Григорий Андреев Шаманский гвоздь

Ночь в тайге. Три слова, а как много в них сокрыто. Ночь. Черная как смоль, когда все предметы приобретают таинственные и пугающие расплывчатые силуэты. Ночь, когда каждый шорох или треск ветки заставляет сердце дернуться от плюхнувшейся в кровь порции адреналина. Тайга, где до ближайшего жилья сотня верст по бездорожью и бурелому сквозь дикий нетронутый лес. Ночная тишина и темень уже заметная к началу осени, в которой, кажется, может таиться все что угодно.

Нас было четверо в тонкостенной палатке посреди тайги. В начале нас было шестеро, но затем состав сократился на треть. Шестеро будущих студентов заброшенных в помощь трудовому селу, выкупавших у государства свое право на учебу неделями обязательных тогда сельхозработ. Через пару дней одну из прилетевших с нами девушек свалил приступ аппендицита. Я раньше никогда не думал, что человека может скрутить пополам за мгновение. Спешно был вызван вертолет, на котором бедняжку увезли обратно в цивилизацию к горячей воде, белым простыням, электричеству и квалифицированным медикам. Ее подруга отправилась сопровождать болезную, а мы четверо представителей худшего пола остались наедине с тайгой, сенокосом и сенокосной бригадой. Кроме нас и сенокосчиков на десятки вест вокруг не было ни одной живой души. Лаек, лошадей, комаров и всякую таежную живность можно было в расчет не брать.

Дни были однообразными как окружавший пейзаж. Литровая кружка крепкого плиточного чая с молоком, заедаемая куском полусырой лосиной печени, составляла основу рациона. Кормились мы как на убой, правда и трудились соответственно. Неизвестное доселе якутское слово богул[1] навсегда врезалось в мою память вместе с мозолями. Рабочий день длился часов по двенадцать, начинаясь с зарей и завершаясь в сумерках. Богулы собирались в стога так медленно, что казалось, сенокос никогда не закончится. Во сне мне часто виделся дом, но, открывая глаза, я с разочарованием вновь и вновь наблюдал над собой надоевший брезент палатки, а не потолок родительской квартиры.

Как я уже говорил, кормили нас прилично, хотя и однообразно. Сохатина[2], караси, изредка утки, добываемые сенокосчиками — вот и все меню. Вегетарианец там бы точно не выжил, но нас такая кухня устраивала.

Гораздо хуже было с культурным досугом. Картежники из нас были никакие. Шахматы и домино никто не захватил. Петь песни у костра тоже не хотелось. Со спиртным никто из нас тогда еще толком не дружил. Да и взять его посреди тайги было неоткуда. Оставалось рассказывать страшные истории, дрожа и кутаясь в одеяла. Уже стояли осенние заморозки и, чтоб не задубеть ночью, приходилось подтапливать печку. Как правило, я не выдерживал первым и начинал раскочегаривать это огнепышущее чудо, понимая, что остальные замерзнут, но с места не сдвинутся.

Довольно быстро мы исчерпали стандартный набор про пирожки с ногтями, черные шторы, гроб на колесиках, кровавую руку и прочие персонажи совкового хоррора. Вот тут-то и началось самое интересное. Моряки утверждают, на суше можно плевать и на черта, и на его почтенную бабушку, но в море все воспринимается иначе. Так и в тайге к приметам, суевериям и рассказам стариков относишься с большим почтением, чем в городе за двойной железной дверью кирпичной коробки с теплым клозетом, горячей водой в кране и холодным пивом в холодильнике.

Чаще других рассказывал Стас. Он обладал каким-то особым даром рассказывать даже полную чушь так, что она захватывала сильнее, чем нынешние голливудские пугалки, переполненные спецэффектами. Помню его историю о заброшенной избушке в чаще леса, в которой творилось нечто жуткое. По словам Стаса в избушку в 1945 году для изучения этой жути приехала группа ученых. Затем начались и вовсе кошмарные события. Экспедиционная группа погибла в полном составе. История захватывала и держала в напряжении, несмотря на допускаемые рассказчиком несуразности. Один из присланных для расследования сфотографировал крупным планом глаза погибших, и взглянувшие на эти фото якобы тоже умерли. Как пояснил Стас, в глазах найденных в избушке мертвецов запечатлелось изображение жуткого создания, погубившего людей. И смотревшие погибали на месте от одного вида монстра. К тому времени благодаря сериалу о Шерлоке Холмсе с Ливановым в главной роли я точно знал, что в глазах покойника не может сохраняться никаких изображений, но это не помешало слушать рассказ с должным интересом. Верно говорят, что половина успеха рассказа зависит от рассказчика. Стас был хорошим рассказчиком. Ни я, ни Семен таким даром похвастаться не могли. Александр и вовсе не пытался участвовать в ежевечерних посиделках, вырубаясь, едва коснувшись матраса. Представляю, какие ему снились сны, если хотя бы часть наших россказней долетала до его дремлющего мозга.

— Сегодня я расскажу вам историю про гвоздь, — начал Стас, усевшись на своих низких нарах, которые мы сами сколотили себе из тонких стволов.

— Про гвоздь? — изумились мы совершенно заинтригованные началом.

— Ладно, слушайте, — махнул он рукой и после короткого и в меру пафосного вступления о том, что все рассказываемое есть чистая правда, начал повествование…

Где это было, и как его звали, не важно, поэтому назовем его просто «Дембель» — человек, отдавший стране все долги и отпущенный ею в гражданскую жизнь. «До свиданья, кусок — мой окончился срок» — так пел он на вокзале вместе с остальными, словно речь шла о тюремном сроке, радуясь долгожданной воле. Семьсот пятьдесят восемь долгих дней не было его в родных местах и вот она — родная Якутия. Родина с ее привычной погодой и пейзажем, родной речью, знакомыми лицами и свободой. Два года назад крылья самолета унесли его на Восток в сырое и холодное Приморье, где минус десять заставляли как курорт вспоминать сухой и ровный якутский мороз. Там пронизывающий ветер, казалось, сдирал мясо с костей, а от гнилой сырости воздуха по телу высыпали цепочки гнойных нарывов.

Их командир, получивший кликуху «стальные уши» в любую погоду стоял на плацу, не опуская ушей цигейковой шапки, и лишь посмеивался над мерзнущими северянами.

Два года назад он был бесплотным духом, не знавшим жизни и сохранявшим веру в иллюзии. Сейчас у него не было ни веры, ни иллюзий и его собственный дух был тверд как сбитые в мозоли костяшки кулаков. Два года подряд его вываривало и крутило в котле, именуемом советской армией, и выбросило на поверхность живым. Драки кость в кость, когда либо ты, либо тебя, часы караулов, километры маршей — все это он оставил позади и чувствовал, что сам черт ему не брат. Он вернулся и имел право как равный смотреть на тех, кто прошел этот путь до него, свысока взирая на тех, кто не прошел через это. Теперь он был дембелем и считал, что это звучит гордо.

Прежде чем вернуться в родное село, он три дня зависал в городе у армейского приятеля. По истечении этих хмельных и разгульных дней, когда только чудо помогло им избегнуть прописки в «обезьяннике» и визита в КВД, друг посадил его на автобус и даже успел несколько раз махнуть рукой удаляющейся от автовокзала красной туше экспресса.

Парень ехал домой. Ехал в места, которые не видел больше двух лет. Его мутило в такт качкам трясущегося на разбитом асфальте автобуса. За окнами мелькал ельник, тянулись мохнатые сопки, и серая лента, наматываясь на колеса, вела его к дому. После райцентра, в который он прибыл основательно вымотанным, ему пришлось еще долго искать попутку до родного села.

Возвращение старшего сына в семье отметили на славу. Перебравший дембель шарахался по селу, задирая всех и пуская в ход кулаки. Когда он проходил мимо группы стариков, стоявших возле одного из домов, один из них попытался его одернуть.

Хмель, помноженный на ярость, ударил ему в голову. Будь он потрезвее, или пройди после его возвращения чуть больше времени, возможно, он бы вел себя иначе. Два года назад он не стал бы дерзить старикам, за спиной у которых были годы войны, по сравнению с которыми его «подвиги» не стоили ничего. Но чувство собственной крутости не давало успокоиться.

— Сынок, не трудно обидеть старого человека, но разве докажешь ты этим свою смелость. Что толку хвастаться победой над немощным старцем, — обратился к нему старик. Этот был моложе прочих, и его призвали уже на исходе войны. На фронте он пробыл несколько месяцев, но это были месяцы непрерывных боев. Он штурмовал защищаемые японскими смертниками укрепрайоны, входил в неприступные бункеры, полы которых на полметра были засыпаны стреляными гильзами. Смелость всегда сочеталась у него с осмотрительностью, и в июле 1945 это спасло ему жизнь.

Когда они вдвоем с однополчанином Павлом Хвылей ворвались в блиндаж, в углу стоял изможденный, сухощавый японец. Видимо у того кончились патроны, так как увидев ворвавшихся он не выстрелил, а отшвырнул «Арисаку»[3] в сторону. Японец поднял руки, но на сдачу в плен его движение похоже не было. Он скорее приглашал противников к рукопашной схватке.

Двухметровый хохол рукой-лопатой отодвинул в сторону низкорослого якута.

— А-ну, пусты, яж його прышибу. — Центнеровое тело украинца метнулось вперед, грозя разнести противника пудовыми кулаками. Японец был ниже на голову и легче своего противника минимум в два раза. Казалось, шансов у него не было. Громила подлетел к мелкому азиату и вдруг нарвался на страшной силы удар ногой, заставивший его затылком достать собственные пятки. Японец как сжатая пружина развернулся к новому противнику, но драться с якутом ему не пришлось. Потомственный охотник даже не вскинул карабин к плечу, выстрелив от бедра. Потом он узнал, что в госпитале самоуверенного украинца долго учили ходить заново.

Старик не кичился своим прошлым, и двадцатилетний сопляк не знал, кто стоит перед ним. Ярость и водка застилали парню разум. Чти он старших, как и прежде, помни обычаи саха[4], он бы извинился и ушел спать, но слишком давно не был он дома, слишком уж привык к правилам другой жизни и слишком много выпил за свое возвращение. Старик продолжал говорить ровным, монотонным, как бы успокаивающим голосом.

— Не смелость — бить тех, кто слабее тебя, разве дело воина обижать малых и старых? Если ты храбрец — докажи. Сможешь ты сейчас пойти на ту могилу и вернуться?

В скрытой в лесу могиле за окраиной села покоилось тело знаменитого шамана. Даже имя его старались не называть, боясь потревожить дух великого ойуна[5]. Так и величали местность, где он покоился «той могилой» или просто «могилой». Шаман покинул мир людей давно и был похоронен по древнему обычаю в деревянном срубе — арангасе[6], установленном на столбах. Ни царская власть, ни пришедшие ей на смену красные не рискнули тревожить его прах. Когда новые правители, воспитанные человеком, называвшим себя главным безбожником, объявили войну шаманизму, и тогда ни у кого не поднялась рука на старые кости. Воспаленные призывом революционного поэта жечь шаманские костюмы, молодые парни порывались спалить могильный сруб, но огонь каждый раз необъяснимо гас. А после того, как двое из горе поджигателей утонули, а один повесился, могилу и вовсе решено было оставить в покое. Сама природа — и та не пыталась тревожить прах погребенного. Даже частые в засушливое лето лесные пожары обходили поляну с могилой стороной.

В другой раз парень не согласился бы пойти на ту могилу, но теперь он не мог отступиться. Что скажут, если он не пойдет? Трусливой бабой назовут его, слабым сопляком сочтут его, хвастливым пустомелей объявят. Злость огнем вспыхнула в топке его сердца. Неужто он станет дрожать перед старыми сказками, годными лишь пугать детишек. Неужто он станет бояться иссохших костей давно сгнившего старца.

Парень согласился. Ему дали старинный кованый гвоздь, который нужно было забить в сруб. Это послужило бы доказательством того, что он ходил к могиле. Гвоздь принес один из стариков, не сказавший ни слова.

Перед дорогой парень вновь приложился к бутылке, и новый обжигающий глоток, казалось, придал ему решимости.

Он шел, удаляясь от села, держа путь к темному лесу, и с каждым шагом его настигало запоздалое сожаление о случившемся. Подобие раскаяния пыталось пробиться сквозь гнев. Он усилием душил в себе этот робкий голос и упрямо шагал вперед. В одной руке он сжимал топор, а громадный гвоздь держал в другой. Полы его расстегнутой шинели раздувались от встречного ветра. Шинель была ладно подогнана, умело начесана и топорщилась шерстинками, как мохнатая шкура диковинного зверя. Он и сам был похож сейчас на зверя, упрямо и зло шагавшего к намеченной цели. Ничто, казалось, не могло его остановить, и он сам в это верил.

Могила возникла из мрака тихо, как призрак, как врезающийся в бок «Титанику» невидимый прежде айсберг. В сумраке ночи все вокруг казалось непривычным. Каждый шорох воспринимался как угроза. Еще пару часов назад никого не боявшийся и сам наводивший на всех ужас, парень ощутил, как его ощупывают тонкие костлявые пальцы холодного страха. Липкий противный пот заструился по хребту. Руки предательски задрожали. Чувствуя, как трясутся ноги, он подошел к срубу вплотную и непослушными пальцами приставил к стене гвоздь. Первый раз парень ударил слабо и топор лишь скользнул по шляпке. Разозлившись, он ударил сильнее и начал вгонять острое железо гвоздя в почерневшую древнюю древесину.

Там его и нашли на следующее утро. Мертвого. Медики констатировали смерть от разрыва сердца.

Видимо, когда он забивал гвоздь, то в темноте прихватил край шинели и, не заметив, прибил к срубу. Собрался уходить, сделал шаг и вдруг понял, что его держат… Представьте весь ужас, который охватил его. Он наплевал на все традиции, нарушил все правила и сам наверное устрашился собственной дерзости. И шагая к могиле, и забивая гвоздь, он каждую минуту ждал неминуемой кары. Страшного, жестокого наказания. Но ничего не происходило. Когда гвоздь глубоко вошел в дерево, он решил, что все кончено, успокоился, рванулся, готовый бежать назад, и все…

Мы молчали. В наступившей тишине слышно было, как посапывает безучастный к вечерним разговорам Санек.

— Знаете, что самое интересное? — нарушил паузу рассказчик.

— Нет, — честно признались мы.

— Когда начали разбираться, никто не смог сказать, как выглядел тот старик, что приносил гвоздь, и откуда он вообще взялся. Его после никто не видел…

Закончив рассказ, Стас растянулся на нарах, довольный произведенным впечатлением.

Слушая его, я вдруг живо представил, что мог ощутить несчастный. Успел ли он обернуться и что увидел в ночи за своей спиной, останется тайной.

— Не, — протянул Семенчик, — никакое это не сердце. Это точно шаман ему чего-то устроил.

Мы не ответили, и Сема сменил тему.

— А вот у нас рядом с деревней есть озеро, там осенью видят призраков древних воинов. Представьте, над озером туман, тишина, и из мглы появляются туматы[7] с натянутыми луками…

Он много чего еще рассказывал о кровавых битвах и схватках богатырей, почти дословно пересказывая уже читаный мною «Глухой Вилюй»[8]. Затем он начал совсем фантастическую историю про ссыльного-поляка, невесть каким путем разбогатевшего и оставившего после себя огромный клад. Но где тот был скрыт, я уже не услышал, проваливаясь в сон. А за тонким брезентом палатки шумела под ночным ветром черная тайга, нашептывая шелестом ветвей свои старые, темные тайны.

Загрузка...