Александр Кондратьев Сны

Когда я был молод и служил в одном из существовавших в дореволюционной России "управлений", учреждении, мало имевшем общего с моими поэтическими наклонностями, случалось мне порою бывать у одного сослуживца, Фёдора Николаевича Гоша, человека, с которым у меня было много одинаковых интересов. Правда, он не писал стихов, но, владея несколькими языками, с большим вниманием следил за всеми вновь появлявшимися произведениями европейской литературы. Гош не пропускал ни одной картинной выставки, выписывал два-три иностранных художественных журнала, сочинял небольшие вещи для фортепиано и в довершение всего интересовался оккультными науками. В то время на последние была мода, и каждый уважающий себя "декадент" обязательно имел у себя на видном месте том Элифаса Леви или Станислава Гэта.

Я любил навещать Фёдора Николаевича. Мне интересно и приятно было слышать его негромкий, но живой разговор о новом в искусстве. Интересовали гостившие у него иногда редкие книги в красном сафьяне с золотого коронованною буквой на переплете. Эти книги сослуживец мой доставал одно время на прочтение каким-то таинственным путем едва ли не из царской библиотеки.

Гошу я обязан был также знакомством с мало в то время еще известными французскими писателями вроде Барбе д'Оревильи и Вилье де Лиль-Адана. Как теперь, помню миниатюрные томики эльзевировской печати, которыми он снабжал меня из своего книжного шкафа.

Фёдор Николаевич был женат, но я никогда не видел его жены, так как она постоянно проживала где-то за границей. Отсутствие хозяйки не сказывалось, впрочем, на обстановке квартиры. Не видно было пыли на шкафах красного дерева или на этажерках с японскими и итальянскими вазочками. Книга на полках стояли в строгом порядке; нигде не валялось окурков, а письменный стол всегда имел вид только что прибранного. Последнее обстоятельство зависело, быть может, от того, что Гошу ввиду его общительности некогда было писать. Поддержанием же частоты порядка заведовала пожилая, сурового вида особа, игравшая роль экономки в хозяйстве моего сослуживца.

Все в квартире Гоша занимало раз навсегда определенное место: новые журналы и книги на круглом столе, покрытом какой-то старинной скатертью; альбомы — на средних и нижних полках этажерок; небольшая коллекция итальянских гравюр — по стенам.

А потому меня очень удивило однажды, когда я увидел некоторое перемещение этих гравюр — с целью дать место акварельному пейзажу в красно-коричневой рамке.

— Не мог найти лучшего помещения для своего музыкального заработка. Давингоф недавно заплатил мне сразу за четыре вещицы. Ну вот, раскрутился и приобрел… Впрочем, если бы эскиз стоил в пять раз дороже, то и тогда, как-нибудь извернувшись, купил бы его, — сказал непривычно взволнованным тоном заметивший удивление на моем лице Федор Николаевич.

Я подошел ближе к висевшему на стене пейзажу и стал его разглядывать. Там изображена была каменная терраса, белые ступени которой сходили к воде, по направлению к зрителю. Зеленоватые бронзовые курильницы стояли по углам мраморной балюстрады. Два такого же цвета филина глядели из ниш в стене по обе стороны лестницы. Дальше был старый разросшийся парк, из-за деревьев которого были заметны верхняя часть фасада и островерхие башни дворца или замка.

Пейзаж этот показался мне знакомым. Я вспомнил, что видел его за несколько недель перед тем на выставке, в комнате, посвященной работам недавно скончавшегося художника. Но не было ничего особенно выдающегося в этой акварели ни по замыслу, ни по исполнению в сравнении с десятками таких же посмертных этюдов, выставляемых обычно на продажу с целью обеспечить семье умершего в постигшей беде небольшую на первых порах денежную сумму.

— Вы, вероятно, знали, Фёдор Николаевич, этого беднягу Степанова, — назвал я прочтенную мною в правом углу картоны фамилию художника, — хотя я от вас ни разу ничего о нем не слышал.

— Я впервые услышал его фамилию, лишь заинтересовавшись этой картиной. При мысли, что Степанов уже умер, я не помнил себя от досады. Недавно я бегал справляться, есть ли у него семья, и узнал лишь, что покойный был холост, деньга же за проданные полотна и наброски пойдут его малолетней сестре, проживающей где-то в провинции… И никто мне не мог сказать, где и когда был написан этот этюд!

— Почему же вы им так заинтересовались?

— Ах, Господи, да потому, что я с рогами на голове подплыл к этим ступеням, взбежал по ним на террасу и имел даже время оглядеться по сторонам. И все тогда было так, как здесь нарисовано!

Я внимательно посмотрел на говорившего. Фёдор Николаевич, заметив мой взгляд, продолжал несколько более спокойным тоном, хотя по всей его оживлённой тонкой фигуре видно было, что он очень волнуется.

— Конечно, это был только сон, но сон не вполне обыкновенный, а по своим последствиям даже трагический. Помните вы Арбузова? Вы его у меня неоднократно встречали.

— Арбузов? Очень полный веселый блондин? Любитель музыки и композитор? Кажется, отличался предосудительным образом жизни? Умер около года тому назад? — старался я вспомнить.

— Все, что вы говорите, верно. Арбузов скончался в ту же ночь, когда я его видел во сне в парке, который изображен на этом самом эскизе.

Фёдор Николаевич был неузнаваем. Он стоял, выпрямившись во весь свой высокий рост. Обычная сутулость, происходящая от постоянного сидения над гравюрами и книгами, куда-то исчезла. Черные глаза на порозовевшем лице блестели сквозь стекла пенсне. Гош был даже красив в это мгновение.

Он продолжал:

— Я вас давно знаю и надеюсь, что вы не станете делать соблазнительных аналогий между сном и его нелепыми превращениями и семейной моей жизнью. Поэтому и считаю, что могу быть с вами вполне откровенным. Незадолго до сна, о котором я хочу рассказать, мною получено было из-за границы одно неприятное, довольно важное для меня письмо. Желая отогнать от себя грустные мысли, попал я в компанию милого, но беспутного Арбузова. Покойный считал себя когда-то ницшеанцем, потом сатанистом и старался во всем быть эксцентриком. Но это плохо ему удавалось. Компания, в которой я с ним очутился, не вполне соответствовала моим вкусам и привычкам, почему я под предлогом головной боли пил мало и уехал домой раньше, чем в таких случаях полагается. Но когда я уже был дома, то на самом деле почувствовал некоторую тяжесть в голове и ногах, происходившую, как я подозреваю, от того, что Арбузов, по всей вероятности, что-то коварно подмешал в вино или кофе. Помню разочарованный вид моего приятеля, когда я, несмотря на все его уговоры и просьбы, поехал домой.

Дома я улегся в постель, скоро уснул и во сне увидел того же Арбузова. Мы шли с ним краем заросшей местами травою очень широкой дороги, окаймленной по сторонам высоким старым лесом. Как теперь, помню маленькую подробность: влево от нас на широкой просеке лежало, дымясь, несколько поваленных древесных стволов, очищенных от ветвей и местами тлеющих. В то же время мы заметили одиноких волков, перебегавших порой дорогу то позади нас, то перед нами.

Желая, может быть, уйти от этих животных, мы свернули с большой главной дороги на дорогу не столь широкую, пробитую в песчаном лесном косогоре. По сторонам тоже стояли высокие толстые деревья, несколько напоминая собой старый, запущенный парк. В обрывах косогора по краям дороги виднелись верхушки каменных арок, засыпанных почти доверху песком и землей. В отверстия этих арок, как в поры, прятались волки, встречавшиеся нам по пути. Некоторые из них снова выползали оттуда и глядели нам вслед.

Не помню, как очутились мы уже в несомненном парке, с аллеями, лужками и красиво расположенными группами малознакомых деревьев. Встретившиеся нам слуги, лиц которых, как это часто бывает во сне, я не помню, окружили нас, разделили и повели по направлению к находившемуся поблизости замку, тому самому, что виден и на этюде.

Тут кто-то незримый сказал мне, что хозяин замка — волшебник и чародей. Арбузова провели к нему раньше меня и вывели, вероятно, в другие двери, так как я его там больше уже не видел, а лишь потом слышал, что он был превращен волшебником в борова, заколот, зажарен и отдан кому-то на съедение. Порою мне даже кажется, что я слышал издали его отчаянный крик, напоминающий предсмертный визг убиваемой свиньи.

Наступил и мой черед. Меня ввели в небольшую комнату второго этажа, где сидел кто-то старый, седоватый, небольшого роста, одетый в серый расшитый халат и цветной колпак или ермолку. У него было, помню, некоторое сходство с поэтом Сологубом. Но долго рассматривать его мне не пришлось. В комнату внесли зеркало в серебряном затейливой оправе, и старик предложил мне в него поглядеть.

Хотя тайный внутренний голос и предостерегал меня от того, чтобы я смотрел в это зеркало, я почему-то не удержался и поглядел. В тот же миг кто-то возле меня сказал: "Будь оленем!" И ясно взглянула на меня с полированной блестящей поверхности оленья рогатая морда. После этого меня выгнали или вывели в парк, где я стал покорно пастись на ярко-зеленой травке лужаек.

Не помню, сколько времени бродил я по парку. Мне казалось, что я был там уже давно и хорошо освоился с расположением всех его уголков, рощ, холмов и аллей, когда услышал однажды лай собак и завывание рога. И опять тайный голос во мне сказал, что это выехала на охоту дочь колдуна, владельца изображенного Степановым замка. Тявканье псов слышалось все громче и ближе. Я понял, что собаки напали на мой след, и, закинув голову, побежал от них прочь. Мелькали одна за другой мимо меня поляны и кусты деревьев, я делал большое прыжки, стараясь уйти от преследования, но лай псов и звуки рога все приближались.

Когда собаки находились уже совсем близко и стали, стараясь меня окружить, заскакивать с обеих сторон, я бросился в озеро, изображенное на этом этюде, и поплыл мимо островка с беседкой, на картину не попавшего, по направлению к белой террасе. Помню, как становились все ближе ко мне вот эти филины в нишах. Под нишами же находились железные кольца для привязывания лодок. Видите, они тоже здесь нарисованы. Помню, как застучали под копытами моими мраморные ступени белой террасы, куда я взобрался, выйдя из воды. Отряхиваясь, я увидел каменную скамью по ту сторону перил. Вот в том углу она была слегка расколота и покрыта зеленым бархатным мхом. Это отсюда не видно. По ту сторону террасы и вокруг нее росли какие-то странные розы с темноватыми ободками на лепестках.

Но времени разглядывать все подробно у меня не было, так как собаки, плывшие следом за мною, были уже недалеко. Я снова поскакал вот по этой аллее, потом свернул с нее вправо, где местность была холмистой. Собаки снова настигли меня и старались задержать. Помню, как я ударил одну из них задним копытом, так что она, едва успев взвизгнуть, взлетела в воздух и упала где-то сзади. Но тут я снова услышал звук рога, и справа подскакала ко мне, вероятно, обогнувшая озеро, дочь чародея. Насколько помню, это была красивая брюнетка в черном платье с пристегнутым крепом. К левому боку у нее был прикреплен небольшой блестящий металлический щит, а в правой руке было копье. Приблизившись ко мне, охотница замахнулась было этим копьем, но в то же мгновение какая-то тайная сила заставила меня взглянуть в ее сверкающей, как зеркало, щит.

Едва я туда взглянул, как зеленые холмы, небо и лес заплясали у меня в голове. Я почувствовал что-то, похожее на электрический удар, и упал без сознания. Последней моей мыслью было то, что прекрасная дочь колдуна не пожелала меня убить и отпускает на волю.

Очнулся я у себя на кровати с головной болью и тяжестью во всех членах.

Болезнь, которую я сам да и доктор мой приписали простуде, продержала меня в постели четыре-пять дней. Я не выходил еще из дому, когда узнал, что Арбузов в ночь после того, как мы вместе с ним поужинали, умер у себя дома от паралича сердца. Возможно, что его смерти способствовало злоупотребление наркотиками.

Кончина Арбузова, который в дни моей юности был довольно мне близок, весьма на меня подействовала, и долго ничем не мог развлечься. Вы в это время, — прибавил Гош, — только что уехали в заграничный отпуск. Я старался рассеяться, усиленно занимался музыкой, съездил недели на две к родным. Пытался даже учиться древнееврейскому языку и познакомиться с кабалой. Но все это плохо помогало. Тут подошел сезон осенних выставок, и я стал усиленно их посещать. Представьте же себе мое удивление, когда в комнате, посвященной посмертному собранию произведений Степанова, я увидел наряду с другими пейзажами вот эту террасу с филинами в нишах и аллею, ведущую к замку с остроконечными башенками. Помню, как мне захотелось тогда вновь посмотреть в лицо волшебнице, которое не успело как следует запечатлеться у меня в памяти. Знаю лишь то, что она была прекрасна, — закончил Гош, печально вздохнув.

— Может быть, поглядеть в ее щит было вашим спасением, — сказал я. — Иначе, вероятно, вы подверглись бы участи, постигшей Арбузова.

— Не думаю, — ответил Фёдор Николаевич серьезным тоном, — я отлично помню, что она меня пожалела. Как вы думаете, что надо сделать, чтобы вновь попасть в этот парк и посмотреть на его обладательницу?

— Вы, вероятно, не хуже меня знаете, что по большей части делают в таких случаях. Картина, изображающая один из уголков парка, у вас есть. Это очень облегчает дело. Остается лишь, выбрав благоприятное время, привести себя в надлежащее настроение и мысленно перенестись на террасу. Остальное — результат вашей подготовки и силы ваших способностей. Вы сами, конечно, знаете, какому риску вы при этом подвергнетесь. Я решительно не могу представить, кто такой виденный вами во сне хозяин замка, но не советую вторично попадаться ему на глаза. Участь Арбузова должна явиться для вас хорошим предостережением. С такой прогулки очень легко можно и не вернуться обратно, по крайней мере без повреждения умственных способностей.

— Я все это знаю, но желание увидеть волшебную охотницу более чем соблазнительно. При наличии же подходящего талисмана опасность не так уж велика. Но об этом мы поговорим более подробно когда-нибудь после. А пока послушайте вот эту маленькую фантазию моего сочинения.

И Гош сыграл на фортепиано небольшую пьесу, где при желании можно было почувствовать и страх погони, и тявканье псов, и торжествующее завывание рога.

— На фортепиано трудно передать охотничий рог, — сказал Фёдор Николаевич, — но мотив его до сих пор не выходит у меня из головы.

Расставаясь, я просил Гоша не предпринимать опыта, о котором мы говорили, не сказав об этом мне. Он согласился.

Несколько раз после этого мой приятель опять заговаривал о желании попасть в очарованный парк, но я посоветовал ему прежде попытаться разузнать что-нибудь о художнике и расспросить его знакомых о том, где написан был этюд. Если последний был написан с натуры, по-моему, следовало отыскать изображенные замок и парк и поинтересоваться, кто там живет. Пускаться же в опыты раздвоения личности я считал делом опасным, тем более что опыты эти требуют от новичков большой затраты энергии, а Гош не отличался физическим здоровьем и был склонен к туберкулезу.

Политические события 1905 года помешали мне часто видеться с Фёдором Николаевичем. Но время от времени нам удавалось встречаться в библиотеке нашего учреждения, где он был членом комитета, заведующим приобретением книг на иностранных языках. В одну из таких кратковременных встреч Гош сообщил мне, что узнать, когда был написан Степановым этот этюд, ему пока не удалось, но умерший художник, по словам товарищей, года два-три тому назад был за границей, между прочим, на северном побережье, откуда им привезено было несколько картин, в настоящее время распроданных. Последние же два лета своей жизни покойный акварелист проводил не то в Волынской, не то в Подольской губернии.

Навестив как-то Гоша, я заметил, что этюд Степанова исчез со стены гостиной. Я подумал, что Фёдор Николаевич перестал им интересоваться, и был, признаться, этим очень доволен, так как здоровье его к весне несколько ухудшилось. Несмотря на кашель, он продолжал, однако, курить папиросы, густой белесоватый дым которых заставлял предполагать, что содержимое их — не один только табак.

— Летом думаю съездить за границу, — сказал он, — но сам еще не знаю куда. Хочется в Италию, да, вероятно, придется побывать и во Франции.

Я знал, что во Франции живёт жена Фёдора Николаевича, и думал, что он желает ее навестить, но дальнейшие слова моего собеседника разрушили мое предположение.

— Я все время теперь надеюсь, — сообщил он несколько смущенным тоном, — увидеть во сне художника Степанова и выведать у него, где находится изображенный им замок.

— Вам удалось достать его фотографию или что-нибудь из носильных вещей? — спросил я, зная, как облегчает наличие таких предметов общение с умершими.

Гош молча кивнул головою и немного погодя прибавил:

— Хотите взглянуть? Пойдемте тогда в мою спальню.

Кровати, однако, в комнате, куда мы вошли, не было. Ее заменял широкий, обитый кожей диван. У дверей, над перенесенным сюда из гостиной хорошо мне знакомым пейзажем, висела увеличенная фотография-портрет художника Степанова. Лицо последнего не представляло ничего особенного. Глядевший на нас из багетной рамы подстриженный бобриком, с подвитыми усами, при очень высоком воротничке и небольшим бантом завязанном галстуке блондин лет тридцати одинаково мог быть и приказчиком из модного магазина, и конторщиком банка, и артистом-художником.

— С товарищеской группы переснял и увеличил, — сказал Гош, указывая на портрет.

— Ну и что, удачны ваши опыты? — спросил я.

— Пока нет. Мне нужно было добыть что-либо из носильного белья или платья покойного, но пока удалось достать только перчатки. Я взял их из магазина, куда они были отданы в чистку. Боюсь, что в упорядоченном виде перчатки эти не имеют той цены, как если бы они были только что сняты с руки.

— Пожалуй что так, — ответил я.

— Вместо Степанова мне раз приснился Арбузов, — продолжал Гош.

— Говорил он вам что-нибудь?

— Как вам сказать… И да и нет. Пришел во сне ко мне в гости такой же толстый и неунывающий, каким и вы его здесь когда-то встречали, подошел к фортепиано и начал играть одной рукой "Жил-был у бабушки серенький козлик", а потом улыбнулся, погрозил пальцем и ушел.

— По-моему, он сообщил вам более чем достаточно, — сказал я. — Не следует ходить в лес, в котором от вас могут остаться, как от козлика, лишь рожки да ножки. К тому же, помнится, вы что-то говорили в начале вашего фатального сна о волках?

— Совершенно верно. Припоминаю. Я упустил было это из виду… Впрочем, что ж?! "Волков бояться — в лес не ходить", — говорит пословица.

— Судя по тому, что вы перенесли этот пейзаж в вашу комнату, вы, надо думать, их не боитесь. Признайтесь, делали ли вы уже попытки вновь побывать в этом парке?

— Конечно, делал, но осторожно, оставляя за собою возможность каждый момент прекратить этот опыт.

— При тех дилетантских способах, которыми вы, вероятно, пользуетесь, вы легко можете быть обмануты собственной фантазией и не получить тех результатов, каких вы достигли бы при соблюдении всех правил, рекомендуемых оккультной наукой.

— Ну вас с вашими правилами и методами! Это длинно и скучно. У меня путем практики выработались собственные правила. Когда вы хотите, например, перенестись на ту или другую картину и вам трудно сразу это сделать, то вы выбираете в ней пункт наиболее для вас знакомый и доступный. Скажем, вы не можете попасть прямо в желаемую комнату: мысленно встаньте у наружных дверей дома и попробуйте в них войти. Если и это трудно, то, постояв перед этими дверями, попробуйте вообразить себя перед ними же, но с внутренней стороны, и тогда вам уже будет легче проникнуть дальше внутрь дома. Везде, где вы не можете идти прямо, смотрите с той точки, где вы остановились, назад на пройденный путь, идите затылком вперед, и вам легче будет представить себя в желаемом месте. Особенно хорошо это удается с помещениями, вам знакомыми.

— Вот именно, знакомыми. Но в местностях незнакомых, Фёдор Николаевич, наша фантазия может нас обмануть, — сказал я.

— Что ж мне делать, если мое воображение, быть может, против воли, переносит меня в этот заколдованный парк? Стоит мне только закрыть глаза, как я мысленно переплываю пруд и, дрожа от холода, вхожу по мраморным ступеням на большую террасу. Медленным шагом я иду по гравию, сперва вдоль окаймляющих дорожку кустов, затем — широкой аллеей к самому парку. Перед ним опять площадка или полянка, которую я огибаю, и, наконец, фасад здания. Почему-то боясь войти с главного хода, я останавливаюсь перед угловой желтой дверью и колеблюсь: войти мне сюда или же в другую дверь, выходящую в маленький переулок против белой каменной стены соседнего флигеля. Пробую, проникнув сквозь входные двери по переданному вами рецепту, пробраться на второй этаж, но дальше первой площадки лестницы с камином в левом углу около ведущей в комнаты двери пройти не могу. Какая-то сила выталкивает меня вон. И я вновь брожу вокруг этого дома, стараясь не быть замеченным из окон. Брожу, охваченный желанием увидеть ту, которая с копьем в руке верхом на черном коне гонялась за мною.

— Я думаю, — прибавил Гош, — что смерть Арбузова представляет собою одну лишь случайность и, может быть, совпадение. Этой чародейке не было никакой надобности меня убивать. А кроме того, насколько мне известно, сонное видение, кем бы последнее ни было, убить не может. Я видел человека, которому пришлось испытать при аналогичных обстоятельствах удар, нанесенный ему во сне падшим архангелом, и человек этот все-таки остался жив, отделавшись лишь небольшим нервным потрясением.

— Это очень любопытно. Расскажите, если не секрет.

— Случай этот произошел с моим знакомым художником. Он живет теперь в Сицилии, где будто бы изучает сочетание красок на цветных окнах местных церквей и ленится писать. Последних двух писем моих он, очевидно, не получил. Иначе он научил бы меня, как поступить.

— Думаю, что я прежде встречал этого вашего знакомого, который живет теперь в Сицилии. Мы оба бывали в редакции "Девы", — внезапно, сам не знаю почему, перебил я Гоша. — Его зовут не Остроумов?

— Предположим, что Остроумов. Так вот, этот мой знакомый художник начитался в свое время описаний полета на шабаш и служения дьяволу. Начитался до того, что ему и самому стало сниться, будто он летает, но только не на Брокен и не на Лысую Гору, а в иное место общения с нечистой силой, в какой-то храм с колоннами из черного камня, капители которых исчезали в сумраке сводов. По карнизам светился, по его словам, бледно-зеленоватый орнамент из каких-то странных иероглифов и арабесок. Так как сон несколько раз повторялся, мой художник имел возможность довольно подробно ознакомиться с обстановкой этого таинственного храма и сообщил мне потом интересные детали. Так, например, над обделанной красным камнем и золотом дырой в полу этого храма было воздвигнуто что-то вроде сени на семи колонках, представляющих собою, перевившихся змей, причем одни змеи были медно-красные, другие — темно-серебряные. Председатель собрания первоначально появлялся в виде едкого и довольно противного зеленоватого или серо-белого дыма из упомянутой мною дыры. Но это к делу не относится… Так вот, на таких-то предосудительных праздниках, где было много всякого, по большей части неинтересного народа, мой художник стал встречаться с одной очень милой барышней. Как-то само собою случилось, что они стали уединиться в укромных уголках, где им не мешали своими представлениями и подглядываниями разные противные старики и безобразно разряженные, а то и вовсе нагие старухи. Барышня сообщила моему другу, что она тоже прилетает сюда во сне, не прибегая ни к каким снадобьям и мазям. Она дала понять моему собеседнику, что он ей нравится, но упорно не желала сказать, кто она, откуда и где живет. Может быть, эта девица и сказала бы наконец что-нибудь о себе, но тут помешал случай, ради которого я сообщаю вам всю эту историю.

То был четвертый, кажется, сон моего знакомого с пребыванием в черном храме. "Я подробно осмотрел, — рассказал художник, — пустой еще трон, на котором обычно восседал Нircus Nocturnus,[1] и постарался запомнить очень интересные горельефы, украшавшие это седалище. Поглядел и на служителя в золотых сандалиях и в медной, как он, маске, изображавшей голову тигра. Этот прислужник делал вид, что не замечает меня и всецело занят подливанием чего-то в коричневатые, коринфской бронзы, светильники, пылавшие белым, бесцветным огнем. При их колыхавшемся свете, казалось, оживали бесстыдные горельефные изваяния трона: Некоторые вновь прибывавшие гости считали своим долгом к ним приложиться.

Но я все отвлекаюсь от темы… Мой знакомый почувствовал вдруг, что понравившаяся ему девица где-то неподалеку. Оглядевшись вокруг, он ее вскоре нашел. Девушка была в ночном костюме и, по словам рассказчика, несколько стеснялась этого обстоятельства, хотя большинство присутствующих как будто не замечали друг друга, а если и замечали, то как бы по взаимному соглашению. Тем не менее знакомая незнакомка моего художника пожелала с ним уединиться подальше от толпы под тем предлогом, что ей стало почему-то страшно. Они прошли по неровному, местами протертому полу в довольно далекий угол храма, где время от времени вспыхивали зеленые перебегающие огоньки. Когда последние загорались под потолком, то можно было разглядеть неподвижные каменные улыбки полузвериных-полуангельских лиц на канителях колонн. Сидевшая неподалеку компания стариков не обращала на уединившуюся парочку никакого внимания. Старики эти всецело, казалось, поглощены были нюханьем чего-то из передававшейся от одного к другому коробочки. Понюхав, они застывали на некоторое время неподвижно, как статуи. Художник начал, по обыкновению, уговаривать свою подругу дать ему возможность познакомиться с нею и в действительной жизни, но та лишь мотала отрицательно головой и твердила: "Только не сегодня, только не сегодня. Сегодня мне не до того. Я чего-то жду и боюсь".

Должен сказать, что эта особа, по словам художника, вела себя скромно и между ними ничего особо предосудительного не происходило. Собеседница моего знакомого успела ему рассказать, что ей восемнадцать лет и что она лишь недавно стала бывать тут во сне. Упершись подбородком в колени и охватив свои ноги руками, девушка эта издали смотрела на происходившее около трона и по временам дрожала. Особенно ее пугали световые явления, когда последние имели место поблизости. К великой радости своей собеседницы, мой приятель прогнал подползшую было к ним слишком близко очень любопытную большую змею. Поблескивая зелено-синим тусклым огнем и обиженно шипя, змея уползла обратно.

Но вскоре из вделанного неподалеку в стену серого пилона в египетском стиле появилась и поплыла по воздуху огненно-красная, с какими-то иероглифами посередине, пентаграмма. Поднявшись сперва вверх, пентаграмма остановилась ненадолго на высоте приблизительно трех сажен и начала опускаться. Затем очертания ее стали расплываться, и она как бы пролилась до земли, преобразившись в ангела, одетого в багряное пламя. Ангел был замечательно красив и отличался гордым и, по словам художника, даже неприлично надменным лицом. На черных кудрях его была диадема с цветными блестящими камнями, на устах — лиловатый светящийся пар. Медленными плавны ми шагами пурпурно-огненный пришелец приближался к сидящим.

"Это он!" — внезапно воскликнула девушка и стала прижиматься к художнику. Последний хотя и сознавал, что силы совершенно неравны, сделал, по его словам, то, что должен был сделать на его месте порядочный человек — встал и заслонил собою свою подругу. Полным презрения жестом ангел дал моему знакомому понять, чтобы тот отошел в сторону. Но художник (он незадолго до того получил золотую медаль Академии и начитался хвалебных рецензий по поводу выставленной им картины) почувствовал себя гордым и самоуверенным не менее своего противника. Поэтому он не только не посторонился, но даже сделал шаг или два навстречу своему сопернику. Тогда ангел поднял руку и пошевелил губами, как бы что-то произнося. Нечто вроде лилового шарика отделилось от его пламенных уст, и в то же мгновение художник почувствовал нервный удар, пронзивший все его тело, вероятно, вроде того, что испытал в свое время и я. Удар этот, однако, был так силен, что у бедняги закружилась голова и тьма объяла его сознание.

Очнувшись у себя в постели, мой знакомым ни разу с тех пор не видел во сне ни черного храма, ни отнятой у него падшим ангелом девушки. Он даже и не пытался ее отыскать.

Не знаю, был ли причиной тому страх перед соперником или что другое, но на мои вопросы, почему он не желает справиться о судьбе незнакомки, художник всякий раз отвечал, что женщины, виденные во сне, всегда гораздо интереснее, чем наяву, и он не хочет действительностью портить оставшегося в памяти красивого образа. Словом, вел он себя как-то странно. Он показывал мне зарисованные им по памяти архитектурные и художественные подробности виденного им во сне черного храма. Некоторые из них были очень интересны, и мой приятель собирался их со временем где-нибудь применить. В бытность его в Англии ему предложили расписать в стиле модерн внутренность церкви. Боюсь, что мой художник поместил там на оконных стеклах не только своего красного ангела, но и еще что-нибудь позамысловатее. С него станет.

— А по вашему мнению, — спросил я Гоша, — девушка, которую ваш знакомый видел во сне, если сон этот им не сочинен, существовала в действительности?

— Отчего бы и нет! Разве вам никогда не приходилось видеть снов коллективных, то есть виденных одновременно с кем-нибудь другим?

— Случалось, — ответил я Гошу, — и даже раза два, пожалуй, случалось. Однажды это было на первом курсе университета в 1898 году. В гимназии нас совершенно не подготовляли к отвлеченному мышлению, и поэтому мне пришлось вначале довольно трудно. Литографированные записки по курсу догмы римского права готовы были меньше чем за две недели до экзамена по этому предмету. Я был уже достаточно с непривычки переутомлен предшествовавшими экзаменами, и у меня сделалась невралгия. Болела правая сторона головы и всего тела. При попытках читать курс боль усиливалась до того, что я принужден бывал бросаться на постель и лежать неподвижно, уткнувшись в подушку и стараясь ни о чем не думать. Тогда боль понемногу стихала. Но до экзамена оставалось мало времени, и я должен был вновь приниматься за лекции. Чтобы не очень затрудняться обдумыванием, а главное, запоминанием тех или других казавшихся мне тогда трудными понятий, я решился прибегнуть к весьма принятому в гимназиях средству — смошенничать и написать незаметно карандашом на экзаменационной программе ответы на поставленные там вопросы. Сначала дело шло как будто ничего, но вскоре я вновь почувствовал ломоту в виске, заставившую меня лечь на кровать, где я мало-помалу и уснул.

Во сне увидел я десятую аудиторию Петербургского университета, экзаменационный стол и профессора Гримма, к которому я будто бы подошел. Глядя на меня в упор, экзаменатор обратился ко мне со словами: "Дайте-ка сюда вашу программу". И когда я подал ему свои исписанные листки, Давид Давидович начал меняя стыдить, говоря, что я не мальчишка-гимназист и что пора бы, кажется, научиться честно относиться к своим обязанностям, и тому подобные вещи, которые в таких случаях принято говорить. После этого профессор стал меня во сне спрашивать по курсу. Я долго ему что-то отвечал, а потом запнулся. "Нет, вы этого билета не знаете, — сказал Гримм, — отвечайте мне вот этот". И он протянул мне свою программу, указывая пальцем номер билета.

В этот момент я проснулся. Было светлое майское петербургское утро. Подбежав к столу, я развернул лежавшую там программу, нашел на одной из страниц место, указанное мне во сне, и отчеркнул его находившимся тут же синим карандашом. Я дал себе затем отдохнуть в течение целого дня, а в остальные дни, оставшиеся мне до экзамена, успел прочесть курс еще два раза. Виденное во сне место я прочел много раз. Списывание программы было мною оставлено тотчас же после сновидения. На экзамен я программу не взял. И тем не менее, когда я пришел в десятую аудиторию и был вызван к ответу, первым вопросом профессора, внимательно на меня посмотревшего, было: "А где ваша программа? Покажите мне вашу программу". — "Я забыл ее дома, господин профессор, — ответил я. — Может быть, вы одолжите мне свою? У вас на столе лежит их несколько".

Посмотрев на меня испытующим и, как мне показалось тогда, несколько разочарованным взором, Давид Давидович произнес: “Тяните билет". Я вытянул. Не помню теперь, какой именно номер. Помню лишь, что он был для меня, как, впрочем, и другие (лекций я старался не пропускать), более или менее знакомым. Я начал готовиться к ответу по программе, данной мне Гриммом. В середине билета оказался, однако, к моему неудовольствию и удивлению, вопрос, который я совершенно забыл. Словно кто-то мокрой губкой стер с доски моей памяти то, что надо было отвечать.

Так как билет этот я все-таки читал по крайней мере раза два, я стал отвечать, входя в мельчайшие подробности, сохранившиеся в моей памяти, думая таким образом утомить моего слушателя и внушить ему, что билет мне хорошо знаком. Но профессор вперил в меня свои неподвижные, как у сонной рыбы, глаза и молча терпеливо слушал, как бы ожидая, когда я наконец дойду до незнакомого мне места. Я подошел-таки к роковому вопросу и… замолчал. "Что же, отвечайте", — предложил мне экзаменатор. Я попробовал сымпровизировать и — неудачно. "Нет, вы своего билета не знаете, — сказал Гримм совершенно как во сне. — отвечайте мне вот этот".

И жестом, уже виденным мною ночью, он показал мне на программе то место, которого я так ждал. Боже, как я забарабанил, приводя не только то, что было литографированных записках, но и те подробности, которых там не было! Экзаменатор остановил меня и отпустил, поставив четверку.

— Почему же вы считаете ваш сон коллективным? — спросил меня Гош. — Страстно желая ответить определенный билет и думая о нем, вы могли внушить профессору, чтобы он спросил вас этот билет.

— А почему в таком случае он потребовал от меня показать ему программу, чего в тот день не требовал от других и чего я отнюдь ему не внушал?

— Очень просто: вы подошли без программы, и профессор заинтересовался, где она.

— Не я один подходил без программы, почему у него лежало их на столе не менее полдюжины, — не сдавался я. — А кроме того, вместо того чтобы меня отпустить, слыша мой обстоятельный ответ, Гримм дождался-таки, пока я не дойду до находившегося во второй половине программного билета вопроса.

— Я согласен, что ваш сон принадлежит к числу так называемых вещих, но назвать его коллективным я не решаюсь, — ответил Фёдор Николаевич.

— В таком случае я расскажу вам другой мой сон, уже, без сомнения, коллективный. В бытность мою на том же первом курсе университета, осенью 1897 года, приснился мне однажды целый ряд картин войны в Петербурге, причем я был и в разных зданиях, и на улице. Здания эти были мне тогда внутри незнакомы, но в последние годы часто приходится бывать в одном из них. В остальных же, я уверен, еще побываю. В одном из этих зданий, где мне предстоит еще побывать, меня поразила внутренность очень высокой круглой залы с окнами под куполом, похожей на церковь и вместе с тем не бывшей церковью. Я помню пустые гипсовые (а может быть, и мраморные) кронштейны на расписанных бледно-коричневой краской стенах и какие-то высокие, ничем сверху не занятые постаменты с горельефами по бокам. На полу неподалеку от входа лежало четыре, кажется, трупа.

Рядом с этой круглой залой была вторая, огромная, с длинным рядом белых колонн. В первом из упомянутых мною зданий я стоял у окна, выходившего на Фонтанку, смотрел на бежавших мимо окон и порою падавших людей, слышал ружейную пальбу и треск пулемётов, не существовавших тогда, кажется, в русской армии. Помню, как одна из пуль, разбив стекло, ударила в подоконник, у которого я стоял. Это мне не понравилось, и я, пройдя через вестибюль, подошел к ведущей наверх лестнице. Под этой лестницей находилась дверь, и через нее я вышел в маленький круглый двор. Пули туда не долетали. Там между булыжников, которыми был вымощен двор, пробивалась молодая зеленая трава. Небо было ясное и синее. В воздухе носились с щебетанием ласточки. Очевидно, была весна. Из этого здания, где мы с вами теперь постоянно бываем, так как там помещается наше управление, я вышел на улицу, добрался до Забалканского проспекта и увидел там издали солдат, одетых в сероватую летнюю форму с сероватыми же головными уборами, вроде пилоток. Они шли к Фонтанке со стороны Балтийского и Варшавского вокзалов.

Затем сон перенес меня еще в какое-то здание. Большая комната, в которой я очутился, была полна мечущимися в отчаянии и испуге людьми. На полу разбросаны были бумаги. Я подошел к одному старому, невысокого роста человеку, положил правую руку ему на плечо и сказал: "Полно, не пытайся бежать! Тебе не спастись”. Тотчас после этого я пробудился.

Когда я пришел в университет и собирался рассказать виденный мною сон моему товарищу по гимназии Лопаткину, последний предупредил меня словами: "Послушай, какая странная вещь со мною случилась! Никогда я, кажется, не вижу снов, а нынче ночью мне приснилась революция, и даже на войне как будто побывал". И он стал рассказывать картины, виденные им во сне. Некоторые из этих картин не совпадали с моими, так как происходили в других местностях, некоторые же были сходны до мельчайших, порою поразительных, подробностей. В заключение последней из виденных им сцен он сказал: "Ты подошел ко мне, хлопнул меня по плечу и произнес: "Полно, не пытайся бежать. Тебе не спастись!" Помню, что, разговаривая потом с Лопаткиным о наших снах, мы с ним решили, что он, вероятно, увидит мой призрак перед своей гибелью.

— А сон этот не мог служить продолжением и следствием разговоров, которые вы, быть может, вели с вашим приятелем о революции? — спросил Гош.

— Отнюдь нет. Мы с ним не разговаривали в то время о революции и ничего непосредственно перед тем о революции не читали.

Затем я рассказал Гошу и прочие, уцелевшие в моей памяти перипетии и картины этого сна.

Федор Николаевич делал вид, что внимательно меня слушает, но мне казалось, что он мало доверяет моему рассказу, приписывая, вероятно, большую часть того, что я говорил, моему литературному воображению.

Я посмотрел на часы. Было уже поздно, и мы простились.

Встретив меня потом в управлении, Гош обронил, что он не прекращает попыток проникнуть в заколдованный замок страны снов, но теперь запасся талисманом и принимает все необходимые меры предосторожности, предписываемые оккультной наукой. Фёдор Николаевич присовокупил, что пользуется советами "одного опытного мага", но фамилии последнего назвать почему-то не пожелал. Впрочем, в отношении своих разнообразных знакомств он и раньше проявлял некоторую таинственность.

— При помощи этого мага, — продолжал Гош, — я раз побывал даже на террасе со ступеньками к пруду. Идти дальше мой наставник на первое время мне не советовал. Это тем более интересно, что я был там не совсем во сне. Во сне наше "я" не управляет своими действиями, как будто последние зависят от воли какого-то другого лица. Во сне вы не знаете наперед, куда пойдете и что будете делать, а я знал.

Острым длинным кинжалом с двумя полумесяцами на рукоятке я начертил круг на мраморных плитах террасы, встал в середине и долго звал амазонку-охотницу. К сожалению, должен признаться, — напрасно. Может быть, я недостаточно твердо знал заклинания, может быть, последние были недостаточно сильны, вернее же оттого, что мне неизвестно было имя вызываемой, но она не пришла. В парке стояла ночная мертвая тишина. Даже листья не шелестели. Луна обливала своим светом пустую террасу и кусты белых роз. И, пользуясь лунным сиянием, перед тем как возвращаться в свою повседневную жизнь, я нацарапал на перилах террасы у верхней ступеньки каменной лесенки, направо от входа, круг, а в нем мою монограмму из инициалов Ф и Г. Я знаю, что монограмма эта останется там в действительности и на долгие времена, — закончил свой рассказ Гош.

Вскоре мы навсегда потеряли друг друга из виду. Я женился, переменил место службы и, войдя впервые в Таврический дворец, в канцелярию которого поступил, был поражен сходством его Круглой залы с виденной мною во сне. Та же коричневая живопись в верхней части стены, те же, что и во сне, пустые белые кронштейны на ней; такой же свет сверху, какой бывает в церквах; те же большие белые колонны в соседнем Екатерининском зале, где должны были потом разыграться политические события. Увидев наяву эти залы и другие помещения дворца, где я когда-то проходил во сне, я почувствовал, что, по всей вероятности, сбудутся все подробности моего отрывочного длительного сновидения вплоть до появления на улицах обреченной столицы солдат в незнакомой мне тогда форме, с сероватыми пилотками на головах.

Но поделиться своими впечатлениями и соображениями с Гошем мне не пришлось. В ту же весну, когда я переменил место службы, он захворал и уехал в отпуск на юг. Там он вскоре и умер, оставив меня в неизвестности относительно того, удалось ему или нет увидеть свою волшебницу-амазонку.

Время шло своим чередом. Наступила война. Совершился со всеми своими последствиями государственный переворот. Помня из своего опыта с надписанной программой на экзамене по догме римского права, что сны не всегда бывают тем, что обязательно должно случиться во всех подробностях, и являются иногда предостережением, я воздерживался от посещения тех уголков Петрограда, в которых согласно одному из моих сновидений мне угрожала опасность. К числу таких мест принадлежали, например, окрестности Петропавловской крепости. Во сне, виденном мною задолго до революции, я шел там, сапогами по замерзшей грязи и по трещавшей ледяной коре лужиц. В парке были изредка слышны одиночные выстрелы. Шел я там в темное время суток. Обычные в то время фонари почему-то не горели. Во сне я был совершенно один и неожиданно подвергся нападению вооруженных людей, одетых в русские серые солдатские шинели. Помню, что пробудился я, перелезая во сне через какой-то высокий забор, чтобы спастись от угрожавших мне снизу штыков, появившихся следом за мной. Вспоминая этот сон, казавшийся мне некогда нелепым и странным, я всегда остерегался во время революции бывать в позднее время около Петропавловской крепости.

Многое из виденного мною во сне в 1897 году, например трупы убитых в Круглой зале Таврического дворца или войска в иностранной форме на Забалканском проспекте, оказалось несбывшимся, но из этого еще не следует, что события эти никогда не случатся.

Благополучно выбравшись в январе 1918 года в Крым, куда во время войны переведена была мною семья, и прожив там до осени, я очутился затем волею судьбы во время немецкой оккупации на Волыни, неподалеку от австрийской границы, в небольшом имении у тещи. В соседнем еврейском городке с узловой железнодорожной станцией случилось мне встретиться в двадцатом, кажется, году с приятелем покойного Гоша, Остроумовым. Последний шел медленным шагом прогуливающегося человека с дорожной котомкой за плечами. На щеголявшем когда-то в особенно модных жакетах и визитках художнике была теперь потертая военная форма, но без погон.

— Георгий Сергеевич, — окликнул я его по имени и отчеству.

Сначала Остроумов меня не узнал, но потом, когда я назвал себя и редакцию журнала, где мы в былые годы встречались, обрадовался и разговорился. Мы вспомнили с ним старину, поделились впечатлениями последних пережитых лет. В разговоре я упомянул, между прочим, о смерти Гоша.

— А вы его разве знали? — спросил Остроумов.

— Да. И он очень много о вас рассказывал.

— Что же? — не без некоторого беспокойства спросил художник.

— Да вот хотя бы о ваших повторных снах с полетами в черный храм. Скажите, Георгий Сергеевич, после столкновения с вашим ангелом-соперником вы никогда ни наяву, ни во сне не встречали больше девицу, послужившую яблоком раздора между вами?

— Видите ли, — ответил Остроумов, — из нас двоих художником следовало быть не мне, а моему другу Гошу. Действительно, я пробовал некогда купить опиум, просматривая предварительно Фелисьена Ропса, Фердинанда Кнопфа, Гойю и прочих графиков с уклоном в демонизм. После этого у меня несколько раз бывали кошмарные, хотя и бессвязные, сновидения. Внутренность черного храма, ангел в огненно-красной одежде и девица с миловидным лицом действительно там порой повторялись, но все это было довольно хаотично, и лишь после того, как я передавал свои впечатления Гошу, а он потом вновь излагал их мне в разговоре, сны мои в его передаче приобретали уже некоторую обработку по части преемственности событий и подробностей обстановки. Черный храм он описывал так, будто бывал там чаще меня. Я же после столкновения с красным ангелом совершенно прекратил свои полеты.

— А девицу вы никогда потом не встречали? — повторил я вопрос.

— Нет, не встречал. У нее было очень интересное и симпатичное лицо, которое действительно приснилось мне несколько раз. Я его даже потом пытался, как и некоторые другие образы сновидений, зарисовать по памяти, но вполне, впрочем, неудачно.

— Может быть, вы ее еще где-нибудь увидите и будете иметь возможность срисовать это лицо с натуры. Иногда мы видим во сне лица, обстановку и местность, где нам придется со временем еще побывать. Вы читали когда-нибудь стихотворения Алексея Константиновича Толстого?

— Читал. Некоторые из них, признаться, очень даже люблю.

— У него есть "Крымские очерки". Там целый цикл стихотворений, написанных тотчас же после войны 1854–1855 годов, когда только что оправившийся после тифа поэт совершал прогулки по южному берегу Крыма с любимой женщиной. Никогда, кажется, ему так не писалось, как в то время.

— Как же не помнить! — перебил меня Остроумов и даже запел вполголоса:

Ты помнишь ли вечер, как море шумело,

В шиповнике пел соловей.

Душистые ветки акации белой

Качались на шляпе твоей?

— Это, конечно, прелестное стихотворение, — сказал я, — но не его имел я в виду, когда хотел рассказать вам, Георгий Сергеевич, нечто о снах, в которых мы видим порой местность и обстановку, где нам придется потом бывать.

Я начал рассказывать Остроумову о том, как поэт и его возлюбленная прибыла в Мелас, расположенный недалеко от Байдарских ворот, имение дяди Толстого Перовского. Росшие по спускавшимся к морю склонам Яйлы вековые деревья были срублены занимавшими эту местность французами. Дом Перовского был разграблен стоявшими там неприятельскими солдатами. На стенах были упомянутые в стихах Толстого "рисунки грубые и шутки площадные", на украшающих комнаты статуях — следы сабельных ударов. Разбитые зеркала, выбитые стекла, переломанная мебель, ютящиеся в комнатах совы и прочие следы разрушения и запустения наполнили печалью сердце поэта и вдохновили его на создание стихотворения "Приветствую тебя, опустошенный дом, завядшие дубы, лежащие кругом, и море синее, и вас, крутые скалы, и пышный прежде сад — глухой и одичалый".

— Будучи художником, вы, вероятно, помните великолепный образ ползучих раз, цепляющихся за мраморный карниз окна. Но не в этом дело. Мне случилось как-то видеть записную книжку поэта, которую он имел при себе во время этой поездки. Книжка, хотя из нее и было вырвано довольно много страниц, сохранила в себе, однако, интересные авторские заметки и первоначальные наброски "Крымских очерков". И против черновика упомянутого стихотворения стояла сделанная рукою поэта приписка: "Так вот что столько раз представлял мне сон упорный!" Я полагаю, что Толстой видел во сне обстановку опустошенного дома, в котором ему впоследствии пришлось побывать.

— Очень возможно, что так, — ответил Остроумов. — Вы полагаете, что мне еще придется встретить в действительной жизни ту милую барышню, вместе с которой мы так хорошо проводили время среди окружавшего нас демонского и бесновавшегося общества? Помню, что ей было страшновато, она прижималась ко мне плечом и слегка дрожала… Нет, вряд ли! Там, куда я иду и откуда, вероятно, не вернусь, барышень, кажется, нет.

— Я не настаиваю на том, что вы непременно увидите эту особу, но ваша встреча возможна. Кто-то уподобил так называемые вещие сны отражениям в нашем мозгу надвигающихся событий. Это все равно, как если бы вы сидели у окна и смотрели в прикрепленное снаружи к раме зеркало, в котором отражаются по мере своего приближения двигающиеся по улице люди и предметы. Вы видите в зеркале идущего по направлению к вам человека ранее, нежели он поравнялся с вашим окном. Он, по всей вероятности, пройдет мимо, так что вы сможете его увидеть непосредственно в окно, но он может, не доходя до вашего окна, свернуть в ближайшие ворота, и тогда в действительности вы его не увидите.

— Да я и не желал бы встретить наяву ту, которая мне так понравилась во сне, — сказал Остроумов. — О, насколько грезы прекраснее действительности! В благодарность за комментарий к Алексею Константиновичу Толстому я, в свою очередь, для пояснения моей мысли прокомментирую вам писателя, к которому вы, кажется, неравнодушны. Вы ведь читали "Афродиту" Пьера Луиса?

— Не без удовольствия, — ответил я.

— Так вот, оный Луис в этом своем романе развил тему, заключающуюся в одном антологическом стихотворении, вероятно, александрийского периода. Я, конечно, не помню его по-гречески, по-русски же, если останусь жив, прочту, может быть, в вашем поэтическом изложении. Смысл этого стихотворения приблизительно такой: "Свенеланс, ради удовольствия которой пылают столицы, та, которая продает себя за баснословную цену и собирает сокровища лиц, в нее влюбленных, — целую ночь до утра, благодаря сновидению, провела рядом со мной вся обнаженная и не требуя платы за свои ласки. Я не буду больше на коленях умолять эту жестокую деву и не стану больше оплакивать свою участь после такого сна, подарившего мне, безо всяких издержек, столько блаженства".

— Развивая далее проводимую мысль, — продолжал Остроумов, — Пьер Луис заставил своего героя, видевшего подобный сон, художника Деметрия, отказаться от ласк, предлагаемых ему красавицей, любви которой он ранее домогался. И он поступил правильно. Иначе ему пришлось бы раскаиваться, как некогда Апеллесу, которому Александр Великий подарил свою фаворитку, заметив, что художнику, писавшему ее портрет, нравится оригинал. Великодушный жест властелина доставил потом живописцу много хлопот и беспокойства… И вслед за героем Пьера Луиса я повторяю, что девица, виденная мною во сне, вряд ли станет милее и интереснее, если я познакомлюсь с ней в действительной жизни. Помню, она раз подошла ко мне в сновидении и коснулась моей ноги. Я встал, и мы, обнявшись, полетели по воздуху. На ней был черный плащ с откинутым капюшоном. Голову свою она клала мне на плечо, и я до сих пор помню ласковое прикосновение ее нежных волос… Нет! Действительность может только испортить прекрасную грезу. Кем теперь может быть моя знакомая незнакомка спустя почти двадцать лет после разлуки: постаревшей истеричной беженкой с истерзанными нервами, авантюристкой, шпионкой, содержанкой разбогатевшего спекулянта, большевицкой сестрой милосердия, проституткой, предлагающей себя за кусок хлеба иностранным солдатам? Нет, я не хочу действительности! С меня довольно моего блаженного сна!

Разговор перешел мало-помалу на политические события. Мы проговорили ещё около часа, расстались, по всей вероятности, навсегда.

Года два спустя после встречи с Остроумовым мне понадобилось съездить по какому-то делу из имения, где я жил, верст за семьдесят. Путешествовать пришлось и на возу, и по железной дороге, и даже пешком. Отчасти поручение знакомого, отчасти случай занесли меня несколько в сторону от прямого пути к одному сельскому священнику. Давно не видевший никого, кроме своих прихожан, местного еврея и разных властей, приезжавших с целью реквизиции, батюшка принял меня очень любезно, весьма обрадовался привезенному мною письму и предложил мне отдохнуть у него хотя бы до следующего утра. Предложение было столь радушным, что я не мог отказаться, тем более что мне хотелось посмотреть славившиеся в том месте своею красотой крутые берега реки и остатки большой разрушенной помещичьей усадьбы.

— До тридцати комнат в палаце было, не считая флигелей. Картины итальянские, стены и потолки расписные. А имущества-то: посуды, белья и платья! В таких кружевах и шелках наши бабы теперь в церковь ходят, что даже смотреть неловко. Штоф, атлас и бархат с мебели посрезали да себе кофты с юбками пошили. Зеркал одних сколько побито! Целиком-то в хатах не помещались. Один мужик, впрочем, трюмо у себя в клуне поставил. Зашел туда бугай, увидел своё отражение да как хватит рогами. Ну, ничего, осколки подобрали. Все в дело пошли. Мебель, конечно, растащили. Частью евреям из соседнего местечка продали, частью пожгли. За год до войны новые трубы водосточные, цинковые, пан граф к палацу поставил. Так из этих труб, маленьких трубок и посуды для перегона горилки видимо-невидимо теперь понаделала. А книг сколько было! Две большие комнаты по стенам были заставлены о самого потолка. Я видел потом, как обгоревшие подранные лоскутья от них по всему парку носило. Не то по-итальянски, не то по-английски напечатаны были, трудно разобрать. Я, признаться, здесь живя, семинарскую-то премудрость, что в Кременце приобрел, уже перезабыл. Так когда после солдатского погрома крестьяне палац грабили, они ночью вместо факелов эти книги зажигали да с ними ходили.

— А сам помещик успел убежать?

— Пан граф-то? А вы разве не слыхали? Нет, и его самого, и падчерицу его солдаты, шедшие с фронта, убили. Фронт-то ведь рядом был. Пока штаб тут стоял, жить еще можно было, а как начальство свое наша солдаты поскидали, совсем скверно стало. А пан граф в то время болен был и выехать не мог. Так его в постели и застрелили. Падчерица же его девица самолюбивая была и бежать не пожелала. Ну, ее и замучили, а то, говорят, сама застрелилась. С большими странностями была особа, весьма ученая и гордая. Не только меня, но и ксендза на порог палаца не пускала. Разное про это и на селе болтали, и в местечке. Бог им, конечно, судья. Одно только верно было, что и она, и старый граф вольнодумцы были и ни на кого обращать внимания не желали.

После обеда хозяин мой, надев свою порыжевшую от времени и потемневшую поповскую шляпу с полями, любезно взялся мне показать то, что осталось от графской усадьбы. По дороге он продолжал рассказывать.

— Странно, конечно, — говорил он, — что девица, еще не в старом сравнительно возрасте, замуж идти не хотела, жила со стариком, который ей ни муж, ни отец; в покоях у себя ручных волков держала, гостей не принимала и сама в гости не ездила. Знай себе, читает толстые книги днем и ночью или верхом катается. Конь у нее огромный был, черный и злой. Крестьяне его даже за нечистую силу считали. Я раз поздним вечером с напутствия возвращался, едва-едва с ней не столкнулся. Как вихрь, пролетела. Вся в черном, на скаку не шелохнется, разве только шляпу порой поправит. Конь под ней весь в пене и храпит. А рядом с ее конем эти волки проклятые. От этих волков, хоть они и ручные были, моя кобылица чуть было меня из тарантаса не выворотила. Когда потом солдаты палац грабили и стали из конюшни коней выводить, конь этот черный одного из них передними ногами сшиб и затоптал. Другие солдаты его тут же и застрелили. Да и волкам та же участь была. Они грабителей в комнату к падчерице графской пускать не хотели.

Два каменных столба со следами обколоченных гербов на них соединялись некогда железной решеткой отсутствующих теперь ворот. Несколько лет не стриженная, отросшая живая изгородь тянулась кверху своими еще не зеленеющими, но с налитыми уже почками гибкими ветвями. Стояла чудная погода начала апреля. Кое-где в молодой траве виднелись маленькие цветочки. Шагая по хворосту и щепкам от вырубленных еще недавно аллей, пройдя мимо лишенных крыш и окон двух флигелей сравнительно новой постройки, мы добрались до того места, где стоял дворец.

— Еще с семнадцатого года стали парк рубить, всего уничтожить не успели, а теперь не смеют, — продолжал говорить батюшка. — Да и по ту сторону усадьбы какой парк был! — Он показал в сторону, где между пней паслась крестьянские коровы и кое-где торчали почему-то не спиленные каштаны или клен. Напоминавшая высокую ламповую щетку своими коротко, почти доверху обстриженными ветками, высилась там и сям американская ель или кедр с отхваченной безжалостно верхушкой, из груды обломков переднего фасада дворца виднелась обезглавленная, начала XVII столетия, каменная статуя, изображавшая средневекового воина, державшего щит с графской короной на гербе. Тот же герб случайно уцелел на фронтоне. Здание было двухэтажное, сильно закопченное пожаром, без крыши и окон, с небольшими полуразрушенным башенками с обеих сторон. Вокруг валялись кирпичи, разбитые стекла, куски проржавевшего кровельного железа и осколки кафельной облицовки каминов. Высохшее персиковое деревце сиротливо жалось к стене между больших окон с выломанными рамами. В окнах верхнего этажа сквозь снятую крышу виднелось синее небо. Закоптелые стены комнат еще хранили следы зеленой и синей облупившейся краски. Деревянные полы были сняты, камины и печи разбиты. Дверей нигде не было видно.

— Половицы, балки и прочее дерево на самогон пошло, — сказал мой спутник. — Шибко теперь крестьяне самогоном занимаются. Недавно новые хозяева, поляки, шесть кубов перегонных арестовали, а тридцать шесть, говорят, не найдены, остались и работают. И не то чтобы богатые только гнали, а и бедняки. У иного всего пудов пять жита осталось, а он их на горилку изводит.

Мы обошли кругом некогда, вероятно, красивый и стильный дворец. Полюбовались с полуразвалившейся террасы на открывавшийся вид, который несколько портили следы порубки и пасшиеся коровы. Потом по одной из уцелевших аллей, шурша по гравию, пошли к небольшому озеру. Оно было обложено плитами из серого камня, покрывшегося мхом и местами заросшего травой.

— Крепостной труд, — счел нужным заметить по поводу облицовки батюшка, и мы пошли, спускаясь слегка вниз мимо не зеленевших еще кустов.

— Все розы. Еще при деде последнего владельца были насажены. Специальные сорта в оранжереях выводили. Теперь и от оранжерей ничего не осталось. Стекла в них сперва повыбивали, а нынче куски подбирают, чтобы в собственных хатах окна чинить, часто ведь их бьют-то. Перепьются и пойдут друг дружке "шишки" выколачивать. Только звон стоит.

Мы подошли к террасе над озерном пристанью. Она вся была обложена белым мрамором. Местами плиты были расколоты, местами даже вынуты, и из-под них виднелся кирпич. Перила в одном месте были обвалены в воду. Рисунок их показался мне странно знакомым. Я спустился по ступенькам, ведущим к воде, и увидел в нишах по обе стороны лестницы каменных филинов. У одного из них была отбита голова, а у другого лишь клюв. Под нишами, как и на картине художника Степанова, были большие железные кольца.

Совершенно забыв про сопровождавшего меня батюшку, я вновь поспешно взбежал по позеленевшим ступеням и стал внимательно разглядывать верхнюю часть перил балюстрады. Там я довольно скоро нашел то, что искал. Но от нацарапанной Гошем монограммы осталась только следы. Она была соскоблена тоже чем-то острым. Остался нетронутым лишь круг. Около круга было написано карандашом незнакомым мне почерком, как будто женской рукой, одно только слово: "Nolo" ("Не хочу")…

Схожая судьба постигла сны моих двух знакомых. Один из них сам не пожелал превращения сонной грезы в действительность; другой же, хотя и стремился встретить в жизни царицу своих сновидений, но та тоже не захотела наяву познакомиться с человеком, которого она пожалела во сне.

Загрузка...