Артур Мейчен «Сокровенный свет»

1

Осенним вечером, когда бледно-голубая дымка скрыла уродство Лондона и его длинные, широко раскинувшиеся проспекты обрели красоту, мистер Чарльз Солсбери неторопливо спускался по Руперт-стрит, постепенно приближаясь к своему любимому ресторанчику. Он смотрел себе под ноги, пристально изучая мостовую, и уже почти добрался до узкой двери ресторана, когда на него налетел человек, подоспевший с другого конца улицы.

— Простите, — сказал мистер Солсбери, — я задумался и не смотрел по сторонам. Черт, да это же Дайсон!

— Совершенно верно. Как твои дела, Чарльз?

— Все в порядке. Но ты-то где пропадал? Я тебя, кажется, уже лет пять не видел.

— Да нет, поменьше. Помнишь, ты как-то навещал меня на Шарлотт-стрит — дела мои в то время шли совсем плохо?

— О да. Ты еще жаловался тогда, что задолжал хозяйке за пять недель и тебе пришлось по дешевке продать часы.

— У тебя замечательная память, милый Чарльз. Я переживал тогда действительно тяжелые времена. Но, что интересно, вскоре после твоего визита дела пошли еще хуже. Один мой приятель назвал мои попытки выкарабкаться «дохлым номером». Честно говоря, я не люблю жаргон, но точнее не скажешь... Однако нам стоит войти в эту дверь: мы загородили дорогу людям, которые тоже хотят пообедать — вполне извинительная человечес­кая слабость, не правда ли, Чарльз?

— Конечно, конечно, зайдем. Я как раз размыш­лял, не занят ли столик в углу — знаешь, там, где кресло с замшевой обивкой.

— Прекрасно знаю этот столик — он не занят. Так вот, как я уже говорил, дела мои пошли еще хуже.

— И что же ты предпринял? — спросил Солсбери, усевшись за стол; он пристроил свою шляпу и уже с предвкушением рассматривал меню.

— Что я предпринял? Сел и хорошенько подумал. Я получил прекрасное классическое образование, но не имел ни малейшей склонности к бизнесу любого рода. С таким капиталом мне предстояло выйти в мир... Представляешь, есть люди, которым не нравятся оливки. Жалкие дураки! Я часто думаю, Солсбери, что, пожалуй, мог бы написать гениальные стихи, будь у меня оливки и бутылка красного вина. Давай закажем кьянти — может быть, оно здесь и не слишком хорошее, но зато бутыль, в которой его подают, просто бесподобна.

— В этом ресторане хорошее кьянти. Можно заказать большую бутылку.

— Отлично. Итак, я обдумал свое безвыходное положение и решил избрать карьеру писателя.

— Правда? Вот уж действительно оригинальное решение. Однако у тебя вполне преуспевающий вид.

— Однако! Какое пренебрежение к благородной профессии. Похоже, Солсбери, ты не способен понять величия художника. Представь себе, я сижу за рабочим столом — ты вполне мог бы застать меня в этой позе, если бы потрудился зайти, — передо мной чернила и ручка, вокруг — пустота, а несколько часов спустя из ничего может появиться на свет творение!

— Совершенно согласен — я имел в виду, что литература — занятие неблагодарное.

— Ошибаешься, она всегда воздает за труды. К тому же вскоре после твоего визита я унаследовал небольшую ренту. Умер мой дядя, который перед смертью почему-то решил проявить щедрость.

— Ах, вот как. По-видимому, это было очень кстати.

— О да, весьма кстати. Должен заметить, что я воспринял это неожиданное наследство как своего рода стипендию для продолжения моих изысканий. Я только что отрекомендовался писателем, но, возможно, точнее было бы назвать меня исследователем. Право, Дайсон, ты действительно изменился за эти несколько лет. Я всегда считал тебя ленивым бездельником, бесцельно шатающимся по городу, одним из тех, кто с мая по июль проводит время, фланируя по тенистой стороне Пиккадилли.

— Верно. Я находился тогда в процессе становления, хотя и не осознавал этого. Ты же знаешь, мой отец был беден и не мог отправить меня в университет. Пребывая в невежестве, я злился, что так и не завершил своего образования. Заблуждения юности, Солсбери, не более того, моим университетом стала Пиккадилли. Именно там я начал изучать великую науку, которой предан и ныне.

— Какую науку ты имеешь в виду?

— Тайну огромного города, физиологию Лондона; и буквально, и метафизически это величайшая тема для размышлений, какая только может занимать человеческий разум... Что за бесподобное рагу — достойный конец для фазана!.. И все же — мысль о грандиозности и сложности Лондона иногда подавляет меня. Париж можно понять, если не пожалеть времени, но Лондон навсегда остается тайной. В Париже можно точно сказать: «Здесь живут актрисы, здесь — богема, а здесь — Rates[1]»; но в Лондоне все иначе. Ты назовешь какую-нибудь улицу обиталищем прачек — и будешь вполне прав, но при этом где-нибудь на втором этаже одного из домов найдется человек, изучающий исторические корни халдеев, а в мансарде напротив — всеми забытый, умирающий художник.

— Да, Дайсон, ты не изменился — и никогда не изменишься, — заметил Солсбери, смакуя кьянти. — Как всегда, тебя уносит на крыльях воображения: загадка Лондона существует только в твоих грезах. На мой взгляд, это обычный, скучный город! Здесь даже не бывает по-настоящему артистичных преступлений, которыми изобилует Париж.

— Налей мне еще немного вина. Спасибо. Ошибаешься, дорогой, очень даже ошибаешься. По части преступлений Лондону стыдиться нечего. Агамемнонов у нас достаточно — не хватает Гомера. Как говорится, carent quia vate sacro[2].

— Я помню эту цитату. Правда, мне не совсем понятно, к чему ты клонишь.

— Попросту говоря, в Лондоне нет ни одного писателя, который специализировался бы на такого рода вещах. Наши репортеры — глупцы, своим рассказом они способны испортить любую историю. Их представление о страхе, о том, что вызывает в человеке ужас, просто смехотворно. Этих писак интересует только кровь, вульгарная ярко-красная кровь, и когда им удается ее заполучить, они накладывают ее жирными мазками и думают, что вышла впечатляющая статья. Убожество да и только! К сожалению, именно самое заурядное, жестокое убийство и привлекает их, получая, как правило, наиболее подробное освещение. Слышал ли ты когда-нибудь о «Харлесденском деле»?

— Нет, во всяком случае, я ничего не припоминаю.

— В том-то и суть. А ведь это чрезвычайно занятная история. Я расскажу ее, пока мы будем пить кофе. Как ты знаешь — хотя, возможно, и не знаешь, — Харлесден расположен на окраине Лондона, но представляет собой нечто совсем иное, чем старые, густо заселенные пригороды вроде Норвуда или Хэмпстеда. Он отличается от них так же разительно, как сами эти два пригорода отличаются друг от друга. В Хэмпстеде внушительных размеров здание в китайском стиле с прилегающими к нему тремя акрами земли благополучно соседствует с маленькими домиками из сосновых досок, причем такая эклектика стала считаться в последнее время признаком артистичности; в Норвуде обосновались преуспевающие буржуа, привлеченные перспективой жить «рядом с Дворцом»[3], соседство с которым уже через полгода начинает тяготить их; но Харлесден ничем не примечателен. Это совсем новый пригород, еще не успевший обзавестись характерными особенностями. Ряды красных домов, ряды белых домов, нежно-зеленые жалюзи на окнах, вычищенные дорожки перед входами, маленькие задние дворики, именуемые садами, несколько убогих магазинчиков — и вот, едва ты решил, что запомнил физиономию этого места, как она вдруг расплывается перед твоими глазами и исчезает.

— Какого черта ты хочешь этим сказать? Можно подумать, что дома рушатся, стоит только на них взглянуть!

— Ну, не совсем так. Исчезает целостность Харлесдена. Улица сворачивает и превращается в заброшенную тропинку, дома трансформируются в вязы, а задворки — в цветущие луга. Один шаг — и ты попадаешь из города в деревню; нет той постепенности перехода, как в маленьких провинциальных городках, где зеленые лужайки и большие сады, заставляя дома слегка расступиться, плавно изменяют окружающий ландшафт; в Харлесдене ты словно переступаешь невидимую границу и попадаешь в другой мир. Люди, живущие в этом пригороде, по-моему, в основном работают в Сити. Я видел несколько раз переполненные омнибусы, следующие в ту сторону. И все же даже посреди полуночной пустыни человек чувствует себя менее одиноким, чем ясным днем в Харлесдене. Будто попал в город мертвых: раскаленные улицы пусты, и даже мысль, что это тоже часть Лондона, никак не укладывается в голове. И вот, год или два назад, жил в тех местах некий врач, украсивший красной лампой и медной табличкой свой дом в самом конце одной из этих чистеньких улиц, где сразу за домом начинались уходившие на север поля. Не знаю, почему он выбрал такое глухое место — быть может, доктор, назовем его, скажем, Блэк, был прозорлив и строил расчет на будущее. Как потом выяснилось, родственники давно потеряли его из виду, не знали, что он стал врачом, и тем более не имели представления о том, где он живет. Итак, доктор Блэк поселился в Харлесдене, приобрел кое-какую практику и тихо жил в этом пригороде Лондона вместе со своей красавицей-женой. Летними вечерами супруги Блэк отправлялись вдвоем на прогулку, и люди, видевшие их, утверждали, что они производили впечатление очень любящей пары. Прогулки продолжались всю осень, затем прекратились, и неудивительно: когда сильно похолодало и начало рано темнеть, поля возле Харлесдена утратили свою привлекательность. В течение всей зимы никто не видел миссис Блэк, на вопросы пациентов доктор Блэк неизменно отвечал, что «она плохо себя чувствует, однако к весне, несомненно, поправится». Но наступила весна, за ней лето, а миссис Блэк так и не появилась; люди потихоньку начали сплетничать, и все более странные вещи можно было услышать во время «вечерних чаепитий», которые, как вы, наверное, знаете, являются единственным развлечением в такого рода пригородах. Все чаще доктор Блэк стал замечать на себе косые взгляды, а его и так не слишком обширная практика почти свелась к нулю. Вскоре соседи пришли к выводу, что доктор каким-то образом избавился от своей жены, что миссис Блэк мертва. Но это оказалось не так; в июне жители окрестных домов вновь смогли увидеть миссис Блэк. Было воскресенье, один из редких солнечных дней, какими порой балует нас английский климат; лондонцы устремились в поля — на север, на юг, на запад и на восток — вдыхать ароматы цветущего боярышника и наслаждаться красотой диких роз, образующих живые изгороди. Я тоже спозаранку отправился в путь и после долгой прогулки собирался уже вернуться домой, но каким-то образом забрел в этот самый Харлесден. Точности ради должен заметить, что я выпил стакан пива в довольно преуспевающем заведении под названием «Генерал Гордон» и какое-то время бесцельно бродил неподалеку, пока не увидел удивительно соблазнительный пролом в живой изгороди. Я решил обследовать открывшиеся моему взору луга. Мягкая трава необычайно приятна для ног после жуткого пригородного гравия, и я просто блаженно ходил по лугу, но затем нашел скамейку и решил посидеть и выкурить трубку. Я достал кисет и глянул в сторону домов — и тут, Чарльз, у меня перехватило горло и зубы начали выбивать дробь, я так сильно согнул трость, которую привык брать с собой на прогулки, что она переломилась надвое. Казалось, мощный электрический заряд пронзил мой позвоночник, и какое-то время — по-видимому, короткое, хотя мне представлялось, что прошла целая вечность, — я пытался понять, что же произошло. Наконец я осознал, отчего содрогнулось мое сердце и кости съежились, словно в предсмертной агонии. Подняв глаза, я уперся взглядом в последний по этой улице Харлесдена дом, в верхнем окне которого на краткий миг показалось лицо. Лицо женщины — но в нем не было ничего человеческого. Все мы, Солсбери, не раз слышали в церкви — в нашей трезвомыслящей англиканской церкви — о неутолимой страсти и неугасимом огне, но, думаю, мало кто из нас понимает, что на самом деле означают эти слова. Надеюсь, тебе никогда не придется пережить того, что довелось мне, когда я увидел в окне это лицо; представь: надо мной — летнее синее небо, теплый ветерок овевает меня свежим дуновением, и вдруг... Я понял, что случайно проник взглядом в иной мир, заглянул в окно заурядного современного домика — и увидел разверстую пасть преисподней. Первый шок прошел, но еще раза два мне казалось, что я вот-вот упаду в обморок: ледяной пот струился по моему лицу, и я с трудом ловил ртом воздух, как если бы тонул. Наконец мне удалось встать и подойти к дому: у парадной двери красовалась медная табличка — «Доктор Блэк». Было ли то провидение или просто мое везение, но как раз в этот момент дверь отворилась и по ступенькам крыльца спустился какой-то человек — я не сомневался, что это и есть доктор Блэк собственной персоной. Типичный лондонец: длинный, тощий, бледный, с поблекшими черными усиками. Проходя мимо меня, доктор бросил в мою сторону лишь тот рассеянный взгляд, которым обычно обмениваются случайные прохожие, но я почувствовал, что с этим человеком сталкиваться опасно. Как ты понимаешь, я отправился восвояси весьма озадаченный и потрясенный увиденным... Позже я еще раз посетил заведение под названием «Генерал Гордон» и постарался собрать все местные сплетни о докторе Блэке и его жене. Я не распространялся о том, что видел в окне женское лицо, но мне рассказали о прекрасных золотых волосах миссис Блэк, неизменно вызывавших всеобщий восторг, и я понял: то, что недавно привело меня в такой ужас, было ничем иным, как копной золотых волос, подобных сияющему ореолу вокруг лица сатира. Все это изрядно меня растревожило, и, вернувшись домой, я попытался уговорить себя, что все происшедшее — обман зрения, но, увы, — без толку. Я знал совершенно точно: все, о чем я тебе только что рассказал, мне не пригрезилось, я действительно видел это, видел лицо миссис Блэк. И потом — все эти местные сплетни, подозрения в убийстве; хоть я и знал, что они неверны, но меня не покидала твердая уверенность, что в ярко-красном доме на углу Девон-роуд происходит что-то ужасное: как же из этих двух несовпадающих предпосылок выстроить сколько-нибудь разумную теорию? Так я оказался причастным к миру тайны, я ломал себе голову над этой загадкой, посвящал все свободные минуты попыткам собрать воедино нити своих размышлений, но мне так и не удалось хоть на шаг приблизиться к какому-нибудь разумному решению, и, пока утекали летние дни, эта загадка все больше покрывалась туманом, превращалась в какой-то расплывчатый и смутный ужас, словно ночной кошмар, приснившийся месяц назад. И вскоре эта история померкла бы где-то в глубинах моего сознания — вовсе забыть ее я бы не смог, потому что такое не забывается, — но однажды утром, просматривая газеты, я заметил небольшую колонку, набранную мелким шрифтом. Заголовок, который привлек мое внимание, гласил: «Харлесденское дело», и я сразу понял, о чем сейчас прочту. Миссис Блэк мертва. Доктор Блэк вызвал другого врача, чтобы засвидетельствовать смерть жены, но тот что-то заподозрил, в результате чего началось расследование и было произведено вскрытие. И что же обнаружили? Вот это-то и озадачило меня: должен признаться, такого я вовсе не мог ожидать. Оба врача, которые производили вскрытие, пришли к выводу, что никаких следов преступления нет, даже с помощью самых изощренных тестов и всевозможных новейших реактивов не удалось обнаружить ни малейшего присутствия яда. По мнению патологоанатомов, смерть была вызвана странной и очень любопытной, с научной точки зрения, формой воспаления мозга. Ткани мозга и молекулы серого вещества претерпели целый ряд самых необычных изменений; младший из врачей, производивших вскрытие, считавшийся специалистом по заболеваниям мозга, объявляя свое заключение, произнес несколько фраз, которые уже тогда поразили меня, хотя я еще не мог осознать их подлинного смысла. Он сказал: «В самом начале нашего исследования я был крайне удивлен, обнаружив симптомы и явления, совершенно мне неизвестные, несмотря на мой довольно большой опыт в этой области. Сейчас нет нужды подробно их описывать, замечу лишь одно: в процессе исследования мне была трудно заставить себя поверить в то, что передо мной мозг человека». Это необычное заявление вызвало некоторое замешательство, и следователь спросил врача, не означают ли его слова, что исследуемый мозг напоминал мозг животного. «Нет, — возразил доктор, — здесь другое. Некоторые признаки действительно напоминали мозг животного, но другие — и это кажется мне гораздо более странным — выявляли нервную организацию совершенно иного типа, чуждую как человеку, так и животным». Все это звучало довольно странно, тем не менее суд без колебаний вынес вердикт, подтверждающий, что смерть носила естественный характер, публика потеряла интерес к происходящему, и дело было закрыто. Но когда я прочел отчет этого врача, мне захотелось узнать о «Харлесденском деле» как можно больше, и я решился начать то, что представлялось мне увлекательным расследованием. Пришлось преодолеть немало препятствий, но в результате удалось отчасти добиться успеха, однако... Почему-то за разговором, дорогой Чарльз, всегда забываешь о времени. Знаешь ли ты, что мы просидели здесь уже: около четырех часов? Официанты явно косятся на нас. Давай попросим счет и уйдем отсюда.

В молчании они вышли из ресторана и некоторое время стояли под порывами холодного ветра, созерцая суету Ковентри-стрит, прислушиваясь к звонкам кэбов и воплям разносчиков газет, различая иногда за этим шумом далекий, глухой, неумолчный рокот Лондона.

— Не правда ли, удивительная история? — наконец нарушил молчание Дайсон. — Что ты об этом думаешь?

— Друг мой, я же еще не слышал конца твоей истории, так что лучше мне пока воздержаться от каких бы то ни было суждений. Когда же ты собираешься завершить свой рассказ?

— Приходи ко мне как-нибудь вечером — скажем в четверг. Вот мой адрес. Доброй ночи; мне надо в Стрэнд.

Дайсон остановил проезжавший мимо кэб, а Солсбери повернул на север и отправился домой пешком.


2

Уже по тем немногим репликам, которые мистер Солсбери соизволил произнести в течение вечера, можно понять, что сей молодой джентльмен отличался непоколебимым здравомыслием, пасующим перед лицом таинственного и необъяснимого, и врожденным неприятием парадоксов. За обедом Солсбери почти все время молчал, тогда как на него обрушился поток неправдоподобных и странных событий, собранных и изложен­ных человеком, только что исчезнувшим в недрах Сохо, человеком, вся жизнь которого как раз и состояла из всевозмож­ных тайн и лихо закрученных сюжетов; и теперь, когда Чарльз Солсбери пересекал Шефтсбери-авеню, направляясь к скромному кварталу по соседству с Оксфорд-стрит, он ощутил сильную усталость, несмотря на то что все уже осталось позади. По дороге он размышлял о будущем Дайсона, не имеющего надежных родственников, возложившего все свои упования на литературу: что ждет этого талантливого и утонченного человека — пара фанерных щитов с рекламой сандвичей на груди и спине или флажок стрелочника? Поглощенный этими мыслями, Солсбери в то же время восхищался своеобразным талантом Дайсона, сумевшего превратить лицо больной женщины и банальное воспаление мозга в набросок романа, и, пробираясь по тускло освещенным улицам, он почти не замечал ни резких порывов ветра, со злобным завыванием караулившего его за каждым поворотом и взметавшего над тротуаром мелкий мусор, ни черных туч, собравшихся вокруг изжелта-бледной луны. Даже первые капли зарождавшегося дождя, упавшие ему на лицо, не отвлекли его от размышлений, и только когда разразился настоящий ливень и ветер яростно погнал вниз по улице потоки воды, Солсбери стал осматриваться в поисках какого-нибудь укрытия. Дождь, усиленный ветром, обрушился на город словно ураган, со свистом разрывая воздух и разбиваясь о камни мостовой, потоки воды переполнили канавы и начали собираться в огромные лужи вокруг засоренных водостоков. Несколько зазевавшихся прохожих, которые, по всей видимости, просто прогуливались по улице, нежели шли куда-то конкретно, разбежались, словно перепуганные кролики, и попрятались, и сколько Солсбери ни свистел, в надежде остановить кэб, ни один из них так и не явился на выручку. Солсбери огляделся, пытаясь определить, далеко ли он находится от своего надежного пристанища на Оксфорд-стрит, но увидел, что, размышляя, отклонился от привычного пути и попал в совершенно незнакомую глухую местность, где, кажется, не имелось даже кабачка, в котором за умеренную плату в два пенни можно было бы найти прибежище. Редкие фонари на улице располагались далеко друг от друга, слабый свет керосиновых ламп с трудом пробивался сквозь закопченные стекла, и в этом дрожа­щем и мерцающем свете старые мрачные дома по обеим сторонам улицы показались Солсбери пустыми и призрачными. Он торопливо пошел прочь, прижимаясь к стенам домов в надежде хоть немного защититься от дождя и машинально читая почти стертые временем, потускневшие имена на медных дверных табличках под бесчисленными звонками и дверными молотками; иногда фасад того или иного дома украшало пышно отделанное крыльцо с резным навесом, почерневшим за полстолетия. Ливень становился все яростнее, Солсбери уже насквозь промок и безнадежно загубил свою новую шляпу, а до Оксфорд-стрит было по-прежнему далеко, поэтому он испытал чувство глубочайшего облегчения, заметив впереди темный свод арки, сулившей ему убежище если не от ветра, то хотя бы от дождя. Солсбери нашел сухой уголок и огляделся: он попал в узкий проход, над его головой возвышался дом, позади открывалась дорожка в неизвестное. Какое-то время он постоял там, тщетно пытаясь хоть чуть-чуть отжать одежду и прислушиваясь, не проезжает ли мимо кэб, как вдруг его внимание привлек непонятный шум, доносившийся сзади, — шум явно приближался, становясь все громче и отчетливей. Вскоре Солсбери уже мог различить пронзительный и хриплый женский голос, выкрикивавший угрозы с такой силой, что даже камни откликались эхом, повторяя интонации голоса; время от времени что-то в ответ бурчал мужчина, не то возражая, не то успокаивая. Не будучи романтиком, Солсбери тем не менее любил наблюдать уличные сцены и особенно пьяные ссоры, поэтому сейчас он приготовился слушать с рассеянным вниманием завсегдатая оперы. К его разочарованию, ссора быстро прекратилась, и теперь Солсбери различал только нервные шаги женщины и неуверенную походку мужчины — незнакомцы по-прежнему приближались к нему. Скрытый тенью стены, он наблюдал за ними: мужчина, несомненно, был пьян и прилагал массу усилий, чтобы избежать постоянных столкновений со стенами, что придавало ему сходство с парусником, плывущим против ветра. Женщина неподвижно глядела прямо перед собой, слезы струились по ее щекам — и вдруг, как раз когда эти двое проходили мимо Солсбери, угасшее было пламя ссоры вспыхнуло вновь, и женщина, обернувшись к своему спутнику, разразилась потоком проклятий и брани.

— Подлец, низкий трус, подонок, — вопила она, выплеснув перед этим все непристойные ругательства, — ты что, думаешь, я так и буду вкалывать на тебя всю жизнь, точно рабыня, пока ты таскаешься за этой девкой с Грин-стрит и пропиваешь каждый пенни, который у тебя появляется?! Ошибаешься, Сэм, — можешь не сомневаться, больше я терпеть не собираюсь. Черт бы тебя побрал, грязный вор, я порываю с тобой – с тобой и с твоим хозяином, так и передай ему, и можете сколько хотите заниматься своими делишками, надеюсь, они доведут вас до беды.

Женщина рванула лиф своего платья, извлекла нечто, похожее на листок бумаги, смяла его и отбросила в сторону. Бумажный комочек упал у ног Солсбери. Женщина выбежала на улицу и скрылась в темноте, мужчина, качаясь из стороны в сторону, последовал за своей спутницей, что-то неразборчиво и смущенно бормоча. Солсбери еще какое-то время наблюдал за ним: мужчина медленно шел по тротуару, то и дело останавливаясь, раскачиваясь в нерешительности, и наконец, словно выбрав новое направление, отваживался сделать еще несколько шагов. Небо прояснилось, только редкие облака кружили теперь вокруг луны. Ее ясный белый свет периодически мерк, поглощенный проплывавшими облаками, но затем прорывался вновь, и как раз в ту минуту, когда прозрачные белые лучи заглянули в узкий проход, Солсбери, обернувшись, заметил скомканную бумажку, выброшенную разгневанной женщиной. Крайне заинтригованный, он подобрал бумажный комочек, спрятал его в карман и вновь отправился в путь.


3

Чарльз Солсбери был человеком привычки. Когда он пришел домой, до костей промокший, в прилипшей к телу сырой одежде, в шляпе, загубленной отвратительными влажными пятнами, единственной его мыслью было опасение по поводу собственного здоровья, о котором он всегда прилежно заботился. Поэтому, сняв мокрую одежду и облачившись в теплый халат, он первым делом подогрел себе джин с водой; Солсбери считал это целебное питье потогонным средством и готовил его на спиртовке — одном из немногих предметов роскоши, которые позволяют себе современные отшельники. Раскуривая между делом трубочку, он благополучно привел в порядок свои смятенные мысли и чувства и, выпив горячего джина, улегся в постель, с облегчением забыв о недавнем приключении в темном проулке и о безумных фантазиях Дайсона, ставших весьма своеобразной приправой к обеду. Солсбери сохранял блаженную пустоту в мыслях и за завтраком на следующее утро, ибо приучил себя за едой ни о чем не думать, но когда тарелка и чашка опустели и он принялся было раскуривать первую утреннюю трубку, как-то само собой всплыло в памяти воспоминание о подобранном накануне клочке бумаги, — Солсбери стал лихорадочно рыться в карманах все еще сырого пальто. Он не помнил, в какой из карманов засунул бумажку, и, пока обшаривал один карман за другим, его томило предчувствие, что записка так и не найдется, хотя даже ради спасения своей жизни он не смог бы объяснить, зачем ему так уж понадобился этот пустячный обрывок. И все же, нащупав во внутреннем кармане скомканный бумажный шарик, Солсбери вздохнул с облегчением, осторожно извлек его и положил на маленький столик возле своего кресла так бережно, словно то была редкая драгоценность. Несколько минут он сидел неподвижно, попыхивая трубкой и глядя на свою находку: странное желание швырнуть эту бумажку в огонь и забыть о ней боролось с не менее странным желанием узнать, почему же озлобленная женщина с такой яростью скомкала и отбросила ее. Как и следовало ожидать, победило любопытство, и все же, когда Солсбери в конце концов развернул бумажный комочек, он сделал это почти против воли. На клочке самого обычного грязного листка, вырванного из дешевого блокнота, темнело несколько строк, написанных неровным, каким-то судорожным почерком. Наклонившись, Солсбери впился глазами в этот текст, затаил дыхание — и вдруг откинулся на спинку кресла, уставился в пустоту перед собой и разразился таким громким, раскатистым и долгим хохотом, что этажом ниже проснулся хозяйский ребенок, который откликнулся на этот взрыв веселья испуганным плачем. Но Солсбери продолжал хохотать, время от времени вновь поднося к глазам текст, казавшийся ему бредом сумасшедшего.

«К. отправился в Париж навестить своих друзей», — гласила первая строчка. «Трэверс Хэндл С. «Раз — везде трава у нас, два — девчонка первый класс, три — на клен ты посмотри»».

Скомкав бумажку, точно так же, как сделала это разъяренная женщина, Солсбери собирался уже бросить ее в огонь. Но, передумав, он щелчком отправил записку в ящик стола и снова расхохотался. Вся эта бессмыслица раздражала его, ему было обидно так обмануться в своих ожиданиях, подобно человеку, который купился на кричащий газетный заголовок в колонке срочных новостей и не нашел там ничего, кроме рекламы и заурядной информации. Солсбери подошел к окну и принялся созерцать неторопливую утреннюю жизнь своего квартала: неряшливые служанки в платьях из набивного ситца убирали перед входами в дома, мясник и торговец рыбой совершали привычный обход, владельцы мелких лавочек праздно стояли у дверей своих заведений, изнывая от безделья и отсутствия острых ощущений. Вдали улица растворялась в синей дымке, придававшей привычному виду из окна даже некоторую величественность, но само по себе все это зрелище угнетало и могло привлечь разве что усердного исследователя лондонской жизни, который нашел бы здесь нечто редкое и соответствующее своему прихотливому вкусу. Солсбери с отвращением отвернулся и уселся в мягкое кресло, обтянутое веселенькой ярко-зеленой материей с желтым позументом, — это кресло было предметом гордости хозяев дома и своеобразной приманкой для жильцов. Солсбери предавался в нем излюбленному утреннему занятию — чтению романа, в котором переплетались темы любви и спорта; язык и смысл этой книги предполагали тесное сотрудничество конюха и воспитанницы привилегированного пансиона. В обычный день роман завладел бы его вниманием вплоть до ланча, но этим утром Солсбери то нервно вскакивал с кресла, то вновь усаживался в него, брался за книгу и тут же откладывал ее; наконец, обозлившись на самого себя, он тихо выругался. Дурацкий стишок, который был в записке, подобранной им под темным сводом арки, прочно «застрял в голове», и все попытки Солсбери отвлечься не помогали ему избавиться от бесконечно повторяющегося внутреннего бормотания: «Раз — везде трава у нас, два — девчонка первый класс, три — на клен ты посмотри».

Это стало настоящей пыткой, совсем как какая-нибудь нелепая песенка из репертуара мюзик-холла, которую повторяют и распевают днем и ночью во всех домах и которую даже уличные мальчишки рассматривают как источник неиссякаемого веселья на ближайшие шесть месяцев. Солсбери вышел на улицу и попытался ускользнуть от невидимого врага, смешавшись с толпой, растворившись в грохоте и суете большого города, но вскоре заметил, что против воли он замедляет шаги, сворачивает в сторону от уличного шума, по прежнему тщетно ломая голову над смыслом очевидной бессмыслицы. Когда наступил четверг, Солсбери почувствовав облегчение, вспомнив, что обещал навестить в этот день Дайсона, — даже пустая болтовня литератора-самозванца казалась ему желанным развлечением в сравнении с непрестанно изводящей головоломкой, от которой не было спасения. Жилище Дайсона располагалось на самой тихой из улочек, спускающихся от Стрэнда к реке, и когда Солсбери поднялся по узкой лестнице и вошел в комнату своего приятеля, он понял, что покойный дядюшка Дайсона и впрямь проявил щедрость. Пол, устланный ковром, горел и переливался всеми красками востока — это был, как напыщенно объявил Дайсон, «сон о заходе Солнца»; свет фонарей и полусумрак лондонских улиц не проникали сквозь занавески ручной работы, в которых проблеск кивали нити золота. Полки буфета из мореного дуба украшал старый фарфоровый сервиз — по всей видимости французский, черно-белые гравюры на рисовой бумаге были куплены явно не в общедоступном магазине на Бонд-стрит. Солсбери сел в кресло у камина и вдохнул смешанный аромат благовоний и табака, втихомолку дивясь всей этой роскоши, так не похожей на зеленые занавески, олеографии и зеркало в позолоченной раме, украшавшие его собственную комнату.

— Хорошо, что ты пришел, — сказал Дайсон, — уютная комнатушка, не правда ли? Ты неважно выглядишь, Чарльз. Что-нибудь случилось?

— Нет, но последние несколько дней изрядно вымотали меня. Дело в том, что со мной произошло... э... нечто вроде приключения, да, пожалуй, можно так сказать, сразу после нашей встречи, и это приключение оказалось весьма изматывающим. Самое обидное, что все это абсолютная чушь, как-нибудь потом расскажу. Ты ведь собирался окончить ту странную историю, которую начал тогда в ресторане.

— Совершенно верно. Но ты, Чарльз, неисправим. Ты раб того, что именуешь «реальной действительностью». В глубине души ты по-прежнему приписываешь странность этой истории моей выдумке и надеешься, что на самом деле все окажется еще проще, чем в рапорте полицейского. Ну что ж, раз уж я начал, придется продолжать. Но сначала давай выпьем, и ты можешь раскурить свою трубку.

Дайсон подошел к дубовому буфету, извлек из его недр бутылку и две позолоченные рюмки.

— Это бенедиктин, — объявил он. — Я полагаю, ты не откажешься?

Солсбери не отказался, и несколько минут оба в молчании смаковали вино — затем закурили, и Дайсон приступил к рассказу.

— Погоди-ка, — начал он, — мы, кажется, остановились на расследовании? Или нет, с этим мы уже покончили. Ага, вспомнил. Я говорил тебе, что, в общем и целом, мне удалось добиться успеха в моем частном расследовании или исследовании — как тебе больше нравится. Я на этом остановился, не так ли?

— Именно так. Точнее говоря, последнее слово, которое ты произнес по поводу своего расследования, было «однако».

— Верно. Вчера я еще раз все обдумал и пришел к выводу, что это было весьма серьезное «однако». Вынужден признать: то, что мне удалось обнаружить; в сущности, ничтожно. Я так же далек от сути этого происшествия, как и прежде. Но я могу рассказать тебе то, что мне известно. Если ты помнишь, слова одного из врачей, дававших показания в суде, сильно заинтересовали меня, и я решил прежде всего попытаться узнать от самого врача что-нибудь более определенное и вразумительное. Так или иначе, мне удалось связаться с ним, и он назначил время, когда я мог зайти к нему поговорить. Доктор оказался очень приятным, открытым человеком, еще молодым и совсем не таким занудой, как большинство ученых врачей; наша встреча началась с того, что он предложил мне сигары и виски. Я не хотел долго ходить вокруг да около, поэтому сразу объяснил ему, что меня поразило его медицинское заключение по Харлесденскому делу, и протянул ему газетный репортаж об этом судебном процессе — интересовавшие меня фразы были подчеркнуты. Доктор мельком взглянул на статью, потом как-то странно посмотрел на меня. «Значит, вам все это показалось необычным? — переспросил он. — Должен вам сказать, что все Харлесденское дело весьма необычно. В некоторых отношениях оно – не побоюсь этого слова – даже уникально». — «Совершенно с вами согласен, — отозвался я, — именно поэтому оно так заинтересовало меня, и мне хотелось бы узнать о нем как можно больше. Я полагаю, если кто и сможет дать мне какую-нибудь информацию, то только вы. Что вы сами обо всем этом думаете?» Столь прямой вопрос застал моего собеседника врасплох, и доктор на миг растерялся.

«Вот что, — сказал он наконец. — Поскольку вы интересуетесь этой историей только из любопытства, я, пожалуй, могу говорить с вами откровенно. Итак, мистер... э... Дайсон, мое мнение, раз уж вы хотите его знать, заключается в следующем: я уверен, что мистер Блэк убил свою жену».

«Но как же вердикт? — воскликнул я. — Ведь присяжные вынесли свой вердикт на основании ваших показаний».

«Совершенно верно, они вынесли вердикт на основании моих показаний и показаний моего коллеги и, по-моему, поступили вполне разумно. Честно говоря, я не представляю, что еще они могли бы сделать. Тем не менее я остаюсь при своей, точке зрения и не боюсь признаться вам в этом. Меня не удивляет поступок Блэка — а я твердо уверен, что доктор убил жену. Полагаю, он имел на это право».

«Право! Какое же у него могло быть право?!» — воскликнул я. Сам понимаешь, такое высказывание порядком меня удивило. Тут мой собеседник развернул свое кресло и пристально посмотрел на меня, прежде чем ответить.

«Как я понял, вы не имеете отношения к науке? Стало быть, детали вам ни к чему. Я лично всегда возражал против попыток объединить психологию с физиологией. От этого союза страдают обе науки. Я, как специалист, лучше других представляю себе, непреодолимую бездну, безграничную пропасть, отделяющую сознание от материи. Нам известно, что любое изменение в сознании сопровождается перестройкой молекул серого вещества — и все. Какова связь между этими явлениями, почему они происходят одновременно — мы не знаем, и большинство авторитетов в медицине полагают, что нам и не суждено это узнать. И тем не менее вопреки общепринятой теории, анатомируя мозг миссис Блэк, я не сомневался, что передо мной не мозг умершей женщины — этот мозг вообще не принадлежал человеческому существу. Я видел ее лицо — плоское, лишенное выражения. Эта женщина была красива, но, честно говоря, даже за тысячу гиней я не решился бы взглянуть в лицо миссис Блэк, когда она была жива, да что там, даже за вдвое большую сумму».

«Уважаемый сэр, — перебил я его, — вы чрезвычайно заинтриговали меня, сказав, что этот мозг не принадлежал человеку. Что же тогда это было?»

«Мозг дьявола, — Произнес он совершенно спокойно, и ни один мускул не дрогнул на его лице. — Мозг дьявола, и я уверен, что Блэк нашел какой-то способ покончить с ним. Я не могу винить доктора за содеянное. Чем бы ни была миссис Блэк, ей не следовало оставаться в этом мире. Вы хотите знать что-нибудь еще? Нет? Тогда всего доброго».

— Довольно странное суждение из уст ученого, не правда ли? Когда мой собеседник признался, что ни за тысячу гиней, ни за две тысячи он все решился бы взглянуть в лицо этой женщины при ее жизни, я вспомнил то лицо, которое довелось увидеть мне, но промолчал. Я вновь отправился в Харлесден и принялся бродить по магазинам и лавочкам, делая всевозможные мелкие покупки и прислушиваясь к разговорам, в надежде разузнать какие-нибудь свежие сплетни относительно семьи Блэк, но выяснить удалось очень мало. Один из торговцев, с которыми я говорил, сказал, что хорошо знал умершую, она покупала у него бакалейные товары в количествах, необходимых для ее небольшого хозяйства, — служанки у супругов Блэков не было, лишь изредка приходила женщина помочь с уборкой, и та последний раз видела миссис Блэк за несколько месяцев до ее смерти. По словам этого человека, миссис Блэк была «дамой весьма приятной», доброй, внимательной, и все знавшие эту пару полагали, что мистер и миссис Блэк глубоко и взаимно любят друг друга. Тем не менее, даже не учитывая откровений врача, я знал еще и то, что видел сам. Снова все обдумав и попытавшись сопоставить имевшиеся факты, я понял, что единственный человек, который может мне что-то объяснить — это сам доктор Блэк, и я решил найти его. Конечно, в Харлесдене искать не имело смысла — Блэк покинул эти места сразу после похорон. Всю обстановку дома он распродал и в один прекрасный день с маленьким чемоданчиком в руках отбыл на поезде в неизвестном направлении. Оставалось надеяться только на случай; благодаря такому случаю я в конце концов и наткнулся на доктора Блэка. Однажды безо всякой цели я прогуливался по Грей-Инн-роуд, как обычно, поглядывая по сторонам; приходилось все время придерживать шляпу, потому что был один из пронзительных мартовских дней и даже верхушки старых деревьев раскачивались и содрогались. Я поднимался со стороны Холборна и почти дошел до Теобальд-роуд, когда заметил впереди человека, опиравшегося на трость и выглядевшего ослабевшим после долгой болезни. Что-то в его облике возбудило мое любопытство, и, сам не зная зачем, я ускорил шаги, рассчитывая нагнать незнакомца, но тут внезапный порыв ветра сорвал с него шляпу, и она покатилась по мостовой к моим ногам. Конечно, я подхватил ее и, прежде чем вернуть владельцу, окинул взглядом. Эта шляпа сама по себе могла рассказать целую историю: когда-то ее сделали на заказ в мастерской на Пиккадилли — на подкладке стояло имя мастера, но теперь даже нищий, найди он эту шляпу в сточной канаве, не польстился бы на нее. Вручая шляпу владельцу, я поднял на него глаза — передо мной стоял доктор Блэк из Харлесдена. Странное совпадение, не правда ли? Но Боже, Чарльз, как он переменился! Когда я впервые встретил Блэка на крыльце его дома в Харлесдене, у доктора была отличная осанка, он шагал уверенно и прямо, как человек в самом расцвете сил. А теперь передо мной стояло какое-то съежившееся и жалкое существо, слабое, скорчившееся, со впалыми щеками, поседевшими волосами, ноги дрожали и подгибались, а больные и глубоко несчастные глаза выражали отчаяние. Он поблагодарил меня за спасение шляпы, сказав: «Мне бы, наверное, не удалось ее поймать. В последнее время я разучился бегать. Ветреный день, не правда ли, сэр?» И доктор Блэк повернулся, собираясь продолжить свой путь, но мало-помалу мне удалось втянуть его в разговор, и мы вместе отправились в восточную часть города. Кажется, доктор был бы не прочь избавиться от меня, но я не собирался выпускать его из рук, и в конце концов он привел меня к убогому дому на не менее убогой улице. Это был самый мерзкий и заброшенный из лондонских кварталов, какой мне только доводилось видеть на моем веку; дома, по-видимому, имели безобразный вид даже тогда, когда их только построили, теперь же они набрались сырости, пропитались запахом распада и, казалось, готовы были в любую минуту завалиться набок или рассыпаться на куски. «Здесь я живу, — сказал доктор Блэк, указывая на крытый черепицей дом. — Не с этой стороны — сзади. Мне здесь очень спокойно. Сейчас я не могу пригласить вас, но как-нибудь в другой раз, если вы захотите...» Я поймал доктора на слове и заявил, что буду очень рад его навестить. Он странно взглянул на меня, не понимая, с какой стати я — или вообще кто-нибудь — должен им интересоваться, и я ушел, оставив его неловко возиться с ключами. Думаю, ты оценишь мое искусство, если я скажу, что прошло всего несколько недель, а мы уже были закадычными друзьями. Никогда не забуду, как я впервые вошел в комнату Блэка, и искренне надеюсь, что мне больше не придется увидеть, такого запустения, такой жалкой нищенской берлоги. Отсыревшие обои, с которых давно стерся не только рисунок, но даже следы этого рисунка, пропитанные зловещими испарениями здешних мест, отстали от стены и свисали тяжелыми складками. Только в одном месте комнаты можно было распрямиться в полный рост, а вид шаткой и грязной кровати, запах разложения, притаившийся в этой комнате, едва не заставили меня бежать без оглядки. Когда я вошел, доктор Блэк, жевавший в тот момент кусок хлеба, заметно удивился, что я выполнил свое обещание навестить его, но встретил меня любезно и, перебравшись на кровать, уступил мне единственный стул. После этого визита я стал часто бывать у Блэка, мы вели долгие беседы, но доктор ни разу не упомянул ни о Харлесдене, ни о своей покойной жене. Видимо, он полагал, что мне ничего не известно об этой истории, или же, если я и слышал о ней, мне и в голову не придет, что всеми уважаемый врач из Харлесдена и нищий отшельник на задворках Лондона — одно и то же лицо. Странный это был человек, и нередко, когда мы сидели в его комнатушке, разговаривали, курили, я пытался понять, в здравом ли он рассудке: самые безумные фантазии Парацельса или розенкрейцеров показались бы банальной научной теорией по сравнению с теми идеями, которые он совершенно спокойно и трезво излагал в своей мрачной пещере. Однажды я осмелился сделать ему замечание, сказав, что кое-что в его теориях противоречит и положениям науки, и всем известным фактам. «Нет, — возразил он, — это противоречит не всем фактам, ведь я располагаю еще и данными своего опыта. Меня не интересуют неподтвержденные гипотезы, то, что я говорю, подкреплено доказательствами, и я дорого заплатил за эти доказательства. Есть некая область знания, которой вы никогда не коснетесь, мудрые люди бегут от нее, как от чумы, боясь даже приближаться, но я проник туда. Если бы вы знали, если 6 вы хоть на миг могли вообразить это скрытое поле деятельности и то, что один или два человека осмелились совершить в нашем тихом мире, ваша душа содрогнулась бы от ужаса. То, что вы слышали от меня, — лишь шелуха, оболочка подлинного знания, знания, означающего смерть, и оно страшнее смерти для тех, кто им овладел. Люди любят рассуждать о странных вещах, происходящих в мире, но они и понятия не имеют о том ужасе, который таится среди них, который всегда неотступно следует за ними». Этот человек обладал притягательной силой, меня тянуло к нему, и я был очень огорчен, когда мне пришлось по делам месяца на два покинуть Лондон: мне уже не хватало наших странных бесед. Через несколько дней после возвращения я отправился навестить доктора, но на два моих обычных звонка не последовало никакого ответа. Я позвонил еще раз и еще и уже собирался уходить, когда дверь наконец отворилась и какая-то неряшливо одетая женщина спросила, что мне тут понадобилось. Судя по ее взгляду, она приняла меня за полицейского в штатском, интересующегося кем-нибудь из ее жильцов, но когда я спросил, дома ли мистер Блэк, выражение ее лица изменилось. «Нет тут никакого мистера Блэка, — сказала она. — Он помер. Уже шесть недель, как помер. Я всегда считала, что у этого человека не все в порядке с головой — или у него какие-то неприятности. Он каждое утро отправлялся на прогулку с десяти до часу, а тут как-то утром в понедельник пришел с прогулки, поднялся в свою комнату, запер за собой дверь, и вдруг, как раз когда мы сели обедать, раздался такой вопль — я думала, что потеряю сознание. А потом мы слышим, он топает ногами и бежит вниз по лестнице, причем орет и ругается так, что стыдно слушать: будто у него украли что-то такое ценное, аж миллион стоит. Ну и свалился прямо у самой лестницы — мы решили, что он помер. Отнесли его в комнату и уложили в постель, я села рядом, а мой муж побежал за доктором. Смотрю, окно и вправду распахнуто и на полу валяется такая маленькая шкатулочка — он всегда ее пуще всего берег, — и она открыта, а в ней ничего нет; только в окно никто не мог забраться — высоко оно, и то, что он вопил, будто у него ценность какую украли, это же чушь, какие у него могли быть ценности, он и за комнату, бывало, месяцами не платил, муж-то мой сколько уж раз грозился выставить его на улицу, потому как, говорит, мы ничем не хуже других людей и тоже должны зарабатывать себе на жизнь, а только я никак не соглашалась выгнать постояльца — хоть и странный он человек, но, похоже, знавал и лучшие времена. Потом пришел доктор, посмотрел на него и сказал, что тут уже ничем не поможешь; той же ночью жилец наш и помер, я как раз при нем сидела; и сказать вам по правде, мы из-за него еще и убытки понесли — ведь всего-то и осталось что самая малость одежды, да и за ту удалось выручить сущие гроши, когда ее продали». Я дал доброй женщине полсоверена за беспокойство и пошел домой, размышляя о судьбе доктора Блэка, об эпитафии, которой наградила хозяйка своего странного постояльца, и о его непонятных криках об ограблении. Честно говоря, я думаю, что бедняге не приходилось опасаться воров, скорее всего, он действительно был безумен и умер от приступа своей мании во время обострения болезни. Его квартирная хозяйка поведала мне, что, когда она пару раз заходила в комнату мистера Блэка (конечно же, чтобы потребовать с несчастного квартирную плату), он заставлял ее с минуту ждать у двери, и, ворвавшись в комнату, она всегда заставала его с маленькой шкатулкой в руках — он прятал ее где-то в углу у окна; должно быть, доктора преследовала навязчивая идея, будто он стал обладателем какого-то сокровища, и посреди окружавшей его нищеты воображал себя богачом. Итак, моя история окончена; как ты видишь, хотя мне и удалось разыскать Блэка, я так ничего и не узнал ни о его жене, ни о ее загадочной смерти. Это и есть Харлесденское дело, Солсбери, и, сдается мне, оно интересует меня все сильнее именно потому, что нет никакой возможности проникнуть в эту тайну. Ну, и каково твое мнение?

— Честно говоря, Дайсон, я думаю, что ореол таинственности вокруг этой истории — плод твоего воображения. Я согласен с заключением врача: Блэк убил жену в момент обострения своего помешательства.

— То есть как? Выходит, ты согласен и с тем, что эта женщина в самом деле была чем-то ужасным — настолько, что ее не следовало оставлять в живых? Ты помнишь слова врача о мозге дьявола?

— Ну конечно, только ведь он, без сомнения, говорил... э... в переносном смысле. Если ты посмотришь на это дело с такой точки зрения, все станет совершенно ясно.

— Ну-ну, может быть, ты и прав, хотя я в этом совсем не уверен. Ладно, не стоит спорить. Выпьешь еще бенедиктина? Вот и хорошо — и попробуй этот табак. Ты, кажется, говорил, то тебя что-то беспокоит — что-то, случившееся с тобой в тот самый день, когда мы вместе обедали?

— Да, Дайсон, я действительно испытываю беспокойство, причем сильное беспокойство, но это такой пустяк – просто глупости, абсурд какой-то, даже стыдно рассказывать.

— Брось, выкладывай все как есть, абсурд это или нет.

Запинаясь и ежеминутно повторяя «как все это глупо», Солсбери изложил историю своих приключений, нехотя повторив бессмысленную фразу и еще более бессмысленный стишок, который он обнаружил на смятом обрывке бумаги, и смолк, ожидая услышать рокочущий смех Дайсона.

— Ну не глупо ли, что я извожу себя такой чепухой? — спросил он, воспроизведя считалку «раз-два-три».

Дайсон в некотором замешательстве выслушал рассказ приятеля и на несколько минут погрузился в глубокое, сосредоточенно-молчаливое раздумье.

— Да, — сказал он наконец, — действительно, удивительное совпадение, что ты спрятался от дождя под аркой как раз в тот момент, когда эти двое там проходили. Но я бы не торопился объявлять текст записки бессмыслицей; звучит он, конечно, странно, но, возможно, для кого-то во всем этом есть смысле. Повтори-ка мне все еще раз, я запишу, и мы попробуем подобрать ключ к этому шифру, хотя не думаю, что у нас что-нибудь получится.

Превозмогая свое отвращение к тексту записки, Солсбери еще раз произнес чепуху, отравившую его покой, а Дайсон поспешно набросал загадочные слова на бумаге.

— Проверь, пожалуйста, — попросил Дайсон, протягивая Солсбери листок бумаги, — я ничего не перепутал? Кто знает, может быть» главное здесь — порядок слов. Все правильно?

— Идеальная копия. Боюсь только, что тебе ничего не удастся из этого извлечь. Поверь мне, чепуха — она и есть чепуха, бессмысленные каракули, не более того. Знаешь, мне, пожалуй, пора домой. Нет, пить я не буду: твой бенедиктин и так слишком крепок для меня. Спокойной ночи.

— Полагаю, тебе будет интересно узнать результат, если, конечно, мне посчастливится разобраться с твоей запиской?

— Вовсе нет: я бы предпочел ничего больше об этом не слышать. Можешь использовать свое открытие как угодно, если тебе это нужно.

— Хорошо, Чарльз. Всего доброго.


4

Много часов спустят, когда Солсбери давно уже вернулся в свою комнату с обтянутыми зеленым репсом креслами, Дайсон все еще сидел за столом, представлявшим собой настоящий шедевр японского мастера, и, обхватив голову руками, курил трубку за трубкой, вновь и вновь перебирая детали истории, рассказанной ему приятелем. Бессмыслица, раздражавшая и тревожившая Солсбери, Дайсону казалась загадочной и привлекательной; вновь и вновь он перечитывал записку и с особым вниманием — странный стишок в конце. Какой-то знак, символ, условное обозначение, а не шифр — вот чем это должно быть, и женщина, отбросившая скомканный листок бумаги, по-видимому, сама не имела понятия о смысле этой записки, женщина была не более чем посредником Сэма, которого проклинала, да и Сэм в свою очередь работал на кого-то другого, был чьим-то подручным — быть может, того загадочного человека, который фигурировал в записке под буквой «К.» и якобы отправился навестить своих французских друзей. Но что означает «Трэверс Хэндл С.»? Здесь явно крылся корень загадки, но даже виргинский табак не помогал Дайсону хоть немного ее прояснить. Дело казалось почти безнадежным, однако в отгадывании сложных загадок Дайсон считал себя великим стратегом, вроде Веллингтона[4], и в конце концов он отправился спать в полной уверенности, что рано или поздно обязательно нападет на след. Несколько последующих дней Дайсон посвятил своим литературным изысканиям, или, иначе говоря, некоему мистическому действу, как считали даже самые близкие его друзья, понапрасну обшаривавшие привокзальные киоски в поисках великой книги, родившейся в результате многих часов бдения над письменным столом работы японского мастера в обществе трубки, набитой крепким табаком, и чашки черного чая. На этот раз Дайсон просидел взаперти четыре дня, и наконец, с облегчением отложив ручку, вышел на улицу, чтобы расслабиться и вдохнуть свежего воздуха. Уже горели газовые фонари и продавцы газет громко рекламировали последний вечерний выпуск; Дайсон, остро нуждавшийся в тишине и покое, свернул с многозвучного Стрэнда и зашагал на северо-запад. Вскоре он забрел на тихую улочку, где гулко раздавались лишь его шаги, пересек широкое оживленное новое шоссе и, двигаясь на запад, через какое-то время заметил, что оказался в самых дебрях Сохо. Здесь его вновь поджидала пестрая суета жизни: прохожих соблазняли лучшими винами Италии и Франции по подозрительно низким ценам, огромными желтыми, отменного вкуса сырами, прозрачным оливковым маслом, невообразимым разнообразием раблезианских колбас, а в маленьком магазинчике по соседству была представлена вся печатная продукция Парижа. Посреди дороги бесстрашно толклись представители множества наций, поскольку коляски и кэбы не отваживались заезжать сюда, а из окон, притулившихся друг над другом, выглядывали местные жители, с любопытством глазеющие на бурную жизнь улицы. Дайсон медленно шел сквозь толпу, то и дело оказываясь в центре кипевшего на мостовой водоворота, прислушиваясь к необычному звучанию немецкой и французской речи, соседствующей с английской и итальянской, поглядывая на витрины магазинов, уставленные батареями винных бутылок, и уже почти прошел всю улицу до конца, когда его внимание привлек небольшой магазинчик на углу, разительно отличавшийся от всех прочих. Это была типичная лавочка кварталов бедняков, чисто английская лавочка. Здесь продавали табак и сладости, дешевые трубки из глины и вишневого дерева, учебники стоимостью в несколько пенни и подставки для перьев, которые могли поспорить своей древностью с комическими песенками; имелись здесь и газеты с душещипательными историями — романтическая чувственность занимала прочное место среди изобилия последних вечерних новостей. Развернутые листы газет раздувались ветром у входа в магазин, над дверью которого красовалась вывеска: Дайсон взглянул на имя и замер, охваченный внезапной дрожью; волна восторга и страха, настигающая человека в момент неожиданного открытия, на миг парализовала его, лишив способности двигаться. Надпись над дверью гласила: «Трэверс». Дайсон еще раз посмотрел на вывеску, перевел взгляд на стену и в углу, повыше фонаря, разглядел белые буквы на синем фоне: «Хэндл-стрит» — те же слова повторялись и ниже, уже выцветшими буквами. Дайсон с удовлетворением вздохнув, ни минуты не колеблясь, вошел в магазин и уставился прямо в глаза толстяка, сидевшего за прилавком. Тот поднялся; с некоторым удивлением встретив пристальный взгляд вошедшего, и произнес привычно-стереотипную фразу: — Что вам угодно, сэр?

Дайсон наслаждался и самой ситуацией, и явным замешательством, написанным на лице продавца. Аккуратно прислонив свою трость к прилавку и наклонившись к толстяку поближе, он проговорил отчетливо и внушительно:

— Раз — везде трава у нас, два — девчонка первый класс, три — на клен ты посмотри.

Дайсон рассчитывал, что его слова произведут некоторый эффект, и не был разочарован. Обескураженный продавец замер, раскрыв рот, захлебнулся, словно вытащенная на берег рыба, и обессилено привалился к прилавку. Когда рез какое-то время он попытался наконец заговорить, из его уст вырвалось лишь слабое и хриплое бормотание, неуверенное и неразборчивое.

— Не могли бы вы повторить, сэр? Я, кажется, не вполне вас понял.

— Нет, любезнейший, ничего подобного я делать не собираюсь. Вы слышали мои слова. Как я вижу, у вас в лавке есть часы — не сомневаюсь, что это отличный хронометр. Так вот: я даю вам ровно минуту по этим часам.

Продавец по-прежнему нерешительно глядел на своего странного посетителя, и Дайсон понял, что придется немного поднажать.

— Ну же, Трэверс, время почти истекло. Надо полагать, вам доводилось слышать о К. Не забывайте — ваша жизнь в моих руках. Пошевеливайтесь!

Дайсон сам был поражен эффектом, произведенным его словами: толстяк задрожал и скорчился в ужасе, по его ставшему пепельно-серым лицу заструился пот, и перепуганный лавочник беспомощно вытянул руки перед собой:

— Мистер Дэвис, ради самого Господа, мистер Дэвис, не говорите со мной так! Я просто не узнал вас сразу, клянусь, не узнал. Боже мой, мистер Дэвис, вы же не захотите меня погубить? Одну минуточку, только одну минуточку подождите!

— Я бы не советовал вам терять время.

Несчастный лавочник прошмыгнул мимо Дайсона и скрылся в соседней комнате. Послышался звон ключей в дрожащих пальцах, затем — скрип открываемого сундука. Вскоре толстяк вернулся с какой-то небольшой вещицей, аккуратно заверну­той в коричневую бумагу, и, по-прежнему трясясь от дикого страха, протянул сверток Дайсону.

— Рад избавиться от него, — проговорил лавочник, — и больше сроду не возьмусь за подобные поручения.

Получив сверток, Дайсон прихватил свою трость и, холодно кивнув, вышел из магазина. На пороге он обернулся: Трэверс упал в кресло, краски так и не вернулись на сведенное ужасом лицо толстяка, одной рукой устало прикрывавшего глаза; Дайсон быстрыми шагами удалялся от магазина, пытаясь понять, что за таинственные струны он так неосторожно задел своим внезапным вторжением. Остановив первый же встречный кэб, Дайсон быстро добрался домой; когда он зажег лампу и выложил свою добычу на стол, то еще какое-то время помедлил, пытаясь отгадать, что же ему сейчас откроется. Он запер дверь, разрезал веревки, слой за слоем развернул коричневую бумагу и наконец добрался до маленькой деревянной шкатулки — простенькой, но крепкой на вид. Замка на ней не было. Дайсон поднял крышку — и тут же замер, со свистом втянул воздух и отпрянул назад. Лампа едва горела, не ярче свечи, но комната внезапно наполнилась светом — не только светом, но и цветом; словно отбрасываемые, красочным витражом, тысячи оттенков всех цветов раскрасили стены знакомой комнаты, засияли на уютной мебели и вновь вернулись к своему источнику, таившемуся в маленькой деревянной шкатулке. Там, на плотной шерстяной подкладке, лежало изумительное сокровище, драгоценный камень, какой Дайсону и во сне не мог привидеться: в этом камне переливались синева высокого неба и прибрежная зелень моря, глубокий красный цвет рубина и темно-фиолетовые брызги лучей, а в самом средоточии камня горело пламя, фонтан огня вздымался вверх, падал, рассыпался фейерверком звездных искрящихся капель. Дайсон глубоко вздохнул, опустился на стул и, прикрыв глаза руками, погрузился в размышления. Камень был похож на опал, но Дайсон, имевший немалый опыт по изучению витрин магазинов, прекрасно знал, что опала размером в четвертую, даже в восьмую часть того, что лежал перед ним, просто не бывает. Он вновь уставился на камень с чувством, очень близким к страху, осторожно переложил опал на стол поближе к лампе и вгляделся в волшебный огонь, бивший и сиявший в глубине камня; затем Дайсон более внимательно изучил деревянную шкатулку в надежде обрести там еще какие-нибудь чудеса. Он поднял шерстяную подкладку, на которой покоился камень, и обнаружил под ней не драгоценности, а маленькую записную книжку, потертую и потрепанную. Дайсон открыл ее на первой странице и тут же в изумлении выронил свою находку. То, что он успел прочитать, потрясло его — это было аккуратно выведенное синими чернилами имя владельца записной книжки:

Стивен Блэк,

доктор медицины,

Оранмор,

Девон-роуд,

Харлесден..

Лишь через несколько минут Дайсон решился раскрыть записную книжку еще раз — слишком свежа была память о несчастном отшельнике, его жалком логове и странных речах; не забыл Дайсон и то лицо, которое ему довелось увидеть однажды в окне дома доктора Блэка, и загадочный приговор врача, производившего вскрытие; уже коснувшись пальцами обложки записной книжки, Дайсон невольно вздрогнул и инстинктивно отдернул руку, страшась того, что ему предстояло прочесть. Когда он наконец взял книжку в руки и стал ее перелистывать, то обнаружил, что первые две страницы пусты, а третья исписана мелким каллиграфическим почерком; Дайсон принялся за чтение, а в глазах его по-прежнему отражался таинственный свет опала.


5

«С самой ранней молодости я посвящал весь свой досуг и изрядную часть того времени, которое мне следовало отводить другим занятиям, изучению скрытых и неизведанных областей знания, — начиналась запись. — Меня никогда не привлекали так называемые радости жизни, я жил в Лондоне одиноко, избегая даже студентов, с которыми вместе учился; они же в свою очередь отвечали мне тем же, считая меня человеком эгоцентричным, всецело поглощенным собственными делами и вообще не внушающим никакой симпатии. До тех пор пока мне удавалось удовлетворять свою страсть к знанию особого рода, существование которого само по себе тайна для огромного большинства людей, я был несказанно счастлив и нередко просиживал ночи напролет в своей плохо освещенной комнате, размышляя о том странном мире, на границе которого я оказался. Тем не менее профессиональная подготовка и предстоящий экзамен на ученую степень вынудили меня на время оставить мои хранившиеся в глубочайшей тайне занятия, а вскоре после завершения учебы я встретил Агнессу, и она стала моей женой. Мы нашли новый домик— в отдаленном пригороде Лондона, и я погрузился в обычную рутину ежедневной врачебной практики и несколько месяцев жил вполне нормально, даже счастливо, принимая участие во внешнем течении жизни и лишь изредка вспоминая о тех тайнах, что некогда составляли весь интерес моего существования. Я достаточно успел изучить те тропинки, по которым блуждал прежде, чтобы понимать, насколько они трудны и рискованны: путь к этому тайному знанию смертельно опасен, ибо ведет в такие области, что одна лишь мысль о них заставляет человеческий разум содрогнуться. Кроме того, тишина и покой, которые я обрел в браке, тоже уводили меня от тех страшных мест, где, как я хорошо знал, не будет ни покоя, ни мира. Но внезапно — полагаю, это было делом одной бессонной ночи, когда, лежа в кровати, я пристально всматривался в темноту, — внезапно, как я уже отметил, прежняя, на время забытая страсть вернулась ко мне, вернулась, десятикратно усилившись за время своего бездействия; и когда ранним утром я выглянул из окна и моим измученным глазам открылась картина восхода солнца, я знал, что приговор мне уже произнесен: я успел зайти слишком далеко и мне остается только твердой поступью двигаться дальше. Я обернулся к постели, в которой мирно спала моя жена, лег рядом с Агнессой и горько заплакал, ибо прекрасно понимал, что солнце нашего счастья зашло и новый восход принесет нам обоим лишь все возрастающий ужас. Не стану описывать в подробностях, что последовало за этим; внешне все было как обычно: я продолжал свою ежедневную работу и жена ни о чем не догадывалась. Но вскоре она заметила произошедшую во мне перемену: теперь все свободное время я проводил в комнате, которую оборудовал под лабораторию и которую нередко покидал лишь на рассвете, в сером тумане наступающего утра, когда еще горели многочисленные фонари, освещавшие тусклые лондонские улицы; и с каждой ночью я подходил все ближе к той великой бездне, через которую надеялся перебросить мостик, — к пропасти между миром сознания и миром материи. Я провел множество сложных экспериментов, и прошло несколько месяцев, прежде чем мне удалось осознать смысл полученных мной результатов; когда же в одно страшное мгновение я внезапно постиг этот смысл, то почувствовал, как застыло и побелело мое лицо и сердце замерло в моей груди. Но я давно уже утратил способность к возвращению, отступлению, не мог я остановиться и теперь, когда двери широко распахнулись передо мной: путь назад был мне заказан, оставалось только идти вперед. По безнадежности своего положения я уподобился узнику в подземелье: двери заперты, бежать нельзя, и единственное освещение — слабый свет, идущий откуда-то сверху. Эксперимент за экспериментом давали один и тот же результат, и стало очевидно — сколько я ни гнал от себя эту мысль, — что для завершающего опыта необходимы такие ингредиенты, которых не получить в лаборатории и не измерить. Завершение этой работы, без сомнения ставшей моей жизнью, означало и мой конец; для последнего, главного опыта необходимо было сырье — частица самой жизни: у какого-то человеческого существа я должен был отнять основу его бытия, то, что мы называем душой, и на место души (ибо природа не терпит пустоты) вложить то, что губы мои не смеют назвать, что разум мой отказывается воспринимать, — ужас, ужас без конца и края, ужас, перед которым страх неизбежной смерти — ничто. И когда я понял это, то понял также и кому уготована сия судьба — я заглянул в глаза моей жены. Еще имелась возможность спасти душу Агнессы и мою собственную: взять веревку и повеситься — другого выхода у нас не было. В конце концов я все рассказал жене. Она плакала, дрожала, призывала на помощь свою покойную мать, молила меня о милосердии — я же в ответ лишь вздыхал. Я ничего не утаил от нее, объяснил ей, во что она превратится, что займет место ее души, рассказал о том ужасе и мерзости, которые ей предстояли. Ты, читающий эти страницы после моей смерти — если, конечно, я не уничтожу их прежде, чем умру, — ты, открывший шкатулку и нашедший в ней драгоценный камень, понимаешь ли ты, что кроется в этом опале?! Однажды ночью Агнесса согласилась выполнить мою просьбу, согласилась, несмотря на слезы, оросившие ее прекрасное лицо, и краску стыда, выступив­шую на ее шее и даже груди, согласилась на все ради меня. Я распахнул окно, и мы в последний раз глядели вместе на небо и на темную землю, была чудесная звездная ночь, легкий сладостный ветерок тревожил волосы Агнессы, я поцеловал губы жены, и ее слезы упали на мое лицо. В ту ночь она спустилась в мою лабораторию, я надежно запер двери, опустил и задернул шторы, чтобы даже звезды избавить от зрелища этой комнаты, где тигель раскалялся на спиртовой лампе, — и там я совершил то, что должен был совершить; из лаборатории вышла уже не женщина, а некое существо, переставшее быть человеком. А на моем столе остался камень, сверкавший и переливавшийся светом, какого никогда не видели человеческие глаза, лучи пламени бились и играли в опале так, что это оживило даже мое сердце. Жена попросила меня об одном: убить ее, когда с ней начнет происходить то, о чем я предупреждал. Я сдержал данное ей слово».

На этом запись обрывалась. Дайсон выронил записную книжку, обернулся и взглянул на опал, на бившееся в камне сокровенное пламя. А затем, охваченный бессловесным всепоглощающим ужасом, поразившим его в самое сердце, Дайсон вскочил, швырнул опал на пол и с силой наступил на камень. С побелевшим лицом он отскочил в сторону и с минуту стоял, не в силах унять дрожь, а затем одним прыжком пересек комнату и прислонился к двери. Раздалось гневное шипение, словно под сильным давлением вырвался пар, и Дайсон, оцепенев, увидел, как из самого средоточия опала выплыла облако серовато-желтого дыма и свилось над камнем, словно клубок разъяренных змей. А затем сквозь желтый дым прорвалось ярко-белое пламя, поднялось высоко в воздух и исчезло, а на полу осталась горстка золы, черная, хрупкая, рассыпавшаяся от первого же прикосновения.



Загрузка...