Рыжов сидел в своем кабинете и пытался работать, вот только никак не мог, по выражению Борсиной, «собрать мысли в кучку». Когда Самохина и Раздвигин вернулись из лагерей, Рыжов начал ходить по кабинетам, обзванивать тех, в ком еще оставался уверен, просил, даже немного шантажировал, разумеется, в той мере, в какой это было позволено при нынешних обстоятельствах, и в какой позволяла его собственная щепетильность, чтобы их вернули на прежнее место работы, в его аналитическую группу, получившую за глаза название «Темных папок» еще в далеком двадцатом году.
Арест Самохиной был непонятен, она была политкаторжанкой еще при старом режиме, лично знала многих людей, чьи имена теперь гремели как легенда, о которых писались книги и чьими именами назывались улицы городов. Но резкость в высказываниях и давняя привычка к авторитарности сыграли в ее судьбе совсем неблагополучную роль… Сама же она была убеждена, что ее посадили «профилактически».
С Раздвигиным было проще, хотя и его, честного инженера-путейца, даже не воевавшего в империалистическую, а потом долго и преданно служившего под началом Рыжова, тоже арестовывать было не за что. Но в его случае сказалось происхождение… Вот этого он не понимал, а потому перенес свою «посадку» куда тяжелее, чем Самохина. Она отбывала, должно быть, по традиции, в Туруханске, Раздвигин на Соловках.
И все же, как ни был в них уверен Рыжов, оба вернулись из лагеря злые, изменившиеся до неузнаваемости. Инженер был хмур, подавлен, уныл, и никогда не говорил, не пояснял, почему стал таким. Самохина сделалась нервной, часто и внешне без причины повышала голос, не терпела, когда с ней спорили, и без того ее не совсем ровный характер превратился, по мнению Смехового, в сплошные «ухабы и ушибы». Это замечание, кажется, было единственной удачной шуткой самого Смехового, хотя Рыжов не был уверен, что Смеховой при этом пытался пошутить.
Смеховой Тимофей Палыч пришел в группу, когда забрали Самохину, как секретарь партячейки и комиссар. Он казался себе фигурой глубокой, возможно, немного трагической, был секретарем райкома где-то под Донецком, но в чем-то напортачил, и его перевели сюда. Как ему это удалось, и главное, зачем, оставалось для Рыжова загадкой. В работу группы он не верил, в ее ценности сомневался, писал на самого Рыжова длинные и маловразумительные служебные записки, читай, доносы, и по прошествии двух лет, которые обретался тут, в Неопалимовском особнячке, возжелал вытеснить самого Рыжова и занять его место, потому что работа эта показалась ему нетрудной и до донышка понятной. Передача ему функций старшего группы означал бы ее мгновенный и бесповоротный конец, чего Рыжов пытался не допустить.
Когда Самохина и Раздвигин появились в Москве, кстати, без поражения в правах, и усилиями Рыжова вернулись к прежней работе, по прошествию времени, он иногда начинал жалеть, что этого добился. Он просто не знал, будет ли теперь от них толк. Он же почти открыто взял на себя ответственность за этих двоих, но они либо не поняли, либо для них это было неважно. Они как-то выгорели изнутри, по большому-то счету, им было не до работы. Теперь они смотрели на мир такими глазами, что поневоле возникал вопрос, а не лучше ли будет от них все же избавиться?
Ныне они сидели и послушно читали те папки с делами, которые проходили без них. Они читали и, разумеется, заходили к Рыжову, чтобы уточнить какой-нибудь оборот дела или деталь, которые в папках были прописаны невнятно, либо вообще не упоминались. Он честно пытался пояснять эти дела, если помнил. Но многого, как выяснилось, уже и не помнил, а потому сам должен был читать архивные папки, и поневоле начал некоторые дела анализировать по-новому. И это, в принципе, было полезно, что-то, по прешествию времени, смотрелось иначе, отчетливей становились недоработки, или глупость, или как потеря каких-либо возможностей проводимого следствия. Это была не такая уж бессмысленная работа, он учился, возвращаясь к прошлым делам.
Только одно его раздражало, почему они не обращались к Борсиной с теми же вопросами? Она же была тут, многие папки составляла сама, как секретарь группы, и конечно, по-прежнему вела свою часть работы как бывший медиум, теоретик или даже практик, когда в том была необходимость. Впрочем, она куда чаще, чем хотелось бы, возилась в библиотеках, читала какие-то совсем уж старые книги, настоящие гримуары по спиритизму и аномальным явлениям, лишь иногда, чтобы оправдаться перед начальством, составляла пояснительные записки, к сожалению, чрезмерно теоретические, лишь иногда касающиеся дел, которые вела группа. Но такая вот технически-научная деятельность, видимо, тоже была нужна, по-крайней мере, для начальства этого пока было достаточно.
Вот почему, наверное, ее и не арестовали, когда в конце двадцатых брали многих и многих, ее-то, дворянку в… лохматом поколении, которая была приближена к дворцовой камарилье начала века, которая служила медиумом в половине Петербургских спиритических кружков высшего света. Она же просто напрашивалась на арест как социально чуждый элемент, чего оказалось уже достаточно, например, для Раздвигина… Хотя, Рыжов надеялся, что те годы прошли и больше не вернутся, что этот морок, опустившийся на партию, прошел окончательно и безвозвратно.
А все же… Борсина была на краю, и сама это чувствовала, временами даже вела себя неправильно, откровенно злобно, должно быть, переняв эту манеру у Самохиной. И еще у нее что-то сделалось с лицом, она часто и беспричинно гримасничала, то ли скрывала нервные тики за этим едва ли не обезьянничаньем, то ли просто не замечала этой своей привычки, от которой, скорее всего, теперь уже не могла избавиться. Рыжов догадывался, что она по-просто боялась, мучительно и долго, так долго, что ловил себя на жалости к ней… Должно быть, еще и потому, что вопреки всякой логике, вопреки всему, что знал и во что верил, боялся сам.
Стукнула дверь в комнату, Рыжов так углубился в свои мысли, что не поднял голову, а ведь стоило. Потому что в кабинет вошли товарищ Бокий и товарищ Блюмкин. За ними, как тень, маячил Смеховой. И было непонятно, напросился он на этот визит в кабинет начальника, либо пришел как бы по делу, «случайно» оказавшись тут… За ним водилось и то, и другое.
Рыжов все же посмотрел на вошедших, поднялся, вышел из-за стола. Что и говорить, по сути, эти двое были по разным направлениям его прямыми начальниками. Бокий был сух и всегда подтянут, он воплощал в себе качества служаки в старом, дореволюционном еще понимании. А вот Блюмкин, подвижный, с узким еврейским лицом и обманчиво-впечатлительными глазами, был его полной противоположностью. Его частенько видели в окружении писателей и музыкантов, в ресторанах, он почти регулярно ходил в модные театры и очень не любил сидеть в кабинете, заниматься бумажной работой.
Краем уха Рыжов слышал, что он недавно вернулся из странноватой поездки на Тибет, где искал… Что-то искал, относящееся, между прочим, к его, Рыжовской теме почти напрямую. Рассказывали, что он «прошел путем» Блаватской и Рериха, сделал какие-то важные дополнения к их выводам, относящиеся к поиску духовных ценностей нового мира… Но возможно, все это была легенда, дымовая завеса, версия для открытого употребления.
Бокий пожал руку Рыжову, сел в креслице под окном, чтобы скрыть лицо совсем уже зимним светом, к тому же, креслице это, поставленное тут для долгих полуофициальных бесед, было самым удобным в кабинете. Блюмкин уселся на стул перед столом Рыжова, руки не подал, а сразу заговорил:
– Не знаю, Рыжов, что и думать о твоей работе. Вроде бы все правильно, дела расследуете, служебные записки ваши – тоже небесполезный труд, и отношение к делу в целом грамотное… Но где же практика, выводы, наступление на старые, отжившие взгляды на то, что вы изучаете?
Рыжов вернулся за свой стол, мельком посмотрел на Смехового. Тот скромненько прислонился к стеночки у выхода, и Рыжов уже в который раз подумал, что невозможно было подобрать этому человеку более неподходящую фамилию.
– Взгляды на необычные явления, товарищ Блюмкин, вообще-то имеют давнюю историю. И исследовали их до нас совсем неглупые люди, можно даже сказать, самые светлые умы… тех времен.
– Вот я и говорю… – начал Блюмкий, но Бокий перебил его глуховатым голосом, очень подходящим к его лицу и фигуре.
– Вы не учитываете нового подхода к этим явлениям, Рыжов. Я читал ваши записки, сплошные – «возможно», «вероятно» и «необходимо учесть»… А где определенность, где решительность рабоче-крестьянского подхода?
Это было для Рыжова новостью. Он не ожидал такого от Бокия. Ему показалось, когда эти двое стали появляться в особнячке, что Бокий как раз только ходит и приглядывается, разговаривает с сотрудниками, по сути, экзаменует их. Но не читает дела, не знакомится с их материалами.
Блюмкин же наоборот, много читал, даже заправшивал «Тепные папки», хотя, надо отдать ему должное, всегда их возвращал. Как-то Рыжов для верности попросил Борсину проверить, не пропадали ли из них документы, но она доложила недавно, что все точно, папки в целости и сохранности.
– Посмотрим, Рыжов, – продолжил Блюмкин, словно его и не прерывали, – как вы справитесь с новыми делами. Да, так и знайте, я буду за вами и вашей группой приглядывать.
– Кажется, наша работа не проходила мимо вас, товарищ Блюмкин. Вы всегда – желаннй гость у нас, – Рыжов попытался улыбнуться, чтобы выказать внешнее гостеприимсво. Но этот человек ни в чем подобном не нуждался.
– И сидите вы тут слишком давно, как я замечаю, роскошно сидите… У вас кабинет, какой непросто отыскать в нашем ведомстве.
Рыжов поневоле осмотрел обшарпанные стены, покосившуюся дверь и местами неровный пол, едва прикрытый протертым до дыр половичком. Лишь сейф в углу да несколько шкафов, в которых стояли документы и книги, поблескивали относительной новизной.
– Не смотрите так, – почти повышая голос, заговорил Блюмкин, – вы здесь сидите, по нашим меркам, роскошно. И точка. Ясно вам, Рыжов?
– Мне кажется, что люди в новых условиях должны работать с удобствами и, – Бокий едва заметно усмехнулся, – энтузиазмом… Да, вот именно, энтузиазма в вашей группе я не заметил. Все как-то глуховато, Рыжов, неопределенно.
Они явно не любили друг друга, и между ними было заметно соперничество, иногда прорывающееся в таких перекличках, когда они и не выясняли отношения между собой напрямую, но все же спорили, обращаясь к кому-то третьему, как, в данном случае, к Рыжову. И что теперь ему следовало делать, после таких-то мнений начальства?
А Рыжов вдруг задумался, и трое остальных уставились на него, словно от того, что он им сейчас ответит, будет зависеть, не прихлопнут ли его группу, не расформируют ли, и хорошо если ушлют в провинциальные подразделения, а то и… Но что он мог сказать?
– Мне кажется, работа у нас идет не очень определенно, тут вы правы, товарищ Бокий. Но все же, смею заметить, прояснение необычных, неожиданных аспектов дел, которые мы рассматривали, привносит…
– Вот, опять, – почти роржествующе проговорил Бокий. – «Смею заметить», «привносит»… Ты, Рыжов, – они не были на ты, но сейчас, видимо, следовало и к этому привыкать, – тут как-то замусорился, что ли… Не понимаю почему, но старорежимных словечек набрался, должно быть, от общения с этими, сотрудниками своими, «бывшими». Это же за версту прет.
«Бывшими» называли тех, кто при старом режиме имел хоть какое-то отношение к нерабочему, по мнению вождя мирового пролетариата, сословию, и все чаще так в газетах называли интеллигенцию. При этом подхватив и распространив словосочетание «гнилая интеллигенция», тоже придуманное Лениным. А Ленина читать полагалось часто, и цитировать соответственно, и использовать его терминологию… Иначе, недалеко было до беды.
– Они проверенные и ценные сотрудники, товарищ Бокий.
– Проверенные… Других мы не держим. А вот ценные ли?.. В этом еще нужно убедиться.
– Вы что-то конкретное знаете о ком-либо? – в упор спросил Рыжов, снова мельком посмотрев на Смехового. Тот повернулся боком, скрывая лицо.
– Если бы знал, разговор был бы другим, и в другом месте, Рыжов. Вы это понимаете, только ваньку валяете.
Это была очевидная, начальственная грубость, которую рекомендовалось не замечать, принимать за пролетарскую прямоту, которая по мнению многих начальников, едва ли не сопрягается с доверием. А доверие – это было уже важно, на этом все и строилось. И с этим тоже приходилось мирить, вернее, это приходилось всегда и везде учитывать.
А и впрямь, подумал Рыжов, как-то меня обкатали эти-то… мои сотрудники. Сделали отношения чуть ли не старорежимными, и уж конечно, далекими от той нормы, которая присутствовала едва ли не во всех звеньях системы ОГПУ-НКВД. Раньше он замечал это во время выездов в провинцию, где должен был контактировать с местными органами, но полагал, что это – из-за его, так сказать, московскости. Зато теперь… Нужно будет за этим последить.
– А ведь ты – из хорошей, крестьянской семьи, простой человек, воевал в гражданскую, еще как воевал, – сказал Блюмкин.
Они что же, мое дело рассматривали, подумал Рыжов. Зачем? Он вздохнул, и строго, даже немного раздраженно приказал:
– Смеховой, попрошу вас выйти. И закройте дверь плотнее.
– Не нужно, – Бокий опять улыбнулся в своей манере, левым углом губ. – Мы уже отчехвостили тебя, Рыжов. Вот, опять на «ты». – А теперь возьмемся за дело, и состоит оно вот в чем…
– На тебя хочет взглянуть товарищ Сталин, – вдруг бухнул Блюмкин, нахмурившись, и зло поглядывая на того же Смехового.
А комиссар группы вдруг выпрямился, стал едва ли не «смирно». И теперь его глаза поедом выкатились на Рыжова, что было бы странно, если бы… Не было так нелепо. И так неподходяще.
– Когда?
– Завтра, – сказал Бокий. – Мы заедем к тебе на одной машине…
А ведь и верно, мелькнуло у Рыжова, если они добираются ко мне даже на пару, а такое случалось, они приезжали в разных авто. И как он раньше не замечал?
– А потом поедем в Кунцево, к товарищу Сталину, – перебил Блюмкин. – Ты должен быть в штатском, меня об этом особо предупредили.
– Документы, материалы какие-нибудь?..
– Не нужно, – сказал Блюмкин.
– Отставить, – буркнул, тоже чем-то недовольный Бокий, обращаясь к Рыжову. – Сталин хочет просто побеседовать с тобой. Как меня, – он сделал на этом слове ударение, – предупредили, мы просто посидим на веранде, выпьем чаю. Поговорим, конечно…
– Есть о чем, – Блюмкин поднялся. И еще раз посмотрел на Рыжова, сомневаясь, достоин ли тот такой привилегии – пить чай с вождем на даче. – О прочем не волнуйся…
И все трое, не попрощавшись, вышли. А на языке у Рыжова так и остался незаданным вопрос – о каком «прочем» ему не следует волноваться?