Котова Анна Юрьевна Сказания земли Ингесольской

Поднимался ветер. Мелкая листва на бузине и бересклете задрожала, зашуршала, потом заметалась, пытаясь сорваться с веток, выгибая их, дергая за них со всей силенки — но где уж им. Взвился песок и мелкий сухой сор с тротуара. Ирена сощурилась, замотала головой — пыль попала в глаза. Проморгалась, вытерла выступившую слезу рукавом, пока никто не видит. Посмотрела выше — на город наползала тяжелая сизо-черная туча, деревья раскачивались, размахивали ветвями. Старый клен скрипел, жаловался на ревматизм, потом толстый лысоватый сук хрустнул и полетел вниз, цепляясь растопыренными пальцами за собратьев, сшибая с них листья и мелкие веточки. Не удержался, конечно, упал, ударился об асфальт и раскололся на несколько кусков.

— Ире, дуреха, не стой на улице, сдует!

Ирена кивнула и шагнула внутрь, за стеклянную дверь.

— Гроза идет, — сказала она.

Кати кивнула:

— Лучше переждать, по такой погоде домой добираться страшновато.

Помолчали, глядя через толстое стекло на мечущиеся под ветром ветви, на стремительно темнеющее небо.

— Асфальт перед грозой розовеет, — заметила Ирена. — Видишь, какой оттенок?

— Правда… — хмыкнула Кати. — Никогда раньше не обращала внимания.

Ветер рванул сильнее, дверь вздрогнула. По крыльцу ударили редкие крупные капли. В небе сверкнуло, свет в подъезде училища моргнул. Раздался раскатистый рокот.

И тут хлынуло.

Надо домой позвонить, мама, наверно, волнуется. Уже навоображала себе какие-нибудь страсти.

Ох, что скажет мама, когда узнает о моем решении… Это будет хуже грозы. Целый тропический ураган, сохранить бы голову на плечах. Но об этом — не по телефону. Доехать до дому — и уж тогда объявлять. Глядя в глаза и держа спину прямо.

Страшно-то как.

Ну, сама ведь решила — сама и отдувайся.

Пожалуй, хорошо, что на улице потоп, грохот и чернота. Есть время собраться с мыслями.


--

Сегодня они сдали последний экзамен. Осталось только получить дипломы — и они официально перейдут в новый статус. Молодые специалисты. Самостоятельные, взрослые люди.

Иренкина мама, как всегда, волновалась. Будто это ей надо было сдать на приличную оценку историю, не запутавшись в датах. Так что Ирена уже два раза ей звонила. Первый — сообщила, что вышла из аудитории. Второй раз — что уже объявили оценки, и у нее девять с половиной баллов, все прошло отлично. Теперь вот нужно предупредить, что задержится, пока гроза.

— И правильно, — сказала мама. — Там на улице ужас какой-то творится. Пересиди в училище, только перед выходом позвони еще, ладно?

— Конечно, — ответила Ирена. — Конечно, позвоню еще.

Пока она разговаривала по телефону, Кати куда-то ушла. Ну и хорошо. Сейчас больше всего хотелось побыть в тишине и одиночестве, чтобы никто не мешал. Поэтому Ирена поднялась на самый верх лестницы, — выше четвертого этажа, — и села на ступеньку. Тут всегда было темно — этот пролет вел на чердак, лампочки над ним не было. Завхоз, наверное, экономит. Чердачная дверь была перегорожена железной решеткой, выкрашенной под цвет стен скучной бледно-зеленой краской, и заперта на внушительный амбарный замок. В этом темном углу часто кто-нибудь прятался от людей, но сейчас в здании почти никого не осталось, и на лестнице было пусто. У младших курсов уже наступили каникулы, а старшекурсницы, без пяти минут молодые специалисты, или успели разойтись до дождя, или болтались по первому этажу, обмениваясь напоследок впечатлениями об учебе и обсуждая дальнейшие жизненные планы.

Ирена откинула клапан серой матерчатой сумки, увешанной значками и смешными фигурками зверей, и достала толстую книгу. "Сказания земли Ингесольской, собрал, пересказал и нарисовал Петер Алеенге". Здесь, на лестнице, толком не почитаешь — буквы плохо видно, но иллюстрации можно различить, тем более что они цветные. Книга охотно раскрылась по закладке — использованной автобусной карточке, — и со страницы на Ирену глянули звериные, с вертикальным зрачком, желтые глаза лесного духа. В полумраке они, казалось, светились и мерцали.

— Линере-хаари, — тихо сказала Ирена.

Дух моргнул тонким третьим веком.

Мерещится, конечно, но все-таки немного жутковато.

Текст под иллюстрацией она знала почти наизусть.


--

Линере-хаари

Линере-хаари живет в чаще, летает бесшумно на совиных крыльях, видит насквозь кошачьими глазами, слышит, как дышит трава, все на свете знает. Это мудрый дух. Если сумеешь его правильно спросить, узнаешь тайны мира. Но чтобы спросить, надо его сначала увидеть, а это мало кому удается. Он прячется в ветвях, притворяется обыкновенной совой-линере, если пожелает — и вовсе невидимым будет.

Если хочешь найти Линере-хаари, пойди в лес на закате, найди упавшую ель, положи на нее мясной пирог с клюквой, поклонись трижды и позови так: "Мудрый Линере-хаари, сделай милость, покажись, дай мне, глупому, совет". Коли будет он в настроении, явится и спросит, что ты хочешь у него узнать. Вот тут и задавай свой вопрос, да только обдумай его хорошенько!

Вот Киилен однажды разыскал Линере-хаари, а когда пришло время спрашивать, растерялся и говорит: "Что мне делать с дочкой?". Он хотел узнать, как вылечить девочку от гнилой лихорадки. Линере-хаари ответил: "Купи ей бусы". Киилен побежал в село, даже поблагодарить забыл. Купил бусы, в самый Нижнесольск ездил, вернулся — а дочка уже умерла. В бусах похоронили. А если б он спросил, как лечить гнилую лихорадку, Линере-хаари непременно рассказал бы.

Мудрый дух Линере-хаари, но к людям равнодушен. Не будет он догадываться, чего на самом деле тебе нужно. Каков вопрос — таков ответ.

Но он и не злой. Вредить и нарочно давать неверные советы он тоже не будет.

Научись спрашивать — и будешь знать все на свете.


--

Ирена купила «Сказания» со стипендии еще три года назад. Зашла по дороге из училища в первый попавшийся книжный магазин, взяла с полки первую попавшуюся книгу, раскрыла — и не смогла с ней расстаться. Половину стипендии отдала. Мама бранилась: слишком дорого — за сказки. Ну что же делать, Ирена всегда любила сказки. Она и в библиотечное училище-то пошла, чтобы всегда быть поближе к книгам, и в первую очередь — к волшебному миру, распахивающемуся с иных страниц.

"Сказания земли Ингесольской" так захватили ее, что она не поленилась, нашла на карте Тиверейский край и даже Ингесольский район. Далеко… Леса и озера, железная дорога в пятистах километрах, зимой и вовсе не доберешься. Иногда ей мечталось — вот станет зарабатывать, накопит денег, съездит в эти дикие места. Может быть, даже увидит кого-нибудь из лесных или озерных духов, глядевших на нее с иллюстраций Петера Алеенге. Конечно, это были пустые грезы, но они скрашивали жизнь. Когда вокруг тебя неумолчно шумит большой город, так приятно хотя бы мысленно уйти в эти нетронутые цивилизацией места.

Потом, конечно, увлечение поостыло, и к третьему курсу Ирена почти не вспоминала ни о книге, ни о духах Ингесолья.

А на четвертом курсе, когда впереди уже замаячил диплом и пора было задумываться о рабочем месте, на глаза ей попалось объявление.

На стенде возле кабинета директора вывешивали сообщения о вакансиях, которые присылали в училище со всех концов страны. Благополучные городские библиотеки, пользовавшиеся поддержкой мэрий или районных управ, до неопытной молодежи не снисходили, зато там, где зарплаты пожиже и дороги похуже, готовы были и начинающих принять. И вот среди бумажек, приколотых к сукну портновскими булавками, обнаружился сероватый лист, сообщавший, что сельской библиотеке в Тауркане, Ингесольский район Тиверейского края, требуется работник со специальным образованием. Опыт работы необязателен. Обращаться по адресу…

Ирена ходила вокруг объявления две недели, потом решилась и написала в Тауркан. Ответ пришел через месяц. Ее счастливы будут принять, обеспечат жильем и оплатят проезд. Подробно объяснялось, как ехать.

Еще несколько дней она собиралась с духом, потом отправилась на вокзал и купила билет на поезд до Верхнесольска. В Тауркан улетела телеграмма: еду, ждите.

До отъезда осталось всего ничего, а мама все еще не знает, куда несет ее непутевую дочь. Ирена боялась — вдруг отговорит.

Теперь поздно.

Все решено.

Страшно, ой страшно…


--

Сначала мама ошарашенно молчала. Потом причитала. Потом плакала. Потом позвонила отцу.

— Ты знаешь, что удумала твоя дочь? Она собирается ехать к черту на рога за тридевять земель! На пять лет! Одна!

Ответных слов слышно не было, но Ирена в общем представляла себе: "Ну и что? Ей же не восемь лет". Или даже: "Это совершенно не мое дело".

— Ей семнадцать! Вит, какие в этом возрасте могут быть планы! Она еще ничего не понимает!

А, значит, первый вариант был правильным.

— Как это не твое? Ты ее отец!

Ясно. Второй вариант был правильным тоже.

— Ирена! Иди сюда. Отец хочет кое-что тебе сказать.

Иренка тяжело вздохнула и нехотя взяла трубку.

— Здравствуй, папа.

Голос отца звучал смущенно, видимо, он не считал себя вправе вмешиваться в решения дочери, которую видел раз в год по случаю. Но сопротивляться маме, если она закусила удила, трудно. Он и не смог.

— Ирена, малыш, я не хочу решать за тебя, но… ты не могла бы объяснить подробнее, почему тебя не устраивает библиотека в двух шагах от дома? Наверняка ведь есть такая?

— Наверное, есть, — ответила она. — Но я хочу поехать в Тауркан.

Вот так же она уперлась четыре года назад: не пойду в следующий класс. Буду поступать в техникум. Тогда она победила, порушив честолюбивые родительские планы насчет экономического вуза и солидной денежной работы. Придется победить еще раз.

— Да, папа, ты прав. Это деревня. Ага… горячей воды наверняка нет. Наверное, придется колоть дрова… и что? Думаешь, если там нет горячей воды, я погибну от холода? Или зарасту грязью?.. Ну да, там свободно место. У них сейчас библиотекаря нет. Вот я и буду…Бегут? ну другие пусть бегут, а я намерена там работать. Не читают? Так это же моя работа — чтобы стали читать. Конечно, я наивна. Ты полагаешь, если я останусь тут, я избавлюсь от наивности? Пап, это бесполезный разговор. Я уеду…Не волнуйся, если будет очень трудно, сразу все брошу и прибегу обратно. Честное слово. Да, пап, чуть что — обязательно напишу тебе. Почта там есть. Наверное, и позвонить можно. Телеграмму точно можно. Да. Да. Спасибо, пап. Пока.

Ирена выключила трубку и положила ее на стол. Мама смотрела с тревогой, осознав, что вмешательство Вита не помогло.

— Ну почему именно этот твой Тауркан? — спросила она плачущим голосом. — Что тебе делать в этой глуши, там же запустение и дикость!

— Нести разумное, доброе и вечное, — ответила дочь. — Тут и без меня донесут. А там я буду на переднем крае.

Только не ляпнуть про сказки и лесных духов. Этого мама не только не поймет — окончательно решит, что дочь рехнулась.

— Мам, я буду тебе писать. Как приеду — напишу сразу. И правда — если будет плохо, немедленно вернусь. Ладно?

— Это все твой прадед, — с тоской сказала мама. — Его дурная кровь.

Прадед был бродяга по натуре. Сколько раз срывался с места. То строил железную дорогу в тайге. То оросительный канал в степи. То город за полярным кругом. Прабабка каждый раз вздыхала и ехала за ним — в комариные болота, в рыжие бескрайние ковыли, в вечную ночь и под палящее солнце. И бабушку тащила с собой. Как только бабушке стукнуло шестнадцать, она осела в Осмераде и больше не сдвинулась с места. А прадед с прабабкой продолжали мотаться по всей стране, пока наконец у старика на восьмом десятке не прихватило сердце и он не остановился — в Петровце, в двухстах километрах от столицы. Мама с детства наслушалась от бабушки мрачных историй о неустроенной бродячей жизни и испугалась ее навсегда. И вот теперь — не иначе, гены взяли свое.

Надо же, такая всегда была покладистая девочка. Училась хорошо и слушалась старших. Ну — не захотела стать экономистом. Бывает. Кто же знал, что в тихой профессии библиотекаря могут оказаться такие подводные камни!

Но наследственность, увы, многое объясняет, и ничего с ней не поделаешь.

— Не забудь теплые вещи, — вздохнула мама, сдаваясь.


--

Пять суток поездом. Мерный перестук колес, вагон качается, и качается за окном, постепенно меняясь, мир. Убегают назад поля с перелесками, мелькают деревни, появляются и исчезают города. С грохотом проносятся фермы мостов и, медленно поворачиваясь, утекают своей дорогой малые и большие реки. По ночам рядом с вагоном катится круглая бледно-желтая луна, по подушке пробегают узкие полосы теней. В окно дует, Ирена кутается в кусачее железнодорожное одеяло с головой. Соседи по вагону давно перезнакомились, давно все друг про друга знают — языки развязались. На нижних полках едет семейство — мама, папа и маленький мальчик. Ребенку скучно, он дергает Ирену за штанину и просит рассказать сказку — и она рассказывает про лесных духов Ингесолья. "А они бывают взаправду?" — спрашивает мальчик, и Ирена отвечает: "Не знаю, малыш, вот приеду туда — посмотрю". На боковушках едут старик с сыном, на каждой стоянке, если она длиннее полутора минут, выскакивают из вагона и разживаются выпивкой. Поддерживают себя в полупьяном благодушии. А Ирена покупает пирожки с рыбой и картошкой, запивает их кипятком из титана. Ох, как долго ехать. И ведь это только поезд. А от Верхнесольска нужно добираться автобусом, и это тоже будет еще не конец маршрута.

На станции Верхнесольск состав остановился в половине третьего ночи на целых пять минут. Моросил занудный мелкий дождь. Из Ирениного вагона, кроме нее, вышел только один человек — пожилой дядька в кирзовых сапогах и штормовке. Посмотрел на девчонку несколько свысока, цокнул языком, помог надеть рюкзак.

— Не скажете, где тут автовокзал? — спросила Ирена.

— Туда, — махнул рукой дядька. — Вдоль путей, а у переезда направо. — Неодобрительно покосился на ее кроссовки, покачал головой и пошел по шпалам в противоположную сторону.

— Спасибо, — сказала Ирена в удаляющуюся спину и двинулась в указанном направлении.

Мокрая щебенка шуршала и скрипела под ногами, заглушая упорный шелест дождя. Впереди светил фонарем переезд, и бесконечные ленты рельсов переплетались, сливались, разветвлялись, а над ними взблескивала висящая в воздухе мелкая водяная пыль. Шпалы было видно еле-еле, казалось, между ними бездонные провалы, поэтому поневоле приходилось ступать осторожно, внимательно глядя под ноги. Мокрое дерево скользило под подошвами.

Поезд свистнул и медленно-медленно стронулся, отправляясь дальше — кончились его пять минут стоянки. Ирена оглянулась на него, провожая взглядом тускло освещенные квадраты окон, все ускоряющие ход. Там были люди. Они спят и не думают о дожде, скользких шпалах и автобусе, который придет только утром, в восемь, и его ведь еще надо найти… А тут ни души. Только синеватые фонари за спиной — на станции, желтоватый фонарь впереди — на переезде, и дождь.

От переезда оказалось чуть не час пешком. Днем-то, наверное, куда быстрее — потому что видишь, куда ступаешь. А ночью идти по разбитой, потрескавшейся дороге, то и дело проваливаясь в лужи — их не видно, фонарь за спиной давно скрылся за поворотом, а небо закрыто плотными тучами, — и вспоминать скептический взгляд того пожилого дядьки, понимая, насколько он был прав, косясь на кроссовки… Они уже давно вымокли насквозь, так что разбирать дорогу было бессмысленно, даже если бы это было возможно.

Наконец впереди забрезжило, заблестели лужи на щербатом асфальте — и из-за деревьев вынырнул фонарь над будочкой автостанции. Тут и навес был, и две лавки. Только до автобуса еще — сколько? — больше четырех часов, включая два часа самого холодного предрассветного времени. Ирена опустила на лавку рюкзак, оглянулась — конечно, никого рядом не было, — пожалуй, можно попробовать переодеться. Осталось придумать, во что. Сверху-то все понятно: натянуть еще один свитер под мокрую ветровку. Джинсы заменить на сухие спортивные штаны, хорошо, что взяла их, думала ведь — зачем? А переобуваться-то и не во что. Босоножки по этой погоде бесполезны. Вспомнила кирзовые сапоги того попутчика, позавидовала черной завистью. Ладно, утеплимся, как сможем, потом подумаем, что делать с ногами.

Она уже влезла и в свитер, и в штаны, и сухие носки достала, медлила только надевать — сунешь ведь ноги в мокрую обувь, и носки немедленно перестанут греть, — как вдруг раздалось сопение, и из темноты вынырнул крупный четвероногий силуэт. Ирена замерла, не на шутку испугавшись. Потом выругала себя: собака! Пес подошел, взмахнул хвостом, посмотрел внимательно, насторожив уши, потянул носом воздух, повернулся — и исчез. Послышалось удаляющееся тихое шлепанье лап по сырой траве. От облегчения подкосились ноги.

Села на лавку, посмотрела печально на носки, все еще зажатые в руке, и тут ее осенило. Если поверх носков надеть пакеты, и только потом втиснуться в кроссовки, проблема будет решена.

Издали раздался короткий взлай, и ей послышалось в нем насмешливое одобрение: ну наконец-то, догадалась!

Потрясла головой — чего только не почудится среди ночи в двух шагах от тех мест, где все еще водится нечистая сила! Обулась. Наконец стало тепло. Подняла повыше воротник, закрыла глаза — и сама не заметила, как задремала.

Проснулась от фырчания и кашля пожилого мотора. Дождь давно кончился, солнце встало, теплый луч добрался до ее ног и теперь подсушивал кроссовки — от них аж пар, кажется, шел, — а из-за поворота дороги выруливал автобус. Удивительно мягко, без дребезга и стука. Видимо, рессоры в приличном состоянии.

Автобус подкатил к навесу, зашипел, лязгнул дверью. Ирена встала, подхватила рюкзак.

Возле лавки поднял голову здоровенный серый зверь, насмешливо посмотрел на девушку, встал и независимой походкой потрусил прочь.

А ведь ты меня охранял этой ночью, — растерянно подумала Ирена. И сказала вслух:

— Спасибо, хозяин.

Почему ей подвернулось на язык именно это слово, бог весть.


--

Четыре часа полупустым автобусом до Оурунги. Там — после двух часов ожидания в крошечном буфете, скрашенных стаканом теплого чая и заветренными бутербродами, — еще один автобус, до Нижнесольска. Этот был допотопный какой-то, дребезжащий, шаткий, с длинной мордой, как у грузовика — Ирена таких прежде и не видала, только на старых фотографиях. Думала, они вымерли давно, как динозавры. Но он, вполне еще живой, несмотря на почтенный возраст, упрямо пыхтел по укатанной щебенке, небыстрый, но трудолюбивый — и наконец доехал.

Пассажиров, кроме Ирены, было трое: бабка в коричневом байковом платье и белом платке, прижимавшая к животу корзину, накрытую чистым вафельным полотенцем, мужчина средних лет и девочка, наверное, отец и дочь. Все трое — широколицые и узкоглазые. Видимо, местный тип. Бабка молчала и смотрела прямо перед собой, мужчина и девочка переговаривались, о чем — Ирена не слышала, улавливала только непривычную интонацию фраз: собеседники как будто все время удивлялись чему-то.

Наконец, динозавр протрюхал через окраину Нижнесольска, попетлял между заборами совершенно деревенского вида и выкатил на пыльную городскую площадь возле покосившейся от старости облупленной колокольни. Лязгнул последний раз и встал.

Дальше регулярного транспорта не было.

Ирена выбралась под уже вечернее, но еще горячее солнце, опустила на асфальт свой рюкзак и огляделась.

Колокольня не только облупилась, но и, похоже, осыпается. На самой маковке шевелит мелкой листвой молодое деревце. Жестяной козырек автобусной остановки, высокие заборы, за заборами деревья и шиферные крыши. От площади разбегаются три улицы, уходя куда-то вниз, — немощеные, только та, по которой прикатил автобус, намекает, что когда-то тут был асфальт. Попутчики уже скрылись за поворотом, и голосов не слышно.

Полезла в карман рюкзака, достала письмо, развернула. Так… прежде чем ехать в Тауркан, надо явиться пред светлые очи местного начальства. У кого бы спросить, где тут мэрия…

На площади, кроме нее, обнаружился только парнишка-подросток в джинсах и белой рубашке. Что же, значит, спросим у него… Но он подошел сам.

— Здравствуй…те, — сказал парнишка. — Вы Ирена Звалич?

Черные глаза, высокие скулы. Жесткие черные волосы коротко острижены и торчат ежиком. И та же немного удивленная интонация.

— Здравствуйте, — ответила Ирена. — Это я.

— Я Теверен, — сказал парнишка. И уточнил после паузы: — Ерка Теверен. Меня прислали. Я провожу тебя к охон-кау… вас… к заведующий район.

— Идем, — кивнула Ирена, подхватывая рюкзак. — Где тут… как ты сказал — «охон-кау»?

— Не сейчас, — покачал головой мальчик. — Половина шестого. Он работает до пяти. Завтра. Сейчас к охо-диме Семиска пойдем. Кушать вечерний ужин и отдыхать. Пойдем. О нэ, пойдемте.

— Говори мне "ты", — сказала Ирена.

Хорошо, что не прямо сейчас. Она представила, как вваливается в кабинет к местному чиновнику — в пыльных кроссовках, старых джинсах и ковбойке, с рюкзаком, неумытая и лохматая, и потом небось разит. Лучше "вечерний ужин и отдыхать", а если там и душ найдется…

В доме охо-диме Семиски, то есть Аглаи Семецкой, бывшей учительницы, а теперь пенсионерки, нашелся и душ. Педагогическая хватка хозяйки, наработанная годами, немедленно вытащила на поверхность школьницу Ирке, робеющую в присутствии учителей до слабости в коленках. Ей сказали — рюкзак сюда, держи полотенце, мыться там, вынырнешь — расскажешь, каким ветром тебя сюда занесло… — и только под неровной струей воды, уже смывая шампунь с волос, она немного опомнилась. Я уже взрослая, я работать приехала, и двоек мне тут не наставят, как бы ни хотели! Она вышла в комнату, решительно выдвинув вперед подбородок, готовая отстаивать свою взрослость и самостоятельность — и оказалось, что это совершенно не нужно.

Низкая лампа из-под шелкового абажура с оборками и бахромой отбрасывала на накрытый стол круг теплого желтого света, оставляя в тени прочую обстановку. Где-то тут были старинный резной буфет, диванчик, кажется, книжные полки, — но в центре мира сейчас находились глиняная миска с пирожками, — от них шел теплый невозможно соблазнительный дух, — и старинная супница, из которой Аглая как раз разливала прозрачный бульон с клецками. Ерка уже сидел у стола, благовоспитанно сложив руки и блестя глазами на пирожки.

— Садись, — не оборачиваясь, сказала охо-диме.

Ирена села.


--

…Так каким же ветром? Объявление о вакансии? Интересно, очень интересно. Где мы — и где столица. Не думала я, что за библиотекарями мы посылаем в такую даль. Тут есть о чем поразмыслить… Да это я сама себе, не бери в голову. Просто довольно странно: в Новорадове есть институт культуры и техникум, в Усть-Илете — пединститут, в Каралунге тоже, кажется — куда уж ближе-то. Так нет…

А впрочем, оттуда никто ведь и не приехал? Очень, очень занятно.

И что же — увидела ты объявление, и сразу загорелось — ехать за семижды семь рек?

— Ну да, — Ирена пожала плечами. — Я читала здешние легенды, и название района просто бросилось в глаза. Ингесолье.

Охо-диме внимательно посмотрела на нее.

— Читала? Давно?

— Последний раз — в поезде, — засмеялась Ирена. — У меня книжка с собой. Показать?

— Покажи, — кивнула Аглая.

"Сказания земли Ингесольской" легли на скатерть возле чашки с чаем. Ерка подался вперед и шумно вздохнул.

— Красотааа, — протянул он.

— Ага, — кивнула Ирена. — Иллюстрации как живые.

Аглая взяла книгу в руки, перелистнула несколько страниц. На стол спланировала использованная автобусная карточка. Охо-диме взглянула на нее и чему-то усмехнулась.

— Ясно, — сказала она, — вопросов больше нет. Ты пей чай-то, Иренка, и на пирожки налегай, не зевай, не то Теверен все съест.

Ерка покраснел и запихал в рот надкусанный пирожок.

— Спасибо, — Ирена поставила чашку на блюдце. — Уже совсем сыта, честное слово.

Хозяйка понимающе кивнула:

— И совсем засыпаешь, вижу. Долгая дорога, и еще не завершена. Пойдем, покажу, где спать будешь. И ты, парень, допивай чай да тоже ложись. Завтра будет длинный день.


--

Простыни были прохладны и жестки, наволочка пахла свежестью и горькими травами, и казалось, немного напрячься — вспомнишь, какие именно это травы, но память сбоила, перебирая знакомые и полузнакомые слова, потолок качался, уплывая ввысь, ресницы сами собой опускались, и на грани слышимости раздавался дальний ритмичный рокот — то ли пульс собственной крови стал слышен в тишине, то ли, наоборот, снаружи, за толстыми бревенчатыми стенами, неясные звуки складывались в настойчивый ритмический рисунок. Сознание ускользало, совсем ускользнуло — и вдруг перед глазами будто отдернули плотную темную занавесь. По-прежнему была ночь, но она светилась и переливалась — на ее небе мерцали крупные яркие звезды, глянцевые листья кустарника перед окнами Аглаиного дома сияли зеленоватыми бликами в ответ, на траве вспыхивали крошечными огоньками капли росы, а из чернильных ночных теней горели желтым чьи-то глаза — много, много желтых глаз, маленьких, но немигающих, ярких, и оттого жутких. Потом засверкали серебром пряди травы, а небо засветилось — на нем распахнулся белый огромный глаз. Конечно, это была луна, но смотрела она пристально, пронзая взглядом насквозь. Ирена глянула вниз и увидела, что до земли очень далеко, и среди резких лунных теней нет ее собственной тени.

Тут скрипнули половицы, потом протяжно простонала входная дверь, по ступеням крыльца отдался звук шагов. Ирена обернулась — с крыльца сходила охо-диме Семиска, в длинной белой рубахе с красной вышивкой по вороту, рукавам и подолу. Странно, откуда я знаю, что вышивка красная, ведь сейчас она выглядит черной? В руках Аглая несла что-то небольшое, чашку, что ли. Глаза плотно закрыты, видно темные линии сомкнутых ресниц, а если прищуриться, можно и каждую отдельную ресничку различить. Но незачем, просто Ирена знает, — если захочет, увидит и это. Перебирая босыми ногами по мокрой от росы траве, охо-диме вышла на середину двора, подняла плошку вверх, навстречу луне, и в маленьком сосуде сам собой зародился и заплясал крошечный золотистый огонек. Тут стало ясно, что он не просто так пляшет — он подчиняется тому самому ритму, а ритм соткан из случайных звуков, вдруг слившихся в одну мелодию. Всплеск ветра по листве: шшшурх! дальний вскрик ночной птицы: аййййаа! потрескивание рассохшегося дерева где-то над ухом спящей Ирены, у самой кровати: оххххх… Шорох насекомых, топот лапок мелкого зверя в траве, снова ночная птица, но уже другая, дальний всплеск рыбы на Соле, падение яблока с дерева — или это не яблоко? — неважно, звук влился в общую гармонию. Потом появилось тихое гудение, постепенно усилилось — и оказалось, что это Аглая тянет монотонную мелодию из двух или трех нот, не разжимая губ: «ммммммммммм»… Далеко-далеко в лесу подпел волк. А затем — еще дальше, чем волк, отозвалась пастушья дудка. Ирена поднялась выше и заглянула за горизонт. Земля рванулась назад и вниз, проскользили раскачиваемые ветром верхушки елей — их вел тот же ритм, по-прежнему звучавший в ушах, — потом внизу распахнулось второе такое же небо, с круглым оком посередине, но этот глаз смотрел из-под воды, и две луны, нижняя и верхняя, скрестив взгляды, вдруг увидели Ирену и схватили ее. Не в силах двинуться, она висела над водой озера, под куполом неба, пронзенная насквозь лунным светом, а впереди все звучала дудка… только это была не дудка. Это был охотничий манок, только не на зверя и не на птицу, а на Иренину душу. Он все пел и звал, звал, звал — и она почувствовала, как лунные лучи медленно отодвигаются, отпуская ее, и вновь полетела на звук манка, все ускоряясь и ускоряясь, луны сверху и снизу погасли, — опустились веки, — снова засияли звезды, ярче прежнего, где-то сзади качался и подпрыгивал крошечный желтый огонек в масляной плошке Аглаи, а впереди появился отсвет… и это была обыкновенная лампочка без абажура, она висела на проводе, а провод был перекинут через ветвь большой одинокой ели, а под елью сидел человек, держа у губ деревянную трубочку, и разглядеть его было важнее всего на свете — и тут наступила тишина. Остановился даже ветер.

Звезды погасли. Озеро исчезло. Небо еще слабо светилось само по себе, но потом потускнело и оно. Стало непонятно, где верх, где низ, где право и лево, где зад и перед. Черное ничто.

Потом где-то в черном ничто ударил барабан, и раздалось невнятное:

Ачаи. Ачаи.

Что за «ачаи», ничего не понимаю… сами собой стали подставляться слова — смысла в них не было, одна обманка, но так было легче.

Ачаи… турум-бурум… ачаи… бурум-шурум… печали… адум-тудум… качали… тудум-бурум… вначале молчали, кричали в печали, ворчали, урчали, торчали, мурчали… ачаи… ачаи… турум-дурум… турум-дурум…

Ирена не выдержала и закричала. Темнота засвистела в ушах, барабан, ускорившись до немыслимого, так что отдельные удары слились в равномерный рык, вдруг вскрикнул и замолк, а Ирена с размаху приложилась всем телом о дощатый пол.

Было уже светло, со двора слышался голос Аглаи, — кажется, она созывала кур, — на столе ждала миска сырников, накрытая белоснежным полотенцем, и плошки со сметаной и медом. В сенях раздался нарочито громкий топот ног, потом дверь приоткрылась, и голос Ерки спросил:

— Ирена, ты проснулась, да? Пора к заведующий и ехать. Далеко ехать, да. Вставай.


--

Серые мутноватые воды Солы катились к востоку. Моторка шла по течению, бойко тарахтел двигатель. По реке расходился клином волновой след, где-то далеко за спиной он захватывал всю ширину реки, и волна ударяла в берега, всплескивала, вымывала глину из-под корней травы. Солнце, наверное, стояло высоко, — уже второй час дня, — но видно этого не было: к полудню небо затянула серая хмарь, намекая, что возможен и дождь. Ерка, правда, уверенно заявил: до вечера не закапает. Пока погода была с ним согласна.

Мальчишка сидел рядом с Иреной на деревянной скамейке… нет, на банке, в лодке это так называется. На самом носу были сложены их вещи — Иренин рюкзак и здоровенная Еркина сумка. Бока ее раздувались, распертые изнутри свертками и пакетами. Раз уж парень поехал в город, заодно пусть привезет и того, и этого: вот дядька Лаус просил курева купить, а у тетки Мильды кончается чайная заварка, а Велке будет рада дешевым конфетам и подсолнечному маслу, в Тауркане его взять неоткуда, а Кунте нужно непременно привезти пряников, и хорошо бы забрать с почты посылку — нет сил дожидаться, пока почтари доставят ее сами. И Аглая же еще дала с собой гостинцев… Ерка еле дотащил сумку до причала.

Визит к "заведующий район", чиновнику, олицетворявшему здесь управление образованием и культурой, оказался бестолковым. Он вежливо поздоровался с Иреной, вручил ей кассовый бланк, по которому, как и было оговорено, ей действительно вернули деньги за поезд и автобус, но с лица его не сходило несколько обескураженное выражение, как будто он совершенно не ожидал появления в своем кабинете этого столичного птенца, не нюхавшего деревенской жизни. Он даже попытался отговорить Ирену от Тауркана и библиотеки, и намекнул, что — если она вдруг сейчас передумает, никто не обидится. Вторым слоем за его словами так и маячило: да передумай ты, в самом деле, пока не поздно, и катись обратно в цивилизацию по добру по здорову. Но когда девушка выразила вслух недоумение и поинтересовалась, зачем же ей тогда написали: приезжай, будем рады, — и кто именно это написал? — "заведующий район" ответил: "Моя, моя подпись, все верно. Приступайте. Документы мы сами оформим, вот тут распишитесь и можете ехать в свой Тауркан". Ирена вышла от него со странным чувством. Сами звали, никто за язык не тянул, а теперь нате вам. Как будто где-то за кулисами проворачивается какая-то интрига, о которой ей никто не сообщил, а ты изволь играть тут в пьесе, Ирена Звалич, и гадать, что происходит на самом деле. Можно подумать — местная администрация проделала некие телодвижения, полагая их пустой формальностью, и неожиданно для себя вызвала материальный эффект, на который вовсе не рассчитывала.

Ну и ладно. Вот она я, материальный эффект, и я так далеко забралась, что и не подумаю теперь, когда я почти у цели, поворачивать назад. Едем.

На корме возле мотора сидел хозяин лодки, хмурый бородатый мужик, краснолицый, русый и голубоглазый, нисколько не похожий на большинство местных, и излучал раздражение. Взялся довезти и принял в уплату жирного зайца — пришлось выходить на реку, а погода противная, и переть теперь до самого Ингеролу, и неохота, и надо, раз обещал… Да тем более оннегирам. Ну их, еще накличут пакость какую на голову… Загорелось им, вишь, библиотекаря, да немедленно. Два года у них в библиотеке работать некому, а тут прикатила пигалица из несусветной дали, аж из столицы, и вези ее вот прям щас, не дожидаясь погоды. Ладно бы дождь, оно противно, конечно, но терпимо, а если поднимется ветер? Тьфу-тьфу, не накликать бы. Все знают, какие ветры дуют на оннегирских озерах.

Разумеется, ничего этого он не сказал вслух. Только смотрел угрюмо.

— Что это он, сердится? — тихо спросила Ирена у парнишки.

— Сердится, — кивнул Ерка. — И боится. Варак он.

— Кто? — удивилась Ирена. Почувствовала себя неловко: нехорошо обсуждать человека вот так. Добавила поспешно: — Ты мне сейчас не объясняй, потом расскажешь. Обидится еще.

— Объясню, — ответил Ерка. — Это надо. Но да, потом. На озере.

Замолчали.

Слева сплошной хвойный лес вдруг прервался, а лодка, приблизившись к этому просвету, замедлила ход.

— Соленга, — сказал Ерка. — Теперь по ней до Ингеролу.

Моторка вошла в приток и прибавила газу. Соленга, узкая, быстрая, прозрачная, пыталась выпихнуть лодку обратно в Солу, судно сопротивлялось и, упрямо подвывая, лезло против течения. По обоим берегам — кустарник, макающий в воду ветви, а за ним — деревья, деревья, деревья, и над головой серая полоса низкого пасмурного неба. Из-под кустов высовывались крупные замшелые валуны. Река бурлила, резко поворачивала, на поворотах хозяин правил под внешний высокий берег, подальше от внутреннего, опасаясь каменистых мелей.

Петляли довольно долго. Наконец бородач ткнул лодку в отмель и вырубил мотор. Стоило тому замолчать, и стало слышно, как говорит река. Выше по течению она просто бранилась.

— Пороги, — пояснил Ерка. — Их обойдем. Туда. — И показал рукой на широкую утоптанную тропу между камней.

Вытащили на берег сумку и рюкзак.

— Спасибо, — сказала Ирена бородатому.

— Угу, — буркнул тот, доставая из-под борта шест. Оттолкнулся с мелководья, дернул трос на моторе, двигатель взвыл. Лодка развернулась по короткой крутой дуге и моментально исчезла за поворотом. По течению куда быстрее, чем против, конечно.

Взвалили на спины поклажу.

— Тут близко, — сказал Ерка извиняющимся тоном. — Пять минут.

Оказалось все двадцать.


--

Тропа петляла среди деревьев, огибала валуны, на некоторые взбиралась, чтобы потом скатиться с другой стороны, но в целом поднималась все выше, потом вильнула влево, к реке, и вывела пешеходов на вершину крутого скального лба. Ели и пихты тут были редки и худосочны, вниз к воде обрывался крутой каменный склон, изрезанный трещинами и испятнанный рыжим мхом. Внизу грохотала Соленга, злая, вся белая от бурунов, и над ней висела мелкая водяная пыль. Ирена замедлила шаг, потом и вовсе остановилась, глядя вниз.

— Ого, — сказала она с уважением, — ничего себе…

— Порог, — пожал плечами Ерка. — Пойдем, Ирена Звалич. Смотри, там блестит. Это Ингеролу.

Тропа, все так же изгибаясь и карабкаясь по камням, теперь неуклонно стремилась вниз и выкатилась, наконец, к болотистому озерному берегу, поросшему осокой и местной разновидностью камыша. Шум порога остался позади, здесь царил шорох травы и тихий плеск. Со стороны открытой воды на берег набежал ветер, зашуршали ветви в лесу.

На границе леса и болота стоял одиноко бревенчатый дом, непривычно высокий, окруженный плотным частоколом из ошкуренного горбыля. По болотине в сторону дома вела почти что мостовая — в три доски шириной. А от калитки далеко в озеро протянулись деревянные мостки. Доски под ногами прогибались, хлюпая, и на каждом шагу к самым подошвам выплескивалась клякса черной жидкой грязи.

У калитки Ерка остановился и крикнул:

— Дядь Карич, ты дома? Эй! Это Теверен!

Залаяла собака.

— Цыть, Угуй, — послышался со двора женский голос. — Заходи, Теверен.

— Орей, Нали, — сказал Ерка, толкнув калитку. — Я вам пирожков привез от Аглаи. А дядька Карич надолго ушел? Нам в Тауркан надо.

— Орей, Теверен, — ответила хозяйка. — Карич пошел силки проверять, не скоро будет. Погодишь чуток — сама отвезу.

Ирена шагнула во двор вслед за мальчиком. Старая женщина в выцветших до бледной синевы спортивных штанах и клетчатой рубахе с закатанными рукавами сидела на низкой скамейке и чистила рыбу. Взблескивал длинный острый нож, прямо на землю летела крупная серая чешуя.

— Здравствуйте, — сказала девушка.

Нож остановился, старуха подняла голову. Со скуластого смуглого лица глянули светло-голубые глаза.

— Здравствуй. Ааа, это ты, значит, из столицы? Дите, как есть дите. Теверен, не стой, положи пирожки в доме. Доскребу вот малёжку и поедем. — Кивнула на скамью рядом с собой: — Садись, девочка, в ногах правды нет.

Ирена послушно присела на скамейку, гадая про себя, сколько чешуи соберет на джинсы. Нож снова замелькал, шваркая по рыбьей шкуре — от хвоста к голове. Уршш, уршш…

Подошел рыжий с белым Угуй, шумно принюхался, вильнул круто завернутым в баранку хвостом. Повел носом в сторону рыбы. Хозяйка, ни на мгновение не останавливаясь, пригрозила: "Куда? Я тебе!" — пес смущенно потупился и отошел.

Последняя рыбина плюхнулась в таз с водой. Старуха поднялась, распрямила спину. Подхватила таз и ушла в дом. Заскрипели ступени высоченного крыльца — сруб был поднят над землей на добрых полтора метра. Пес воровато оглянулся вслед Нали и подбежал к рассыпанной чешуе, разочарованно фыркнул — ничего интересного не нашлось, — уселся и лениво почесал за ухом.

Хозяйка вернулась с жестяной миской в руке, поставила ее возле крыльца. Угуй немедленно рванул туда. Рыбьи потроха, — поняла Ирена.

Чешую Нали замела в совок и высыпала в ржавую железную бочку у забора.

— Сейчас, переоденусь — и поедем.


--

Снова моторка, снова вещи на носу, Ирена с Еркой — на банке, только лодка рассекает воды широкого озера, а на корме сидит старая Нали в черных брюках и водолазке. На ногах у нее высокие болотные сапоги, на голове — кепка с козырьком.

Пересекли Ингеролу, миновали узкую недлинную протоку — и вышли в Ингелиме. Тоже здоровенное озеро, вытянуто с севера на юг. Отошли от протоки на открытую воду — задул в спину несильный, но упорный ветер, поднялась волна. Моторка ритмично зашлепала по ней пузом. Миновали лесистый мыс, об оконечность которого бился прибой, свернули вправо — и в глубине широкой бухты из-за небольшого поросшего деревьями острова выглянул поселок.

— Тауркан, — сказал Ерка.

Скопление домов между водой и лесом. Бревенчатые срубы приподняты над землей, как и дом Нали, — чтобы не заливало, почвы сырые, а озеро время от времени выходит из берегов. Вокруг домов высокие плотные заборы. Несколько черных от старости электрических столбов, один покосился. Стайка птиц на проводах. Деревянный причал, у него качаются лодки. На берегу еще несколько — вверх днищами. Сушатся сети. На мостках две женщины полощут белье.

Мимо правого борта проплыл остров. С подветренной стороны, наполовину вытащенная из воды, чернела деревянная лодка. Ирена дернула Ерку за рукав:

— Там тоже живут?

— Где?.. а, так это Чигир. Шаман-камень. Шаман и живет.

— Один?

— Конечно… Смотри, вооон тот дом — мой. А вон там — школа и твоя библиотека. Видишь?

Но с воды трудно было понять, куда именно он показывает.

Моторка подошла к причалу плавно и точно.


--

"Здравствуй, мама!

Пишу тебе не сразу, как приехала, но почти. Живу в Тауркане уже неделю, осваиваюсь. Правда, пока письмо до тебя дойдет, я уже, наверное, освоюсь. Письма отправляют, когда накопятся, чтобы не возить в Нижнесольск по одному конверту. Или еще вертолет прилетает, заодно забирает почту, но пока его не было. Прилетит, говорят, недели через две.

Тут хорошо. Поселили меня пока у одной местной женщины, ее зовут Веильчи, а я называю Хеленой. Она вдова. У нее есть взрослая дочь, замужем, живет отдельно, и внуков трое, маленькие еще. Есть еще сын, но он уехал из Тауркана и в поселке давно не появляется. Вообще-то при библиотеке предусмотрена жилая комната, но пока там не очень уютно. Вот мне поправят печку, тогда туда перееду.

Папа переживал насчет горячей воды — это ничего. Ставишь большую кастрюлю на печку, вот тебе и горячая вода. Мне больше всего не хватает стиральной машинки, я тут джинсы стирала, аж спина заболела — они очень тяжелые, когда мокрые. Зато воду берем из родника, чистая, вкусная, в Осмераде такую покупают в бутылках в супермаркете, и то вкус хуже.

Дрова колоть меня уже научили. Ничего сложного. Вот с печкой я еще не очень управляюсь, но скоро и это освою.

В библиотеке дел невпроворот. Тут настоящего библиотекаря два года не было, фонды в беспорядке, формуляры заново писать, некоторые книжки в ужасном состоянии, придется переплетать, а кое-что и вовсе списывать. И беда с мышами. Я уже попросила местных что-нибудь придумать. Лучше всего, конечно, было бы завести кошку, но это когда я перееду в свою комнату при библиотеке. Чтобы зверю было не скучно.

Кошки тут совсем не такие, как дома, крупные, пятнистые, круглоухие, очень серьезные. Хищники, а не пусечки. Наши балованные городские бежали бы в ужасе. Вот такую кису и я заведу. Только обживусь немножко.

Тут есть магазин, и я уже купила себе резиновые сапоги, без них никак. В поселке-то ладно, тут дощатые тротуары везде, а в лесу сыро, и у озера тоже.

Оннегиры доброжелательные, во всем помогают, все объясняют. Все говорят по-нашему, а свой собственный язык почти не знают, только несколько стариков разговаривают на оннетай. Нас учили, что народ жив, пока жив его язык, но тут, похоже, не совсем так: язык исчезает, а народ никуда исчезать не собирается. Хотя их мало, оннегиров. Собственно, вот только тут, в Ингесолье, они и живут.

Я уже со всеми, кажется, в поселке знакома. А с Велке и Еркой дружу. Велке — учительница в школе, тут учат до пятого класса, потом школьников отправляют в интернат в Нижнесольск. Учителей двое, еще Велкин муж, но он сейчас, пока каникулы, уехал к родственникам в Усть-Илет. А Ерка — такой мальчик, ему четырнадцать лет. Осенью ему в интернат, буду по нему скучать.

Мы ходили в лес, Велке мне показывали, какие тут ягоды и грибы. Бруснику и клюкву ты знаешь. В июле бывает земляника, но сейчас, конечно, уже нету. А еще здесь растет малина и смородина, дикие, их уже мало, осыпаются. Переспели. На болоте водится сизень и вакча, у нас таких ягод нет. Сизень черная и кислая, вакча красная и сладкая. Довольно вкусные, но необычные. Из них варят варенье и делают начинку для пирогов.

Не знаю, что еще тебе написать. Соображу — напишу.

У меня все хорошо, я здорова, не волнуйся за меня.

До свидания.

Ирена"


--

Первое, что сделала Ирена, осмотрев поле деятельности и оценив масштабы бедствий — вывесила на дверях библиотеки два объявления. Первое сообщало: "Библиотека работает ежедневно, кроме воскресенья и понедельника, с 12 до 19 часов". Второе призывало добровольных помощников — инвентаризация обещала быть долгой.

Библиотеку в Тауркане создали около сорока лет назад. Тогдашнее правительство приняло целый пакет законов, направленных на развитие села, и был там пункт насчет культуры. Местные власти по всей стране озаботились сельскими клубами и библиотеками, не стал исключением и Тиверейский край. Тауркану, где тогда жили шесть с половиной сотен оннегиров, полагались и библиотека, и клуб. Но с клубом возникли сложности, за давностью никто уже не помнит, какие. А книги прибыли вертолетом, пять больших ящиков, и еще несколько раз прибывали — в течение следующих двадцати лет. С каждым разом ящики становились все меньше и меньше. Наверху потеряли интерес к глухим углам, у местной администрации и без культуры хватало забот, — так что о сельских библиотеках в Тиверейском крае забыли. Работники растворились в окружающей среде, книги рассосались в пространстве. И только в Тауркане да еще в Ольегуре, — Ирена так и не нашла этот самый Ольегур на карте, — библиотеки продолжали существование. Книги стояли на полках, рыбаки и охотники время от времени поднимались, бухая сапогами, на высокое крыльцо, вежливо стучали в дверь и спрашивали, нет ли чего почитать. Не говоря уж о детях. Эти заскакивали после школы, болтали не закрывая рта, советовались по тысяче вопросов, делились впечатлениями о прочитанном, брали то книжки о приключениях, то по списку — школьная программа не дремала. Даже последние два года перед Ирениным приездом книги выдавались на руки и исправно возвращались на полки в высокой деревянной избе, окруженной плотным забором, как все оннегирские избы. Круговорот книг в Тауркане замедлился, но не прекратился — стараниями Велке. Конечно, главной ее заботой была все-таки школа, и постепенно накапливался беспорядок. Что-то вернулось в ненадлежащем виде. Что-то сунули по ошибке не на ту полку. А что-то и вовсе не вернулось, а по документам числится вернувшимся.

Вот с этим и приходилось для начала разбираться.

С первого дня стали заглядывать сельчане — пока в основном из любопытства, всем же хочется рассмотреть поближе новое лицо, задать пару вопросов, сделать выводы — долго ли тут выдержит это заезжее чудо, приживется ли, и надо ли вообще, чтобы приживалось? Но заодно, уж раз зашли, и почитать что-нибудь брали. Вроде как — мы тут не на тебя глазеть пришли, Ирена Звалич, мы хотим книжки читать. Интересно, сколько книг вернутся, так ни разу и не раскрытые, — подумала Ирена.

Добровольных помощников привел Ерка. Было их четверо, младшему — десять лет, старшей — пятнадцать. Охотно возились с книжками. Вытаскивали их с полок, читали автора, название, инвентарный номер. Ирена записывала. Потом нужно было еще свериться с сохранившейся старой описью, разобраться, что куда ставить, что есть, чего нет… Выходила из библиотечной избы куда как позже семи часов, голова шла кругом, перед глазами плясали буквы и цифры. Шла к Хелене, под ногами скрипела серая от времени дощатая мостовая, из-за заборов подавали голос собаки, мекали козы, каркали вороны; со стороны леса доносились возгласы диких птиц, со стороны озера — плеск воды и дальнее гудение лодочного мотора. У Саукана вечно бубнило радио. Встречные вежливо здоровались, Ирена отвечала: "Орей", — научилась уже. Заходила во двор, плотно прикрывала калитку, поднималась по ступеням на крыльцо, разувалась в сенях, надевала толстые шерстяные носки и проходила в дом. Хелена уже ждала с ужином, — на ужин почти всегда была рыба в самых разных видах, — а в глазах хозяйки сияло предвкушение. Она обожала поговорить, Иренка для нее оказалась просто даром богов. Ничего ведь не знает, все внове, всему учить! Варак.

Человечество оннегиры делили на три категории. На одном полюсе были они сами, оннегиры. На другом — вараки. Бессмысленные люди, которые ничего не понимают. Это не значит, что они глупые, вовсе нет. Но — не понимают. Говорили: "вараку не объяснишь, с какого конца у рыбы хвост". Третья категория — варанне, переходная от вараков к оннегирам, — включала в себя всех тех, кто хотел понять, но пока не научился. Грубо говоря, уже слышал, где искать рыбий хвост, но еще не умеет его находить. Когда Ирена попыталась уточнить — что именно следует начать понимать, на нее обрушили поток информации, слишком мощный, чтобы усвоить хоть что-то.

Ирена без возражений приняла свой статус варака. Еще бы. Она впервые жила в мире, где не бывает водопровода и центрального отопления. Спасибо — электричество есть. Неприятной новостью стало всеобщее убеждение, что вараки в Ингесолье не выживают.

— Семь лет дает Эноу-хаари вараку. Либо станет своим, примут его лес и озеро, одобрит Верхний мир, согласится потерпеть Нижний мир. Станет он оннегиром и будет жить среди нас. Либо уезжай. Через семь лет лопнет терпение Эноу, и варак лишится разума вовсе. Был бессмысленный — станет безумный. Будет рваться на зов, слышный только ему, и как ни держали бы его родные и близкие, а настанет день, когда он уйдет в лес — и больше никогда не вернется. Безумного варака поджидают в лесу множество мелких злобных духов, чуют его пустую душу, облизываются на его сладкое мясо, созывают на пир зверье и птиц, муравьев и гнус. Ничего не остается, даже косточек не находят. Ты не волнуйся, Ирена. Мы тебе скажем, когда будет истекать срок, варак ты еще или уже оннегир.

— А если я буду ни то, ни се — как ты сказала, Хелена? варанне? — тогда я сойду с ума?

— Тогда нет. Но чудная будешь, ой чудная… Тогда совсем плохо. Здесь не своя и там чужая. И тут плохо, и в городе тоска. Но ты не грусти. Ничего. Так — редко бывает. Совсем редко. Вот гляди: Маргариту знаешь? — Маргарита много лет была бессменной продавщицей поселкового магазина. Добродушная немного вульгарная тетка. Ничего оннегирского во внешности. — Оннегир, давным-давно. Велкин муж тоже оннегир. А, ты его еще не видела, ну увидишь. С виду не наш, а на самом деле наш. Или вот Мильда, ее Урай с собой привез, когда из армии вернулся. Двенадцать лет тут живет. Оннегир. Аглаю Семиску видела? Оннегир. Мудрая женщина, охо-диме. И ты, думаю, будешь оннегир. Или не будешь. Ну тогда уедешь. Ничего. Главное — уехать вовремя, пока Эноу не осерчал.

Ирена ложилась спать на топчан, на набитый осокой матрас, накрывалась меховым одеялом, стачанным из мелких пестрых шкурок кедровой крысы, и пыталась уложить в голове бесчисленные сведения, которыми так и сыпала квартирная хозяйка.

— С ума я сойду гораздо раньше, чем пройдет семь лет, — говорила она себе. — Просто мозги сломаю, и все.

Закрывала глаза и слышала зов деревянной дудки и барабаны. Ачаи, ачаи… вот это и выманит меня однажды в лес, в лапы голодных духов? С озера дул ветер, шевелил лапы елей, посвистывал, убаюкивал шуршанием волны. Спи, глупая, спи, все будет хорошшшшо… Варак, варак, с какого конца у рыбы хвост? А? Выучи, где у рыбы хвост, и ничего не бойся. Варак…


--

…Ты забор-то вокруг библиотеки поднови. Смотри — щели. Конечно, волк не пролезет, да чего волков бояться. А вот что похуже может войти, никогда не знаешь, какой ветер подует. Надо дыры залатать и покрасить заново, непременно. Давай прямо завтра и сделаем. Попросим мужиков помочь… Теверен, не обижайся, конечно, и ты справишься. Просто больше рук — быстрее дело. Старая Маканта говорит — чует приближение ноа, уже, сказала, котел закипает…

— Ничего не понимаю, — пожаловалась Ирена. — Что за ноа, какой котел, кто войдет через дыру в заборе…

— Ноа и войдет, — сказал Ерка. — Котел закипает, ой-йе…

— Я варак, — кивнула Ирена. — Объясните вараку, люди добрые.

Ноа — это ветер, очень опасный. Ветров много, а ноа — один. Знаешь о Безглазом Унке?

— Вот, — ответила Ирена, открывая бесценный том сказаний.

Безглазый Унке был изображен во всю страницу.

— Ага, — кивнула Велке. — Он самый.


--

Унке — демон Нижнего мира. Покрыт ноздреватой склизкой кожей, серой с лиловыми пятнами, на теле там, где у людей волосы, у него чешуя. На ногах длинные цепкие пальцы о пяти суставах каждый, руки же совсем человеческие, ловкие, красивые, с синими округлыми ногтями. А на пальцах ног — острые когти. Глаз у него нет, вместо них выпуклые кожистые бугры, окруженные длинными густыми ресницами. Унке прожорлив, но разборчив. Вкуснее всего для него гнилые души; из двух людей всегда первым пожрет того, кто хуже, а если не очень голоден, доброго человека может и не тронуть. Однако если Безглазый проголодался, и хорошим не побрезгует.

У него потрясающий нюх, и хотя он ничего не видит, носом может почуять тебя насквозь, до самых дальних закоулков твоей души.

Унке часто приходит в Срединный мир за добычей и тогда принимает вид человека. В людском обличии он очень красив, только кожа бледновата, страшные же глаза свои прикрывает вышитой бисером повязкой. Серую демонскую шкуру свою он сбрасывает, и она превращается в кожаный мешок с красными завязками у горловины. Закидывает Унке мешок на плечо, опускает повязку на слепые глаза со сросшимися веками и идет по Срединному миру, напевая волшебную песню. У него чудесный голос, но бойся слушать его! Он поет, а сам принюхивается к твоей душе, выбирает добычу, и горе тому, в ком он учует вкусное. Тогда он вынимает у человека сердце и кладет в мешок, а человек ничего не замечает, но умирает через три дня: хоть ему и кажется, что ничего не изменилось, но сердца у него больше нет, только черная пустота, а без сердца жить невозможно. Однако в эти три дня можно вымолить у Безглазого сердце обратно, если знать, как просить. Не всякий шаман сможет, но известны случаи, когда это удавалось.

Часто жертвами Унке становятся женщины, — многие не в силах устоять перед его красотой. Лишь чистая душой не поддастся на соблазн, да мало таких — грешны люди.

Так бродит Унке среди людей, очаровывает их и собирает сердца, полные жадности, зависти, ненависти и злобы, чем тухлее, тем ему лучше; когда же красные завязки перестают затягиваться на горловине переполненного мешка, возвращается демон в Нижний мир и варит черный суп. Берет он железный котел, и наливает в него горькие воды, и ставит его на неугасимый огонь, и вытряхивает в котел свой мешок — ведь это его собственная кожа, без нее в Нижнем мире ему холодно. Пока вода греется, Безглазый натягивает кожу обратно и обретает истинный облик. Долго варится черный суп, скоро все обитатели Нижнего мира собираются вокруг него на пряный дух, ждут, когда Унке скажет: «готово».

Закипает горькая вода в железном котле, поднимается пена. Тогда Безглазый сдувает ее, и на Срединные земли налетает ноа. Простым людям ничем не отличить его от всех прочих ветров, но с ноа летят из Нижнего мира страшные болезни. Гнилая лихорадка, кровавый кашель, язвы и лишаи. А кому ноа задует в рот, тому и вовсе конец. Будет у него с тех пор душа гриба. Сперва ничего не заметно, да гриб раскидывает споры по всему телу. Разум гибнет, а тело пропадает вслед за ним. Грибы долго не живут, вызреет за несколько дней и сгниет. Если человек стал грибом, дольше месяца он не протянет. И тем, кто рядом, опасно — вдохнешь споры, погибнешь тоже.

Пройдется Безглазый по земле, и зла в Срединном мире становится меньше. Если бы он еще умел сделать так, чтобы добра стало больше, совсем бы было хорошо. Но он не умеет. Да и неинтересно ему это. Он не о людях заботится — а о вкусном обеде. Демон он.


--

…К счастью, есть люди, которым дано чуять приближение ноа. Для этого нужен особый нюх — и он дается чаще всего слепым. Безглазый человек лучше понимает Безглазого Унке, хотя спроси его — как, он объяснить не сможет. Или еще есть те, кого удалось в свое время спасти от железного котла. Вот Маканта. Говорят, когда она была молода, встретила Унке в человечьем обличье, совсем голову потеряла, никого не слушала — мил он ей был. И забрал Безглазый ее сердце. Была она сплетница злоязыкая, тем и показалась вкусна. Но прежний шаман, старый Кииран, — великий был шаман! — вовремя вмешался и победил Унке, отнял у него сердце Маканты. Да не все, тот гнилой кусок, что привлек демона, остался в мешке. И она не умерла, а злоязычие ее в суп попало, так что всем от того вышло благо; но с тех пор Маканта чует, когда Безглазый ставит котел на огонь. Когда же вода закипает, у старухи в груди печет, там, где куска сердца не хватает, и она сразу предупреждает народ: готовьтесь, скоро поднимется пена…

Затем и нужен плотный забор. Видишь же, девочка, эти линии и спирали. Раньше их рисовали кровью и ягодным соком. Специально собирали кровь охотники, чтобы подновлять охранные знаки, специально давили женщины черную сизень, перетирали ягоды с голубой полынью. Теперь краска масляная, городская, а кровью и соком только один круг проведен. Главное, правильные слова сказать. Починим забор — шамана позовем, он скажет, что надо.

Сам ветер никакой забор, конечно, не удержит. Но пена Нижнего мира налетает на охранный круг и теряет злую силу. И опадает на траву с внешней стороны забора. Видишь — здесь растет крапива и рыжая колючка? Хорошие травы. Поглощают обессилевшую пыль ноа. Во двор ничего не залетает. Только ветер, а он пусть себе дует.

Кстати, козы никогда не пасутся на этой крапиве. Умные.

— У нас варят крапивные щи, — невпопад сказала Ирена.

— У нас тоже, — кивнула Велке. — Только ни в коем случае нельзя брать крапиву от забора. Хочешь щи — во дворе собирай. Или отойди воон туда, к лесу и там рви сколько хочешь. И поклониться не забудь. Она хранит твою душу, крапива, так что к ней с уважением надо… Теверен, иди кликни Саукана и Кунту, скажи — забор чинить.

Ерка кивнул и выскочил со двора.


--

Сизени они набрали, полыни надергали, а крови не нашлось — никто вчера на охоту не ходил. Ерка предложил подстрелить ворону, но Ирена возмутилась: еще не хватало, убивать птицу только ради ложки крови. Мальчишка пожал плечами, спорить не стал. А Ирена, кромсая полынь здоровенным кухонным ножом, резанула нечаянно палец. Вот и ладно, — подумала она, — вот и кровь, кстати. На траву попало несколько капель, мало, наверно, ну как вышло. Пососала пострадавший палец и забыла о нем.

Надавили сока, отжали через марлю и пошли забор красить. Кунта дал почти полную банку синей краски и почти пустую — желтой. Обвели частокол поверху синей полосой, посередине — соком, нарисовали круги, солнечные спирали, зоркие глаза с синими ресницами и желтой серединкой.

Солнце уже касалось кромки леса, когда Велке дернула Ирену за рукав и показала взглядом в сторону берега.

От озера к библиотеке шел шаман.

Я же его видела, — растерянно подумала Ирена. — Он же нарисован в моей книжке.

Хотелось открыть «Сказания» и проверить, не опустела ли страница.

На шамане было длинное одеяние, увешанное костяными фигурками, монетами, бубенцами, птичьими косточками и деревянными бусинами. При каждом шаге все это звякало, брякало, щелкало и шуршало. Везде, где среди бесчисленных подвесок можно было разглядеть ткань… когда шаман подошел ближе, оказалось — не ткань, а тонкая кожа, — так вот, кожа эта была покрыта вышитыми в три цвета загадочными узорами. Синие, красные и черные линии переплетались, перетекая одна в другую. На груди у шамана лежало меховое ожерелье — как еще назовешь подобное украшение из меховой полосы, с которой свисают пушистые бурундучьи хвостики? Каждый хвостик перехвачен посередине широким медным кольцом, начищенным до красного блеска. На плечах скалились головы кедровых крыс, сверкая вставленными в глазницы желтыми камушками. "Эполеты", — подумала Ирена. Лица у шамана не было. Вернее, были крылья носа, рот и подбородок, на глаза же свисала с широкой кожаной ленты густая кожаная же бахрома с костяными бусинами на концах, закрывая всю верхнюю половину лица. Еще выше располагался волчий череп, с его макушки спускались десятка два косиц с вплетенными в них перьями, и каждая косица заканчивалась резным деревянным диском.

Зрелище было безусловно впечатляющее и, пожалуй, устрашающее. Разглядывать внимательно, во всяком случае, как-то не хотелось. Ирена опустила взгляд. Ниже подола, отороченного пестрым мехом кедровой крысы, уверенно ступали мягкие расшитые бисером и кожаным шнуром мохнатые сапоги.

И у него был здоровенный кожаный же бубен, белый, с черным узором по круглому обручу, на который была натянута мембрана. Вблизи бубен оказался покрытым короткой жесткой шерстью, что нисколько не мешало ему звучать глубоко и внушительно.

Шаман подошел к забору, провел ладонью по верху частокола, кивнул.

— Хорошо, — сказал он.

И сел на пятки напротив калитки. Прямо на деревянный тротуар.

Ирена оглянулась. Собралось человек тридцать сельчан, и все они усаживались, где стояли. Поддернула джинсы, села тоже. Хорошо — дождя не было три дня…

Склонили головы.

Все молчали. Ирена покосилась на сидящих рядом. Лица потеряли всякое выражение, ресницы были опущены.

Ох. Это все серьезно.

Это не выступление "фольклорного коллектива" и не машинальное "дай бог удачи". Тут делается не просто важное — жизненно важное, и Верхний и Нижний мир в самом деле смотрят на нас внимательно и сурово. Нам не простят ни небрежности, ни равнодушия… но их и нет — ни в ком, кроме, может быть, одной меня, бессмысленного варака, не знающего, где у рыбы хвост. Смотри во все глаза, глупая, слушай, запоминай и проникайся…

Нарастал низкий звук, казалось, он доносится издалека и постепенно приближается, заполняя все пространство и вытесняя прочие звуки, и наконец остался только он один. Потом в гудении стали проявляться слова, ухо пыталось различить их и понять, — не получалось, — но в них был завораживающий ритм, уж не тот ли, что во сне? — дыхание незаметно само собой подстроилось под него, даже сердце, похоже, сокращалось в том же ритме, и даже не поднимая глаз, Ирена чувствовала, что сейчас и вода в озере, и ветви на деревьях движутся в такт. Вступил бубен, и его удары окончательно подчинили окружающее единой воле — но это была не воля шамана, его самого вела пульсирующая сила, разлитая в Срединном мире, он лишь влился во всеобщий поток, сделав его слышимым и зримым. Внезапно заныл порезанный палец, выступила кровь и капнула на землю — раз, другой, третий. Одновременно с ударами бубна. Хотела поднять руку, лизнуть царапину — но поняла: нельзя. Можно только сидеть на пятках, раскачиваться в едином с миром порыве… да и палец уже не болит, кажется.

В общую мелодию влились тихое бряканье и постукивание. Краем сознания проскользнуло: значит, шаман уже не сидит, встал, движется. Бесчисленные деревянные, костяные и металлические предметы, нашитые на его одеяние, ударяются друг об друга, ни единым звяком не нарушая, тем не менее, звучание мира, — наоборот, оттеняя и дополняя его.

Потом голос взлетел вверх, бухнул бубен — и мелодия пошла на спад, все тише, тише, начали выпадать отдельные звуки, плеснула не в такт вода, на другом конце поселка гавкнула собака, наваждение рассеивалось и наконец схлынуло. Люди зашевелились, Ирена машинально лизнула-таки палец, подняла голову — шаман сидел на том же самом месте, плечи опущены, бубен лежит на коленях. Устал, наверно? Но тут он одним гибким движением поднялся на ноги. Повернул голову — и, хотя лица по-прежнему не было видно за густой кожаной завесой, Ирена почувствовала внимательный изучающий взгляд.

Выпрямилась, встала, ежась под этим пронзительным взглядом. Смотрел, молчал, потом произнес:

— Твоя кровь. — Кивнул. — Сильная защита.

Ирена шевельнула губами, но голос пропал.

Правый угол рта на открытой половине лица искривился, и она не сразу поняла, что это была улыбка — а шаман уже шел к берегу, уверенно ступая мягкими сапогами, и тихо позвякивали амулеты на кожаном наряде.

Взвыл мотор, черная лодка развернулась и покатилась к Чигиру. На гальку выплеснула волна, вторая. В лицо мягко толкнул порыв влажного холодного ветра.

Солнце за спиной уже нырнуло за лес, а она и не заметила.


--

Кончилось лето, начался учебный год. Вернулся от родственников муж Велке, худощавый, носатый, длинный очкарик Михаэль Ренич. Два десятка подростков уехали в Нижнесольский интернат, и Ерка с ними. Ирена перенесла пожитки в комнату при библиотеке. Здесь возле печки, уже приведенной в порядок, стоял такой же топчан, как и у Хелены, и на нем, уютно свернувшись на Иренином спальнике, сладко посапывал пестрый кошачий подросток по имени Кош. Коша принес Ерка перед отъездом в школу.

Погода испортилась, с озера непрерывно дуло, местные не обращали на ветер внимания. Начинался осенний лов — шельпа шла нереститься в верховья Соленги. Мужское население Тауркана целыми днями рыбачило. Возвращались мокрые, довольные, на сапогах чешуя. В каждом дворе потрошили добычу. Жарили, варили, сушили, коптили, солили. Собаки и кошки блаженствовали, дремали в будках и в тихих закутках, сытые сверх всякой меры. Над поселком плыл запах ухи и дыма, поднимаясь к набухшему дождем небу — серому, низкому, тяжелому.

Библиотека пустовала. Взрослым было не до книг, дети забегали изредка после школы и спешили по домам — помогать матерям. Ирена возилась с недоразобранными фондами, потихоньку переплетала рассыпающиеся тома, настроение было сонное и унылое. И с каждым днем сильнее мерещилось в воздухе что-то нехорошее, будто дышать становилось все тяжелее и тяжелее.

Наконец настал день, плохой с самого утра. Ни вчера, ни позавчера книгами вовсе никто не интересовался, и сегодня, похоже, не придут. Она бы и совсем не выходила из дома, но деваться некуда: надо было сбегать за водой, вскипятить чайник, накормить Коша, подмести, кое-что постирать, а потом отпереть библиотеку и ждать — вдруг кто заглянет.

Крутилась по хозяйству, хлопотала по мелочи. Около одиннадцати вышла на крыльцо вытряхнуть половик. Ветер дернул за волосы, рванул из рук полосатую тряпицу — чуть не выпустила, — шлепнул по лицу, засунул за пазуху холодную лапу. По серой воде озера ныряли, появляясь и исчезая, пенные гребни. Над Шаман-камнем висело нечто круглое и темное, издали напоминающее голову демона, и даже огненные волосы были, летели по ветру. Рыбачьи лодки неслись к берегу, тыкались в гальку, люди выскакивали, вытаскивали поспешно суденышки из воды и бежали к домам, размахивая руками, и еще прежде, чем Ирена разглядела, что впереди всех бежит Саукан, она услышала его крик:

— Ноа! Ноа!

Со стороны дома старухи Маканты бухнуло охотничье ружье. Раз, другой.

Поселок охватила лихорадочная суета. Загоняли во дворы детей и коз, затворяли калитки, гремя засовами, хозяйки сдергивали с веревок белье. Собаки подняли лай.

Во двор библиотеки залетела ворона, покосилась на стайку воробьев, тревожно вопивших из-за наличника, и пешком неторопливо направилась под крыльцо.

По деревянной мостовой снаружи, по частоколу забора, по траве у крыльца, по бревенчатой стене, по крыше резкими ударами забарабанил дождь. Озеро потемнело, очертания Чигира почти потерялись на фоне черно-сизой воды и черно-фиолетового неба, но все так же бились по ветру огненные пряди демоновых волос над шаманским островом.

Ирена вернулась в дом и закрыла за собой дверь.

Кош не спал, сидел в сторожкой позе, нацелив уши на дверь. Увидел хозяйку и заметно успокоился. Вроде бы даже вздохнул с облегчением.

Ветер гудел снаружи, громыхал чем-то железным во дворе, плевался водой в оконное стекло. Где-то в лесу гнулись и стонали деревья, озеро билось в ярости, мелкий хлам взлетал с земли, поднятый воздушным потоком, и шлепался обратно, прибитый крупными тяжелыми каплями.

Ирена уткнулась в стекло носом, пытаясь разглядеть среди мокрого буйства хоть что-нибудь. Всматривалась в мутную темень, щурилась, потом увидела и не поверила глазам.

Над забором поднималась ввысь прозрачная стена, слабо светилась синим, и по внешней ее стороне стекали вниз грязные серые струи.

Дождь все лупил и лупил по крыше, постепенно становясь чаще и мельче, ветер унимался, а синяя стена медленно угасала и наконец потухла совсем — и исчезла. И на душе стало легко и чисто. Кош зевнул, потянулся и улегся, уютно свернувшись калачиком, подогнув к мордочке смешной тощий крапчатый хвост.

Посидела еще немного у окна, потом вздохнула и отправилась все-таки отпирать библиотеку, хоть и с опозданием на четыре часа.

И конечно же, никто так и не пришел.


--

В семь вечера небо прояснилось, светилось желто-красным над лесом, а над озером уже высыпали первые звезды. Ирена вышла во двор, втянула свежий влажный воздух — и вдруг ощутила беспокойство. Что-то было очень не так — но иначе, чем утром, до ноа. Не бесформенная тревога, разлитая повсюду, а конкретная человеческая беда. Остановилась, попробовала думать трезво. Не думалось. А, пусть мне это мерещится, но я все-таки схожу проведаю Хелену.

И как только она мысленно произнесла имя Хелены, тревога сконцентрировалась окончательно, и Ирена подхватилась, побежала, ругая себя по дороге: ну что я несусь на ночь глядя, человек сидит, вечерний чай пьет, а тут я с выпученными глазами, примерешилось мне, видите ли…

Оказалось, однако, что не примерещилось. Во дворе бранилась недоенная коза, в окнах было темно, а голос, отозвавшийся на стук, был еле слышен. Хозяйка лежала на кровати, дышала с тяжелым хрипом и свистом, и лицо горело лихорадочным румянцем. Ирена заметалась по дому, не зная, за что хвататься.

— Ланеге… зови Ланеге… — пробормотала Хелена и зашлась скрежещущим кашлем.

— Кого? — растерялась девушка.

— Шамана, — и снова кашель.

Доски прогибались под ногами, скрипели, норовили вывернуться или защемить пятку. Галька на берегу взвизгивала и скользила. Лодка — первая попавшаяся, неизвестно чья, пропахшая рыбой, — была неимоверно тяжелой и упиралась, не хотела сползать в воду, но Ирена была упрямей. Оттолкнулась от берега подальше, с пятой попытки завела мотор. Сто раз видела, как это делают другие, но самой до сих пор не приходилось, и надо же, вышло… Пустая лодка неслась по черному озеру, высоко задрав нос. Уже почти совсем стемнело, Чигир выделялся на фоне неба неясным силуэтом. Потом между деревьев на острове замелькал свет, стало легче, и все равно Ирена причалила неудачно, хорошо, не поломала мотор о прибрежные валуны. Выпрыгнула через борт прямо в воду, придавила камнем чалку и побежала вверх по склону на желтый огонь. Несколько раз упала, ободрала ладони и перемазалась. Наконец выскочила на поляну. Светилось окно бревенчатого дома, совершенно такого же, как в поселке, но чем-то непривычного и странного.

Взбежала на крыльцо, забарабанила в дверь и вдруг поняла, что не так.

Забора не было.


--

Распахнулась дверь, и наружу выплеснулись свет и звук. На пороге стоял высокий парень в джинсах и тонком свитере, а из-за его спины гремел тяжелый рок сорокалетней давности. Бухали ударные, электрогитара то мчалась безудержно, то замирала на тягучей ноте, вибрировал бас, и сиплый голос взлетал, рвался и падал, невероятный и невозможный здесь, посреди дикого озера.

Хозяин сделал шаг назад, и стало видно лицо. Молодое, скуластое, узкое. Темные глаза. Волосы длинные, стянуты в хвост. В одной руке небрежно зажатая между пальцами дымящаяся сигарета, в другой пульт дистанционного управления. Нажал кнопку, и музыка оборвалась. Стал слышен плеск воды и шелест ветвей.

— Так и думал, что это ты, — сказал парень, не поздоровавшись. — Если не боишься, заходи. Я сейчас.

Ирена осторожно переступила порог.

Печка, стол, на столе чайник, глиняная кружка, пепельница и пачка сигарет. Рукомойник и под ним пластиковый таз. Стеллажик — банки с крупой, три разномастных тарелки и пара кастрюль, внизу деревянный посылочный ящик, накрытый полотенцем. На полке у окна плеер и две маленьких колонки. Голая лампочка под потолком. Откуда у него электричество? Остров отрезан от суши… За фанерной перегородкой звяканье и постукивание, уже слышанное однажды. Переодевается.

Вышел.

Вот теперь это был шаман. Почти. Лицо открыто. Головной убор с черепом и подвесками положил на табурет.

Сунул ей в руки бубен и колотушку:

— Подержи-ка.

Присел возле посылочного ящика, откинул полотенце. Вытащил аккуратно завернутые в тонкую тряпицу пучки сушеных трав и пару склянок, плотно заткнутых пробками. Сложил все это в кожаную торбу. Сунул туда же сигареты и коробок спичек.

Встал. Повесил торбу на плечо.

— Идем.

И уже на крыльце надел на голову свою замысловатую шапку, закрывающую глаза.

Шел по скользкой тропе в темноте, ни разу не оступившись. Ловко шагнул в лодку, не замочив ног. Сел на кормовую банку у мотора.

Ирена не выдержала и спросила:

— Как же ты видишь?

Улыбнулся углом губ:

— Какой бы я был шаман, если бы не видел?

Мотор завелся с пол-оборота.


--

На берегу стоял мрачный рыбак — оказалось, хозяин лодки. Увидев, однако, кто ее позаимствовал, ничего не сказал, только кивнул, посветил фонариком на днище и на мотор. Кивнул снова и потащил свое судно на берег. А шаман уже шел прямым ходом к дому Хелены, и, догоняя его и спотыкаясь на неровных досках, Ирена удивлялась про себя — да надо ли было ей за ним ездить? Он, небось, и сам бы узнал, кому он нужен и зачем…

Едва взглянув на больную, шаман велел кипятить воду и подоить, наконец, козу. Потом махнул рукой:

— Нет, козу я подою сам. Ты же не умеешь.

И прежде чем забурлила вода в чайнике, уже вернулся с кастрюлькой молока.

— Все, иди. Иди, ложись спать. Приходи завтра.

Ирена не посмела возразить.

Брела по ночному поселку к своей библиотеке, а за ее спиной затихал гулкий отзвук шаманского бубна.

Кош встретил ее возмущенным мявом — не понимал, почему ужин не был подан вовремя, и выражал протест. Кинула ему в миску кусок рыбы. Сняла мокрую и грязную одежду, кое-как сполоснулась у умывальника, влезла в сухую майку и упала на кровать, последним усилием натянув на плечи одеяло.

Гудел бубен.

Потом возле головы завозились, по щеке мазнул хвост, и к бубну присоединилось мерное убаюкивающее мурчание.


--

Проснулась на рассвете, вскочила, подгоняемая неясным беспокойством, побежала к Хелене. Солнце еще не вынырнуло из-за озера, но небо уже посветлело. На траве лежал тонкий иней, чуть похрустывал под ногами, и на деревянной мостовой оставались от подошв темные влажные следы.

Взбежала на крыльцо, осторожно, стараясь не шуметь, открыла дверь и вошла.

Свет не горел, только через окно заглядывал утренний сумрак, и среди теней, заполнявших комнату, самой темной тенью был шаман. Он сидел на пятках возле постели больной и на грани слышимости тянул низкую ноту, раскачиваясь вперед-назад. Пахло горькими травами и дымом. Над грудью Хелены висело слабо мерцающее зеленью туманное облачко. Шаман протянул вперед руку, не вставая, и облачко, бледнея, исчезло, кажется, оно втянулось в раскрытую ладонь. Ирена моргнула. Померещится же…

Шаман крепко сжал кулак, не глядя, опустил руку в глиняную миску, стоявшую возле его колен на полу. Плеснула вода, запах трав усилился. Шаман вновь протянул руку вперед. С пальцев сорвалась дымящаяся капля, сверкнула серебристо, упала. Сидел, тянул ту же ноту, снова выхватил что-то из воздуха, утопил в миске. Опустил голову, гудение затихало и наконец совсем затихло, растворившись в наступающем утре.

Встал. Бросил, не оглянувшись:

— Воду за забор, в крапиву. Да смотри, сама не коснись.

Ирена подхватила миску и едва не вскрикнула, обжегшись. Кипяток, даже через глину горячо.

А он опускал туда руку.

Несла посудину, ступая осторожно, чтобы не расплескать. Вылила, как и было велено, в крапиву под самым забором. Вода вспыхнула зелеными искрами, на крапивных же листьях помутнела и побурела, склизкая какая-то.

Вернулась в дом.

— В миску — печной золы до краев, и выставь ее на крыльцо. И поторопись, мне пора. Отвезешь меня на остров. Вернешься — вымоешь в проточной воде.

Кивнула, засуетилась, перемазала в золе руки и джинсы, стояла на крыльце, отряхивалась.

— Идем, — сказал шаман.

Шел уверенно и твердо, но Ирена чувствовала: вымотан. На берегу повел головой вправо, влево, указал на одну из лодок:

— Эта.

Не помогал спихнуть судно в воду. Перешагнул через борт, сел на среднюю банку, предоставив девушке возиться с мотором. Ничего, справилась. И причалила гораздо удачнее, чем ночью. Молча поднялись по тропе к шаманьему логову. Поднялся на крыльцо, остановился. Стянул с головы шапку с черепом. Не оборачиваясь:

— Ты заходила вчера. Зайди и сейчас.

Послушно вошла. Ждала, стоя у стола, слушала бряканье амулетов за фанерной перегородкой. Наконец вышел. Длинные волосы спадают спутанными прядями, под глазами темные круги, плечи ссутулены. Ухватился за край стола, пальцы дрожат. Сел на табурет.

— Круг завершен правильно. Теперь иди.

Помедлила, глядя во все глаза. Хотелось погладить его по голове, сказать что-нибудь глупо-ободряющее. Но не посмела.

Зашарил по столу, нащупал пульт от плеера. Повторил:

— Иди же. — И, прежде чем нажать кнопку на пульте, добавил: — И козу подои. У тебя получится.

Ирена шагнула на крыльцо, подталкиваемая в спину грохотом тяжелого рока.


--

Вернулась в поселок. На берегу снова маячил хозяин лодки, хмурый, как и вчера, и, как и вчера, ничего не сказал, только проверил, все ли в порядке с его судном. Значит, мы оба раза брали одну и ту же лодку…

Хелена спала, спокойно дыша, и жара не было. Ирена постояла, прислушиваясь к ее дыханию, потом сходила к ручью, вымыла миску. Вытерла ее, поставила на стол. Тяжело вздохнула и отправилась к козе. В жизни не доила коз и даже не видела, как это делают… с чего он взял, что у меня получится? Но руки уверенно легли на вымя, пальцы зашевелились, перебирая соски, и в подставленное ведерко брызнула тугая струйка молока. Коза стояла тихо, не хулиганила.

Вошла в дом, перелила молоко из ведерка в кувшин.

Хелена зашевелилась, приподнялась на локте.

— Орей, Ирена, — сказала слабым голосом. — Ты и с козой управилась?

— Сама не пойму как, — смутилась Ирена. — Первый раз дою, и надо же — вышло…

— Первый раз? — удивилась Хелена. — А вчера?

— Вчера шаман доил.

— Ой нэ! — Хелена села на постели и всплеснула руками. — Ланеге? Сам? Что делается, ой, что делается… Девочка, дай-ка мне молока. Не сейчасошнего. Того.


--

Шельпа исчезла внезапно. Еще вчера вынимали полные сетки, а сегодня — склизкая водяная трава да несколько случайных рыбешек. Осенний лов закончился.

Вышедшие на рассвете рыбаки вернулись в поселок. Началась общая суета, люди перекликались, хлопали калитки, гремели ведра, взвизгивали на точилах ножи. Одинокий женский голос завел протяжную песню, подхватили соседки, вступили грубые мужские голоса. Ирена вышла на крыльцо. Над Таурканом плыла осенняя песня, и подчиняясь ей, с торжественными лицами выходили со своих дворов оннегиры. На ком — кожаная куртка, отороченная мехом дикого зверя, на ком — меховая шапка, у кого — яркий пояс, вышитый красным и черным. Женщины достали из сундуков праздничные рубахи, вплели в волосы яркие ленты и витые шнурки, на концах кос болтались, брякая, деревянные и костяные фигурки, бубенцы и меховые помпоны. Бегали дети в обычных штанах и свитерах, но в вышитых поясках.

Ирена остро ощутила свою чуждость. Одета не так, ничего не понимаю, куда все идут… К ее калитке подбежала, слегка подпрыгивая, десятилетняя Лехта, позвала:

— Ире, Ире, надо идти! У тебя рыба есть? А, откуда рыба… Соль есть? Мука, крупа?

— Погоди, не тараторь, — взмолилась Ирена. — Зайди, объясни толком, куда идти и зачем рыба.

— Шельпу благодарить, общую уху варить, — сказала Лехта. — Нарядись, возьми для супа что-нибудь, и идем!

Ирена вернулась в дом, перетряхнула вещи. Легко сказать — принарядись… Потом осенило. Вытащила свою серую матерчатую сумку, с которой когда-то дома, в столице, бегала на занятия. Перецепила зверушек и значки на свитер. Повязала вокруг головы пестрый шарфик. Ну и пусть все это — поделки бессмысленных вараков! Очевидно, что я украсила свою персону, как уж сумела, на свой варачий лад. Так, теперь моя доля в ухе… Рисовой крупой ее точно не испортишь, и соли захватить… и у меня есть немного перца и лаврушки. Сгодится!

Натянула толстые носки, влезла в резиновые сапоги, вышла — Лехта переминалась с ноги на ногу, готовая сорваться с места. Увидела Ирену, окинула взглядом, кивнула одобрительно:

— Хорошо. Идем же!

Собрались на мысу к западу от поселка. Здесь из валунов был сложен очаг, и сейчас на камнях стоял здоровенный котел, под ним уже разведен был огонь. Под ту же нескончаемую песню собрали уху — каждый внес свой вклад, кто рыбешкой, кто, как Ирена, горстью крупы, кто приправами. И каждый подбросил в костер по веточке. Ирена спросила, о чем поют, ей охотно ответили, но версии разнились, люди даже поспорили немного — похоже, они сами не понимали всех слов. Ясно было только — благодарят Хозяина вод, охон-та Кулайсу, радуются, что шельпа хорошо ловилась, и надеются, что в зимние морозы будут клевать хойла и сичега.

Бурлила вода в котле, пели, хлопая себя по коленям, оннегиры, вскрикивали хором: "ойя!", и Ирена хлопала и вскрикивала вместе со всеми, потом оказалось, что в общую музыку уже некоторое время вступил шаманский бубен — она не заметила, когда именно, просто услышала вдруг, что он тоже тут. Шаман плясал вместе со всеми, не вел за собой, просто участвовал, но появилось четкое удовлетворенное осознание: вот теперь совсем правильно, вот теперь охон-та Кулайсу слышит нас и доволен нами, и, вероятно, будет к нам благосклонен в эту зиму.

Потом ели уху, брали куски рыбы прямо руками — здесь и сейчас не полагалось ложек. Перемазанный жиром общей ухи будет жировать. Собаки отирались поблизости в надежде на поживу, и их не обидели. Жадничать нельзя. Милость духов переменчива.

Далеко заполночь Ирена тихо отступила в темноту. После долгой пляски и сытной еды отчаянно хотелось спать. Она заметила, что сельчане по одному-двое уходят от праздничного костра, уносят задремавших детей. Значит, никто не обидится, если и она отправится домой.

Отошла шагов на двадцать. За спиной мерцал постепенно угасающий костер, все еще звучал, понемногу затихая, поредевший хор, впереди едва угадывалась тропа, чуть более светлая, чем окружающий мрак. Из ночи бесшумно выступила плотная тень. Ирена вздрогнула от неожиданности, споткнулась, едва не выронила в траву рыбий хвост, прихваченный для кота.

— Я думал, ты храбрая.

Узнала голос, остановилась, передернула плечами — по спине пробежал озноб, казалось, будто на загривке встала дыбом несуществующая шерсть.

— Что тебе надо от меня, охон-та Ланеге? И где твоя волчья голова?

Тихий смешок.

— Я любопытен, а тебя пока не совсем рассмотрел, охо-дай Ире. Но моей волчьей сути ни к чему знать все о человечьей. Так что волка я несу в мешке, вот.

И действительно, на плече его угадывались очертания поклажи. В мешке тихо брякнуло.

— Что значит "охо-дай"? — спросила Ирена первое, что в голову пришло.

— Большая хозяйка. Госпожа.

— Какая я госпожа, скажешь тоже…

— Ну ты же назвала меня «охон-та». Так величают Хозяина вод да Хозяина леса. Я просто ответил тебе тем же.

— Ты и есть Хозяин, — вдруг уверенно заявила Ирена, сама себе удивляясь. — Хозяин здешних людей.

— С ума сошла, — в его голосе прозвучала злость. — Не говори того, в чем не смыслишь.

— Я вижу, — возразила Ирена. — Ты. Или тот, за твоей спиной, но он тоже ты.

Как за язык кто дернул.

— Варак, — бросил шаман.

— Варак, — согласилась Ирена. — Тебе ли не знать, охон-та?

— Тьфу, — сказал шаман.

И шагнул в сторону. Растворился в тени.

Ирена передернула плечами. Что на меня нашло? Вот же глупая, кого вздумала дразнить, ойя… Откуда я вообще взяла эту чушь…

Брела до дому почти наощупь, а сердце колотилось, и внутри неприятно возилось смутное ощущение — кажется, эти слова ляпнула не совсем я, но кто же тогда? Тот, кто стоит за ним… так я сказала?

Ойя, варак, кто же за мной-то стоял сегодня ночью?

Невольно ускорила шаг, на крыльцо уже и вовсе взбежала, и только захлопнув за собой дверь, перевела дух.

— Кош, — жалобно сказала она, — что со мной такое?

Кош недовольно мявкнул из темноты, напоминая о своей доле праздничной рыбы.


--

Выпал снег. У берега крошился, подтаивал и снова нарастал тонкий ледок. С крыльца весь мир казался черно-белым, — белый берег, черная вода, серое небо, — и только оглянувшись на жилье и лес, Ирена вспоминала, что бывают и другие цвета.

Соседи качали головой, глядя на ее куртку и ботинки.

— Пока сгодится, но зимой замерзнешь, — сказала Велке. — Меховое надо. И унты. Погоди-ка…

И как Ирена ни отпиралась, были найдены по сундукам и полушубок, и унты. И шапка с ушами. И меховые рукавицы.

Девушка было заикнулась, что надо же заплатить, но Велке всерьез рассердилась и прикрикнула на нее:

— Молчи, варак, и бери!

Что делать, взяла. И правильно сделала, конечно: назавтра ударил нешуточный мороз. По крайней мере Ирене он таким показался.

Оннегирский полушубок мехом внутрь, но под влиянием цивилизации — с застежкой на четырех крючках, два изнутри, два снаружи, — по сравнению с синтетической курткой был тяжел, как средневековый доспех. Зато грел, как печка. Собственно, теперь могли замерзнуть только коленки. Велке объяснила, что на ноги надо бы меховые чулки, но у нее нету. Сойдут, впрочем, и вязаные рейтузы… у тебя есть рейтузы? Так, девочка, вот шерсть, вот спицы, садишься и вяжешь. Невелика наука. Это тебе не шубу тачать… хотя тоже не вредно было бы научиться. Такие, как здесь, меховые одежки нигде не купишь, люди сами шьют.

И действительно, вязание далось ей легко — лед на Ингелиме захватил лишь самое мелководье, метра на три от берега, а рейтузы были почти совсем готовы. Полосатые, белые с рыжим. Белая коза и рыжая собака. Теплые.

Сидела в библиотеке, довязывала пояс. У полок задумчиво зависли двое — Лехта колебалась между сборником сказок народов мира и "Историей авиации для детей", а дед Ыкунча выбирал себе детектив. Чтобы поневероятнее. Ирена подумала про себя, что и девочка, и старик ищут в библиотеке именно того, чего в окружающей их жизни нету вовсе. Наверняка Лехта выберет самолеты, а дед — переводную книжку со стрельбой из револьверов, беготней по крышам небоскребов и завыванием полицейских сирен на усаженных пальмами бульварах огромного города, где всегда лето. Старик будет мусолить книжку ползимы, иногда заходить в библиотеку и задавать вопросы, тыча в страницу заскорузлым пальцем. Вот установится какая-никакая связь с внешним миром — озабочусь видеоплеером и фильмами, чтобы не объяснять, сколько этажей в небоскребе, как выглядит пальма и что такое лифт, а просто показать — и все. Вертолет появится не раньше, чем уймутся метели, пока список составить, что ли — чего мне не хватает в моей просветительской работе…

Заскрипели ступени на крыльце, шваркнул веник, сметая снег с унтов, бухнула входная дверь.

— Орей, — сказал вошедший.

Лехта уронила "Историю авиации".

Ирена подняла голову от вязания и выпустила спицы из рук. Медленно встала, неизвестно зачем.

— Орей, шаман. Что тебя привело?

— Я не по работе, ты же видишь, — засмеялся шаман. — Спецодежду оставил дома. Зачем ходят в библиотеку, охо-дай? За книгами. Я тоже.

— Ире, запиши мне книжку, и я пойду, — пискнула Лехта, осторожно косясь на нового посетителя.

— И мне, — сказал дед Ыкунча.

— Занимайся своими делами, я пока пошарю по полкам, — шаман отошел к стеллажам.

— Спасибо за разрешение, — проворчала Ирена.


--

Дробью прокатились по ступенькам шаги Лехты, неторопливо прокряхтели доски под ногами старика. Повисло молчание. Потом зашуршала страница — шаман листал толстый том возле полки с книгами по искусству.

Ирена подумала немного и снова взялась за спицы. Две лицевых, две изнаночных. Две лицевых, две изнаночных. Пальцы немного дрожали, и петли соскальзывали.

— Ты вызвала настоящий переполох в Нижнем мире, — сказал шаман. — Не чувствуешь?

С левой спицы слетели сразу четыре петли.

— Какое дело до меня Нижнему миру, что ты несешь…

— Если хочешь, вкратце объясню, — взял табурет, сел у торца Ирениного стола, отодвинув локтями каталожные ящики. — Ты — соблазн для малых сих.

— Я?!

— А кто ж еще… Будто ты только что не размышляла о фильмах про дальние страны.

Ирена не стала спрашивать, откуда он знает.

— Людям известно, что мир куда шире, чем наш лесной район, но они не думают об этом, пока им не напомнят. Ты — напоминание. Духи беспокоятся.

— И… что? — девушка оставила попытки подобрать петли и бросила вязание на стол. — Разве я одна — напоминание? Будто дети не учатся в интернате, будто парни не уходят служить в армию…

— Конечно. И многие больше не возвращаются. Да я сам, скорее всего, не вернулся бы, если бы не сошел с ума. У них там сейчас такие дрязги, у духов наших, что просто ой. Я не все понял, честно. Но охон-та Кулайсу ссорится с охон-та Тонереем, а предмет ссоры — ты.

— Хозяин вод с Хозяином леса? Из-за меня? Ланеге, ты смеешься надо мной.

— Если бы. Можешь мне не верить, охо-дай, но… знаешь, будь осторожна. Внимательно смотри под ноги, не ходи в лес по темноте… И еще — вот, держи.

Потянул через голову кожаный шнурок. Из-за ворота вынырнула округлая деревяшка со сквозными прорезями.

— Защита сомнительная, но лучше, чем ничего. Голову наклони, сам надену… Я эту штуку чувствую, так что, может, даже услышу, если понадобится… В конце концов, я сам тебя сюда заманил, я за тебя отвечаю… Ну все. Я возьму книжку, вот эту.

Ирена передернула плечами и встряхнула головой, отгоняя ощущение его пальцев на своих волосах. В голове гудело. "Пока не сошел с ума"… "сам заманил"… Я свихнусь тут с тобой, шаман, и даже не замечу. Но сказала только:

— Почему-то мне кажется, что ты не записан в библиотеку.

— О, ты прозорлива, охо-дай… Что нужно заполнить?

— Вот, держи читательскую карточку. Имя-фамилия, если у тебя есть фамилия, конечно, профессию можешь не указывать, да и адрес тоже, но должна же я куда-то вложить формуляр.

Только когда он вышел, запахивая на ходу обычную оннегирскую куртку, "не спецодежду", Ирена взяла в руки заполненную карточку. Строчки прыгали перед глазами.

Имя, фамилия, образование, профессия, адрес.

Петер Алеенге, неоконченное высшее, шаман. Ингесольский район, Тауркан, о. Чигир.

Бессмысленно упоминать, что именно тебе я ни словом не обмолвилась о "Сказаниях земли Ингесольской". Повода не было.

О да, ты заманил меня сюда сам.


--

Легко сказать — не ходи в лес по темноте, когда на дворе уже декабрь и темнеет рано? Ирена честно собиралась за хворостом с утра, но провозилась и только около полудня забежала к Хелене за санками и ножовкой. Немного потеплело, небо было пасмурно. Надо успеть до снегопада — похоже, без него не обойдется.

Пошла на старую просеку, заросшую кустарником и тонкими деревцами, едва ли старше двух десятков лет. Ноги проваливались в рыхлый снег по колено, хорошо — унты сверху плотно завязаны, а то бы уже набрала полные голенища. Пока забралась поглубже в заросли, пока высмотрела подходящие сухие стволы, пока спилила несколько сучьев — воздух помутнел, сверху посыпались, кружа, редкие белые хлопья. Заторопилась. Еще вон ту сосенку обкорнаю — и пойду домой.

Нога зацепилась за что-то невидимое, Ирену дернуло, повело — и она с размаху нырнула в сугроб с головой, хорошо, не напоролась лицом на острую ветку, вон какая торчит возле самой щеки. А щиколотку больно… за что ж я запнулась-то? И не разглядишь под снегом, сесть бы, да лежу неловко… Завозилась, пытаясь перевернуться — зажатую ногу прострелила резкая боль. В глазах потемнело, в ушах повис противный зудящий звон. Вот же глупо-то…

Когда в голове прояснилось, снега вокруг не было, только сухие иголки да старые растрепанные шишки. И, видимо, корни — что-то твердое чувствительно впивалось в правый бок. Вздымались ввысь непроглядно-темные очертания деревьев, совершенно неподвижные в неподвижном душном воздухе. Где-то далеко в черно-фиолетовом ясном небе висела круглая луна. Возле самого уха разговаривали.

— Съесть, съесть, — предвкушающе присвистывал неприятный шепоток. — Съесть!

— Не спеши, нельзя без спросу, — цыкал сиплый, низкий голос.

— Съесть! Варак в лесу, вкусное мясо, свежатинка… Съесть!

Невидимые холодные пальцы легко пробежались по Ирениной щеке.

— Свежатинка, — согласился низкий. — Но нельзя спешить. Пусть Хозяин скажет.

— Меня нельзя есть, — испуганно сказала Ирена.

— Ой, оно понимает нас! — шепоток скачком отдалился. — Лучше съесть. Давай съедим и скажем, что оно уже было мертвое?

— Я живое… живая, — возразила Ирена громче. — Меня нельзя есть. Варака можно только через семь лет есть, я знаю!

— Глупосссти, — хихикнул шепоток. — Семь, шесть, через весну, сегодня… Какая разница, я лет не считаю. А есть хочется.

Ирена потянулась рукой за пазуху, мысленно проклиная крючки на оннегирском полушубке. Рука двигалась медленно-медленно, тяжелая, как не своя.

— Смотри, еще и вертится, — шепоток сунулся ближе. — Что оно там ищет?

— Принюхайся, глупая башка, — презрительно сказал низкий. — Оно пахнет Чигирским Волком. А ты — съесть, съесть… Хлопот не оберешься.

— Зачем же вслух? — упрекнул шепоток. — Услышит, явится, и уже не съедим…

Ирена наконец добралась до кожаного шнурка и вытянула амулет. Стиснула в кулаке. Круглая деревяшка, казалось, пульсировала в руке, ощутимо нагреваясь. Потом неясное движение воздуха коснулось лица, качнуло еловую лапу у головы, и рядом возникло большое и теплое. Зажглись желтые глаза.

— Ну вот, — разочарованно шепнула темнота. — Явился.

Ирена уперлась ладонями в сухую жесткую землю, села. Шевелиться, оказывается, стало куда легче. И ногу не дергало, хотя в щиколотке противно ныло.

Луна явственно моргнула и засветила ярче. Блеснула шерсть на загривке здоровенного зверя, он повернул остроухую башку, внимательно посмотрел на Ирену, придвинулся ближе, ткнулся носом в плечо. Слева что-то зашуршало, отдаляясь. Волчара оглянулся в ту сторону и демонстративно зевнул во всю пасть.

— Ну и ешь сам, — прошелестел издали, затихая, шепоток.

— Прости ему дурость, Чигирский Волк, — осторожно сказал низкий голос. — Он раскаивается.

Луна медленно моргнула снова, опустилось и поднялось выпуклое фиолетово-дымчатое веко, и теперь стал виден узкий вертикальный зрачок. По вершинам елей рванул ветер.

— Много себе позволяешь, Волк, — свистнул ветер. — Не забывай — по моим лесам ходишь.

Издалека плеснула волна, зазвенел, трескаясь, лед, полетели белые снежные птицы, рассыпаясь хлопьями.

— Леса твои, вода моя, — хлестнул снег. — Поговорим, брат?

Закружил белый вихрь, заскрипели, раскачиваясь, вековые стволы, буран хлестнул по лунному оку, раздалось злобное шипение и в ответ — торжествующий вой. Ирена зажмурилась от ужаса и вслепую вцепилась в густую шкуру зверя, обхватила его за шею, сказала: "мама…" — рот залепило снегом. Волк оттолкнулся от земли и прыгнул. В ушах засвистело, ледяная крупа ударила в лицо, зарокотал далекий барабан, громче, громче, снизу, слева, справа, заполнил собой весь мир, кажется, земля и небо закувыркались, меняясь местами, но смотреть было слишком страшно, и Ирена жмурилась и крепче стискивала пальцы.

Потом стало тихо, и сквозь тишину проступили шорох волны и шелест ветвей, и под руками была не жесткая волчья шкура, а тонкий свитер. Ирена вздрогнула и открыла глаза. Вокруг была летняя ночь, на нижней ветке огромной ели висела, покачиваясь на проводе, голая электрическая лампочка, и за пределами золотистого шара, очерченного ее светом, угадывался прошедший июль — или будущий, кто знает.

— Я схожу с ума, шаман? — прошептала Ирена, не разжимая объятий, не поднимая головы с его плеча…

Смешок.

— Нет, глупая. Ты спишь.

Мир качнулся снова, лампа погасла, июль всплеснул волной и растаял. Кош мазнул по щеке хвостом, щелкнул и рассыпался в печи прогоревший уголек. Села на постели, моргая. За окном валил снег, на полу у печки были сложены аккуратно напиленные сухие сучья. Ныла, отзываясь на каждое движение, распухшая растянутая щиколотка.

Встала, дошла, прихрамывая, до стола, глотнула воды из чайника. Вернулась под одеяло. Закрыла глаза.

Уж если ты решил мне сниться, валяй…


--

"Здравствуй, мама!

Я живу хорошо. Люди тут интересные, работа тоже. С хозяйством справляюсь, не волнуйся. Научилась доить козу. Своей у меня нет, но, может, к лету заведу, еще не решила.

Теперь у меня есть кот! Такой умница, такой красавец, и мышелов отменный, и все понимает. Я ему сказала, что пишу письмо маме, — замурчал. По-моему, он передает тебе привет.

У нас уже вовсю зима, снегу по пояс, и озеро замерзло. Но печка греет замечательно, не беспокойся.

Сейчас весь поселок готовится к Долгой ночи — это один из самых больших праздников в году. Я пока не поняла, насколько тут распространена традиция дарить друг другу подарки, как у нас на Рождество, но решила, что свой подарок подарю обязательно. Завтра отправляюсь в Нижнесольск, заодно и это письмо в ящик опущу, быстрее до тебя дойдет. Полечу вертолетом. Ни разу еще не летала, побаиваюсь, но это совсем не опасно, честное слово, тут на вертолете летают, как на грузовике ездят. Погода ясная, ветра нет. Вот будет интересно поглядеть на Тауркан с высоты!

Знаешь, какой я задумала подарок? Это будет для всего поселка. Пойду в отдел культуры, постучу, если понадобится, кулаком по столу. Я хочу привезти в библиотеку видеоплеер и фильмы — лучше всего про дальние страны, помнишь, есть такая научно-популярная серия: "Этот огромный мир"? Телевидения тут нет, Михаэль пытался наладить для школы, но антенна не тянет, сигнал слишком слабый. Будет зато маленький видеоклуб.

Если мне не пойдет навстречу мое начальство, куплю, в конце концов, на свои деньги. В Тауркане их почти негде тратить, я за четыре месяца с хвостиком едва спустила то, что мне вернули за проезд сюда. Как раз с завтрашним вертолетом должны привезти и мою зарплату за осень. Разбогатею.

Еще я учусь печь пироги, пока пробовала — с ягодами и с рыбой. С рыбой хорошо получился, Хелена, которая мной руководила, похвалила. А из ягодного начинка с одной стороны вытекла, пришлось потом долго драить сковороду, но он все равно был вкусный.

Так что все отлично!

Если папа будет интересоваться, передай, что я пока удирать отсюда не собираюсь.

До свидания!

Ирена"


--

Приколола на дверь библиотеки объявление: "Улетела в Нижнесольск, вернусь послезавтра", забежала к Велке, попросила зайти пару раз — проведать кота.

Вертолет взмыл с берега, подняв винтом снежный вихрь, поначалу сквозь белую муть не было видно ничегошеньки. Потом поднялись выше, машина накренилась, поворачивая, и внизу повернулся засыпанный по окна снегом поселок. Над трубами висели бледные струйки дыма. Лес, казавшийся почти черным, качнулся и отодвинулся, исчезли сугробы крыш в деревянных рамочках заборов, проплыла внизу заросшая елями кочка — Чигир, тень вертолета заскользила по сверкающей глади замерзшего озера. Потом вновь приблизился лес — у юго-западного берега Ингелиме, — замелькали, сливаясь в колючий ковер, темно-зеленые с проседью хвойные кроны, сверху казалось — совершенно одинаковые. Где-то слева, должно быть, видно было Ингеролу, но Ирена смотрела в правое окно.

Затем мелькнула широкая белая лента — Сола, — и показался город.

Как быстро. Можно сказать, только поднялись в небо — и уже добрались до места. А кажется — Тауркан в несусветной дали. И не в километрах дело, хотя их не меньше семидесяти, наверное, а во времени. Тут, в городе, оно другое. Быстрое, цепкое…

Да, одичала я за четыре-то месяца в глуши. Мне уже сонный провинциальный Нижнесольск кажется стремительным, не отстать бы…

Время было — два часа. Она еще помнила, что "заведующий район" работает до пяти, и отправилась к мэрии пешком — торопиться некуда. Под ногами скрипел утоптанный, рыжеватый от дворницкого песка городской снег.

…Проблема видеоплеера оказалась куда проще, чем виделось из оннегирских лесов. Чиновник, услышав ее просьбу, снял телефонную трубку и сказал в нее:

— Коренца мне. Здравствуй. У меня тут сельская библиотекарша спрашивает насчет видеоплеера, у тебя не завалялось лишнего? Сильно навороченного ей не нужно, сам понимаешь, но только не рухлядь, чтобы работало. У них там чинить некому. Да… да… Хорошо, пришлю. Привет там твоей Марийке. Пока.

Нажал кнопку на телефоне.

— Завтра зайдешь в учколлектор к Коренцу, он тебе подберет подходящую технику. Подойдешь с его чеком в бухгалтерию, дальше не твоя забота. Фильмы сама ищи, но спроси Коренца, может, у него и диски есть. Тогда на них тоже чек и в бухгалтерию. Поняла?

Ирена поблагодарила, ошарашенная такой оперативностью, и вышла, забыв уточнить, где находится этот самый учколлектор. Ничего, завтра найду. У меня будет целый день.

И сейчас — целый вечер.

Попробую-ка я навестить Ерку Теверена в интернате.


--

Во дворе Нижнесольской школы-интерната была залита длинная и крутая горка — от забора к спортзалу, — и, похоже, все ученики были там. Ирена двинулась на радостные вопли. Минут десять никто не обращал на нее внимания, а она тщетно пыталась высмотреть в мельтешащей толпе знакомые лица. Потом откуда-то сбоку налетел щекастый Килу, старший сын Саукана, крича: "Ирена! Орей!" Тут же нашлись еще семь или восемь юных оннегиров, и Ерка прибежал. Некоторое время все подскакивали, галдели и одновременно задавали десять разных вопросов, не слушая ответов. Потом же как-то само собой оказалось, что Ирена тоже катится с горки вместе со всей прочей школьной братией, смеется и вопит.

Смеркалось, потом стемнело. Зажглись фонари. К горке подошел сурового вида дядька и напомнил, что кое-кому пора бы делать уроки. Говорил он, не повышая голоса, но явно пользовался авторитетом. Школьники среагировали ровно с таким запозданием, чтобы и послушаться, и проявить независимость — минуты через три.

— Ладно, пока, — сказал Ерка, пытаясь отряхнуть облепленные снегом штаны, — ты же к Аглае ночевать пойдешь? Передай привет и скажи, я в выходные обязательно забегу.

— Ага, — ответила Ирена. — Передам, конечно. — И посмотрела на свои собственные рейтузы. Ойя, ледяная корка толщиной в полпальца…

— А ты из какого класса? — спросил дядька, нахмурив брови, явно пытаясь вспомнить Иренкину физиономию. Недоволен, что никак не вспоминается.

— А я не из класса, — фыркнула девушка. — Я из Тауркана приехала, вот в гости зашла. До свидания.

Да, ты сегодня образец взрослости, библиотекарь Звалич…


--

Аглая при виде ходячего снеговика прыснула в кулак. Что ты такое делала? А, каталась с горки… все с тобой ясно, дитятко. Рейтузы и носки — на батарею, унты набить газетой, а сама — марш в ванную, и вот, держи старые лыжные штаны с начесом, а поверх майки наденешь вот эту фуфайку.

После горячей воды из кастрюли, после ковшика и корыта понимаешь, какое все-таки благо — настоящий душ. Подставляя тугим струям то одно плечо, то другое, то спину, то грудь, Ирена поймала себя на мысли: вот было бы здорово устроить душ дома, в Тауркане! Занятно — я хочу современного комфорта в варианте "завести его в нашей деревне", а не рвусь к маме, в большой город, где все это есть, и казалось бы, привыкла ведь с детства… Пожалуй, я охотно навестила бы маму, но ни в коем случае не хотела бы вернуться к ней насовсем. Почуяла вкус самостоятельности, что ли?

Или это Эноу-хаари переплавляет меня из варака в полноценного оннегира? Может, я и рыбий хвост найду, если поднатужусь?

Или это человек под елью наигрывает на дудке… Июль пахнет хвоей и багульником, голова кругом, теплое плечо под щекой, дыхание на волосах — "ты спишь, глупая"… Тьфу! Я не буду о тебе думать! Я о тебе целый день не вспоминала, и замечательно, кто тебя просил!.. Потрясла головой, прогоняя слишком яркую картину, нырнула в фуфайку, постояла немного, пытаясь выровнять дыхание. Я — о тебе — не буду — думать! Стиснула зубы и толкнула дверь ванной.

На столе уже ждал ужин.


--

…Но вышло так, что весь вечер именно о нем и говорили. Начали с ледяной горки, продолжили о школе, Аглая достала из шкафа альбом с фотографиями своих учеников — и он там был. Высокий хмурый подросток в мешковатом свитере.

— А это кто? — спросила Ирена. — Он мне кого-то напоминает.

— Так это автор твоей любимой книжки, — ответила Аглая. — Ты знаешь его в лицо?

— Да, два раза видела без маски, — кивнула Ирена. — Точно, он. Какой был… угрюмый мальчик.

— О, так ты даже в курсе, кто он такой. Надо же. Он, насколько я знаю, старается не появляться в поселке без настоятельного дела, а по делу полагается и маска…

— Он приходил ко мне в библиотеку, взял "Античную живопись". А почему — старается не появляться?

— Нельзя. Опасно. Вокруг него же духи вьются стаями. Люди боятся.

Так я была "настоятельным делом". А сказал — за книгой…

— Он учился у тебя в Тауркане, охо-диме?

— Нет, здесь. Когда я уже вернулась в город.

…Аглая работала в Таурканской школе двадцать лет, пока не заболела мать. Тогда она перевелась в одну из нижнесольских школ, а позже устроилась воспитателем в интернат. Занималась бытом, помогала воспитанникам с уроками, заменяла при необходимости других педагогов да вела краеведческий кружок. Оннегиры очень были этим довольны — им нравилось, что при их детях в чуждом городе есть свой человек.

Каждый год в интернате появлялось двое-трое новых оннегиров, раз даже сразу пятеро. А Петер в своем классе был один. Шестой класс вообще в тот год набрали небольшой — пятнадцать человек. Только из Камней было четверо ребят, да из Лыгани трое, из других сел по одному. Каменские сразу попытались верховодить, лыганские уперлись, каждая команда вербовала союзников, выясняли, кто круче, соотношение сил постоянно менялось, и, разумеется, были жертвы. То подбитый глаз, то распухший нос, то оборванные пуговицы… Аглая приложила немало усилий, чтобы установить в классе худой мир, который всяко лучше доброй ссоры, и к концу учебного года своего добилась. Так вот, Петер Алеенге ни разу не примкнул ни к одной из сторон, поэтому поначалу постоянно огребал от обеих. А потом вдруг оказалось, что его не трогают — боятся.

Он предсказывал им, что будет, и его пророчества сбывались. "Смотри, куда идешь, не расквась нос" — и вскоре пацан спотыкался на ровном месте и расшибал физиономию. "Собираетесь в кино? Зря. Сеанс отменят" — и действительно, в кинотеатре перегорела проводка. "Можешь не учить географию, все равно тебя сегодня заберут с урока" — точно, к тому тетка из деревни приехала. И кто его знает — почуял или накликал?.. Когда одноклассники это поняли, ни один больше не смел его пальцем тронуть. Но и дружить с ним боялись тоже. Впрочем, он и не искал дружбы. Был эдакой вещью в себе. И учился слишком легко. На уроках не слушал, все время что-то рисовал. Или книжку читал, развернув ее на коленях под партой. Задания почти не делал, но всегда знал ответ.

Тебе не понравился бы этот мальчик, Ирена.

…К чему это она? Разве я сказала, как мне нравится — мужчина? А, что тут говорить, глупая башка, у меня, наверно, на лице написано…

…Аглая надеялась, что он станет большим человеком. Когда он уехал учиться дальше, она думала — больше его не увижу, осядет в Академгородке или в столицу подастся. Наукой будет заниматься… На кого же он учился? Не помню, точные науки какие-то. На инженера, наверное. И он вернулся через три года совершенно больной. Заговаривался, слышал голоса, шарахался от людей… Он не рассказывал, но можно было догадаться, что пятый семестр в университете закончился для него психбольницей. Во всяком случае, он добрался до Нижнесольска в середине апреля, по Ингесолью гуляли страшенные бураны, парень рвался домой, в Тауркан, но дороги не было, и Аглая поселила его у себя. Он сперва порывался уйти, потом смирился и целыми днями сидел в темном углу — вон там, курил как паровоз, смотрел прямо перед собой и разговаривал с кем-то, кого видел он один. Не вспоминал о еде, приходилось впихивать в руки миску и ложку. Честно говоря, было жутко, Аглая не знала, что с ним таким делать. Потом ее осенило — она вспомнила, как школьником он все время рисовал, и сунула ему блокнот и карандаш.

Собственно, вот он…

С растрепанных страниц старого блокнота на Ирену смотрели внимательные глаза знакомых духов, и казалось, медленно моргает прозрачное третье веко, шевелятся перья, встает дыбом шерсть, сжимаются и разжимаются когти и многосуставчатые пальцы.

…Наконец ветер унялся, в Тауркан улетел вертолет с почтой и продуктами, а обратным рейсом явился старик Кииран, тогдашний шаман. Покачал головой, поцокал языком, взял парня за руку и увел с собой.

Когда Кииран умер, его место на Чигире занял его ученик.

…Она меня предостерегает, — вдруг поняла Ирена. Не связывайся, девочка, не по зубам тебе этот парень, да и никому, наверное…

— Кажется, уже поздно, охо-диме, — сказала она вслух.

И та не поняла.

— И правда, — сказала Аглая. — Давай-ка спать.


--

Выгрузилась из вертолета с большой коробкой — плеер оказался здоровенный, таких уже давно не делают, учколлектор с облегчением избавился от неликвида, — и с целым пакетом дисков с научно-популярными программами. Кунта помог дотащить поклажу до библиотеки.

Михаэль принес из школы телевизор — тот самый, которому не удалось наладить антенну. Некоторое время Ирена растерянно размышляла над разъемами: Шнур, прилагавшийся к плееру, не подходил к телевизору. Родной шнур от телевизора, соответственно, — к плееру. Вздохнула: придется звать кого-нибудь из соседей на помощь. Кто у нас понимает в проводах?..

Хлопнула входная дверь.

— Орей, Ирена, я принес книгу.

Это было бы смешно, ей-богу, если бы только не вздрагивать так на его голос.

— Орей, шаман, — ответила она, не оборачиваясь. — Если у тебя в кармане паяльник, я закричу.

— Зачем паяльник? — удивился шаман. — Тут и плоскогубцев хватит… у тебя же есть плоскогубцы? а впрочем, без них обойдемся. Пусти-ка… Скотч дай.

Ирена молча протянула липкий рулончик.

Срезал разъемы с одного шнура, пересадил на второй, скрутил провода и обмотал их скотчем.

Воткнули штекеры в гнезда.

Заработало.

— Я думала, ты спляшешь с бубном, — пробормотала Ирена.

— По таким пустякам не беспокоят духов, — ответил шаман. — Что с тобой, на кого ты сердишься?

— Ты все знаешь, небось, знаешь и это.

Он молчал, пауза затяулась, только диктор бормотал с экрана — что-то о фауне коралловых рифов. Ирена упорно смотрела на мелькающих среди подводных зарослей разноцветных рыбок и ждала неизвестно чего.

Дождалась.

— Мне лучше уйти, Ачаи.

Рыбки расплылись перед глазами, комната закружилась, и чтобы не упасть, пришлось ухватиться за край стола.

— Стой, — сказала Ирена, не слыша себя, — как ты меня назвал?

Резкий выдох.

— Забудь. Сорвалось.

Медленно повернулась, стараясь не качнуть головой, и все-таки пошатнулась, взмахнула рукой, чтобы удержать равновесие, оступилась — поймал за плечи, остановил начавшееся падение. Повторила дрожащим голосом:

— Ланеге, как ты меня назвал?

— Прости.

— Ты ответишь или нет? — хотелось ударить по этой узкой скуластой физиономии, чтобы мотнуло голову, чтобы закрылись от боли глаза, чтобы не смотрели — виноватые и понимающие… что? Что он понимает про меня?

Он понимает про меня все. Насквозь. Боже, как стыдно.

— Ачаи, — сказал он тихо. — Я не хотел. Я же знаю, ты идешь на это имя, как на приманку. Я же сам звал… я тогда не знал, что это ты.

— Ты, да не знал… — она усмехулась горько. — Не верится.

— Клянусь.

— Зачем, Ланеге?

— Зачем клянусь?

— Не притворяйся. Зачем звал? И — почему Ачаи, что это значит?

— Это водяной цветок. Красивый. Летом увидишь. А зачем звал… Я не всегда знаю, зачем, охо-дай.

— Ну конечно, еще скажи, что тебе велели. Кто? Духи Нижнего мира?

— Хозяин озера. Не велел, но… почти.

— И конечно, ты послушался.

— Конечно.

— Уходи, Ланеге.

Отпустил ее плечи, еще долгую минуту смотрел ей в лицо. Потом кивнул, повернулся и вышел. Хлопнула дверь, проскрипели ступени.

Ирена медленно опустилась на стул и закрыла лицо руками.


--

На первый видеосеанс в библиотеку набилось множество народу. Смотрели фильм о джунглях, качали головами, удивлялись. Восхищались ловкостью тигра, смеялись, глядя на ужимки обезьян, с уважением одобрили размеры и мощь слона, подивились: надо же, есть места в этом мире, где не бывает зимы. Конечно, они об этом слышали. Конечно, в их школьных учебниках были картинки. И все же — одно дело иллюстрация в книге, и совсем другое — живое движущееся изображение.

Дети потом долго играли в тропических животных. А взрослые подходили и спрашивали, когда Ирена покажет следующий фильм.

Безусловно, мероприятие удалось.

Даже празднование Долгой ночи не смогло затмить впечатление.

Тауркан готовился к празднику загодя. Каждый охотник озаботился мясом — добывали птицу, ставили силки на зайцев, ходили на оленя. Хозяйки украшали дома и дворы, пекли и жарили, давили клюкву и бруснику. Собирали заранее дрова для праздничного костра.

В Долгую ночь Нижний мир близок к людям как никогда, поэтому следовало соблюдать осторожность — но ночь проходит, и Срединный мир поворачивается к свету, и это радость. Нужно показать уважение к тьме, но не менее важно твердо и ясно сказать ей, что ее время кончилось. Предки давно сложили правильные слова в длинную песню, и она непременно должна быть спета, пусть нынешние люди и не помнят ее точного значения.

Ирене показалось, что зимний праздник мало отличается от осеннего — разве что вместо общей ухи было разнообразие блюд, и готовили их не вместе, зато вместе ели, угощая друг друга. И песня была другая, но оннегиры знали ее смысл так же плохо. Повторяющиеся в конце каждого куплета строки звучали заклинанием — это была явная песня плодородия на местный лад. Велке перевела Ирене припев, и та даже поежилась, услышав: "Семя и кровь в сырую землю — не оскудеет лесная чаща. Семя и кровь холодным водам — не оскудеют озер глубины. Семя и кровь, семя и кровь, вечное пламя вечной жизни". И общий танец под эти слова показался мрачно-непристойным, хотя, наверное, не знала бы, что поют, не подумала бы так.

И разумеется, шаман был здесь, и конечно же, для него не существовало сейчас никакой Ирены, он шел по границе Срединного и Нижнего мира, не позволяя ни одной темной тени выскользнуть за пределы круга, за его спиной был весь его народ, перед лицом — могущественные духи, и он заслонял собой жизнь от смерти, тепло от холода, свет от тьмы. Метались и раскачивались тени, металось и раскачивалось пламя, заклинала зиму древняя песня, гудел бубен, искры взлетали в черное небо, и тянулась, тянулась Долгая ночь, но близился рассвет, и когда небо на востоке посветлело, голоса зазвенели громче, ноги задвигались быстрее — а потом упал через озеро первый луч зимнего солнца, и Тауркан закричал и завыл от восторга, потому что Долгая ночь кончилась и не вернется до следующего года.

Ирена брела через серое морозное утро к дому, в ушах все еще звучал монотонный ритм, под ногами визжал снег, попадая в такт, и снова послышалось: "ачаи, ачаи" — и тогда она ускорила шаг, торопясь отгородиться от зова. Сегодня — она знала точно — ей только мерещится, он не зовет ее, и, наверное, больше не позовет, я же ясно дала понять… и он чувствовал себя виноватым, я помню. Он не зовет меня, почему же у меня в голове стучит и стучит это странное имя, данное мне по ту сторону мира, неужели я сама повторяю его… Да что ж это такое, оставьте меня, слышите?

Оставьте меня все!


--

Дни становились длиннее, сперва это было почти незаметно, но чем дальше от Долгой ночи, тем быстрее прибывал свет и быстрее скукоживалась темнота. Наступили школьные каникулы, из города вернулись подростки, и сразу стало веселее жить. Ерка Теверен одним своим присутствием отодвинул куда-то далеко навязчивые мысли и глухое раздражение, тянувшее и дергавшее изнутри. Он являлся под окно с самого утра и кричал:

— Выходи, Ирена Звалич, учитель пришел! — он учил ее ходить на лыжах и был беспощаден. Ирена скользила и падала, поднимая тучу сухого мелкого снега, Ерка хохотал и помогал встать, но пока не будет завершен намеченный маршрут, не позволял сойти с лыжни. Когда наступало время открывать библиотеку, девушка бывала основательно вываляна в снегу, ноги ныли, а щеки болели от смеха.

— Ладно, иди работай, — ворчал Ерка. — Завтра пойдем на Заячью Плешку, готовься, спуску не дам!

— Слушаю, господин учитель, — смеялась Ирена.

Видео она теперь крутила каждый вечер — ради каникул, и каждый раз в библиотеке шишке некуда было упасть.

Неделя пронеслась вскачь — и старшеклассники отбыли назад в Нижнесольск. Еще несколько дней держалось приподнятое настроение, чему способствовала тихая солнечная погода — морозная, конечно, но все равно радостная. Потом поднялся ветер. Замело. Слегка, сильнее, сильнее… Теперь сумрак не уходил, лишь слегка рассеивался, давая понять, что где-то выше сплошной снежной пелены взошло солнце. И на душе стало тяжело и муторно, — просто оттого, что не было света.

И среди этого серого мельтешения Ирена упрямо сидела в пустой библиотеке, никого не ожидая в такую погоду, возилась с книжками, разбирая недоразобранное, записывая недозаписанное, насвистывала себе под нос заунывную мелодию, иногда включала видео, чтобы слышать человеческий голос.

В очередное ветреное утро легко проскрипели ступени, без стука распахнулась дверь, на мгновение взвыла метель — и на пороге вместе с ней появилась женщина, которой Ирена прежде никогда не видела. Небольшого роста, с блестящими раскосыми глазами на узком лице, с тонкими губами, изогнутыми недоброй улыбкой. Шубка на ней была неописуемой красоты, рыжевато-коричневый мех золотился и вспыхивал, когда женщина двигалась, а она ни на мгновение не оставалась в покое, вертела головой, оглядываясь по сторонам, поводила плечами, переминалась с ноги на ногу, и со сверкающего меха вспархивал и осыпался мелкий снег… и унты у нее тоже были отделаны тем же мехом, и меховые рукавицы такие же рыже-коричневые.

— Орей, — машинально сказала Ирена.

Женщина усмехнулась и подошла к ее столу, стянула с рук рукавицы, уперлась в столешницу тонкими длинными пальцами с острыми ногтями.

— Ты глупая, — сказала она. — Варак.

— Я знаю, — ответила Ирена, недоумевая. — Вы хотите взять что-нибудь почитать?

Женщина засмеялась недобро. Наклонилась, приблизив острый нос почти к самому Ирениному лицу.

— Сама читай, может, поумнеешь. Хотя вряд ли. А лучше всего заведи себе мужика. Вон, Кунта еще не женат, и Тумене в твою сторону косится. А моего не замай!

Ирена встала, возмущенная. В животе завязался узел, к горлу подкатила горечь.

— Да что ты себе позволяешь! — прошипела она севшим голосом, разом забыв о вежливости. — Кто ты вообще такая? Что тебе от меня надо? Я тебя первый раз вижу! На какое такое «твое» я покушаюсь, ты что, с ума съехала?

— Варак, — женщина тоже шипела по-змеиному. — Что в тебе мог найти такой человек? Пустая, бессмысленная, ни кожи, ни рожи, ни мозгов, только и пользы, что мужика не знала. Не трожь моего, предупреждаю тебя, Ачаи!

Ирена задохнулась, в ушах зазвенело.

— Выйди вон! Я тебя сюда не звала! Убирайся!

— Правда твоя, — женщина натянула рукавицы и кивнула. — Ты меня не звала. Да если не отступишься, я еще приду!

Хлопнула дверь, проскрипели ступеньки. Ирена выдохнула наконец, рванулась за посетительницей на крыльцо.

Вниз по ступеням и дальше к калитке тянулась, исчезая на глазах, цепочка круглых звериных следов.

Потом свистнул ветер, метель ударила с размаху в лицо, заставляя зажмуриться. Когда Ирена проморгалась и взглянула снова, осталась только едва заметная рябь на снежной поверхности.

Потом загладилась и она.


--

Зима тянулась и тянулась, казалось, ей не будет конца. Снег то сверкал до рези в глазах — если погода была ясной, — а то висел в воздухе или наваливался сплошной стеной, летя по ветру. В библиотеку иногда забегали дети, изредка заходили взрослые, только по средам было людно: в этот день Ирена показывала кино. Маргарита привезла из города несколько душещипательных сериалов, и теперь сеансы состояли из двух частей, научно-популярной и "про любовь". И то, и другое смотрели все. Впитывали.

Некоторые повороты сюжета длинных историй про горячих южных парней и знойных красавиц вызывали у оннегиров недоумение. Непонятен был брак по расчету. Странны были рыдания девиц, выдаваемых замуж против воли. И кем надо быть, чтобы бить детей? И почему внебрачный ребенок — это плохо? Понятно было бы, если бы в него вселился злой дух, а так — ну родился и родился, о чем шум?.. Чудные люди живут в жарких краях… Зато, как выяснилось, милейшие добродушные оннегиры понимают и одобряют кровную месть. Вот когда Огыльчин убил Махту, родственники Махты убили братьев Огыльчина. Давно было, да, но дед Ыкунча еще помнит, тогда приезжали начальники из города, расспрашивали, а двоих родичей Махты увезли с собой. Один вернулся потом через много лет, немножко пожил и умер от болезни, а второй и вовсе сгинул. Ойе, зачем забрали? Нельзя же позволять убивать свою родню…

…События происходили редко.

Видели возле поселка волчьи следы, близко. Испуганно лаяли собаки, беспокоились козы, по ночам слышался тоскливый многоголосый вой. Сельчане с тревогой косились в сторону леса, поминали охон-та Тонерея, бросали вдоль опушки обожженые в печи камни, прикололи к старой ели ножами волчью шкуру — не помогало. Обратились к шаману. Явился, обошел Тауркан мелким шагом, приставляя пятку к носку, чтоб просвета между следами не было, бил в бубен, бормотал непонятное. Когда круг замкнулся, выпрыгнул из своего следа вовне — далеко прыгнул, — и пошел один в лес, велев всем оставаться внутри круга. Скрылся за деревьями, не видно, не слышно. Потом раздался одинокий волчий вой, отозвались другие голоса — и стали уходить все дальше, пока не затихли далеко-далеко. Наступила тишина. Стояли, вслушивались напряженно. Наконец заскрипели шаги, из леса вышел шаман, равнодушно переступил круг, сказал: "Ушли, не скоро придут". Старухи засуетились, совали угощение. Взял большой кусок мясного пирога, сунул в сумку, кивнул. Встал на лыжи, покатил к озеру. Налетел ветер, следы вокруг поселка в момент занесло, удаляющаяся фигура растворилась в снежном вихре.

Мильда родила второго ребенка раньше срока, Урай боялся и за жену, и за маленького. Пришел с Чигира Ланеге, воткнул лыжи в снег возле Ураева забора. Вышел часа через три — и прямиком обратно на остров. Счастливый отец на радостях, что все в порядке, громко пел у себя во дворе.

Ирена постояла на крыльце, посмотрела, как поземка заметает лыжню, вернулась в библиотеку.

Заболела старая Маканта. Переживал весь поселок. Ойе, вдруг помрет? Кто будет говорить людям, когда закипит котел? Ланеге сидел над ней три дня, ничего не ел и не пил, отгонял болезнь — и отогнал. Хороший у нас шаман, сильный. Далеко ушла старухина душа, долго надо было звать и искать, но нашел, привел обратно. Ирена проходила мимо дома Маканты, останавливалась, трогала пальцем торчащие из сугроба лыжи. Можно было войти, сесть рядом с родней старухи, никто бы не прогнал, подвинулись бы, и все, — не посмела. Потом видела, как он медленно и тяжело брел через озеро. Сердце сжалось, хотелось догнать и подставить плечо… варак!

Он приходит в Тауркан только по делу. И ко мне у него дел нет.

Оно и к лучшему.

И не зовет больше. Я сама хотела — чтобы не звал.

Если бы ты меня позвал, я бы не сердилась, Ланеге…

Как ты там, совсем один, еле живой от усталости после трех суток бдения, со своим тяжелым роком и куревом?

Или ты не один, и тебя ждет та, в рыжей шубе, метет избу пышным рыжим хвостом? Она помогает тебе подняться на крыльцо, она ставит для тебя чайник, она подбрасывает в печь дрова, и она обнимает тебя и гладит твои волосы? И ты опускаешь на ее колени тяжелую усталую голову?

Так ли, не так — это совершенно меня не касается!

Я — не буду — о тебе — думать!

Села перед телевизором, поставила наугад первый попавшийся диск — побежали титры на фоне нежно обнявшейся пары, прекрасная донья до тошноты напоминала ту, в рыжей шкуре. Выключила поскорее. Нет уж, лучше про пески, тушканчики там всякие, верблюды… "Этот огромный мир", выпуск 42-й… Барабаны! Что у них, другого музыкального фона не нашлось? Все барабаны мира стучат в ритме моего сердца!.. Ачаи…


--

Заперла библиотеку ровно в семь, добралась до кровати, не зажигая света, и упала. Раз ты все равно не идешь из головы, ладно, буду думать о тебе.

Закрыла глаза, положила руку на теплую шкурку Коша, слушала мерное урчание, в пальцах отдавалась чуть заметная вибрация кошачьего моторчика.

Зачем я здесь, Ланеге? Ты так и не ответил мне, почему — именно я. Хозяин озера велел… почти. И ты позвал, и я пришла, не зная, что меня зовут — и кто именно зовет. Для чего? Что надо от меня, бессмысленного варака, духам Ингесолья? Никогда не поверю, будто во мне есть хоть что-то… я же соблазн для малых сих… ничего не понимаю.

Вытащила из-за ворота круглую деревяшку с прорезями, стиснула в кулаке. Ты заманил меня сюда, шаман, а теперь бросил. Нет, если со мной что стрясется, ты прибежишь широкой волчьей рысью, но пока я здорова… а что внутри болит — сама виновата, варак, кто меня просил смотреть на тебя слишком пристально?.. я хочу видеть тебя, шаман, почему же ты не зовешь меня больше…

Губы шевельнулись сами по себе: ачаи… Вот, и имя мне дали — водяное. Утеку между пальцев, впитаюсь в эту землю, прорасту осокой… или чем я там должна прорасти? Ты сказал — я увижу, что за цветок. А вот пойду и посмотрю прямо сейчас.

Подумаешь, зима. Босые ноги легко ступают по снегу, не приминая его — потому что это не на самом деле, это я сплю. И вовсе не холодно.

Вокруг темно, только снег под ногами светится и искрит. Я иду, как ходят только во сне. Шаг — со двора на берег, другой — с берега на озерный лед, заметенный снежными волнистыми барханами, как в фильме про пустыню, только маленькими. Третий — на крутую тропу, что поднимается на заросший лесом остров. Четвертый — под деревья, навстречу мерцающему впереди золотистому светлому шару. Пятый — в июль.

Огромная ель, лампа светит, под ногами толстый ковер из сухих игл, старые растопыренные шишки впиваются в босые ступни.

Человек под елью сидит, положив руки на согнутые колени, опустив голову на руки, лица не видно, длинные волосы по плечам. Молчит. Не шевелится.

Ирена подходит вплотную, опускает руку, погружает пальцы в жесткие темные волосы. Человек поворачивается не глядя, утыкается лбом в ее бедро. Глухо:

— Я тебя не звал.

И разжимает правую ладонь. В сухие иглы падают щепки.

Острые, как лезвия, с одного конца, гладкие, округло-вытянутые — с другого. И круглые вырезы ладов.

Он и не мог звать. Он разломал свой манок.

А на ладони кровь.

Ирена опускается на колени и крепко прижимает к себе его голову.

— Я пришла незваной.

Обнял, вздохнул.

— Ты спишь, Ачаи.

— Я знаю.

— Я хотел, чтобы ты пришла.

— Я знаю.

— Никогда не приходи ко мне наяву.

Хорошо, что это сон. Во сне можно говорить все, что в голову взбредет.

— Никогда не пытайся мне приказывать, шаман.

Он поднимает голову, смотрит ей в лицо:

— Вот как, охо-дай?

— Вот так, охон-та.

Глаза в глаза. Молчание. Неохотно, через силу:

— Я опасен для людей, охо-дай. Со мной рядом нельзя быть долго. Я не могу постоянно держать защиту.

Она качает головой.

— У меня даже забора нет.

Она улыбается.

— Я открыт для духов. Тебе — нельзя.

Она гладит его щеку.

— С чего ты взял, что мне нельзя, охон-та? Разве что твоя женщина меня убьет.

— Моя женщина?

— Рыжий мех.

— Она не женщина, она куница. Но да… моя женщина, да. Она может и убить. Я ее бросил.

Вот почему она так была зла.

— Давно?

— В июле.

— Значит, не из-за меня.

— Почему не из-за тебя, Ачаи? Именно что — из-за тебя.

— Меня же здесь не было.

— Как это не было? Вот же ты. В июле.

Тихий плеск озера. Ветви шевелятся. Багульник и хвоя. Ветер с воды. Я сплю, я знаю, подольше бы не просыпаться.

…Сердитый мяв.

Кош встал и ругается. Время ужинать, а ты тут спишь и улыбаешься.

— Извини, кот. Сейчас…

Кошак грозно урчит над миской, пугая свою порцию рыбы.

"Никогда не приходи ко мне наяву".

А я почти что обещала, что приду.

Надо ли держать обещания, данные во сне?


--

Думала долго. Листала «Сказания», всматривалась в лица, морды и хари. Может быть, вот этот так хотел меня съесть. Или этот. Или вон тот…

Ланеге знает их. Он среди них живет. Будем следовать его указаниям.

Мясной пирог с клюквой. Это я уже умею.

Одеться потеплее. И, пожалуй… нацеплю-ка я мои варакские значки. В знак серьезности намерений.

Солнце скоро коснется верхушек деревьев. Пора.

Встала на лыжи и пошла в лес — искать упавшую ель.

Нашла. Успела. Как раз самый закат.

Положила на ствол пирог, отвернула полотенце. Поклонилась трижды — низко, медленно. Уважительно.

— Мудрый Линере-хаари, дай мне, глупой, совет.

Мягко хлопнули большие крылья, упала с ветки горсть снега, рассыпалась в воздухе мелкой взвесью. На ствол опустилась большая белая сова, наклонила круглую башку, моргнула глазищами. Зрачки вертикальные. Когти на лапах здоровенные.

Покосилась на пирог, щелкнула клювом.

— Я знаю, что нужно уметь спросить, Линере-хаари. Но я варак, я еще не знаю, где у рыбы хвост. Прости меня, если спрошу глупо.

Сова сидела, моргала.

— Линере-хаари, скажи мне, будь любезен. Зачем я здесь, в Тауркане, почему меня призвали сюда духи Нижнего мира — а может быть, не только они?

На круглой башке, оказывается, вовсе не совиный клюв — крючковатый человеческий нос, а под ним безгубая щель рта, окруженная маленькими изящными перышками.

— Ты жадная, Ачаи, — скрипучим голосом произнес, кривясь, рот. — За один пирог три вопроса. Да я сегодня в настроении. Ты здесь, чтобы здесь жить. Тебя призвали, потому что ты подходишь. — Прищурил один глаз. — Определенно подходишь, я так им и сказал. Духи Нижнего мира — да, но не все. Некоторые возражали.

— Спасибо… — растерянно сказала Ирена. — Не буду врать, будто я тебя поняла, но ты ответил, и я благодарна.

Линере-хаари заухал. Кажется, он смеялся.

— Вежливая, — проворчал он. — Вот тебе за вежливость еще совет. Когда придет время, обещанное — исполни.

Ирена почувствовала, что краснеет. Поклонилась.

— Спасибо еще раз, мудрый Линере-хаари.

Дух кивнул, ловко оторвал правой лапой кусок пирога, цепко держась левой за поваленный ствол. Откусил. Зажмурился. Сказал с набитым ртом:

— Ничего, съедобно. Иди, Ачаи. Я все сказал.

Ирена поклонилась снова и неловко стала разворачиваться, загребая лыжами рыхлый снег. За спиной раздалось насмешливое уханье, потом скрипучий голос произнес:

— Неуклюжа ты, варак, я чуть не подавился, на тебя глядя.

— Я научусь, — сказала Ирена.

— Научишься, — ухнул Линере. — А, кстати. Ачаи — это желтая кувшинка.

— И третий раз — спасибо, — поблагодарила Ирена.

Оглянулась через плечо — но духа уже не было.

Пирога тоже.


--

В начале марта, когда небо уже начало манить весной, а снег даже и не думал начать таять — зима держалась цепко, — умер старик Теуран. Ему было так много лет, что и сам он не помнил, сколько. Говорили — больше ста. Теперь самой старшей в поселке стала Маканта.

Родные старика хлопотали целый день. Обряжали, готовили поминальную трапезу, вспоминали покойного. Собирали ему необходимое в дорогу и для обустройства в Нижнем мире. В молодости Теуран был хорошим рыбаком и удачливым охотником, теперь он снова станет сильным, не будут ныть его старые кости, вырастут новые зубы и волосы, вернется молодость, так пусть будет удачна его новая жизнь. Шаман проводил душу старика, как подобает, осталось проводить тело. Завернутого в шкуры поверх теплой одежды, уложили покойника на сани и увезли в Долгий лог, туда, где давно ждали его в похоронном срубе жена и двое старших сыновей. Вернулись только к вечеру, торжественные и серьезные. Созвали всех соседей на поминальный пир. Ни дом, ни двор не могли вместить всех, поэтому в доме сидели у стола лишь ближайшие родственники — а у старика только внуков было пятеро, да еще их жены, дети и внуки. Остальные заходили ненадолго, говорили, какой хороший человек был покойный, пробовали угощение, благодарили — и освобождали место для следующих. Вошла и Ирена, поклонилась, надо было что-то говорить — она не знала, что, но деваться некуда, сказала: "Долго жил Теуран, пусть же теперь радуется, что его родственники живут долго". — "Ойя, да, хорошо сказала, — покивал головой младший сын Теурана, тоже уже старик. — Правильно, пусть отец радуется". Взяла со стола кусок жареного мяса, проглотила, не чувствуя вкуса, поклонилась еще раз — и ушла.

Погода была ясная, светила луна, поперек дороги лежали резкие черные тени, и через озеро убегала в сторону Чигира четкая лыжня.

— Куда смотришшшь? — резко скрипнул снег под ногой. Запнулась о черную тень, поскользнулась, не удержала равновесие, упала, больно ударившись коленом.

— Не о том думаешшшшь, — прошелестело в ушах. — Сегодня смерть близко бродит, берегись, девушшшшшка…

Вскочила, оглянулась — никого, только тени поперек тропы, двойная линия лыжни на плоском озерном льду, и окна за спиной светятся — там поминают Теурана. Пошла скорее к дому.

Калитка оказалась распахнута — а ведь я ее точно затворяла, здесь не бросают нарушенным защитный круг, — и во дворе не было никого, только цепочка овальных следов от калитки к крыльцу и обратно. Посмотрела вдоль следа — он обрывался в метре от забора.

Кош встречал у порога, дергал хвостом, заглядывая Ирене за спину, шипел и пушил загривок. Успокоился только, когда зажгла свет и задвинула дверной засов.

Поставила чайник, села у стола. Кот запрыгнул на колени, толкнул лбом руку.

Три дня по обычаю нельзя начинать ничего нового. Значит, в библиотеке снова не будет посетителей.

Отчаянно захотелось прямо сейчас нацепить лыжи и побежать через озеро по четкой лыжне, к одинокому дому на острове, к человеку, с которым едва сказала пару слов наяву и с которым во сне стала ближе, чем с кем бы то ни было еще. Три дня — никто и не заметит, что меня нет.

Нельзя, варак. Не начинать ничего нового.

Никаких начал, варак.

И подумай пустой своей башкой — с чего ты взяла, что сны говорят правду? Пусть ты чувствуешь — Ланеге не обманет, кто тебе сказал, что не обманет ночь? Он тебе снился, а что снилось ему? Глупая бабочка, ищущая, где бы сгореть, есть ли огонь там, впереди? Все, что ты знаешь наверняка — он готов отвечать за тебя, потому что он причина твоего появления здесь. Больше ничего, варак.

Протянула руку, пододвинула к себе книжку. Кстати о началах…

Сперва была полка в магазие возле училища — и вот этот толстый том. Твердая обложка, шершавая на ощупь, золотые буквы заголовка — гладкие, и ниже заглавия вдавленный в шершавое глянцевый квадрат иллюстрации. Переплетение ветвей, перепады тени и света, из тени — внимательный взгляд, одни глаза, но если всмотреться — можно увидеть когтистую лапу и край крыла. Или это не крыло? Не знаю.

Моргает прозрачное третье веко. "Ты определенно подходишь". И секретарша в отделе культуры, рассылающая среди прочей корреспонденции объявления о вакансиях в подотчетных организациях, вкладывает в конверт листок и выводит в графе «Куда» адрес столичного библиотечного техникума, поддавшись случайной мысли: почему бы и туда не послать запрос? Просто так. Письмо отправлено и забыто. Мало ли куда мы рассылаем нашу рекламу, и все без толку. Через месяц — да нет, больше, — приходит послание от потенциальной работницы, секретарша слегка удивлена, но порядок есть порядок — и конверт ложится на стол начальству с приколотой бумажкой: как будем реагировать? Чиновник пожимает плечами: ну и ну… зачем бы нам… потом в голове мелькает: а почему бы и нет, собственно? место вакантно, не лень ехать через всю страну — пусть едет. Хотя, конечно, не приедет. Но нам отказывать не с руки, мы же интересовались молодыми специалистами… С утренней почтой уходит положительный ответ.

И она приезжает, чтобы здесь жить.

Высмотренная желтыми глазами с глянцевой страницы, соблазненная легендами, сказками, приметами и суевериями, пестрыми перьями и мехом, кожей и бисером, переплетением теней дикого леса, на рокот бубна и настойчивый зов деревянной дудки, в светящийся шар под разлапистой елью, в июль…

Но нет, началось — раньше. С бывшего студента с неустойчивой психикой, испуганного и растерянного, одолеваемого смутными образами, стучащимися изнутри, так что ни спать по-человечески, ни думать. С карандаша, торопящегося нарисовать и избавиться от наваждения. Со старого шамана, качающего головой — он знает имя этой болезни и знает от нее средство, он и сам когда-то сходил с ума. Парень учится видеть и понимать, слушать и отзываться, стоять на грани и не срываться с нее, а папка с рисунками все толще. И когда руководство края, вдохновленное призывом сверху — внести свой вклад в празднование очередной общегосударственной даты, озадачит район вопросом: а что сделали вы, дорогие нижнесольцы, для прославления в веках нашей малой родины? — бывшая учительница, много лет ведущая школьный краеведческий кружок, предложит издать книжку. Под государственную кампанию и деньги нашлись, не поскупились, в четыре краски, на отличной бумаге, в твердой обложке с шершавым переплетом…

Из какой дали нужно начинать на самом деле, из каких времен? Ради чего "духи Нижнего мира, хотя и не все", нашептывали в уши людям неясные намеки, случайные мысли, подталкивали под локоть, подбрасывали слова на язык? Неужели столько усилий, такая долгая планомерная интрига — ради меня одной? Да быть того не может. Наверное, все куда проще: я клюнула на приманку, заброшенную наудачу в большой мир из Срединного мира. Жалкая рыбка, выловленная Хозяином озера в мутных водах цивилизации. Неудачный лов, пустые сети, один-единственный бессмысленный варак… а забрасывали на скольких?

Перевернула заднюю обложку, посмотрела. Тираж — 5 000. Пять тысяч приманок, и только одна тощая малёжка, хвост да голова, мяса почти и нет.

Да я — сплошное разочарование…

Что же они не выкинули меня обратно в воду?

Духи пристально смотрят с глянцевых страниц, оценивают, взвешивают… Сгодится, не сгодится, на что именно сгодится… пожарить, засолить, высушить, заморозить, сырой съесть — или оставить на племя…

Смутилась, покраснела, захлопнула книгу, перевернула лицом вниз.

…Я думала, что читаю о них — а они тем временем читали меня…


--

Весна близилась, солнце ощутимо грело, снег начал съеживаться и темнеть, и ветер дул — другой: влажный, теплый. Зима упиралась, завешивала небо тучами, чтобы не мешало, заваливала просевшую сероватую корку новым белым слоем, резала воздух своим ветром — острым, сухим, ледяным. В дни весеннего солнца дышалось легче, и походка была — не шаг, а порыв вверх, и улыбка сама собой расплывалась по физиономии — может быть, потому, что глаза приходилось щурить от яркого света. Впрочем, от колючего ветра в дни зимней вьюги глаза щурились тоже… только без улыбки.

Ирена занималась библиотекой и немудреным домашним хозяйством, больше ничего в жизни не происходило, но ночами — часто, часто! — убегала в июль, в сон, на свидания. Наяву она встречала Ланеге еще раза три до ледолома и дважды — после, но ни разу не видела его глаз — кожаная бахрома надежно отгораживала его от Срединного мира.

В марте он на нее ни разу не взглянул. И в апреле. И в мае.

В июле он ее любил.

…Ну конечно, сон и ничего кроме сна. Весь Иренкин опыт в этих делах состоял в неловких поцелуях с одноклассником — на балконе во время шумной вечеринки. Было холодно, ноги мерзли, она все время боялась, что сейчас кто-нибудь выйдет и их заметит, и у Макса дрожали руки, и совершенно ничего такого, о чем с придыханием говорили девчонки. Наверно, это потому, что Макс ей только немножко нравился. В июле был человек, нравившийся отчаянно — но если твое тело не знает ничего, кроме объятий, больше ничего и не приснится.

В июле она хотела — очертя голову — дальше, и конечно, никакого «дальше» не было.

Пока во сне царил июль, весна наконец настала.

На озере бухал, трескаясь, лед, сугробы оседали на глазах, и лыжня от Тауркана к Чигиру, на которую нет-нет да взглянешь, хоть и ругаешь себя за это, перестала быть колеей — теперь вместо двух гладких канавок в сторону острова убегали два выпуклых валика. Соленга уже взломала ледяной панцирь и теперь давила на Ингелиме, вспучивала его, торопила: пусти, мешаешь, убирайся прочь, — и озеро отзывалось неповоротливым кряхтением. Из-под снега сочилась вода, проступило дерево тротуаров, на обращенных к югу склонах слабо шевелилась под ветром прошлогодняя трава, и где-то под землей, постепенно согреваясь, оживала трава нынешняя.

Наступало время непролазной грязи и полной оторванности от мира, но солнце грело нешуточно, и хотелось петь вместе с ликующими птицами, а лед темнел и ломался, вдоль берега с каждым днем шире становилась полоса воды, и рыбаки не смели больше ступать на поверхность озера, недавно такую надежную.

Лед еще не сошел, и в лесу было полно снега, когда в библиотеку явился Кунта, сдал очередной том — он неспешно читал подряд собрание сочинений Фардинга — и завел не очень внятный разговор. Ни о чем и обо всем: о погоде, о природе, о здешней жизни, "а вот еще был случай" — и постепенно перешел к тому, как полезна в хозяйстве лодка. Ирена кивала и поддакивала, недоумевая, к чему бы это. Через пару дней зашел снова. Потом еще. Сменил пятый том Фардинга на шестой. Снова поговорил о лодке.

Оказалось — неспроста.

Она была длинная, узкая, очень легкая, формой напоминала ивовый лист с загнутыми вверх краями. Выдолбленная из древесного ствола, борта наращены досками. К ней прилагалось весло метра в полтора длиной, с листовидной лопастью.

— Вот, — сказал Кунта, явно гордясь. — Сам делал. Пойдем учиться грести, Ирена Звалич.

— Лодка… — растерялась Ирена. — Мне?

— Тебе, — кивнул Кунта. — Будешь маленько рыбу ловить.

— Ой, что ты, — засмеялась Ирена, — рыбу мне в жизни не поймать. А просто покататься — это, конечно, здорово. Только… не слишком ли дорогой подарок?

— Сам делал, — повторил Кунта. — Почему дорогой? Дерево из леса. Работы немного. У каждого должна быть лодка. На озере живем.

Откажешься — обидится. Вон как внимательно смотрит: нравится ли подарок?

— Ладно, — тряхнула головой Ирена. — Будем учиться грести. Только не сегодня, Кунта, сегодня я работаю. В воскресенье.

Озеро уже очистилось ото льда, но вода еще стояла высоко, плескала в нескольких шагах от заборов крайних домов. И была очень холодной. Так что садиться в узкую верткую лодочку было страшновато. Если что — утонуть, может, и не утонешь, особенно если не пытаться лезть на большую воду, но замерзнешь наверняка, и как бы не насмерть.

— Не вскакивай в полный рост и не наклоняйся чересчур вбок, — учил Кунта, — тогда ничего страшного. Веслом загребают вот так. Ближе к борту, ближе.

Ой нэ, глупая девчонка. Дошло через всю весну. Это же он за мной ухаживает.

Стоит на коленях у нее за спиной и кладет свои руки на весло поверх ее рук, показывая, как надо — и раз, и два, вертикально держи, не дергай… Слишком близко. В волосы дышит.

— Хватит, Кунта, — сказала Ирена. — Я уже поняла. Теперь сама.

Отодвинулся не сразу.

С непривычки устали плечи и затекли колени. Надо будет, конечно, потренироваться и приспособиться. Встану завтра пораньше и тихо смоюсь на лодке одна, туда, за Медвежий лоб, там никто не помешает и бухта мелкая, опрокинусь — так не утону.

Потянулась вытащить лодку из воды сама — поклонник не дал, подхватил суденышко, вытянул на пологий склон, на сухую серо-рыжую траву, среди которой тонкими иголками высовывалась новая поросль. Перевернул вверх днищем.

Поблагодарила еще раз и побежала домой.

Кажется, он ожидал еще чего-то кроме «спасибо», и расстроился, не дождавшись.


--

Лодка скользит бесшумно вдоль берега. Движения весла неспешны и плавны. Всего в четырех-пяти метрах тем же курсом плывет утиная парочка — серенькая самка и отливающий зеленью и бронзой самец. У них свои дела, и пускай человек пялится из своей долбленки, утки давно разобрались, что ружья нет, значит, если что, удрать всяко успеют. В серой с легкой прозеленью траве у границы воды надрываются от страсти невидимые, но очень громкие лягушки.

У дальнего края бухты берег низкий, там впадает в Ингелиме ручей, летом совсем маленький. Сейчас он разлился, и в его устье деревья стоят по колено в воде. Можно прогуляться по лесу вплавь. Ирена в три взмаха весла разворачивает лодку туда. Варак, неуклюжая. Хватило бы и одного гребка, если с умом. Утки неодобрительно следят за маневром, решают, что им не по пути, насмешливо крякают и меняют курс — как по команде, на раз-два право кругом. Взлететь и не подумали, какой смысл…

Лодка — это замечательно. Пешком сейчас не очень-то погуляешь. В лесу где не озеро — там сплошное болото, а где не болото — так все еще лежит ноздреватый мокрый снег, прячется в тени от солнца. В деревне — Кунта.

Он очень хороший, но как-то все время попадается на пути, ему непременно надо обстоятельно поговорить ни о чем, и — ты в магазин? пойдем вместе! ты по дрова? давай и я… Если бы увидел, что она берет лодку — так непременно у него уже и снасть заготовлена, пойдем научу, в устье Соленги сичега так и кишит, хоть ковшом черпай, уха будет… Вот интересно, вся деревня черпает эту самую сичегу, а Кунта что же? Что-что, тебя караулит, варак. И обижать не хочется — и надоел. Проще всего встать пораньше, чтобы не попасться на глаза, и тихо сбежать на озеро.

Разве его вина, что он — не тот? Ширококостный, кряжистый, широколицый, когда улыбается — совсем круглая физиономия, и глаза делаются как щелки. Славный, да, и добрый, и отзывчивый, не красавец, но никак и не урод. Просто — ничего общего с тем, высоким, узким, непонятным. С тем, что видит не глядя, идет не видя, знает не спросив — и ждет ее в июле, а июль еще не настал и неизвестно, настанет ли… никогда не приходи ко мне наяву, Ачаи.

И не приду, не больно-то хотелось.

Врешь, ой врешь — и не краснеешь, Ирена Звалич.


--

Вода спадала на глазах, выныривали бугры и пригорки, лес понемногу подсыхал, и на вновь обретенной суше торопливо лезла на волю трава всех сортов и видов — Ирена не знала названий, — узкие стрелки и ползучие, с листиками, и лопушистые, и всякие разные. Гладкие листья, мохнатые листья, колючие листья… Но прежде чем зелень поднялась во весь рост, запестрели ранние цветы, самые шустрые — мелкие, душистые, желтые и лиловые, белые и синие, на тонких голых стеблях, поднимающихся из плоских розеток, и на опушенных листвой стволиках. Смотрели вверх, грелись на солнышке, и вокруг уже басовито гудели редкие пока шмели.

Однажды утром вышла на крыльцо, ежась от свежего ветра, вдохнула — и долго стояла, забыв обо всем. Черемуха зацвела.

Это черемуха виновата. Если бы не она, был бы день как день. Утренние хозяйственные мелочи, — накормить себя и кота, подмести, простирнуть, до магазина и обратно, разумеется, переговорив со всеми встречными хоть по две минуты, а лучше по пять, — отпереть библиотеку и терпеливо ждать посетителей. За весь день четверо, и один из них Кунта, перешедший к восьмому тому Фардинга, — вот зачем ему критические статьи о театре, хотелось бы знать? но раз читает, пусть, мало ли… В семь свободна, стемнеет еще не скоро, к Хелене зайти, чаю попить, порукодельничать под ее присмотром, а там уже и ночь, домой и спать.

Но цвела черемуха, кружила голову до звона, и сердце стучало быстрее, и мысли растворились в душистой белой цветочной пене. На берег, к лодке. Пойду по краю озера в сторону устья Соленги, посмотрю на красоту — и надышусь… Так и сделала, только у впадения реки отвернула от берега. Просто так.

Было на удивление тихо, всегдашний ветер, похоже, задремал — лишь кротко шевелил волосы да слегка рябил поверхность воды. Гребла неторопливо и размеренно, не прилагая особых усилий. Куда? А какая разница, вперед… Сама собой всплыла откуда-то мелодия песенки из детства — "по серебряной волне, по невиданной стране, белый парус изо льна, тишина и глубина"… на каждый конец строки — гребок.

Когда поняла, куда ж ее занесло, до Чигира было рукой подать.

Если ты что делаешь, не думая, не удивляйся результату, варак. В конце концов, именно сюда тебя уже полгода тянет как магнитом, но до сегодня ума хватало, а нынче черемуха…

Здесь тоже. Вон дерево, и вон, там третье… надо же, мне казалось, тут только елки — а вот ничего подобного, бело-зеленые облака парят над водой, распространяя медвяный дух, и отражаются в дрожащей поверхности маленькой бухты. Отражение закачалось, распадаясь на блики, — это лодка вплыла в середину картины, весло разбило зеркало. По серебряной волне, по невиданной стране… Галька хрустит под днищем, долбленка — она легкая, а я сижу на корме, нос высунулся на берег, можно выйти, ног не замочив.

У начала тропы тоже черемуха, дальше — крохотные белые звездочки в редкой траве и опавшая хвоя. Тропа совсем сухая, поднимается вверх, извиваясь, а вокруг сплошной брусничный лист и багульник. И не столько елки, сколько сосны. Дом молчит, дверь приперта еловым чурбаком, возле крыльца деревянная колода, золотятся свежие опилки и щепки, а вот и поленница, сверху примитивный навес, не помню его… Да где мне упомнить, я же была тут один раз, ну два, но в первый раз — в темноте, а во второй я же ничего не видела, кроме побрякушек на шаманском наряде.

Поднялась по ступенькам, села на верхнюю. Хозяина нет дома, зачем явилась… Да если бы я хоть сколько-то думала головой, меня бы здесь не было! Ишь, устроилась. Вставай и уходи, пока Ланеге не вернулся. Что ты ему скажешь? Нечаянно мимо проплывала? Не морочь голову ни себе, ни ему. Черемуха… и багульник, и тихий шорох в ветвях, рыба плеснула… Сейчас, еще немного посижу да пойду вниз.

— Твои цветам еще не время, Ачаи.

Вздрогнула, оглянулась. Задремала я, что ли?

Никого.

Спросила в воздух, в черемуху и багульник:

— Ланеге, ты?

Ветер шевельнулся у щеки:

— Еще и листья не всплыли, Ачаи, не торопись цвести, вода холодна.

— Кто здесь?

Нет ответа.

Встала, отряхнула джинсы, помедлила.

— Кто бы ты ни был, не говори ему, что я приходила.

Тихий смех скользит по ветвям, подталкивает к тропе, скрипит галькой под ногами, срывается каплей с весла:

— Ты думаешь, он не узнает?

А облака уже порозовели, и вода отливает золотом и медью.

Причалила к берегу в сизых сумерках, вытащила на берег лодку, побрела к дому.

Холодно.


--

Лето.

Ох, как же хотелось лета всю зиму — да и всю весну!

Вернулись из школы подростки, и сразу стало проще. Прибежал Ерка, восхитился: какая лодочка! Пойдем завтра до Урокана прокатимся, может, повезет увидеть цаплю, и пару сеток бы поставили… Ирена обрадовалась больше, чем сама от себя ожидала. Когда поняла, почему, — устыдилась. Кунта очередной раз намекнул, что он бы прогулялся с ней на лодке, и еще вчера она бы стала искать причины для отказа, а сегодня легко и охотно согласилась: конечно, мы как раз с Еркой собирались пройтись в сторону Урокана, давай с нами — и парень сразу потерял к вылазке всякий интерес. Само собой, мне с Еркой весело, мы друг друга понимаем с полуслова, но не только в этом дело: я же бессовестно отгородилась пацаном от поклонника. Нехорошо, наверное… но так гораздо легче.

Весь выходной на воде, цаплю не увидели, как ни всматривались, и до Урокана не дошли, зато в сетку попались две кужки размером с ладонь, две полосатых хойлы чуть поменьше, пяток малежек и несколько совсем мелких, этих отпустили. А крупных почистили и зажарили на прутиках. Ерка развел костер прямо на узкой полосе песка между водой и сплошным лесом. Если бы не комары, счастье было бы полным, но куда от них денешься? Пляжик маленький, три метра в длину, полметра в ширину, слева камыш стеной, справа — островок стреловидной темно-зеленой водяной травы с крохотными белыми цветами на верхушке, а за ним сплошным ковром качались на пологой волне глянцевые округлые листья, и среди них приподнимались над поверхностью зеленые шарики на ножках — бутоны.

Почудился далекий барабанный рокот, внутри что-то сжалось и заныло, заложило уши, волна плеснула прямо по сердцу, обдавая холодом, по плечам пробежал озноб. С чего, солнце же шпарит вовсю, теплынь…

Кувшинки вот-вот зацветут.

И когда они зацветут…

— Будешь еще рыбу? — спросил Ерка.

— А?.. нет, спасибо, больше в меня не поместится. Доедай.

Пацан кивнул и вгрызся в сочный поджаристый рыбий бок.


--

Близился солнцеворот — солнце взбиралось на вершину неба, чтобы затем скатываться с нее до самой Долгой ночи. К великому летнему празднику сельчане готовились загодя, чем ближе Верхушка, тем больше было суеты. Девчонки шушукались и стреляли глазами. Парни косились в их сторону и ухмылялись. В магазине раскупили весь запас цветной тесьмы, лент и блестящих пуговиц. Ирена не удержалась, тоже запаслась. Хелена сказала — приходи, будем к Верхушке нарядное шить. Ирена испугалась: ой, шить! Не умею… Оказалось, впрочем, что никто и не ожидает от нее портновских чудес. Главное было — чтобы поярче и попестрее. Так что она сидела рядом с Хеленой во дворе на лавочке, возле импровизированного столика, — два чурбака и две доски, — и нашивала в варварском беспорядке разноцветные ленточки и пуговки на обыкновенную джинсовую рубашку. Получалось диковато, но, пожалуй, красиво.

— Тут бы еще что-нибудь пушистое, — в порыве вдохновения сказала Ирена, оглядывая результаты рукоделья.

— Можно, — согласилась Хелена. — Погоди-ка…

Ушла в дом, вернулась со свертком. Высыпала перед Иренкой целый ворох меховых обрезков.

— Ни на что другое не годятся, — пояснила хозяйка. — Только к твоей рубахе прицепить. Постой, постой, ты что это — в шкурку иглой? Иглу поломаешь, пальцы исколешь. Смотри, как надо. Берешь шильце…

Ирена неловко тыкала шилом в край мехового лоскута, продергивала толстую нитку, снова тыкала. Хелена одобрительно кивала.

— К осени, глядишь, и рукавицы научишься шить, а там и полушубок себе стачаешь… — Увидела ужас в глазах девушки, засмеялась. — Да теперь времена другие, теперь не всякая умеет. А раньше все сами… У тебя ничего, выходит. Вот, помню, было мне лет как тебе, я себе к Верхушке красную рубаху собрала. Тогда как раз отец в город ездил, привез ткань, огнем горела. Нейыгын увидел меня в той рубахе — забыл как говорить.

Вздохнула, покачала головой:

— Ай, какой был Нейыгын… Мы с ним с той Верхушки долго, долго… Я к нему сама подошла. Так — робела, а на Верхушку можно.

И замолчала, уронила руки, сидела, смотрела в никуда, улыбаясь давнему.

— Это твой муж? — спросила Ирена.

— Нет, муж был Оргай. Муж потом… Нейыгын после на Сайне женился, ты ее знаешь. А мы с ним так, любовь была, да прошла. А у тебя с Кунтой что?

Вздрогнула. Шило впилось в ладонь.

— Ничего.

— Да не хочешь — не говори, только я же не слепая. Вижу.

Хорошо, что ты не видишь, на самом-то деле, — подумала Ирена, слизывая с ладони каплю крови.

Засобиралась домой. И руку вот поранила, и вообще…

Остальное лучше дома дошью. Там никто не будет спрашивать, что у меня и с кем.


--

Они как сговорились, честное слово. Заходили в библиотеку, заводили разговоры — и неизбежно сворачивали на одну и ту же тему, и каждый приплетал к слову Кунту. Постепенно Ирена начала осознавать, о чем толкуют и чего от нее ждут. Солнцеворот — праздник жизни и огня, солнцу на радость всякий жар — от пламени ли, от горячих ли тел. В глазах сельчан они с Кунтой, оказывается, уже были парой. Само собой разумелось: эти двое будут праздновать во всех смыслах вместе, вплоть до соития. Оно, в общем, и так не табу, а на Верхушку вообще благо, солнцеликому Айче, дающему жизнь, угодна человечья любовь. Потому и принаряжаются, потому и глазами стреляют, потому и ухмыляются: предвкушают. Соединившиеся в ночь солнцеворота будут счастливы, даже если потом остынет. Еще лучше, конечно, если будет гореть ровно, чтобы женитьба и дети…

Ой нэ, что делать, нет, только не Кунта! Он хороший, но как подумаю… Ни за что…

Наконец и он сам явился. Смущался, косил взглядом в сторону.

— Верхушка уже завтра, — а смотрит куда угодно, только не на Ирену.

— Ну да, — ответила она.

— Ты же пойдешь со мной, правда?

Ирена зажмурилась. Духи Ингесолья, дайте сил. Попыталась вывернуться:

— Все пойдут, и я со всеми.

Отступись, пожалуйста.

— Нет, Ирена Звалич, — и наконец взглянул прямо. — Не со всеми, а со мной. Пойдешь?

Не хочет догадываться. Куда деваться… Придется отказывать — ясно и недвусмысленно.

— Кунта, ты не обижайся только… С тобой — нет.

И конечно, обиделся, задохнулся даже, побагровел, кулаки стиснул — вылетел из библиотеки, злой на весь мир. Ойе, варак, как же нехорошо вышло…

Сидела, ссутулясь, закрыв лицо руками. На душе муторно. Знаешь, что сказала — правильно, и не могла иначе, а все равно…

Не хочу я этого праздника. Для себя — не хочу. Единственный, с кем бы… а, глупости какие, вот единственный-то будет, в отличие от всех прочих, на работе, этому точно не до меня в такую ночь.

Может, вообще не ходить? Запереть дверь… Не дадут — вытащат, каждый ведь постучит, спросит, что с тобой? Всем — радость, а ты хандришь? Вылезай, наряжайся, пляши, да, глядишь, найдешь кому и глазки состроить, не Кунте, так еще кому… Не хочу!

Или уйти в лес на весь день, и плевать, сколько духов облизнутся, заслышав мои шаги. Сожрут — и ладно. Зато сразу все проблемы одним махом…

Или…

Никаких или, Ирена Звалич, и не думай даже!

Все падало из рук, чайник чуть не сожгла, ведро опрокинула, пришлось вытирать — так выпрямляясь с тряпкой, стукнулась головой о дверную ручку, аж искры из глаз. Пыталась спать — куда там. Всю ночь то ложилась, то вскакивала. Когда окна посерели, оделась, все равно уже не усну. Джинсы, матерчатые тапочки на босу ногу, первая попавшаяся майка. Усмехнулась, накидывая на плечи праздничную рубашку. Спороть бы это все, но не сейчас — сейчас я скорее руки себе распорю. Ладно, какая ни есть, от росы сгодится.

Пошла на берег, к лодке. Кинула рубашку в сырую траву, села. Смотрела, ежась от холода, как медленно светлеет небо над Ингелиме, как выныривает из озера огненный край. Солнцеликий Айче, доброе утро. Будь милостив ко мне, пожалуйста.

Золотой шар выкатился в небо, погладил по лицу, луч света упал, дробясь, на водную гладь, и навстречу ему, кивая, засветились маленькие золотые шарики. Один. Другой. Третий.

Кувшинки.


--

Поселок еще спит. Самое время — уйти.

Да, но приходить — рано.

Значит, надо уйти, но пока не приходить.

Легкая лодка бесшумно скользит вдоль берега, весло погружается в воду без всплеска, капли сверкают, срываясь с лопасти. Мимо устья Соленги, дальше, туда, куда не повернется ничья голова, даже случайно.

А оттуда — к острову. Только не сейчас. Позже.

У него моторка, звук далеко разносится по воде. Я услышу, когда он отчалит.

Загнала лодку в камыши под самый берег, легла на дно, глядела в небо. Сердце стучало, и голова кругом, и слезы на ресницах — откуда, я же не плакала… Облака плыли через синюю гладь, меняясь, перетекая, солнце вставало все выше, пригревало.

Что теперь-то метаться, варак.

Ветер тихо шевелил камыш, бурые метелки кланялись, шуршали. Прилетели две зеленых стрекозы, зависли над самым лицом, улетели. Плеснула рыба. С края леса свиристели и чирикали. В траве гудели, жужжали и стрекотали. Вода колебалась, укачивала.

Не заметила, как уснула.


--

Солнце далеко перевалило за полдень, когда лодку сильно качнуло. Ирена села, плохо соображая, где она, и чуть не опрокинулась в воду, потому что подкатилась вторая волна и подбросила долбленку снова. В сторону Тауркана удалялся звук лодочного мотора.

Потрясла головой, пытаясь прийти в себя. Сколько я спала? Хорошо еще, камыш прикрывал от прямого солнца, обгорела бы наверняка…

Взялась за весло.

Выбралась на открытую воду, посмотрела вслед моторке. Отсюда не видно, кто там, но ей и видеть не надо, она и так знает.

Бухта с черемухами и галькой была сейчас по другую сторону Чигира. Ирена не стала огибать остров, причалила у крутого берега с этой стороны. Разулась, закатала штанины и шагнула через борт. И вовсе не глубоко, всего лишь по колено. Правда, не стоит пытаться отходить дальше в воду. Там-то как бы не по пояс… Привязала лодку к тонкому стволу молодой осины, свесившейся к воде.

Возле уха заныл заинтересованный комар. Ойя, рубашку надо надеть, эти не съедят, конечно, но удовольствия мало.

Подхватила тапочки и полезла вверх по склону. Под ногами пружинил брусничник, поросшие сизым лишайником чахлые деревца подставляли под руку стволы, а над головой шевелились, перешептываясь, ветви больших деревьев. В их невнятной беседе чудилось небрежное недоумение: что это тут топчется по корням, откуда приползло… Выбралась на пологий участок — брусничник поредел, потом и вовсе кончился, дальше расстилался сплошной ковер опавшей хвои, из нее торчали редкие тонкие травинки, и норовили подвернуться под босую ступню твердые растопыренные старые шишки.

А потом что-то больно впилось в свод стопы, туда, где кожа тоньше. Наклонилась, подняла серую щепку. Гладкий желобок, острый обломанный конец, полукруглые выемки бывших ладов. Упала на колени, зашарила рукой в сухой хвойной осыпи. Вот еще кусок, и еще.

Их было четыре или пять? Нашлись три.

Эти щепки пролежали здесь всю зиму.

Подняла голову, вгляделась.

С ветви на высоте чуть выше человеческого роста свисал пустой электрический патрон.

Сколько она так сидела, уставившись на него, — кто знает. Если бы лампочка была на месте, зажглась бы она? Кажется, это важно — чтобы зажглась. Да где тут взяться лампочке, разве что у него в доме… Варак, о чем ты думаешь, не пойдешь же ты шарить в чужом доме — и зачем? В поисках лампочки? Голова-то есть?..

…Наверное, нет головы. Иначе почему я стою на крыльце, взявшись уже за ручку двери? Дверь подперта чурбачком, как тогда, в черемуховый день. Да на ней не то что замка — даже ушек для замка нет и, похоже, никогда не было. И в самом деле, от кого тут запираться… Люди не сунутся, духов, если они захотят, этим все равно не остановишь.

В день черемухи мне здесь было не место. А сегодня день кувшинки.

Сегодня мой день.

Я войду.


--

В чужом доме страшно повернуться, страшно тронуть что-то, тем более передвинуть. Как ни хорохорилась, как ни убеждала себя, — я не делаю ничего плохого, я только посижу вот тут, у стола, да оглянусь по сторонам… я даже за перегородку не буду совать нос, я же помню: свой шаманский наряд, на котором каждая висюлька обладает силой, он хранит там, мало ли что еще можно найти в той комнате…

А на столе лежит большой кусок рыбного пирога. Интересно, откуда. Наверное, кто-нибудь за работу отдарил.

Ирене стыдно, но слюнки текут. Не ела же ничего весь день. Я только немножко, Ланеге… нет, не немножко. Половину… Запила холодной водой из чайника.

Огляделась по сторонам. Все как тогда, осенью. Разве что не было тогда на подоконнике этой толстой картонной папки. Старая, растрепанная. Интересно, это то, что я думаю? Шагнула к окну, осторожно потянула завязку. Подоконник узкий, почти половина ширины папки висела в воздухе, и конечно, прикосновение нарушило шаткое равновесие. Пришлось ловить на лету. Поймала, вернее — прижала коленом к стене двумя пядями ниже края подоконника. Попыталась пристроить папку обратно, чуть не уронила снова. Как она оттуда раньше не падала, это же совершенно невозможно… Нет, лучше уж пусть лежит на столе, надежнее будет.

Раз уж я не дала тебе упасть, я посмотрю, только одним глазком, ладно?

Открыла. Увидела верхний лист.

Захлопнула, завязала тесемки.

Это оказалось — как читать чужие письма. Не могу, претит.

Я вломилась в твой дом, съела твой пирог, сунулась подглядывать в твою душу. В известной детской сказочке медведи разорвали любопытную за меньшее. Пока я не совершила еще какой-нибудь гадости… и пока не нагрянули медведи… пойду-ка я наружу.

Села на верхнюю ступеньку крыльца, прислонилась головой к перилам.

Карандашный рисунок, мельком виденный, стоял перед глазами.

Волчья морда, опущенная на лапы, вокруг шеи — длинный стебель, несколько больших округлых листьев, возле уха — крупный цветок, узнаваемый с полувзгляда.

Это мы — он и я.


--

Долгий день — а уже кончился. Заката отсюда не видно, деревья загораживают. Только синева над головой становится темнее и глубже, да края облаков, обращенные в сторону Тауркана, окрасились всеми оттенками красного и золотого, сперва нежными, потом резкими, тревожными, потом постепенно погасли. Сумерки сгущались, и по мере того, как темнело вокруг, нарастало внутреннее напряжение. Сидела, наматывала на палец красную ленточку, нашитую на рубашку. Теперь ее и не видно толком, эту ленточку. В голове было гулко и пусто. Под деревьями что-то шуршало, пробовала голос ночная птица, с озера изредка доносились всплески, зудели комары.

Потом издали раздалось ровное гудение мотора. Ближе. Ближе.

Дернула за ленточку — оборвала. Ну и ладно, так удобнее крутить ее в руках.

Мотор замолчал под самым берегом. Плеск, шорох дерева по гальке. Сейчас станут слышны шаги.

Ага, вот и они. И тихое звяканье и бряканье. "В полной выкладке", — мелькула дурацкая мысль.

Вышел на поляну, направился к крыльцу. Запнулся, остановился на мгновение — увидел. Двинулся дальше, ровно, размеренно, прошел мимо нее по лестнице, не замедлив шага, у самой щеки слабо брякнуло. Бухнула дверь. Зажглось мягким желтым светом окно.

Повеял слабый ветер, взъерошил волосы, по плечам пробежал озноб.

Дверь бухнула снова, скрипнула половица на крыльце.

Сел рядом — близко.

— Ты все-таки пришла.

— Да.

— И ты заходила в дом.

— Да.

— И заглядывала в мою папку.

— Да.

— И съела половину моего пирога.

— Прости.

Смешок.

— Ире, что я должен тебе простить?

— Пирог… и папку. И то, что я вошла…

— А то, что ты здесь?

Сердце сжалось, стало трудно дышать.

— За это я не буду извиняться.

После паузы, глухо:

— Ты помнишь, о чем я тебя просил?

Ирена вздохнула и наконец посмотрела на него:

— Я запуталась. Я не знаю, что ты мне говорил, а что мне приснилось. Повтори, Ланеге.

Сидит, ссутулив плечи, смотрит вниз, туда, где угадываются ступени крыльца.

— Я просил тебя никогда не приходить ко мне наяву.

Пальцы разжались, ленточка выскользнула, канула вниз, в темноту.

— Ты помнишь, что я тебе ответила?

— Помню.

Поднять руку, коснуться плеча. Горячо сквозь рубашку. Повернулся, смотрит, а выражения не видно — свет из окна у него за спиной, слепит. Податься навстречу, чтобы свет не мешал. И ничего не разглядеть, потому что — встречное движение, и лицо к лицу, губами по щеке, наощупь. Обхватить за шею, прижаться. Неудобно сидим, коленки сталкиваются, и лестница эта…

И тогда он — прямо в губы, тихо, задыхаясь:

— Пойдем, Ачаи.


--

А за перегородкой просто комната, и что там в ней, кроме кровати, совершенно неважно… вот только от присутствия волчьей маски было неловко и жутковато. Шаманская амуниция, сложенная на сундуке у стены, присматривалась острыми глазками кедровых крыс, принюхивалась призрачным волчьим носом, перешептывалась всеми амулетами, любопытствовала, жаждала оценить Иренкины стати — и она отступила на шаг, вывернулась из мужских рук, дрожа, косясь в сторону сундука.

— Я их боюсь, Ланеге.

Проследил ее взгляд, кивнул. Сдернул с постели покрывало, бросил поверх глаз и носов.

— Так лучше?

— Да.

— Иди сюда.

Помотала головой.

— Теперь ты боишься меня?

— Н-наверно.

Протянул руку ладонью вверх.

— Хватайся и ничего не бойся.

— Ланеге, я… я не тебя боюсь. Я просто — боюсь… я никогда раньше.

— Я знаю.

Переступила с ноги на ногу, вздохнула. Зажмурилась.

Шагнула.

Прижалась.

…Оказалось — не страшно.


--

Лежали, обнявшись.

Там, снаружи, вставало солнце, деревья еще заслоняли окно от прямых лучей, но в комнате уже посветлело, а птицы ликовали навстречу утру так громогласно, что было слышно и через бревенчатые стены.

— Я не хочу уходить, — сказала она.

— И не надо, еще рано, — ответил он.

— Мне работать.

— К двенадцати. А сейчас пятый час.

— Еще доплыть. У меня же не мотор — весло.

— Я отвезу.

Ирена представила, как это будет. Без малого полдень, все смотрят, и они — вдвоем, на самом виду…

— Будут говорить…

— Это деревня, Ире. Здесь всегда говорят. Чем гадать, пусть знают: мы — вместе.

Мы — вместе.

— А моя лодка?

— Она маленькая, положим поперек на носу.

— Я бы отлично догребла сама.

— Не сомневаюсь. Только лучше бы тебе больше в эту лодку не садиться.

— Почему? — удивилась Ирена.

— Потому что ты моя. — А ладонь скользит вдоль тела, и губы касаются виска. — Поцелуй меня.

Ты — моя — я - твоя — сплошные местоимения… что только не мелькнет в голове, прежде чем она окончательно перестанет думать. Надо же, местоиме… ох.

Да, милый.


--

Гудит мотор, поселок все ближе. Долбленка лежит на носу, перехваченная поперек толстой веревкой. Ирена сидит в середине лодки, Ланеге — на корме, возле мотора. Джинсы, выцветшая — бывшая черная — майка, волосы стянуты в хвост, но одна прядь уже выбилась, и ее треплет встречный ветер.

На берегу люди — несколько мужчин у лодок, две женщины с бельем на мостках, старик придирчиво осматривает вывешенную для просушки сеть.

Моторка подходит к галечной отмели, и люди бросают свои дела, руки опускаются, спины распрямляются, головы поворачиваются. Глаза сверлят — внимательные, изучающие. Осуждающие.

Причалили. Ирена поднялась с банки, хотела вышагнуть за борт — Ланеге не позволил, обнял, подхватил, переставил на сухое.

Глаза вокруг расширились, потом прищурились, чтобы лучше видеть.

Отвязал долбленку, поднял одной рукой, другой крепко сжал Иренину ладонь.

Молча прошли сквозь взгляды.

Возле дома Кунты задержались на минуту. Ланеге аккуратно опустил в траву у забора лодку. Положил в трюм весло. Свернул ровным кольцом чалку.

Прошли, держась за руки, до библиотеки, поднялись на жилое крыльцо. Кош выбежал навстречу с гневной тирадой, увидел шамана — заткнулся на полуслове. Бесшумно канул под топчан.

Только теперь руки разжались.

— Ну, я пойду.

— Погоди, Ланеге, — сказала Ирена. — Лодка — это что… помолвка?

— Да. Он сделал тебе предложение, ты его приняла.

Ойе… и на лодке жениха ушла прямиком в объятия к другому мужчине.

— Варак… — пробормотала она.

— Именно, — кивнул Ланеге. — Ну, не скучай. Впрочем, тебе, наверное, соскучиться не дадут.

…И не угадал. Честно говоря, ничего она в тот день в своей библиотеке не делала. Сидела, откинувшись на спинку стула, и перебирала по мгновению минувшую ночь.

Хватило до семи вечера, и еще осталось.

Никто не отвлек.


--

Возвращалась с родника с полным ведром, только зашла в свой двор — сзади оклик:

— Орей, Ире.

Обернулась. Велке.

— Орей, — ответила Ирена. — Заходи.

— Давай на крылечке посидим, — сказала Велке. — Надо поговорить.

Ирена кивнула. Поднялась на крыльцо, поставила ведро, чтоб не на ходу — в угол. Сели.

— Я про шамана, — вздохнула Велке.

А то я не догадывалась.

— Ире, ты хорошо понимаешь, что делаешь?

Как на это ответить? Я совсем, совсем не понимаю, что делаю. Просто — я же не могу иначе… Стоит закрыть глаза — и он рядом. Он все время со мной, даже когда его здесь нет.

— Что ты лодку Кунте вернула — это правильно. Надо бы раньше… да ладно. Люди говорят — варак, не смыслит. Парня ты обидела, конечно, сильно обидела. Сам виноват, не объяснился толком. Ну зато Халке радуется: Кунта с ней напраздновался, а она давно хотела.

Понятно, почему чуть ли не весь поселок на меня косится, а Халке задирает нос с торжествующей ухмылкой. Только Ерка относится как прежде, да вот Велке. Хелена и та — поджимает губы и отводит взгляд.

— А с шаманом тебе не бывать. Этот — не для обычной женщины.

Шаман… Остров, деревья, тишина, никого вокруг, только он и я. Странно, страшно, жарко, больно… сладко. Горячие руки, багульник и хвоя, солнце сквозь ветви, шепот и шорох, губы к губам, тело к телу, я — твоя — ты — моя… Сколько уже прошло? Три дня. Восемьдесят с половиной часов. Если б не вода… километр воды, два километра?.. я не сидела бы тут, на горячих от солнца досках, не зажимала бы руки коленями, не смотрела бы в сторону Чигира невидящим взглядом. Я давно была бы там. Потому что он все время со мной… и я тоже — я все равно там, даже когда я здесь.

Он простился со мной на этом крыльце и ушел — и я жду. Он придет. Не знаю, когда. Сегодня, завтра, через неделю… но он придет.

Он сказал: мы вместе.

И скоро июль.

— Он вообще ни для кого.

Заставила себя отвести взгляд от острова, покосилась на собеседницу.

— Почему — вообще ни для кого?

— Он шаман. Он не совсем человек. У него на Чигире духи ходят, как у себя дома. Любого исказят, а может, и уморят. Там нельзя задерживаться надолго. Никому. Ему-то самому — можно, он перекроен силами трех миров. Он Чигирский волк — наполовину хаари, на треть волк, и где там место человеку… Чем дольше ты с ним, тем хуже. Или ты рассчитываешь — так… побаловаться на время? Это да, это можно. Один-два раза — ничего, но с каждым разом опаснее.

— Побаловаться? — прошептала Ирена. — В смысле…

— Ну да. Только кажется мне — ты всерьез.

Ирена зажмурилась. Повисло молчание.

— Если бы я не думала, что ты всерьез, я б и говорить с тобой не стала, — произнесла Велке после долгой паузы. — Дело молодое. Сошлись — разошлись, позабавились — разбежались. — И неожиданно сопроводила слова непристойным жестом. — Парень хоть куда, почему не попробовать. Да ты ведь не такая. Я же вижу.

— С ним… нельзя… всерьез? — с трудом выдавила Ирена.

— О чем я и толкую битый час, — кивнула Велке. — Пропадешь.

…Он сказал — мы вместе…

Издалека, приближаясь, загудел мотор, все громче и громче.

Я узнаю его лодку по голосу.

— Извини, — торопливо бросила Ирена.

Вскочила, побежала на берег.

Протянул ей руку, помогая перешагнуть через борт. Взвыл мотор.

Если с тобой, так и пускай я пропаду.

Всю ночь в окно заглядывала луна, моргала, щурилась недобро, по верхушкам сосен недовольно фыркал ветер, тоскливо бранилась неизвестная птица, но озеро мерно всплескивало, гладя берег пологой волной, похлопывая по валунам, и качались в бухте широкие округлые листья, и дремали до утра тугие зеленые шары, ждали рассвета, чтобы развернуть навстречу солнцу золотые лепестки, и волчья маска скалила зубы под наброшенным покрывалом, и в белом призрачном свете только одно и было настоящим — прикосновение, шепот: Ачаи, Ачаи… да хоть бы их и четыре, или сорок четыре, или четыреста сорок четыре, этих пристальных бледных глаз за окном.

Тихий насмешливый голос:

— Кого считаешь?

Прижалась теснее.

— Тех, кто на нас смотрит.

— Пусть завидуют.

И отгородил ее собой от всех четырех миллиардов глаз.

…Поздним утром, поднимаясь на свое крыльцо, увидела вчерашнее ведро с водой. Наклонилась, взяла за ручку. Поверхность всколыхнулась, отсвечивая зелеными искрами. Неясная тревога тронула между ребрами.

Посмотрела внимательнее. Вода как вода.

Подумала немного.

Выплеснула ведро в крапиву у забора и пошла к роднику.

За спиной еле слышно злобно зашипели. Обернулась — почудился рыжий взблеск.

Нет там никого. Солнечные блики на мелкой листве кустарника. Ночью спать надо, тогда и казаться не будет.

Невольно улыбнулась: какое там спать…

Пропала я, Велке, с головой пропала.

Оттого и счастлива.


--

Земляника поспела. По светлым опушкам, по лесным полянам, по старой просеке, по травянистым склонам возле устья Соленги, стоит нагнуться — и уже не разогнешься, потому что вот она. Зеленые листья, а среди них — продолговато-округлые мелкие ягоды, красные бока, рыжие зернышки, — кисловатые, душистые. Много.

Встали на заре, привязали на пояса корзинки, берестяные ведерки, а кто и пластиковые бутылки со срезанными горлышками. Ирена не ожидала, что и ее позовут, однако позвали. Отправились на заросшую просеку в получасе ходьбы от поселка. Солнце поднималось над Ингелиме, сквозь ветви падали косые лучи, уже теплые, еще не горячие, а в тени было зябковато, и ноги отсырели от росы. Земляника дразнилась, вроде собираешь-собираешь, а в посудине ее все мало, хотя вокруг — видимо-невидимо.

Женщины разбрелись, негромко переговариваясь между собой. Ирене — не знали, что сказать, да и ей совсем не хотелось ни спрашивать о чем-либо, ни тем более отвечать на вопросы. Шла, нагибалась к ягодам, сама по себе, одна, не вслушивалась, достаточно того, что голоса звучат неподалеку.

Солнце поднималось все выше, становилось жарко. Устала. Выпрямилась. Огляделась.

С просеки не уходила, значит, должны быть слева-справа — ряды высоких стволов, спереди-сзади — молодая поросль… Поросль-то есть, да стена леса — вокруг сплошным кольцом. Рядом кто-то переговаривался негромко, и голоса знакомые… чьи, не поймешь, но именно их я слышала последние полчаса.

— Оэй! — окликнула Ирена.

Голоса смолкли.

Шуршание, шевеление, звон насекомых, птичий свист из леса, писк мелкого зверя в траве, ветер по верхушкам крон — и все.

Пошла туда, где только что разговаривали.

Редколесье со всей его земляникой и травой исчезло на пятом шагу. Толстенные стволы до небес, темно, под ногами сыро, мелкий черничный лист — или не черничный… мшистые валы там, где когда-то деревья упали. Узкие колонны света далеко впереди.

И среди всего этого — слабо намеченная тропа.

— Оэй… — позвала Ирена. Голос канул в тишину, впитался в воздух.

Оглянулась назад — все то же.

По спине пробежал неприятный холодок. Куда меня занесло… Попробовала вернуться по тропе назад — не могла же я уйти далеко, всего несколько шагов… и еще несколько, и еще, и — действительно посветлело, только под ногами захлюпало всерьез. Не сухая зарастающая просека — болото, чахлые худосочные стволы в пятнах лишайника, мох густой и жирный, а тропа почти исчезла — может быть, она здесь, а может быть, левее, не поймешь… но в любом случае через болото я не проходила, лучше не соваться.

Придется идти, куда ведут.

Сразу стало суше.


--

Сколько шла — она не знала. Вроде бы не очень долго. Тропа обошла очередное поваленное дерево, поросшее мхом, вильнула — и стало светлее, впереди показался жидкий подлесок, за ним просвечивала деревянная постройка. Дом. Обыкновенный дом, высокое крыльцо, вокруг забор. Знаки на заборе незнакомые, в деревне не такие. Калитка настежь. Пахнет сосновой смолой и дымом.

Дверь распахнулась, на крыльцо вышла молодая женщина в расшитом бисером кожаном наряде. Жарко в такую-то погоду, зато ни один комар не прокусит…

— Орей, — неуверенно поприветствовала Ирена.

— Заходи, — сказала хозяйка без малейшего удивления в голосе.

— Я заблудилась…

— Вижу. Входи же. Чай как раз готов.

Ирена поднялась на крыльцо.

Посередине единственной комнаты вокруг низкого стола сидели на скамеечках несколько человек довольно странного вида, прихлебывали чай из деревянных чаш, заедали пирожками из большой глиняной миски.

— Садись, девушка, — проскрипел горбатый старик с маленькими узкими глазками. Похлопал возле себя по скамье.

— Нет, лучше возле меня, — возразила статная высокая женщина, эта была бы красавицей, если бы не красное родимое пятно во всю щеку.

— Иди сюда, — произнес необыкновенной красоты и глубины низкий голос. Ирена взглянула — сердце екнуло, так хорош собой был этот стройный молодой человек, только глаза закрывала широкая узорная лента. Зашевелилась внутри неясная тревога. Что-то она об этом парне слышала, только вспомнить никак не могла.

Старуха в пышных мехах шумно отхлебнула из чашки, проворчала:

— Ни одну девицу не пропустишь, красавчик.

— Зачем же пропускать? — удивился парень. — Обидятся еще…

Ирена отвязала от пояса пластиковую посудину с земляникой, поставила на стол:

— Угощайтесь.

Подумала немного и села возле старухи. Хотя велик был соблазн устроиться рядом с красавцем.

— Фу, ягоды, — скривился старик. — На что нам ягоды? Нам бы сладкой водки.

Ирена взглянула на него с изумлением. В Тауркане не пили. Причина была проста и печальна: нестойкость к алкоголю. Рассказывали, как некогда — лет сто, если не больше, тому назад, — оннегиры едва не вымерли от пьянства. Говорили, тогдашние шаманы призвали страшные силы, и бедствие удалось остановить. Вроде бы все поддавшиеся зелью вынуждены были покинуть Ингелиме, а кто остался — не прожил и года. Так ли это было, нет ли — но только с тех пор не пили в Тауркане.

А этому подай водки. Плошку с ягодами отпихнул, едва не рассыпал.

Хозяйка поставила перед Иреной чашку с чаем.

Подняла, поднесла к губам.

Остановилась, насторожившись: над столом повисла выжидающая тишина, сотрапезники смотрели напряженно, старик даже глаза приоткрыл, а женщина с родимым пятном нервно облизнула губы.

Запах чая показался вдруг неприятным, будто плесенью потянуло.

Поставила чашку, так и не отхлебнув.

Взяла земляничину из своей посудины, кинула в рот. От ягодного духа вроде бы немного прояснилось в голове, даже почти всплыло что-то в памяти…

— Что же ты не пьешь, Ачаи? — спросил от двери знакомый голос, полный ядовитой издевки. — Брезгуешь?

Стояла, прислонясь к косяку, та, в рыжих мехах. Куница.

По летнему времени — не в шубе, в длинной вышитой рубахе, но подол мехом оторочен. Волосы блестят, отливают темной медью. Хотя, кажется, не так пышны, как тогда, зимой.

Ирена вскочила.

— Ты.

— Я.

— Что тебе от меня надо?

— Посмотрите на нее, — фыркнула куница. — Она еще спрашивает.

Красавец протянул с сожалением в голосе:

— Невовремя ты, Сегулен. Подождала бы чуть — девчонка была бы уже наша.

— Ты хотел сказать — твоя, — сказала старуха. — Бабник.

— Почему бы и нет? Была б моя — и мне забава, и Волку досада, и Сегулен радость, и тебе мясо…

Ирена схватилась за ворот, вцепилась в деревянный медальон, зашептала: приходи скорей, спаси, беда…

— Не услышит, — хихикнула куница. — Калитку-то я закрыла.

— А я открыл, — снова знакомый голос. Цоканье по дереву твердых, как железо, когтей. Перья, крючковатый нос, глаза-плошки. — Одичали, хаари, поглупели… За водяную траву с вас спросит охон-та Кулайсу, плавник у него тяжелый…

— Она еще не трава. Она еще мясо. Вкусное, — старик причмокнул. — К ней бы водки.

— Присмотрись, — с презрением сказал Линере. — Она не трава, да. Неужели не видишь?

Узкие глаза старика совсем закрылись, на лице появилось озадаченное выражение.

— О, — проскрипел дед. — Правда твоя.

Куница Сегулен сморщила острый нос.

— Вон оно что, — прошипела. — Теперь понимаю. И почему воду вылила, и почему шерстинку с порога смела, и почему иголка в воротнике… Чует, паршивка. Хаари в ней на ноготь, а чует.

— На ноготь — это ты верно говоришь, — произнесла женщина с родимым пятном. — Пока. Будет больше.

Красавец с завязанными глазами встал, поклонился хозяйке дома.

— Благодарю за угощение, Гынче, пойду.

Засобирались и остальные. Вставали, кланялись, выходили. Ирена поклонилась тоже, выскочила на двор, забыв о землянике. За спиной раздался треск и влажный хруст.

Оглянулась.

Крыша просела, провалилась, серое трухлявое дерево покрылось пятнами мха, лестницу перекосило, ступени проломились, двери и вовсе не было. Потянуло гнилью и смрадом. Сквозь пролом в крыше падал солнечный луч на длинный сверток из истлевшей кожи. Рядом, в тени, угадывались еще два таких же.

От догадки стало нехорошо. Пробил озноб, аж зубы лязгнули.

Вышла со двора, миновав замшелый вал — руины забора. Сквозь деревья проглядывали очертания еще одной постройки, и еще…

Долгий Лог.

Погребальные срубы.

В свертках — хозяева.

Гости исчезли, растворились в воздухе, только над головой мягко хлопнули крылья огромной совы, да между поросших серым лишайником стволов мелькнул рыжий хвост.

Тропа свернула раз, другой и пропала из-под ног.

К Тауркану надо идти на юго-восток, понять бы только, где он, этот юго-восток. И далеко. И колени дрожат.

Села прямо на землю под ель, прислонилась головой к смолистому стволу. Все еще не верилось, что жива.

Но, кажется, я теперь для них не добыча. Хоть на ноготь, а тоже хаари — и будет больше… Ланеге, это ведь ты? Твой отпечаток… или…

Соткался из лесных теней, опустился на колени, прижал крепко.

— Ты опоздал, — сказала Ирена, обнимая его за шею.

— Прости, — ответил он. — Пойдем.

Помог встать.

— Давай понесу, устала…

— Я сама, — помотала головой Ирена. — Только руку не отпускай.

Кивнул.

Шли долго.

…В поселке волновались, уже хотели идти искать. Женщины вернулись давным-давно, а эта, варак, умудрилась потеряться. Хоть и лето, зверь сыт, а все же опасностей полно, мало ли… Когда двое путников вынырнули из-за деревьев, держась за руки, солнце уже зацепилось за острые верхушки елей. Соседи вздохнули с облегчением. Нашлась — хорошо.

Вот только не следовало шаману подниматься вслед за ней в дом. Неправильно. Не к добру.

…Ушел только утром.


--

Надо бы написать маме.

Взяла лист бумаги, положила перед собой. Начала привычно:

"Здравствуй, мама!

У меня все хорошо".

Ты даже не представляешь, насколько. Он удивительный. Он такой… стоп. Маме мы об этом говорить не будем.

"Летом здесь замечательно. Красота. Выходишь к озеру, смотришь — дух захватывает. Оно большое, дальнего берега не видно, кажется, за Чигиром только вода, другой земли и нет".

Подумала, добавила:

"Чигир — это небольшой лесистый остров недалеко от поселка".

Ланеге сейчас там. Интересно, чем занят.

А вечером он наверняка приедет за мной. Завтра выходной, весь день с ним… Если его не призовут по делу. Тогда он уйдет договариваться с Нижним миром, а я останусь его ждать. Так уже бывало.

Ждать его на острове — это тоже счастье. Он возвращается, вымотанный, голодный. А я, оказывается, впитала с детства — мужчину надо кормить… и я кормлю. Сидеть и смотреть, как он ест.

Иногда устает так, что и есть не хочет, только пьет чай. Тогда мы сидим на крыльце, он — ступенькой ниже, чем я, прислонившись ко мне спиной. Он прихлебывает из кружки, а я перебираю его волосы. Он говорит — от этого проходит головная боль.

Я хочу быть с ним всегда.

Но об этом я тоже не буду рассказывать маме.

"Вода сейчас теплая, я купалась несколько раз. Здесь считают, что в воду лезть надо с осторожностью — можно рассердить водяных. Я их не боюсь, но все-таки была осторожна и не стала заплывать далеко".

Что мне бояться Хозяина вод?. Я ачаи, кувшинка, значит, сама из водяных — немножко. На ноготь, — сказала Сегулен.

Маме это объяснять — не стоит и пытаться.

И уж тем более не следует упоминать, что купались мы у острова, вдвоем с Ланеге, а с ним никакая нечисть не страшна.

"Знаешь, я люблю лето. Больше всего — июль. Он светлый, горячий и прекрасный".

…И мы ввернули лампочку в патрон — там, на поляне. Она загорелась.

"Привезли две больших коробки книг, которые я заказывала, теперь сижу — разбираю".

А что мне еще делать. Сельчане заходят в библиотеку с оглядкой, складывают пальцы в охранный знак. Они вежливые, стараются, чтобы я не заметила, но я вижу. Притворяюсь — что не поняла. Хелена принесла венок из полыни и рябины, оплетенный ивовой корой, мы повесили его на дверь. Отпугивает мелкую злобную нечисть. Это немного успокоило оннегиров, снова стали забегать дети — а то недели две вовсе ни души не было. Боялись.

Видеосеансы мои, прервавшиеся поначалу, возобновились. О, кстати, об этом маме написать можно.

"По-прежнему смотрим фильмы по средам. Новые диски мне доставили вместе с новыми книгами. Растет фильмотека".

В гости я теперь ни к кому не хожу. Встретят радушно, скажут: заходи, садись к столу, — а сами будут ерзать на лавке, ожидая, когда же я наконец уйду.

Только Ерка ничего не боится.

Храбрейший человек во всем Тауркане — Ерка Теверен, пятнадцать лет.

"Ну вот, вроде, и все.

Привет папе.

Ирена"


--

И все равно июль был — лучшим месяцем лета, года, всей жизни. Несмотря на невнятную глухую тоску глубоко внутри. Иной раз она подступала к горлу, сдавливала легкие, перехватывала дыхание — а потом вроде бы уходила, но на самом деле только пряталась в темных закоулках души, — там, где остались обрывки ночных кошмаров и детских страхов, — чтобы, улучив момент, высунуться и вцепиться снова. Но когда она не ощущалась — казалось, июль будет всегда… а впрочем, если вспомнить те свидания во сне через всю зиму, он и был вечен.

Только календарь неумолим, и однажды июль кончился.

Август начался с появления в библиотеке младшего внучатого зятя Маканты, Эйына. Странный он был человек, нелюдимый и неразговорчивый, и никогда прежде Ирена не замечала за ним ни малейшего интереса к книгам. Неужели?.. Куда там.

Он пришел с поручением от старухи. Маканта, мол, хочет что-то тебе сказать, Ирена Звалич. Пойдем.

Вид у него при этом был угрюмый и недовольный.

Ирена возразила: куда же я пойду, мне еще час работать.

— Ничего, я подожду, — ответил Эйгын и уселся возле двери прямо на пол.

Так и сидел до семи вечера. Кажется, даже не пошевелился.

В семь Ирена сложила заполненные карточки в каталожный ящик, встала из-за стола. Встал и Эйгын. Повторил:

— Пойдем.

Ирена пожала плечами. Заперла дверь, положила ключ в карман джинсов.

Пошли.

Во дворе у Маканты Эйгын остановился, сказал:

— Жди.

Ирена послушно встала перед крыльцом, недоумевая. Войти в дом ее не пригласили. Покосилась на Эйгына — похоже, будь его воля, он бы и на двор ее не пустил, но раз бабка распорядилась, сделал, как велено.

Маканта вышла из комнат, тяжело опираясь на руку внучки. Другая внучка вынесла из дома пластиковое садовое кресло, ярко-желтое, оно до крайности нелепо смотрелось на посеревшем от времени деревянном крыльце. Выскочил из дома мальчик — старухин правнук, — положил на кресло свернутое вчетверо одеяло. Маканта медленно опустилась в кресло, откинулась на спинку. Уставила на Ирену выцветшие от старости светлые глаза. Взгляд безумный.

— Ты! — сказала Маканта. — На тебе пятна.

И замолчала, жуя губами, сверля взглядом. Голова ее мелко тряслась, костлявые пальцы сжимались и разжимались на подлокотниках, казалось, она вонзает в желтый пластик когти.

Ирена ждала, не зная, что тут ответить.

В груди у старухи вдруг заклокотало, она подалась вперед, выставила вперед палец с желтым острым ногтем, забормотала, сперва невнятно, потом все отчетливее и громче:

— …Унке мой, прекрасный мой Унке, стары глаза мои, слаб разум мой, красоты моей больше нет, руки мои костлявы, лицо морщинисто, груди пусты, бедра мосласты. Унке мой! радость моя, счастье мое. Ты помнишь, как я была хороша, как тебе нравилось мое тело. Зачем ты касался этой? Этой… этой! Что ты взял у нее, оставил ли что взамен? Унке!

Ирена возразила:

— Он не касался меня, охо-дай Маканта, твои глаза тебя подводят.

— Вижу! — отрезала старуха. — На ладони, на плече, на лице! Это пальцы Унке! Ой вэ, закипает котел, поднимается пена, близится черный день, день ноа! Это ты!

— Охо-дай…

— Молчи, сердце беды, молчи! Не дыши на меня, не дыши на Тауркан, не дыши на народ! Твое дыхание — дыхание ноа, твои руки осквернены демоном, в твоих глазах тени Нижнего мира, на твоем подоле паутина проклятья! Уходи, откуда пришла, уноси несчастья, ты в них по губы, пей беду сама, не расплескивай вокруг! Уходи!

— Она же тронулась, — пробормотала Ирена. — Люди добрые, она совсем сумасшедшая!

Люди добрые стояли у забора, смотрели, и тепла не было в их лицах.

— Вижу! — голос старухи поднимался, раскачивался, слова слипались и перемешивались, взбухали и лопались гнилыми пузырями. — Вижу! Поднимается пена, бурлит котел, грядет ноа, какого не было сто лет! Беда, беда, люди! Пусть варак уходит! Унке мой, Унке, зачем ты касался ее?

— Да нет же, он даже и не собирался, он сказал… — Ирена запнулась и замолчала, но было поздно.

— Вот! — закричала старуха пронзительно. — Он сказал! О чем ему говорить с тобой, пыль под его ногами! Чем ты можешь быть ему, разве грязью под его ногтями, пылью в его волосах, дерьмом на его подошвах! Унке мой, Унке, светлый мой Унке… неужели перевелись женщины среди оннегиров, что ты позарился на эту? Уходи, варак, не пятнай нашу землю нечистыми следами! Унке, ты слышишь? Пусть она уходит!

Глаза ее закатились, на губах выступила пена, слова стали невнятны, голова запрокинулась. Внучка кинулась к ней, утерла ее лицо рукавом, мотнула Ирене головой: да не стой, уходи же! — подбежали еще родичи, подхватили старуху под локти и увели в дом.

Ирена стояла, не в силах ступить шагу, в висках стучало, колени дрожали. Перед глазами плыл туман, мир выцветал и бледнел, подступила тошнота.

Меня еще никогда не проклинали.

За что?..

Как подкосились ноги, она не почувствовала. Только в гаснущем сознании промелькнуло: почему земля летит в лицо… больно? Наверное, должно быть больно, а мне не больно…


--

…Всплывала медленно, сквозь толщу воды все ближе искрило зеленым золотом сияние дня, над распахнутыми глазами смутными тенями проплывали, изгибаясь, рыбы, серебристые на серебристом, в ушах мерно шумело, и в этом шуме неясно звучал голос, звал, и она поднималась, колышась, навстречу ему, приглушенному журчанием и плеском, и слова становились все яснее, но еще недостаточно ясными, чтобы разобрать слова, она знала только, что он повторяет ее имя… а как мое имя? Не помню…

Вынырнула.

Лучше бы не понимала, что он говорит. С его губ срывались, гулко ударяясь о землю, слова, тяжелые, как камни, и вырастала стена — между ним и Таурканом, и внутри этой стены они были вдвоем, одни против всего мира. Он стоял на коленях, прижимал к себе ее голову, рука его дрожала на ее волосах, а слова падали и падали, и Тауркан смотрел в сотни глаз, бледный от страха, и зажимали уши лесные духи, и ныряли ко дну духи озера, чтобы не слышать. Она — слышала.

Перестань! Перестань, что ты делаешь, прекрати немедленно! Ланеге, слышишь — я умоляю, замолчи, ну!

Ей казалось, что она кричит, — она только шевелила губами, но он почувствовал ее движение под рукой, хотя и не смотрел на нее — и замолчал, склонился, отвел волосы с лица, и от тревоги и облегчения в его голосе у нее заболело сердце. Теперь я знаю, где у меня сердце, Ланеге…

— Все уже, — прошептала она. — Все. Забери меня отсюда.

Он встал, поднял ее на руки, оглянулся на Тауркан, плюнул на землю и пошел к воде.

Каменный вал катился перед ними, и люди расступались, поспешно отшатываясь с его пути, боялись, что — сметет, раздавит, размажет по дощатому тротуару.

Усадил ее в лодку, сел сам, взвыл мотор, днище зашлепало по волне.

Поселок испуганно молчал за спиной.


--

Ночью налетел ветер. Деревья стонали, трещали сучья, волны грохотали в берег, и стукались друг об друга, ворочаясь под ударами воды, прибрежные камни. Ланеге выбрался из-под одеяла среди ночи, зашуршал одеждой, стараясь не разбудить, — но она уже все равно не спала, разве можно спать, когда снаружи невесть что творится, а единственный источник тепла и покоя вышел вон, туда, в этот вой и грохот? Ирена свернулась калачиком, натянув одеяло на голову, и ждала, когда он вернется. Там страшно, вдруг с ним что… Если не придет вот сейчас, встану тоже. Не могу одна. Не могу.

Уже села, не выдержав, уже откинула одеяло, когда он вошел в комнату, увидел ее:

— Ну что ты? Ложись, я сейчас.

— Ветер, — сказала Ирена.

— Хуже, — усмехнулся Ланеге. — Ноа. Но ты не бойся, хорошо?

— Ноа?.. — она невольно изо всех сил вцепилась в одеяло. — Какого не было сто лет?..

Старуха сказала — грядет… и грянуло. Старуха сказала — и исполнилось. Значит, все, что сказала старуха… Может, и Унке меня касался, только я не заметила?

— Я полна б-бедой… по самые г-губы…

Тихое неразборчивое ругательство, шорох ткани, звяканье пряжки на ремне, скрип половицы. Сел рядом, притянул ее к себе, прижал.

— Да ты вся дрожишь. Полезай под одеяло.

— Я… с-серд-дце б-беды?

— Нет. Ложись скорее, зубы ведь стучат.

Попыталась стряхнуть его руку:

— Нне з-загов-варивай м-мне з-зубы. П-пусть ст-тучат. Я — сердце б-беды?

Уложил силой. Вытянулся рядом, придавил к постели ногой, руками, навалился грудью.

— Тише. Тише, маленькая. Вот так. — И не двинешься, только ее все равно колотит. — Ачаи, девочка. Старая Маканта выжила из ума. Все, что она на самом деле чует — это приближение ноа. Больше она не видит ничего. Ничего, понимаешь?

Помотала головой. Не понимает.

— Клянусь тебе, Ачаи. Нет на тебе никаких отпечатков, кроме моих.

— Т-твоих?

Правильно, вот об этом мы и будем говорить. Сколько потребуется.

— Моих. И будет больше. Прямо сейчас. Вот так. — Ладонь скользит по телу, гладит, успокаивает. — И вот так. — Целовать, унимая нервную дрожь, отгоняя страх. Медленно. Долго.

Шевельнулась, запустила пальцы ему в волосы, и губы отвечают, и этот вздох-полустон… да. Вот так.

Опять напряглась. Что теперь такое?

— Ланеге, это же ноа! У тебя нет забора.

— У меня вместо забора целое Ингелиме, Ире. И я напомнил охон-та Кулайсу, что здесь цветок из его вод. Не бойся.

— Я видела в прошлом году. Зло, размазанное о невидимую стену. Оно летело над озером, и только у забора… Тогда Ингелиме не удержало…

— Тогда — было тогда. Раз ты видишь — смотри. Вон там, в просвет между деревьями.

Приподнялась на локте, вглядываясь в темноту за окном. Кажется, там, между бьющихся на ветру сосновых ветвей, и вправду что-то висело неподвижно, отливая бледной зеленью. А может, и нет. Но холодная лапа, сдавившая горло, разжалась, хотя и не отпустила совсем.

— Ты попросил Хозяина Вод… и что — он — ради меня?..

— Или ради меня. Или ради нас обоих. Или ради себя самого. Какая разница, Ире? — потянул за плечи, опрокидывая. — Иди ко мне. Вот так.

Снаружи ревел ноа, стекла в окнах вздрагивали и дребезжали, озеро бурлило и плевалось, по берегам гнулись под бешеными порывами ветви и стволы, и где-то там, на берегу между лесом и водой, прятался за заборами и засовами перепуганный Тауркан, прислушиваясь к ненастью и шепча древние слова, отводящие беду.

Здесь и сейчас — слов не было.

Ты — моя. Я — твоя.

Вот так.


--

Проснулась. Солнечный луч щекотал ресницы. Ух, как поздно. Давно следовало бы встать… Ланеге не было рядом, и подушка уже остыла, а снаружи доносились неразборчивые голоса. Торопливо натянула шорты и футболку, наскоро умылась, вышла на крыльцо.

Они сидели к ней спиной. Ланеге аккуратно сворачивал большой кусок темно-красной ткани неясного назначения, по краю с него свисали огненно-оранжевые шелковые ленты. Уловил движение за спиной, сказал, не оборачиваясь:

— Орей, Ире. Иди сюда, помоги сложить.

— Доброе утро, — ответила Ирена, переступила босыми ногами по теплому дереву. Покосилась на того, второго. Широкая рубаха, вроде бы — из тонкой серой кожи, а может быть, и нет. Странный материал. Серебристые густые волосы до середины спины. Лица не видно. Сидит, дымит трубкой.

Прошла между ними, остро сожалея, что влезла в шорты, а не в джинсы — пусть бы жарко, но мимо этого седого было почему-то невыносимо неловко идти с голыми коленками. Ощутила внимательный оценивающий взгляд, услышала тихое одобрительное хмыканье. Обернулась.

Лицо у него было молодое, а глаза старые. Гость смотрел на нее из глубины столетий. "Сквозь толщу вод", — подумала Ирена, похолодев. Но постаралась не подать виду. Немного смешно кланяться, когда ты в шортах, и все-таки она поклонилась вежливо. Гость кивнул, пыхнул трубкой и спросил слегка насмешливо:

— И вот это, значит, произрастает в моих водах?

— В Таурканской бухте, — ответил Ланеге. — Но выросло не здесь. Я пересадил цветок в Ингелиме, а теперь вот — пытаюсь укоренить у берегов Чигира. Ире, милая, помоги же, в четыре руки быстрее управимся.

Ирена подошла к нему, взялась за край ткани.

— Хвастаешь, шаман. На Ингелиме я приехала сама.

Горячие пальцы поверх запястья, быстрое ласкающее прикосновение. Тихо, только ей:

— Сама, да. Я звал, ты услышала. Я счастлив, Ачаи.

Сердце дрогнуло. Подвинулась ближе, встала коленями на ступеньку возле его ног, отодвинула постылую красную тряпку, чтобы не мешала. Прижала его ладонь к щеке.

— Я пришла сама, шаман. И на Ингелиме. И на Чигир. Ты не забыл?

Потянулся навстречу, обнял, уткнулся лицом в волосы.

— Как я могу забыть, Ачаи?

Ехидный смех, цоканье языком:

— Эй, Волк, любить свою женщину будешь, когда я уйду.

— Извини, — бросил Ланеге без малейшего раскаяния в голосе, но отодвинулся, а потом и встал. — Ирена, давай все-таки сложим наконец эту штуку.

Взялись за углы, растянули, ленты внутрь, сложили.

Где-то я видела уже — эти ленты, они еще бились по ветру…

— Это сигнал, да? Воздушный змей, что ли?

— Именно. Пока дует ноа, он летит. Потом опускается.

— Что, сам?

— Сам.

Ирена с уважением посмотрела на сверток.

— Я сейчас, — сказал Ланеге и ушел в дом, унес змея.

Гость молчал, сосал трубку. Наконец произнес задумчиво:

— Ну что ж… — и замолчал снова.

Не выдержала:

— Скажи мне, охон-та… — спохватилась, добавила: — Прости, если невежлива.

Проворчал:

— Спрашивай.

— Охон-та, я рассорила его с Таурканом… я виновата… а он нужен людям…

— А люди нужны ему, — кивнул седой. — Ты виновата, Ачаи, да. И люди виноваты. И он. — Пыхнул трубкой. — И я. И Унке.

Хлопнула дверь. Ланеге опустился на прежнее место, притянул к себе Ирену. Спросил настороженно:

— Унке?

— Унке и ты, Волк. Ты напомнил ему об одной старой упущенной добыче.

— И?..

— И он решил, что именно этой приправы недостает в нынешнем супе.

Ланеге вскочил.

— Мне надо в Тауркан.

— Сиди, — покачал головой гость. — Забыл? Только если позовут. Никак иначе.

— Но она же…

— Если позовут. А если нет — значит, такова судьба.

Ирена встала тоже:

— Поедем, Ланеге. Мне тоже надо в Тауркан. Отвезешь.

Гость поднял голову, посмотрел на нее внимательно.

— Сегодня пятница, — пояснила Ирена. — Библиотека.

— С ума сошла, — сказал Ланеге. — После того, что было… да еще ноа… да Унке, который забрал свое… И все равно никто не придет, а если придут…

— Шаман, — вздохнула Ирена, — я сама боюсь. Но там книжки недоразобраны, и привезли двухтомник Зиберта, которым интересовалась Маргарита, вдруг она все-таки зайдет, а меня нет. И Кош там один, я беспокоюсь. Поедем. И… если ты меня привезешь, тебя увидят — и, может, позовут? Сюда ехать не решились, а ты вроде как случайно — сам… может, ты успеешь.

— Вот, значит, какие кувшинки цветут в моих водах… — задумчиво повторил седой. — Да. Признаю. Попробовать стоило. Ну что же — поглядим, что за побеги выбросит этот корень.

Наверное, она покраснела.

Поклонилась гостю снова.

— Извини, охон-та. Поедем мы.

Тот неспешно поднялся, поклонился в ответ.

— Интересно было посмотреть вблизи, да. Чистой воды тебе, Волк. И тебе, Ачаи. — И, рассыпаясь на глазах сверкающими каплями: — Занятные вы.

— Для меня честь… — начал было Ланеге.

Облако брызг рассмеялось и растаяло.

Плеснуло озеро.

— Я только возьму мешок, на всякий случай, — сказал шаман.

Ирена кивнула.


--

До закрытия оставалось минут двадцать, когда Ирена услышала на лестнице шум и слабый возглас. Вскочила из-за стола, опрокинув стул — потому что это был его голос. Выбежала на крыльцо.

Стоял, вцепившись в перила, бледный, даже серый какой-то. Сосредоточенно пытался поднять ногу на ступеньку — и не мог.

Сбежала вниз, подставила плечо. Навалился тяжело.

— Это ты? — сказал. Будто не видел. Может, и правда не видел. Это он-то. — Пойдем, мне на остров… лодку не столкну.

— Куда ты пойдешь, ненормальный, — пробормотала Ирена, — тебя же ноги не держат. Иди лучше сюда. Давай. Вот так.

— Домой, — возразил он.

— Обязательно, — ответила она. — Только сначала ко мне. Отлежишься немного — тогда домой.

Подумал. Медленно кивнул. Чуть не упал.

— Ладно. К тебе. Ненадолго.

— Ненадолго, — согласилась Ирена. — Ну, идем. Только дойди, милый, слышишь? Я же не донесу.

Потянула его к жилому крыльцу.

Дошел.

Лестницу преодолевали, отдыхая на каждой ступеньке.

Свалился на ее кровать поверх покрывала, лицом вниз.

— Сейчас, — сказала Ирена, — только сбегаю, библиотеку запру. Подожди немного.

Не пошевелившись, глухо:

— Да.

Вернулась — лежал в той же позе. Спит? Постаралась не шуметь, наливая воду в чайник. Есть не сможет наверняка, так хотя бы чаю…

Не спал.

— Иди сюда.

Села рядом. Приподнялся, переместился, голову на колени. Уткнулся.

Замер.

Провела рукой по волосам:

— Так плохо?

— Хуже еще не видел.

Замолчал.

Кош выбрался из-под топчана, поразмыслил — и вспрыгнул на кровать, сунулся носом под лежащую безвольно руку, чихнул. Дернул хвостом. Лег возле бока, замурчал.

— Она пустая, — сказал Ланеге. — Понимаешь, Ире — совсем. Не мертвая. Дышит, шевелится. И пустая.

Ирена молча гладила его волосы.

Сутки. Ну, может быть, ближе к полутора. В тот раз он сидел над старухой втрое дольше, но был куда бодрее, хотя и устал. Ведь еле жив. Ох, шаман, горе мое.

— Всегда есть след, Ире. Пусть слабый, пусть остывший. Зимой — был. Сейчас — нет. Я искал…

Зачем так долго, шаман? Если следа все равно не было…

— У меня волчье чутье, понимаешь, — и ничего. Пепел, паутина, пыль, и запах… Затхлый.

Тридцать четыре часа среди пепла и пыли. В затхлой пустоте…

— Я сейчас встану.

— Не вздумай. Лежи.

— У меня вся шерсть в паутине. Я испачкаю тебе постель.

Озноб по спине. Что ты несешь, ты же заговариваешься…

— Подожди минуту, Ланеге, я скоро.

Глупая мысль, но лучше делать хоть что-то, чем не делать ничего.

Выскочила на двор, сломила с черемухи ветку. Извини, сестра. Ты ведь поможешь, я знаю. И с крапивы листьев. Ты кусаешь пальцы, сестра, но ничего. Понимаешь, мне очень нужно. Прости. Пожалела, что нет смородины, а бежать за дикой далеко. Ну что есть… И с бузины ветку. И смолистой коры с чурбака.

Как раз и чайник закипел.

Ветки и листья в миску, залить кипятком. Смола, бузина и черемуха, и крапива, которая против всякого зла… Густой, свежий дух по всей комнате. Остыло быстро — миска широкая. Намочила край полотенца, отжала, чтобы не капало.

По лицу, осторожно. Легче?

Кажется, да. Дышит глубже.

Тебя бы всего обтереть… а собственно, почему бы и нет? И одежду выстирать.

Только сохнуть будет долго, а переодеть не во что. А тебе же непременно на остров… и понятно почему: тридцать четыре часа в поселке, это долго, нельзя. Люди…

Ох, как я зла сейчас на людей.

Ладно. Хотя бы проветрю, может, будет лучше. И плевать, что скажут, увидев на моей веревке твои штаны.

Когда она его раздевала, он попытался сопротивляться. Шлепнула по рукам.

— Хочешь валяться тут в паутине? Не выйдет. Терпи.

Подчинился.

Жаль, что я не вижу этой паутины, которая так ему мешает. Значит — просто всего. С ног до головы. В глазах щиплет от беспокойства и нежности. Нельзя же так себя загонять. Сумасшедший ты, Чигирский Волк, как есть сумасшедший.

Спросила все-таки:

— Зачем — так долго, Ланеге?

— Я же виноват. Я проклял… Унке услышал… Это я сделал, Ире. Мне и исправлять…

И совсем тихо:

— Но я не смог.

Закутала в одеяло, легла рядом, обняла:

— Спи.

— Мне домой…

— Знаю. Я разбужу на закате. Спи же.

Уснул.

…Уезжали — за спиной медленно гасло небо.

Уже в темноте перестирала все вещи. Подумаешь — не видно. Обычной-то грази на них нет… Хотела и шаманскую рубаху — хотя бы вытрясти, что ли, — Ланеге остановил:

— К ней не липнет, оставь.

— Будь моя воля, я б ее прокипятила вместе с твоей волчьей головой.

Засмеялся.

— У меня шерсть облезет, ты что.

Вот пожалуйста, шутит.

От облегчения всхлипнула.

— Эй, милая, посмотри на меня.

Помотала головой.

— Я тебя напугал, да? Прости, Ире… ну не плачь.

Сели на крыльцо, прижались друг к другу. Долго сидели молча. Ничего не хотелось, да и сил не было. Просто вот так, рядом, и чтобы лес и озеро.

И никаких людей.

…Маканта дотянула до четверга.


--

…Когда старуху хоронили, у Ирены болела голова. То ли сказалось напряжение последних дней, то ли простыла на ветру, — тут же всегда ветер, редко бывает, чтобы тихо.

Ланеге сопровождал мертвую в Долгий Лог, ушел еще утром, и освободится только к ночи. Родственники уже возвратились в поселок, собирали угощение, — как положено, для всех и каждого, — а ему опускать завесы и закрывать пути, чтобы ни одна тень не просочилась непрошенной. Опять вернется, сутулый от усталости.

Скорей бы ночь.

Лежала у себя на жилой половине, полусонная, в обнимку с котом, до самого поминального ужина. Пойти на него было испытанием… но не пойти — смертельным оскорблением. Так что собралась, оделась в лучшее, морщась, когда приходилось нагибаться — а особенно выпрямляться, в висках стреляло, — добрела до старухиного дома, сказала приличествующее случаю, отломила кусок пирога и ушла настолько быстро, насколько позволяли приличия. Перед глазами висела невнятная муть, кажется, даже лица поблекли, а слова вылетали изо ртов, окруженные грязно-серым туманом задних мыслей, сплошь неприязненных. "Явилась, как ни в чем не бывало, если б не ты, еще пожила бы бабка…" — а вслух: "Орей, проходи, помяни с нами".

На улице дышалось легче, и виделось четче. И голову ломило меньше. Но все равно дурнота подступала к горлу. И где-то далеко, почти неслышно, обрывками, тошное: "старая-то небось видела… и что — без ума? без ума виднее… не вытащил, не старался как должно… старался, да не сумел… вытянула силы, варак… бабка знала, не к добру… ослабнет шаман — пропадем…" Тротуар размылся перед глазами, поплыл вбок и вверх, колени ударились в доски, и ладонями по заносистой древесине, хорошо не лбом. Зуденье в ушах стало громче, но неразборчивей, зато еще противней. Поминальный пирог просился наружу, чтоб его. Встала, стиснув зубы, заторопилась, спотыкаясь, почти дошла до дому — и поневоле остановилась у забора, потому что пирог все-таки внутри не удержался. Стыдно-то как, хорошо хоть, не видит никто…

Долго полоскала рот, все казалось, никак не уйдет мерзкий привкус. Голоса не умолкали, но стали тише и слились в ровное «га-ба-га-ба». Виски ныли. В доме казалось — душно. Села на крыльце.

Шаги, скрип досок под легкими быстрыми ногами, оклик:

— Орей, ты тут, Ирена Звалич? — как свежим ветром по лицу.

Ерка.

— Орей, — ответила. — Тут я. А ты что не на поминках, со старшими?

— Мама сказала, нечего пихаться, и так тесно, иди домой. Ну я и пошел.

И завернул через весь поселок в другую сторону — к нему от Маканты никак мимо библиотеки не получится.

Подошел, уселся на нижней ступеньке.

Человек без задних мыслей. Нет, вру, — как у всякого, задних мыслей у мальчишки хватало, — но ни одной злобной и ни одной гадкой. Как свободно дышится рядом с тобой, Ерка Теверен. Он не понимает, что мне плохо, только чувствует — непорядок какой-то, пришел убедиться: все нормально.

И вдруг действительно стало — нормально. И «ба-га-га» отдалилось и затухло, растворившись в ночи. И голова прошла. Даже ссадины на ладонях перестали ныть.

И, оказывается, уже довольно давно в бузине свистит птица. Я и не слышала…

— Тебя теперь не застанешь, — сказал Ерка. — Я хотел с тобой на лодке… Да знаю, ту ты отдала, я б нашу пригнал, старую. Как в июне хорошо ходили, помнишь?

— Помню.

— Сейчас кужка жирная, отъевшаяся. Вкусная. Глупая, прет в сетку, вытаскивай — не хочу. А ты за шамана пойдешь? Да?

Ответила растерянно:

— Он не звал…

— А позовет — пойдешь?

— Ерка, ну что ты пристал. Пусть позовет сначала.

— Тогда он тебе подарит новую лодку. Не надо будет мне у брата выпрашивать. Хорошо, да! Ирена, будет звать замуж — соглашайся. Рыбачить пойдем! К Урокану, как в июне, да?

Засмеялась невольно — сама удивилась, как вышло легко и весело.

— Придется соглашаться, Ерка, где ж я иначе лодку возьму?

— Отлично! — широко улыбнулся парнишка. — А не позовет — я сам на тебе женюсь. Только школу доучусь. Идет?

— Нет уж, — сказала Ирена, — школу — мало. Тебе надо учиться дальше.

— А, зачем? — махнул рукой. — Рыбу я и так ловлю не хуже людей… — вздохнул. — Еще в армию призовут, тьфу. Ладно, Ирена. Вернусь из армии, вот тогда. Договорились?

— О чем это вы тут договорились? — спросили от калитки.

Вернулся.

Вскочила, побежала навстречу, ткнулась носом в амулеты на плече.

— Это ты.

— Это голодный линялый волк, Ире. Пойдем… Так о чем договорились-то?

Ерка встал, выпрямился — а вырос, оказывается, за лето… длинный стал… не замечала… — произнес торжественно:

— Тайна, шаман. Не скажу. Ирена, и ты не говори, да?

— Ладно, — кивнула Ирена. — Говорить — не буду. Только я тебе ничего не обещала, Ерка Теверен. Не забудь.

— Да шучу я, — сказал Ерка с досадой. — Шуток не понимаешь.

Кто вас знает, оннегиров, с вашими шутками… Обжегшись на Кунте, будешь дуть на Теверена… хоть это и выглядит смешной перестраховкой. Мальчишка-то он мальчишка, а шестнадцатый год… Мне-то самой сколько? Ойе…

Заперла двери, закрыла калитку. Попрощались с Еркой, пошли к берегу, к моторке.

— Эй, — окликнул Теверен.

Обернулись оба.

— Шаман, подари Ирене лодку.

Рука на ее плече ощутимо вздрогнула.

— Вот нахал, — проворчала Ирена.

— Поехали домой, — ответил шаман.


--

…Три дня не начинать ничего нового… Ну, они столько начали за последний месяц, что оставалось только продолжать — они и продолжали, и были почти счастливы. Все сложности, неприятности и беды остались на берегу. Они просто не стали брать их с собой на остров.

Ирена высказала осторожное опасение — а не начнем ли мы тут ненароком что-нибудь совсем-совсем новое, милый? И милый, прижимая ее к себе, ответил со вздохом:

— Нет. Все, что могли, мы уже начали, Ире.

…Она в полной мере оценила эти слова только в октябре, познакомившись накоротке с утренней тошнотой и головокружениями. Решила сперва: наверно, ей снова кто-нибудь пожелал, чтобы кусок не пошел впрок, — он и не пошел… Тем более — поселок все еще гудел от потрясения, переваривая события и пережевывая дедовские обычаи, потому что лодка была-таки преподнесена. И теперь Ирена каталась на остров и обратно, когда заблагорассудится.

— Ты уверен? — только и спросила она, увидев эту лодку.

Шаман кивнул.

— Ладно, — сказала Ирена.

Тауркан же сперва онемел, а потом тихо — шепотом — взорвался.

Ну, конечно, нет такого закона, чтобы шаману не жениться… Вот прадед Ыкунчи был шаман, и у него было три жены. — Да какое три, он богато жил, восемь жен было! — Сказки это все. А вот Кииран один жил, женщин не касался. — Говорят, у него было две жены, и обе хаари. — Да кто их видал, этих хаари… а простой бабы ни одной не было. — Простая, не простая… какая нравится, та и сгодится. Девчонка, правда, взглянуть не на что, ну его дело… — Прадед Ыкунчи богато жил, да, мне бабка рассказывала. Только шаман он был никудышный. Совсем слабый. Все силы на баб тратил. А Кииран — ух, сильный был! Потому что без бабы. — Нет, не потому, что без бабы, а потому, что бабы у него были хаари. Не они силу тянули — он от них силу брал. — Да откуда ты знаешь? — Сам видел! Как Кииран в лесу с воздухом разговаривал, а потом из воздуха вышла такая… ух, какая! — и с ним… — Что с ним? Неужто при тебе?.. — Как же… укатила с ним на остров… Но я ее не видал прежде ни разу. — А ты-то сам что там делал, в лесу? — Спал. — Так тебе приснилось. — Ничего и не приснилось! Видел! Своими глазами видел!

Горячились, припоминали рассказы дедов и прадедов, ссылались на предков до десятого колена. Выходило: сильному шаману от простой бабы проку нет, значит — на что ему Ирена? Она даже и не баба, она бессмысленный варак. Какая сила может быть от варака? Один вред. Как терпит Эноу-хаари?..

При Ирене проглатывали языки, за спиной — шушукались, а если думали, что не слышит, и в голос спорили иной раз. Но она слышала. Не всегда — но часто. Порой, впрочем, ловила и непроизнесенное — как в день похорон старой Маканты. Накатывало. Звенело в ушах, ныло в висках, а внутри зудели, пререкаясь, задние мысли, невыносимо нудные, как комары. И чудился сквозь них рыжий взблеск пышного хвоста…

На острове было легче — туда ни шепотки, ни задние мысли не долетали. В поселке же приходилось тяжко. Ирена почти совсем перебралась на Чигир. Даже кота перевезла. Он долго обнюхивал углы, фыркал, недовольно дергал хвостом, шипел на шаманскую амуницию. Потом вспрыгнул на кровать и принялся сосредоточенно вылизываться. Без восторга — но согласился пожить тут.

И все же каждый день она упрямо отпирала свою библиотеку и ждала посетителей.

Заходили редко. Даже школьники — только если уж совсем край, учеба заставила.

Не столько боялись, сколько не знали — как себя с ней вести. Впрочем, и побаивались тоже.

Видеоплеер бесполезно пылился в своем углу. Тауркан старался пореже сталкиваться с этой — к которой неизвестно как относиться. Да еще, может, она опасна… Сколько мелкой нечисти цепляется за ее подол… то бишь за штанину? Глазу не видно, а воображение богатое.

Передышку принес только осенний лов: некогда стало думать о чужих бабах — шельпа не любит, когда отвлекаются от дела.

Вот тут Ирена поняла, что с ней такое. Оннегирам было настолько не до нее… кому в голову взбредет не то что желать ей недоброго — вообще о ней вспоминать, когда каждый час и каждые руки на счету, только успевай таскать улов из воды? Некому было желать ей — «подавись», однако же кусок в горло не лез. От запаха рыбы и вовсе мутило… это в рыбацком поселке, где от него деться некуда.

Потом осенний лов кончился, Тауркан слегка отдышался, огляделся — и догадался. В воздухе повисли напряженные подсчеты. Выходило — этот ребенок зачат в начале августа, как раз тогда, когда дул ноа.

Ноа.

Какого не было сто лет, говорила перед смертью Маканта.

Эти двое были — на Чигире.

На острове нет забора.

Они заделали общего ребенка — в самый черный час, — и уморили старуху, слишком много видевшую.

Этот, зачатый в ноа, — ойе…

Угроза невнятна, и точный расчет, разумеется, невозможен, — но когда люди перепуганы, объяснять что-либо бесполезно.

Они отшатывались, когда она проходила. Они вздрагивали при одном слове «библиотека» и шептали себе под нос старинные заклинания, смысла которых не помнили, зато помнили, что в них сила. На рубашках и подолах появились продернутые и завязанные хитрыми узлами цветные нитки. Наверняка и на каждом вороте с изнанки торчала костяная игла без ушка. Поперек тротуара у библиотечной калитки оказались проведены три узких серых полосы — зола с солью. Каждое утро их кто-то подновлял.

Громко протестовать — пока опасались. Всем памятен шаманий гнев, да оградят от него Тауркан все духи трех миров…

Маканта вон — померла. Сам Унке отвлекся от варева по слову шамана Алеенге.

Что старуха сама поминала Унке и накликала — не вспомнил ни один.

И с каждым днем — все хуже.


--

Была уже глубокая осень, по ветру летела крупа, по утрам лужи хрустели, промерзшие насковозь, озеро у берегов схватывал тонкий лед, а по большой воде поплыли ледяные блины. Моторка еще пробивалась сквозь шугу, легкая долбленая лодка стала бесполезна.

Серый, ветреный, промозглый день. Два пальца до зимы.

— Ланеге. Прости. Я…

Он стоит, лицо бледно, тяжелые веки опущены, а пальцы впились в край стола — думала, останутся вмятины.

— Я знаю. — И тихо: — Не надо, Ире. Пожалуйста.

…Надо.

Я ничего не боюсь с тобой. И конечно, ни во мне, ни в малыше никакого зла.

Но они боятся.

Ты живешь — для них.

Мне хочется кричать… да что толку. Ты живешь — для них.

Я пыталась — для себя. И для тебя. Я думала: какое им дело? Это моя жизнь, моя любовь, мой мужчина… при чем тут они?

А они при чем, и еще как.

Ты знаешь, что мы должны… и я знаю… Я не хочу, но выхода нет, Ланеге.

Ты нужен им — а из-за меня они боятся тебя.

Если бы дело было только во мне… ну не любят, ну варак, бессмысленный и бесполезный… я бы пережила, подумаешь. С тобой мне ничто не страшно.

Но речь о тебе — и о маленьком.

Они же с перепугу могут навредить малышу.

И они боятся тебя.

Я никогда не говорила этого — зачем нам были слова, ты и так знаешь… но теперь скажу. Я тебя люблю, шаман.

Я ухожу, потому что тебя люблю.

Я не верю в их страхи, но они верят. Ты — не можешь их бросить. Я — могу.

И — какой смысл в моей работе, если они обходят библиотеку за километр? Я получаю деньги ни за что.

Я поняла теперь, зачем меня сюда зазывали. На племя, Ланеге. Мы с тобой это сделали. Я увожу с собой результат. Обещаю, я расскажу ему все, что знаю, о Тауркане, ничего не утаив. И хорошее, и плохое. Передай Хозяину вод — я выращу его, как уж сумею, чтобы он был достоин… он вернется сюда. Пусть только здесь все уляжется.

Пока он подрастет — уляжется.

Отвезешь меня в поселок?..

…Глухо, через силу:

— Не уходи.

— Нельзя. Ты же понимаешь.

Ты все понимаешь, и я понимаю… и он поймет. Наш шаманенок, наследник лесов и вод, твой волчонок… мой побег. Обещаю — слышишь? — я обещаю. Он вернется сюда.

— А ты? Ачаи, — ты?

— И я.

Смотрит, никакого выражения на лице… только щека вздрагивает, и глаза больные.

— Останься. Я поговорю с людьми — снова. Я буду говорить с ними, пока они не поймут.

Обнять, прижаться, вдохнуть запах… оторваться, отступить на шаг.

— Пока они не поймут — мне не нужно быть здесь. Ты знаешь.

Кивает:

— Я отвезу тебя.

И потом:

— Я никуда не годный шаман.

Глупости какие, ты же…

— Неважно, Ачаи. Я должен был многое — и ничего не смог. Поедем.

Уже шли к лодке — остановился.

— Подожди.

Вернулся в дом.

Вышел с сумкой.

Она взглянула вопросительно.

— Понадобится, — сказал Ланеге. — Несчастный случай.


--

Ехали молча.

Причалили. Ирена пошла к себе — собрать вещи, еще остававшиеся в комнате при библиотеке. К берегу бежал, размахивая руками, парень в распахнутой куртке, — оказалось, Тумене, племянник тетки Сайны, — ветер заворачивал полы, трепал волосы, сдувал голос в сторону леса. Потом — разобрала: "несчастье… Ланеге, идем, скорее…" — и что-то про дерево.

Погода портилась, воздух мутнел, снег обжигал лицо, тучи висели низко — но вертолет все-таки прилетел. Вынырнул из бело-серого месива, медленно опустился, замер; винт замедлился, стало видно мелькающие лопасти, еще медленнее, еще… все. Сегодня за штурвалом был Андер, обстоятельный, спокойный. Махнул рукой — полезай, мол.

— Подожди, — сказала Ирена, поддавшись неясному порыву, — кажется, будет еще пассажир.

Андер кивнул, выбрался наружу из кабины.

— Поскорей бы, — проворчал, — ты видишь, какая погода.

— Сейчас, — уверенно ответила Ирена, — сейчас подойдут.

И действительно, подошли двое, третьего вели под руки — почти несли. Тумене, Ланеге — и Саукан, к ноге прибинтованы две доски, бледный, лицо перекошено болью.

— Кровь я остановил, — сказал шаман, — кость сложил… боль немного унял, но совсем не могу, это время, — а ему надо в больницу. Хорошо, что подождал, Андер.

— Девчонку благодари, — мотнул головой пилот. — Я хотел лететь.

Шаман кивнул.

— Да.

На Ирену даже не взглянул. Только когда уже устроили раненого в кресле — взял ее за руку. И тихо:

— Ненадолго, Ире.

Мягко высвободила пальцы.

— Не обещай, шаман.

— Я сказал, Ире. Ненадолго.

— Полетели уже, — сердито буркнул Андер. — Погода.

…Интересно, окажусь ли я виновата заодно и в том, что Саукана придавило деревом…

— Хозяин леса, — шепнула Ирена в смутно темнеющие под днищем вертолета кроны, — ты уж береги их. Всех… и волка, слышишь? Волка.


--

Стучат колеса, качается вагон. От узкой полоски окна тянет холодом — от колен до груди: верхняя боковая полка. Ирена лежит спиной к проходу, завернувшись в одеяло, и смотрит, не видя, на уплывающий назад пейзаж, мутный не то от взвихренной снежной пыли, не то от грязноватых потеков на стекле. Мокрый снег. Земля там, снаружи, пегая, а впрочем, почти и не видно… и с каждой минутой все дальше — плечо, обтянутое тонким свитером, запах табака, целебных трав, хвои и сырой шерсти, тепло ладони на ее спине, шепот: "спи, Ачаи…" — глаза закрываются, голос звучит рядом, рука касается волос. Сейчас, милый, сейчас… я усну, честное слово… Веки вздрагивают, поднимаются снова. Муть за окном медленно рассеивается, выплывает круглая желтая луна с узким вертикальным зрачком, как тогда и там. Резкий свет, черные тени. Теперь видно, где мы едем… Земля наклонилась и уходит вниз, поезд изгибается на повороте, и за последним вагоном рельсы дрожат и расплываются, потому что они не стальные. Это облачный след, как от самолета. Ирена переводит взгляд вниз — там море, серебряное и черное. Волны катятся, взблескивая, — серебряные гребни, черные провалы между ними, иногда с вершин валов срываются и летят сверкающие брызги — множество ртутных шариков. Некоторые из них стремительно растут в размерах — это потому, что они на самом деле приближаются к летящему вагону, — и становится видно: внутри — свет. Стенки пузырей радужны и прозрачны, за пленкой люди, кто — не разглядеть, но Ирена знает, что стоит сосредоточиться на каком-нибудь одном шаре — и она увидит, услышит, почувствует.

По спине озноб, и сердце ноет — где-то там, среди взлетающих к небу пузырей света, тот единственный, в котором — июль. Взгляд мечется от шара к шару, пытаясь различить среди фонарей и люстр, очагов и свеч, костров и лучин желтую лампочку на проводе, перекинутом через еловый сук. Вот похожий…

…Не тот. Лампа над обеденным столом, абажур с бахромой, чашки с горячим чаем. Ирена теребит край скатерти, глаза опущены, будто ничего нет интереснее на свете обыкновенной чайной ложечки из нержавейки, внутри которой сверкает, слепя, уменьшенная и перевернутая копия лампы.

— Уезжаю, охо-диме.

— Вижу.

Задней мыслью: "тяжело с вырванными корнями… приживешься ли теперь там, варанне?" И нечего сказать — только молчать в ответ: "я должна, охо-диме".

"Значит, слышишь, варанне", — молчит Аглая. — "Не всегда. Временами только. Тебя — хорошо слышу, охо-диме". — "Что ж… Отогревайся, сколько можешь, водяная трава. Путь долог и холоден… в зиму уходишь…"

Две женщины пьют чай, думают каждая о своем. Ирена ловит отдельные смутные образы, они не складываются в связную картину, — и вдруг четкое: "Вижу — обещание, варанне. Видишь ли ты?" — "Нет, охо-диме. Не вижу. Только — помню".

— И то дело, — говорит Аглая вслух. — Тогда — помни.

Светлый пузырь отстает, отдаляется, радужные блики смазывают фигуры двух женщин у стола под лампой. Одна из них — я, я пью чай, обжигая губы…

Издалека:

"Обещание, варанне… оно сильное — насквозь через три мира. Видишь? нет? тогда — помни".

…И сразу — июль. Поезд проезжает по краю, ветви вздрагивают, и раскачивается голая лампочка на проводе. Человек в тонком свитере сидит под елью, сосредоточенно вырезает что-то ножом из ветки толщиной в палец. Темные волосы падают на щеку, Ирена протягивает руку — отвести прядь, коснуться лица, — губы шевелятся: ты видишь меня? это я…

Локомотив гудит, раздается грохот — проносится встречный, — и картина за окном рассыпается на ритмично мелькающие квадраты окон, освещенные изнутри слабым ночным светом.

И завтра, и послезавтра, и еще день… Снега все меньше, потом и вовсе нет. Чем ближе к столице, тем дальше от зимы. Поезд вползает в еще серую осень, изредка подкрашенную ржавчиной пожухлой листвы. Мокрый ветер, низкое небо.

Далеко позади Ингелиме уже замерзает, а тут еще плещет темная осенняя вода.

Ингелиме.

Внутри тоскливо сжимается… это у меня болишь ты.

…Я поступила правильно, шаман…

Как же больно.


--

Город все время суетится и спешит. В воздухе сырая морось, под ногами мокрый асфальт, коктейль запахов, с отвычки резких и противных, смесь шумов: рычание моторов, лязг трамвая, голоса людей сливаются в общее галдение, и хорошо, что чутье на задние мысли сейчас спит — оглохла бы. До дому можно было ехать быстро — в метро, но при одной мысли о толпе и грохоте становилось нехорошо. Поехала медленно — двумя автобусами и трамваем. Забрызганные окна, серая осень, разноцветные зонты под голыми ветвями, пробки у перекрестков, свободных мест нет, толкают, "на следующей выходите, девушка?", весь город едет, мигая фарами, бежит, брызжа водой из-под подошв.

Наконец — пластиковый прозрачный навес остановки, до дому двести метров, бензиновая гарь над мостовой, в горле першит, — спрятала нос в воротник куртки, пошла скорее, ноги вспомнили подзабытый за год темп… Подъезд, слабо пахнет масляной краской и газетной бумагой, шаги отдаются гулким эхом. Завтра я уже не буду замечать ни эха, ни запаха — привыкну снова.

Лифт.

Дверь, обитая рыжим дерматином.

Знакомая трель звонка.

— Здравствуй, мама, это я.

В ванной новый кран и новая пластиковая занавеска, в кухне новый чайник, а в остальном все как было. И мама такая же, как была. Рада, конечно: непутевый ребенок вернулся домой. И на заднем плане маячит: "я же говорила, незачем уезжать в такую даль, упрямая. Ну теперь поняла, ума-разума набралась, и будет все замечательно". Ох, сколько мне надо тебе сказать, мама… но пока — я немножко побуду просто твоей дочкой. Чуть-чуть.

Мама еще не поняла, что вернулась — не та, кто уезжала. Поймет… не буду я сегодня ничего объяснять. Потом, ладно?

В комнате то же покрывало на кровати, те же книжки на полке, та же кукла важно сидит рядом с плюшевым медведем Зямой, и тот же лист оргстекла поверх крышки письменного стола, и те же под него подсунутые картинки — календарик с котенком, две открытки с красивыми пейзажами, вырезка из журнала с портретом Аниты Юнгер в роли королевы волшебной страны… Я теперь знаю, какова волшебная страна. Я там жила… часть меня так и осталась там. А часть волшебства приехала сюда — со мной… потом, потом! не сейчас!

Распаковать вещи. Достать из недр рюкзака толстый том в шероховатой твердой обложке.

Между страниц вложен рисунок. Набросок в несколько линий. Подвинься, Анита Юнгер, тут теперь будем мы. Мы сидим на крыльце, я и он. Лиц не видно — он поднял голову ко мне, отвернувшись от зрителя, я наклонилась к нему, — но это мы. И рядом в независимой позе, не глядя на нас, — Кош.

— Кто это? — спрашивает мама ревниво.

— Шаман, — отвечает Ирена, не успев подумать. Ойе, что ж я несу… ну, теперь маму не уймешь.

И точно.


--

Девочка, надо быть осторожнее. Не всякое знакомство доводит до добра. Мракобесие… первобытные суеверия… гипноз… обман… ложь… вот к тете Ирме как-то на улице подошли, сказали — на ней порча, оглянуться не успела, как все деньги отдала… Что общего у моей культурной образованной дочки с темным деревенским колдуном? Я же вижу, знакомство близкое… слишком близкое! — и вторым слоем: "опутали… заманили… соблазнили… обманули… обидели ребенка!" — и как ей объяснишь, что формально — да, заманили, опутали и соблазнили, а на самом деле — сама? Все сама. И заманилась, и соблазнилась… еще кто кого соблазнял, мама, но это тоже не сейчас. Главное — сразу, чтобы не оставлять ложных иллюзий:

— Не говори о нем так. Ты его не знаешь, а он лучше всех.

— О господи, — сказала мама. — И… как далеко это зашло, Ирена?

Спину — прямо, глаз не опускать.

— Дальше некуда.

Замолчала. Медленно осознает. Жалобно:

— Ты хочешь сказать…

— Не хочу, — вздохнула Ирена. — Но не скроешь же. Да, мама.

Это называется "принесла в подоле".

Просвещенный век, ойе… В наш просвещенный век, в нашей передовой столице — и что первое приходит в голову любящей матери, узнавшей о грядущем прибавлении?

Позор.

А что она думает еще, лучше не понимать вовсе. Только я же понимаю… вслух этого не говори, пожалуйста! Я и так знаю. Опередить, не дать вырваться лишнему.

— Мама, послушай и постарайся понять. Я этого человека люблю. Его ребенка я рожу. Я надеюсь, что ты мне поможешь… но если ты не хочешь — я обойдусь, мама.

…Уехала — дите дитем, вернулась — не узнать. Как себя с ней такой вести?

— Чайник вскипел, — отступила мать. — Голодная, наверно, с дороги.

— Как волк, — непонятно улыбнулась дочь. — Только сначала в ванну.

Щелкает шпингалет на двери, шумит вода.

Вот этот, значит. По рисунку не поймешь, что за птица. Бог ты мой — деревенский колдун… из тайги!

Чуяла ведь — не надо отпускать девочку! Поддалась, и Вит еще… Проку с него, с этого Вита… не уговорили ребенка, пошли на поводу у каприза, — и нате, пожалуйста! Получите внучка к сорока годам… Ей в куклы играть, а не ребенка растить!

Позвонить, что ли, будущему деду, позлорадствовать? Все хвостом крутишь, все молодой, вечно гонишься за юбками, чем дальше, тем глупее, — а это тебе бес в ребро, дедуля!

Хорошая мысль. Даже весело стало.

Чересчур весело. Как бы не истерика.

— Алло! Вит? У меня новости.

Поделись истерикой своей… Порадуемся вместе, дорогой.


--

— Алло, Лола? Привет, дорогая. Да, живем помаленьку… вот скоро бабкой стану. Кааак? Я тебе еще не рассказывала? Ну да, Иренка… вернулась, в прошлом месяце вернулась. От кого — я не поняла. Какой-то деревенский, оттуда. Одна, именно. Одна и с пузом. Ну как, как… Как это всегда бывает. Поматросил и бросил… А она, дуреха, все упирается: лучше всех, я его люблю! Да… да… Что делает? Устроилась на работу, знаешь, на Ухмянке библиотека, возле торгового центра во дворах? Вот там. Точно, Лола, с детьми не соскучишься. Нет, что ты, уперлась, рожу — и все. Она же упрямая у меня, вся в прадеда. И в бабку тоже. Если что решила… Да теперь уже поздно предпринимать, видишь ли. Срок? Весной, вроде бы конец апреля — начало мая… Ну что ты хочешь, она же сама лучше знает… конечно, еще хлебнет… ну да… да… Поднимем, куда денемся…

Ирена нарочно громко хлопнула входной дверью, мама понизила голос, но все равно слышно:

— Ладно, закругляемся. Пришла… да, дорогая, непременно. И ты звони. Целую.

И так каждый день. Лучших подруг у мамы три, а еще есть просто приятельницы, и всем интересно, и каждая, спросив, как дела, получает порцию новостей. Мама громко сокрушается, кокетничает: ах, я так молода, а уже внук! — и купается в лучах славы.

Еще она строит планы на будущее. Если бы ее дочь была хорошей девочкой, она бы…

Эту песню Ирена выучила в школе, мотив за годы не изменился, только слова.

Хорошие девочки не рожают в восемнадцать лет неизвестно от кого. Хорошие девочки в этом возрасте учатся на отлично в приличном вузе. Лучше всего — в экономическом… ну или хотя бы в юридическом. И кокетничать с молодыми людьми им попросту некогда. У хороших девочек нет лишнего часа даже на кино, не говоря уж о том, чтобы с кем-то спать!

Хорошие девочки в восемнадцать лет строят фундамент для дальнейшей правильной, счастливой жизни, в которой через положенное время, когда будет диплом, а лучше два, а еще лучше — диссертация, и вслед за ними — головокружительно-высоко оплачиваемая работа… вот тогда в этой по-настоящему светлой жизни может наконец появиться достойный муж с солидными деньгами, свой дом, машина, регулярный отдых на южных курортах за границей… и только после обретения всего этого можно завести одного, ну максимум двоих благополучных розовощеких детей.

Вот, например, дочка Антонии — будущий специалист по международному праву. И у Казимиры девочки очень удачные. Обе. Одна в медицинском, другая, правда, на искусствоведении, но тоже молодец. А у Лизы хоть и мальчишки, зато они такие замечательные, просто удивительно. Учатся с блеском, на ерунду не отвлекаются, Никки уже обещали взять в "Глобал индастриз", ждут, когда закончит университет…

Конечно, мама не опускает головы. Иренка ее сильно подвела, но мама знает свой долг. Дочь начала плохо, но все еще можно поправить, надо только взять дело в свои руки. Чтобы внук получился, как надо. Раз уж нельзя сделать так, чтобы его вовсе не было.

Как хорошо, что у мамы много сил — не то что у других, престарелых бабок. Она займется внуком, а непутевая Ирена с неустанной родительской помощью и чуткой поддержкой устроит свою жизнь. Может, даже удастся выпихнуть девчонку учиться. Она не так уж сильно отстанет от сверстниц, если поступит в институт в девятнадцать. От груди отнимет — и вперед. Есть толковые подготовительные курсы, можно пойти на них прямо сейчас, пока малой еще не отвлекает. Можно и попозже, когда малой немного подрастет. В конце концов, встряхнем Вита, наймем няньку.

И вернем девочку в правильную колею.

И когда-нибудь все наладится, обязательно.

Трудновато будет выдать Иренку замуж, с ребенком-то, но ради счастья дочери можно будет вовсе забрать внука к себе, чтобы не мешал личной жизни. Потом, когда придет время.

Кстати, надо подумать, в какую школу мы его отдадим…

— Ире, тебе еще не сказали, мальчик или девочка?

— Нет еще, мама.

— Ну ладно… просто я тут размышляла насчет школы…

— Мама, какая школа, о чем ты?

— Если мальчик, лучше в двести восьмую, в маткласс, а если девочка, я бы попробовала семьсот двадцатую, там хорошо поставлены иностранные языки и есть балетный кружок.

— Мама!

— Надо было тебя отдавать в семьсот двадцатую, может, был бы толк… ничего, твоего ребенка устроим как следует.

— Да, конечно, — машинально отвечает Ирена и торопливо уходит в свою комнату, плотно закрыв дверь.

…Ох, мама, я не сомневалась, что будет трудно. Но как-то не подумала, что главной моей трудностью будешь ты. Я же сказала, что вернулась на время… и разумеется, именно это ты пропустила мимо ушей. Не обращай внимание на глупости, которые несет ребенок, он вскоре отвлечется и забудет.

В результате — забыла-то ты… а я помню, да что толку?

И соглашаться не следовало, да сил нет спорить.

Поговорим как-нибудь потом.

Прости.


--

На город давно навалилась сырая промозглая зима, перекрасила его из черно-серого в бело-серый с потеками и черными полосами. Обочины и скверы — светлее, мостовые — темнее, и поперек низкого серого неба тонкое черное плетение голых ветвей и ровные черные линии проводов. Короткие унылые дни переходили в длинные ночи, расцвеченные желтыми и голубыми фонарями, белыми, красными и оранжевыми фарами, мигающими вывесками и светофорами, во влажной поверхности дорог отражались, дрожа и размываясь, огни, и небо отливало рыжиной. Ночь была куда красивее дня, но все равно — холодная, сырая, невыносимая. И тесная.

В городе тесное небо. Раньше Ирена этого не замечала.

Потом похолодало, и вся сырость застыла скользкой коркой. Ноги разъезжались, идти приходилось медленно и осторожно, чтобы не упасть, тем более в животе же маленький… Декабрь полз к черной яме Долгой ночи, которую здесь не принято было отмечать, зато город готовился к Рождеству. В витринах засверкала мишура, закачались блики в выпуклых боках стеклянных шаров, под ветвями зеленых и серебряных пластмассовых елок уселись толстые гномы в красных пижамах, перед магазинами на деревьях замерцали гирлянды разноцветных лампочек. В библиотеке тоже поставили елку, украшали целый день. Наиболее вежливые посетители уже стали поздравлять с наступающим, а на двадцать третье был назначен утренник для детей из ближайших домов.

Но сначала — Долгая ночь.

Никто не поймет и не оценит… но пропустить ее было никак невозможно.

Рабочий день заканчивался в восемь, через полчаса Ирена уже была дома. Поздновато, ну что же поделаешь. В холодильнике дожидалась размороженная рыбина, и в продуктовом возле дома как раз продавали готовое тесто, все меньше возни.

Мама, конечно, пришла раньше, — она работала до шести, — и, разумеется, уже с кем-то говорила по телефону, и, как обычно, услышав хлопанье двери в прихожей, повесила трубку. При виде теста она подняла брови:

— А, вот в чем дело, как раз хотела спросить, к чему рыба… В честь чего пироги, Ире?

— Долгая ночь, — ответила Ирена.

Мама некоторое время размышляла.

— Долгая ночь?.. В смысле — зимнее солнцестояние?

— Ну да, — сказала Ирена. — Хороший повод испечь рыбник. Это меня в Тауркане научили.

— Вообще-то я уже приготовила ужин, — заметила мама. — Легкий и полезный. Брокколи с сыром. А пирог — тяжеловато.

Ирена пожала плечами.

— Можешь его оставить на завтрак, например.

— Ладно, — кивнула мама, выходя из кухни, — весь не съедай.

— Конечно, — сказала Ирена вдогонку.

…Как хорошо, что у нее своя комната. За стеной бормотал телевизор, — показывали сто-двадцать-какую-то серию длинного детектива, мама старалась его не пропускать. А потом она ляжет спать, ей в голову не придет интересоваться, что делает дочь за закрытой дверью.

Хотя если бы вдруг пришло — как бы ты объяснялась, варак? Сидишь на полу посреди комнаты, на блюдце — за неимением костра — оплывает толстая декоративная свеча, и еще заготовлены, должно хватить на всю ночь. В комнате витает сытный дух горячего пирога. Чайник утащила из кухни — чтобы лишний раз не ходить по квартире, не беспокоить.

Я почти не помню слов, только ритм, мне не спеть правильную песню, зато я могу ее вспоминать и бить в бубен… его у меня тоже нет, но я не зря сохранила цилиндрическую банку из-под чипсов, для городской квартиры звук самый тот, и не разбудит, и достаточно гулко, мне ведь только — подстегнуть память.

Да, и еще…

Встала. Взяла в руки том «Сказаний» — открыть «Сказания» на той самой странице, где ты изобразил самого себя. Тебя здесь нет… но если твои духи следят за мной с твоих иллюстраций, может быть, и я почувствую, будто ты рядом?

Ох, нет. Ты сейчас не со мной и быть со мной не можешь. Ты сейчас — для них. И только чуть-чуть — для меня.

Погладила обложку и положила книгу обратно, на стол.

Вернулась на коврик, к свече, пирогу и картонной банке.

Кончики пальцев ударили в пластиковое донце.

Ойя, варак!

Тьма далеко, она снаружи, ей ни за что не будет власти, я не позволю ей, я — Ачаи… холод уйдет, вернется солнце, сколько еще зиме ни длиться, завтра на малый вздох светлее, а послезавтра — на вдох и выдох… Снег — он не вечен, зима — не вечна, я далеко от тебя — не вечно!

Семя и кровь в сырую землю…

Ойя, варак.


--

…Лето. Скорее б настало лето. Я так давно не была в июле. Там мы с тобой — и волна о камни, сосны шумят, наклоняя ветви. Там мы с тобой — навсегда, волчара… Там одеяло из пестрых шкурок, ты обнимаешь меня, лаская, я прижимаюсь к тебе так тесно… там, в бесконечном нигде июля. Где твой манок? Я, конечно, помню, я попросила — и он был сломан. Серые щепки в опавших иглах… Кровь на ладони я тоже помню. Дай мне ту руку, ну? дай! смутился, что там такого… и шрама нету, просто — царапина. Спи, Ачаи…

Я открываю глаза и снова вижу колючие лапы ели, небо глядит на меня сквозь ветви в тысячи звезд — и опять моргает… Я засыпала и вновь проснулась — рядом с тобой, под июльской лампой, той, что сквозь мили и мили светит с малого острова — прямо в душу. Я уходила — и вновь вернулась, что мне еще в декабре осталось? Только сбежать из прогорклых буден, из городской суеты разлуки — в этот июль, где мы будем вечно.

Знаешь, шаман, снова вырежь дудку…

Вижу. Уже.

Хорошо, любимый.

Я не вернусь еще долго-долго, но мы всегда можем быть — в июле.

Сплю, Алеенге. Прощай — до завтра.

Сплю.

Кстати, да. Наш ребенок — мальчик.


--

…Третьего января зима совершенно слетела с катушек и превратилась в ледяное болото. Сугробы, и так неказистые, осели и потемнели — мокрые, грязные, ноздреватые. И в довершение всего полил самый что ни на есть дождь. Мелкий, но частый. С порывами резкого ветра. Под ногами хлюпало и охало, зимние ботинки промокли вдрызг, и по черной коже проступила уродливая белая кайма. Чем тут дворники тротуары посыпают… Бог его знает, но отрава, видимо, страшная.

Сейчас в библиотеке было малолюдно. У школьников каникулы, у взрослых рабочий день, студентов пришло два человека, сидели над учебниками в читальном зале, шуршали страницами. На абонементе и вовсе ни души.

Заведующая оторвалась от очередного бесконечного отчета о кружках, выставках и прочих культурных мероприятиях.

— Ирена, будь добра, сбегай в магазин, купи чего-нибудь к чаю.

Ирена кивнула, взяла протянутые деньги. Натянула, брезгливо морщась, сырые ботинки, надела волглую куртку, набросила на голову капюшон и вышла под дождь.

Вода поверх льда. Какая же все-таки гадость. Выбирать, куда ступить, почти бесполезно, но хоть маршрут через лужи наметить… Доплыла до ближайшего магазинчика, вынырнула из него через десять минут с двумя пачками печенья под мышкой. Подняла голову, посмотрела вперед на это море разливанное. Конечно, по краю можно пройти, уже один раз прошла и даже не поскользнулась. Осталось лишь повторить подвиг… Взгляд зацепился за фигуру человека на другом берегу гигантской лужи. Стоял, ссутулив плечи, нахохлившись, с непокрытой головой, дождь сыпал прямо на волосы, ледяная вода струилась по слипшимся сосулькам черных прядей, сбегала на лицо и стекала по взъерошенному и жалкому мокрому меху куртки.

В глазах потемнело, в груди защемило. Не может быть, потому что этого не может быть никогда. Поморгала, стряхивая капли с ресниц. Померещилось же. Не может…

Ноги сами сорвались с места и побежали прямо через лужу, по самой глубине, кажется, левым зачерпнула… плевать.

— Откуда ты взялся? — спросила Ирена, подбежав, схватившись обеими руками за мокрый мех, едва не выронив печенье в слякоть. — Ты мне чудишься, да?

— Орей, — тихо сказал шаман. — Ты звала.

…Я не звала, я просто тосковала… духи всех миров и боги всех, сколько ни есть, религий! я не звала, я просто…

— Подожди, я сейчас, — Ирена повернулась и побежала к библиотеке. Крикнула через плечо: — Не стой тут, зайди под крышу, сумасшедший.

Заведующая сняла очки с носа, задумчиво покрутила в пальцах дужку. Родственник из провинции… да, этих опекать и водить за руку, чтоб под машину не попали. Пусть ее.

— Выйдешь на полдня в субботу, — сказала она. — А сейчас — так и быть. Свободна.

Снова под дождь. Он не стал ни на йоту теплее, и ветер все так же то дергал за волосы, то бил по лицу мокрой лапой, то вдруг замирал, пропадая. Под ногами было все то же безобразие, и в ботинках хлюпало, а коленки мерзли. Но рядом шагало вымокшее и насквозь продрогшее таежное чудо, и его нужно было немедленно сушить и отогревать, лучше всего — запихнуть в горячую ванну… и…

…и мама придет не раньше половины седьмого, а сейчас только два часа.

Ирена Звалич, о чем ты думаешь, лучше бы под ноги смотрела… ну вот, чуть было не навернулась. Хорошо, Ланеге удержал.

— Осторожнее, Ачаи, — проворчал он, а в голосе тревога и нежность.

И она повернула голову и быстро потерлась щекой о мокрую шкуру.


--

…Над ванной пар, джинсы на батарею, носки простирнуть и намотать на изгиб горячей трубы, иди сюда, места хватит обоим… ненормальный ты все-таки… ну, какой есть. — Мне так было плохо без тебя… — Да и мне не весело. — Что тебя принесло? — Ты звала…

…А кровать узкая, и плевать…

Тебя, наверное, все-таки нет. Только не исчезай!

— Куда я денусь. Честное слово, я настоящий.

— Тогда обними крепче. А то не поверю.

— Могу и ущипнуть. Хочешь?

Тихий смех.

— Только попробуй.

— Ладно… а вот так?

Вздох.

— Повтори, что-то не разберу, может, все-таки мне кажется…

— Хорошо же… вот тебе…

Смешок, возня, шепот, потом тихо — и только проклятая кровать скрипит, чтоб ей.

…Не находил себе места с самой Долгой ночи, внутри дергало и ныло, и казалось, стоит напрячь слух — поймешь, чем звенит зимняя ночь. А она звенела, слов не разобрать, но голос — тот самый. И как назло — метели, в двух шагах ничего не видно. И за белой сплошной пеленой чудится — золото и зелень. То ли — руку протянуть, и коснешься, то ли — далеко, через половину мира, то ли — и вовсе морок.

Золото и зелень, звон и плеск, а ветер воет, и лед на озере трещит от мороза, и разум мутится, как когда-то, и что с этим делать…

Сорвался, как только улеглась погода. На перекладных до Усть-Илета, оттуда поездом в Новорадово, и там регулярным авиарейсом на столицу — лететь всего пять часов, ждать самолета дольше. Ну… дорого, конечно, зато быстро. Обратно — завтра. Три дня, и дома.

Только увидеть, прикоснуться — и назад.

Неделю-то оннегиры переживут, ничего, а дольше их оставлять не стоит, мало ли что.

— Сейчас морозы и ясно, и будет ясно до февраля. К тому же охон-та Тонерей обещал приструнить своих, чтоб не шалили, пока я в отъезде.

— Хозяин леса? вы же с ним в ссоре.

— Он меня не любит, это верно. Он считает — я должен подчиняться: он хозяин над лесным зверьем, я — волк… а я сижу на своем острове, до меня поди дотянись, и с озерными у меня дел чуть ли не больше, чем с лесными… Но при чем тут люди? Он не будет срывать на них досаду. Он обещал. Так, разве что припугнет, чтобы держать в строгости. Не волнуйся.

— Зачем же ты примчался, глупый… Ох, как же я рада, что ты здесь.

Зато шум в голове улегся, если повезет, ему хватит этого — до весны. Но этого он ей не сказал. Вслух — другое:

— Может быть… Ире, может, мы вернемся — вместе?

Собрала остатки здравого смысла.

— Сейчас — не поеду. Подумай сам.

Вздохнул. Положил ладонь на ее живот.

— Никудышный я шаман, Ире.

— Не говори ерунды. Любого в Тауркане спроси — ты сильный…

— Только дурак сначала делает детей, потом думает, как будет их растить. Шаману такое непозволительно. А я… я дурак.

— А другого все равно нет, Ланеге, что ж теперь поделаешь. Придется умнеть помаленьку. И знаешь… Хорошо, что ты дурак.

— Чего ж хорошего?

— Вот когда поймешь, тогда, глядишь, и вправду станешь умнее… Ну, подъем, шаман. Сейчас явится твоя теща.


--

В прихожей чужой дух.

А, вот в чем дело. Чужая куртка. И обувь незнакомая.

И в кухне брякает сковорода и шумит вода, и неразборчиво — что-то говорит Иренка, и голос у нее…

Вылезла из уличного быстро и тихо, повесила пальто подальше от этого… чуждого. Неприятное чувство. Приходишь к себе домой, а там — вторгся враг.

Ну, может быть, и не враг. Но все равно — ощущение неуюта и смутной опасности. Кого она там привечает, неужели?..

Вошла в кухню. Из-за стола поднялся — высокий, гибкий, хищный. Длинные волосы по плечам, восточный разрез глаз, и скулы. Не сказать, чтоб красивый, но притягательный. Совсем не такой, каким она себе его представляла. Моложе — и старше. Одет бог знает во что, майка с клыкастым уродцем на груди и тренировочные штаны, подозрительно знакомые — уж не старые ли шмотки Вита? Но — безобразие наряда не сбивает впечатления. Поверить, что колдун — можно. Что деревенский… не знала бы, не подумала бы.

Собственно, следовало ожидать: видела же рисунок. Там, правда, лица нет, но вся фигура — вот именно такая. А все равно: раз из деревни, казалось, должен выглядеть пентюхом.

Этот — кто угодно, только не пентюх.

Поздоровался вежливо:

— Здравствуйте, госпожа Звалич.

Говорит без акцента — но сразу слышно: нездешний.

Не такой, неправильный. Чужой!

Ответила невпопад:

— Рангерт. Звалич — это бывший муж.

Мысленно выругала себя. Что за уточнения, зачем?.. От этого — такого — держаться как можно дальше, а она невольно одной фразой сократила дистанцию. Теперь будет труднее… Иренка, дуреха, пустила на свою территорию… от такого надо запираться на семь замков, а дочь — вьется вокруг, глаза блестят, светится вся.

Околдовал.

Стоит, смотрит, молчит.

Бросила резко:

— Что вам здесь нужно?

Иренка вздрогнула.

— Мама! — и набрала уже воздуха, протестовать дальше.

Протянул руку, коснулся ее плеча. И эта упрямица, которой если уж что втемяшится, никто не указ, — эта глупая девчонка выдохнула и смолчала.

— Я приехал навестить Ирену, госпожа… Рангерт.

Ответить как можно суше:

— Зачем?

— Я по ней скучал.

Он, видите ли, скучал! Ах ты…

— Не распускал бы руки, когда не надо, — не скучал бы!

— Мама!

— Молчи, с тобой мы еще поговорим! Явился! Думаешь, тебя тут заждались? Кому ты здесь нужен? Все, что мог, ты уже девочке испортил! Ей учиться… работу достойную… а ты!..

Голос сорвался. Зашипела:

— Ты… ты…

Как этот оказался рядом, непонятно. Взял за руку. Ладонь горячая.

— Госпожа Рангерт, успокойтесь, прошу вас. Сядьте, поговорим… давайте начнем сначала. Здравствуйте. Будем знакомы.

И Иренка, перебивая, из-за его плеча:

— Мама, это Петер. Ланеге, это мама. Мама, Петер приехал всего на сутки. Пожалуйста, только до завтрашнего утра, потом он уедет.

Ну вот, она уже сидит на табурете. Усадили. И чашку в руки сунули. Сладкий чай с лимоном. И этот, чужой, сидит напротив и говорит, говорит… и злость рассеивается, оставляя после себя пустоту и усталость. Еще вникнуть бы — что он там…

…что-то про обязательства, обстоятельства, терпение и понимание…

И ясно же, — зубы заговаривает, — и поддаешься тем не менее. Сковородой бы тебя по лбу, чтобы заткнулся наконец, дал бы собраться с мыслями…

И тут эти двое в один голос:

— Мама, ну сковородой-то зачем?

— Если вам так легче, стукните, я и голову подставлю.

Она что же — сказала это вслух? Нет же, молчала, даже рта не раскрыла.

Ну ладно, этот — он, в конце концов, колдун. Но дочь-то…

Чашка неловко задела стол, чай плеснул через край, хотела прикрикнуть — и с недоумением услышала свой собственный голос:

— Ладно. До завтра. Чтобы завтра и духу не было.

— Мама!

Быстрый темный взгляд на Ирену — уймись, девочка. Вслух:

— Обещаю, госпожа, только до завтра.

…Они ушли в Иренкину комнату и закрыли за собой дверь, а госпожа Леана Рангерт сидела на кухне, в недоумении уставясь на бледный отсвет лампы, качавшийся в недопитом чае. Я же собиралась гнать в три шеи…

Совсем задурил голову, причем в два счета.

Всплыло и ударило наконец со всей силы: этот — пусть он и уедет, не пройдет и суток, — отнял у нее дочь. Конечно, она пока здесь. Но она больше не мамина. Она — его.

Придет день, и он заберет ее совсем — и навсегда.

Еще не завтра. Но обязательно, если только не…

И я совершенно не представляю, что же — «не»!

Протянула руку к телефонной трубке.

— Алло, Казимира? Привет. Ты только сядь, у меня тут…

Мир, перекошенный и искаженный, задрожал, прояснился и медленно повернулся вокруг оси. Нужно возвратить его в правильное положение.

Придется потрудиться.


--

Он уехал утром. Ирене как раз пора было на работу, так что заодно и проводила.

Стояли на остановке, не глядя друг на друга, молчали.

Подкатил автобус.

— Ну все, — сказала Ирена.

Ланеге кивнул, быстро обнял — и действительно, все. Поглядела вслед автобусу, вздохнула и побрела к своей библиотеке.

…В Тауркане знала — везде глаза и уши. Думала, в городе иначе. Как бы не так: оказывается, видели, осмыслили, сделали выводы. Каждая из коллег не преминула поинтересоваться, что это за молодой человек прощался с ней на автобусной остановке? Говорят, интересный? Зои с абонемента сложила два и два:

— Это вчерашний "родственник из провинции"? Сдается мне, он вовсе и не родня.

А Амалия поджала губы и уверенно заявила:

— Дамы, ребеночек у нашей Ире будет черненький и узкоглазый.

И весь день никак не могли съехать с этой животрепещущей темы. Ирена отмалчивалась. По крайней мере, пыталась.

Как бы не так…

Вышла вечером с работы — голова гудела.

А снаружи снова была зима.

Мой шаман увез с собой тепло. Довезет ли до Ингесолья?..


--

…Зима завывала за окнами, отгораживая остров от прочего мира шевелящейся, кружащей, мчащейся вихрями мутной стеной. Можно было встать на лыжи, выйти в эту круговерть, спрятать нос в жесткий мех, надвинуть шапку на глаза — и самое большее через час оказаться в поселке. Другой боялся бы заблудиться на ровном белом пространстве озера, среди пляшущих снежно-белых теней — но не он, даже сквозь ледяной ветер знавший, откуда тянет дымом, теплом и людьми.

Можно было.

Нельзя.

Тысячей тончайших нитей вплелся Нижний мир в волчью шкуру. Придешь ты — придут и хаари.

Самому — нельзя.

Только если позовут, помнишь, волчара?

Не звали.

Какой сельчанин высунет нос в такую погоду? разве что совсем край. Разве что у него будет умирать ребенок. Если будет помирать сам — запретит домашним бежать через озеро. Уж лучше пусть его не спасут, да сами останутся целы.

Они и не шли, заперлись по своим дворам, отгородились заборами. Пережидали непогоду.

Сидел над альбомным листом, курил, карандаш быстрыми движениями скользил по бумаге. В ушах ревел тяжелый рок, грохотали ударные, басист вытворял что-то неимоверное на своих электрических струнах, хриплые голоса кричали, разрываясь от боли и страсти, злобы и отчаяния, — и глушили, слава демонам Нижнего мира, вопли этих самых демонов… и ветер.

Как он боялся сейчас ветра.

В заунывных всхлипах и взвизгах метели ему снова слышались голоса, которые — он знал — ему нельзя слушать, и из теней выступали очертания фигур, которые не следовало видеть, тем более они лишь чудились, он и не сомневался — здесь их нет, но они стояли, смотрели, дышали, бормотали… и карандаш метался, торопясь избавиться от желтых и черных — пустых — глаз, заглядывавших в душу человеку откуда-то из-за спины. Эти — те, кого не было — сопели в ухо, аж шевелились волосы, причмокивали за левым плечом, вкрадчиво нашептывали: врешь, не уйдешь, однажды будешь наш…

Он выворачивал громкость колонок на максимум, чтобы не слышать, стискивал зубы и рисовал июль.

Она улыбалась ему с листа, светлая, сияющая, солнечная. Солнечный водяной цветок, его Ачаи, его девочка, его женщина. Криво усмехался в ответ — и рисовал капли на золотых лепестках, водоросли в волосах, она стояла в воде у берега Чигира, волны качались возле бедер, крупные стрекозы вились возле плеч, мелкие рыбешки — у колен, и вся она была — июль. Он закрывал глаза, пытаясь не думать, только — смотреть и видеть… и видел.

Он рисовал ее — всплеском озера, и цветком, и женщиной, конечно, — тоненькой и юной, такой, какая однажды пришла к нему и навсегда осталась за веками, на губах и пальцах, — и отяжелевшей от его ребенка, такой, какой, наверное, она была сейчас, там, невообразимо далеко, о Хозяин вод, почему я здесь — один — без нее, почему… и россыпью бликов, и сиянием кожи, и пальцы вздрагивали, касаясь, и губы шевелились беззвучно — ему еще хватало сил не звать, остановиться на самом краю и удержать тоскливый вой.

На колени вспрыгивал Кош, здоровенный матерый котище, увесистый, жаркий, толкал лбом под локоть, напоминал о себе — и о ней! — и заоконное буйство отодвигалось и затихало.

О все духи Ингесолья, какое счастье, что здесь этот наглый зверина, самостоятельный, хищный… домашний.

Он опускал лицо в кошачью шкурку, и волк в нем фыркал, отряхивал лапы и уходил вглубь.

Он боялся спать. Среди снов его ждала Ачаи, и он же мог сорваться и — вдруг она поймет, что с ним творится? а она тянулась к нему через расстояния и время, он чувствовал это так же ясно, как чувствовал под пальцами кошачье мурчащее тепло, и шестигранную ребристость карандаша, и сыпучую мылкость обкатанного сотней рисунков ластика… шероховатость бумаги, скользкую целлофановую гладкость сигаретной пачки, боль от ожога — опять тушил сигарету не глядя, но волдыря не будет, какие волдыри у шамана… Иногда не выдерживал и засыпал, бывало — упав щекой на рисунок, и тогда вдруг оказывалось, что сон — не страшно. Она приходила к нему, прижималась, обнимала его бедную гудящую голову — и отгоняла призраков, и метель унималась где-то там, далеко за пределами их волшебного круга — и он понимал, что боялся напрасно, что здесь и сейчас, в этом блаженном тепле ее рук, он не скажет ей ничего такого, просто — ее же нельзя расстраивать, она не должна о нем беспокоиться, довольно и того, что она по нем скучает. И кроме того — они почти не говорили. О чем говорить, когда — наконец — июль?..

Но, просыпаясь, он вздрагивал — за окном по-прежнему неистовствовал буран, и из углов сверлили внимательные взгляды, и он знал — они ждут.


--

Потом погода наладилась. Стало немного легче.

Прояснилось, и оннегиры вспомнили о насущных надобностях, где не обойтись без шамана. Того прихватил ревматизм, у этого кашляет дочка, а те собрались на большую охоту, надо переговорить с Хозяином леса, чтобы не чинил препятствий, а еще лучше — дал удачу.

Ударил бубен, зазвучали нужные слова, забряцали подвески, оскалился волчий череп — и безумие, подобравшееся так близко, откатилось назад, притаившись до поры. Охон-та Тонерей мрачно ухмылялся, встречая шамана на туманных тропах Вечных лесов, и кривилась всеми четырьмя лицами красавица Караннун, выслушивая через него женские сетования, подхваченные ароматным дымом и впитанные горячей водой, качал головой и щелкал клювом Линере, а Унке уступал дорогу, издевательски кланяясь, — но люди не замечали ничего, их просьбы достигали нужных ушей, их болезни прекращались, их мертвецы не возвращались из Нижнего мира, зверь исправно попадался в ловушки, и рыба деловито глотала наживку, оголодав подо льдом.

Со своей работой он справлялся.

Только каждый выход отсюда — туда… и возвращение сюда — оттуда оказывались тяжелее предыдущих.

Потом начали всплывать воспоминания.

Они были всегда, просто лежали где-то в глубине и прежде появлялись лишь тогда, когда он сам этого хотел. Теперь же — выныривали непрошенными. Отрывочные картинки, выцветшие и смутные по краю, четкие и яркие в середине. Они поворачивались перед глазами, наливались цветом и звуком, и — пожалуй, он был им благодарен, такими они были знакомыми и ясными; и кроме того, они вставали на пути застарелого безумия, закрывая ему путь.

Правда, и делу — шаманству — они закрывали путь тоже.

Настанет день, когда он не сможет спуститься на тропы Вечных лесов — и хорошо, если за важной, но не жизненно необходимой поддержкой. Если же он не сможет последовать за уходящей душой…

Тогда ты кончишься, как шаман, Алеенге. И те, что притаились в тени, дождутся своего.

— Не дамся, — сказал он вслух.

Кот повел ушами и вопросительно мяукнул.


--

…Лето, теплынь, трава по макушку — я совсем мал. Не знаю, сколько мне лет, но не больше четырех, потому что мама еще жива. У Шаньи щенки, пятеро рыжих, мы возимся у крыльца, рычим друг на друга и шутя кусаемся, Шанья взирает на нас снисходительно и вылизывает с одинаковым старанием всех шестерых — и своих детей, и меня. Мама с бабушкой сидят на лавке под кустом бузины, краем глаза я вижу взблеск иглы в маминых пальцах. Бабушка курит длинную черную трубку. Она не признает новомодных сигарет — разве ж там табак! — и неважно, что новомодными они были на самом деле лет пятьдесят назад. В свой табачок бабушка добавляет кой-каких листьев и травок для забористости.

Это теперь я приблизительно знаю, что она примешивала в свое курево — догадался. Спросить уже было не у кого, когда я стал в этом понимать. Полагаю, кугули туда следовало бы класть поменьше, цапенница была и вовсе лишней, а багульник и бадан плохо сочетаются с бурохвосткой. Но тогда… тогда я знал только крепкий характерный дух курительного зелья — и любил его. Так пахли безопасность, забота и грубоватая ласка, так пахла волшебная сказка, колыбельная песня и предвкушение обеда.

Белохвостый прихватил меня зубами сильнее, чем следовало, я возмущенно завопил, отпихнул его морду. Белохвостый не понял, сунулся снова, и тогда я зарычал и сам его укусил. За ухо.

Мама приподнялась с лавки, спросила встревоженно:

— Карасик, милый, что?..

Бабушка пыхнула трубкой.

— Не суетись, Анеле. Какой он карась, смотри — самый настоящий волчонок.

Мне очень понравилось, что я настоящий волчонок. Я закричал:

— Я волк! я волк! Съем! съем! — и мы покатились плотным клубком, щенки — рыча и взлаивая, я — хохоча во все горло.

Мама называла меня карасиком, и ей приходилось объяснять, что это за рыбка — ну да, ашка, мелкая, золотистая, бестолковая. Водится везде, и в Ингелиме тоже, конечно, вот вчера на ужин жарили… Но «карасик» звучало мило, а «ашка» — скучно и обыденно. Мне нравилось быть карасиком, пока бабушка не разглядела во мне будущего волка.

Интересно, видела ли она что-то — или просто случайно угадала.

…И это все, что я помню о маме.


--

…Встал, снял с полки посылочный ящик, высыпал на стол запасы трав. Это тоже средство. Привет тебе, бабушка, чья душа давно вернулась в этот мир в ином теле — кажется, я даже знаю, в каком. Красивый человек. Не лицом — сутью. Впрочем, я могу и ошибиться. Он еще слишком юн, чтобы проверять… а я не стану проверять специально. Если ты, бабушка, захочешь напомнить мне о себе — ты дашь мне знать.

Вот сейчас — сам я вспомнил о твоих травах или ты подсказала мне, подтолкнула под локоть? Но все-таки цапенницу я не буду мять в курительное зелье, от нее потом только хуже. Тебе-то было в самый раз, а мне, с моей шаткой психикой, ни к чему.

Раз мои воспоминания так рвутся наружу, я помогу им.

И они отойдут с моей дороги.

Выхода нет: я должен быть тем, что я есть, до тех пор, пока в силах.

Если силы иссякают… ну что же, я их подхлестну.

Сегодня меня не позовут. В Тауркане тихий спокойный вечер. Может быть, завтра… сегодня — наверняка нет.

…И все-таки бадан и багульник плохо сочетаются с бурохвосткой, да…


--

— …Ты волк, — сказал Кииран.

Я кивнул.

— Это плохо.

Я пожал плечами: плохо ли, хорошо ли… я волк, и тут уж ничего не поделаешь.

— Волк не приручается. И волк ненасытен.

Я открыл было рот — возразить, но Кииран поднял руку, и я промолчал.

— Не приручается, всегда хочет быть себе хозяином. Тебе придется всю жизнь крепко держать его за уши и кусать за холку, чтобы помнил, кто из вас двоих первый. Горе тебе, если твоя рука ослабеет.

Костер угасал, над темно-бордовыми углями изредка вспыхивал и снова исчезал синий язык пламени. Кииран подцепил за ручку закопченный котелок, вытащил из костра, поставил на песок. Бросил в кипяток связку листьев, пригоршню ягод, пару черемуховых веток. Пододвинул котелок ближе к углям — настаиваться.

— Придет день, когда ты больше не сможешь сдерживать волка. Ты состаришься и одряхлеешь. Он — нет.

Я-волк прижал уши и оскалился. Я-человек с силой вжал ногти в ладонь, и волк, ворча, нехотя отодвинулся внутрь меня.

— Вот об этом я и говорю, — сказал старик.

Я сидел, скрестив ноги, напряженно держал спину, боялся расслабиться и дать волю зверю, ворочавшемуся глубоко на дне меня.

— И волк ненасытен. Ему всегда мало. Нет, мясом его накормить можно, но его нельзя накормить свободой. Чем больше даешь — тем больше хочется. Спасение твоего разума в том, чтобы выпускать волка наружу — но под неослабным присмотром. Что бывает, если он сидит взаперти, ты уже знаешь. Что бывает, когда он полностью свободен, ты знаешь тоже.

Я знал — и не знал. Я-человек почти ничего не помнил. Я-волк помнил, но не мог связно объяснить мне-человеку, как хороша была его свобода.

Может быть, отдав волку полную власть, я был бы счастливее…Я? это был бы не я. Всего лишь — еще один зверь, вечно шастающий на границе миров, не думающий ни о чем сложнее насущной добычи, занозы в лапе и волчицы.

Мысль о волчице показалась мне-волку необыкновенно привлекательной. Я-человек сильнее стиснул кулак. На ладони проступила кровь.

— В тот день, когда ты научишься быть волком, оставаясь человеком, ты обретешь мир. Но знай — и будь к этому готов: однажды волк победит. Все, чему я могу тебя научить — быть человеком больше, чем волком, и быть человеком как можно дольше. Когда я пойму — ты можешь, я умру спокойно. — Вздохнул, уточнил: — Человеком.

Взял чашку, зачерпнул из котелка настой, который вряд ли можно было назвать чаем — именно чайного листа там не было вовсе. Подул на горячую жидкость, осторожно отхлебнул. Покивал.

— Хорошо. Пей, Ланеге.

Сидели, молча тянули из деревянных чашек горький, пахнущий осенью и дымом напиток, и от вкуса этого чая волк скукоживался, уменьшался. Задремывал.

— Настоящий шаман умирает человеком, — заключил старик. — Ты силен. Ты сможешь.

Я взглянул на окровавленную ладонь. Плеснул из чашки по полукруглым ранкам. Больно, но так скорее заживет.

— Я смогу, — сказал я тихо. — Я умру человеком.


--

…Вот именно.

Бабушкин табачок и чай Киирана.

Раз уж у меня нет твоего голоса, и взгляда, и тепла твоей руки — так хотя бы это.

Но умру я — человеком.


--

До равноденствия он продержался.

Шаг — уверенный, голос — твердый, взгляд — острый… а что под глазами круги, это ничего. За маской не видно.

И — пути открывались все легче и легче. Там, где раньше требовались часы, теперь уходили минуты.

Мы были правы, — говорили в Тауркане. — Он силен как никогда. Ветры меняют направление по его слову, духи шарахаются от него, если он серчает, и приползают на брюхе, если он велит. Говорят, охон-та Кулайсу кланяется ему при встрече, а охон-та Тонерей старается не попадаться на глаза. Вот какую силу тянула из него та, приблудная. Хорошо, что она уехала. Правильно сделала.

И Аглае Семецкой, неожиданно для всех прилетевшей в поселок праздновать весну — чего она не делала добрых лет семь — так и сказали.

Очень удивились, увидев тревогу на ее лице.


--

Если бы Аглаю спросили, почему именно сейчас, на равноденствие — она не смогла бы объяснить. Она и сама не понимала, чего не сиделось ей в городе, в уютном доме, под шелковым абажуром с бахромой, — только чувствовала: если не поедет в Тауркан в ближайшие дни, что-то в этом мире расколется… сломается… порвется… а ей, возможно, дано склеить… или зашить? Внутри тянуло и дергало все сильнее, и наконец настало утро, когда она просто оделась потеплее, прихватила сумку с необходимыми мелочами и пошла тормошить Андера. Тот упирался, ссылался на неустойчивую погоду, уверял, что не разрешат вылет — однако ветер улегся, а полет разрешили.

Сердце щемило всю недолгую дорогу, надеялась, в поселке отпустит — наоборот. И когда после радостных приветствий — каждого обнять, каждого! Чуть ли не всех их она когда-то учила, а если не их самих, так их детей или внуков! — когда старый Ыкунча похвастал небывало возросшими силами шамана, она поняла: вот оно. Вот в чем дело. Почему это плохо — кто знает, но это плохо.

Очень.

Спросила, где он.

Да как всегда, на Чигире, но ведь равноденствие, праздновать будем, радоваться будем — а он будет говорить с Тремя мирами и просить хорошего года и благополучия. Придет. Подожди до заката. Заходи — ко мне! Нет, лучше к нам! Не слушай, охо-диме, к нам иди, старуха пирогов напекла…


--

Две трети марта — на Ингелиме еще морозы, хотя небо светится весной. И лед толст и крепок. И снег скрипит под лыжами не хуже, чем в январе. А тени уже синие, и обращенные к солнцу стороны снежных увалов покрылись тонкой сверкающей ледяной коркой. Шаг легок, и заходящее солнце, светя прямо в лицо, греет щеки. Хорошо, что глаза скрывает кожаная бахрома, — не то заслезились бы… их и за завесой ломит. И дыхание сбилось — вот же… быстро. Раньше такого не бывало. Ну ничего. Замедлить ход, заставить себя дышать глубже и ровнее, и все.

Костры. По кругу, по грани миров, бубен рокочет, голос летит ввысь, и весна отзывается — пусть люди еще не слышат этого, он-то не упустит этот звон, и щебет, и шорох, они все ближе, не завтра, но — рядом, и сердце ликует, и тени Нижнего мира отползают подальше от языков пламени и слаженных вскриков оннегиров. Лето будет щедрым и теплым, рыбалка — удачной, а к осени богатая дичь нагуляет изрядный жирок — и не пройдет мимо охотников… весна! Завтра весна, радуйтесь!

Общий ритм пронзает три мира, и просыпаются замершие на зиму соки, и ворочаются воды, подтачивая надоевшие льды, и солнце спешит на зов, и птицы в дальних краях расправляют крылья, готовясь к перелету.

Айя!


--

Отступил в тень, повернулся, чтобы идти. Лыжи ждали, воткнутые в сугроб возле забора Саукана.

— Постой, — сказал всю жизнь знакомый голос, сейчас по-учительски твердый и строгий.

Захотелось сделаться маленьким и незаметным. Или поспешно отозваться: "а чё я, я ничё!"

— Здравствуй, охо-диме. Какими судьбами?

— Здравствуй, Алеенге. Вздумалось вот… молодость вспомнить, да.

— Кто тут моложе тебя, охо-диме?

— Льстец, — усмехнулась Аглая. И — жестко: — Рисуешь — без передышки, так? Что еще? Голоса?

— Работа у меня такая — слушать голоса этого мира и двух смежных впридачу.

— Не увиливай, Ланье. Отвечай.

"Ланье" — это серьезно. Это не ласковое «Ланеге», не официальное «Алеенге» и не укоризненное "Петер, как не стыдно!". Это — вызов к директору, двойка в четверти и трехнедельный запрет на посещение кружка.

— Охо-диме…

— Я жду.

Неохотно, сквозь зубы:

— Ну… есть немного.

— Немного? — в ее голосе негодование и боль. — Это — немного? Врешь — и думаешь, в темноте не увижу?

Молчит.

— Чего ты боишься, Ланеге? Мне ты можешь сказать.

Отвернулся, явно ищет возможности сбежать куда подальше.

— Послушай, мальчик. Старик Кииран бьется лбом о деревья Нижнего мира. Он добился, чтобы вот этого с тобой не бывало, и умер, надеясь, что ты выдержишь, а ты?

Ссутулился, смотрит под ноги, молчит.

Положила ладонь на расшитый кожаный рукав. Мягко:

— Скажи же. Чего ты боишься, Петер Алеенге?

Выдохнул.

Тихо:

— Я не должен звать. И не позову.


--

Аглая пробыла в Тауркане три дня, и все три дня ходила в гости. Сначала к старикам, потом к солидным отцам семейств. К концу третьего дня она уже не могла смотреть ни на чай, ни на пироги. Хотелось простецкой соленой рыбы… и можно чего-нибудь покрепче чая, да здесь такого не пьют.

Она рассказывала притчу про огонь, который раздувал северный ветер.

— Он горел ярко и сгорел в три вздоха, — говорила Аглая. — Вы вчера видели человека, которого тоже раздувает северный ветер. Неужели я одна это поняла?

— Заслонить ветер? — неуверенно спросил Ыкунча.

— Именно, — ответила Аглая. — Вы сами отодвинули лучшую из стен, какая у него была.

— Да брось, — сказал кто-то неуверенно. — Раньше сколько лет ее не было, и ничего…

— Раньше так не дуло, — возразила Аглая.

— Так разве не она вызвала этот ветер?

— Нет, конечно, — Аглая подняла брови. — Ваша беда в том, что вы не смотрите дальше собственного носа, оннегиры. Ветер поднимался постепенно, и однажды сорвал ее с места и принес сюда. Она зацепилась за ветви, пустила корни и заслонила от ветра огонь.

— О какой стене она говорит? — переспросил у соседа тугодум Лаус. — С чего это ей корни пускать? Плетень, что ли?

— Помолчи, потом объясню, — шикнул сосед. — Так что же делать-то, охо-диме? Другую стену искать?

— Лучше вернуть старую, — покачал головой Ыкунча. — Да не выйдет.

— А вот это моя забота, — сказала Аглая. — Помните о северном ветре и не давайте огню выгореть до Верхушки. Как вы это сделаете — не знаю. Тормошите, шевелите угли, подбрасывайте добрые дрова… Но сделайте. Иначе в Тауркане скоро не будет никакого шамана, помяните мое слово. У него даже учеников нет.


--

Город шумел и торопился, и время летело, взвизгивая шинами на поворотах. Январские снега замело февральскими метелями, потом изъязвило мартовскими оттепелями, и наконец смыло первым апрельским дождем.

К этому времени Ирена уже не работала, и почему-то все время хотелось спать. И мысли шевелились вяло и сонно.

Даже июль снился реже. Чаще всего — не снилось ничего.

Апрель перевалил за середину, проклюнулась по пыльным газонам первая тоненькая трава, на ветвях зашевелились почки, вдоль теплотрассы высунулась и засияла мать-и-мачеха — а шаманенок, энергично крутившийся в животе, решил, что ему пора.

Мама волновалась больше, чем Ирена. Суетилась, ловила машину, допекла водителя бесконечными вскриками: осторожнее! быстрее! но не гони! но быстрее! Успели, конечно.

Еще довольно долго рожать пришлось. Нельзя сказать, что это доставило Ирене большое удовольствие.

Зато результат!

Такой маленький, такой чудесный! Ну да, наверное, будет черненький, и, возможно, довольно-таки узкоглазый… Пока глазки были неопределенно-темные, с синим отливом, и круглые, как и положено младенцу, и на голове — смешной темно-рыжий чубчик.

Так что, может быть, не такой уж и черненький… да какая разница! Просто — самый красивый, вот.

Через четыре дня чудо приехало домой, завернутое в одеяльце с зайцами, и заполнило собой весь дом и всю жизнь. Мама или кудахтала, или ворковала, или ходила на цыпочках — или рассказывала по телефону приглушенным голосом, как маленький ест, как спит, как животик, на кого похож… Тут у нее было собственное мнение, она считала — что на Ирену. Смешно было это слышать, честное слово. Потому что он был — шаманенок, вылитый. Хоть и рыженький.

Мама возвращалась от телефона, переполненная житейской мудростью: каждая из подруг считала своим долгом поделиться опытом. Иногда хотелось, чтобы эти подруги временно онемели. Почему-то они норовили засыпать молодую мать ответами именно на те вопросы, которые ее совершенно не интересовали. А на те, которые интересовали, ответы приходилось искать самостоятельно.

Два дня мама была дома — отпросилась с работы, — потом, к счастью, вернулась к трудам праведным, и теперь изливала потоки информации только по утрам и вечерам. Ирена быстро научилась пропускать большую часть мимо ушей.

А если не вслушиваться, так мама очень, очень помогала.

Пока он еще не родился, Ирена долго перебирала имена, не зная, на каком остановиться. Конечно, было бы здорово спросить у Ланеге, что он думает по этому поводу, но пока до него дотянешься… почему-то там, в июле, где они изредка виделись, она ни разу не вспомнила об имени для малыша.

Но как только она увидела своего мальчика воочию, вдруг стало ясно, что он Даниэль. Бог весть почему, это имя удивительно ему шло.

Мама сперва скривилась, потом задумалась — а потом Ирена услышала: "Данчик, наш зайчик", — ну, значит, теперь точно Даниэль. Одобрено и принято. Хотя насчет «зайчика», учитывая, кто его отец, Ирена сильно сомневалась.

Пока он спал и ел — и почти не плакал. До чего же деловито он ел, просто удивительно. Причмокивал, щеки энергично двигались, и длинные темные ресницы были опущены — сосредоточен на важнейшем, не отвлекайте.

А глаза, кажется, будут темно-карими.

Счастье мое.


--

В конце мая пришло письмо. Мама вытащила его из ящика, прочитала обратный адрес на конверте — и сделала попытку засунуть его куда-нибудь с глаз долой, потому что там значился Ингесольский район. Еще не хватало волновать Ирену посланиями из этой глуши, в которую, даст бог, она больше не вернется, по крайней мере, в ближайшие несколько лет. Да и куда ей срываться — с малышом-то? Нет уж, пусть лучше не отвлекается от ребенка, вон — погода чудесная, гулять подольше, и — тут и медицина квалифицированная, и все необходимое можно купить в ближайшем магазине, и мама рядом, на подхвате, и подруги навещают. Кати заходила, та, с которой Ирена училась в своем техникуме, и коллеги из библиотеки, и все восхищались Данчиком, вертели пальцами и погремушками у него перед носом, а он таращился и пытался улыбнуться. Чего еще надо, какое Ингесолье…

Но Ирена нашла конверт следующим же утром, и как мама ни пыталась ее отвлечь от письма — не удалось.

Адрес был — Нижнесольск, Речная, дом 10. А отправитель — Аглая Семецкая.

Руки задрожали, сердце ёкнуло.

— Мама, отстань, — ляпнула Ирена, не думая, и даже не заметила, что мама обиделась.

Подхватила Данчика, уложила в коляску — и ушла в сквер, на лавочку. Читать.


--

"Орей, Ирена Звалич.

Или, может быть, лучше сказать — здравствуй.

Если ты хочешь, чтобы я не напоминала — просто не читай дальше. Потому что я буду напоминать, а у тебя сейчас главная забота — ребенок.

В любом случае я желаю и тебе, и твоему ребенку здоровья, счастья и всяческого благополучия. Надеюсь, что духи наших лесов и вод поддержат мое пожелание.

К сожалению, мои слова не имеют той силы, какой обладают слова Алеенге, и вряд ли нашим слабым духам дано дотянуться до тебя — хотя в давние времена Эноу-хаари оберегал и земли нынешнего столичного края. Они слабеют с каждым годом, наши духи, только молитвами Ингесолья они еще живы — да что я рассказываю, ты знаешь и понимаешь, но сейчас тебе не до них. И правильно — твое нынешнее дело самое важное в этом мире. Если бы не матери, откуда брались бы люди, за которых цепляются дичающие в забвении духи?

Я старая женщина и слишком много болтаю, охо-дай Ире. Оставим духов — духам, их время уходит, и кому, как не им, знать об этом лучше всех.

Я о людях.

На Равноденствие я наведалась в Тауркан. Радостно было вновь увидеть столько знакомых лиц. И мне были рады.

Мне известно: они обидели тебя, сильно обидели. Они обыкновенные суеверные люди, им казалось — в тебе опасность, и они испугались. Да ты и сама понимаешь. Но теперь они хорошо подумали, и их мнение изменилось. Клянусь тебе в этом. Я говорила с ними, и я знаю. Они сожалеют о том, как у них с тобой вышло, и были бы счастливы начать с нового листа, если на то будет твоя воля.

Такого Равноденствия я не упомню за всю мою долгую жизнь, охо-дай. Никогда еще мне не приходилось чувствовать всем существом, как человек своими словами и движением души поворачивает солнечный круг — а он, небо свидетель, это сделал. Он просил Солнцеликого о благоприятном лете, и будет по его слову, вот увидишь.

Извини, охо-дай Ире, увидишь — если пожелаешь, конечно.

Так вот. Он держит в руках ветра, он указывает облакам, куда плыть, он подгоняет реки и увещевает солнце. Он исцеляет прикосновением и останавливает время взглядом. Человеку это никогда не было по силам прежде, если не считать легендарных великих шаманов древности. Таков был Айечегыр-онна, да и тот надорвался, подвинув весну на три дня ближе. А Эйкенау-ынна рассыпалась прахом, когда попыталась пробить новое русло Большой реке.

Он способен, кажется, на все — но одного он не может. Он не позовет тебя, охо-дай.

Если ты ждешь его слова — забудь. Слово не будет произнесено.

Он решил, что не будет вмешиваться в твою жизнь, если ты сама того не захочешь, и скорее зашьет себе рот, чтобы не проговориться во сне. Он и спать-то, похоже, старается как можно меньше. Вместо сна он рисует, скоро карандаш прирастет к пальцам, как тогда бить в бубен, ойе…

Я видела его лицо — оно уже бывало таким, в те дни, когда он вернулся из города в наши края, чтобы остаться здесь жить. Не волнуйся, он осознает себя, не так, как тогда. И сила его растет с каждым днем.

Я увидела, охо-дай: ты ему нужна, — но он упрям, ты знаешь, он всегда был упрямым. Он ничего не сказал мне, и, может быть, все, о чем я говорю тебе, мне просто померещилось — я старая женщина, глаза мои давно не те, и хаари во мне нет ни на волос. Но я обеспокоена, и мне страшно подумать — что будет, когда зацветут кувшинки.

Прости, охо-дай, если расстроила тебя. Я не хотела этого — но и промолчать не могла.

Да будет по воле твоей.

Еще раз, всего наилучшего тебе и твоему ребенку, что бы ты ни решила.

С поклоном,

Аглая"


--

Ирена медленно сложила тетрадный лист, убрала его обратно в конверт. Встала с лавочки. Сегодня двадцать второе мая. До кувшинок еще есть время — но его в обрез.

— Пойдем домой, Данчик, — сказала она вслух. — У нас много дел.


--

…Я многое могу, но почти ничего не могу для себя. Я многое вижу, но почти не вижу своей судьбы. Если бы я видел себя… наверное, я не стал бы тем, кто я есть.

Если бы я знал, выбирая путь после школы, чем закончится для меня мой вуз, я бы просто не пошел туда. Но если бы я туда не пошел, возможно, я оставался бы в своем уме всю жизнь, а значит, не вернулся бы на Ингелиме.

Если бы я знал, кто она такая, когда впервые ее увидел, я хоть разглядел бы ее получше. Но где мне было догадаться, что она будет для меня значить через годы? Я и не догадался.

Мне было чуть за двадцать, я едва вынырнул из безумия, и Кииран направлял первые мои шаги по грани миров. Я часами всматривался в зеркальную поверхность воды или в пляску языков пламени, учился смотреть и видеть, вслушиваться и слышать, трогать и осязать, узнавать и помнить.

Среди невнятных картин в глиняной миске с водой была и эта.

Серьезная девочка в джинсах и маечке, серые глаза и выгоревшие на солнце пряди русых волос. Она сидела на лавке городского сквера над тетрадью и сосредоточенно грызла пластиковую ручку. И руки у нее были в крапинках пасты от этой ручки.

Вода качалась, и казалось, что она хмурит брови и кривит рот. Может быть, впрочем, она и вправду хмурилась и улыбалась одним углом губ. Я не знаю.

И было ей лет пятнадцать.

Когда мы встретились, ей было семнадцать, а прошло десять лет.

На память я не жалуюсь, но ее лицо затерялось среди множества виденных мною образов, и я не сразу вспомнил, что вообще видел ее прежде.

И — имя пришло отдельно.

Хозяин Вод любит говорить намеками. Он звенел этим именем над моим ухом — весенней капелью, он журчал этим именем в лесных ручьях, он шуршал им — листвой в ветреный день, он свистел им — в зимней вьюге. Я упрям и вовсе не сразу поддаюсь влиянию; но однажды я повторил за ним: «ачаи», и был очарован звуком. И — что-то далеко-далеко отозвалось в ответ. Я покатал имя на языке, произнося его так и эдак — и каждый раз чувствовал: оно падает не в пустоту. Какие-то перемены происходили в этом мире просто от того, что в нем звучало это слово — обыкновенное, вообще-то, привычное, но вдруг ставшее странным и загадочным.

Я давно привык: мало что на свете бывает просто так. На все есть причина, и все имеет последствия; не всегда они благоприятны, но как узнаешь заранее? Ясно было, однако, — Хозяин Вод доволен мной. Ему нравилось, что я уловил его намек и шагнул навстречу.

А мне нравилось, как это звучит… и я любопытен. Я чувствовал слабый отклик — и звал, потому что мне было интересно. И да, я не знал, кого зову.

Я не вижу своей судьбы.

А потом она пришла, и пустила корни в Таурканской бухте, и развернула лепестки. Золото и зелень — и водяные блики.

Я бы, может быть, раньше связал слово — и давнюю картину, качнувшуюся когда-то передо мной в щербатой миске, если бы волосы той девочки отливали золотом, или глаза — зеленью… но нет. Зелень, золото и вода были сутью, а не внешним.

Я понял, кто она, только увидев ее перед собой. Дыхание перехватило, воздух зазвенел, а мир мигнул и на мгновение выцвел — и зелень с золотом плеснули в нем ошеломительно ярко.

Тогда я понял: вот моя судьба, и принял ее.

И еще год пытался упираться, чтобы не стать ее судьбой. Я бы пережил. Мне бы хватило — снов и имени… Возможно.

Но точно я не знаю.

Потому что дальше решала она.


--

…Озеро покачивалось под легким ветром, разбивая на крупные куски отражения редких облаков, и лодка качалась вместе с ним. Небо было сегодня особенно глубоким, солнце обжигало скулы, хотя, казалось бы, не должно — всю жизнь под этим солнцем и на этом ветру. Двигаться не хотелось. Не хотелось даже рисовать, странно, — а впрочем, все равно не было сил дотянуться до сумки, где дожидались блокнот и карандаш. Лечь на дно лодки и смотреть в небо, и плевать, что от света слезятся глаза, и не делать ничегошеньки. Поселок уже проснулся, но сегодня там ничего, требующего срочного вмешательства, не произойдет, это ясно… почему же на душе тревожно и в виске стучит: не сиди, заводи мотор, ты нужен?..

Опустил веки, всмотрелся в невидимое, вслушался в неслышимое. Нет, ни единой дурной тени, но сердце заколотилось, и в ушах зазвенело. Ты нужен. Там и сейчас. Зачем? Что за глупый вопрос. Доберешься — узнаешь.

Не кружилась бы еще голова.

Рука дернула трос, мотор кашлянул, потом завелся, заглушив собой мягкий плеск воды и жестяной звон стрекозиных крыльев. Лодка прыгнула вперед и двинулась к берегу, и отпрянули в стороны круглые глянцевые листья и тугие зеленые бутоны на толстых крепких ножках. Скоро плотные шарики лопнут, развернутся, и в водах Ингелиме засияют сотни маленьких солнц.

Ачаи, — сказал он про себя. Губы даже не шевельнулись. Хватит, слишком часто это звучало вслух — прежде. Куда чаще, чем следовало бы.

Лодка ткнулась в берег, зашуршала галька под днищем. Шагнул через борт, потянул на себя носовую чалку, обернул трижды вокруг почерневшего от сырости деревянного колышка, прижал для верности камнем. Выпрямился, — чересчур резко, в глазах заплясали огненные пятна. Переждал, пока пройдет. Неторопливо повернулся лицом к поселку, оглядел дома и заборы. Покой, порядок и благолепие.

Не здесь.

И тут ветер хлопнул по щеке и донес до уха далекое стрекотание.

Вертолет.

Ну и что? Я-то здесь при чем?

Но ноги сами шагнули в сторону лужайки — той, за поселком, куда всегда опускается здешний транспорт. Пожал плечами, пошел неторопливо. Дело мое летит вертолетом, а он еще не показался над лесом… все, вижу. Вон он.

Уже не стрекочет, а рычит и ревет.

Машина зависла над травой, пригибая ее к самой земле, волосы, небрежно затянутые резинкой, рванулись, растрепались, залепили лицо. Тьфу же… Дождался, пока винт замедлится, а поднятый им ветер немного утихнет, собрал снова дурацкий этот хвост — обрезать, что ли, надоел… — перехватил левой резинку, чтобы замотать ею волосы — да так и остановился в нелепой позе, в правую забраны пряди, резинка растянута пальцами левой, локти кверху, губа прикушена с досады. Потому что распахнулась железная дверца, и на траву выпрыгнула она.

Все-таки довел себя до края, — подумал он. — Мало мне было чертовщины по углам. Теперь вот — среди белого дня галлюцинации.

Галлюцинация на него даже и не взглянула — пилот передавал ей из трюма поклажу. Большая спортивная сумка, сумка поменьше, еще какая-то сумка… да нет, это не сумка, это же…

Когда он завязал волосы, он не заметил.


--

Тауркан молча стоял и смотрел, как они шли к лодке — их шаман в старых джинсах и майке, перекосившийся на один бок под тяжестью двух сумок, его женщина в шортах и ковбойке, завязанной узлом на животе, и ехал у нее на плече, засунув в рот крошечный кулачок, новый человек в белых ползунках и смешной шапочке с двумя кисточками.

Тауркан многое отдал бы за то, чтобы услышать — что же они сказали друг другу при встрече.


А ничего особенного.

— Орей, Ирена. Я скучал.

— Орей, шаман. Я вернулась.


--

…Лодка давно отвалила от берега, и гудение мотора затихло вдали. Только волна накатила на берег, плеснула по деревянным опорам причала.

Потом из-за юго-восточного края озера, из-за неровной синеватой кромки дальнего леса на том берегу, выплыла сизо-серая туча и неторопливо наползла на солнце, приглушая краски и звуки. Гудение, жужжание и стрекот в траве запнулись, потеряли слаженную стройность, рассыпались на отдельные ноты, разбрелись вразнобой и вовсе смолкли. Зашевелились ветви на кустарнике, задрожала мелкая листва, забормотал невнятное лес, закивали кронами деревья на опушке, загудело в проводах, и белье на веревках захлопало свободными углами и замахало рукавами, трава на склоне прижалась к земле, и заплясали — вверх, вниз, вверх, вниз — островки плотных темно-зеленых листьев на потемневшей от мелкой ряби поверхности озера. Потом недовольно сморщенная вода пошла складками. Глубже, острее, и уже замелькали на дальних гребнях, возникая и сразу опадая, белые завитки. Потянуло свежестью и сыростью — и скорым дождем.

Как вчера и позавчера, как всегда и вечно — поднимался ветер.

Загрузка...