Олег Корабельников Стол Рентгена


Были времена, когда он не брал в рот ни капли спиртного. Тогда он бродил по своей большой квартире с больной головой, глотал анальгин, пытался читать книги, но дурное настроение не проходило. Чтобы хоть немного облегчить свои муки, он запирался в спальне, вставал на четвереньки и стоял так подолгу, втянув голову в плечи и стараясь не моргать. Вскоре тело его затекало, шея деревенела и начинало ломить поясницу. Было очень тяжело сохранять такую позу, но это хоть немного отвлекало его от влечения к спиртному. Пенсию ему присылали по почте, и эти дни в начале месяца были для него наиболее мучительными. Ему хотелось на все деньги купить водки, чтобы весь последующий месяц простоять в углу комнаты возле дивана в стиле ампир, прислонясь боком к чугунной статуе Давида. Только тогда ему было действительно хорошо и спокойно. Он чувствовал себя человеком, как бы ни было абсурдным чувствовать это, превратившись в большой и красивый стол.

Сам процесс превращения, или, как он сам называет это про себя, метаморфозы, был простым и болезненным. Когда ему становилось невмоготу и головные боли вконец изматывали, он наливал водку в хрустальный фужер (попроще посуды у него не водилось), раздевался догола, забирался в угол комнаты, вставал на четвереньки и, придерживая бокал одними губами, опрокидывал его в рот. Закусывать не полагалось.

Потом он замирал, пригнув голову и прислушиваясь к своему телу. Он чувствовал, как выпрямляется спина, как ноги деревенеют; видел, как кожа на руках стягивается в жгуты, приобретает цвет старой бронзы, и как из этих жгутов образуются венки и ниспадающие гирлянды. То, что происходило у него на спине, он не мог видеть, но чувствовал, что и она становится гладкой, полированной поверхностью красного дерева. На боках его прорезывались прямоугольные щели, разрастаясь, они обрамлялись бронзовыми розетками, и посреди прямоугольников вырастали личины замков в форме щита с двумя орлиными головами. Голова его уплощалась, втягивалась в шею, а шея — в туловище и превращалась в литое украшение — овальную розетку из листьев аканта. Тогда глаза его перемещались туда, где замочные скважины на ящиках стола черными, широко расставленными зрачками смотрели на комнату, за окно и моргать не умели.

Сам он вытягивался в длину и высоту, каждый раз удивляясь, откуда в его худом теле берется этот резерв роста. Но объяснялось все обыкновенно: тело его становилось пустым внутри, и внутренности, деревенея и бронзовея, выворачивались наружу, превращались в облицовку стола в стиле классицизма конца восемнадцатого века.

Когда метаморфоза заканчивалась и ощущение разрыва и перемещения проходило, он застывал и старался ни о чем не думать. Впрочем, думать ему было нечем. Мозг растекался причудливым орнаментом вдоль крышки стола, извилистым и симметричным, и мысли тоже становились тугими, бронзовыми, повторяющимися.


В таком положении он оставался долго, иногда дня два, в зависимости от дозы выпитой водки. Никто к нему не приходил, друзей он растерял, клиенты обходили его дом стороной, а дети давным-давно разъехались по всей стране и писем ему не писали.

Образ жены, потерянной и преданной им, ассоциировался у него с диваном стиля ампир. Когда-то в самый разгар его увлечения стариной он приметил этот диван у одного старика. Диван ему так понравился, что ни о чем другом думать он уже не мог. Старик запросил большую цену. Тогда он тайком от жены заложил ее шубу, благо было лето, купил диван и торжественно водворил его в своей комнате, еще заставленной рядовыми венскими стульями. К зиме он думал накопить денег и выкупить шубу из ломбарда. Но накопленные деньги пошли на чугунного Давида и на трехсвечовый стенник из патинированной бронзы. Жена, и без того измученная страстью мужа к вещам, узнав о продаже шубы, долго плакала, потом сказала: «Лучше бы ты пил», — и уехала к сыну, навсегда.

С тех пор он часто, глядя на диван, его шелковую обивку, его манерные ножки, его подлокотник с золочеными головками Медузы, вспоминал жену, которая тоже не писала ему и, наверное, ждала его смерти, чтобы приехать в эту квартиру, открыть настежь балкон и с наслаждением сбросить вниз комодики, стулья, козетки, шкафы мореного дуба, статуи и статуэтки.

Всего этого было слишком много для нее и слишком мало для него. Он рыскал по антикварным магазинам, брал отпуска без содержания и наведывался в тихие старинные городки. Там он безошибочно выбирал нужные дома, заходил, отрекомендовывался художником и высматривал, выпрашивал то подсвечники, то темные картины, одиноко висящие среди современных эстампов. Домой возвращался разоренным и радостным.

К нему постоянно приходили разные люди, приносили свертки, он торговался подолгу и со вкусом, всегда в свою пользу, продавал одни вещи, покупал другие, находя в этом большую радость, и в конце концов собрал прекрасную коллекцию, приобретая много врагов и завистников.

Раньше он работал реставратором в одном хорошем музее, работу свою любил, только каждый раз, закончив заказ, оттягивал время возврата, подолгу любовался красивой вещью и очень хотел оставить ее себе. Потом и сам стал покупать. Реставратор он был хороший, в большом городе заказов хватало, брал работу и на дом. Научился расчищать иконы и картины, знал толк в бронзе и посуде, книгах и скульптуре.

Когда он остался один, совсем один в большой квартире с высокими потолками, где каждый шаг был радостен и опасен (вдруг заденешь шкаф с фарфором), то по-настоящему ощутил, как его жизнь связана с невидимой жизнью вещей. О каждой из них он мог рассказывать долго, взахлеб, как гордый отец о талантливых детях. Он знал имена мастеров, знал до тонкостей технологию превращения дерева и бронзы в красоту, знал слишком много, чтобы быть счастливым.

И только один мастер, одна вещь превратили его жизнь в муку. Мастера звали Давид Рентген, жил он в конце восемнадцатого века, и один из предметов, сработанных им, — письменный стол, увиденный реставратором в запасниках музея, стал навязчивой мечтой, неутолимой жаждой. Вещь принадлежала музею, купить ее было невозможно, а украсть тем более. Тогда он сделал хорошие чертежи, фотографии, снял слепки и принялся за работу. Целыми днями, запершись, он возился с красным деревом, пилил, полировал, искал такой же рисунок древесных волокон, лепил восковые накладки, чтобы здесь же, дома, отлить бронзовые детали стола. И когда, намучившись, истратившись, он последний раз провел тряпочкой по гладкой поверхности стола, то почувствовал себя настолько счастливым, что обнял свое детище, прижался к его благоуханному телу и долго шептал ему самые ласковые слова.

Целую неделю он не отходил от стола, спал рядом, на полу, обняв золоченую ножку, втайне гордился своей победой над мастером Рентгеном и показывал стол всем приятелям, разумеется, наврав им о подделке. Те искушенно ахали и, должно быть, завидовали.

Но потом, еще раз посетив запасник, он вдруг увидел настоящий стол настоящего Рентгена, и это впечатление, стертое собственной работой, настолько испортило ему настроение, что, придя домой, он сел на пол возле своего стола и весь день проплакал.

Мастер Давид Рентген обманул его. Оттуда, из восемнадцатого века, он смеялся над ним, жалким копиистом, дерзнувшим равняться с мастером. Как будто бы все было похожим, точным, симметричным и чистым, словно столы вышли из одной мастерской. Но не хватало самой малости — не хватало руки и сердца мастера. Неповторимой руки и непревзойденного сердца.

С этого дня он и запил. Пил водку, много, с омерзением, в одиночестве. Он возненавидел себя и всех людей заодно. Люди представлялись ему лишь переходным этапом на пути к рождению вещи — совершенной и прекрасной. Вещи во всем отличались от людей. Плоть их была твердой и бессмертной, формы чистыми, и сама их неподвижность говорила о мудрости. В пьяных мыслях своих он видел людей, суетных и бренных, материалом и инструментом, слугой и покровителем вещей. Вещи с большой буквы. Всю жизнь человек занят производством вещей, и лишь избранники, мастера, поднимаются до искусства, уходят в вечность, но все равно их тела сгнивают наравне с другими людьми, но остается имя, легенда и, самое главное, — остается вещь как единственное оправдание ненапрасной жизни человека.

Именно это, то, что он вдруг открыл для себя, когда изменить что-либо было невозможно, разломало и исковеркало оставшиеся дни его жизни. Он понял, что никогда не был мастером, и напрасно он старался окружить себя чужими вещами, блеском чужой славы и чужого величия.

Понял, что он — ничто.


И однажды, выпив больше нормы, он поднял руку на своего любимого сына. Он разрубил стол топором на мелкие щепки, бронзовые накладки распилил и, сложив в стеклянную банку, налил азотной кислоты. Бронза, шипя, растворилась: клубы едкого коричневого дыма наполняли ванную, оседали на голубом кафеле, вызывали кашель. Он запер ванную, заколотил дверь и с тех пор не мылся. Щепки он сжег в своей плавильной печи.

Протрезвев, он увидел пустое место между диваном и чугунным Давидом. Такого отчаяния ему еще не приходилось испытывать. Он катался по полу, кусал свои несовершенные руки, ненавидел себя, он хотел перестать быть человеком.

Чугунный Давид, тезка мастера, опирался на меч и смотрел себе под ноги с мягкой улыбкой. Он не был человеком, он был вечен.

Мастер Рентген, однофамилец того Рентгена, что открыл Х-лучи, смотрел сквозь толщу двух веков, усмехался и грозил пальцем. Он уже не был человеком, он воплотился в вещи и обрел через них бессмертие.

Тогда реставратор в полном самоуничижении решил покончить с жизнью. Он возненавидел в себе человека. Он взял веревку и, завязав петлю, долго ходил по квартире, выискивая подходящий крюк или гвоздь. Но на крюках висели хрустальные люстры, а на гвоздях — хорошие картины. Он боялся повредить вещи своим мерзким телом, поэтому отбросил веревку и стал искать нож, чтобы вскрыть вены. Но все ножи были коллекционными, бритвы — только старинные, и он не решился осквернять искусство своей бренной плотью. Из всех ядов в доме нашлась только водка, он напился до беспамятства и в этом состоянии, наполовину потеряв человеческий облик, окончательно продал свою душу.

Дьявол явился к нему в образе чугунного Давида. Скульптура шевельнулась, осторожно спустилась с постамента; подошла к лежащему реставратору и прикоснулась мечом к его шее.

Тот хрипел, икал от выпитой водки, кружилась голова, и вещи шевелились. Ему показалось, что Давид разомкнул свои чугунные уста и сказал ему торжественно и внятно:

— Встань, отринь покровы, уподобься столу и будь вечен.

Тогда, вняв услышанному, он с трудом разделся, встал на четвереньки, покачиваясь, выпил еще водки и отринул от себя все человеческое. Всю свою мягкую болезненную плоть, свои слабые руки, всю свою слизь, мякоть, жижу, смертную и смрадную, свое ненасытное сердце. Он отрекся от своей принадлежности к человеческому роду и страстно пожелал стать столом, стать частью бессмертного искусства, неистребимого и вечного.

И когда тело его претерпело в корчах и муках метаморфозу, он ощутил всем своим деревянным ароматным и чистым телом, как обновление превратило его в то, чем он был всю свою жизнь, но только смутно догадывался об этом, — он стал письменным столом.


Так продолжалось с месяц. Каждый день он превращался в стол, стоял и ни о чем не думал. Глазами — замочными скважинами — он раскосо взирал на свою комнату, на все эти вещи, близкие и понятные. Он ощущал свою близость всему этому великолепию и жалел только об одном, что не может посмотреть на себя со стороны, пока не догадался придвинуть зеркало в черной раме, в котором и увидел себя в образе того самого стола, что не так давно уничтожил собственными руками.

Это принесло ему новые муки. Он старался хоть раз превратиться в стол работы мастера, но это не зависело от его воли. Выпитая водка неизменно делала свое дело, и несовершенное тело превращалось в несовершенный предмет. Наверное, в этом была своя закономерность.

Тогда реставратор попробовал бросить пить. Он слонялся по квартире, разговаривал с Давидом, заигрывал с фарфоровыми пастушками и страдал от головной боли. Он стал забывать свое имя, на телефонные звонки не отвечал, двери не открывал. Только по необходимости выходил из дома пополнить запасы консервов и водки. Водку он покупал ящиками, прятал ее в шкафу мореного дуба и ключ старался потерять. Но ключ всегда оказывался у него в кармане, а дверца шкафа сама собой распахивалась перед ним. Вещи сговорились. Они мстили ему за излишнюю любовь. Они смеялись над ним. Он бродил голый, немытый, обросший седыми свалявшимися волосами. Свое отражение в зеркале внушало ему отвращение, тогда он занавесил все зеркала черным бархатом, словно в доме был покойник. Но тело его отражалось в застекленных шкафах, преломлялось, и без того уродливое, в посуде и бронзе. Спасение было в одном — превратиться в стол.

Когда водка прекращала свое действие, он снова претерпевал метаморфозу. Деревянная плоть его размягчалась, вворачивалась внутрь, наполнялась соком и слизью. Он снова становился человеком.

Если он выпивал бутылку водки, то обратное превращение задерживалось на два дня. Больше пить он не мог, а способа продлить свое отречение от человечества не знал.

Он вспомнил о своем старом друге, коллекционере, таком же самоотреченном и неистовом, как он сам. За свою долгую дружбу они не раз перехватывали друг у друга хорошие вещи, постоянно обменивались, обманывали, обижались, ссорились и снова сходились. С высоты своего деревянного интеллекта реставратор увидел, как ничтожна страсть человека, и решил посмеяться над своим жалким другом. Он позвонил ему и сказал, что решил подарить тот самый стол работы Давида Рентгена. Друг не поверил в такую царскую щедрость, но реставратор убедил его, сославшись на то, что уже стар, болен и хочет, пока не поздно, раздарить лучшие вещи своим добрым друзьям — настоящим ценителям искусства. Далее он объяснил, что утром его дома не будет, так пусть его друг не затруднится взять ключ под ковриком, забрать стол и захлопнуть за собой дверь. Он верит своему старому другу и полагает, что тот лишнего не возьмет. Друг пообещал, клятвенно заверил в своей вечной признательности и хотел приехать тотчас же.

Наутро реставратор с трудом выпил бутылку водки и стал ждать, крепко упираясь в пол четырьмя негнущимися ногами. Друг приехал рано. Он привез с собой двух сыновей, втайне презиравших страсть отца; втроем они вытащили стол во двор, со всеми предосторожностями погрузили стол в машину и торжественно перевезли на свою квартиру. Они водрузили стол в освобожденный угол, и новый хозяин долго не мог отойти от него, поглаживая его, лаская, не веря своему счастью.

Стол еще ни разу не испытывал человеческого прикосновения. Оно показалось ему приятным. Он еще раз убедился, как хорошо быть красивой вещью и насколько лучше быть произведением искусства, нежели творением природы. Он смотрел на чужую квартиру, на все эти вещи, похожие на его собственные, смотрел на друга, постаревшего в вечном наслаждении прекрасным, и думал о том, что же тот скажет, когда через два дня увидит вместо стола голого и грязного человека, во всем своем бесстыдстве стоящего на четвереньках в углу комнаты.


К счастью, в то утро друг был в квартире один. Нет нужды описывать его сердечный припадок, запах корвалола, астматическое дыхание. Когда ему удалось втолковать о возможности метаморфозы, то он воскликнул:

— Ты самый счастливый из людей! О, как я завидую тебе! Быть столом это самое прекрасное на свете! Быть столом и не думать о грудной жабе, о близкой смерти, долгах, неблагодарных детях, старой жене, о всех проблемах человеческой жизни. Друг, научи меня стать столом!

Реставратор усмехнулся. Он не любил людей. Не любил и старого приятеля. Он не хотел мучиться один от своей нелюбви. План его исполнялся. Они разыскали одежду, реставратор оделся, и они вышли на улицу.

Была суббота, улицы заполнены людьми и машинами. На них смотрели открытые двери магазинов, яркие витрины, зазывающие людей, дразнящие их никелем и шелком, полированным деревом и красивыми этикетками. По пути к дому им пришлось преодолеть сплошной человеческий поток, льющийся в двери универмага. Люди втекали туда бурлящей волной, озабоченные, спешащие купить новые вещи, столь необходимые им в этот день. Обратно шел другой поток. Люди несли кастрюли, тугие свертки с одеждой, эстампы, торшеры. Они бережно прижимали к себе эти вещи, предвкушая, как изменится их жизнь от этой покупки.

Приятели улыбнулись. Они презирали людей. Они полагали, что нужно покупать только вечные вещи, лишь то, что уже выдержало испытание временем.

Дома он заставил друга раздеться. Тот, смущаясь, выполнил приказание и, дрожа от холода, встал на четвереньки посреди комнаты. Рыхлое его тело, хрипящее дыхание, слабые руки, обвисший живот вызвали улыбку жалости и презрения. Реставратор налил ему водки, тот выпил, потея и стуча зубами о рюмку. Пришлось выпить еще. Друг то и дело падал животом на пол и засыпал. С уголка рта стекала мутная слюна. Он был просто вдребезги пьян. Метаморфоза не наступала.

Реставратор посмотрел на него, еще раз подумал о несовершенности человека и о своей собственной исключительности и привычно ушел в другое бытие: превратился в стол.

Когда друг протрезвел, то увидел, что в комнате никого нет, а стоит только стол и скалится двуглавыми орлами. Это разозлило его. Он оделся, вымылся на кухне, посидел в кресле, думая о разном.

Вскоре позванивающий хрусталь люстр, плавные повороты фарфоровых пастушек, золоченый багет, шелк обивок, гобелены, тисненая кожа книг сказали ему вслух то, о чем он мечтал эти годы.

Он решил убить стол и присвоить все его вещи.

В чулане с инструментами он нашел плотницкий топор, долго примеривался, замахивался — и со всей силы ударил по полированной поверхности. Красное дерево дало трещину.

Стол видел все это, но у него не было возможности да и желания предотвратить удар. Он ощутил, как тело его разваливается на куски, теряет целостность, как оно раздробляется, рассыпается, расчленяется. Боли не было.

Человек уронил топор и убежал в дальнюю комнату. Ему вдруг представилось, как обломки дерева и осколки превращаются в изрубленного человека, — и ему стало жутко.

Но, успокоившись, он рассудил, что все не так уж и страшно. Давид, тезка знаменитого мастера, звякнул мечом, напольные часы проиграли гавот. Он осторожно заглянул в комнату. Стол лежал разрубленный, изуродованный, ручки от ящиков в виде перевитых полотенец отлетели в сторону. Человек ходил по комнате и ласкал вещи, приручал их к себе.

Рассортировав вещи, он взял с собой то, что мог унести сейчас, за остальными решил приехать завтра. Он совсем не думал о возможном возмездии, трупа не было, а изуродованный стол мог только запутать следствие. В последний раз оглянувшись на комнату, он увидел то, что так не хотел видеть.

Бронза размягчалась на глазах, она приобретала цвет плоти, красное дерево растекалось темной кровью, осколки стола превращались в мертвое тело человека.

Первым желанием было убежать из дома, но потом он рассудил, что оставил слишком много улик, и вернулся с порога, дрожащий, бледный, страдающий одышкой и болью в сердце. Но прикоснуться к останкам так и не смог.

Тогда, в смятении, он выпил прямо из горлышка оставшуюся водку, разделся, встал на четвереньки и попробовал еще раз превратиться в вещь, уйти от ответственности, уйти от людей и человеческих законов.

Чугунный Давид шагнул с постамента, мягко прикоснулся к его склоненной шее игрушечным мечом. Медуза приоткрыла веки, и человек ощутил, как деревенеет его тело, стекленеют глаза и голова наливается свинцом.

Сквозь узкую прорезь он увидел себя отраженным в застекленном шкафу.

На полу стояли часы в пузатом футляре, и тяжелый свинцовый маятник равномерно отбивал секунды.

Возможно, последние.

Загрузка...