По вечерам, когда отец и Хромой приходили с работы и карга Стружиха насупленно раскладывала металлический стол и тащила еду из кухоньки, когда они, отец и Хромой, по очереди мылись у жестяного крана и переговаривались кратко, — так вот, по вечерам мальцы забирались наверх, к себе, на обширную верхнюю полку и поглядывали из темноты, прислушивались к разговорам. Там, наверху, было теплее, там было два змеевика, на которых облупилась краска, к ним можно было прижаться спиной или погреть руки. Там, наверху, давно уже находились дутые чугунные блямбы-игрушки и книги, и телевизор, и железные куклы; они были сложены и спрятаны по углам и щелям у зазубренных, сваренных из стального листа стен. Стены пахли ржавчиной и шлаком, на полке было тепло и привычно, но мальцы лезли на свет, свешивались с полки и прислушивались. Только самый из четверых младший, щекастый Кубыраш, ползал и кувыркался по одеялам или щелкал телевизором, выбирая сказку, он был глупый и веселый, ему было все на свете интересно.
Отец в последнее время приходил повеселевший. Он быстро расправлялся со своей порцией супа, вытирал руки о штаны и направлялся к щиткам, и оттуда говорил, улыбаясь, что скоро будет весна, что снаружи перестало крутить, и Хромой кивал косматой своей головой и сипел:
— Дьявол тут поймет, что будет скоро, а чего вообще не будет!
А отец говорил ему на то, оборотившись, что синее солнце уже выходило два раза и снаружи бывали уже сильные морозы, а такое вроде бы к весне. Но Хромой молчал, отец хмыкал неопределенно и, мигнув мальцам, подносил к глазам панельку, высматривал ее и долго щупал закраины и выводы. Мальцы сопели и шмыгали носами, и ждали, что скажет Хромой, только самый малый, Кубыраш, таращился в махонький экран дитячьей трансляции — ему еще было в новость все.
Мальцы знали, что там, снаружи, крутило и рвало, било градом и секло ледяной крошеной мразью, там ревело море и ползли к берегам водяные мутные смерчи, а к скалам, обливаемые ледяным штормом, прилипли личинки драконов — огромные, безголовые, издающие стоны и скрипы и с невероятной силой вонзающие свои крючья в камень, переползая медленно из расщелины в расщелину. Знали мальцы, что иногда разрывало тучи и горой стояло над завьюженным морем черное солнце, тусклое и призрачное, в вихрях и багровых трещинах. И знали еще, что только в низких и очень тяжелых броневиках можно было выезжать из пещер железного города, чтобы кое-как сменить разбитые антенны и воздухосборники. А возвращались не всегда — каменные черепахи прошибали броню своими клювами, ежели встречались на пути, да и в расщелину могло стянуть смерчем по ледяной корке. Хромой вот, правда, вернулся, да лежал в госпитале после, и нога у него теперь кривая и мертвая.
Но отец говорил, что скоро будет весна, что снаружи перестало крутить и выходило пару раз уже синее солнце. Во всяком случае дед, когда был жив еще, рассказывал, что та, прошлая, весна начиналась в точности так, что появлялось маленькое тусклое солнце — синий карлик — и вместе с громадным черным долго и неподвижно излучало в чистом лиловом небе планеты, затмевая мелкие звезды вокруг, и стояли страшные морозы, и выходить наружу в принципе можно было, но приходилось быстренько убираться восвояси, потому что замерзали ранцевые батареи, ломалась теплоупрочняющая сетка костюмов и дышать было совершенно невозможно. Но было тихо, пропадали личинки драконов — примерзали к скалам, видимо; и каменные черепахи исчезали тоже; и тусклый свет синего солнца вместе с красноватыми сполохами черного окрашивал скалы сумрачно и страшно; и стояла тишина над замерзшим морем.
Так дед рассказывал.
Из четверых мальцов только младший, Кубыраш, да старшая, Тень, верили сразу же всему, что говорилось. Но Кубыраш был весел и глуп, а старшая, молчаливая и бесплотная, слушала неподвижно и пугливо, — любила она прятаться в это время в темноту и слушала оттуда взрослых, и верила всему, что ни говорили.
Однако говорили разное, и Тень мучилась.
Одни говорили, что еще пару раз прорвутся в железный город личинки драконов и все — кранты, людям не выжить. Жрать будет нечего, света не будет. И Тень выпрямлялась в ужасе и до слез жалела мальцов.
А другие, махнув рукой, хмыкали — лапша, говорили, и не такое переживали. Помните, говорили, поползли однажды из нижних галерей ледяные черви — в туннелях только гнутое железо оставалось… А когда василиски завелись в дальних штольнях и чуть не отравили всех парами хлора?.. Ну — и чего? А вот они, мы, — целехонькие, управились, — говорили и махали рукой. И Тень улыбалась виновато, но это все тоже было невесело.
Долговязый учитель рассказывал, что прошлой весной вся живность планетная имела очень миролюбивый и симпатичный вид. Планета была безопасна весной, некому было валить ворота и прорываться в пещеры, — а Тень знала, что это такое, да и мальцы знали. Слушая долговязого учителя, она задумывалась и отвлекалась, а учитель рассказывал историю железного города, заводясь и свирепея:
— В железном городе могут жить только железные люди! — и потрясал пальцем поверху. — Только самые сильные и упрямые, только самые угрюмые выживали! — орал он несчастным голосом и, бешено вытянув на себя медлительную дверь, выбегал, а в группе долго стояла тишина, потому что долговязого учителя боялись — он запросто мог ожечь линейкой, разойдясь.
Но дед говорил, что прошлая весна начиналась с морозов. Что пропадали животные и переставало крутить, и по туннелям намерзали бороды сосулек.
Так дед говорил — старшая, Тень, сама это слышала и запомнила крепко, хотя и была тогда еще незапамятно мала.
Но Хромой не верил ничему на этой планете. Он говорил, что если четыре солнца пишут чертовы кренделя вокруг одной поганой планетки, то добра не жди, а когда будет эта весна, и вовсе некому неведомо, а может, и не будет ее вовсе, может, она была-то всего раз, когда сошлись в небе три солнца: синее, желтое и красное, а черное упороло как раз подальше. «Да кто ж теперь скажет, — говорил он и сплевывал, — повторится это или нет! Да тут один дьявол разберет всю эту поганую механику!» И Хромой опять сплевывал и сморкался в сторону, и опять брал в страшные свои руки блочок паутинных схемок, скрючивался над ним и выворачивал губу в задумчивости.
Мальцы шевелились, высматривали из темноты отца, а тот молчал, мудрил с панельками и гудел под нос что-то задумчивое. Штевенек жался к сестре — старшая все-таки, да и мерз по худобе своей, а Штырь хмуро пихал его в бок и, состроив гадкую рожу, отворачивался к своим железным куклам. Один Кубыраш что-то бормотал тихонько и, морща нос, улыбался сказкам на маленьком экране — ему пока что было в новость все.
— Ну-у! — говорил отец, отрываясь от панели. — Тут и живности бы никакой не было, что ты… Тут все повторяется, повторяется!
И говорил снова:
— Нет, пора, пора весне быть, пора-а!
— Оно ведь, конечно… — кивал Хромой и чесал висок индикатором. — Это, что и говорить… — и поднимал, в виде разминки, сатанинские свои брови. — Девчонке-то — тово… ой-ё-ёй… коли весна не наступит, то ей-то — тово…
А отец задумывался и водил туда-сюда губами, и повторял, принимаясь за щитки:
— Не-ет, скоро уже… и холода, гляди, какие… уже скоро…
А старшая, Тень, вопросительно вскидывалась. Под глазами у нее были отечные мешочки, и худое серое ее личико испуганно торчало в темноте верхней полки; а Штевенек-хитроумец — не понимал ничего вроде бы, — глядел оттуда во все глаза на отца и на Хромого. Понимал все наверняка Штырь, но он уже в точности, как Хромой, научился скрючиваться над разломанными, разверстыми железными куклами, мудрил там, бубнил и отстранялся от всего — совсем как взрослый.
Иногда штурвал двери, дернувшись, медленно поворачивался, могучая дверь туго и скупо отворялась, и всовывался кто-нибудь из мужиков, а комнату наполнял шум туннелей: где-то раздавались взлаивания и визги туннелеходов, ухали и сбрасывали воздушную волну дальние заводы, и грохотали по риф-ленке ноги прохожих, и трещала свалка в одном из полеречных проходов, вздуваясь призрачным огнем, и что-то вдруг начинали говорить по общей трансляции, и уходили вдаль цепочки огней.
Мужик спрашивал отца про командные блоки или безволновые элементы, и в дверь тянуло холодом и карбидным дымом. Если к тому времени карга Стружиха не уходила еще, то она непременно выскакивала из кухоньки и костерила мужика за холод и вонь. Хромой делал квадратные глаза, шипел: «Спасайся, кто как может!» — или командовал зычно: «В атаку, повзво-одно-о-о…» Недовольный мужик тянул на себя дверь и исчезал, Стружиха озлобленно лаялась на Хромого, а тот вытягивался фельдфебельски перед ней, смешно приставив кривую ногу, и преданно ел старуху глазами, а мальцы укатывались к змеевикам и выпускали в одеяла сдавленный смех.
Утром, когда отец и Хромой, наевшись, уходили на свою электростанцию, Стружиха выпихивала мальцов за дверь — им пора было в школу. Мальцы топали туда напрямик, через насосные и мастерские, между ковшами с тяжелой синеватой стружкой, по лужам зеленоватой смазки, по переходам и спускам, по узким мосткам вдоль клепаных цистерн и сварных многосложных колонн и ферм. Они брели по неровно вспученной рифленке, глазея на неприступных мужиков-монтажников и ныряя под стремительные моторные ремни вытяжной вентиляции.
По пути Кубыраш оставался в детском боксе на пятом проходе и долго махал им вслед из-за покрашенной в желтое решеточки, а потом усатая тетка уводила его за оцинкованную дверь.
Мальцы по чугунным ступенькам поднимались на эстакаду, переходили через рельсовые пути, там, над рельсами, под самой эстакадой пристроена была прозрачная будка, где сидел в темноте едва различимый диспетчер и что-то говорил в микрофон. Его слова громыхали над путями, повторялись неоднократно эхом и исчезали где-то в туннелях, на путях вдруг начинали сцепляться вагонетки, перекатывались, сдержанно постукивая, составы, вздрагивала эстакада, а перед диспетчером в неосвещенной будке, мигнув, меняли расположение многочисленные красные, зеленые и желтые огоньки. Старшая, Тень, зачарованно глядела на них, Штевенек вертелся и высматривал в туннелях дальние составы, а Штырь сосредоточенно глядел вниз на рельсовые стрелки, жестяные указатели и пробегающие вагонетки.
Дальше шли по галерее и около завода поднимались на другую галерею, но прежде опять останавливались возле стеллажей с оранжевыми от ржавчины колесами и пялились сквозь частые скрещения эстакады на громадный завод, что начинался отсюда. В глубинах завода было темно, хотя и горело наверху множество ртутных ламп; там над конструкциями и мостками возвышались железными спинами машины и шевелили время от времени мгновенно и тяжко малозаметными своими лапами; и тотчас, ухнув, гремело что-то; клочья и щупальца пара дыбом взлетали, и шипели оглушительно, и горбились над машинами, и наливались кровью; и весь завод наполнялся вдруг приближающимся заревом; и раскаленный лист мелькал среди черных конструкций ослепительным призраком и угасал в пасти самой широкой машины. Штырь важно объяснял Штевеньку происходящее, тот вытягивал шею и кивал. Какой-нибудь мужик в черной куртке и тяжелом шлеме топал по мосткам и глядел на них, и вроде б улыбался даже грязными морщинами, — тогда Тень вспоминала про школу, можно было нарваться на выговор от долговязого учителя. Они карабкались на вторую галерею, а там наверху, над заводами и туннелеходами уже валила ребятня и галдела, и Штырь пихал знакомцев, а Штевенек пугливо озирался — его самого часто пихали, а он — не мог. Умен был, но робок и плаксив, но то, что Штырь — тот тоже был умен, но спуску не давал никому.
Однажды долговязый учитель сказал, что планета живет по непериодическим законам — и это было непонятно. Тогда он объяснил, что один раз весна была и один раз, давно совсем, было испепеляющее, бесконечно долгое, на четыре поколения, лето без весны и осени, а другой раз лета не было — и все это ничего не значит, что будет потом — неизвестно.
Вот это уже было понятней и хуже.
Учитель сказал им, что личинки драконов, возможно, просто очередная фаза превращения, что драконы, возможно, и были личинками этих личинок, что каменные черепахи, может быть, рассыплются на тысячи мелких гадов и уйдут в плоскогорье с побережья — ведь мы ж не знаем ничего о будущем, потому что прошлое не повторялось ни разу, потому что четыре солнца и одна планета не должны следовать периодическим законам.
Это было уже совсем скверно, ведь Хромой говорил то же самое, хотя долговязого учителя очень не одобрял. И Тень опечалилась, и думала об этом по пути домой, и почти не смотрела на завод, как бежит сияющий металл, освещая мимоходом высоченный, в переплетах и путанице, потолок.
Вечером, когда отец мылся возле крана, а Хромой лопал из миски суп, чавкая и прихлебывая, Тень рассказала про это. Отец поморщился, вытерся полотенцем, а Хромой изумленно огляделся и сказал, обращаясь наверх, к Штырю:
— Ну вот где ж у него мозги, у долдона этого! — и бросил ложку в суп.
Отец засмеялся примиряюще:
— Брось ты! Хромой, кончай! — и, обняв Тень, заговорил — Да что ты, ей-богу, ну конечно, все может быть, да только если бы был хоть один непериодический закон — у нас бы ни одна машина не работала бы. Все повторяется, — улыбался отец, — только по-другому немножко, понимаешь? — и опять обнимал ее. — Брось, брось! Ты уж прямо всему так и веришь!
И в этот вечер отец долго рассказывал про то, как наступит весна и мальцы вылезут из пещер, из железного города, потому что снаружи станет тепло и тихо, и желтое солнце вместе с синим будут стоять в небе с самого утра, и теплое море, в котором можно купаться до одурения, будет отливать чистейшим изумрудом и долго катить по песчаному пляжу каждую волну, низкую и поющую пеной и пузырьками. Можно будет, говорил отец, подниматься на скалы и уходить по плоскогорью, туда, где начинаются зеленые холмы и дует бесконечный ветер, или не уходить, а босиком бродить над обрывом, пугая кузнечиков, и смотреть в море, и из-под ног в узкие расщелины будут сыпаться струйки крупного песка. И далеко где-то, на пустынных пляжах, будут трубить обсыхающие драконы, а у пещер загорелые и белозубые детишки понастроят из песка и булыжников бесконечные стены с башнями и мостами.
Так говорил отец, и даже карга Стружиха садилась на откидной чугунный стулец, подпиралась рукою и кивала горестно головой.
Отец говорил, что взрослые, конечно, останутся работать в пещерах, они будут выходить на минутку, щуриться на свет — и уходить опять, работать во тьме железного города, готовиться к лету, когда трескается земля, отступает море и умирают травы, а на камни — не наступить, и круглые сутки по очереди жарят с неба желтое и красное солнца, близкие и испепеляющие. Но это — летом, а весной лишь будет появляться к вечеру красное солнце, еще далекое и неопасное; не выходя целиком из моря, поползет оно к закату, потащит за собой широкую алую дорогу; и синее солнце, а следом и желтое, пропадут за скалами; и красное тоже утонет вдали, утянув последние факелы и флаги огненной дороги. Пропасть звезд будет глазеть с неба, на скалах тихо и бесконечно будут петь удивительные и пугливые создания — сирены, а далеко в море раздастся вдруг фырканье и плеск — пройдет мимо берега косяк морских пилигримов с тусклыми огоньками на весу, — и снова одни сирены будут петь над морем, да низкие волны шелестеть и выплескиваться на редкие камни.
И все-таки, говорил отец, надо будет готовиться к лету, надо будет уходить в глубь к ледяным подземным озерам и обшивать железом новые туннели, запасать продукты и воздух, чинить машины и электростанции, потому что лето будет почище зимы, да и подлиннее, возможно, и вряд ли вы доживете до осени, да и неизвестно, какая она будет, эта осень, но, видимо, все-таки лучше, чем лето и зима.
Хромой сопел над схемками, сопел со свистом, не поднимая головы — он работал. Конечно, приятно представить себе, что будто бы снаружи тепло и тихо, кто б чего говорил! Но сказки рассказывают детишкам, а тут схемки латать надо, дьявол, летят одна за другой — и не понять главное, почему! И Штырь сказок не одобрял всем своим видом, характер имел чугунный — весь в Хромого; скрипел ключом в очередной разломанной кукле, выдирал оттуда клеммочки и переходнички. Краем уха слышал все, безусловно, — но краешком. А Штевенек даже рот раскрыл, заслушавшись, хотя и он сидел бочком на всякий случай — мало ли чего, а так — он просто с Кубырашем телевизор смотрит, и все тут, не при чем он.
Только Тень стояла в темном углу неподвижно, да старая карга Стружиха злилась обиженно и, встав со стульца, скрипела, не глядя:
— Болтаете… все болтаете… Давно ль ворота вам повалили? Как живы-то остались — не углядела! А все — болтаете… — и уходила на кухоньку греметь там посудой и ящиками.
Совсем недавно привелось мальцам увидеть тот самый прорыв в центральные ворота. Это старшая, Тень, поволокла тогда Штыря и Штевенька за собой по второму вспомогательному туннелю к большому ангару. Она, старшая, разнюхала, что там монтировали новые машины, и хотела поглазеть на них, пока машины вскрыты и разноцветны, бесчисленны и загадочны. Конечно, и Штевенька пришлось взять с собой — он ведь тоже был большой любитель поглазеть, а Тень жалела его. Ну а Штырь и сам куда хочешь мог усвистать, но со старшей, натурально, пошел охотнее. Уютнее чувствовал себя со старшей Штырь, хотя и суров был не по летам.
Не оказалось тогда Стружихи с ними — ушла она за Кубырашем, вот и поперлись они к ангару, некому цыкнуть было на них.
Скрежетали на поворотах рельсовые тележки, груженные контейнерами и балками, громыхали по железу шаги неразговорчивых людей, мальцы жались к стенам, где на кронштейнах тянулись бесконечные коммуникации, а у самой стены рифленка рвано и гнуто обрывалась, и оттуда дуло и пахло какой-то дрянью.
Долговязый учитель говорил потом, что, почуяв приближение морозов, личинки драконов поползли спасаться в пещеры. Они ушли бы в глубину и копошились бы там неторопливо до тепла, подминая и поедая друг дружку. Но в одном месте наткнулись они на железные, поросшие грязным льдом ворота, и не поползли в другие места, а поперли почему-то прямо на них. Видимо, таков был инстинкт, — говорил долговязый учитель. Ворота через пять минут вырваны были из камня — так осатанели личинки драконов.
Вспоминать такое — себе дороже. Тень плохо спала, всю ночь промаялась, — все вспоминалось ей, все вспоминалось… не умела она придерживать память. Бежали к большому ангару мужики, выла сирена, мелко и страшно дрожала рифленка, холодом задуло, завертело по туннелям. А впереди, в большом ангаре, в решетчатой арке туннеля валились машины и ослепительно-белым и черно-синим мигало между колонн — это палили из лучеметов, и, вдруг, под аркой встало и вздулось выше галереи членистое, в крючьях и щупальцах тело драконьей личинки и, разрезанное пополам, свалилось судорожно. Другая личинка завертелась среди обломков, и гигантская тень каменной черепахи взгромоздилась на перекрытия большого ангара.
Тень сжималась и ежилась под одеялом, потом подымалась на локоть. Было спокойно. Горела дежурная лампочка над дверью, мальцы спали, и она ложилась опять.
Каменную черепаху не брали лучеметы, Тень это знала прекрасно. Штевенек орал навзрыд, Штырь рвал ей руку и тащил назад. А ей показалось, что откуда-то сбоку, припадая на кривую ногу свою, вывалился Хромой, обвешанный связками гранат, с рогатиной лучемета в руках, и пропал среди бегущих туда. И выла, и выла режущим плачем сирена. И какие-то тетки взвалили на туннелеход голубые тяжелые баллоны, и туннелеход сорвался, вопя невозможно, и умчался по туннелю в ангар, а бегущие мужики отпрыгивали в сторону и падали. Тетки эти и увезли мальцов на рельсовой тележке вместе с ранеными, по пути обругав и накостыляв солидно по шеям.
Так она промучилась до утра, но потом — ничего, на следующую ночь она уже не вспоминала, память отвлеклась, отпустила. Тень вообще не очень-то крепко спала по ночам. Может быть, она сама отвивала себе сон — любила думать в темноте и покое. А иногда, когда ей особенно не спалось, когда Хромой особенно натужно и простуженно дышал во сне, а потом помалу, всхлипами и рыками начинал свой храп, форменный крик души, вообще говоря, а не храп, — Тень открывала глаза. О чем-то странном и спокойном думалось ей под храп Хромого, не о таком думалось, как обычно, не о железном. Мерзнущий Штевенек прижимался к ее спине, попискивал Кубыраш, и Штырь вдруг взбрыкивал и сердито перебрасывался на другой бок, а внизу храпел Хромой; когда же у них ночевала Стружиха, то они громыхали с Хромым в две глотки; и далеко за железными стенами ухали и говорили заводы; вверху слышались шаги — кто-то работающий, когда все спят, ходил по второму уровню, и Тени было особенно одиноко и беспредельно. Она представляла себе, какая скоро наступит весна. Конечно — по фильмам, по рассказам отца, по урокам долговязого учителя; своего она придумать не могла — откуда же!
И только когда неподвижность застилала звуки, и время, стремительно замедляясь, меняло и вытягивало пространство, и ее незаметно поднимало и влекло, — Тень улетала над удивительно спокойным морем вдоль берега к скалам, нагретым, обросшим травой и кустарником, очень и очень высоким, и, минуя их, неслась к дальним плоскогорьям, где по зеленым холмам сплошь росли красные и желтые цветы, и дул горячий пустынный ветер, сгоняя по одинаковым склонам волну за волной бесконечные травы. Г де-то сзади оставался, но, впрочем, тоже летел и плакал Штевенек, и Штырь летел тоже и тянул его за собою вверх, и ругался. А Кубыраш сидел в траве, совсем уж далеко, на каком-то холме, и высоко в небе парил бронзово-фиолетовый дракон. Тень старалась свернуть — ей было смерть как жалко всех, она летела обратно, пытаясь не забыть, где сидел в траве и цветах маленький и веселый Кубыраш, ей было тепло, ветер сушил лицо и губы, и она летела, конечно, куда-то мимо, и сверкали на мгновение рядом совсем огромные драгоценные крылья дракона, а Штевенек и Штырь пропадали совершенно, терялись в другой стороне, и маленький Кубыраш пропадал где-то. Мелькали далеко внизу обрыв, скалы, берег. Бесконечно уменьшенный Хромой махал руками и ковылял вдоль моря, а отец просто стоял и смотрел ей вслед, и Тень плакала обильно и горько, и не могла остановиться, и, плача, засыпала наконец.