, поскольку я и сама давно ищу чуждых условностям отношений — нет, лучше желаний, желаний, — но до сих пор все мои искания были тщетными, — Вив хихикнула, но продолжала писать. — Несмотря на свой достаточно богатый опыт, я так и не встретила настоящей любви».
Джек задвигал невидимым смычком по струнам воображаемой скрипки.
— Сильновато, ты не находишь?
— Нет-нет, сильно — значит искренне. Так, а как закончить? «Я сердцем чувствую, что мы сможем установить такие отношения, которые удовлетворят нас обоих».
Вив цветисто расписалась — ручка чуть дрогнула, потому что в этот момент пронзительно зазвенел звонок. Посетители разом перешли на скороговорку, в любой момент ожидая, что сестра попросит их удалиться.
— Подожди, — сказала Вив. — Сейчас я надпишу конверт, и ты его опустишь в ящик.
— Я не уверен, что отправлю его.
— Ну подожди минутку, это же быстро.
— Ты что, в самом деле считаешь, что я стану отсылать такое? А что, если он отнесется ко всему этому серьезно?
— Это будет даже интересно. Впрочем, едва ли он так отреагирует. На конверте ведь будет обратный адрес больницы. Это просто так, для смеха.
— В таком случае, ты должна подумать о том, как на него подействует подобное послание. Ведь он, наверняка, очень одинок.
— О, ну хватит об этом, — сказала Вив и сунула письмо под кипу журналов, валяющихся у нее на тумбочке.
— Я могу его взять?
— Нет, оно мне понадобится, — девушка снова закрыла глаза, когда он поцеловал ее. Ей не хотелось видеть его.
Когда посетители ушли, газеты были развернуты, а подушки взбиты, Вив сказала Мэвис:
— Знаешь, Мэри бросила меня.
— Я так и подумала. А я завтра выписываюсь.
— Правда? — Вив уже приняла решение. — Скажи, ты все так же намерена уйти от родителей?
— Ну, даже и не знаю…
— Кончай, Мэвис, пожалуйста. У меня освобождается половина квартиры, а одной мне ее не потянуть. Арендная плата совсем небольшая — твоей зарплаты в магазине хватит с лихвой.
— Если ты в состоянии содержать себя, они не вправе заставить тебя остаться.
— Я знаю.
— А я не хочу оставаться одна.
— Я не знаю. Вив. Мне бы хотелось…
Подозрение закралось в душу Вив:
— Тебе не нравятся твои родители, так ведь?
— Конечно нет.
— Ну так в чем же дело?
— Вчера я обо всем сказала родителям. Был жуткий скандал.
Приближающаяся гроза прилепила простыни к влажным ногам Вив. В неестественном сумраке поблескивали кладбищенские кресты.
— Не волнуйся, — сказала она. — Как только переберешься ко мне, сразу почувствуешь себя свободнее.
— Интересно, что они сейчас чувствуют? — вмешался Джек.
— Кому какое дело! — резко проговорила Мэвис. — Отец постоянно занят своими счетами, а мать не вылезает из женского клуба. Оба так заняты, что за все это время только два раза навестили меня здесь. Они считают, что я способна сама о себе позаботиться. Что ж, теперь я им покажу, как далеко способна зайти.
— Ну вот видишь! — с триумфом в голосе воскликнула Вив. — Так когда тебя ждать?
— Завтра, если ты тоже завтра выпишешься. А сейчас я пойду — надо еще упаковаться. Ой… я совсем забыла про твое письмо, но вчера вспомнила и сразу же отправила.
— Тони мне тоже написал, — объявила Вив. — Говорит, что хочет остаться единственным мужчиной в моей жизни. Ну, с него станется.
— А квартирка твоя для двоих как раз, — проговорила Мэвис. — Ладно, завтра увидимся.
— Привет, Мэвис. — Взгляд Вив скользил по склону холма, теперь она ждала вопроса Джека. В обманчивой игре света ей показалось, что одно из каменных надгробий сдвинулось, закачалось и чуть приподнялось. Она отвернулась от Джека и посмотрела вслед выходившей из палаты Мэвис. Когда девушка приблизилась к стоявшей у двери ширме, та неожиданно буквально разломилась надвое и из-за нее вывалился старик, беззвучно шевелящий губами. Словно сговорившись, к нему сразу же бросились медсестры, засуетились, забегали вокруг, держа в руках разные инструменты. Вив невольно засмотрелась на происходящее; за ее спиной Джек что-то невнятно бормотал. Сурового вида доктор поднял ширму и аккуратно поставил ее позади себя — как лицо простыней закрыл. Старик сидел на пустой кровати и глазел в никуда, а Мэвис вернулась с новостью: «На последней кровати умерла женщина».
— Бог мой, какой ужас, — проговорила Вив. — Надеюсь, мы ее не увидим?
— Я думаю, пока ее не уберут, ширма так и будет стоять. У меня даже мурашки по коже бегают. Представить только, что и нас когда-нибудь ждет то же самое. Мой отец всегда говорил, что надо брать от жизни как можно больше, и в этом я с ним, пожалуй, согласна. Но не может же быть так, чтобы все на этом кончилось — нельзя же, чтобы все вот так кончилось…
— О Мэвис, прекрати! Что ты развела эту загробную тягомотину? — почти прокричала Вив. — Ладно, завтра утром увидимся.
Мэвис выскользнула за ширму и пошла по палате в сторону двери; из коридора доносился скрип колес кресла-коляски. Джек мрачно спросил:
— Что это за письмо?
— О чем ты?
— Ты знаешь. О письме, которое Мэвис отправила за тебя.
— Давно ли ты стал таким любопытным? — спросила девушка. «А в самом деле, почему бы ему не сказать? Пусть хоть раз попробует как-то повлиять на меня!»
— Я ответила на то объявление.
— Не может быть! Разве ты не понимаешь, что он может найти тебя здесь? Не могу же я дежурить возле тебя день и ночь!
— Еще чего не хватало! — взорвалась Вив.
Джек, пораженный, умолк. Скрип колес прекратился почти рядом с ширмой. Наконец Джек произнес:
— Я постараюсь выследить его.
— Что ж, запретить я тебе не могу.
Джек бросился из палаты, а Вив с кривой ухмылкой посмотрела ему вслед.
«Похоже, сегодня все покидали ее. Ну что за черт!»
Скрип, почти плач колес затих где-то в отдалении. Гроза, похоже, прошла стороной.
Вив проснулась на рассвете, уверенная, что слышит какой-то необычный звук. Ей были видны палата, пустая кровать у двери, контуры лежащих под одеялами тел, которые изредка переворачивались, шевелились, подобно обитателям ожившего и чем-то потревоженного морга. Девушка лежала, закрыв глаза и пытаясь уснуть, одновременно продолжая прислушиваться. Где-то дальше, через коридор, громко кашлянули, в туалете загромыхала вода в бачке. Потом она услышала скрип колес — коляска медленно двигалась в ее сторону. Она никак не могла определить расстояние, ей казалось, что она еще спит. Девушка натянула одеяло на голову, но звук достал ее и там, а вместе с ним удушающие запахи какой-то мази и дезинфекции.
Колеса продолжали тихо подкрадываться, а затем резко остановились. Она была уверена, что над ней склонилась какая-то тень, но никакая сила на земле не могла бы сейчас заставить ее отбросить одеяло и открыть глаза. Ей казалось, что она различает тяжелое дыхание, словно у человека был раскрыт рот; новая мощная волна дикой вони готова была вывернуть ее желудок наизнанку. Еще секунда, и она закричит, переполошив всю больницу. В этот момент фигура чуть отодвинулась; девушку захлестнул очередной прилив удушающего запаха и ей почудилось, что она услышала слабое поскрипывание, — фигура определенно усаживалась обратно в коляску.
«Что же она сейчас делает? Где она? Рядом с ее тумбочкой?» Прежде чем Вив успела набраться храбрости и что-то делать, звук колес стал удаляться тихо, со зловещей осторожностью. Когда он наконец смолк совсем, Вив откинула одеяло и села. Палата оказалась такой, какой она ее себе и представляла: безмолвные, скорчившиеся контуры тел, кто-то подергивается, видя дурной сон, откуда-то доносится похрапывание.
На короткое мгновение ей показалось, что двери палаты чуть качнулись и за их застекленными створками мелькнуло бледное лицо, точнее голова, тут же скрывшаяся за стеной, словно уносимая вращающимися колесами.
«Наверное, опять игра света», — подумала Вив. Она взглянула на тумбочку; к ящикам никто не прикасался, на крышке тоже не было ничего необычного: стакан, бутылка лимонада, под ней письмо Тони. Единственный бодрствующий в этом сонном царстве человек — Вив — поежился и снова уснул.
— Мне очень нравится эта квартира, — проговорила Мэвис. — Ты была права: здесь я чувствую себя гораздо свободнее.
— До нашего ухода у тебя еще есть время распаковаться. Можешь воспользоваться вот этим шкафом — раньше он принадлежал Мэри.
— Это было бы чудесно. Только кое-что здесь надо помыть, постирать — раньше я никогда не ходила в прачечную. Но, думаю, все будет в порядке. А где моя кровать? О, прекрасно. Ты не находишь, что они стоят слишком близко друг к другу? Надо будет их немного раздвинуть. Я совсем не умею обращаться с кухонной плитой, ты мне все объяснишь. А это ванная? Бог мой, Вив, да какая же ты грязнуля! Ты что, никогда ее не моешь?
— Можешь помыть, если тебе так хочется.
— Знаешь, мне кажется, эти обои слишком мрачные. Да и отклеились в нескольких местах. Может, купим новые? Уверена, кто-нибудь поможет нам их наклеить. Джек в таких вещах что-нибудь соображает? Ну да, ты не знаешь. Слушай, тебе не кажется, что у этих занавесок несколько странный вид? Ты их что, из одеял сделала?
— Да, я сама их сшила, — сказала Вив. — Купила материал и сшила. Мне они нравятся.
Мэвис хихикнула.
— Что это тебя разобрало? — требовательным тоном спросила Вив, но Мэвис лишь набрала в грудь побольше воздуха и снова зашлась в смехе.
«Да, — подумала Вив, — со временем она может порядком начать действовать и мне на нервы».
— Слушай, Мэвис…
Неожиданно раздался дверной звонок, прозвучавший так, будто у него внутри что-то перекосилось. Мэвис давилась смехом. Вив поглядела на нее и открыла Дверь.
— Слава Богу, ты на месте, — проговорил Джек.
— А, это ты. Мэвис как раз распаковывает вещи.
— Если хотите, могу помочь. Но мне надо с тобой поговорить.
— О чем это? — с откровенной скукой в голосе спросила Вив, закрывая дверь и посматривая на часы: половина восьмого, а они с Мэвис обещали быть в кегельбане к восьми.
— Кто-то из вас заболел? — спросил Джек, принюхиваясь. — Запах такой, словно кто-то весь холл испачкал мазью.
— С нами всё в порядке, — сказала Вив. — О чем ты хотел поговорить? Мы собираемся уходить. — Она принялась расчесывать волосы.
— Это насчет того письма.
— О Джек, иди-ка ты лучше отсюда, — простонала Вив. — Я хочу сегодня от тебя отдохнуть.
— Нет, ты послушай, все это чертовски странно. Дом, откуда в «Геральд» было отправлено это письмо с объявлением, — пустующее, заброшенное строение, расположенное на Мерси-хилл совсем рядом с кладбищем: ты могла видеть его из окна своей больницы.
— Раз этой пустой дом, значит, он тоже решил сыграть с нами шутку, так что мы с ним квиты, — ответила Вив. — Мэвис, ты наконец, наденешь плащ? Мы сказали, что выйдем из дома в половине восьмого, а сейчас уже без двадцати.
— Да послушаешь ты или нет?! Я сказал Куперу — при этом я сослался якобы на то, что проходил мимо этого дома и вспомнил про объявление, — а он ответил, что как только увидел его, то сразу подумал, будто здесь что-то не так, потому что много лет назад с ним уже была связана какая-то история. Похоже, что прежний владелец дома использовал его как что-то вроде борделя для одного человека, а когда к нему начала подбираться полиция, он стал соблазнять соседских девушек.
Поползли слухи, и местные девчонки вообще, перестали выходить по вечерам из дому — ты ведь знаешь, что жители Мерси-хилл предпочитают, помалкивать о подобных вещах и почти никогда не вызывают полицию. Тогда он принялся подбирать ключи к задним дверям окрестных домов и тайком проникать в них, хотя к этому времени он уже не мог передвигаться на своих ногах, надеюсь, ты понимаешь почему. Насколько известно Куперу, когда люди наконец вломились в его дом, то обнаружили его уже мертвым, надеюсь, ты можешь смекнуть отчего.
— Мэвис, ты идешь? — снова позвала Вив, хватая свою сумочку. — Распакуешься потом, когда мы вернемся.
— А Джек уже закончил рассказывать? Так интересно!
— А мне не интересно! — прокричала Вив. — По мне, так все это — сплошная чертовщина! У тебя, Джек, похоже, мозги набекрень, если ты интересуешься подобными вещами. Ладно, Мэвис, пошли, надо немного встряхнуться.
— А как же насчет письма? — взмолился Джек, когда Вив открыла дверь и стала выпихивать его наружу. — А вдруг какой-нибудь маньяк использует его для тех же целей?
— Я думаю, что ты сам маньяк, погрязший во всяком дерьме, — сказала Вив.
Захлопнув дверь, она гордо подняла голову.
— Кто взял мою расческу? — вопила какая-то девица. — Какая сука ее сперла?
— Может, ты сама ее потеряла? — предположила одна из ее подруг.
— Иди ты!.. — не унималась та, заглядывая подряд во все кабинки, не обращая внимания на предупредительные надписи типа «Не входить!».
Вив и Мэвис переглянулись и, не обращая на нее никакого внимания, принялись демонстративно громко разговаривать и одновременно подкрашиваться, потом прошли в зал кегельбана.
Со всех сторон их окружали высокие чистые стены и игровые дорожки, слышался повторяющийся грохот падающих кеглей и катящихся шаров. Теперь им надо было продраться через толпу девиц, поджидавших за ограждением игровых площадок своих кавалеров, а затем пройти мимо столиков, заваленных смятыми бумажными стаканчиками, — вокруг которых сидели кучки праздной публики, потягивая холодный кофе и пытаясь заигрывать с неулыбчивой официанткой, протирающей губкой пластиковые поверхности столов. Вив и Мэвис протиснулись к свободной дорожке, рядом с которой стояли два парня, увлеченно разговаривающие друг с другом.
— Вы играете? — спросила Вив.
— Давай, давай, детка, развлекайся. Малышне наш привет, — откликнулся один из парней, покрепче, и, рассмеявшись, снова повернулся к своему приятелю — тонкому, смуглому парню.
— И ты считаешь, что можно катать шары, сидя в кресле-коляске?
— Наверное, он поджидает снаружи кого-то из играющих, — ответил второй и проследил за броском Вив.
Почувствовав, что за ней наблюдают, Вив постаралась бросить шар так, чтобы он скатился в боковой желоб.
— Э-э, красавица, так тебе в чемпионки не выйти. — Он скинул висевший на плече пиджак на стул рядом с Мэвис. — Эй, Лес, иди и поговори с задумчивой девушкой, — позвал он приятеля и указал ему на Мэвис, затем подошел и встал рядом с Вив, поджидая, когда вернется шар. — Поначалу все красивые девушки промахиваются, — сказал он, осторожно опуская руку на талию Вив. — Ну, бери шар, и я покажу, как его надо бросать. Кстати, малышка, как тебя зовут? Меня зовут Брайан, а его — он указал в сторону парня, который подсел к Мэвис, — Лес.
Когда Вив просунула пальцы в отверстия на шаре, он подложил свою ладонь под ее и отвел руку назад; она почувствовала, как напряглись его мышцы.
— Немного назад, видишь? — Он свободной рукой показал ей, как поставить ноги, и легонько похлопал ладонью по бедру.
— Полегче, — предупредила Вив.
— Ну, насчет меня, малышка, не беспокойся. Вив, правильно? Пожалуй, ты порядком подустала, кидая эти шары, тебе захотелось пить, и я куплю тебе что-нибудь освежающее.
— Наверное, это расческа той девушки, — сказала Мэвис. — Бог ты мой, к ней даже прикоснуться противно. — Кончиком ноги она отшвырнула расческу к водостоку. — Ну и как, что ты думаешь о них? Не возражаешь, если я возьму Леса на себя? Он просто великолепен. Кстати, Брайан тоже, если на то пошло. Такой здоровенный!
— Я знаю. Послушай, Мэвис, куда мы собираемся?
— Мы же уже сказали — чего-нибудь выпить.
— Нет, я имею в виду после этого. Я имею в виду… Брайан что-то сказал насчет того, чтобы пойти к ним…
— Ну так пойдем, что тут такого? А тебе что, не хочется?
— Видишь ли, я бы не возражала, если бы мы были вчетвером, но… видишь ли… мне показалось, что Брайан… Я хочу сказать… надеюсь, они не рассчитывают, что мы… ну, ты понимаешь…
— Нет, не понимаю. О чем ты лепечешь?
— Ну так и катись с ними куда хочешь! — взорвалась Вив.
— А что тебя в этом так раздражает? Можно сказать весь вечер намекали им на это, а теперь что? Бог ты мой, Вив, у тебя же была масса возможностей отказаться, если тебе действительно не хотелось.
— Ты хочешь сказать, что уже занималась подобными вещами? Ну так вот, я подобного никогда не делала и делать не собираюсь!
— Вив, но ты же не можешь вот так взять и уйти! — Мэвис загородила рукой проход к двери и стала наступать. — Ты мерзкая предательница! И никогда не подходи ко мне с какими-нибудь просьбами! Я сейчас позвоню кому-нибудь и скажу, чтобы быстренько подмазалась и прочее, и будь уверена, что Брайану она понравится не меньше тебя!
Однако Вив даже не обернулась, пока не ступила на ленту эскалатора, который понес ее к выходу. Краем глаза она увидела, как Брайан гневно указывает рукой в её сторону, а Мэвис пытается ему что-то объяснить, но тут эскалатор вынес ее наверх и она, чуть робея от одиночества, вышла на вечернюю улицу.
Нужный ей автобус терпеливо поджидал пассажира, который на нетвердых ногах приближался к задним дверям. Вив припустилась бежать; сумочка расстегнулась, и письмо Тони выскользнуло на тротуар. «Бог с ним», — пронеслось в ее мозгу, тем не менее она остановилась, чтобы поднять его, а когда снова выпрямилась, то увидела контуры медленно отходящего автобуса. Следующий будет минут через двадцать, не меньше. Она решила идти пешком; в любую минуту мог выйти Брайан, и ей не хотелось, чтобы он ее увидел.
Шагая под темно-пурпурным небом, она чувствовала желание оглянуться, хотя и сама толком не понимала, что надеялась увидеть. Вечер был довольно влажным, она поежилась и заторопилась. Она находилась в районе, соединявшем Брайчестер и Нижний Брайчестер; хозяин открыл здесь кегельбан в явной надежде выудить денежки из самой разной публики: жильцов Нижнего Брайчестера, служащих многочисленных китайских магазинов, торгующих рыбой и жареной картошкой, посетителей галантерейных магазинов в Сэнт-Энн-Гарденс, музыкальных салонов, ищущих развлечений студентов и обитателей квартир в ветхих трехэтажных домах по обеим сторонам улицы.
Откуда-то с верхнего этажа раздавались взрывы смеха, слышался звон бокалов; в следующем доме жильцы первого этажа уселись перед телевизором — серо-голубые лучи отчаянно выплясывали на их сосредоточенных лицах. Вив очень хотелось поскорее добраться домой; сейчас она не знала, хватит ли у нее сил приготовить себе кофе, или она сразу завалится спать.
Что-то свисало с телефонного провода — легкий ветерок поигрывал неведомым предметом, раскачивая его из стороны в сторону над жестким покрытием крыш. Вив пристально посмотрела вперед, потом стремительно повернувшись, побежала назад. Группа юнцов, околачивающихся на противоположной стороне улицы, услышала звук ее шагов и засвистела. Вив тайком улыбнулась: один ноль в мою пользу, Мэвис. Потом они куда-то пропали, и она снова оказалась одна под светом гудящих фонарей. Сейчас Вив казалась себе совсем крошечной на фоне пустынных улиц и окружающих их стен.
Она проходила мимо обитых железом ворот парка Эллис; ноги находились в густой тени, и она практически не различала, на что наступала. Она шла вдоль ограды парка, тянувшейся вплоть до Сэнт-Энн-Гарденс; над ее головой кружили падающие с деревьев и освещенные электрическим светом листья, которые казались крадущимися кораблями инопланетян. Совсем рядом с Вив раздался какой-то тонкий, писклявый звук. Она нервно обернулась — на улице никого не было. Несмотря на то что воздух казался совершенно неподвижным, Вив успокоила себя мыслью о том, что это поскрипывают ржавые петли ворот парка, о которые ударяется слабый ветерок. Продолжая двигаться к концу ограды, она, тем не менее, внимательно прислушивалась, не сопровождает ли ее этот звук. Ничего не было слышно, как если бы он действительно исходил от несмазанных ворот.
Она свернула направо, к Сэнт-Энн-Гарденс, и заметила, что вереница прутьев ограды неожиданно прерывается почти у само¬го ее конца — там, где начинался спуск к магазинам, расположившимся у другого входа в парк. Вив догадалась, что прутья в ограде выломали любители ночных прогулок по парку. Она и сама не раз проходила мимо этого места, а пару раз вместе с Мэри даже пользовалась этим лазом; сейчас, же эта зияющая брешь показалась ей зловещей. Она вспомнила, что дорожка в парке, которая начиналась от его ворот, после нескольких поворотов пересекается с этой импровизированной тропой, благодаря чему можно было срезать путь.
Ей показалось, что услышанный ранее писк стал громче. Может, его источник некоторое время двигался по основной дорожке, а теперь приближается к ней. Охваченная паникой, она стала всматриваться между прутьями ограды в гущу деревьев и видневшиеся за ними таинственные серебристые тени. В какой-то момент она была почти уверена, что что-то быстро движется впереди нее между деревьями, стараясь сократить разделявшее их пространство. Девушка застонала и бросилась бежать, миновала конец ограды и устремилась вниз по холму туда, где начинались магазины. Вив почувствовала боль в боку; это был не аппендикс, о котором она уже постепенно стала забывать, и не последствия игры в кегельбане — это была тупая, ноющая боль, при которой кажется, будто у тебя все куда-то упало. Ей пришлось остановиться рядом с галантерейным магазином и немного отдышаться.
Где-то заскрипели колеса поворачивающей машины; кто-то посигналил и поехал дальше. Во всем остальном вечер был теплый, спокойный, даже — умиротворяющий. Свитер Вив намок под мышками. Снова обретя ровное дыхание, она окинула взглядом витрину галантереи и двинулась дальше. Чертовка Мэвис оставила ее совсем одну и вот — довела до страха! А тут еще совсем некстати подвалил этот идиот Джек со всеми его бреднями, а ей теперь дрожать от ожидания неизвестно чего. А в самом деле, чего? «Держись, девочка, ты же совсем взрослая, ты что, в первый раз оказалась совсем одна на ночной улице?»
Она остановилась на перекрестке у подножия холма и огляделась — никого. Напротив нее начиналась аллея, проходящая позади домов, пересекающая проезд, в котором располагался ее дом номер 16 по Десмонд-стрит. Однако примерно середина аллеи была погружена в черную тень, так что она предпочла свернуть налево и добраться до дома кружным путем. Рядом с аллеей располагался магазин пластинок и, проходя мимо, она посмотрела на витрину. Неожиданно ее внимание привлекло что-то в глубине витрины. Это была картинка, освещенная непонятным образом и изображающая сидящего на вершине холма человека. Интересно, что это за пластинка? Но вот, картинка словно ожила: кресло-коляска двинулась вниз по холму, сидевший в ней человек, поднял руки, и от них потянулись ленты развевающихся во все стороны рваных бинтов. Скрип колес за спиной Вив явно приблизился.
Девушка с воплем повернула за угол на Десмонд-стрит, одновременно расстегивая на ходу сумочку в поисках ключей. В нескольких комнатах на верхних этажах горел свет, луч света падал и из гаража, который располагался чуть дальше входной двери. Но она не успела достичь этого спасительного источника свободы от мрака, потому что опять услышала этот звук — теперь уже прямо перед собой.
Она бросилась к входной двери, с силой прикусив пальцы, чтобы не закричать. Если бы у нее хватило смелости нажать кнопку звонка! Но даже если кто-то и спустится, то что она ему скажет? Она не уверена, что в доме еще кто-то не спит. Она дрожала, отчаянно стремясь достичь убежища. А поскрипывание за спиной все продолжалось, но, как ей показалось, больше не приближалось. В гараж заехала машина, из офиса вышел какой-то человек. Вив хотела позвать на помощь, но слова словно застряли в горле; вместо этого она бросилась на свет — прямо навстречу источнику скрипящего звука: оказалось, что он исходит из гаража, точнее, от висящей над ним таблички с надписью: «ОТКРЫТО — ЗАКРЫТО», слабо покачивающейся на металлическом стержне.
Шеи Вив коснулось чье-то дыхание. Она в ужасе обернулась. На улице никого не было — только легкий ветерок гулял между домами. Она почувствовала приближение новой угрозы, но уже с другой стороны, плечом толкнула дверь и буквально ввалилась в холл. Внутри было темно и тихо. Открытая дверь поджидала запоздавших жильцов. Она стала шарить рукой по стене в поисках выключателя. Из гаража выехала машина и, метнув лучи своих фар на стеклянную дверь, высветила пустой холл. Не успели еще лучи света сдвинуться с места, как Вив была на своем этаже.
Квартира располагалась справа по коридору, в торце которого за окном покачивалась ветка дерева. Дрожащими пальцами Вив вынула ключи, не отводя глаз от окна. Были ли пересекавшие его полоски лишь частями оконной рамы — или там появилась дополнительная деталь, так похожая на ручку кресла-коляски? И был ли черный предмет, смутные очертания которого перемещались за окном, всего лишь стволом дерева или же это было что-то еще? И потом, откуда этот странный запах мази?
Она стала тыкать ключом в замочную скважину, — не замечая, что держит его вверх ногами, в сердцах дернула, сорвала с цепочки и уронила. Готовая разрыдаться. Вив наклонилась и начала на ощупь искать его. По полу скользнула тень — возможно, ее собственная. Она застыла на месте, не находя в себе сил оглянуться, затем в последнем пароксизме паники выпрямилась, нащупала замочную скважину, распахнула и с силой захлопнула за собой дверь.
Ей стоило немалой смелости включить свет; однако, когда она все же сделала, это, первое, что бросилось ей в глаза, были платья Мэвис, в беспорядке разбросанные по кровати. «О, эта сука! Оставила ее одну после того как пообещала, что не отойдет ни на шаг! Ну что ж, это была ее квартира и ей одной решать, кого сюда впускать — это относилось и к креслам-коляскам тоже». Из груди Вив послышалось несколько истеричное хихиканье. Ну, она еще Мэвис покажет! Она заперла дверь на замок и накинула цепочку. Разумеется ночью Мэвис не придет, но когда все же объявится, ей придется молить Вив, чтобы та впустила ее. А сейчас она собиралась лечь в постель и гори все синим пламенем; это ее квартира, и она полностью взяла себя в руки.
Она стянула свитер, сняла юбку, чулки, бросила все на стул у двери: она слишком разгорячилась и замоталась, чтобы делать что-то еще. Даже простыни показались ей сейчас слишком обременительными. Она открыла окно, — вдохнула свежий ночной воздух, чтобы хоть немного прочистить ноздри от густой вони, которая, казалось, пропитала всю комнату, затем, не снимая лифчика, залезла в постель, нащупав кончиком пальца ноги одно из платьев Мэвис. «Неряшливая сука — она что, надеется, будто я за нее стану распаковывать вещи? Пусть завтра же отодвигает свою кровать».
Вив лежала, позевывая, потом протянула одну руку над головой, чтобы нащупать шнурок ночника и окунуться уже в свою собственную, домашнюю темноту. Резко двинув ногой в сторону, она скинула с кровати ненавистное платье Мэвис. Дернула за шнур, услышав характерный щелчок, — веревочка выскользнула из пальцев. Нахлынула темнота. Платье Мэвис соскользнуло на пол, но, когда зашевелились и другие платья, которым вроде бы полагалось лежать спокойно, Вив в последнюю долю секунды света успела заметить, что на том месте, где только что лежал наряд Мэвис, показалась медленно двигающаяся полоска грязного бинта.
Она лежала в постели, окутанная приятной, успокаивающей темнотой; губы ее были чуть растянуты в улыбке, которая была сейчас тем единственным, во что воплотились ее глубокое удовлетворение и безмерное облегчение. Наконец-то похороны позади. А ведь никто так и не удивился, что мальчик вдруг свалился в воду, никому и в голову не пришло, что она могла спасти пасынка, возникни у нее подобное желание. «О, бедная миссис Фавел, какое это для нее потрясение!» — даже сейчас, находясь в объятиях сомкнувшейся вокруг нее тьмы, ей слышались эти голоса, смутные и такие далекие. Но теперь она не испытывала даже намека на угрызения совести, охватившие ее в тот миг, когда ребенок в последний раз исчез под водой, а сама она, тоже порядком вымотанная, выбралась на берег. Перестала она думать и о том, как вообще отважилась совершить такое, ей даже удалось убедить себя в том, что она ничего не знала про эту яму на дне, какая она глубокая и какое там сильное течение.
Из соседней комнаты доносились шаги мужа. Он тоже ни о чем не догадывался. «Теперь у меня осталась только ты», — сказал он тогда. Его внезапно покрывшееся морщинами лицо выражало безмерную скорбь. В первые дни ей было особенно тяжело, однако когда тело Джимми наконец опустили в могилу, вместе с ним исчезли и мучившие ее остатки сомнений и терзаний.
Если оценивать вещи трезво, трудно было представить, как у нее вообще хватило сил решиться на такой шаг. Сам по себе ее поступок носил явно импульсивный характер, но раздражение и ненависть, которые вызывали в ней его поразительное сходство с родной матерью, подстегивали ее. И еще этот метроном! Десятилетнему ребенку пора бы уже перестать забавляться подобными игрушками. Если бы он хотя бы играл на рояле, метроном был бы необходим ему для контроля темпа, то это было бы понятно. А так просто — нет, нет, это было уже слишком!
Она была просто не в силах больше выносить этот звук. А потом, когда она тайком спрятала метроном, как же он ее изводил постоянным Напеванием того дурацкого мотивчика, который диктор утренней детской программы, передаваемой по пятницам, преподнес в качестве объяснения шутливого названия «Симфония метронома», данного кем-то бетховенской «Восьмой»! До сих пор в уголках ее памяти звенели эти идиотские, абсурдные, лишенные всякого смысла словечки, адресованные Бетховеном изобретателю метронома:
«Как-вы-там,
Как-вы-там,
Как-вы-там
Жи-ве-те,
До-ро-гой,
До-ро-гой
Мой мис-тер
Мел-зо?»
Ну, или что-то в этом роде, сейчас она уже точно не помнила. Даже при начальных аккордах симфонии они надсадно всплывали в ее памяти, без конца напоминая щелканье метронома: так-так, так-так, так-так. Вместе с этим припевом метроном как бы выкристаллизовал ее чувства по отношению к сыну Арнольда от первой жены.
Она вышвырнула песенку из своего сознания.
Внезапно ей в голову пришла другая мысль: «А куда она спрятала метроном?» В самом деле, это была довольно милая вещица, вполне даже модерновая: на тяжелом серебряном основании и с маленьким молоточком на рифленой стальной стрелке, перемещавшимся на фоне узорчатого серебряного треугольника… Тогда она не поддалась первому импульсивному желанию вдребезги разбить его и решила, что, когда пасынка не станет, использует механизм в качестве изящного украшения, пусть даже он раньше принадлежал матери Джимми. На какое-то мгновение она вспомнила Марго и подумала, что та обрадуется новой встрече с Джимми, — если, конечно, допустить, что загробная жизнь и вправду существует. Впрочем, ей было известно, что Марго действительно верила в Бога.
Могла она положить его на одну из полок своего шкафа? Возможно. А все же странно, что сейчас она никак не может вспомнить то, что беспрерывно терзало ее сознание все эти дни незадолго до смерти Джимми. Она продолжала думать о метрономе, представляя себе; как красиво он будет смотреться на рояле: одинокое украшение, серебро в темно-коричневом обрамлении.
Неожиданно ее мечты прервал тикающий звук метронома. Надо же, как странно, что звук раздался именно сейчас, когда она подумала о нем. Она вполне отчетливо различала пощелкивание: так-так, так-так, так-так, попыталась было установить источник звуков, но ничего не получилось, они словно ускользали от нее. Причем что характерно — звуки то нарастали, то ослабевали, словно их источник то приближался, то снова удалялся. Про себя она отметила, что раньше, когда Джимми изводил ее своей забавой, подобного эффекта не было. Она напряглась и стала вслушиваться.
Внезапно ее пронзила неожиданная мысль. У нее перехватило дыхание, и она буквально окаменела. Ну конечно же, она спрятала метроном сразу же после того, как Джимми попросил завести его! Разумеется, память ей не изменяет, именно так все и было. А значит, и тикать он сейчас не должен — ведь она так и не завела его.
На какое-то мгновение женщина подумала, что Арнольд каким-то образом нашел метроном и шутки ради именно сейчас завел его. Она посмотрела на часы — без четверти час ночи. Лишь крайне разгулявшаяся фантазия могла подсказать ей, что Арнольд способен на подобную шутку. Более естественным было бы предположить, что он подошел к ней со словами: «Слушай-ка, ты же вроде говорила, что Джимми потерял его, а он вот — стоит на твоей полке». Эта мысль навеяла другую: «Она сама спрятала метроном в таком месте, где Джимми не смог бы его достать».
Женщина прислушалась.
Так-так, так-так, так-так…
«Арнольд тоже слышит это? — подумалось ей. — Вряд ли. Обычно он спит очень крепко». Поборов секундное замешательство, она встала, нащупала электрический фонарик, подошла к шкафу, открыла дверцу, сунула руку с фонариком в его зияющее чрево и прислушалась. Нет, определенно метронома там не было. Чтобы окончательно убедиться, она все же вынула пару шляпных коробок — если ей самой надо было что-то припрятать, она обычно использовала их.
Покончив со шкафом, она прислонилась к его дверце, брови ее раздраженно изогнулись. «Боже праведный! Неужели даже после смерти Джимми ей придется выслушивать это адское тиканье?»
Она решительно направилась к двери своей спальни.
Неожиданно в ее сознание проникли новые звуки.
Там, за дверью, определенно кто-то ходил, тихонько передвигаясь и ступая укутанными во что-то мягкое ногами.
Первым делом она, естественно, подумала об Арнольде, однако едва эта мысль посетила ее, как раздался скрип кровати под его телом. Ей хотелось верить, что это ходит служанка или кухарка, которым зачем-то понадобилось вернуться в дом, но она тут же отвергла и эта идею — кому взбредет в голову возвращаться за чем бы то ни было в час ночи? Взломщиков можно было также полностью исключить.
Рука ее на секунду замерла на дверной ручке, но затем она почти с яростью рванула ее на себя и, держа фонарик, над головой, выглянула в холл. Никого. Она поймала себя на мысли, что ей действительно хочется кого-то увидеть. «Что за чертовщина?» — подумала она, чувствуя одновременно настороженность и раздражение.
И тут снова послышались шаги — совсем тихие, далекие, доносящиеся откуда-то снизу. Тиканье метронома заметно усилилось, оно показалось ей настолько громким, что она испугалась, не разбудит ли это Арнольда.
А затем послышались звуки, наполнившие все ее естество леденящим ужасом: это был голос мальчика, напевавшего где-то вдалеке:
«Как-вы-там,
Как-вы-там,
Как-вы-там
Жи-ве-те,
До-ро-гой,
До-ро-гой
Мой мис-тер
Мел-зо?»
Привалившись спиной к дверному косяку, она вцепилась в него обеими руками. Ее охватило смятение. На какие-то мгновения голос затих, потом исчез совсем, зато тиканье метронома стало еще громче. Ей даже стало легче, потому, что эти звуки заглушали сейчас те, другие…
Она постояла, пытаясь совладать с собственными чувствами, потом крепко обхватила пальцами корпус фонарика и медленно двинулась по коридору, одним плечом касаясь стены. Подойдя к краю лестницы, она прикрыла ладонью луч света, чтобы тот, кто находился внизу, не мог ничего разглядеть, и начала медленно спускаться, все время опасаясь, что ее выдаст скрип ступеней.
Внизу, в холле, никого не было, теперь звуки доносились уже из библиотеки. Она осторожно распахнула дверь, и тиканье метронома вырвалось наружу, буквально оглушив ее. Что находилось по другую сторону порога, не было видно. Только войдя в комнату, она смогла различить у противоположной стены маленькую расплывчатую тень, робко передвигающуюся вдоль мебели, заглядывающую наверх и протягивающую свои призрачные ручонки к книжным полкам. Это был Джимми, ищущий свой метроном.
Она стояла не шевелясь, дыхание перехватил сковавший ее безграничный ужас. Джимми, мертвый Джимми, которого они только сегодня утром похоронили! Лишь усилием воли женщина заставила себя устоять перед надвигающимся обмороком.
Ребенок-привидение брел к ней. Он шел прямо на нее и… миновал, жадно всматриваясь в каждое углубление, в каждый укромный уголок, где мог быть спрятан метроном. Снова и снова, опять и опять.
Ценой, неимоверного усилия она заставила себя громко проговорить:
— Убирайся! — на деле это прозвучало резким, пронзительным шепотом. — Убирайся отсюда. Прочь!
Но ребенок не слышал ее. Он продолжал свои призрачные поиски, тщетно обследуя все новые участки пространства и снова возвращаясь на те, по которым многократно проходил прежде. И навязчивое «так-так, так-так» метронома по-прежнему, словно молотом, сотрясало гнетущую тишину объятой ночью комнаты.
Рука, прикрывавшая луч фонарика, упала, когда мальчик проходил мимо нее. Она увидела обращенное к ней лицо, глаза, обычно такие добрые, а сейчас — злобные и враждебные, рот, скривившийся в раздраженной, гневной ухмылке, маленькие напряженные руки. В отчаянии она повернулась и бросилась бежать, подлетела к двери, рванула ручку на себя, но та не сдвинулась ни на дюйм.
После трех безуспешных попыток распахнуть дверь, она решила посмотреть, что ей мешает. Рядом стоял Джимми, легонько прислонив руку к двери, однако и этого оказалось достаточно, чтобы она не смогла сдвинуть ее с места. Женщина попробовала еще раз — ручка повернулась как и прежде, однако дверь осталась на месте. Выражение лица ребенка показалось ей настолько зловещим, что она выронила фонарик и в ужасе бросилась к окну. Но мальчик опять опередил ее.
Она хотела приподнять оконную раму, но та никак не поддавалась, и даже не успев поднять взгляд, она уже знала, что Джимми прижимает верхний край, оттягивает его книзу. Так он и стоял — белесый, почти прозрачный, легонько опираясь на окно.
То же самое случилось и со вторым, со всеми другими окнами. Когда она решилась кулаком разбить стекло, мальчик просто встал между нею и окном, и ее кулак словно увяз в чем-то мягком не достигнув цели.
Тогда она в ужасе бросилась назад, в темный угол за роялем, грудь ее содрогалась от рыданий.
Ребенок и тут оказался рядом. Она чувствовала, всем телом ощущала исходивший от него мертвящий холод, проникавший сквозь тонкую ткань ночной рубашки.
— Убирайся, убирайся… — доносился сквозь плач ее молящий стон.
Женщина почувствовала, как лицо Джимми прижалось к ее лицу, осуждающие глаза пытались перехватить ее взгляд, призрачные пальцы тянулись, чтобы прикоснуться к ней…
С воплем ужаса она вскочила и опять бросилась к двери, но мальчик снова остановил ее, всего лишь опустив пальцы на ручку. Даже не попробовав надавить на нее, она поняла, что и эта попытка успеха не принесет. Опрометью метнувшись к выключателю, чтобы хотя бы зажечь свет, она обнаружила, что та же сила, которая постоянно и всюду вставала у нее на пути, оказалась препятствием и на этот раз.
Ей вновь захотелось найти относительное убежище в темном углу за роялем, но Джимми снова отыскал ее — он старался прижаться к ее телу, словно зверек, ищущий спасительного тепла.
Внезапно врата ее разума словно сорвались с петель и рухнули, а сама она почувствовала еще более глубокий, ошеломляющий приступ страха. Кулаки принялись безудержно колотить по тверди стены. Наконец к ней вернулся потерянный было голос, она завопила что было сил, только бы стряхнуть с себя весь этот зловещий, непроглядный кошмар.
Последним ее ощущением было прикосновение полупрозрачных рук ребенка к талии, и она, как подкошенная, рухнула у стены. И тут же что-то острое и тяжелое ударило ее в висок, и липкое, холодное, призрачное тело Джимми прижалось к ее лицу. Полог бездонной темноты, наконец, накрыл ее.
Арнольд Фавел нашел жену лежащей на полу за роялем. Он опустился на колени рядом с ней. Даже его скудных медицинских познаний оказалось достаточно, чтобы оценить небольшую рану на виске, окруженную запекшейся кровью. Кроме того, ему показалось, что жена задохнулась от чего-то мокрого, поскольку и ночная рубашка, и все ее тело продолжали сохранять на себе остатки влаги. Его также удивил стоявший в комнате сильный запах реки или пруда. Подняв взгляд, он увидел висевшую на стене и сильно покосившуюся тяжелую картину, однако угол ее рамы никак не доставал до тела и не мог нанести женщине такую рану.
В конце концов он все же обнаружил, что именно ударило ее в висок, — это был метроном, свалившийся из-за картины, за которой, очевидно, был, кем-то спрятан.