Всё в руках Божьих
(рассказ)
День ветреный. Погода промозглая. Мелкий колючий дождичек окропляет склоненные ветки черёмухи и жимолости, растущие прямо около кладбищенской ограды. Отдельные порывы ветра срывают мокрые листья и развешивают их, точно на просушку, по железным оградкам могилок и налепляют их на кресты и памятники, чтобы, подсушив, унести их неизвестно куда, а, в общем, всё это лирика, никуда и никто их отсюда не унесёт, а останутся они лежать здесь, между могильных холмиков, пока заботливая рука приезжих родственников усопших не соберёт их в кучи и не сожжёт, отмахиваясь от едкого дыма. Всё будет именно так, и никак иначе.
Только вот напасть. На небе с утра туч никаких не было, да и ничто не показывало на дождь, а тут, откуда что взялось. Я уже битый час хожу под дождём меж мокрых оград, отыскивая могилку моей крестницы. За какие-то 2-3 года, здесь так всё изменилось, что не узнать. Вроде бы где-то была здесь, рядом, а не нахожу. Посаженные при погребении деревца поднялись, начисто изменив ландшафт, да и насельников сего заведения стало гораздо больше. Городское кладбище уже перестаёт вмещать усопших. Впрочем, мне от этого не легче, прежние ориентиры стёрты, ориентироваться не по чему, и я стал бродить наобум, может быть и нападу, всё дальше и дальше расширяя круг поисков.
Дождь по- прежнему моросит. Он то переходит в редкий крап, то как бы утихомиривается, но через минуты две, три снова начинает шуметь по листьям молодых деревьев, навевая скучные однообразные мысли.
– Нет, не найти мне сегодня, – подумал я, видя как то ли туман, то ли серая осенняя хмарь опускается на землю вместе с дождём, покрывая рваной дерюгой кресты, дорожки, памятники и свежевырытые могильные ямы.
–А раз не найти,– продолжал я рассуждать,– то нечего здесь шляться и домачивать последние сухие нитки верхней одежды.
Забрёл я уже далековато. Надо было выбираться. Я вышел на попавшуюся узкую дорожку и заспешил, как мне казалось, к выходу. Дорожка всё более забирала вправо, а я, задумавшись о бренных днях нашей жизни, всё шагал и шагал, пока не понял, что обманулся и что надо менять направление движения.
Куда идти точно, я не знал, на кладбище было безлюдно и спросить было не у кого. Немного пройдя в обратном направлении, я вдруг заметил в стороне две фигуры, одну высокую, чёрную и другую поменьше, сероватую.
– Пойду спрошу, – решил я,– чего испытывать судьбу, наверное это могильщики,– и направился в их сторону. Когда же подошёл ближе, увидел, что это не кладбищенские рабочие, а посетители. Точнее, высоким был священник, а рядом с ним стояла среднего роста пожилая женщина в светло-коричневой кофте. Священник был пожилой в длинной, чёрной рясе. Небольшая, аккуратная, чёрная с проседью бородка клинышком лежала поверх рясы, и по ней то и дело скатывались и падали серебристые дождинки. По всей видимости, они тоже не рассчитывали на дождь и были одеты не по погоде.
Священник совершенно не обратил на меня никакого внимания. Как мне показалось, не обращал он внимания и на непогоду, продолжая негромко читать молитвенное правило, которое знал наизусть, изредка осеняя себя крестным знамением. Иногда он, неторопливо помахивая кадилом, обходил оградку, при этом в нос ударял густой запах ладана.
Лицо священника мне поначалу показалось совершенно не примечательным и даже скучным.
«Вот тоже, работёнка», – подумал я, без всякой задней мысли и переключил своё внимание на женщину. Она была уже в годах и, видимо, очень волновалась: взгляд её карих, проницательных глаз был неспокойный. На груди, плечах, и рукавах кофта от дождя потемнела, туфли тоже выглядели неважно. Когда дождь усиливался, она ещё больше волновалась и виновато смотрела то на батюшку, то теперь уже и на меня. В руках она держала маленькую горящую свечку и прикрывала её ладонями.
Я заметил, что у женщины, были очень тонкие черты лица.
«Наверное, она была в молодости очень привлекательной»,– подумал я. Женщина вела себя немного странно. По всей видимости, в ней шёл, какой- то сложный духовный процесс. Его выдавали: то искромётные, то угнетённые взгляды, то виноватая сутулость, то готовность стоять здесь хоть всю жизнь. В это время она заметно волновалась, в лице её чувствовалось сильное напряжение и скорбные морщинки резче проявлялись около губ.
Я встал рядом. Что- либо спрашивать было неловко, и я решил подождать. Уставшие ноги давали о себе знать и тащиться, абы куда, не хотелось. Намокшая одежда давила на плечи, а за ворот с фуражки скатывались неприятные, колючие капли.
«Наверное, служба продлится недолго»,– подумал я и стал наблюдать за происходящим. Немного постояв, я уже как-то обвыкся и стал более внимательно осматривать и женщину, и батюшку, и надгробие. Священник продолжал читать, помахивая кадилом, женщина, шевеля губами, продолжала спасать от ветра огонёк горящей свечи, что была у неё в руках.
Я решил ей помочь и пододвинулся, чтобы хотя бы с одной стороны загородить свечку от ветра. Моё шевеление с её стороны не осталось незамеченным и я поймал её благодарный взгляд. Я чувствовал неловкость. Картина службы была столь трогательна, что не хотелось своим присутствием, а тем более шевелением вносить в неё никаких изменений. Эта живая картина была исключительно цельн0й, одновременно и скорбной, и торжественной. Словно была написана небывалой силы по таланту и художественному восприятию мастером, и внести в неё, с моей стороны звук или движение – означало, всё испортить.
Чтобы, как-то скоротать время я стал вслушиваться в слова, произносимые батюшкой, но кроме слов «Слава тебе, Боже» я ничего не мог разобрать, да попросту и не знал, что и как читается, да и читал он, как я понял, не для моих ушей, иначе все слова произносились бы чётко и ясно. Молитвенное правило читалось, потому, что должно было читаться и в этом чувствовался высший смысл этого действа.
Ясно, что шло моление об усопшем, а усопшие у Бога все живы, как гласит христианская религия, но от остального я был далёк. И я стал думать о том, что вот я – человек с высшим образованием, не знаю того, что знает любая малограмотная старушка, а я стою пень пнём, даже не пытаясь вслушаться и понять то, что знали мои предки, больше размышляя на досуге о путях развития цивилизации, нежели о значении столь простых поведенческих действий моих предков, которые просто шли пешком в соседнее село в церковь.
Ведь не от нечего же делать они туда шли? Значит, это им требовалось, в этом они видели высший смысл своей жизни, а не в живности, которой был полон двор. Шли в дождь, в снег и в слякоть, чаще всего в лаптях, а сапоги одевали только перед входом в храм.
Нахлынувшее на меня воспоминание, больно ударило по самолюбию.
«О чём читает этот священник, чего от него ждёт женщина и что их заставляет находиться здесь средь могилок в непогоду?» – задавал я себе мысленно вопросы. У женщины уже давно наверняка промокли туфли, да и батюшка был не в лучшем положении. Мои православные корни и моё подсознание говорили:– стой и слушай. В этом был какой-то высший смысл, которого только слегка коснулся мой ум и тут же замер в оцепенении перед непостижимым.
Нет, я никогда не считал себя атеистом, я знал, что есть Бог, что он всё создал и всем управляет, верил Библии, но вот чего во мне не было, так это трепета, и втайне я понимал, что не люблю себя за всё это и, в какой-то степени, завидовал идущим во имя Господне на лишения, и даже на смерть. Но в себе я этой силы не чувствовал, а вот что чувствовал, так это угрызение совести, которая и погнала меня в непогодь на кладбище.
Совести я боялся. Я не мог терпеть, когда она меня за что-то укоряла. И укоряла иногда так, что даже щемило сердце, а в душе был явный дискомфорт и я старался этого не допустить.
Вот и сейчас я чувствовал этот дискомфорт. Уставшие ноги и тело просили отдыха, неприятный холодок пробирался под мышки, а совесть заставляла стоять здесь, с этими людьми, как будто я был должен это делать.
«Возьми и уйди,– поднимался во мне голос,– кто тебя здесь держит и кто тебя здесь знает? Стоял – и ушёл; был – и нет».
Но эти мысли ещё более раздражали. И ещё я понимал, что если уйду, то этот поступок будет меня долго мучить и лучше уж постоять, от греха подальше, а точнее от совестного дискомфорта впоследствии.
Успокоив себя таким образом, я стал рассматривать могилку, около которой мы стояли. Она была обычной, как многие другие вокруг: стандартное надгробие, такая же оградка, памятник, деревянный крест. Такое сочетание креста и памятника, встречается довольно часто. Крест, как правило, стоит без каких либо излишеств: надписей, фотографий, листочков, цветочков и прочее. А вот памятники! Про памятники, такого не скажешь.
Памятники ставят разные, и что на них неизменно присутствует, так это фотографии. Вот и здесь на памятнике, тоже была прикреплена фотография. На ней был изображён юноша с роскошными волосами и спокойным взглядом доверчивых глаз. Мне показалось, что он улыбается.
«Странно,– подумал я,– посмотрю – не улыбается, вгляжусь получше – снова улыбается». И тут меня осенила догадка – его улыбка была спрятана в уголках губ, вот почему, просто окидывая глазами портрет, я находил его спокойным и даже немного сосредоточенным. Но стоило мне вглядеться в черты лица, как я тут же находил, запрятанную в уголках губ, улыбку.
– Галлюцинации что- ли? – подумал я, и перевёл свой взгляд на надпись.
– Ешутин Андрей,– было написано ниже золотыми буквами.
«Наверное, сын», – решил я и тут вспомнил о женщине. Внешне они были почти не похожи. Черты лица мало говорили о родстве. А вот взгляд! Во взгляде что- то проскальзывало общее, но что?
Посмотрев на женщину, почти уже старушку, я заметил в её глазах волнение. Она быстро бросала взгляд то на священника, то на могилку, то на меня. Я, повнимательнее, посмотрел на могильный холмик и понял причину её волнения – на могилке стояла довольно большая свечка и горела. Её пламя буквально билось, не в силах удержаться за фитилёк. Ветер же налетал то справа, то слева и язычок пламени метался из стороны в сторону.
Иногда пламя на некоторое время выравнивалось, но оставалось неспокойным – падающая морось заставляла его коптить и потрескивать. Но как только порыв ветра усиливался, то оно разом пригибалось, даже ниже фитилька, стараясь спрятать головку в выплавившуюся восковую ложбинку в центре свечки.
Иногда огоньку такой маневр удавался, ветер пролетал, и пламя снова выходило из своего укрытия. Иногда же порывы ветра были столь сильны, что пламя, не надеясь спастись в ложбинке, выскальзывало из неё и, изогнувшись, как бы пряталось за саму свечку с подветренной стороны. Каждый раз воздушные струи пролетали, не нанося вреда пламени, хотя оно не раз было на грани затухания. Казалось, ветер караулит язычок пламени, что- бы во что бы то ни стало его затушить, а пламя увёртывается от холодных ветряных стрел.
В общем, это была далеко не игра, особенно для крохотного огонька и могучего, сгибающего вершины деревьев, ветра. Здесь огонёк свечи боролся за свою жизнь. Ветер же просто подкарауливал жертву. Вот и опять он налетел неожиданно, зло, и нетерпеливо. Пламя же за доли секунды успело уклониться от смертельного удара и, пригнувшись, спрятаться за свечку. И каждый раз, после такого действа, в глазах женщины появлялся испуг, который тут же сменялся радостью, когда огонёк выбирался из своего укрытия
Я засмотрелся на этот поединок промозглого ветра и маленького язычка пламени и был просто в восторге от действий последнего. Но восторг мой длился недолго. Ветер, покружившись где-то над деревьями и сверху рассмотрев, где прячется его жертва, как коршун ринулся сверху вниз.
Женщина испуганно схватила меня за рукав, но, нырнувший за свечку огонёк, больше не вышел из своего укрытия и лишь рыженький его хвостик, отлетел куда-то в бок и исчез. Лёгкий голубоватый дымок, оторвавшись от фитилька, взмыл вверх и растаял в воздухе, одновременно до меня со стороны женщины донёсся низкий звук похожий то ли на стон, то ли на глубокий выдох.
Я посмотрел на женщину и увидел в ней сильную перемену. Она как-то согнулась, втянула голову в плечи, и стояла, покачиваясь. Лица её почти не было видно. Я понял, что она плачет. Плечи её при этом не вздрагивали. Её плач был неслышимым и невидимым. Так может плакать только душа, ей не нужно никаких внешних выражений. Крупные слёзы просто катились по морщинистым щекам, перетекая из морщинки в морщинку. Это были не простые слёзы обиженного человека, это было выражение до конца не изжитого человеком горя. И как нужно было ранить человека, что даже такой факт, как потухшая от ветра свечка на могилке, может причинить её сердцу такую боль?
О чём она сейчас думала? Да, наверное, о том, что вот так несправедливо у неё был отнят в самом расцвете сил сын, самое дорогое, что было у неё на свете, а теперь над его могилкой не горит даже копеечная свеча. Что всё против неё: и не только смерть сына, но даже и эта непогода, а так всё хотелось сделать по-человечески – с батюшкой, с горящей свечкой и курящимся ладаном.
Священник продолжал читать, не обращая внимания на происходящее. На него, казалось, не действуют, ни ветер, ни дождь и, выпади неожиданно снег, он всё также бы невозмутимо ходил и помахивал кадилом. Я переминался с ноги на ногу, но продолжал стоять. Мысли об уходе уже не лезли мне в голову. Стою и стою, значит так надо, не на все же вопросы может быть ответ. Сейчас ответа нет, а потом, глядишь, с течением времени, появится. И вдруг я поймал себя на том, что сам, чуть шевеля губами, повторяю за батюшкой слова молитвы.
«Ну, не стоять же просто так, как чучело»,– подумал я, стараясь оправдать свои действия. Только перед кем? Было непонятно. Перед своей совестью – она не укоряла меня, перед батюшкой – да он, занятый своим делом, по-видимому и не заметил, что я здесь стою. Перед кем же? И тут мне в голову пришла смешная мысль, я вспомнил преподавателя, которому сдавал зачёт по научному коммунизму.
«Уж не сказываются ли во мне осколки того воспитания»,– подумал я и, улыбнувшись, стал повторять дальше, как бы говоря самому себе:
– К дьяволу все условности, Не хочу я знать того преподавателя, который вряд ли сам верил в то, что говорил. Я подпеваю и мне хорошо, я повторяю те самые слова, которые произносили тысячу и две тысячи лет мои предки и им тоже было хорошо, и вот теперь они слышат меня и радуются за меня. И мне было тоже плевать, что идёт дождь и ветер пронзает до костей, мне было хорошо и всё тут. Я знал, что нас вместе было очень много – умерших и живых – и все мы составляем огромный хор, и слова этого хора слышит сам Бог. «Нас мно-го!, нас мно-го!..» – ликовала душа. «И что такое ветер? Попросим Господа и не будет ветра, попросим – и будут гореть тысячи свечей, верующим всё возможно. А сейчас пусть дует, пусть срывает листья и задувает свечи, пусть…, пусть…, пусть….!» – и мне хотелось кричать, и тело уже не чувствовало озноба.
Как- бы в ответ на мои мысли, дождь и ветер ещё больше усилились, они стали настырнее, а на кладбище внезапно навалилась мгла, стало темнее и неуютнее, хотя про какой уют можно было говорить. Я, как бы назло ветру, опустил воротник куртки и посмотрел на женщину – я не узнал её. С ней во время моей неожиданной эйфории что-то произошло. Это был уже другой человек. Это была не убитая горем старушка. Она, как то помолодела, карие глаза сияли, лицо было светло. Она смотрела то на могилку, то на батюшку, то на меня. По лицу её катились слёзы. Это были слёзы счастья. Они залили ей все щёки.
О! Это были далеко не те слёзы горя, сползающие по морщинам лица. И видно было, что ей хотелось сказать что- то важное, но она боялась оборвать чтение молитвенного правила. В уголках губ её прорезалась улыбка, и я вдруг увидел её феноменальное сходство с сыном, что был на портрете. Это было уже одно лицо, один взгляд.
Я не понимал – почему произошло это преображение. Почему огромная скорбь на её лице и во всей фигуре, сменилась величайшей радостью, которая полностью уничтожила следы опустошённости и безысходности.
Я посмотрел на могилку и чуть не вскрикнул от изумления – погасшая свечка горела. Пламя её немного колыхалось от ветра, однако горело ровно, уверенно и безбоязненно. Оно уже не пряталось от налетающего ветра и не пригибалось. Казалось, что ветер только с силой разбегался на неё, но, не добежав долей миллиметров, останавливался или отворачивал в сторону.
Мы с женщиной не сводили глаз с горящей свечи, радовались и не скрывали своей радости. Я почувствовал, как мои глаза набухли от слёз. Мы понимали – это было чудо, сотворённое Создателем в нашем присутствии, и мы не только свидетели, но и участники этого события, потому что мы все молились и все переживали. По всем законам физики, свечка не должна была загореться, она давно потухла и, ничто не способствовало её возгоранию. А если б даже она и загорелась, то не горела бы вот так спокойно и ровно при том же ветре?
«Вы видели! Видели?», – спрашивали лучистые глаза женщины. Эти глаза, казалось, готовы были сами зажечь тысячи свечей. И тут, встретив мой понимающий, благодарный взгляд, она крепко сжала мою руку и уже не выпускала её из своей руки. Я ответил ей лёгким пожатием и кивком. Батюшка окончил читать и женщина, повернувшись к нему, воскликнула:
– Отец Михаил!.. Вы видели, видели?
Она говорила быстро, сглатывая окончания слов, от охватившего её волнения. – Она же загорелась, вы видели, загорелась! Потухла и загорелась!?
– Это Божий промысел, Вера Николаевна, – не скрывая волнения, но чётко и немного медленно, проговорил старый священник. – Да, да, сподобились увидеть.
– А я-то думала, что у моего сыночка даже свечка на могилке не погорит,– не умолкала женщина, теперь уже для меня она была Вера Николаевна. Она продолжала говорить возбуждённо, от избытка чувств и постоянно повторяла: «Слава Богу, Слава Богу!»
– Для вас это чудо явлено Божьей милостью, – сказал священник и, помолчав, добавил,– в общем и для меня тоже, хотя я за своё священство видел такое не раз. Спаси Господи,– сказал он и размашисто перекрестился,– даруй блага усопшему Андрею во царствии твоём,– и ещё раз перекрестившись, договорил: – Смиренный он был, видно, человек и правдолюбец, угодник Божий, у таких на могилках свечки сами загораются,– и, немного помолчав, добавил: – С Господом он, им весь ваш род спасётся, и я на старости лет сподобился зреть десницу Всевышнего. А теперь давайте постоим, пока свеча не сгорит.
Мы стояли, смотрели на маленькую горящую свечку и каждый думал о своём.
Свеча становилась всё меньше и меньше и вот, истратив последний запас воска, затухла, Священник перекрестился и, уже больше ничего не говоря, пошёл по дороге.
Мы пошли следом. Я думал о происшедшем.
– Да как же потом-то не затухла, – не унималась женщина, – непогодь-то усилилась, а сейчас вот и ветер прекратился…
– Потому и усилился, чтобы явить силу Божью,– ответил священник, а то как – бы мы своим ограниченным умом поняли…
Так втроём мы прошли примерно половину пути.
– А вы что, покойного знали?– спросил меня священник.
– Да я так, случайно, дорогу хотел спросить, племянницу искал, не нашёл.
– Случайностей в жизни не бывает, – заметил батюшка,– «в карман не клал, а из кармана вынул»,– ответил он присказкой.
Некоторое время шли молча.
– Раз племянница, значит молодая,– заметил батюшка Михаил,– и не нашёл, значит. Так, так… Звать – то её как?
– Елена. Елена, – добавил я чуть громче,– да разве всех упомнишь!,– махнул я рукой.
– А ты рукой не маши, – сурово сказал отец Михаил,– человек забыл, а Бог всех помнит.
Дальше все шли молча, почти до самого выхода. Однако, не дойдя до ворот, батюшка остановился и, указав на ряд могилок, сказал:
– Вот здесь будет, недалече.
Я остановился, Мы распрощались, кивнув друг другу на прощанье, а мои спутники пошли дальше. Буквально через несколько шагов я наткнулся на нужную могилку и ещё больше удивился, увидев с обеих сторон от могилки следы своих башмаков.
Я присел на скамейку, напротив памятника. В голове прозвучали слова батюшки: «Бог всех помнит». И тут посмотрел в сторону кладбищенской церкви. Снова шёл дождь и за частой сеткой дождя ещё различались высокая фигура священника Михаила и маленькая – Веры Николаевны.
Саратов, 2007.
Низзя
(рассказ)
Анна Андреевна закончила набирать текст на компьютере, закрыла программу,– на экране монитора появилась её любимая заставка с изображением героя фильма Павла Лунгина «Остров». Раньше ей нравились всегда заставки с пейзажами. У ней был целый набор таких заставок, но ни одна из них не держалась на экране монитора больше недели. Эта же, с аскетическим морским побережьем крайнего севера, монастырём на острове не менялась уже не один месяц. Ей до боли были понятны действия этих женщин в лодках, с такими разными судьбами, но такими похожими на неё, с её судьбой, с её жизнью.
Иногда она видела себя в одной из этих лодок и надолго задумывалась. Впрочем, так было и сейчас. Особенно её приковывал взгляд прозорливого монаха на экране,– отца Анатолия. Он смотрел как бы на тебя и выше тебя в ту даль, которая открыта только ему, и казалось, он смотрел в твоё будущее, пытаясь в далёком рассмотреть твою душу и сердце.
«Вот, поди ж ты артист, а взгляд монашеский, прозорливый, – думала она.– Нет, не может обыкновенный человек вот так смотреть. Для того, чтобы так смотреть – надо пережить; без страданий здесь не обошлось. А от страданий душа мягчеет, да так, что становиться способна чувствовать боль чужих ему людей, отсюда и взгляд и понимание». Потом она где-то на сайте читала, что артист этот, Пётр Мамонов – москвич, но живёт в деревне, в полном уединении. «Нет, этот артист от Бога, а не сам по себе, – заключила она,– не может Господь позволить играть такую роль кому-либо».
А ещё Анна Андреевна любила разговаривать с отцом Анатолием. Придёт пораньше на кафедру, включит компьютер и говорит ему про все свои болячки и смущения, А он так внимательно и с пониманием смотрит и слушает, что так бы сидела и говорила и говорила ему всё.
На свете было два человека кому бы она могла всё рассказать: это старшая дочь Лена и отец Анатолий. Раньше, когда у неё не было этой заставки, она разговаривала и изливала душу только дочери. Но, к дочери надо было ехать, что не всегда было возможно, а отец Анатолий здесь, всегда рядом и когда на кафедре никого нет, и нет срочной работы, то можно было и расслабиться. Одна только была загвоздка, что дочь и отец Анатолий были не равноценны в беседах: изображению отца Анатолия можно было выговориться, почувствовать, что тебя понимают и сострадают тебе, но нельзя было получить оценку твоих действий, перед дочерью она могла и выговориться и получить или предупреждение или оценку действий и поступков.
– Не хочешь ты мне ничего сказать,– говорила она, глядя в монитор на отца Анатолия,– нехорошо это, знаешь и молчишь, вот поеду сегодня к Лене и пожалуюсь на тебя, будешь знать, как отмалчиваться. Она не как ты молчун, она мне всё скажет. Вот так то, голуба душа.
Анна Андреевна нахмурила брови и, глядя на отца Анатолия, сказала:
– Ну и что, что на улице холодно и ветер, а на кладбище промозгло, а я всё равно поеду, она меня любит и ждёт,– проговорила Анна Андреевна с укором,– а пока я езжу, ты посиди в этом ящике и подумай над своим не очень деликатным поведением. И, нельзя же вот так, ни с того ни с сего, обижать пожилую женщину и вдобавок ещё пенсионерку… – и она, закончив говорить, выключила компьютер, потянулась в кресле, пытаясь расшевелить, занемевшие от долгого сидения члены, и поморщилась.
Да, ей было уже за шестьдесят и надо было уже думать об отдыхе. Она бы и ушла на отдых, но давняя привычка ощущать себя кому-то нужной, чего-то делать и при помощи этого забываться и забывать о собственных проблемах оставляли её на работе в своей постоянной должности – заведующей кабинетом. Работа действовала лучше пилюль, Анна Андреевна это знала и этим пользовалась. Она, даже, с каким-то немного страхом думала о пенсии, хотя её ровесниц в институте уже не было. А, впрочем, в мыслях она уже давно с этим возможным уходом смирилась.
«Всё это не стоит выеденного яйца,– думала она,– месяцем раньше, месяцем позже, какая разница, всё равно уход неминуем. А ездить к дочери я могу и из дома.– успокаивала она себя,– Тем более, что здоровье ухудшалось». Вот и теперь руки и ноги лениво слушались свою хозяйку. Тело просило покоя, оно неприятно тупой слабой болью отзывалось во всех её движениях. Анна Андреевна знала, что так бывает всегда, но потом немного разомнёшься и вроде терпимо, просто не надо расслабляться.
О своих проблемах со здоровьем на кафедре знала только она и старалась не подавать вида, что есть проблемы. Она всё ещё была не дурна собой, а седину скрывал тонкий окрас волос. Нет, она и раньше никогда не злоупотребляла красителями, предпочитая свой естественный цвет, вернее, пытаясь подобрать под него красители. Чаще ей это удавалось, но однажды, то-ли она что напутала, то-ли изготовитель, но цвет волос изменился, превратившись из каштановых в каштановые с сиреневатым отливом. На кафедре женщины говорили, что этот цвет ей больше к лицу, но слово «НИЗЗЯ» резануло душу и Анна Андреевна в тысячный раз покорилась этому слову.
Это слово произносила её дочь Лена, когда была ещё ребёнком. Анна Андреевна и сейчас часто вспоминает её совсем маленькой, полненькую с курчавой головкой. Малышка, как и мать, очень рано начала говорить, и когда ей что не нравилось она мотала головкой и говорила громко и очень по- детски серьёзно «НИЗЗЯ». И если взрослые не подчинялись, она уже почти скороговоркой говорила,– низзя…, низзя…, низззя!,– и на голубых её глазках начинали блестеть слезинки.
Вот и в прошлый раз, слово «НИЗЗЯ» резануло сердце, и она рассталась с сиреневатым отливом, перекрасившись в обычный цвет. Сегодня она опять ехала к дочери, чтобы знать, как она среагирует, на новые обстоятельства её жизни. А обстоятельства были такими, что ей пришлось отказать, по причине от неё независящей, в просьбе одному доброму человеку, которому она никогда не отказывала, и это её немного мучило. Это был ассистент с соседней кафедры Миша, молодой и очень открытый человек. Все звали его Мишей, но при студентах переходили на Михаила Фёдоровича. Анна Андреевна же и при студентах называла его просто Мишей, потому что её возраст негласно разрешал ей это.
Этот отказ не то, что не давал ей покоя, совесть её не мучила, не будет же она объяснять Мише всех тонкостей их кафедральной жизни. Но, как отнесётся к этому Лена? Может быть, надо было поискать другой путь решения вопроса? Ведь неизвестно как у них там, она подумала о дочери, к её действиям отнесутся. Одно дело – здесь, на кафедре, а другое дело там. И это «там» волновало её больше всего. И об этом могла сказать только её дочь и больше никто, может быть даже никто в целом мире. И ей было радостно, что у неё есть такая дочь. Да, да есть и никак иначе. Но этого из своего окружения, даже мужу, она не могла сказать, потому что её не так бы поняли, если бы поняли вообще?..
Она выключила компьютер и хотела было уже встать, как дверь на кафедру немного отворилась и послышался вкрадчивый голос Миши:
– Анна Андре-е-в-на! Тук – тук. Вас можно потревожить?– В приоткрытую дверь просунулась очкастая голова ассистента. А вслед за головой, появился и он сам. Мишины глаза приятно улыбались. Нет, они улыбались не потому, что ему было что-то надо, они у него всегда улыбались при виде Анны Андреевны. Но сегодня они у него ещё и блестели как-то по-особому, более выразительно, что ли?
– Анна Андреевна, – говорил Миша, продвигаясь к её столу,– спасительница вы наша и палочка – выручалочка; не дайте пропасть ни за что, ни про что. Не можете ли вы напечатать вот этот противный листок, который мне только что вручила небезызвестная вам Оксана Юрьевна. Мне это позарез надо, а дали его мне только сейчас и то на одну минутку.
Анне Андреевне очень не хотелось вновь включать компьютер, но видя смущённый Мишин вид, она протянула руку и взяла у него листочек, машинально включила компьютер, вошла в «Ворд» и стала быстро перепечатывать текст. Анна Андреевна делала это быстро, как принято говорить – профессионально. И только, когда закончила печатать, поняла. Точнее не поняла, а в мозгу у ней промелькнуло другое дочуркино словечко – «ЗЗЯ». Это слово она употребляла, когда малышке что-то в действиях взрослых, относительно её, нравилось. И они удостаивались от неё особого внимания, разрешения и похвалы одновременно, заключённых в одном только слове «ЗЗЯ».
– ЗЗЯ, – сказала себе Анна Андреевна потихоньку, протягивая Мише отпечатанный лист.
– Что вы, я не расслышал, сказали?– спросил Миша.
– Да это я так…., готово, говорю, – сказала она, немного смутившись, что пришлось немного соврать человеку, которого она как-то по- матерински любила и немного ему покровительствовала. Мирские отношения, сформировали свой стиль поведения. Это был особый, защитный стиль, который не отталкивал человека, но и не пускал его внутрь, в свою сердечную клеть.
– Каждому своё место,– подумала она,– не получилось, значит, не получилось. Таков промысел Божий и нечего об этом думать.
А дело было в том, что Анна Андреевна, когда- то втайне мечтала, чтобы Миша стал мужем Лены. Они очень подходили друг другу по характеру. Но об этом она только мечтала. Лена была с детства неизлечимо больна и о замужестве говорить и мечтать не приходилось. Тяжёлая болезнь, как казалось Анне Андреевне, сформировала характер дочери. Нет, она не стала несносно капризной, а наоборот,– зная что её в конце концов ожидает, а это в конце-концов могло наступить каждую минуту, она стала наоборот очень выдержанной, не по годам серьёзной и терпеливой. И не раз видя, что мать находится на гране срыва, от свалившегося на неё несчастья, успокаивала её и даже улыбалась, используя для этого просто нечеловеческие силы.
Болезнь источала её, капля за каплей, вытягивая из неё силы, но чем больше это происходило, тем приветливее и покладистее, добрее становился её ребёнок. Это было трудно понять, но тогда Анна Андреевна этого и не понимала, что с ней происходило. Она просто жалела её, на сколько хватало её жалости, и всё. Жалость была больше тупая и бессознательная. Это была горькая жалость к обречённому, замешанная на человеческом бессилии. Анна Андреевна часто не понимала, чему улыбается её дочь, после приступа, за которым мог последовать конец.
Нет, тогда она этого не понимала. Она стала понимать её только сейчас, а тогда она готова была обратиться хоть к дьяволу лишь бы кто-либо, неважно кто, спас её дочь. И в этом крылась разделяющая их с дочерью пропасть. Одна понимала всё, а другая понимала больше чем всё. Точнее сказать, это была не пропасть, а пространство, которое одна уже прошла, а другая должна была пройти. Это было не пространство болезни, а пространство понимания и мироощущения. И вот у Лены оно было иное. Она в свои двадцать лет была ближе к Богу, чем её мать, та была только на пути к нему. Но, это она поняла только потом.
Изменения в дочери происходили постепенно, а не вдруг. Анна Андреевна заметила, что дочь стала читать религиозную литературу. Что на столике рядом с её постелью всегда лежало раскрытое Евангелие и другие книги, но тогда её ум это не занимало. Более, её интересовали любые ниточки, дающие надежду на выздоровление дочери, и она хваталась за каждую соломинку, чтобы спасти дочь: ездила за тысячи километров к выдающимся врачам, металась по округе в поиске народных целителей- травников, а затем обращалась за помощью к экстрасенсам и откровенным колдунам. Но всё было тщетно.
Но потом у Анны Андреевны, когда это произошло, был провал: провал в памяти, провал в мироощущении. На какое-то время будущее для неё исчезло, а настоящее было мало узнаваемо. Она жила больше по инерции, не ощущая жизни. Она для неё остановилась, замерла в ожидании. Нет-нет, ожидание пришло потом, а в начале была тупая обречённость и всё. Жизнь для неё в одно мгновение кончилась. Она даже и не хотела её: зачем ей нужна была жизнь, когда было отнято самое сокровенное, чем она жила и для чего она жила. Всё мгновенно рухнуло. Жить было незачем, впереди была пустота, пустота равнины, а сзади, уже в далёком прошлом, оставались в памяти горы всевозможных жизненных коллизий.
– Что я? И что во мне? – спрашивала она саму себя и не находила ответа,– Почему я должна жить пожилая и больная, а она нет? Кто за этим стоит? Люди говорят, что всё в руках Божьих, но почему тогда он так несправедливо жесток ко мне и моему ребёнку? – Эти вопросы не выходили у неё из головы и злое, протестное несогласие затмевало её душу. Да – да, это был протест: протест против неписаных законов, царствующих в мире, против властей и против любой несправедливости, и, в конце- концов, против самой себя, которая жила не так, поступала не так и даже мечтала не так, как в большей степени принято в этом мире, где счастье в добродетели, к которой стремилась она и чему учила свою дочь, иллюзорно, потому что она видела, что большинство людей живут по другим законам и ничего, живы и здоровы, а вот её дочери нет и её самой тоже можно сказать, нет.
О себе самой в то время она тоже говорила в прошедшем времени, потому, что не хотела жить. Жить как большинство – она не хотела, а жить как хотела – уже после небытия дочери она не ощущала необходимости. И, потом, был ли тот иной мир, о котором стало модно говорить? Нет, она его тоже не ощущала и, по большому счёту, в это мало верила. Правда, ей хотелось в него поверить, потому что это давало какую-то призрачную надежду, но верить просто так, без движения души не хотелось, да и стоило ли обманывать себя и знать, что обманываешь? Обмануть себя было нельзя… Но тогда она верила в существование своего внутреннего мира, она его чувствовала.
«Если мой мир внешний и внутренний рухнул, то зачем мне мир чужой, в котором меня ничего не радует?– Рассуждала она,– что мне в нём? Его радости – не мои радости. Его печали – не мои печали. Разве он печалился вместе со мной в моём горе? Нет, он грохотал под моими окнами, когда на меня надвинулось горе, он в пьяном угаре веселья плясал вокруг и везде, когда, она, обняв холодное тело, провожала его в вечный покой. Мир тогда не внимал ей, а почему она должна внимать ему и долго терпеть его?– Его для меня нет», – решила она тогда,– захлопнув дверь души и замкнув её на все запоры, от непрошеного гостя.
В институте заметили резкую перемену в Анне Андреевне.
– Время всё излечит,– говорили коллеги между собой и старались относиться к Анне Андреевне более участливо. Но эта участливость её ещё больше раздражала, и она сказала об этом открыто. Коллеги по работе поняли и стали относиться к ней как обычно, стараясь своим поведением даже не намекать на её горе.
А потом в ней, к удивлению многих, произошли резкие перемены. Люди подумали, что время снизило кровоточивость раны, но они ошибались. Ошибались, потому, что не знали. Не знали того, что знала Анна Андреевна. Они, например, не знали, что своими переменами она обязана дочери. Они видели, что она стремится нисколько не задерживаться на работе, чего раньше за ней не замечалось.
«И вот теперь, когда ей нужно было срочно уйти, появился этот Миша»,– подумала Анна Андреевна и осталась, потому что понимала, что если она выставит Мишу за дверь, то ничего хорошего при встрече её с дочерью не ожидает.
– Низзя!– сказала она громко и улыбнулась.– А может быть « ЗЗЯ»?
Анна Андреевна закрыла программу, на экране появился отец Анатолий. Она не стала с ним разговаривать
– Поговорим завтра,– сказала она ему,– ты же знаешь, что мне некогда. В следующий раз поговорим,– добавила она, выключила компьютер и, одеваясь почти на ходу, вышла из кабинета.
На улице было ещё светло, но Анна Андреевна знала, что вот-вот начнёт смеркаться, и потому торопилась. Маршрутная Газель не заставила себя долго ждать и место в ней было самое подходящее, в сторонке. Ехать ей было далеко, а проще сказать,– до конца маршрута и потому Анна Андреевна старалась сесть так, чтобы не мешать постоянно входящим и выходящим пассажирам. Иногда ей доставалось самое неудобное место, вблизи водителя, где необходимо было передавать деньги за проезд. Но она считала это для себя испытанием, потому что передавать деньги водителю было неудобно, поворачиваться было трудно, а руки как следует уже не гнулись и бывало, что мелкие денежки улетали за сиденья, откуда их было невозможно достать. Анне Андреевне всегда было стыдно за свою неловкость, она мирилась с таким положением и незаметно, докладывала свою мелочь и передавала водителю. Потом, она боялась причинить людям неудобство, за которым последует дочернее «НИЗЗЯ». И этого «НИЗЗЯ» она страшилась больше всего.
Она страшилась этого «НИЗЗЯ», но и одновременно любила его, потому, что это «НИЗЗЯ» вернуло её в мир и вдохнуло в неё жизнь. И эта жизнь была уже совсем другая, даже не та, что была до болезни дочери, она была другой потому, что сама Анна Андреевна была иная, и она чувствовала в себе эту новую народившуюся в ней жизнь, как чувствует мать народившееся в ней дитя, которое с каждым месяцем всё активнее вторгается в её жизнь, подчиняя с каждым часом её желания, своим желаниям.
Всё произошло несколько незаметно и можно сказать обыденно. Анна Андреевна продолжала ежедневно ходить к дочери на могилку, на которой был установлен гранитный памятник с высеченным на нём рельефным портретом дочери. На кладбище она бывала подолгу, особенно в выходные дни. Анна Андреевна разговаривала с Леной, гладила её лицо рукой, пока не заметила, что выражение лица в разные посещения, было различным. Оно, то как бы хмурилась, то как бы обижалась. Иногда по лицу её тонким лучиком скользила улыбка, а то проскальзывала озабоченность и даже тревога.
Сначала, мать подумала, что ей это показалось. Но потом, присмотревшись и понаблюдав, Анна Андреевна поняла, что это действительно так. И когда она это поняла, в этот момент и произошли в ней самые большие перемены. Она поняла, что её жизнь, не кончилась, и что её смерть, равно как и смерть дочери, это тоже не конец. Она от переизбытка возникших в ней чувств то смеялась, то плакала. И это были слёзы её обновления, это были слёзы счастья. Она обнимала памятник, гладила дочь по лицу и повторяла:
– Милая моя деточка. Это правда, правда! Я не ошиблась, ведь мне не показалось! – и эти слова не были вопросами, а, по сути, были утверждением того нового мироощущения, которое в ней народилось и уже не отпускало её от себя. Её душа пела:
– Моя дочь жива…, жива…., жива!!! На этом свете есть Бог! Господи! Прости меня, дуру! Боже! Я вижу тебя! Ты есть. И я чувствую твоё присутствие. Я знаю, что ты есть, потому что чувствую Тебя в своей душе и мне не надо доказывать, что Ты есть. Наша жизнь нужна Тебе. И живём мы здесь для Тебя! И Ты знаешь нас! И она очень отчётливо видела улыбающееся лицо дочери. Она как бы говорила:
«Вот видишь, мама, я же говорила тебе, что у тебя будет всё хорошо, но ты до поры не понимала моих взглядов. И, вот, наконец- то, поняла, и я рада за тебя, рада, что Господь открыл для тебя неведомое, и что ты терпением своим заслужила Его прощение. А ты и я, мы по-прежнему вместе. Мы теперь даже гораздо ближе друг к другу, чем были раньше, потому что видим дальше и понимаем больше. Ты, мама, преодолела то пространство, разделяющее нас, ты молодец. Ты снова со мной, и я с тобой. Мы вместе. Это же здорово. И я говорю тебе «низзя грустить», «низзя тосковать», «низзя не любить». Мир создан для наших испытаний, это полигон, где проверяются и испытуются наши души. Без этого, мама, нельзя. Я, хотя и моложе тебя, но раньше сумела пройти всё, что мне надо было пройти. Мой каждый день в болезнях и мучениях засчитывался за три или даже четыре дня. Вы же жили медленнее, чувствовали медленнее, да и вообще, мама, без меня и моего ухода не было бы сейчас и тебя такой, какая ты есть. Возможно, что ты была бы ещё, где- то, в средине пути и между нами была всё та же пустыня недопонимания».
Анна Андреевна ловит себя на мысли, что уже боится вернуться в прошлое, потому, что боится потерять сегодняшнее. Она боится, что расстроится тот неведомый музыкальный инструмент с невидимыми для обыкновенного человека струнами, и она перестанет слышать ту музыку, которую слышит сейчас, перестанет видеть то, что видит сейчас. И она понимает, что это уже, в какой-то мере, уже не она и что она уже меньше принадлежит этому миру, чем тому, в котором живёт её дочь. Что в ней живёт Тот, который её понимает и знает лучше, чем она знает себя. Её понимает Он, живущий в ней, и её понимает её дочь. Но её не понимает и не поймёт мир. Главное, что она ничего не может никому доказать. Впрочем, ей и не хочется никому и ничего доказывать. Каждому дано своё время и свой час.
Всё это пронеслось в её голове мгновенно, пленив сознание. Анне Андреевне показалось, что это был удар молнии, удар, который был направлен именно в неё. В мгновение она всё поняла и больше уже ни о чём не спрашивала. Она просто смотрела на дочь и повторяла:
– Ладушка ты моя, умница ты моя, радость неизречённая. Да я тебя сейчас ещё больше люблю и понимаю, нежели при твоей жизни на земле. Я не могу сказать:– что «когда ты была рядом», потому что это не так. Ты для меня сейчас намного ближе, чем была раньше. И я помню все твои детские словечки. Хочешь, разговаривай со мной, и я буду понимать: хорошо ли я поступила, или дурно.
Анна Андреевна понимала, что дочь всегда употребляла, чтобы развеселить мать свои некоторые детские словечки типа «НИЗЗЯ», «ЗЗЯ» или «НЕМОЖНО». И теперь она ясно чувствовала их и если раньше они наводили только на грусть, то теперь воспоминание о них несли с собой радость.
И ей было так хорошо, что она не замечала ни январской стужи, ни сброшенного на оградку пальто, ни голосов подошедших людей, которые участливо надевали на неё пальто и застёгивали пуговицы.
– Вишь ты, как надсадилась,– слышала она хрипловатый мужской голос.
– В больницу её надо, ополоумела она,– вторил мужскому голосу женский.
– Да посадите вы её на лавочку, вот на мою сумку!
Это был командный мужской голос, и она почувствовала, как именно руки этого человека крепкие и заботливые усадили её на лавочку и, поддерживая, стали чем-то мягким вытирать её вымокшее от слёз лицо. Это были слёзы недавней горести и слёзы неожиданно возникшей радости. Эти слёзы перемешались на щеках. Да это и не были слёзы, а сама прошлая и нарождающаяся в ней новая жизнь переплелись в её сознании так, что были уже неотделимы и составляли одно целое. Прошлое, настоящее и будущее в едином потоке, в едином стремлении. Она обессилела от вошедшей в её душу перемены и обмякла. Именно в этот момент и подошли к ней люди.
– Да перестаньте вы давать советы, – услышала она опять командный голос.– Сами вы ополоумели.– Не видите, что она просто ослабла от переживания. Пусть немного отдохнёт,– и добавил,– ну ладно, милая, поднимайся потихонечку и пойдём к автобусу, скоро последний рейс.
Нет, Анна Андреевна не была в бессознательном состоянии, как это было с ней не раз на могилке. Наоборот, её сознание было как никогда ясно и каждая её жилочка ощущала новую жизнь, народившуюся в ней здесь на кладбище, но ноги почему- то отказывались идти, не слушались.
– Вот и хорошо, вот и ладненько,– говорил поддерживающий её под руку мужчина, вот церковь, а за ней и автобусная остановка. А ты уже совсем молодец.
Мужчина, чьего она даже не запомнила лица, проводил её до дома. Она могла уже идти сама, но он видимо опасался за её состояние и стоял, пока она не скрылась в дверном проёме старого, разделённого на квартиры, купеческого дома.
Такие воспоминания могли продолжаться весьма долго. Анна Андреевна любила их. Но тут газель неожиданно остановилась, все стали выходить, мысль Анны Андреевны прервалась, потому, что была уже конечная и надо было подниматься с сиденья.
Анна Андреевна шла быстро, она торопилась. Не заметила как миновала церковь, как нашла нужный ряд могил и… . Этого «и» она всегда ждала с большим нетерпением. Потому и подходила к могилке не с боку, а всегда шла дочери навстречу, прямо на памятник, пытаясь разглядеть выражение её лица ещё издали. Последние метры к памятнику она просто бежала. Она не могла рассмотреть рельеф дочери ближе чем за пять метров, потому что уже посадила зрение работой на компьютере и теперь, когда Анна Андреевна приближалась к памятнику, дочь её выплывала как из тумана.
И тут глаза её наполнились слезами, день был прожит не зря, дочь смотрела одобрительно, с мягкой улыбкой на лице.
– Вот я и пришла,– сказала Анна Андреевна, тяжело опускаясь на скамейку.– Значит, я сегодня была молодец? Ну, ну – вижу что молодец. А вот третьего дня ты была не довольная мной. Я знаю почему, потому что ссорилась с отцом. Но я ссорилась потому, что он не пускает меня к тебе. И тут она спохватилась, что, сказала это, в своё оправдание и сказанное немножко не понравилось дочери. Улыбка на её лице как то потихоньку исчезла и лицо стало равнодушно – молчаливым.
Такое выражение её лица говорило о том, что дочь не разделяет мнения матери, но и не спорит с ней.
– Ладно, поговорим потом,– сказала Анна Андреевна, не зная, что сказать дочери. Она понимала, что завтра обязательно согласится с Леной, что она права, но сегодня она была ещё не готова осмыслить её ответ.
Анна Андреевна пыталась объяснить мужу то, что выражения лица на рельефе меняется, но муж даже разительно разные выражения различить не мог. Он считал, что у жены это галлюцинации от частого хождения на кладбище и что он, инженер, не понимает, как гранит может меняться. Анна Андреевна попыталась ещё несколько раз объяснить мужу, явно видимое ей, но тот совершенно не реагировал на её доводы.
Тогда она поняла, что они с мужем так же далеки друг от друга, как когда то были далеки они друг от друга с дочерью. И что потребуется время и много времени, чтобы её муж изменил своё мнение. А пока, пока она говорила с дочерью одна. Она говорила с ней, на только им понятном языке и была этим счастлива. Это было общение в невесомости. И тут Анна Андреевна вдруг поняла, что нашла точное слово для выражения своего душевного состояния и состояние их общения с дочерью. Это было хорошее слово «невесомость». Она очень обрадовалась этому слову.
«Верно, – рассуждала она,– здесь, в бренном мире всё весомо, а вот там, за паутинной сеткой бытия всё по-другому. Там всё невесомо и более тонко, и этого нельзя не увидеть, как нельзя не увидеть улыбки дочери хоть немного не уподобившись в душе и сознании этой невесомости. А чтобы уподобиться, нужно переболеть, и тогда что надо увидишь и услышишь».
И тут Анна Андреевна неожиданно поймала себя на мысли, что уже боится вернуться в прошлое, боится впасть в мирскую суету, боится очерствить душу и сердце. Ей стало дико от того, что она никогда не увидит невесомой улыбки и взгляда дочери и что многое не будет понимать из того, что понимает сейчас. И вдруг её резанула невесть откуда появившаяся мысль:
«А ведь в том дебелом мире была бы жива её дочь… Хочу ли я вернуться к той прежней, пусть неизлечимо больной дочери?» В мозгу её стучало, а виски сдавило словно железным обручем. Вернуться в прежний, её мир ей явно не хотелось, это было всё равно, что одеть туфли на размер или даже два меньше. Ладно, она, может быть ради Леночки и согласилась бы, но захочет ли этого она? Это был вопрос, бьющий наповал. Она явно этого не хотела, но как мать, ради дочери она бы сделала это. Ведь стал Бог человеком ради людей. Этого вопроса она одна разрешить не могла и ей потребовалась срочная поездка на кладбище. Но как дожить до завтра с такой ношей на сердце?»
Итак, Анна Андреевна вошла в калитку, привычно открыла ключом дверь, разделась и прошла в зал. Она села в темноте в кресло, желая немного отдохнуть, но, взбудоражившая её сознание, мысль не уходила. И тут ей стало как-то немного не по себе. Было такое ощущение, что кто-то наблюдает за ней. Она дотянулась до выключателя и зажгла свет.
На неё смотрела с большого портрета дочь Лена, она была очень встревожена, на глазах её навернулись слёзы, и выражение глаз просто кричало «НИЗЗЯ», «НИЗЗЯ» «НИЗЗЯ»! Такое с портретом происходило впервые. Анна Андреевна откинулась в кресле и будто огромная тяжесть упала с её души.
– Низзя,– проговорила она тихо,– ты права, этого делать нельзя. И тут раздался телефонный звонок. Анна Андреевна взяла трубку. Звонила младшая дочь из другого города, где она жила с мужем и годовалой дочкой. Оля рассказывала по телефону, что Настенька научилась говорить кроме ма-ма, па-па, ба-ба, де-да и ещё кое-что.
Настенька в этом возрасте очень была похожая на Леночку и Анна Андреевна частенько называла её не Настей, а Леночкой. А тут на тебе, уже говорит.
– Ну-ка, Настенька, скажи бабушке в трубку что-нибудь, – говорила на том конце провода младшая дочь. Послышалось какое то шуршание, затем в трубке послышались слова произносимые внучкой:
– па-па, ба-ба, ма-ма, а затем послышалось кряхтенье, видно от неё чего-то требовали, а затем Анна Андреевна услышала в трубку громкое и протестное «низзя». Больше Анна Андреевна ничего не слышала, она заливалась слезами, а когда подняла голову,– то увидела на портрете большие смеющиеся глаза старшей дочери.
Саратов, 2007.
Облака
(рассказ)
– С ней мы встретились ещё раз.
– А поточнее, можно?– спросил товарищ.
– Встретился я с той женщиной, помните, рассказ про загоревшуюся свечку на могилке,– вот с этой женщиной я и встретился, Верой её, оказывается, зовут, только после первой встречи, не запомнилось. Наверное, не до того было,– оба были поглощены случившимся. Да, я и в мыслях не держал, что мы когда-либо увидимся. Встретились, разошлись, случайность, вот и вся недолга.
Только, разве это был случай? Конечно, я зря употребил это словцо. Чудеса не случаются, тем более не рукотворные, они происходят. И таят они в себе огромный смысл. Чего люди зачастую не могут понять. Это им не дано. Зачем знать все тайны царствия Божия? Нам дано знать главное – если чудо произошло, то оно произошло для нас и ради нашего спасения. И не надо думать, что вас Бог особо любит, потому и произвёл чудо. Господь всех любит и обо всех печётся и подаёт то врачество, которое для человека в данный момент полезнее.
– Встретились мы опять на кладбище,– продолжил я.– Хоронили моего хорошего знакомого и мне случилось идти по той же дорожке, что и в прошлый раз, только день был летний и солнечный.
Голубое – голубое небо струилось в вышине пучками божественных нитей и проливалось ими на кладбище, делая этот унылый уголок радужным и просветлённым. Нити спускались с небес тончайшими световыми паутинами и повисали над царством могил и оград. Нити эти были не только с оттенками голубого, но вмещали в себе все цвета радуги. Голубые, синие, бирюзовые, лиловые, со всевозможными оттеночными разводами и вкраплениями. Они проливались на землю нескончаемым потоком и высвечивались подобно северному сиянию, Они, то вспыхивали в полёте чарующими фейерверками, рождая каждый раз совершенно иную гамму цветов, то, соединяясь с другими подобными всполохами, давали иную, более чудную картину, и это было бесконечно. Я шёл и зачарованно смотрел на пляску света над царством мёртвых.
– Здравствуйте! – услышал я рядом с собой, мне показалось, знакомый голос. Поворачиваю голову и вижу улыбающуюся пожилую женщину. Я сразу как-то и не узнал её, а потом вспомнил. Да и как было узнать в этой жизнерадостной с искрящимися глазами женщине, ту, с потухшим взором, опущенной головой и плечами, измотанную промозглой непогодой, посетительницу кладбища.
– Вы что, не узнали меня?– спросила она, заглядывая в глаза, и продолжила говорить не ожидая ответа.– Не правда ли, такое чудо можно увидеть только на кладбище?
Мы поняли друг друга, и я продолжил:
– Вы правы. Чудеснее проявления природных сил в их радостном состоянии нигде нельзя встретить кроме как на кладбище, равно как и более удручающего пейзажа в ненастные дни.
– А почему так? – спросила она.
– Думаю, что всё зависит от расположения человеческой души. Здесь она более открыта, более чувственна.
– А я думаю,– сказала она тихо,– что Господь этот уголок, эту лестницу в небо особо убирает, когда желает, чтобы мы и возрадовались и, когда надо, в меру поскорбели. Бывает и то, и другое вместе, как сегодня. Вот я, побыла на могилке сына, поскорбела, а сейчас душа моя поёт, глядя на такое величие и, потом, посмотрите… вон в ту сторону,– она кивнула в направлении высоких деревьев.
Я посмотрел, но ничего не увидел. Вера Николаевна поняла, что я ничего не заметил необычного, и уточнила:
– А вы на облака посмотрите, на облака и на деревья.
Я посмотрел: небольшие, редкие облака белыми шапками плыли высоко в небе и скрывались за верхушками деревьев. Да, красиво, может быть, красивее, чем когда – либо, но ничего необычного в этом нет.
– Вы, что, не видите? – спросила она, заглядывая мне в глаза.
– Простите, Вера Николаевна, но ничего необычного я не вижу.
– Вы что, не видите этих прекрасных букетов роз?
– Каких роз?– переспросил я машинально.
– Да вон же, вон! От самых небес до земли, а точнее, до могилки моего сына спускается овальная широкая белая полоса, а по этой полосе, по овалу с равными промежутками прикреплены букеты белых роз. Вы это видите?
Я этого не видел. Кроме игры света и причудливого переплетения солнечных лучей моя сетчатка более ничего не улавливала. Я понимал, что этот белый овал и розы, видит только Вера Николаевна, и мне не хотелось ей этого говорить. Ведь она думает, что это вижу и я, и множество других людей не только на кладбище, но и все, чьим глазам доступен этот отрезок голубого неба.
Я помедлил с ответом, подыскивая слова. Но она уже, по выражению моего лица обо всём догадалась, хотя надежда, что это, сотканное из облаков, чудо видят и другие, её по-прежнему не покидало.
– Не надо всматриваться, розы белые, на фоне голубого неба, очень отчётливо видны. Один из букетов как бы зацепился за верхушку самого высокого дерева, а ниже букеты и лента видны уже на фоне деревьев. Нижний букет на овале, растёт, как-бы, из земли. Она вопросительно посмотрела на меня.
– Нет, не вижу, – сказал я.
– Я так и знала,– ответила Вера Николаевна тихо.
– Чего вы знали?– спросил я так же тихо.
– А то, что это чудо вижу только я одна. Она как бы в бессилии опустилась на лавочку около рядом стоящей оградки и задумалась. Видно в ней боролись два чувства: ей хотелось, чтобы этот венок из белых роз видели все или, по крайней мере, очень многие, и все бы восхищались той благодатью, которая была ниспослана ей и её сыну. С другой стороны, ей уже довольно было видеть то, что видит она одна.
– Да вы не расстраивайтесь за меня,– сказал я, стараясь вывести женщину из лёгкого оцепенения.
– Я не расстраиваюсь,– и Вера Николаевна приветливо улыбнулась. – Это уже не первый раз,– продолжила она, медленно выговаривая слова.– Замечала уже не раз – я вижу или слышу, а люди нет. Вот и вы не видите, а у меня хоть и зрение не важное, а я вижу. И вижу всё очень отчётливо. Розы – лепесточек к лепесточку, а ведь они из облаков, или, по крайней мере, очень похоже, что это так. Вот и сейчас, сколько прошло времени, а ничего не исчезает, не рассеивается и не становится менее резким. Я, именно это, вижу впервые.
– Значит, это чудо, дано только вам и больше никому,– сказал я.
– Может быть, и ещё кому-то дано это увидеть…– сказала, а не спросила она.
Я посмотрел вокруг. Те, кто был на кладбище, спокойно копошились около родных могилок, и ни один человек не смотрел в сторону больших деревьев.
– Да нет, не им, – Вера Николаевна кивнула на ближайших посетителей,– может быть вообще, кто-нибудь на кладбище видит это?
– А вам, что, так хочется, чтобы это видели многие, или все?
Она не стала сразу отвечать на вопрос, посидела, подумала и, глядя себе под ноги, сказала:
– Раньше хотела, а теперь не хочу. Чудо сделано для меня, не для сына. Я это поняла. Если бы для сына – то было бы прославление, и увидели бы все. А это не прославление, это для моего воцерковления. Она подняла голову и стала смотреть в сторону больших деревьев, затем перекрестилась и заговорила :
– А вы верите, что я ничего не придумываю, а это чудо есть на самом деле?
– Да, верю,– сказал я, нисколько не колеблясь.
– Как же вы не видите, а верите?– спросила она снова.
– Потому, что я верю, что Господь для спасения нашего может сотворить всё.
– Вот видите, как вы это твёрдо говорите,– заметила Вера Николаевна,– а я вот не знаю, поверила бы я или нет, будучи на вашем месте.– Может быть, женщина, то есть я, ополоумела от горя, вот оно ей и мерещится?
Я не знал, что ответить и молчал. В голову лезли разные мысли, но, ни одной не было подходящей, чтобы сказать. Философствовать не хотелось, а ответить просто, как-то не выходило. Паузу прервала она.
– Да вы не жалейте меня, говорите как есть,– баба – дура, нафантазировала невесть что и теперь пристаёт к людям со своими фантазиями…
Вместо ответа я спросил:
– И как долго вы наблюдаете венок из роз? –
По существу, этот вопрос и был ответом на её вопрос, она его ждала. В нём было сокрыто желание знать, что я вижу тоже самое, что видит и она. Вера Николаевна сразу оживилась, глаза её немного повлажнели, и она заговорила быстро-быстро, будто боясь, что её перебьют, и она не скажет самого главного:
– Уже с час наблюдаю. Я и могилку убрала, и ещё две сходила, убрала. Эти две могилки дальше туда, за поворотом дороги, но и оттуда я хорошо видела букеты роз. Я поначалу думала, что это мне вержится. Но, когда, что вержится, то и сразу пропадает, по крайней мере, быстро, а здесь – нет. – Вера Николаевна замолчала и посмотрела на меня, будто я знаю ответ на всё происходящее с ней.
Но я такого ответа не знал. Хотя, я очень верил этой женщине, тем более, что видел на могилке её сына загоревшуюся саму по себе свечку. Оснований ей не верить у меня не было. Я просто не знал, как Веру Николаевну успокоить, но и разделить её радость в полной мере, я тоже не мог, так как не видел предмета её восторга. И она поняла мои мысли.
– Да, конечно. Вы счастливее меня,– проговорила она немного с надрывом.
– Почему?– недоумённо спросил я.
– Потому, что вы верите в то, что не видите. По большому счёту от нас это и требуется. А я вот так, наверное, не могу. Я даже вижу и сама себе не верю. Вот и вас стала спрашивать, а ведь догадывалась, что вы ничего не видите. А ведь этого не увидеть нельзя. Этого не увидеть просто невозможно…
Она немножко помолчала и добавила:
– Фома я неверующий, вот Господь и показывает мне, укрепляя во мне веру. Это чудо было лично для меня и не для кого больше. Я это хорошо поняла. Простите меня, что ввела вас в заблуждение.
– Помилуйте! Да в какое вы меня заблуждение ввели? Никакого заблуждения и не было. Просто вы видите, а я нет. По грехам моим мне и видеть этого не положено,– сказал я.
– Вы мне немножечко льстите,– сказала женщина, но уже не так скованно.– Мне не надо льстить,– добавила она твёрдо.
– А я и не льщу.
– Нет, льстите,– её голос приобрёл металлический оттенок,– а мне не надо льстить. Это меня убивает. Потому что я из слабоверия попадаюсь на крючок самообмана. Если я этим прельщусь, то там и гордыня голову поднимет. Я это знаю, борюсь с этим и, в который раз попадаюсь на один и тот же крючок.
Мы расстались с ней так же неожиданно, как и встретились. Вера Николаевна просто меня проводила, сказав «до свидания», пообещала мне доброго пути, и попросила прощения. Я всё понял. Для Веры Николаевны сейчас было необходимо одиночество. Одиночество, размышление и сопоставление своих мыслей и поступков было одно из основных черт её характера.
– Увидимся, – сказал я и, пошёл по дороге.
Я шёл, не оглядываясь, хотя чувствовал, что она смотрит вслед.
– Зачем оглядываться,– думал я,– что я могу: успокоить, вразумить, ответить на вопросы? Она ведь в этом ни в чём не нуждается. Она задаёт себе вопросы, сама ищет на них ответы. Задаёт иногда вопросы другим, но не ради получения ответа для неё столь насущного, а только ради того, чтобы сверить чувства своего сердца, с чувствами другого. Более того, она задаёт свои вопросы для возбуждения другого сердца, чтобы непосредственно от него слышать ответ, а не то, что скажет её собеседник.
Вот они православные характеры, со своим самокопанием в чувствах, с жизнью по сердцу. Прошла тысяча с лишним лет после крещения Руси, а по сути ничто не изменилось. Они всё такие же. Стоит только затронуть душевные струны и эти струны, невзирая на то, кто их затронул, отзовутся. Я шёл и думал о не увиденном чуде с розами,а о женщине – его главном восприятеле ; и мысли уносились далеко-далеко, а мягкие, шелковистые, с золотистым и серебристым оттенками световые нити всё струились и струились с неба, играя в вышине и опускаясь перед глазами на землю.
– Вот оно чудо,– думал я в порыве душевного подъёма,– зачем человеку иное чудо и знамение, когда вот оно, проливающееся на каждого из нас. Смена времён года, засыпающая и просыпающаяся природа, благоухание при цветении и пение жаворонка всё это, по большому счёту, необъяснимо и таинственно, как и сам человек с его душевной глубиной и мириадами импульсов в его сердце. Что ты ищешь, человек, когда ты самая страшная тайна и чудо на этом свете, украшенная разумом и всевозможными чувствованиями? Почему тебе спокойно не живётся на этом свете и ты всё время куда-то устремляешься в беспокойстве и надежде?
В таком расположении духа, я подошёл к кладбищенским воротам, около которых спокойно торговали искусственными цветами бабушки и никто из них, прикрывши глаза рукой, не всматривался в небо по направлению высоких деревьев. Прикладбищенская жизнь шла своим чередом. Я посмотрел ещё раз в сторону высоких деревьев и мне показалось, что на какое-то мгновение я увидел один из букетов белых дымчатых роз, а может быть это была игра света на ресничке, на которую, душа выдавила из своей глубины чувственную росинку.
Юркая Газель вобрала в себя пассажиров, быстро отъехала и, влившись в поток машин, засуетилась меж ними, выискивая более удобный путь. Я смотрел в окно: белые, жёлтые, голубые и иных цветов машины струились по дороге, обгоняя друг друга, и переплетаясь в неумолимом беге. Это неким образом напоминало отдалённо небесные, разноцветные струи. Но это были далеко не они.
Саратов, 2007.
Колдуны
(рассказ)
– А посмотри- ка, Михан, вон туда,– прозвучал в ночной тиши тихий мальчишеский голос, перешедший тут же на шёпот.
– Тише ты…,– раздалось в ответ,– Чай не слепой, сам вижу.– Мальчишки замолчали, всматриваясь через входной проём шалаша в ночную мглу.
– Что это? Вроде огоньки какие-то?– спросил испуганно Сережа.– Он был на год помладше своего брата Миши, с которым они приехали к дедушке в деревню на каникулы. Дедушка сторожил, в двух километрах от деревни арбузное поле и мальчишки напросились с ним на ночное дежурство. И вот теперь дедушка, взяв старое охотничье ружьишко, отправился в обход плантации, а ребятишки остались в шалаше.
Миша был рассудительный и спокойный мальчик. Он отличался от Серёжи бесстрашием и был склонен к анализу. Серёжа же, в отличие от брата, имел более художественную, эмоциональную натуру и мог придумывать всевозможные игры. Он был впечатлительне и теперь, при вглядывании в темноту, в его голове рождались всевозможные фантазии, переплетаясь с прочитанным и увиденным по телевизору.
– А вдруг это воры за арбузами идут,– прошептал он.
– Говори нормально, а не шипи,– ответил Миша,– до этих мерцаний не меньше километра, если кто и есть, так тебя всё равно не услышит. А за арбузы не беспокойся, пойдёт тебе вор ночью воровать с фонарём, как же. Сторож сразу увидит, а у него ружо. Ты уж скажи, Серый, что сдрейфил, вот и всё.
– Сам сдрейфил,– сказал Серёжа обиженно и замолчал. В это время из-за облака вышла луна и осветила долину, в самой низине которой поблёскивал полукруг пруда, и чернела плотина с высокими вётлами по сторонам. Вечером мальчишки в этом пруду купались и ставили на ночь с дедушкой ивовые вёрши на карася. Они знали, что за прудом начинается косогор с кустарником наверху. Туда они не ходили, но знали, что если идти прямо, подняться на косогор и миновать небольшое поле, то можно оказаться на краю их деревни. Так это если пешком, напрямки, а их дедушкин сменщик привёз на мотоцикле по окружной дороге.
Луна мерно распределяла свой матовый свет по округе, проявляя лес, низину, косогор, ничего не выделяя и не показывая в полную силу. Мерцания огоньков по ту сторону пруда на косогоре как-то приблёкли, потерялись, но стоило луне спрятаться за облако, как они тут же проявлялись и, слабо колышась из стороны в сторону, двигались как бы по кругу, то соединяясь, то разъединяясь. Иногда отдельное мерцательное пятнышко уплывало в сторону и тут же возвращалось к другим таким же пятнам.
– Может это волки?– спросил Серёжа.
– Где ты видел одноглазого волка?– спросил Миша.
– Почему одноглазого?
– А потому,– объяснил Миша,– огоньки разъединяются и даже остаются по одному. Это откуда же столько одноглазых волков взялось?
– А что, разве такого не может быть,– отстаивал Сережа свою версию,– охотник выстрелил и попал в один глаз, потом другому и третьему.
– И у всех выбил по одному глазу,– съёрничал Миша. Серёжа надулся и замолчал.
– А если это инопланетяне?– сказал Миша.
– Не-е-е-т,– протянул Серёжа,– Над этим местом была бы летающая тарелка.
– И совсем не обязательно,– перебил его Миша. Мальчики заспорили. Но спорили не долго. Место и время не располагали к спору и он затих.
Какое-то время пацаны молча наблюдали за огоньками.
– А что, давай сходим, посмотрим,– предложил Миша.
– Далеко,– немного испугавшись, сказал Серёжа.
– Где ж далеко? – ответил брат.
– Сам же говорил, что километр.
– Это я прибавил,– сказал Миша, – чтоб ты разговаривать не боялся, а то шипишь как дедушкин гусак.
Серёже не хотелось быть боякой в глазах брата и он согласился. Оба потихоньку выбрались из шалаша и пошли по знакомой дороге вниз к пруду. Миша шёл первый, а Серёжа за ним, то и дело выглядывая из-за его плеча и стараясь рассмотреть огоньки.
– Мы только до плотины,– говорил он,– посмотрим и назад.
– Молчи уж, а то все огоньки распугаешь,– приструнил Миша брата.
По мере приближения огоньки становились всё отчётливее и отчётливее. Когда братья спустились к пруду, то на какое-то время их не стало видно. Около пруда было прохладно. Высокие вётлы немного шумели макушками и мальчикам было чуть-чуть страшновато. Но это было знакомое место. Здесь мальчики легко справились со страхом и стали подниматься по косогору на возвышенность. Какое-то время они не видели блуждающих огоньков и, пыхтя, взбирались, то и дело натыкаясь то на бурьян, то на какие-то коряги.
Огоньки появились перед ними внезапно. Мальчики остановились. Впереди, метрах в семидесяти, они явно увидели какие-то палки, кусты и скользящие между ними тени с прилипшими к ним огоньками. Мальчики стояли как вкопанные, затем стали медленно пятиться, а потом обратились в бегство.
Первым не выдержал Серёжа.
– А-а-а-а !!! – прокатилось в ночной тишине и он первый, а затем и Миша кубарем скатились к пруду, а потом уже молча, обгоняя друг друга и падая, неслись к заветному шалашу.
Около шалаша их встретил дед Иван.
– Где шлялись?– спросил он сурово мальчиков.
– Ходили смотреть огоньки,– Виновато ответил Серёжа.
– Светлячков что -ли?– спросил дедушка.
– Не-е-е-е,– протянул Миша,– огоньки там, за плотиной,– и он махнул рукой в сторону пруда,– на бугре.
– И что это были за огоньки, рассмотрели иль нет?– спросил дедушка как- то озабоченно и мягко.
– Нет, мы не рассмотрели, забоялись,– продолжил Миша,– подумали, что это инопланетяне, такие высокие по бугру ходят.
– Инопланетяне, говорите, ну-ну,– проговорил дед сурово,– только непонятно: чего это инопланетянам ночью на кладбище делать?
– Какое кладбище?– спросил Миша.
– Та-а-а-м были только кусты и палки, а кладбища мы не видели,– пролепетал испуганно Серёжа.
– Эх, вы – горе–наблюдатели!– сказал дедушка уже весело,– палки и кусты, это и есть кладбище. Ладно, ложитесь спать, утро вечера мудрёнее. После этого мальчики юркнули под одеяло и над шалашом повисла тишина. Только эта тишина была относительной. Где-то в траве шуршала полевая мышь, свиристело какое-то насекомое, а в шалаш глядела похожая на апельсин луна. Душистое сено, на котором лежали мальчики, действовало успокоительно и они через некоторое время заснули.
Когда мальчики проснулись, солнце уже было достаточно высоко. За шалашом был слышен говор – это приехал дедушкин сменщик. Братья быстро выбрались из шалаша и, протирая глаза, бросились к ведру с водой, чтобы умыться. Потом их дедушка усадил за самодельный, сколоченный из нетёсаных жердин стол, и угостил сладким арбузом.
– Так, что в деревне новенького?– спросил дедушка сменщика – дядьку Григория.
– Так чё там может статься,– медленно проговорил сменщик. Разве что Васька – колдун ключи от склада потерял.
– Как это?– спросил дедушка.
– А то не знаешь как? – проговорил дядька Григорий,– приехали за подкормкой, а он лыка не вяжет, и ключей нет. Так бабы его чуть из штанов не вытряхнули: «Мы,– говорят,– тебя, экстрасенс проклятый, сейчас по своему экзаменовать будем»,– и бах его головой в бочку с водой колодезной. Так хмель моментально прошла. А как ещё два раза окунули, так и ключи вспомнил, где находятся. Оба рассмеялись. Мальчики не знали кто такой этот Васька, это было им не интересно.
– А, чем будешь сегодня заниматься?– спросил дядька Григорий.
– Сейчас отдохну, а к вечеру пойду, покошу траву малость.
После вкусного завтрака дед Иван заторопил мальчишек домой, а сменщик вызвался немного дедушку с внучатами подбросить на мотоцикле, но дедушка отказался, сказав:
– Ты, Григорий, карауль, а мы потихоньку, дойдём. Мне тут ребяткам ещё одно место надо показать,– и они, распрощавшись с дядькой Григорием, пошли в деревню. Знакомой дорогой дед не пошёл, а свернул к пруду.
– Мы что де-да, разве не по дороге пойдём,– спросил Серёжа.
– Да нет, сначала на ваши огоньки посмотрим,– ответил дед Иван.
– Де-да! А кого мы вчера видели?– спросил Миша.
– А вот сейчас и посмотрим, кого вы там вчера видели,– и они, сойдя с плотины, стали подниматься на холм.
И действительно, едва они поднялись на самую вершину холма, перед ними раскинулось старое деревенское кладбище с крестами, холмиками, оградками. Кое- где на крестах не было поперечин и они стояли похожие на вбитые в землю колья.
«Вот какие палки я увидел»,– подумал Серёжа и уселся на поросший травой холмик, чтобы вытряхнуть из ботинка попавший камешек. Дедушка же попросил его сесть рядом с холмиком, объяснив, что это тоже погребение, только крест давно упал и сгнил.
– Я не знал, деда,– оправдывался Серёжа.
– Знаю, что не знал,– сказал дед Иван, направляясь к земляному холмику с крестом. На этом холмике не было травы, видно его соорудили совсем не- давно, даже земля не высохла.
Они подошли к холмику, дедушка, подобранной по дороге суковатой палкой, стал рыхлить на холмике землю то и дело приговаривая:
– Так-так-так… А тут попробуем… вот эдак.– Дед Иван долго рыхлил холмик, пока из -под суковатой палки не вылетела какая то белая картонка.
– Вот и причина ваших страхов,– проговорил весело дедушка и перевернул картонку. Это оказалась фотография красивой улыбающейся молодой женщины. Но тут с него весёлость, как ветром сдуло, он встал на колени, прочитал шёпотом какую- то молитву, размашисто трижды перекрестился, перекрестил фотографию и, достав из кармана спички поджёг её. Фотография горела, потрескивая и разбрасывая искры. Дедушка не уходил. Наконец последняя превратилась в пепел. Пепел упал на траву, дедушка стукнул по нему с силой палкой и пошёл от могилы прочь, громко говоря:
– Вот сволочи! Вот сволочи! Никак им неймётся. Теперь решили Маришку извести. Надо зайти сказать, чтоб поостереглась: дом осветила, молитвы почитала, причастилась.
– Кого это ты ругаешь, дедунь?– спросил впечатлительный Серёжа. На что дедушка с содроганием от нервного напряжения ответил:
– Да колдунов вы вчера видели на кладбище, кол-ду-нов, понимаете?
– Мы огоньки видели,– сказал Сережа, а не колдунов.
– Так это они свечки в руках держали,– проговорил дед,– как только свежая могилка, так они тут как тут со своими прибамбасами.
– Дедушка, расскажи…– попросил Миша.
– Да чего тут рассказывать,– ответил задумчиво дедушка Иван,– схоронят человека, так это отродье старается кому-нибудь пакость сделать. Фотографию того человека найдут, свои колдовские заклинательные молитвы прочитают и вот так на могилке зароют, а как фотография тлеть начнёт, так и на человека болезнь находит.
Какое-то время они шли молча. Серёжа даже раза два потихоньку, чтоб никто не заметил, оглядывался, не бежит ли за ними колдун. И когда они уже отошли от кладбища на значительное расстояние, а с косогора стала видна деревня, дедушка остановился около старого обрубка полугнилой лесины, сел передохнуть. Уселись рядом и ребята.
– А что, деда, расскажи нам ещё что- нибудь про колдунов,– попросил любознательный Миша.
– Эх, Мишуня!,– сказал дед,– портят они людей, скот;
– Как это портят?– перебил Миша.
– Да так,– у коров молоко отнимают, животное болеет, на стену лезет, глаза бешеными становятся, в стаде не ходит. Если человек, то с ним разное происходит: чаще болеет беспричинно, а то и говорит что- либо несуразное.
– А как же врачи?– спросил Сережа.
– Нет внучек, этих болезней врачи не лечат и даже не распознают. Это болезни чисто духовные, их только в церкви Христовой лечат, другого пути нет.
– А что колдуны, они такие всесильные?– спросил Миша.
– Нет, внучек, не всесильные, верующему человеку они зла сделать не могут.
– А что, эта Маришка… неверующая?
– То Бог знает, а предупредить всё равно надо. Ответил дед.
– А ты, дедушка, у себя в деревне кого из колдунов знаешь?– спросил Серёжа, опередив этим вопросом Мишу. Бабушка какого-то Ваську- колдуна поминала и вот дядя Григорий тоже. Наверное, он фотографию закопал?
– Да есть тут один,– сказал дед весело и рассмеялся.– Он не колдун, это у него такое в деревне прозвище. Дедушка немного помолчал и продолжил:– По молодости лет он колдовскому делу учился, да только экзамена их бесовского не выдержал, Господь спас.
– А что это за экзамен такой?– допытывались мальчики.
– Он сам мне рассказывал,– продолжал дед,– Так вот выучил, говорит, я их колдовские заклинания, изучил их колдовские штучки, и тут настал день экзамена, а точнее ни день, а ночь. Завели меня, по-тёмному, в баню, поставили одной ногой на хлеб, а другой на соль, дали в руки ружьё и велели выстрелить в икону Божьей матери. Это полное отречение от отца и матери, и светлых небесных сил. В глубине бани огромная жаба сидит с открытым ртом. После того, как я выстрелю, жаба должна меня пожевать и выплюнуть. Вот тогда я и стану настоящим колдуном. Я,– говорит он,– уже и на хлеб и соль встал, ружьё поднял, а вот выстрелить не смог. Как глянул на Матушку владычицу, да как увидел её пресветлый образ, да как закричу:
«Матушка владычица… помилуй дурака!!!»– бросил ружьё и убежал. Домой прибежал и к иконам, затем батюшке исповедался. А как исповедался, так и народу всё рассказал, и перед жителями повинился.
Колдуном он не стал, а вот прозвище приклеилось. Сначала звали Васька-колдун, а теперь более модным словом заменили. Теперь говорят – Васька – экстрасенс. Так теперь, как этому «экстрасенсу» выпить захочется, так идёт к какой-нибудь жалостливой бабёнке и давай ей рассказывать, как чуть душу дьяволу не продал. А рассказывать он мастак. Так разжалобит, что уж поднесут, это точно. У нас народ сердечный. Может и привирает малость для красного словца, да Бог ему судья. Народ всякое говорит. Только я так не думаю. Ни один горький пьяница на себя такое наговаривать не будет.
Мальчишки притихли, слушая дедушку. И теперь, когда дедушка умолк, они уже не задавали ему никаких вопросов. Каждый сидел и думал о рассказанном. Серёже было жалко красивую тётю Маришку, а Миша пытался понять, каким образом закопанная фотография может повлиять на здоровье человека?
– Чего ещё надо людям?– удивлялся вслух дед Иван,– вон красотища какая, паши, сей, коси; нет надо чем-то досадить, ан сегодня не вышло, не повезло им. А Маришку я всё-таки предупрежу.
Погода была великолепная. Вдали, почти около деревни, тарахтел трактор. На лугу чинно паслись пёстрые коровы, а высоко в небе кружил, выискивая добычу, коршун. С каждым кругом он всё более снижался, пока не замер на секунду, и камнем не упал в подножие холма. На этот раз ему удача не улыбнулась. В его клюве и когтях ничего не было. Коршун чёрной стрелой проскользил над зелёной поляной, над коровами и, редко взмахивая крыльями, стал снова набирать высоту.
Саратов, 2007.
Красная яма
(рассказ)
На деревенском кладбище четверо роют могилу. Отпыхнувшая от мартовского солнышка земля, копалась уже не так как зимой, полегче. Снег сохранился только по балкам, посадкам и оврагам. И то лежал ноздрястый, как сыр, изъеденный по краям заботливыми мышами. Четверо: это дед Антип, покуривая козью ножку, сидит на старом бушлате и пощипывает редкую, давно не бритую бородёнку. Он так привык курить козьи ножки, что и теперь, достав сигарету, тут же скручивает из газетного листа козью ножку и пересыпает в неё табак из сигареты.
Второй, это Лёньша. По прозвищу «Угости». Прозвали его так потому, что часто своих папирос не имел, а стрелял их у односельчан. Лёньша, кое-как закончил школу, дальше учиться никуда не пошёл, а жил с древней бабушкой.
В деревне он был незаменимым. Ему было сорок лет, без малого, но семьи он своей никогда не имел и жил так: день придёт, – и ладно, там видно будет. Нрава он было весёлого и беззаботного. Чего он делал в деревне? – а всё, чего попросят. Попросит кто коров там отпасти или овец, когда очередь подходит – он отпасёт, колорадского жука потравить – пожалуйста, дров в баньку наколоть – в чём же дело, скотину зарезать – его работа. В общем, на все руки от скуки. Только скучать ему никогда не приходилось.
За его услугами в селе всегда очередь. Много он за свою работу не берёт – стакан самогона, закусить что-либо и опохмелка за счёт работодателя. Тем и жив. Спал зачастую там, у кого последнюю дневную работу выполнял, потому, как до дома его ноги не доносили. Теперь он копал могилу и знал, что без хорошей выпивки, и притом светленькой, здесь не обойдётся, а там ещё будут наваристые щи.
Сельчане Лёньшу не обижали и никогда голодным не оставляли. Если он даже у кого и не работает, всё равно пригласят пообедать, только уже без стакана.
Третьим был Савл. Он был то-ли грек, то-ли турок, из приезжих. Приехал из какой-то горячей точки. У него была куча детей. Он просто вселился в пустой дом на закате советской власти, когда деревня совсем обезлюдела, да так и жил. Мужик он был работящий и в селе его приняли за своего. С кем он ближе сошёлся, приглашали на свадьбы или какие ещё гулянки, на которых он пел под струнный, немного похожий на балалайку, инструмент, весёлые песни и пристукивал в повешенный на шею крохотный барабанчик мелодию: «трум бара-ра, трум-ба-ра-ра, трум, трум…».
Савл не очень хорошо говорил по-русски, но сельчане его понимали. Из детей у него были одни дочери. Когда девчушки были совсем маленькие, то казались костлявыми, нескладными, с тонкими с горбинкой носиками. А когда вошли в пору юности, то расцвели и от женихов не было отбоя, потому как были воспитаны в строгости и почитании родителей и старших.
Четвёртым из копателей был Алёшка, по прозвищу «Чеченец». Говорили, что он воевал в Чечне, попал там в какую-то передрягу, чудом выжил. Работает в городе, охраняет какой-то офис и ездит туда, за восемьдесят километров через каждые три дня. О себе он никогда и ничего не рассказывает, ведёт тихий и замкнутый образ жизни. Живут они с сестрой, которая раза три выходила замуж, прижила от трёх мужей трёх детей и теперь они вдвоём с братом их ставят на ноги.
Свою семью Алексей заводить не хотел. Одни говорили, что его невеста, пока он был в Чечне, вышла замуж, а он оказался однолюбом, другие судачили о каком-то стрессе, якобы из-за которого он и не может быть семьянином. В любом случае, так говорят, а как там на самом деле, кто знает? Алексей, после Чечни, стал молчаливым и даже замкнутым. Так и живёт весь в себе, и ничего наружу. С Савлом у Алёшки особые отношения. Поговаривали, что Савл что-то знает об его службе, или даже к этой истории причастен. Впрочем, когда старшая дочь Савла, влюбилась в Алексея, то отец сумел охладить её порыв и свадьбы не допустил. С тех пор у Савла с Алёшкой сложились особые отношения, они как- бы не замечали друг дружку, однако и открытой неприязни не выказывали.
Алексей молча копал красную жирную глину, раздевшись по пояс и играя красивыми сильными мускулами. Остальные, на верху ямы ждали своей очереди копать, потому, как в яме двоим находиться было неудобно, это не начало, когда копали по двое. Яма была уже глубокая и пора было делать подкоп в сторону, так принято.
– Могила, ещё не могила, а просто яма,– рассуждает дед Антип, покуривая козью ножку.– Вот как подкоп готов, тогда это уже могила. И вообще, могилы должны руками копаться, а не как в городу трактором. Выкопают ковшом траншею, метров сто и пихают туда гроб… ко гробу, пока не заполнят. Срамота одна. Персональной могилы нет, не заслужил человек за жись на земле, последний приют – общая траншея. А у вас там как?– обратился он вдруг к Савлу,– на родине вашей?
Савл не торопился отвечать, он водил прутиком по земле и чего-то рисовал.
– У нас нэ так,– сказал он медленно,– хотя многое уже тоже не соблюдаэтца или соблюдаэтца, но уже бэз должного внымания., но чтобы трактором… такого нэт.– Дети его учились в школе и говорили по-русски чисто, без акцента, а он не мог.
– Вот, вот… я и говорю, что не так, – у нас у одних всё не как у людей. Так ладно могилу трактором, то есть яму, тут я допускаю, но персональный подкоп надо делать руками, лопатой. А то, так и закапывают бульдозером. Что, нельзя лопатами закопать что-ли? По-человечески. Столкнуть землю в яму и то трудно,– кипятился дед Антип. – Это, можно сказать, уважение человеку оказать. Человек, вить, не труба водопроводная…– Ему было лет семьдесят, но он был ещё крепкий старик и копал со всеми наравне, хотя ему и предлагали отдохнуть.
– Всё, – сказал Алёшка и, подтянувшись, легко выбросил своё тело из ямы,– осталось подкоп и баста. Можно и отдохнуть.– Они расположились, за столиком около соседней могилки, выпили одну, другую рюмку водочки и стали закусывать. Теперь можно было не торопиться.
– Подкоп рыть, это не яму долбить. Раз-два и готово, – поддакнул дед Антип.
– И то верно,– согласился Лёньша, подставляя солнцу свой конопатый нос и блаженствуя как кот на крыше.
– Коротка жизнь человеческая, коротка-а-а… – подхватил дед Антип, наливая ещё по полстаканчика.
– А откуда тебе знать?– вдруг спросил Алексей. Все немного, после такого вопроса опешили. Дед был старше всех, и говорить ему это в глаза было как-то неприлично.
– Откуда тебе знать?– проговорил опять Алексей чётко и ясно, отрывая слова друг от друга.
– Так ведь года,– промямлил дед недоумённо.
– Ну и что, что года?– не унимался Алексей,– проспал со своей бабкой на печи пятьдесят лет и даже в армии не служил по причине плоскостопия, а рассуждаешь.
Дед Антип совсем опешил, растерялся и не знал что сказать.
– А ты расшифруй, еслы можэшь,– проговорил Савл.– Стариков обижать нэ хорошо. Старики сами тэбэ поклонятца, кол достоин.
– И, правда,– поддержал Лёньша.– Ты в начале обоснуй право на такое заявление. А так, что, так каждый может. Вон Федот до сих пор рассказывает как у самого Жукова в ординарцах был, а сам дальше Татищевских лагерей нигде и не был.
– Я тебе не Федот,– осклабился Алексей. – Раз уж на то пошло, расскажу я вам о чём и помнить, и знать не хочу.– Он, взял бутылку, долил стакан до верха и махом выпил, не закусывая, а только понюхал луковичку и положил на стол. Все не сводили с Алексея глаз. Видно задели слова Лёньши и Савла за самую печёнку. А может время пришло, сказать то, что носил он в своей памяти и сердце. Человек – это тайна.
– Наша рота, заняла оборону по левой стороне ущелья, начал говорить Алексей,– крупных боёв уже не было. По горам бегали мелкие группы наёмников, да в схронах отсиживались местные боевики. Дембиль был не за горами, и я немножко расслабился. Помню весна, солнце, жить хочется. В горах в это время чудно. Ты видел когда-нибудь горы, дед?– обратился он к деду Антипу,– и, не дожидаясь ответа, сказал,– откуда ты их видел, ничего не видел, кроме своей Фёдоровки и обгаженного телятами выгона.
Дед промолчал. Он действительно кроме своей родной и теперь на ладан дышащей Фёдоровки, ничего толком и не видел. Ездил иногда в город на рынок, чтоб продать живность. И то, это было давно, ещё при Советской власти. Теперь этого нет – ездят по деревне скупщики и берут мясо прямо со дворов, затем перепродают его втридорога. Теперь деда Антипа к базару и близко никто не подпускает. Так он и ездить прекратил. Был, правда, года два назад в райцентре, справку выправлял, вот и всё.
– А я видел дед, как люди живут,– продолжил Алексей,– красиво живут. Песни свои поют, под барабан пляшут. Понимаете? Их наполовину поубивали, а оставшиеся со слезами на глазах пляшут. Они за свою землю и веру горы перегрызут. Я их дед видел – ты нет. И рассуждать потому, никак не можешь.– он смотрел куда-то выше голов слушающих и говорил, говорил.– У нас церковь была – где она? У нас в деревне не только мужики, бабы некоторые поспивались, лазают в грязи, под заборами пьяные слёзы льют, да срамные песни поют. А там этого не увидишь. Там себя народ уважает, и других заставляет себя уважать. Да, там тейпы и кланы, но там дисциплина. Дисциплина, основанная не на тупой боязни, а на почитании законов предков. Там это в крови у каждого.
Алексей немного помолчал и продолжил, все слушали его молча, не перебивая.
– А мы, как я понимаю, решили свои исконные, внутренние законы сердца, заменить правами человека,– он криво улыбнулся. Дерьмо из этого получилось. Прав, как не было, так и нет, а остальное за ненадобностью выбросили. Вот поэтому я чеченцев и зауважал. Сильные они, можно всех до одного убить, но не одолеть. Внутренняя сила в человеке, она многого стоит.
– А от чего сила-то?– Спросил Лёньша,– ковырявший палкой в глине. Рассказчик посмотрел на него, иронично улыбнулся, и продолжил говорить.– Истории там разные бывали, война – есть война. Много историй рассказывать не буду, а вот одну расскажу. Сопровождали мы однажды груз. Да так, груз пустячный, а сопровождать надо. Ну и обложили нас в ущелье, а мы стараемся машины с грузом вывести, ну как же, военный груз, приказ… Я говорю лейтенанту: «Ребята гибнут, ведь не боеприпасы сопровождаем и не документы секретные!». Мы могли ещё прорваться, капкан совсем не захлопнулся, а он: «Ни шагу назад!». В результате, шага назад не сделали, а два шага вперёд, запросто.
Отстреливались мы, как говориться, до последнего патрона. Я ещё одиночными из-за колеса стрелял. Машины горят, копоть, а больше ничего не помню. Ударило видно меня чем-то сзади. Очнулся, связанный, в пещерке лежу. Свод надо мной каменный, а за пещеркой с одного края пропасть открывается, а дальше не видно, туман. «Вот,– думаю, – и конец твой солдат пришёл. Не полных двадцать лет, а ты уже свои часы меряешь».
Так вот лежу, в голову мысли всякие роем: то мать заплаканная передо мной, то отец, то сестрёнка с жалостливыми глазами. В общем, всё пронеслось перед глазами, как в калейдоскопе, отдельные моменты и ничего связанного, целого… Голова моя гудит, руки, ноги, чувствую, целые. Не зря же меня чечены связали, значит, по их мнению, могу сбежать. У них в этом деле глаз намётанный.
Обрадовался я немного этим мыслям. Хотел руками и ногами пошевелить. Руки и ноги чувствую, целые, а вот пошевелить не могу, связанные. В этом деле они хорошие специалисты, не развяжешься. Стал осматриваться потихоньку. Смотрю, в стороне наш лейтенант лежит, а рядом ещё двое солдатиков наших же валяются, тоже связанные. Лейтенант стонет, видимо, раненый. Я хотел было с ним заговорить, голос подал. Тот не ответил, зато в пещерку заскочил старик-чеченец, глазами злобно сверкнул, чего-то говоря, видно разговаривать запрещал. А я не понял, да и переспросил его, чего, дескать, ты хочешь. Вместо ответа, получил удар по голове и снова в темноту погрузился.
Очнулся, в пещерке светло. За пещеркой снаружи солнышко играет, видно, как облака белые, как бараньи чеченские шапки по ущелью плывут Присмотрелся, а это не облака, а туман так плывёт. На противоположной стороне ущелья лес видно. Деревья, так и поднимаются в горы, по обрывам карабкаются. Где-то козы кричат; то-ли на пастбище, то -ли селение недалеко. В общем, лежу, скосил глаз на лейтенанта, а его нет. Двоих наших, тоже. «Один, значит, я»,– подумал. Тут, заметил – с потолка в одном месте капли капают. И до того мне пить захотелось, спасу нет. «Будь, что будет, – думаю,– хрен с ними с этими чеченами, убьют, так убьют, а я хоть водички напьюсь». И потихоньку перекатился к этим каплям, рот подставил. И до того мне эта вода вкусной показалась, что так бы и лежал около них и никуда не уходил.
Перекатился я, а никто в пещерку на моё шевеление не заскочил и не стукнул. Стал я осматриваться. Смотрю, в сторонке валун лежит, а из-за валуна на меня ствол автоматный смотрит. Над стволом лохматая чёрная шапка и два глаза, глядят и не смигнут даже. «Вот тебе раз,– подумал я,– а решил, что я один здесь». Лежу, молчу, в автоматное очко смотрю, не шевелюсь. За валуном тоже молчание. Затем шапка лохматая зашевелилась, приподнялась и я увидел лицо мальчика. «Ах, вот кто меня охраняет! – подумал я, но от этого легче мне не стало,– этот выстрелит не задумываясь, как старик сказал, так и сделает».
Стал я ещё осторожнее. «Ты мой охранник?»– спрашиваю, а у самого мысль в голове крутится: «Что, если разговорить, и что-нибудь выведать? ведь удалось же Жилину из рассказа Льва Толстого «Кавказский пленник» выбраться. Только он там всякие поделки делал, а я что сделаю, коли связан? «Нет,– думаю,– там ситуация другая. Там человек долго в плену был, в яме сидел, подружился».
Спрашиваю я его этак осторожно всякое, чтоб разговорить, а он молчит и только шапка над валуном колышется, да пара чёрных глаз в упор смотрят. Потом я спрашивать его перестал. «Наверное, не понимает по-русски,– думаю,– что толку языком молоть?» Долго мы в этом состоянии находились– он караулит – я лежу. Я разговаривать бросил и уж подрёмывать стал, ожидая своей участи. А тут меня, как будто кто в бок толкнул – глаза открываю, и перед моими глазами змея со свода свисает, головой из стороны в сторону водит, в аккурат над мальчишкой. Я не кричу, а ему знак подаю головой, «посмотри, мол, вверх». Мальчишка смышлёным оказался, посмотрел в верх, да так сходу в змею весь магазин и разрядил. Змея в клочья, мальчишка на валун сел, глаза смеются, лопочет чего-то радостно.
На выстрелы старик прибежал, а с ним ещё двое молодых чеченцев. С виду боевики. Увидели меня связанного, успокоились. С мальчиком разговаривают; он им на змею убитую показывает; они её палкой поворачивают – разглядывают как пули прошли, смеются, парнишку хвалят. Мальчишка доволен, показывает соплеменникам, как он увидел, да как стрелял, они его по плечам похлопывают.
По поведению мальчика я понял, что он обо мне ни слова родичам не сказал. Молодые чеченцы ушли, один старик остался; у входа сел и стал о камень нож точить. Сидит, точит и чего-то мурлычет под нос. Потом увидел, что я за ним наблюдаю, говорит:
– Большой суд будет. Тех увели, а за тобой тоже придут. –
А у меня руки затекли, терпежу нет. Я ему и говорю, всё равно терять нечего:
– Ты, верёвку-то поправь, руки затекли,– а он в ответ засмеялся и говорит:
– Недолго осталось; и так полежишь, не сдохнешь.– Понял я, что недоброе что-то боевики затевают, а у самого мурашки по коже, аж в рубашку упёрлись. Одно – слышать о зверствах, или читать, а другое – связанным их ожидать.
В общем, немного погодя, молодые боевики приходят. Развязали на ногах верёвки, подняли и повели под руки. Тут у меня опять голова закружилась, тошнить стало. Привели меня на лужайку, за скалой была. Там боевиков человек пятьдесят, полукругом расположились: кто сидит на корточках, кто стоит; все вооружённые. Посреди лужайки яма выкопана. На краю ямы наши солдатики связанные. Мне руки развязали, в яму спихнули и лопату вслед бросили, говорят: «Копай!». Понял я, что они меня самому себе могилу заставляют копать. Взял я лопату – копаю. Чуть поработал, руки отошли, слушаться стали. Земля, желтоватая с рыжим камнем, песчаником. Копаю я и думаю: «хорошо хоть в земле лежать будем, не в пропасть сбросят, и за то спасибо.
Я на штык углубил, тут боевики что-то кричать стали. Оказывается, кто-то на машине приехал, приветствуют, автоматами над головами потрясают. Тут меня из ямы за шиворот вытащили, руки связали и на землю бросили. Ударился я головой о камень, в глазах потемнело, на какое-то время отключился. То-есть не так, чтобы совсем, а слышать слышу, что вокруг, а в глазах темнота кругами разноцветными пошла. Тут уж мне не до чечен и не до чего на свете стало, только бы на земле полежать. Для меня в то время полежать – самая отрада была.
Тут чечены успокоились, видно, своего командира слушают, что говорит, и изредка что-то хором вскрикивают одобрительно. Потом слышу, команды раздались на русском, подниматься требуют, а я встать не могу. Пусть, думаю, меня застрелят лежачего, не буду я их поганых команд слушаться. Ударили меня в бок сапогом раз и второй – Я не шевелюсь. Немного погодя, принесли ведро воды и вылили мне на голову. Мне легче стало, за руки меня подняли и в строй поставили.
Стоим мы неподалёку от этой ямы связанные. Каждого сзади за верёвки чечен держит. Командир их под деревом в тени на камне сидит, рядом с ним старик стоит, что меня охранял. Тут командир их платочком махнул, боевики загудели, заликовали. Схватили чечены крайнего из нас и поволокли к яме. Рядом с ямой чечен, обнажённый по пояс стоит. Рослый такой, бронзовые мышцы на солнце переливаются, видно от пота, или намазался чем, кто его знает. В общем, полоснул он нашего парня большим ножом по горлу и, в яму. Чечены орут, автоматами над головами потрясают. Второго к яме поволокли. Он верещит, пробует упираться, да куда там. И его ножом по горлу. Только отпустили, чтоб он в яму упал, а он вдруг с перерезанным-то горлом так быстро, быстро вокруг ямы побежал. Из горла кровь хлещет, а он согнулся и бежит. По периметру яму обежал и снова к ним, они его в яму и направили.
Страхи-то какие,– проговорил Лёньша и спросил,– а ты что же?
Алексей, не обращая внимания на его вопрос, продолжил:
– Я стою, будто окаменелый. По-моему, если бы тогда развязали и сказали: «беги», то навряд-ли бы смог ногами пошевелить. Тут очередь офицера, нашего командира, настала. В это время их главный встал с камня, к лейтенанту подошёл и говорит по- русски, чисто без акцента: «Так, что, лейтенант? Ржавые кровати, что везли, пожалел, а солдат тебе было своих не жалко. Что скажешь?» – а сам так криво улыбается в чёрную бороду, зубы большие белые показывает.
Зубы-то на фоне чёрной бороды особой белизной отдают. «Ладно,– продолжил чеченский командир,– за то, что ты нам праздник помог устроить, тебя не зарежут как барана, а я лично тебя расстреляю. Два шага из строя!»– лейтенант вышел, оглянулся на меня, сказал: «прости», в это время в него борода из пистолета и выстрелил. Он тоже в яму упал.
Рассказчик вдруг замолк, на глазах у него навернулись слёзы. Чувствовалось, что ему было очень трудно говорить, но он продолжил, играя желваками и покусывая губы:
– Подтащили и меня к той яме. Людей в ней не вижу, а то, что стены жёлтые кровью облитые, в глазах стоят. «Вот тебе,– думаю,– и красная яма с железом». Почему я так подумал? Потому что, когда нас в армию забирали, на вокзале цыганки были, солдатам гадали. Одна из них гадает, солдаты около неё кучкой. А я так подхожу и говорю: «Чего вы, с мозгами не дружите, они вас дурят и свой бизнес на вас делают». Цыганка, что гадала, и говорит мне: «Я тебе, касатик, бесплатно погадаю, – бойся красной ямы и железа.– Я плюнул и пошёл от неё, а она мне вслед кричит,– бойся красной ямы и железа, каса-тик!».
Вот так стою я перед ямой, то-ли живой еще, то-ли уже мёртвый, сам не знаю, чечены меня сзади держат. Уж казнитель меня за волосы схватил и вдруг… тишина образовалась. Меня от ямы отдёрнули, лицом к бородачу повернули. А он жестом велит меня к себе подвести. Подводят меня к бородачу, рядом старик стоит и уже совсем не зло на меня смотрит. Бородач спрашивает меня: «Правда ли ты, урус, мальчишку о змее предупредил?– Я в ответ головой кивнул, а сказать ничего не могу, скулы свело.– Доброе дело ты сделал, урус,– говорит он,– добро добром кроется. Я тебе дарую жизнь. Пойдёшь к своим и расскажешь про эту яму».
Завязали мне глаза, старик с мальчишкой вывели меня за пределы кишлака и отпустили. После этого, я больше в боевых действиях не участвовал, долго лежал в госпитале, а потом меня демобилизовали. Такая эта история,– сказал Алексей и посмотрел в упор на деда.
– Вот это да,– проговорил Лёньша, и восхищённо посмотрел на Алексея,– да ты же герой. А мы тут раскукарекались.
– Какой это героизм, сказал Алексей, сконфузившись,– один приказ не по уму выполнял, а другим горло резали. Разве это героизм? Глупость одна.
– Так, вы же выполняли приказ,– встрял дед Антип,– вот ты сейчас, я чувствую, лейтенанта обвиняешь, а ведь он тоже приказ выполнял. Или приказы можно выборочно выполнять? Этот нравится – выполню, а этот не нравится – не выполню…
– Да отстань ты от человека,– перебил Лёньша,– выполню, не выполню. Когда тебе уполномоченный сказал перед домом мусор убрать, ты не больно-то спешил законное требование выполнить, какую канитель поднял вокруг этого смехотворного дела.
– Из-за моей мусорной кучи никто ни в кого не стрелял,– парировал дед Антип.
– А ты мог подождать, когда змея ужалит твоего охранника?– Что бы как-то попытаться сбежать,– спросил его, до этого молчавший, Савл.
– Не знаю,– сказал Алексей,– как получилось, так получилось.
– Он побоялся, что змея сначала мальчика, а потом его,– вставил дед. Все замолчали, как бы на себя примеривая ситуацию.
– А ты, что на это скажэшь?– спросил Савл.
– Оправдываться я не буду,– сказал Алексей. У каждого своя точка зрения. Только учтите – никто из вас там не был, и не вам меня судить.
– Что ж ты дысциплину у чеченцев хвалишь, а когда тэбэ твой командыр приказ отдал, ты его за этот же прыказ и хаешь! Так выходыт,– сказал Савл.
Их глаза встретились,
– Тебе всё не по уму,– продолжил Савл.– Ты там с иноплеменныками воевал, а свою дэревню не любишь и своего народа не знаешь. На западэ, там подчинэние закону, на югэ – подчинение законам внутриродовым. Ты вот складно рассказывал, а что-то я не слышал, что бы ты хот раз Христа помянул. Чеченцы под крики «Аллах акбар» помирают, а ты что твердил, когда на смерть шёл? – После такого вопроса все опешили и посмотрели на Алексея. Его глаза налились кровью:
– Ты моего Бога, чурка, не трожь, – проговорил он сквозь зубы и потянул к себе лопату. Лёньша,– предусмотрительно наступил на её черенок и развёл руками, дескать, знать бы хотелось?– Ты тоже Бога вспоминаешь, когда тебе подносят, быдло колхозное?– обратился он к Лёньше. Но Лёньша нисколько не смутился брошенным ему оскорбитенльным вопросом или произнесённым ему приговором.
– А как же, всегда благодарю Бога, когда и угощают, и когда опохмеляюсь. Я-то хорошо знаю: если не поблагодаришь – то и не поднесут, и не накормят.– Ответил он.
– Вот, посмотрите на него,– засмеялся Алексей,– он и Бога к себе в собутыльники записал, в сотоварищи. Попросил,– так тот ему и налил шкалик. Неплохо устроился. Как компания-то называется?
– Зря ты смэёшься, солдат,– сказал Савл,– нэ знаешь над кэм и над чэм смэёшься!
– А ты, значит, у них адвокат,– засмеялся Алексей с сарказмом, кивнув на деда и Лёньшу, заодно и мой судья, так что ли?
– Я тэбэ не судья, но когда над Богом смеются,– не люблю.
– Успокойся, над твоим Богом никто не смеётся.
– У всех людей Бог один, он тебе жизнь спас.
– Мне бородатый чечен жизнь спас. Вот кто мой бог. Прорицательница сказала, а ничего не исполнилось. На краю ямы был, а чечен всё по – своему исправил, – и он засмеялся.
– Жалко мне тэбя, Алексей, очень жалко,– проговорил Савл, народ тэбэ, в котором родылся, – плохой, дедушка, который на своих плечах вытянул не только перестройку, но и Сталина, и Хрущёва, и всю эту кутерьму, тоже ныкудышный. А на Лёньшу бабы, особенно одынокие, в деревнэ молятца, бабка Катэрина его карточку у себя на стэнэ повэсила. Он выпил на стакан, а сдэлал?.. Он, можно сказать, нэкоторым людям жизнь спас,– Савл запнулся и не стал дальше говорить. Потом справился со стрессом и продолжил. – Вот ты мэня чуркой назвал. А я что, хуже тэбя? Ем нэ так? Пью нэ так? В Бога вэрю нэ так? Работаю нэ так?
– Ты уж про Бога молчи, – сказал Алексей, схватил Савла за грудки и изо всей силы толкнул, тот ударился об ограду и стал медленно оседать на землю. Все разом, и дед, и Лёньша подхватили Савла и положили его на дедов бушлат.
– Ворот ему расстегните, ворот!– кричал Лёньша. Дед никак не мог справиться с застёжками. Ярость тут же ушла из Алексея, он понял, что сотворил, может быть, непоправимое, перемахнул через кучу земли, отпихнул деда и рванул у Савла ворот рубахи. Затрещала материя, звякнув отлетели пуговицы и обнажилась волосатая грудь. Алексей отпрянул. Среди буйной волосатой поросли на груди Савла висел маленький деревянный крестик. Алексей тяжело опустился на землю.
– Дышит!– закричал радостно Лёньша, отнимая ухо от Савловой груди, и стал прикладывать ко лбу Савла снег.
– Слава тебе, Господи!– проговорил дед и, глядя на небо, широко перекрестился. Услышав, что крикнул Лёньша, Алексей поднялся с земли и, видимо, чтобы успокоиться, спрыгнул в яму и мощными ударами лопаты, стал делать подкоп. Рыл он долго и методично. С лопаты, то и дело слетали увесистые комки красной глины и шлёпались на высокий холм, выроставший рядом с могилой.
Савл пришёл в себя, сел и, почёсывая затылок, перекрестился. В это время лопата Алексея, звякнула о камень. Он попытался его вытащить сходу, но тот был большой и не поддавался.
– Лом дайте!– прохрипел Алексей. Подали лом. Двумя мощными ударами тяжёлого лома Леонид развалил рыжий песчаный камень на части. Затем выкинул из могилы лом, тот упал на самую вершину насыпанной земляной кучи.
– Может подменить?– спросил дед участливо, заглядывая в яму.
– Сиди ты,– не сказал, а выдохнул Алексей, хватаясь за песчаник руками и пытаясь вывернуть половинку камня. Наконец это ему удалось и он выбросил половинку из могилы, а сам тут же ухватился за оставшийся кусок, пытаясь его раскачать. Выброшенный им прежде камень, падая, ударился о лом и откатился к ногам Савла.
– Отойдите, мужики, он не в себе и зашибить может,– проговорил дед Антип и стал отодвигаться. Лом же, что лежал на куче, от удара вдруг накренился и, набирая скорость, быстро заскользил вниз, в яму. Увидев это, Лёньша щучкой бросился к нему, пытаясь схватить его рукой, но не дотянулся.
Удара никто не слышал. В яме было тихо. Все молча придвинулись к яме и увидели, стоящего на коленях Леонида, обнявшего руками рыжий песчаник и прижавшегося к нему щекой. Лом острым концом вошёл ему в шею. Лучи клонящегося к западу солнца, резко высветили красные стены ямы и на дне её только что погибшего человека. Савл пошёл заявлять в милицию, дед ходил вокруг могилы и хозяйственно поправлял землю лопатой. На куче земли сидел Лёньша и плакал.
Послесловие.
Через три года после известных событий, на том же самом месте и в тот же самый час происходило следующее:
–Лиза! Соня! Валентина! – кричит средних лет женщина, посматривая во все стороны и выискивая глазами детей.– Куда вы запропастились, негодницы такие? Куда-то сбежали…– говорит она извиняющимся голосом, по всей видимости, подруге, или хорошей знакомой, которая приехала на деревенское кладбище, чтобы навестить родных. Первую звали Даша, а вторую Марина.
– Брата давно не стало?– спросила Марина.
– Три года уже.
– А что же следователи?
– Протокол составили и уехали.
– А говорили, что Савл?
– Раз не наш человек, значит, на него и свалить можно?
– Да, я так спросила.
– Ближе всех к яме стоял мой муж – Лёня. Он лом не успел схватить. До сих пор этим мучается.
– Как, Лёньша твой муж?
– Представь себе.
– Как же это ты в очередной раз замуж решила выйти,– спросила Марина.
– Лучше бы ты спросила, почему десять лет назад не решилась.
– Это что-то уже интересненькое,– сказала испытующе Марина.
– Да нет тут ничего интересного,– просто раньше дура была, да не одна я такая. Свои в деревне ребята были, а мы от них нос воротили. Потом, как чужих пирогов наелись, о своих пряниках вспомнили. Вот мой Лёня. Мы с ним в одном классе учились, в пятом классе за одной партой сидели, он даже за мной ухаживать пытался. А после гибели брата, когда одна осталась, он первый мне и помогать стал. Добрый он, только пил. Вот раз он мне дров привёз, а я ему и говорю: вот что Лёня, хватит тебе по деревне ходить, да рюмки сшибать, оставайся-ка ты у меня. Вот и всё, с тех пор и живём. Дочка у нас ещё одна народилась. Уже три годика.
– А как же ты говорила, что он пил?
– Пил, разумеется. Я его и кодировала, и ампулу ему зашивали – ничего не берёт. Потом мне священник подсказал: «Поезжай,– говорит в город Серпухов, там есть икона Божьей матери «Неупиваемая чаша», помолись, поклонись и по просьбе твоей будет тебе». Денег заняла и в Серпухов. Добрые люди помогли – всё отыскала. Сколько я плакала перед иконой, не знаю, только вывели меня на крыльцо прихожанки тамошние и помогли уехать назад. Вот такая история.
– И что же, не пьёт?
– Теперь он её в рот не берёт. Слава тебе, пресвятая Богородица!– и она несколько раз перекрестилась.– Да вон он с косой идёт, а мы ему обед принесли. Очень он детей любит. Только вот, что пьяного дома не видели, что трезвого – одно и то же.
– Что так?
– Да, ему всех жалко, всем помогает,– женщина видно, застеснялась своей откровенности и добавила,– помогать не водку пить. Пусть, раз душа просит. Если это доброе в нём водка не заглушила, то без водки и подавно.–
Подошёл Лёньша с косой и бруском, поздоровался. Он был такой же, как и прежде, с пучком встрёпанных волос и в мелкую конопушку лицом, только усы отрастил.
– А дюшки где?– спросил он Дашу. Он девочек звал дюшками.
– Вон за кустом прячутся,– кивнула она.– Ты, Лёнь, долго на косьбе не задерживайся, дед Антип просил зайти.
– Што так?
– Хуже ему, Лёнь стало. «Пусть,– говорит, зайдёт, поговорить надо, а то до утра, можа и не доживу?».
– Чего это он тебе сказать хочет?– спросила, играя глазами, Марина.
– Исповедаться он хочет,– ответил Лёньша просто.