Ровно в четверть восьмого, не в половине, как вчера, и не в двадцать минут, как обычно, Борис Митрохин, отжав замок, толкнул плечом дверь своей однокомнатной кооперативной квартиры и бодро выскочил на лестничную площадку. Черта с два! Не тут-то было! Как вчера, как позавчера, как всю эту распроклятую неделю подряд, лязгнув замком, одновременно приоткрылась и выпустила соседа смежная по площадке дверь. «Вот гусь… — в полной растерянности подумал Митрохин. — Да ведь он меня караулит. Ну сейчас добавит он мне бодрости!»
— А я ведь и опять в жилконтору могу! — с ходу начал сосед-смежник. — Что ж, думаешь, управы не найду на тебя да на кобеля твоего, а? То джазом рычал, теперь кобелем гавкаешь? Вот выкинем тебя отсюда вместе с твоей живностью да с музыкой! Сказать тебе, где я работал? Сказать, а? Ишь, вырядился! — с обличающим сарказмом завертел он пальцами перед джинсами и спортивной сумкой Митрохина. — Пижон! Низкопоклонник перед Западом! — Сосед уже закрыл дверь и стоял в середине тупикового конца коридора, загораживая Борису проход к лестнице.
«Ох и сквалыга!.. — тоскливо думал Митрохин, глядя на соседа. — А ведь старик, старикан глубокий… Да неужто он всю жизнь так?»
Сосед топорщил небритый, защетиненный подбородок, а глаза его, устремленные снизу вверх на рослого Митрохина, светились каким-то вдохновенным восторгом. В руке соседа покачивалась драная хозяйственная сумка, из которой торчали бутылочные горла: все бомбы, все фугасы…
И куда он с ними в такую рань?
Борис отвел взгляд от стеклотары.
— Слушай, дед, — начал он, стараясь, чтоб звучало внушительно, — ты мне надоел, понял? Нету у меня никакого кобеля и никогда не было, прекрасно ведь знаешь. Кошка у меня есть, так она не гавкает, хомяк — тем более. И магнитофона, в который раз тебе говорю, у меня нет!
И в жилконторе тебе то же самое втемяшивали…
— Да ты что ж меня тыкаешь-то, а?
— А ты меня что ж?
— Ах ты молокосос!
— Ох, кабы вы молоко пить начали, Прокопий Митрофанович, — съязвил Митрохин, — так вам бы всякие голоса да лай…
— Митрофан Прокопыч! — криком прервал его сосед. — Склеротик! Сам псих! Бабник! Алкоголик!
— Ну хватит! — Митрохин решительно шагнул вперед, слегка сдвинув в сторону Митрофана Прокопыча, обходя того со стороны сумки. — Привет жилконторе!
— И участковому! И участковому привет! — кидаясь вдогонку, закричал сосед. — Ах ты!.. Ну ж ты!..
Борис выскочил из парадного, усмехаясь, покрутил головой. «Ай да сосед! И обижаться-то нельзя на такого старикана. В теперешнем его состоянии», — поправил себя Митрохин. Ну, а в прошлом? Кем он там был, в трудовой своей зрелости, штатской или военной, полный сил и энергии Митрофан Прокопович — ныне алкаш и сквалыга, тяжкое наследие квартирного обмена милой семейной пары? Ну ведь не «секретным же физиком» в самом деле, о чем с недомолвками и намеками поведал он Митрохину, зайдя к тому по-соседски в первый свой послеприездный вечер. Выпили они тогда немного, и впал Митрофан Прокопыч прямо-таки в сатанинскую гордость. Кто, мол, Митрохин против него, Прокопыча? И в таких он, брат, органах работал, что и сейчас не до конца еще рассекречен. Только — шш!.. понял? Если, конечно, неприятностей не хочешь. И в таких он местах жил, что тебе и знать не положено. Где все, такие, как он, «австрофизики» собраны, понял? И черт же дернул тут Митрохина хохотнуть! У-у! Тут и стопка об пол, и дружба всмятку. Вот и до сих пор угомониться не может.
Борис и хмурился, и усмехался, вспоминая тот вечер. Ладно. Жалеть человека нужно, а не злиться. А специальность у него была наверняка тихая, сидячая: бухгалтер, допустим, товаровед, кадровик, может быть. Митрохин шел мимо соседнего девятиэтажного дома, мимо ясельно-детскосадовского комплекса, куда вовсю подводили, подносили и подкатывали разновозрастную ребятню, шел через скверик, через проспект-к станции метро. Три года уже одним маршрутом. Он шел, держа перед собой на ремне спортивную сумку, на ходу поддавая ее коленом. И прекрасным было это июльское утро: свежим, солнечным, ясным. И день был отличный — четверг.
Ох и народу, мама милая! Ох и каша! Во входные проемы станции метро «Академическая» — грудью в спину, носом в затылок-вваливалась спрессованная толпа, а избыток ее нетерпеливым полукружьем топтался на площадке перед входом. Вниз шли три эскалатора, и на них тоже-носом в затылок и бок о бок. На эскалаторе Митрохин вздохнул с облегчением, выпростал из бокового кармана мягкокорочный растрепанный детектив и, не теряя времени, налистал нужную страницу, где как раз «…рука Пьера медленно сжала нагретую за пазухой рукоятку пистолета…». Вот и почитаем. Ну тяни, Пьер, а то, похоже, крышка тебе…
И тут Митрохин услышал встревоженный гомон метрах в пятнадцати ниже, на их же эскалаторе. Гомон, а в нем отдельно различимые отчаянные вскрики: «Бу-бу-бу… — Его же раздавят! (женщина)… — …Гу-гу-гу… пенсионеры эти… гум-гум… — Да остановите же! (женщина)… — Остановят, как же… гум-гум…» От нижних к верхним, как огонь по фитилю, стремительно покатилась информация, передаваемая как при игре в испорченный телефон:
— Да очки это, очки!
— Очки старуха потеряла!
— Старуху в очках затоптали!
— Кричали же «его раздавят!».
— Кого-его?
— Нагнулась, понимаете, за очками, ну и… — Да какая там «скорая»! Бесполезно уже!..
— Черт их носит, пенсионеров! И обязательно им в часы пик надо!
— А если надо? Вот доживите до этих лет…
— За очками в аптеку ехала бабуся… Эх!
В этом дезинформирующем гуде и съезжал Митрохин, взволнованно шаря глазами по толпе внизу, а толпа, замедляя движение и оборачиваясь, создавала клокочущую толчею возле кабины контролера. Поголовно все смотрели на высокую, худощавую, снежно-белую старуху с сумкой под мышкой. Старуха, неудержимо относимая встречным потоком, изо всех своих сил пыталась пробиться назад, к митрохинскому эскалатору. Встав в своей кабине, кричала что-то женщина-контролер.
Вот уже ступени выположились под Борисовыми подошвами, и тут он увидел вдруг какой-то предмет, ну да эти самые очки. Они лежали сбоку, прямо у стальных зубцов решетки, под которые убегала лента эскалатора. Они подпрыгивали, тычась в эти зубцы и отскакивая. Кто-то из впередистоящих нагнулся было схватить, да где там! эскалатор шел с максимальной разгрузочной скоростью часа пик. Вот сейчас и Митрохина пронесет мимо… Борис стремительно присел, резко качнулся вправо и так, на корточках, перепрыгивая с эскалатора на решетку, в последний миг успел уцепить эти очки пальцами. Кто-то в толпе подхватил его под локоть, рывком помог встать, кто-то чертыхнулся, кто-то хлопнул по спине: молодец, мол.
— Все в порядке, бабуся! У меня очки! — прокричал Митрохин, вскинув вверх руку с очками. — Где вы там, бабуся? — А вот она где. Не рвется уже против течения, а стоит чуть в стороне от основного потока, прижав свою сумку к груди, к сердцу. Ах, бедолага… Митрохин пробрался к ней, издалека показывая очки. — Вот они. Здесь!
Старуха вырвала очки из митрохинской руки, судорожно прижала их к щеке, всхлипнула.
— Сонечкин лорнет, — полушепотом произнесла она, единственная оставшаяся Сонечкина вещь. И чуть было… Ах, я вам так благодарна, молодой человек, так благодарна! — Она доверительно коснулась рукава митрохинской куртки. Вы не представляете, что значит для меня эта вещь… И его могли раздавить! — вновь проникаясь пережитым ужасом, вскричала старуха. Она взяла странные эти очки за единственную дужку. Странная оптика в затейливой оправе. Действительно, лорнет… надо же… «Двойной лорнет, сносясь, наводит…» — вспомнилось Борису что-то школьное, давнее. Кто ж это наводил, а? А сейчас-то откуда она их выкопала?
Старуха навела лорнет на Митрохина.
— Целы! — радостно вскричала она. — Стекла целы! Ах, дорогой вы мой, как я вам благодарна!
Митрохин смутился: ну уж… Старуха сложила лорнет, выпростала из-под мышки сумку. Ох и сумка! Что-то рыже-черное, старое, вытертое донельзя, с каким-то металлическим вензелем сбоку. «Ридикюль», — почему-то подумал Митрохин. Старуха, щелкнув замком, открыла этот самый ридикюль и бережно опустила в него лорнет. Борис успел увидеть внутри какой-то кулек и корешок массивной, с золотым тиснением, книги. Защелкнув замок и вернув ридикюль под мышку, старуха свободной рукой подхватила под руку засмущавшегося Бориса.
— Давайте-ка, юноша, постоим немного. Я все еще не могу прийти в себя. Прямо сердце зашлось! Единственная вещь, оставшаяся мне от Сонечки Мурановой — самого верного моего друга. Вы не торопитесь, юноша?
— Ну ясно… конечно же, — забормотал почти тридцатилетний Митрохин, — я сегодня вообще, раньше времени еду.
— Ну и чудесно! — обрадовалась собеседница. — А вот тут и народу поменьше, вставайте-ка к колонне. Татьяна Антоновна, — представилась она неожиданно церемонно.
— Борис, — ответно представился Митрохин.
— Очень красивое имя, — улыбнулась Татьяна Антоновна. Была она одета в серую вязаную, очень старую кофту, кое-где аккуратно заштопанную, в длинную черную юбку. На ногах ее были простецкие туфли, тоже не вчера купленные. А эта блузка с тщательно отглаженным воротничком… Где она такую откопала? Мгновенная жалость царапнула Борисово сердце, он отвел глаза.
— Чепуха все это, милый юноша, — перехватив его взгляд, безмятежно сказала Татьяна Антоновна. — А я, дура старая, почитать вздумала на эскалаторе. А тут кто-то возьми да и толкни меня под руку, не намеренно, конечно. Ужас! Я — в крик, и все вокруг — в крик, и так и сяк меня костерят: сидели бы, мол, дома по утрам белые панамки, одуванчики божьи, мол, неймется им в часы пик в транспорт лезть, под ногами путаться! — Старуха беззлобно рассмеялась. — В общем-то правы они, конечно. Но мне сегодня обязательно надо побывать у Сонечки, и именно с утра: вечером я уезжаю. Кто знает, суждено ли вернуться? Она похоронена на Смоленском, — пояснила Татьяна Антонина, — дружочек мой бесценный. Сколько вместе прожито-пережито… А теперь, Боря, давайте-ка садиться. Только, бога ради, не вздумайте занимать для меня место. Встанем в уголок, поговорим, ладно?
Они вошли в мгновенно наполнившийся вагон, протиснулись в угол.
— Вы где выходите, Боря? — спросила Татьяна Антоновна. — На Невском? Чудесно! И у меня там пересадка. А кстати, Боренька, простите за любопытство, кто вы по профессии?
— Инженер-конструктор.
— И это интересно? Это, если не секрет, не связано с космосом?
— Какой там космос, — ухмехнулся Митрохин, — обычный инженеришка. Работаю в НИИ «Бытпроммаш». Бытовые и промышленные машины, — пояснил он. — Полотеры, пылесосы, прочая такая ерунда, автоматы всякие.
— Да, конечно, малоромантичная работа, — с легкостью, так что Митрохин даже несколько обиделся, согласилась старушка. — Хотя и в этой области есть, наверное, простор для взлета мысли, — тут же поправилась она.
— М-мда… — неопределенно промямлил Борис. — «Лесная» уже, — качнул он головой в сторону замелькавшего зеленого пластика станции.
— Угу, — улыбнулась собеседница, — А вы случайно не пишете, Боря?
— Что вы? — искренне изумился тот. — С какой стати?
— А музыка? Живопись? Какая-нибудь иная область искусства?
— Да нет, и не баловался даже никогда.
Старушка слегка вздохнула с непонятным для Митрохина сожалением.
— Татьяна Антоновна, — решился-таки спросить Митрохин, — а что, разве этот лорнет такая уж удобная штука?
— Ах, конечно же нет, Боря, — оживилась старушка, — и в обычные дни я пользуюсь очками, как все нормальные люди. А лорнет я беру только тогда, когда езжу к Сонечке. Это уже традиция, так же как и Диккенс, которого я читаю там. Вы знаете, Боренька, ведь от других моих близких — ни могил, ни писем, ни фотографий не осталось. Ничего. А ваши родители живы, Боря?
— Нет, — коротко ответил Митрохин, — у меня только сестра в Севастополе.
…Так они стояли и разговаривали в углу, а когда вагон, сбиваясь с ровного хода, дергался и раскачивался, Митрохин придерживал старушку под локоть, а та благодарно улыбалась и кивала. На Невском толпа вынесла их из вагона и мгновенно схлынула: кому на пересадку, кому на выход. Пора было расставаться.
— Еще раз — огромное вам спасибо, Боренька. Славный вы человек. И знаете, у вас на переносице оспинка, как у моего старшего, у Стасика. Он погиб. Волховский фронт… — Татьяна Антоновна судорожно передохнула. — Вот, ради бога, не побрезгуйте. — Она полезла в свой ридикюль, достала кулек и протянула его Митрохину.
В кульке было несколько коричнево-бурых комков с терпким, странным, удивительно приятным запахом. — Возьмите, возьмите, юноша. Это конфеты собственного моего изготовления. Берите одну. Больше я не предлагаю, да больше, пожалуй, и нельзя. Тут добавлено немного сока некоторых растений. Я ведь когда-то увлекалась ботаникой. Вы никогда не задумывались, Боря, какая сила движет одуванчиком, пробивающим головою асфальт? Впрочем, это неважно. Берите же, Боренька!
— Спасибо, Татьяна Антоновна! — Митрохин, чтоб, не дай бог, не обидеть старуху недоверием к ее самодельным сластям, вытянул из кулька один комок, сунул в рот. До чего же странный вкус… До чего ж замечательный вкус!..
— Ешьте, ешьте, — как-то торжественно проговорила Татьяна Антоновна, вы достойны, я уверена.
— До чего же вкусно! — проглотив сладкую слюну, проговорил Митрохин. — А вы?
— А мне это уже ни к чему, милый юноша, — улыбнулась старая женщина. День взлета… Нет, это я не для себя делаю, — загадочно проговорила она, убирая кулек в ридикюль. — Ну, мне пора. Прощайте, Боря. Да будет этот день памятным для вас. — Она протянула Митрохину руку, и пожатие ее было неожиданно крепким и энергичным. — И все-таки жаль, Боря, что вы — не человек искусства. Ах, какая бы тут открылась возможность! Но это уже старческое брюзжание. Прощайте же.
Татьяна Антоновна еще раз тряхнула Борисову руку и, ни разу не оглянувшись, пошла к пересадочному эскалатору. Митрохин смотрел ей вслед: белоснежные волосы, прямая спина, статная поступь. Еще раз мелькнула белая голова, и навсегда исчезла из Борисовой жизни эта старуха с ридикюлем, лорнетом и кульком удивительных самодельных конфет….Седая, гордая, в заштопанной этой кофте, в туфлях этих детских…
Ох, бабуля… Ох, старухи, тебе, одинокой, подобные… Седые русские интеллигентки на последнем отрезке жизни, на самых ее предфинишных полосах… Бывшие Машеньки, Сонечки, Шурочки, бывшие девочки из многолюдных, дружных трудовых семей, бывшие гимназистки, курсистки, учительницы, фельдшерицы. Бывшие, бывшие… Бывшие хохотушки и недотроги, бывшие спорщицы и певуньи, бывшие красавицы, бывшие любимые, бывшие жены… Бывшие, бывшие… Все минуло, все кануло в прошлое: и люди те, и то время, ее время, ее люди. А в этом вот времени, в нынешнем, она уже не жена, не возлюбленная, не мать, не защитница, не наставница, и не живой она нерв в этом времени, а заноза… В старость, в старость как в воду, все глубже и глубже, пока не зальет она последнего твоего вздоха. Старость — как отступление, как сдача позиций — одной за другой, до самой последней позиции, до края, до шага в пустоту… А если нет даже писем, даже фотографий, даже могил на земле? Если навсегда — только соседи, только чужая жизнь? Если осталась только память, вместившая все, что было с нею, с ее страной в то время — прекрасное и страшное, неповторимое, единственное? Только память и мужество жить.
Вот так, или примерно так, сумбурно и взволнованно, думал Борис Митрохин, пока эскалатор выносил его на поверхность. Теперь ему оставался последний, троллейбусный этап рабочего пути — пять остановок. Эх, а троллейбус-то уже отходит! Не успеть… А вдруг? Митрохин помчался к остановке с какой-то необычной для себя ловкостью, стремительно проскакивая меж прохожими и умудрившись не сбить и не толкнуть ни одного человека. Сейчас захлопнется! Ну еще чуть… Давай! В мощном последнем затяжном прыжке, с ходу, Митрохин влетел в тронувшийся троллейбус и привалился спиной к тотчас же захлопнувшейся двери. Вся задняя площадка принялась рассматривать прыгуна.
— Ну ты, друг, даешь! — одобрительно пробасил стоявший у заднего окна черно-лохматый дядя. — Я думал, ни в жисть не успеешь. От алиментов, что ли, спасаешься?
— От них, проклятых! — засмеявшись со всеми пассажирами, подтвердил Митрохин. — От самой Охты бегу!
— Ну, считай, что спасся, коллега, — забасил лохмач. — Лезь сюда. Что, мужики, не выдадим спортсмена?
Митрохин сквозь развеселившуюся толпу с удовольствием протискался к лохмачу, встал рядом. Все пять остановок проболтали они с этим дядей, представившимся Митрохину художником-декоратором. Потом, в настроении самом веселом, Митрохин выскочил из троллейбуса, помахал на прощание едущему дальше алиментщику-декоратору, а тот помахал в ответ.