Давним подругам: Мэри Кроув, Герде Кунц, Викки Пейдж и Джейн Пре.
Мы будем гулять. Будем пить.
Будем закусывать. Будем красивыми,
красивыми, красивыми женщинами.
Чтоб сохранить надежду в сердце,
Бороться должен сам с собой.
От колыбели и до гроба
Неведом воину покой.
Не смеет сдаться он без боя[1].
Меня зовут Одд[2] Томас, хотя в этом веке, когда слава – алтарь, у которого молится большинство людей, я не уверен, что вас должно интересовать, кто я и существую ли вообще.
Я не знаменитость. Не отпрыск знаменитости. Не женат, и не был, на знаменитости, меня не совращала знаменитость, у меня не изымали почку для трансплантации знаменитости. Более того, у меня нет ни малейшего желания быть знаменитостью.
Фактически я такое пустое место, по стандартам нашей культуры, что журнал «Пипл»[3] не только не опубликует обо мне статью, но, возможно, отвергнет мою попытку подписаться на это издание на том основании, что черная дыра моей антизнаменитости обладает достаточной силой, чтобы засосать все их предприятие в глубины забвения.
Мне двадцать лет. Для умудренного жизненным опытом взрослого я мало чем отличаюсь от ребенка. Для любого ребенка я достаточно взрослый, чтобы меня полагали заслуживающим недоверия и навеки исключили из сообщества маленьких и безбородых.
Соответственно, демографический эксперт может заключить, что моя среда общения – другие молодые мужчины и женщины, кто уже отметил двадцатый день рождения, но только готовится к двадцать первому.
По правде говоря, мне нечего сказать моим ровесникам. Насколько я себя знаю, меня не волнует большая часть того, что занимает умы и сердца других двадцатилетних американцев. За исключением, разумеется, стремления выжить.
Я веду необычную жизнь.
Не в том смысле, что моя жизнь лучше, чем ваша. Я уверен, что вам вполне хватает счастья, обаяния, удивления и терпимого страха. Как и я, вы – человек, в конце концов, а мы знаем, что есть радость, а что – ужас.
Я лишь хочу сказать, что жизнь у меня не типичная. Со мной постоянно происходят некие странности, с которыми другие люди сталкиваются нерегулярно, если сталкиваются вообще.
К примеру, я бы никогда не стал писать эти мемуары, не получив команды от человека, весящего четыреста фунтов и с шестью пальцами на левой руке.
Его имя – П. Освальд Бун, но все зовут его Маленький Оззи, потому что есть Большой Оззи, его отец.
Маленький Оззи держит кота, Ужасного Честера. Очень его любит. Думаю, если бы Ужасному Честеру довелось закончить свою девятую жизнь под колесами грузовика, большое сердце Маленького Оззи не пережило бы потери.
Лично я не испытываю особой любви к Ужасному Честеру, потому что он несколько раз мочился мне на туфли.
У него была на то причина, объяснил мне Оззи, и достаточно убедительно, но все-таки у меня нет уверенности, что именно такими были кошачьи мотивы. То есть я ставлю под сомнение правдивость Ужасного Честера, а не Маленького Оззи.
А кроме того, я не могу полностью доверять коту, который утверждает, что ему пятьдесят восемь лет. И хотя есть фотографии, подтверждающие сей факт, я склонен думать, что это подделка.
По причинам, которые станут очевидными, рукопись эта не может быть опубликована при моей жизни, и мои усилия не будут оплачены щедрыми гонорарами, которые я смогу потратить. Маленький Оззи предлагает мне объявить наследником моего литературного состояния Ужасного Честера, который, по его убеждению, переживет нас всех.
Но я выберу другого. Того, кто не мочился на меня.
Так или иначе, я пишу эти мемуары не ради денег. Пишу, чтобы сохранить психическое здоровье и убедить прежде всего себя, уж не знаю, удастся ли, что у моей жизни есть цель и значение, достаточно веские, чтобы не обрывать ее.
Не волнуйтесь, чтиво, которое вас ждет, будет далеко не мрачным. П. Освальд Бун потребовал, чтобы тон был легким.
– Если читать будет трудно, – предупредил он, – я усядусь моим четырехсотфунтовым задом тебе на лицо, и не думаю, чтобы ты хотел бы умереть именно так.
Оззи – хвастун. Его зад, пусть и внушительных размеров, весит, наверное, не больше ста пятидесяти фунтов. Остальные двести пятьдесят распределены по всему телу.
Когда впервые выяснилось, что мне не всегда удается выдерживать легкий тон, Оззи предположил, что я – плохой рассказчик.
– Вот у Агаты Кристи в «Убийстве Роджера Экройда» все получилось как надо.
В этом детективном романе, написанном от первого лица, милейший рассказчик и оказывается убийцей Роджера Экройда и об этом признается читателю лишь в самом конце.
Поймите, я – не убийца. Я не сделал ничего дурного, что мне следовало бы скрывать от вас. И обвинения в том, что я – плохой рассказчик, связаны в основном с напряжением, свойственным некоторым глаголам.
Не волнуйтесь об этом. Скоро вы узнаете правду.
К тому же я забегаю вперед. Маленький Оззи и Ужасный Честер появятся в повествовании лишь после взрыва коровы.
А началась эта история во вторник.
Для вас это день, следующий за понедельником. Для меня – день, который, как и остальные шесть, наполнен таинственностью, приключениями, ужасом.
Из этих слов не следует делать вывод, что жизнь моя романтичная и загадочная. Чрезмерное обилие таинственности раздражает. Избыток приключений отнимает последние силы. И даже самая малость ужаса еще долго дает о себе знать.
Во вторник утром я проснулся безо всякого будильника. Разбудил меня сон об убитых сотрудниках боулинг-центра.
Я никогда не завожу будильник, потому что мои внутренние часы куда надежнее. Если я хочу встать ровно в пять, перед тем как лечь в постель, я трижды говорю себе, что должен проснуться точно в 4:45.
Мои внутренние часы абсолютно надежны, но, по какой-то причине, отстают на четверть часа. Я выяснил это давным-давно и приспособился к этой их особенности.
Сон об убитых сотрудниках боулинг-центра тревожит меня раз или два в месяц последние три года. Детали еще недостаточно ясны, чтобы стать поводом к действию. Мне остается надеяться, что все прояснится до того, как будет поздно что-либо предпринять.
Итак, я проснулся в пять, сел и сказал: «Побереги меня, чтобы я мог послужить тебе». Это утренняя молитва, которой меня научила бабушка Шугарс, когда я был маленьким.
Перл Шугарс была матерью моей матери. Будь она матерью отца, меня бы звали Оддом Шугарсом[4], что еще больше усложнило бы мою жизнь.
Бабушка Шугарс верила, что с Богом можно торговаться. Она называла Его «старым торговцем коврами».
Перед каждой игрой в покер она обещала Богу, что будет распространять Его слово или делиться выигрышем с сиротами в обмен на то, что при некоторых сдачах никто не сможет перебить ее карты. И по ходу жизни карточные выигрыши составляли заметную долю ее доходов.
Будучи женщиной пьющей, со множеством всяких интересов, помимо покера, бабушка Шугарс далеко не всегда ухитрялась выделить время на распространение слова Божьего, как в азарте игры обещала Ему она. Но она верила, что Бог готов к тому, что Его могут обмануть, и не держит за это зла.
Ты можешь обмануть Бога, и ничего тебе за это не будет, говорила бабушка, при условии, что ты сделаешь это легко и с выдумкой. Если в жизни ты даешь волю воображению и излучаешь оптимизм, Бог будет тебе во всем потворствовать, только для того, чтобы увидеть, а чем еще ты Его удивишь.
Он также посодействует тебе, если ты потрясающе глуп, но людям с тобой весело. Бабушка говорила, что только этим можно объяснить, почему у такого количества глупцов столь хорошо складывается жизнь.
Разумеется, в процессе бытия ты не должен причинять серьезный ущерб другим, а не то Бога сразу перестанут забавлять твои проделки. И вот тогда придется платить за все невыполненные обещания.
Несмотря на то что бабушка Шугарс напивалась до бесчувствия, регулярно выигрывала в покер у психопатов с каменным сердцем, которые не любили оставаться в минусе, водила мощные автомобили (но выпив – никогда), с полным презрением к законам физики и в еде отдавала предпочтение свиному жиру, умерла она во сне, в возрасте семидесяти двух лет. Когда бабушку нашли утром, на прикроватном столике стоял практически пустой стаканчик из-под бренди, книгу своего любимого писателя она дочитала до последней страницы, а на губах ее застыла улыбка.
Судя по всем имеющимся доказательствам, бабушка и Бог прекрасно понимали друг друга.
Довольный тем, что в этот вторник я проснулся живым, я включил лампу (еще не рассвело) и оглядел комнату, которая служила мне спальней, гостиной, кухней и столовой. Я никогда не покидал кровати, не убедившись, что в комнате никто меня не ждет.
Если гости, миролюбивые или злобные, и провели часть ночи, наблюдая, как я сплю, то они не сочли необходимым задержаться и поболтать за завтраком. Иногда же, для того чтобы испортить себе весь день, хватало короткой прогулки от кровати до туалета.
Только Элвис составлял мне компанию, в венке из орхидей, улыбаясь, он нацеливал на меня палец, как пистолет.
Хотя мне нравится жить над этим гаражом на два автомобиля, хотя я нахожу свое жилище уютным, «Architectural digest»[5] не стал бы покупать у меня права на эксклюзивную съемку. Если бы один из лощеных скаутов журнала увидел место, где я живу, то заметил бы с пренебрежением, что второе слово в названии журнала, в конце концов, не Indigestion[6].
Картонная в полный рост фигура Элвиса, она украшала фойе какого-то кинотеатра, когда на экраны вышел фильм «Голубые Гавайи», стояла там, где я ее и оставил. Иногда ночью она перемещается или ее перемещают.
Я принял душ, помылся шампунем и мылом с запахом персика, которые подарила мне Сторми[7] Ллевеллин.
Ее настоящее имя Броуэн, но она считает, что так называют эльфов.
Мое настоящее имя – Одд.
Согласно утверждениям моей матери, причина тому – ошибка, допущенная при заполнении моего свидетельства о рождении. Иногда она говорит, что они хотели назвать меня Тодд. Иногда из ее слов следует, что меня хотели назвать Добб, в честь чехословацкого дядюшки.
Мой отец настаивает, что меня всегда хотели назвать Одд, хотя и не говорит почему. При этом добавляет, что никакого чехословацкого дядюшки у меня нет.
Моя мать активно настаивает на существовании дядюшки, однако отказывается объяснить, почему я никогда не видел ни его, ни ее сестры, Симри, на которой он вроде бы женат.
Мой отец признает существование Симри, но твердо стоит на том, что она не замужем. Говорит, что она – выродок, но я не знаю, что он под этим подразумевает, потому что в подробности он не вдается.
Моя мать мгновенно раздражается от намека, что ее сестра – выродок. Она называет Симри даром Божьим, но больше на эту тему не распространяется.
Я нахожу, что лучше жить с именем Одд, чем бороться с ним. К тому времени, когда я понял, что имя у меня необычное, я уже к нему привык.
Сторми Ллевеллин и я не просто друзья. У нас нет сомнений, что мы – родственные души.
Во-первых, у нас есть карточка от ярмарочной гадалки, на которой черным по белому написано, что нам суждено пройти по жизни вместе.
У нас также одинаковые родимые пятна.
Помимо карточки и родинок, я очень ее люблю. Бросился бы с высокого обрыва в море, если б она попросила меня. На сначала, разумеется, попытался бы понять, чем обусловлена ее просьба.
К счастью для меня, Сторми не из тех, кто может с легкостью попросить о подобном. Она не ждет, что другие сделают то, чего не стала бы делать она. В бурных жизненных потоках она уверенно держится на плаву, бросив нравственный якорь размером с добрый корабль.
Как-то она размышляла целый день над тем, что сделать с пятьюдесятью центами, которые нашла в окошечке для возврата мелочи телефона-автомата. В конце концов отправила монету по почте телефонной компании.
Упомянутый выше обрыв не означает, что я боюсь смерти. Просто я еще не готов к свиданию с ней.
Благоухающий, как персик, каким меня и любит Сторми, не боящийся смерти, съев пончик с черникой, попрощавшись с Элвисом словами «Остаешься за старшего», произнесенными с его интонациями, я отправляюсь на работу в «Пико Мундо гриль».
Хотя заря только занялась, она уже окрасила горизонт цветом яичного желтка.
Город Пико Мундо[8] расположен в той части южной Калифорнии, где природа не позволяет забыть, несмотря на всю поступающую по акведукам воду, что естественное состояние здешней местности – пустыня. В марте мы жаримся. В августе кипим.
Океан находится так далеко на западе, что для нас он столь же реален, что и море Спокойствия, эта огромная темная равнина на поверхности Луны.
Иногда, при прокладке коммуникаций для нового квартала жилых домов, строящегося на окраине города, экскаваторы поднимают на поверхность множество морских раковин. То есть в далекой древности здесь плескались морские волны.
Если же вы приложите одну из этих раковин к уху, то услышите не гул прибоя, а печальный посвист сухого ветра, словно раковина забыла о своем происхождении.
У подножия лестницы, ведущей в мою квартиру над гаражом, освещенная ранним солнышком, ждала Пенни Каллисто, одинокая, как раковина на берегу. В красных кроссовках, белых шортах и белой блузке без рукавов.
Пенни никогда не было свойственно отчаяние, которому в наши дни так подвержены подростки на подступах к периоду полового созревания. Она была веселой, ладящей со сверстниками, любящей посмеяться девочкой.
В это утро она, однако, выглядела серьезной. Ее синие глаза потемнели, как случается с морем при прохождении облака.
Я посмотрел на дом, расположенный в пятидесяти футах, где моя хозяйка, Розалия Санчес, ждала меня с минуты на минуту, чтобы я подтвердил, что за ночь она не исчезла. Отражения в зеркале не хватало, чтобы развеять ее страхи.
Не произнеся ни слова, Пенни повернулась к лестнице спиной. И пошла к дому.
Как пара часовых, два огромных калифорнийских дуба росли по обе стороны подъездной дорожки. Их длинные силуэты ложились на землю, подсвеченные пробивающимися сквозь листву лучами.
Пенни начала мерцать и растворяться в этом сложном переплетении света и тени. Словно черная мантилья накрыла ее белокурые волосы.
Боясь потерять девочку из виду, я сбежал со ступеней и последовал за ней. Миссис Санчес не оставалось ничего другого, как ждать и тревожиться.
Пенни повела меня мимо дома, с подъездной дорожки, к поилке для птиц на лужайке перед домом. Вокруг плиты-основания пьедестала, на котором стояла чаша с водой. На плите Розалия Санчес держала коллекцию из десятков морских раковин всех форм и размеров, выкопанных из холмов Пико Мундо.
Пенни наклонилась, подняла одну из раковин, размером с апельсин, выпрямилась, протянула раковину мне.
Витую, красивую, с коричнево-белой наружной поверхностью и полированным нежно-розовым нутром.
Сложив ладошку правой руки так, словно она по-прежнему держала раковину, Пенни поднесла ее к уху. Склонила голову, прислушиваясь, тем самым показывая, чего она от меня хочет.
Поднеся раковину к уху, я не услышал шума моря. Не услышал и упомянутого выше меланхоличного ветра пустыни.
Вместо этого из раковины донеслось тяжелое дыхание зверя. Убыстряющийся ритм жестокой потребности, безумной страсти.
И тут, в летней пустыне, в мою кровь проникла зима.
По выражению моего лица Пенни поняла: я услышал именно то, что она хотела до меня донести. Пересекла лужайку перед домом, вышла на тротуар, встала на бордюрный камень, повернувшись лицом на запад, к Мариголд-лейн.
Я бросил раковину, направился к ней, встал рядом.
Зло приближалось. Мне оставалось лишь гадать, чью личину оно наденет на этот раз.
Вдоль улицы росли старые терминалии. Их корни местами пробили бетонный тротуар и вылезли на поверхность.
Воздух застыл, на деревьях не колыхалось ни листочка. Утро замерло, наверное, так же замрет утро Судного дня за мгновение до того, как разверзнутся небеса.
Как и дом миссис Санчес, остальные дома на этой улице построили в викторианском стиле. Когда поселенцы основывали Пико Мундо в 1900 году, большинство их составляли иммигранты с Восточного побережья, а они предпочитали архитектуру, которая куда больше подходила к тем далеким, холодным и сырым берегам.
Люди неспособны выбрать багаж, с которым следует отправляться в путешествие. Какими бы ни были наши намерения, в результате окажется, что мы взяли с собой один или два чемодана темноты и несчастий.
И хотя единственным движущимся существом был парящий в небесах ястреб, мелькающий средь ветвей терминалий, охотников в это утро было двое: он и я.
Пенни Каллисто почувствовала мой страх. Сжала мою правую руку своей левой.
Ее доброта вызвала во мне чувство благодарности. Рука крепко сжимала мою, и совсем не холодная. Я черпал мужество из ее сильной души.
Поскольку автомобиль ехал на нейтралке со скоростью несколько миль в час, я ничего не слышал, пока он не выкатился из-за угла. А узнав автомобиль, ощутил грусть, ничуть не меньшую, чем страх.
Этот «Понтиак Файерберд», полуспортивный двухместный автомобиль модели 1968 года, восстановили старательно, с любовью. Двухдверный, цвета полуночного синего неба кабриолет, казалось, плыл над мостовой, не касаясь ее колесами, мерцая, как мираж, в утренней жаре. Ехал он против движения, все равно других автомобилей на улице не было. Водитель хотел находиться ближе к домам.
В средней школе мы с Харло Ландерсоном учились в одном классе. Первые два года нашей совместной учебы Харло восстанавливал автомобиль буквально с нуля, пока он не стал точь-в-точь таким же, как и осенью 1968 года, когда его впервые выставили в автосалоне.
Замкнутый, застенчивый, Харло восстанавливал «Файерберд» не для того, чтобы превратить его в магнит для девушек, и не для того, чтобы те, кто считал его никчемностью, вдруг осознали, что он – клевый парень. Социальное честолюбие у него отсутствовало напрочь. Он не питал иллюзий, что ему удастся выкарабкаться с нижних уровней иерархической пирамиды средней школы.
С восьмицилиндровым двигателем мощностью в 335 лошадиных сил «Файерберд» мог за восемь секунд разгоняться до шестидесяти миль в час. Однако Харло не был уличным гонщиком. Не получал удовольствия от рывков на светофорах.
Он вложил в «Файерберд» массу времени, усилий и денег, потому что его восхищали как дизайн, так и конструктивные особенности автомобиля. Трудился по велению сердца, работа эта стала для него чистой, всепоглощающей страстью.
Я иногда думал, что «Понтиак» занял столь большое место в жизни Харло, потому что не нашлось человека, которому он смог бы отдать любовь, доставшуюся машине. Его мать умерла, когда ему исполнилось шесть. Отец был злобным пьяницей.
Автомобиль не может вернуть любовь, которую получает от человека. Но, если тебе одиноко, возможно, блеск хрома, глянец краски, урчание двигателя могут быть истолкованы как проявление теплых чувств.
Харло и я не были близкими друзьями, но приятельствовали. Мне нравился этот парень. Тихий, спокойный, и я полагал, что такое спокойствие куда лучше, чем бравада и кулаки, с помощью которых многие завоевывали в средней школе место под солнцем.
Пенни Каллисто по-прежнему стояла рядом со мной, когда я поднял левую руку и помахал Харло.
Окончив среднюю школу, он много работал. С девяти до пяти разгружал грузовики в «Супер фуд», а потом переносил товары из кладовой на полки.
А до этого, с четырех утра, развозил сотни газет по домам тех, кто жил в восточной части Пико Мундо. Раз в неделю оставлял у каждого дома пластиковый пакет с рекламными проспектами и дисконтными купонами.
В это утро он развозил только газеты, бросал их резким движением кисти, словно бумеранги. Аккуратно сложенные и упакованные в пакет вторничные номера «Маравилья каунти таймс» рассекали воздух и приземлялись или на крыльцо, или на ведущую к нему дорожку, в зависимости от того, где подписчик желал ее найти.
Харло обслуживал противоположную сторону улицы. Когда поравнялся со мной, нажал на педаль тормоза, остановив «Понтиак».
Пенни и я пересекли улицу. Подошли к автомобилю со стороны пассажирского сиденья.
– Доброе утро, Одд, – поздоровался Харло. – Как ты себя чувствуешь в этот прекрасный день?
– Не очень, – ответил я. – Я печален. Сбит с толку.
Он нахмурился, на лице его читалась озабоченность.
– Что-то не так. Я могу что-нибудь сделать?
– Ты уже кое-что сделал.
Отпустив руку Пенни, я перегнулся через пассажирское сиденье, заглушил двигатель, вытащил ключ из замка зажигания.
Харло попытался выхватить ключи из моей руки, но промахнулся.
– Эй, Одд, мне не до шуток. Времени, знаешь ли, в обрез.
Я никогда не слышал голоса Пенни, но на молчаливом языке души она, должно быть, заговорила со мной в этот момент.
И я передал Харло Ландерсону самую суть того, что открыла мне девочка.
– У тебя в кармане ее кровь.
У невинного человека эти слова вызвали бы изумление. Харло же вытаращился на меня, и его совиные глаза наполнил страх.
– В ту ночь ты взял с собой три маленьких квадратика белого фетра.
Сжимая одной рукой руль, Харло отвернулся от меня к ветровому стеклу, словно хотел усилием воли сдвинуть «Понтиак» с места.
– Попользовавшись девочкой, ты собрал квадратиками фетра часть ее девственной крови.
Харло затрясло. Он покраснел, возможно, от стыда.
От душевной боли я осип.
– Они высохли и стали твердыми, темными и хрупкими, как крекер.
Теперь по телу Харло прокатывались судороги.
– Один квадратик ты постоянно носишь с собой, – мой голос дрожал от эмоций. – Тебе нравится нюхать его. Господи, Харло, иногда ты зажимаешь его зубами. И откусываешь кусочек.
Он распахнул водительскую дверцу и выскочил из машины.
Я – не слуга закона. Не хранитель справедливости. И не мститель. Я действительно не знаю, кто я и почему я не такой, как все.
В такие моменты, однако, я не могу заставить себя стоять столбом. Какое-то безумие находит на меня, и я более не могу не делать того, что следует сделать. С тем же успехом я мог бы пожелать, чтобы катящийся в тартарары мир начал жить по десяти заповедям.
Когда Харло выскочил из «Понтиака», я посмотрел на Пенни Каллисто и увидел синюю полосу на шее, которой не было, когда я впервые увидел ее. Глубина, на которую веревка врезалась в ее плоть, показывала, с какой яростью он ее душил.
Жалость вырвали из меня с корнем, и я помчался за Харло Ландерсоном. Больше я его не жалел.