Глава 1
Новый путь
Через опять дней после праздника Купалы была черна ночь. Теплой, душной ноченькою налетели косматые тучи да закрыли собою свет от ясного округлого месяца, а блестящие маленькие звездочки от того потускнели, замерли. Наступила чернота. Чернота страшна! В малой избе, что возле широкого золотистого поля была, Весна, мать-родительница, маялась той ноченькою. Не к добру то, думала Весна. Да и, вроде бы, сделала все, как по их роду заведено. В своей избе чистоту навела, Ладу-обережницу призывая; обереги сильные свои, материнские, поставила. Да все неспокойно ей было, томилось сердечко ее, дух изводился. Прошлась она по избе, взглянула на свою младшу дочь любу, что очетырнадцату весну встретила – Чарушу, та спала; взглянула на печь, где сын Лель, старший на четыре года, спал крепким молодецким сном. «Как Чарушу отдадим, так и тебе жону сыщем», – подумала Весна, ласково взглянув на высокого, стройного молодца. Была еще шестнадцатилетняя пышнотелая дочь Милорада, но про ту в избе не вспоминали. Сама хозяюшка-мать строго-настрого запретила о ней говорить, потому что та, обесславив доброе имя свое да опозорив весь род их, сбежала от жениха своего с заезжим молодцем-инородцем. Вспомнив про нее, мать, вздохнув, утерла слезы подолом платья. «А как сватали ее», – вспомнила Весна, да опять тихо заплакала.
Милораду засватала одва года назад соседка их Люба для сына своего Родиполка, что через избу живет. Родители девицы, Весна да Болислав, рады были, и не только тому, что Родиполк – молодец-богатырь, а тому, что только этот род в их деревеньке славный да богатый. Жила та соседушка без мужа, с сыном да свекровью инородною Хангою, в избе, да не в такой, как род Весны да Болислава – в малой, неприметной, а в избе-тереме с одвомя ярусами да с резными ставенками. Изба-терем соседей с большим двором была, с огорожею невысокой, да видною. Огород у тех соседей в одвое больше, да и каждый год с урожаем. А у Весны да Болислава год на год не приходится: в какой урожай, а в какой – и гибнет все. Как пришла мать Родиполка, Люба, с известием радостным, что после празднества Прощальницы, как зима Хмура снегом опервым накроет земельку, придут к ним в избу со сватьями, так то и радостно стало родителям, что дочери их свезет, будет жить в достатке да род здоровый будет. Дочь их старшая им не перечила, радо гостей встречала. Но глаза-то холодные не скроешь да бело лицо не спрячешь. Словно та Хмура-зима пришла в избу Болислава с тем сватовством. Милорада молодцу не улыбалась, сидела прямо, словно замерзшая. Но то все пройдет, дурман тот, с испуга-то, говорили сватьям ее родители, хоть и сами в то не верили. Не прошел тот дурман девичий. Не было ни горьких слез ее, ни прощаний, ни рыданий. Все-то тихо было. По ноченьке, через опять дней после сватовства, ушла она к другому молодцу, что заезжий был, инородец. Стала женою тайною да сбежала с ним, когда брат солнца Месяцеслав на небо зимнее, холодное вышел. Увез инородный муж ее темной ночью с согласия из деревеньки, когда было молчаливо да смирно. Но от людей-то ничего не утаишь, люди все приметили – да все матери с отцом сказывали да жениху ее, Родиполку. Людь деревенский его жалел, а им – родителям Милорады – укор делал, что, мол, стыд-то, от судьбы отворачиваться, Лада-берегинюшка-то к таким не приходит, да еще и весь род накажет. А коль жених-то не люб был, сказывать надобно да прощенья просить. И не только у сватов да жениха, а и у самого Ярилы, солнца-батюшки, чтобы он не прогневался на род весь и не осерчал на весь народ древлянический. А то ведь увидит пролитые слезы женихом младым, да затоскует солнышко, затуманится, на небо ясное выходить не будет, пригревать не станет. А жена-то Ярилы, весна-Макушка, вместе с ним горевать будет, то и вовремя не поспеет, Хмуру-то, сестру свою, не сменит. Оттого люди деревенские и осерчали на родительницу невесты Весну да батюшку Болислава, да гневить стали их весь род. Чтобы ярости той не было да в их деревеньке жилось спокойно, с поклоном в избу к матери Родиполка пришли, Любе, прощенья просить за дочь свою супротивную Милораду. А напоследок-то сказали:
– Милорада-то наша красою не блищала. А вот Чаруша, краса младая, без жениха-то ходит, ежели по нраву молодцу, то сватов присылайте.
Но мать Люба гордость свою показала да одва года ждать приказала, а ежели приглянется сыну-богатырю, то тогда и придем.
Богатырь Родиполк был из славного роду богатырского, бесстрашного. А силушка его богатырска могуча. От самих прародителей-богатырей досталась. От прабабки да прадеда перенял он всю силу богатырскую. Ханга мудрая все говорила, что сила его от прадеда Всевласия, великого да сильного богатыря-Своярта. А прадед же на своем настаивал, что правнук-то его Родиполк свою силу богатырскую да могучую от своей прабабки унаследовал, Ханги – богатырки Огнеяры.
Да, оные богатыри – это ведь не те силачи, что поныне живут, а герои, что в боях одного-одвух побеждают, победители, что в играх свое мощно тело выставляют. Нет! Не такие были те богатыри – славные, а другие, иные: могучие, сильные, статные. Но они не только дюжею силушкою наделены, что могли разбрасывать крепких молодцев, словно ветки сухие, а еще и дух их был силен. Из-за духа-то этого никто их победить не мог. А вот ежели молодец из роду богатырского, то сила та во сто крат сильнее будет. Но Родиполк славился не только силою своею могучею, а еще и кудесничеством, чародейством. Сказ по той деревеньке был, что сам Верхогляд-Род батюшкою его был. А что у молодца отец Вертиполох, их деревенский, про то все забыли да все твердили, что сам Род – главный Верхогляд – к матери Любе наведывался. А иначе как же он, Родиполк, силушки свои получил: богатырскую да ведемскую.
Такой силы богатырской, как у него, ни у одного молодца деревенского не было, даже у пахарей, а те здоровы были, крепки. Мог он с мечем булатным управляться, словно с палицей тонкою. Да что там палица, деревья валить мог, словно сухой сруб! Но все с тем мирились, а вот кудесничества его страшились. Как глянет Родиполк в глаза своим тихим, но пристальным взглядом, так и все мысли узнает. А думы те разные, бывают и злые, темные. А богатырь про те мысли говорит, не страшится, словно он правду ту открыть для всех хочет. За то его с ребячества не любили. Не было у него ни побратимов, ни другов. Разве что малец Венцеслав, но и он вскорости обходить стороною стал.
Но все то была потеха ребяческая, думала мать его Люба, а теперь вот уж и осемнадцать лет, и женихом надобно стать. На том решивши, вспомнив про договор с соседями, мать Люба сватанье сладила с Весною да Болиславом. Решив, что дочь их младшу Чарушу посватают, в самой осередке лета, перед празднеством Купалы.
Весна да Болислав отказ на то не смогли дать, договор-то нарушить негоже. Хоть и страшились они Родиполка того, но про то старались не думать, про кудесничество его да ведемство, и Любе отказа не дали. Младую Чарушу уговаривали, что радо им, что богатырь от них не отвернулся да ее в жоны взять хочет. Им почет оказан, ведь сам-то богатырь мужем станет. Да не только им, прародителям, радо, а и самой девице младой за счастие, ведь он-то видом знатен, хорош, ярок.
Готовились к тому сватанью богато, словно пир ладили. Мать невесты на подмогу позвала знатных стряпух – сестер своих, Раду да Милицу. Они на пиру в Печерском граде у самого князя Вольхи Силовича, что был сыном князя-батюшки Венислава Саввича, стряпали. Да так все тому князю по нраву было, что заплатил он им серебром да золотом, целый ковш насыпал. Весна не скупилась, стараясь угодить сватьям да жениху младому, богато приготовляла все, чтобы младого жениха умилостивить. А пуще всего – его мать, Любу. Порадовать ее, чтобы обиду свою забыла, за опервую невесту Родиполка, Милораду. А то ведь вина пред нею у Болислава да Весны, невольная, но сильная, за свою старшу дочь непокорную.
Сватали Чарушу перед самым Купалою, что в осередке лета празднуют. Сватали богато, словно пир малый затеяли. Родовой стол деревянный, что стоял посередке тихой светлицы, покрыли новою сияющей скатеркою, белою, словно снежное поле. А на нее уж поставили всего досыта. Посередке хлеб круглый, пушистый, еще теплый. Около него, с двух сторон, одве запеченные с рубленой капустой длинные щуки, что выловлены братом невесты Лелем. Каши разны масляные. Пироги с капустою да мясом, в глубокой деревянной миске, зажаристою корочкою играли рядом с теплым хлебом. К краю стола – плоские миски с жирными утками, что запекли с сочными лесными ягодами. По самому краю – неглубокие ковши с толстыми зайцами, что накануне словлены были батюшкою в лесу, а теперь, обжаренные и запеченные, красовались на столе с острым хреном.
Невеста, ожидая сватов, в волнении по светлице металась. То в оконце заглянет, то скатерку, и без того мягкую, пригладит, то миски поправит, а то вовсе их местами поменяет. Наконец пришли сваты с песнями звонкими. У Чаруши сердечко забилось, словно птичка в клетке, затрепетала вся, побледнела. К матушке бросилась, дрожа от смятения. Весна дочь свою любимую по волосам погладила, приласкала, за руку взяла да вместе кланялись, гостей встречая.
Много их было, да все самые голосистые, языкатые. И пышна, толста тетка Свекла, что из народа двунечей была да жила за далеким пригорком, в тихой избе сына Бренча. Пришла она не одна, а привела с собою свою невестку Маковку, красиву, покладисту девицу. Хоть и скромна та была, но лучше нее ссоры слаживать в деревеньке никто не умел. И пришла с переливчатым тонким смехом такая же тонка да высока Годица, курноса да узкорота, что супротив них, в своей избе, без мужика жила. Шустро да весело вбежала в избу с приговорками щебетуха молодица Ягода, быстро окинув темным колким взглядом весь родовой стол да саму девицу-невесту. За ней чинно, но с довольной улыбкой, что позвали за сватов, вошел нарядный муж Венцеслав, что был когда-то другом жениху. Да и старая сгорбленная бабка Куманиха, что наговоры на младого Родиполка вела, теперь же была весела, суетлива. Словно сродница Родиполку, ласково говорила о женихе. Да позабыв о своей старости, бодро подхватывала приговорки молодых девиц. Вошел гордо в избу чернобровый Журба, названный батюшка младого богатыря, что по той зиме от Милы бездетной ушел да к матери Родиполка Любе пришел. Он-то ярко слово говорил, словно птица заливиста. Всем своим видом показывал, что был доволен, словно родный батюшка молодца. Мать Родиполка вошла, как и завсегда, светла, стройна, краса молодица, с толстою светло-пшеничною косою, что округ головы в одва оберта положена. Поклонились ей низко хозяева да невеста. Люба с теплотою взглянула, да и сама в ответ поклоном ответила. Хозяева, увидав, что угодили матери, довольны стали, разговорчивы, радостны. Нарядный младой жених Родиполк вошел в избу опоследним, тихо. Хоть и легкая улыбка была на его бледном, но красивом лице, но в глазах застыла тоска тихая.
Всех рассадили по лавам с новыми багряными коврами, что хозяйка-мать сладила по такому радостному случаю. Голосистые бабки младого жениха потянули за руку, да и усадили супротив девицы-невесты. Она мила, лицом светла, с тонким маленьким подбородком. Глаза-то ее ясные, блестящие, округ темными густыми ресницами обведены, а брови-то – словно угольком нарисованы, тонки да изогнуты. Толстая русая коса длинная, с красною лентою плетенная, по прямой спине ложилась, да до самых колен.
Весь вечор ту девицу сваты нахваливали без устали. А молодец же словно их не слышит, все на Чарушу смотрит. Родители Весна да Болислав, завидев то, матери молодца улыбнулись да головой кивать стали, что меж девицей да молодцем все сладится. А Чаруша – та глаз-то своих голубых блестящих на молодца не поднимает, а как посмотрит украдкой, так опять ярым румянцем зайдется. Да и как не заходиться-то ей при том взгляде его светло-зеленых глаз с темною окантовкою – пристальном, молодецком, но тихом, с печалью. Словно он тем взглядом искал в ней что-то тайное, прознать хотел скрытое ото всех, только ей одной ведомое. И раз от разу в них пробегал огонек, сверкали те глаза зеленые, словно он уже чего понял про нее, про думы ее, девичьи, наивные. Чаруша, вспомнив про сестру свою старшую, еще больше зарделась. И жалела молодца, и страшилась его инородного духу. Но все уговаривала себя: «То вины моей нет, что Миролада другим молодцом сбежала да женою тебе не стала. Я-то уж другою буду. То, видать, так и глядит на меня, словно не верит, что женою надежною буду». Оттого еще больше Чаруша зарделась, за себя да за свою сестру стыдясь.
Так невеста на сватанье в румянце сидела, все на богатыря глядеть боялась. Да и как на него, того молодца инородного, смотреть, когда он огненный, яркий, глаза-то враз ослепить может. И сидела та Чаруша милая, стыдливо поглядывала на молодца богатыря. Он-то на год младше ее брата Леля, восемнадцату осень после празднества Прощальницы встречать будет. Хоть и был приведен Родиполк свуянычихою Любою да вырос в деревеньке Сохте, нравы да обычаи древляничей с рождения знал, что жили здесь, но все ж инородный он был, чужеземный. Молодцы-то все деревенские волосами светлы али белы, пшеничны, а то и темно-русы, а в его волосах огонь блестит, чудный, извивается. Все те молодцы и братец ее Лель, волосы-то свои срезают, те вольно у плеч развеваются. А Родиполк-то этот все в косу плетет, словно поперек их нравам идет, свой гонор показывает. Но хоть и инородный он, красотою своею блищал, чудною, от всех отличною. Молодцы-то деревенские все лицом округлы, просты али тонки, румяны. А он-то – богатырь! Всем видный: и лицом силен, и телом. Но нет в том лице простоты пахарей, доброты конюхов, али суровостей ковалей. Красив он. Но какой – то чудною инородною красою. Белокож, упрям, остр, но с мягкостью в подбородке, укрытом рыже-золотистым пухом. Была в нем и открытость древляничей, хоть и сам он им не был. Брови его изогнуты, золотисто-огненные. Нос тонок, прям, весь в темных пятнышках- подарок от самого Ярила батюшки. Уста пухлые, материнские, бледные. Над ними легкий золотистый пух ложится в молодецкие усы. Из-за лет его младых была в том лице ранимость, а ежели его с улыбкой заметить, то становился он словно дитя малое. Но все ж в том лице более печали было, да закрывала она собою всю его красу.
Пролетел тот вечор сватанья. Сладили все родители да все обычаи соблюли – чтобы все правильно было, по нравам да по обычаям древляническим. Соединили из двух родов желто-золотые зерна, смешали все в родовой миске девицы Чаруши. А как вечор настал, так девица да молодец кормить тем зерном наседок стали, все зерно скормили, а те все склевали.
– Это все к добру, – говорили сватьи, знать, девица да молодец здоровьем богаты.
А как на небо темное взошел месяц, так девица к наседкам пошла да оттуда приплод принесла. Да не одно, а целых опять. Славили за то Верхоглядов, знать, род продолжится да детки будут. По конце вечора, с волнением, разрумянившись, поднесла Чаруша тот приплод в миске родовой молодцу Родиполку. Заволновались все, затихли. Ежели возьмет, знать, по нраву девица да невестой стала. А по осени уж женой будет. А ежели отказ даст, так и от приплода того откажется.
Родиполк стоял посередке избы, а Чаруша ему миску деревянную, расписную, с оберегами протягивала. И так она ему мила стала! Вспомнилась она ему возле леса с лукошком плетеным – она, шустрая, вмиг среди деревьев скроется. А после уж вернется, доверху грибы али ягоды сложит в лукошко свое да песни веселые напевает. Голос-то ее нежный ручейком переливается. Она легка, ступает, словно перышко падает, мягко да нежно. Невысокая, тоненькая, с узким пояском, сбегает она с пригорка да на пригорок, словно Лада младая.
Родиполк поклонился низко девице, да и взял протянутую миску. Все ожили, радостно зашумели, взвеселились. Невеста да жених рядышком сели на лаву за большой родовой стол. Братец Лель веселу песню затянул красиву сильным молодецким голосом, матери его поддержали любовно нежными голосами. Сваты и своими голосами запели, но уж грубее, более по надобности, чем от любови.
Вернувшись в свои тесны сени, Родиполк, в опервый раз за все месяцы, с самой Макуши-весны, что спал здесь, уснул, не печалясь, а даже с надеждою на свое мирное счастие.
Проснулся он, когда тихая бледно-желтая зоренька окрасила серо-синее летнее небо.
За малою зорькою, за своею доченькой, ступает батюшка Ярило, жаркое солнце. Оно, просыпаясь, по-утреннему мягко поглаживает своими руками-лучами темно-коричневую плодородную землю-матушку. А когда яро солнышко засветит в свою полну силу, то будет по-летнему жгуче да горячо. Ярило земельку да все живое: высокие сочные травы, малые низкие цветы, сплетенные промеж собою, кустарники да деревья с большими раскидистыми верхушками длинными ветвями – наделит своей целебной да чародейственной силою. Смарагдовая травушка да пестрые летние цветы, напившись той чарующей силы, сгодятся для праздника берегинюшки Лады да самого Купалы. По вечору будет празднование. Девицы безмужие нежными руками те цветы сорвут да в округлые венки-украсу сплетут, обвязывая лентами разноцветными, разными: тонкими али толстыми, а перевязавши, по реке пустят – свою судьбу примечать. А там река с Ладою судьбу-Вехоч призовут, сладят каждой девице свою.
Молодцы же ясные без дела не будут, девкам подмогу окажут. Поставят на пригорке, где капицы ладят, высокие сухие да толсты срубы в земельку-матушку, глубоко поставят, чтобы срубы те не упали да не качнулись. На срубах тех толстых узоры да символы свои сделают, выточат. А поставивши бревна большие, посядут в деревянные ладьи, цветами охранными украшенные, да и поплывут по малой речушке Оскло к другому бережку. Реченька та Оскло узкая да тихая, словно дитятко малое, рожденное от шумной и сильной реки Вольновой-матушки. Оскло та добрая, пускает всех по реке, за то благодарны ей люди, кланяются. Молодцы-то женихи тоже в своих ладьях кланяются да к тому бережку пристанут. Они на тот берег выйдут, а на пригорке свои хороводы выводить будут, лешего сторожить да не пускать. Ведь он, леший, может судьбу запутать, увести, да завести не туда, не на ту стежку. Молодцы тот берег стерегут, чтобы девицы-то свою судьбу встретили да Ладу с нею, ведь все от девок зависит: оберег мужьям, дитяткам да самой матушке-землице. А как завидят девицы, что молодцы на бережку том песни выводят да в хороводах ходят, так и станут венки свои пускать разные с цветами пестрыми. А по ноченьке они-то, девки, в белых рубахах с обережкой в воду речную ходят, судьбу с Ладою призывать да встречать. Женихи – молодцы сильные и смелые – вернутся с того бережку срубы поджигать, чтобы Мору-смерть отпугнуть да не подпускать к девкам да молодцам. А когда горят те срубы толстые да сухие, так и хороводы надобно водить вместе с девицами веселые, радостные, Вехоч-судьбинушку встречать. Она-то, судьбинушка, к печальным не приходит, потому как думает, что не ждут ее да не рады ей.
«Но то все по вечору будет, – думал младой богатырь, собираясь, – а по зорьке к водице надобно сходить, а после уж и к Возгарю-конюху, как и сговаривались».
Шел он мимо разных изб, высоких да низеньких. Деревенька его-то уже проснулась, хозяюшки занимались своею работою, ладили свои дела домашние, а мужички в огородах да на полях работали. Пришел он на пригорок, а там уж низинка, далее еще пригорок с березками малыми. Тот пригорок ему мил был. Любо ему было подле березок младых сидеть да на всю родимую деревеньку глядеть. А там уж, за пригорком, лесок малый, что людь Полесьем называет. А если же к Полесью тому подойти али в него не входить, а возле него пройти, то стежка сразу к реченьке выведет малой. В водице той зорька юная отражалась, купалась.
– Ежели в этой водице по зорьке золотой искупаться, то вдвое больше силушки прибавится, – учила прабабка Ханга младого богатыря с малых лет.
Держаться на воде да плыть, словно рыба, научил Родиполка прадед Всевласий, а вот слышать воду да говорить с нею научила его седая прародительница Ханга. Учила она его, что водица живая да поклону требует. Коли плыть да напиться надобно, то разрешения испросить с поклоном нужно. А вот когда умыться да искупаться, лицо свое да тело чистым сделать, так позволение требуется от водицы, надобно и хвалу совершить, чтоб водица та свою силу отдала да жизнью напитала.
Младой богатырь, скинув с себя одежды, поклонился водице да вошел в реку. Он поплыл, раздвигая воду перед собою сильными руками. Тихая теплая вода, покоряясь его крепкому, хоть и щуплому телу, мягко окутывала его ранней летней свежестью. Он чувствовал ее, словно свою новую жизнь, до конца не понимая ее, но радуясь тому. Искупался Родиполк, до того бережку плавал. А когда назад воротился, так Ярило-солнышко, батюшка, в полну силу светить стал да пригревать. Богатырь вышел из воды да опять низко поклонился, как учила его старая седая Ханга, за силушку, что дает живительна водица. А после-то самому ярому солнышку, Яриле, поклон сделал, как учил его прадед Всевласий, за жизнь, что дает тот всему живому. Одеваясь, завидел соседа, младого Леля, сидящего на пригорке. Обрадовавшись ему, подошел да сел рядом.
Лель поначалу тоже порадовался, но вспомнив, зачем пришел, тихим стал, унылым. Родиполк присел рядом, подметив, что сосед готовит разговор с ним. Лицо его, тонкое, напряженное, застыло, губы от волнения то и дело покусывает. Сам Родиполк с Лелем опервый говорить не стал, ждал, что тот скажет. Лель молчал, долго не решаясь сказывать то богатырю. «Что смолк? – думал себе Родиполк, поглядывая на молодца. – Сказывать все одно надобно, хоть и тяжко». Богатырь смотрел вдаль. А Лелю того и надобно. Ведь в глаза-то сказывать тяжко, а коли не смотрит своим пристальным взглядом, то все ж легче.
Лель сорвал травинку, мял ее в руках от волнения. Наконец тихо обратился к младому богатырю:
– Ненадобно тебе идти на то Купало по вечору. – Украдкой поглядел на Родиполка, тот не шелохнулся, только чуть блестели золото-огненные, по-девичьему длинные ресницы.
Младой сосед обрадовался, что ссоры из того не вышло.
– Ты-то не серчай, – успокаивал он богатыря. – Пужаются тебя да силушки твоей парубки, в ладью с тобою не сядут.
Богатырь мягко взглянул на Леля, словно тот ему ладное сказывает. Хоть и подивился тому сосед, но от духу его отлегло. Вот и сладил все, думал тот, а то ведь не празднество было бы, а сплошна рассора.
– Но ты не бойся, я-то за сестрицею пригляну, – твердо добавил Лель, чтобы Родиполк не поменял свого. Хотел было что-то еще добавить, но смолк, видя, что богатырь встал да уходить собрался.
– Идти мне надобно, – не оборачиваясь к младому соседу, тихо произнес богатырь. – Обетницу я Возгарю дал, что лошадей его по зорьке выведу. Уж, небось, и ждет меня.
Родиполк не стал ждать Лелева ответа, спустился с пригорка к низине, а там – на тропку, мимо леса, далее уж и деревенька завиднеется и опервая изба Возгаря-конюха.
Младой Лель, глядя на тонкого, но крепкого Родиполка, все печалился. «И хилым быть туго, и могучего все пужаются».
Конюх Возгарь, как и говорил Родиполк, уже ждал его. Вместе они открыли большие ворота, стали выгонять лошадей. Сильные животные были разные: отри младые кобылки с крепкими ногами и сильными спинами в серые большие лапты, почуяв свободу, понеслись опервыми, развивая темные серые, почти черные гривы да длинные хвосты. Следом за ними, все норовя обогнать матерей, поскакали темно-бурые жеребята с острыми ушами и редкой гривой. За ними следом, не так резво, но еще твердо и сильно, спешили одве немолодые, но еще жилистые светлые кобылки, которые нравились богатырю больше всех. Он повел их на пригорок, что возле речушки. Там трава сочная, свежая, насытит лошадок, а водичка теплая – напоит. А молодым будет где порезвиться. К вечору он повел послушных лошадей назад к Возгарю. Но в избу свою возвращаться не спешил, все у конюха работу находил: то лошадок чистил али стойло, а то и просто рядом сидел на сене.
Завидев то, Возгарь, гладя серу лошадку, завел разговор с Родиполком.
– Али, молодец, на Купало не пойдешь?
Тот молча покачал головой.
– Эхе-хе, – вздохнул Возгарь, от того показавшись Родиполку совсем старым. Стариком он не был, а более мужалым, хоть и совсем с седою бородой.
– Знать, не пойдешь на Купало, – опять повторил Возгарь, садясь подле Родиполка на сено.
– Знать, не пойду, – подтвердил сухо богатырь.
– Могуч ты, сильнее всех в деревеньке будешь, оттого и боятся, – не глядя на молодца, сказывал конюх.
– Сторонний я, – вдруг, неожиданно для самого себя, горько вымолвил Родиполк. – Везде сторонний.
– Видно, с Журбою так и не сладились, то по тебе знаю. Коли ладно было бы, ходил бы ты с ним в поле раздольное. А то ко мне ходишь, – подытожил Возгарь. – Но то и ладно, – вел дальше конюх, – мне подмога надобна, у меня-то все девки породились, сына нет, а внуки еще малые. Я без тебя не справился бы, умаялся. А у тебя все в руках спорится, ладится. Но и тебе роздых нужон, поди к себе, поди. Да уж позавтрешнему приходи, я ждать буду.
Глаза богатыря ожили, засверкали:
– То и мне по нраву, приду я, приду.
Стемнело. Возвращаясь к себе в родовую избу, богатырь заслышал ласковые девичьи песни. На миг остановившись, закрыл глаза. Пели чудно, слаженно, словно одним голосом, но с разными яркими переливами. Родиполк тоскливо вздохнул да побрел далее к своей избе.
Темну весть о хвори Чаруши поутру принесла Родиполку его мать Люба. Жених засобирался к невесте. Да мать не пустила:
– Захворала невеста, – сказала, махнув рукою, надеясь, что хворь отступит. – Тебе ходить не надобно, негоже жениху невесту свою хворою видеть, – повторила мать сыну слова Болислава.
Родиполк сдвинул брови, хотел воспротивиться, ведь он-то знающий, излечить Чарушу может. Мать стала мести избу, отвернувшись от сына, хоть и чисто там было. Чуть пометя, бросила, на сына посмотрела жалостливо:
– Не ходь туды, – просила, – не ходь. – Весна уж Куманиху позвала. То бабка и сладит. Не ходь, сынок, – умоляла мать.
Родиполк вышел на крыльцо, мать за ним. Схватила его за руку да не отпускает. Богатырь в полуоберта матери хмуро ответил:
– Не пойду туды – к Возгарю пойду, лошадей чистить.
А мать все руку не отпускает.
– Не пойду, к конюху иду. Обет давал, что приду.
– Ну, то поди к Возгарю, поди, – ласково Люба уговаривала сына, хоть он и сам направлялся туда. Материнское сердце успокоилось, обет дал – знать, выполнит. Проводила она его за самые ворота, а уверившись, что тот к соседям не пошел, вернулась назад, в избу.
Родиполк послушно ушел. Да и что было делать? На своем стоять? Ссору? Не надобно того. «Ведь и так я матери обиду делаю, коль с дядькою Журбою в ругани. Ясно ж ведь, не сама то придумала, а Болислав наученье сделал. А ему перечить не буду, ведь Чаруша невеста мне, дружкою еще не стала».
Наступила черна ноченька. Неспокойна она была для жениха: не к добру то это, не к добру… В избе Болислава было тихо. Все заснули. Брат Лель на печи. В светлице на широкой лаве подле оконца да на перине мягкой лежала бледна Чаруша. Рядом с нею, сидя, опустив голову на широку грудь, заснула стара Куманиха. Только матери Весне, как и Родиполку, не спалось. Все их та черна ноченька тревожила.
Вздохнула тяжко мать-хозяюшка да тихо вышла в клети, взглянула на мирно спящего, уже совсем седого, но еще крепкого мужа. Отец-батюшка в прохладные клети ушел, чтобы помехой не быть. Вид мирно спящих детей да мужа немного успокоил ее дух, она на пальчиках, крадучись, пошла к себе в горницу. Только под саму зорьку Весна забылась неспокойным сном. Но мать-родительницу не обманешь. Чует она беду! Чует! Духом своим материнским, нежным, ласковым. Чует! То и случилось. Этой смоляной, задушливой, неспокойной ноченькою тихо, словно уснула, умерла их младша дочь Чаруша.
Ранним утром, не дождавшись яркого солнца, Весна приступила к Чаруше. Глянула, а у той аж губы посинели. На колени упала мать Весна, заголосила, запричитала, аж соседи то услыхали. Вбежал босой отец, потемнел лицом. Заскрежетал зубами соскочивший с печи младой Лель. Еще больше сгорбилась стара бабка Куманиха, посерела. Вбежал в их избу дядька Журба, да и все понял. Умерла та Чаруша, умерла. Забрала ее дух с собою Мора-смерть, забрала, увела…
День прошел, словно большой птах пролетел. Раскинул крылья свои огромные, закрыл деревеньку малую печалью. Все только и судачили, друг дружке сказывали, что о младой Чаруше да ее смерти. Старая, сгорбленная бабка Куманиха, опираясь на свою палку, ходила по всей деревеньке да всем о том сказывала. Видя издалека молодицу али встречая девку али пышнотелу бабу, то и рассказывала. Они охали, кивали. А после уж и сами все разносили, тихо, оглядываясь, словно хотели, чтобы про то никто не ведывал.
– Слыхивали, Чарушка-то умерла опосля Купалы…
А некоторые уж и припомнили младую Милораду, что от жениха сбежала, да и свое прибавляли.
– Чарушка-то умерла, – тараторила щупла, остроноса Кутра, наклонясь к уху седоволосой пышногрудой Рады, – видно, не простили Ярило да Макуша их род.
Та молча кивала, соглашалась. А там уж бежала к себе в избу поведать матери да сестрам. А те уж после сами-то все дальше говорили:
– Весну да Болислава Ярило наказал за дочь старшу, Милораду-то непутевую.
Младые девицы ойкали да свое вспомнили, наклонясь к друг дружке, свое говорили:
– Чаруша-то на Купало свой заветный венок плела. А как стала она по реке пускать, так он и утоп, ко дну пошел. Он-то, венок ее плетеный, вышел округлый да большой. Тяжелым он был, не смогла его речушка донести на водах своих нежных, вот он на само дно реки ушел, сгинул.
– А рубаха-то ее, – девица-подруженька сказывала, кивая, – до самого полу была, бела да чиста, вышить-то свою обережку по краю алой ниткою не поспела, не сладила себе добру судьбинушку.
– А она все невесела ходила, словно чуяла, что сгинет, – заплакавши, сказывала другая, самая младшенька, с тонкою косицею Росичка. – А молодца-то, жениха ее, на купальнице не было. Не плавал он в ладье деревянной на тот берег с младыми красенями, не выходил на бережок, не сторожил, хороводы не водил. Не ставил он того сруба сухого да не поджигал. А она-то, она-то, горемычная, свой хоровод не водила. А их надобно водить, веселые, радостные, Вехоч-судьбинушку встречать. У Чаруши и хоровод не случился, не пела она, не веселилась, не услаждала своими звонкими да радостными песнями саму Вехоч-судьбинушку. Не радовалась встрече с судьбою своею, словно чуяла, что та к ней и не заглянет. То все так и вышло.
Досудачились до того, что самого молодца-жениха во всем обвинили, даже в смерти невесты. Стара Куманиха повеселела: знать, ее вины нет, что Чарушину смерть проглядела. Стала те сказы старуха всем рассказывать с новою силою.
Не первый раз в эту деревеньку, малую Сохте, приходила Мора-смерть. Забирала она с собою к прародителям разных младых девиц да молодцев, кого себе приглядит. Людь древлянический, что жил там, уж и свыкся с тем. Но смерть младой невесты для всех деревенских новой была, другою. Девица по нраву всем была, жалели ее. Да пристальнее на самого молодца смотреть стали. Рассмотрели в нем ведьмака черного, что младых девиц для самой Моры-смерти подыскивает. А как подыщет, так и женихаться идет, а девицы те умирают. И словно видел людь его до зорьки, по ночи, за делами страшными да колдовством черным. А потому и ночь та, гибели невесты младой, черною была. А после все сошлись, что Родиполк тот – ведьмак, а потому сам смерть призывает. Не может он мужем быть, а только безжоным. И что от него всем девкам смерть грозит. Только Милораде свезло, сама сбежала. А Чаруша вот не спаслась. Потому и отвернулась от них Лада-Верхоглядка, да и сам Купало – не глядят вовсе, все они знают. И о колдовстве молодца, и о его черном ведьмачестве. Стара бабка Куманиха, что была знахаркою в деревеньке до прихода прабабки Родиполка Ханги, все жалела девицу младую, а на того младого богатыря рукою костлявою показывала ненавистно.
Шумела деревенька, летели темные вести, разнося горьку печаль от одной избе к другой. Людь все Чарушу вспоминал, жалел. Люба всем она была своею красою да добротой. И жениха ее, красна молодца Родиполка, вспоминали, да только не жалели его, а наоборот, бранили, но тихо, чтобы тот не слыхивал. А то ведь как узнает, так и в бой кинется со своим мечем стальным, заговоренным. Потому что он не только ведьмак, а еще и богатырь сильный. Супротив него ни один молодец не пойдет, все они слабые, хилые. А Родиполк-то одною рукой ораву разбрасывает.
Но сам богатырь того не слыхивал, не было его в деревеньке с самой зарницы. Мать Люба не видела его до самой ноченьки. Глаза все просмотрела, выглядывая сына свого. Муж ее Журба, видя ее такой, успокоил:
– Не печалься, милушка, к Возгарю пошел, как и завсегда. Небось, с лошадьми играет. Пущай. Вернется.
Но матери все неспокойно было, сердце не обманешь.
Посреди ноченьки заскрипели ступени на крылечке, отворилась дверь. Мать успокоилась. Коль вернулся, знать, добро будет.
Родиполк же, зайдя к себе в сени, потянувшись под саму балку верхню, запрятал малый узелок. Так-то ладнее будет! Тихо лег спать. Страшный холодный сон охватил его дух и тело. Липкая серая печаль, прячась в глубине молодецкого духа, что днем за работою не видна, ночью, словно хворь, блуждала по всему богатырскому телу. То подберется к горлу и камнем ляжет, то сдавит стальными прутьями грудину, что аж вздохнуть больно, а то и вовсе сядет на руки да ноги, да все держит, словно земелькою засыпали. Родиполк, чуя ее всем телом, во сне камень, что на могиле прабабки да прадеда стоит, на себе видел. Огромен тот камень, велик. Лежит он, Родиполк, молодец-богатырь, на цветочной белой поляне, а сверху его серый камень давит. Тяжело снять с себя, душит он его, в землю вталкивает. А вокруг уж все деревенские стоят, только темные, с лицами черными, пальцами тычут да смеются, но подмогу не оказывают, камень не снимают. Родиполк им руки протягивает, а они все хохочут, аж пополам сгибаются. А потом и вовсе круг него хороводы водить стали, пляшут.
Холодный пот проступил на лбу у молодца, вскрикнул он и проснулся. Сильно билось сердце, дух трепетал.
«То все верно я решил. Сторонний я здесь, везде сторонний. То верно, день этот будет пригожий, хоть и унылый», – думал младой Родиполк, пробудившись от холодного сна рано, перед самою зорькою. Золотистый свет чуть пробивался сквозь мрачное серое небо. Младой богатырь почуял свет да нежность всем своим красивым молодецким лицом. Подложил руку под голову да закрыл глаза.
Светлело. Наступал новый день. Хоть и омрачен он был печалью похорон младой невесты богатыря Чаруши, но все ж для Родиполка был светел. В духе молодца возникла новая твердость, решимость для пути его нового – богатырского. Думал он о том пути и ранее, но тихо, иножды, украдкою, тайно, чтобы думы те не захватили его, да не увели к надежде робкой, да не поставили его на путь новый. Чтобы то новое решение не перечило судьбе Вехоч, что свой путь наметила для него, Родиполка. А как думал он про свою богатырску службу, так все отвергал то мысленно, ведь то радо было род свой делать да мужем становиться. Но теперь все после смерти невесты его сложилось для пути его нового, жизни богатырской.
Все, что ранее было с ним, уж казалось ему ныне, что не с ним вовсе это было, а с другим, деревенским молодцем. И то совсем не его судьба была, мужем стать да род свой сделать. А она-то, судьбинушка, другое уж уготовила – службу ратную в дружине князя.
«Все то было пустое, – думал, вспомнив богатое сватанье девицы Чаруши перед Купалою. – И Купало тот не Ладу-берегинюшку с собою привел, а Мору-смерть. Все то было пустое, не то мне моя судьба-Вехоч уготовила, не то…»
Чтобы о том более не думать, он поднялся да нашел свое тайное место, что было под потолочным брусом, нашел узелок, что запрятал вчера по ночи. Покрутив его в руках, успокоившись, положил на то же место. Сам же, решив дождаться ясного дня, лег на свою домодельну перину. Спал он с начала весны-Макуши на жесткой старой желто-грязной соломе. Да и ту можно было приметить по полотнищу, что поверх лежало. Но оно хоть и было еще целым, большим, стало совсем серым, только по краям играли багрянцем вышитые обережки. Оплели те багряные нитки весь край, прыгают, играют, где выше, а где и ниже, да все живо, резво, словно то огнево ярое не подпускает людь сторонний да обжигает.
Строчки те вышиты были матерью давно, еще до прихода в их избу-терем дядьки Журбы. Любовно она для сына вышивала, для оберегу, чтобы никто со злом не подступился к молодцу, ее сыну. Ведь материнска вышивка – обережка сильна, защитна она, убережет, от худого спасет, чужого не подпустит. То и было заведено так: молодцам безжоным, сыновьям, матери их на полотнищах да на рубахах оберег вышивают. Но было видно по полотнищу тому, что давно мать к сыну не заглядывает, давно ту постель не меняет да новое покрывало не кладет. Да что там полотнище-то – слова доброго не скажет, словно и не родная вовсе она ему стала, а чужая. А как мать своя не заглядывает, так и людь тот сторонний не ходит. Да и что ж ходить-то в сени, не ходят туда. Нет там родового стола деревянного, скатерки на нем нарядной да длинной лавы подле него, где весь род да гости умещаются. Не от кого уберегать той обережке вышитой молодца-красеня, разве только от дядьки Журбы – овторого мужа матери Родиполковой, но и тот к молодцу-пасынку в сени не заглядывает: намеченное уж случилось, мать из избы-то в сени выгнала сына, то и забыть про пасынка надобно.
Отогнав думы темные в уходящую ночь, Родиполк собрался. Надел свою нову рубаху, серу с вышивкою по груди, с тонким подпоясом нарядным, алым. Надев штаны, летние, светлые, заправил их в сапоги шитые, мягкие. Достал заветный узелок с золотыми каменцами, что выручил по тому дню за прадедов стальной меч. Молодец, что поменял меч, не ведущий был, не знал, что меч тот принять его должон. Но того он не понял, ни блеску холодного булатного друга, ни сияния стального. Все молодец завистливо на те самоцветы смотрел, что на мече были да на сбруе.
По этому дню за золотые, с налитые горошины, камешки решил купить у конюха Возгаря, что добрыми лошадками владеет, кобылку Синявку. Родиполк присмотрел ее в широком раздольном поле, где их выпасал. Уже немолодая, но еще жилистая кобылка сама к нему подошла да ластилась.
Посередке дня, когда яро солнышко теплом играло, пригреваючи, он пришел к малой избушке Возгаря. За три каменца договор хотел сладить, купить лошадку Синявку. Конюх его радо встретил. Совсем седой, худой, но еще крепкий Возгарь понял, что на духу том у богатыря, вспомнил про Синявку, вывел добру кобылку из стойла, да так и отдал ее. Богатырь поначалу опешил да хотел вручить конюху камни, но конюх ни в какую продавать не желал, а хотел только отдать лошадь, подарок сделать. Синявка радо фыркнула, уткнулась светлою мордою со свекольными глазами богатырю в руку. Родиполк гладил ее, светлую, с желто-белой гривой и большими печальными очами. В том, что друга себе нашел, сомнения не было, ведь Синявка та сама к нему пошла, а знать, по нраву ей богатырь пришелся, в беде не оставит. А за золото решил подковать лошадь у знатного сохтенского коваля Вахромя, лучшими именными подковами, и купить все снаряжение для нее. А как сделал все, что задумал, оседлав лошадь, возвратился назад, к родовой избе-терему.
Как завидел он свою избу, затрепетало сердечко молодца, защемило. Хоть и спал он в сенях, но то все ему было родное. Как-то бросить все, уйти из деревеньки той, где поля широки да река раздольна – малая Оскло? Но судьба все уж решила, ненадобно тому противиться, хоть и уйти из роду тяжко.
Завидел он мать свою, та с тревогою на сына смотрела, но расспрашивать не стала. Недалеко, возле терема, на новой лаве, что сам сладил, сидел дядька Журба – овторой муж матери. Привел Родиполк кобылку в родовой двор, мать на то сурово глядела. «Не даст обережного слова да имени», – глядя на строгу мать, решил Родиполк.
Сын поклонился матери, зная ее нрав строгий, обратился словом тихим к ней:
– Матушка моя родна, судьба для меня новый путь открывает – богатырский. Не буду перечить ей. Да без твого обережного слова тяжко будет.
Как и думал, мать свои светлы брови к переносице сдвинула да сурово ответ дала:
– Не будет того.
Журба при том строго взглянул на свою молодицу, но говорить не стал. Родиполк гордо вскинул голову, ответил матери так же тихо, но твердо:
– Я перечить судьбе-Вехоч не буду, по завтрашней зорьке уеду.
Не видя гнева матери, развернулся, да и ушел.
Люба то всерьез не думала – то все игры молодецкие, вольности. Мать-то нрав свой показала – гордый, что достался ей по наследию от отца ее, князя Светослава Ингваровича. Младой князь тот горд да упрям был, и все бы по-своему делал, коли не хворь его. Болезнь-то эта ему помехой была, чтобы свою волю показывать да на своем настаивать. Только он сказывать что-то супротив хочет, свое, то сразу слабость чует во всем теле своем хилом. А то и вовсе, все померкнет перед глазами его, да он и без сил падает. Лежит в своей спаленке хворает, и одва дня, и отри. Да так хворает, что и сил ни на что нет, даже с постели встать не может, а не то что супротив пойти. А после он уж и совсем перестал свое говорить, кивает, со своей матерью соглашается. Та за него все решенья принимает, и где жить тому, да на ком жениться. Оженили его на девице – вдове Веде, дочери умелого да сильного коваля. Поселили их подле материнского княжеского большого терема, в малом. Только в одном Светослав матери своей Радомиле наперекор пошел – в любови. Полюбил он мать Любы, Василису, да воспылал к ней страстью. Более к своей жене не приходил, а ночи проводил со своею любою, купеческою дочерью Василисою. Привела она ему одвох девок – Ладу да Любу.
Люба, мать Родиполка, княжеский род свой скрыла, потому как приведена была матерью без обручной. Как привез ее муж опервый Вертиполох в свою родову избу, так о том княжеском роде никто не прознал в деревеньке. Только муж ее, но тот сгинул неведомо где. Даже сына свого не увидел, пропал. Поползли по деревеньке слухи, что Вертиполох-то погиб в бою славном. А за спиною Любы шептали, что другу жону нашел, да и остался там. Люба же гордо ходила, да все Вертиполоха ждала. Однажды вбежав в избу-терем, раскрасневшись, упала Люба перед свекровью Хангою, обняла ее ноги да горькими слезьми залилась.
– Мила матушка, – плача, говорила, – ты все ведаешь. То поглянь на сына свого Вертиполоха. В каких краях? Живехонький ли? Сил-то моих нет! За спиною судачат, что другу нашел, да живет с нею, милуется.
Подняла ее седая Ханга с половицы, усадила на лаву. Да тихо головою кивать стала.
– Не ведаю я того. Нет его среди людей живых, не милуется он с другою. Видно, сгинул уж.
Закрыла глаза Люба руками, заплакала, запричитала. День да ночь лежала, себя не помня. А после встала с перины, да все так же гордо ходить стала. Да только появилась в ней строгость да холодность. Более не спрашивала у Ханги про Вертиполоха, но всегда помнила о его погибели. А потому и запрет дала сыну, строгий, резкий. Сказала, словно мечом отсекла, чтобы сыну ее более неповадно было просить о том. Но сердцем материнским чуяла, что Родиполк-то ее наследие княжеское, да и ко всему еще и богатырское имеет, заупрямится, на своем стоять может, ее не послушает. Ведь спит же в сенях, как уж с весны-Макуши супротив пошел, того не поменял. Вздохнула мать, хотела уж примириться с сыном, но того и след простыл. Ушел он. То, видно, так и надобно, думала горестно Люба, чтобы большей ссоры не было.
Пришел Родиполк на свою, как он кликал ее, кручин-гору – на большой пригорок с одною березкою. Сел на травушку зелену, облокотился спиною о деревце да, вдохнув полною грудью свежего речного воздуха, закрыл глаза. Тиха была реченька. Ничто ее не тревожило. Только изредка ветерок чуть подует, взволнует ее ласковые воды. Просидел он так, глядючи на реченьку, до самого вечера. А то с закрытыми глазами, вдыхаючи летнюю свежесть, словно хотел запомнить родной, ни с чем несравнимый, отдающий прохладою, воздух.
Вечером мужики из рода Весны: батюшка ее, старый и седой Годин, сын его, мужалый брат Свет – принесли к речке мертвое тело, завернутое в новое серое полотнище. Отец же Чаруши, Болислав, да брат ее, Лель, нанесли бревнышек да стали стягивать толстой прочной веревкой. Поседевшая мать-Весна, тяжело ступая, принесла сухой соломы, что подложит под мертвое тело девицы. Родиполк же подмогу не оказывал, не был он в том роде, не стал он Чаруше мужем, так женихом и остался.
Похороны невесты так же были тихи, как и ее смерть. По той неделе назад зачахла она, захворала да и умерла, словно уснула. А теперь вот хоронят ее по вечеру, на зарнице, скромно, тихо. Людей было мало: сродники, соседи деревенские да и младой жених ее Родиполк. Но на того и внимания никто не обращал, все были в своем горе. Весна, поддерживаемая старым отцом, горько плакала. Лель, бледный, совсем белый, стоял рядом, словно тонкая высокая тень. Только искоса на Родиполка взглянул, ненавистно. Жених то подметил, и про себя вновь подумал: «Сторонний я, сторонний». Близ речушки, провожая дух Чаруши да ее младое тело к прародителям, стоял род брата Весны Света: жона да два высоких, взлохмаченных мальчонки. Положили невесты мертвое, совсем детское тело на бревнышки, что скрепили меж собою, да пустили по реченьке Оскло. Следом в реку вошел Болислав. С зажженною лучиною в поднятой руке он, не решаясь поджечь, дошел по саму грудину. Наконец решившись, резко бросил лучину на бревна. Загорелся красно-огненно костер. Охватили его яркие языки пламени ту сухую солому на бревнышках. А после, разгоревшись, подползли к мертвой невесте, сомкнув ее в свои большие огненные объятия.
Вот ежели Родиполк был бы ее мужем, то только он сам и схоронил бы ее, по своему чужестранному обычаю, как учила старая и седая прабабка Ханга, под земелькой-матушкой. Но того не случилось. Остался он женихом, без жены да без роду свого. Родители невесты его, Весна и Болислав, сладили, по обычаю свому древлянскому, костерище, чтобы то огнево проводило дух девицы к прародителям, к своему роду. Как загорелась та солома, более жених смотреть не стал, ушел.
Когда шел, все думал, что не сладилось ему мужем быть, род свой сделать, детей привести. «Знать, тот новый путь ждет меня, как и прадеда да прабабку моих. Пришло то новое для меня, должон я выполнить все, что судьба мне наметила. От того, богатырского, не уйдешь да не убежишь. Поеду я к самому князю, да на службу к нему стану богатырем. Ведь того же складу я, что и прадед мой, Всевласий-богатырь, да прабабка моя, Ханга-богатырка».
Пришла неспокойна ноченька. Родиполк не спал. Все он думал о той богатырской службе, а как глаза закрывал, то виделась ему Чаруша мертвая да тот костер на реке Оскло.
Дядька Журба под сенным оконцем, что к клети примыкает, дружку свою Любу уговаривать стал, чтобы та отпустила сына свого.
– Отпусти, милушка, сына-то свого к кнезю, служить богатырем, – говорил он ласково, тихо да нежно, чтобы гнев у дружки не вызвать, – сильным воином будет, славу сыщет.
– На что мне его слава! – встрепенулась мать гневно. – Муж-то мой опервый сгинул неведомо где. То ты и сына мого упечь хочешь?!
Но Журба на тот вызов Любин еще ласковее стал, словно и не приметил слова обидного.
– Что ты, Люба, добра желаю. С мужиками-то разное бывает, – успокаивал дядька дружку свою.
Младой Родиполк был в сенях, не спал да весь их разговор слушал. Сын-то сразу подметил, что сказывает дядька Журба да к чему ведет, но на то гнев свой не показывал, потому как одного хотел: уехать да служить князю в его сильной да большой дружине. Хоть и не терпел Родиполк Журбы, но словам его противиться не стал.
– Ой! – вскрикнула мать да за живот свой взялась.
Хотел было к ней Родиполк из сеней выскочить, но Журба оперед был. Он-то ее под руку взял да мягко спрашивал:
– Что, Люба моя?
– Дитятко пробудилось!
– Но то ладно все, – радостно кивнул Журба.
– Ох, Журба, тяжко мне отпускать его, тяжко…
– Отпусти его, мужик он ведь уже.
«Теперь уж решено все, – думал молодец, вспоминая слова то Журбы, то матери его Любы. – Уеду я, только обережку выпрошу. Ведь без нее нельзя. Она, обережная, и в боях укроет, и от врагов спасет, от разной нечисти да напасти убережет, отведет. А коли обережку не даст? – вздрогнув, сам себя спросил Родиполк. – А коли не даст, так и без нее уеду, – тут же сам себе твердо ответил, с решимостью богатыря. – Сам ту обережку сделаю, ведь недаром-то меня прародительница Ханга научила, судьбу-Вехоч на подмогу призову да Поруна, чтобы силы не отнял. Хоть и не материнская защита будет, но все ж защита. То так будет все ладно и без материнской обережки, уеду, – обидно подумал он, словно мать уже отказ ему сделала. – Все одно уеду». Как решил он о том, так спокойнее ему стало, да и сразу уснул в сенях на жесткой перине.
Проснулся он, как и всегда, рано, перед самою зорькою. Темное ночное небо уже посветлело, но еще не поспело окраситься нежным золотым цветом. Маленькая яркая тесемочка – нежная зорька – не золотила летнее небо, а только издали, сквозь темную серость, светлела. Отойдя от беспокойного сна, Родиполк не спешил вставать с жесткой перины и идти к тихим водам маленькой речушки Оскло. Единожды, только сегодня, этим ранним утром, он нарушил наставления своего прадеда Всевласия, да и весь свой обычай твердый богатырский – не пошел к прохладной реченьке, не купался в ее живительных, ласковых водах. Он еще долго лежал на грубой домодельной перине из сухой старой соломы.
Родиполк прислушивался. Мать-молодица уже проснулась да хлопотала на придворке, не жалея рук своих белых, нежных да мягких. Тихую горькую песню свою заводила, ласково, но тоскливо. Он вслушался.
Отсвет красной зореньки
В реченьке играет,
А младой сынок
На службу выезжает.
А как выйдет в чисто поле,
Так биться там будет
За князя свого
да народ великий.
Али некому того
молодца-то встретить,
В путь-дороженьку свести,
Нежненько пригледить.
Только ясна зоренька
То лицо ласкает,
А как все сложится,
Никто того не знает.
Только матушка родима
Печалиться будет.
Прощавай, сынок мой милый,
Пахарь-то великий,
Али выбрал службу ратну
Славну, но коротку.
Будь, сынок мой милый
С зорькой единенный,
Только она каждо утро
Ласкать тебя будет.
Тоскливо стало младому богатырю от той печальной материнской песни, да поменять того нельзя, ведь зовет его судьбинушка на богатырску службу. Отойдет и матушка его родна, успокаивал себя сын, род другой будет, дитятко новое. Даст она свое согласие и обержку ту материнску сделает. Мать-то его Люба под уговорами дядьки Журбы уже слово свое сменила. Все то слышал Родиполк повечерью, и о дитятке слышал, и те уговоры дядькины. Журба, матери его овторой муж, все ее нрав ласковыми уговорами слаживал, словно тот лис, что добычу свою обхаживает. Понял все молодец: отпустит его мать, поет она тоскливо, но про службу его богатырскую. Не поменяет он решения свого, ждет его служба ратная, ждет. Решив все, он оделся, собрался для пути далекого да долгого. Опоследнее, что надобно сделать, так это испросить у матери обережно слово.
Он пошел к матери – молодице Любе. Дядьку Журбу не было слышно да видно – ушел, верно, в чисто поле смотреть золотую пшеницу. По обеде мать пойдет к Журбе в поле, понесет ему хлеб свежий да кувшин молока. А дядька пшеницу сторожить будет, она-то уже наливается да золотою волною стоит в раздольном поле. Вскорости придет время косарей. Пойдут мужики сильные да молодцы красные, а с ними и Журба младой, во широко поле, да с нежностью, но большими махами своими срежут наливные колосья. А после запасы сделают, а земле родимой отдых дадут. То и он, Родиполк, тоже ходил во широко поле, но не с Журбою, а с прадедом своим Всевласием. За Всевласием тем и не поспеешь, все он опередок шел, главным косарем. А с Журбою Родиполк ходить не стал, прогонял тот его, словно то поле только его было, а более ничье.
Малая зорька ясная, с румянцем да нежным золотом, блестела сквозь туманное серое небо, словно одобряла то намерение младого богатыря.
Сын подошел к матери. Она словно застыла, побелела. Он, низко поклонившись, опустился на колени перед ней. Склонив голову, оберегу просил для своей новой богатырской жизни.
– Матушка моя родная, – ласково обратился Родиполк к матери с мольбою, – судьба-Вехоч все уже решила за меня да зовет в путь долгий и далекий. Противится ей не стану. Поеду к князю в дружину сильную в чистый град. Отпусти, матушка, судьбинушке противиться не надобно, – говорил он нежно, чтобы матушке своей обиду не делать. – Дай-то мне имя новое, доброе, обережное, для судьбы милое, чтобы путь мне был богатырский, долгий да легкий.
Хоть и супротив была мать, но от судьбы-то не уйдешь да не убежишь. Обняла она его, прижала к животу своему, заплакавши, вспомнила завет прадеда Всевласия Любовича. Перед смертью своей дал он наказ, чтобы внук его был богатырем, служил для земли родимой защитником. Жена его Ханга, прабабка Родиполка, по своему, странному да чужеземному обычаю схоронила мужа, под земелькой-матушкой, а с нею – и обещанное Всевласию. Вспомнила про все Люба, мать Родиполка, да пуще заплакала. Но судьбинушке перечить не стала. Да и делать того не надобно, перечить-то, а то ведь судьбинушка отвернется, да и весь род сгинет. Сказывала мать слово свое обережное сыну на путь хороший, жизнь долгую богатырскую. Нарекла его именем новым, обережным: Светогор-победитель. Всю любовь свою материнскую в то имя вложила, чтобы оно для сына ее стало защитным, охранным. Чтобы сын ее с именем тем непобедим стал, как те горы каменные неприступные. А при виде тех гор каменных враги людские слепли, как от того света, что Даждь-Верхогляд дает.
Долго не отпускала его мать, плакала, словно чуяла, что больше не свидятся. А отпустив, стояла у деревянного резного крыльца, смотрела вслед ему, провожая печальным взглядом голубых глаз.
Глава 2
Богатырский род
Богатырь Родиполк, с новым, от матери, обережным именем Светогор, выехал из свого дома с желанием непременно сыскать славу в других мирах. Знал Родиполк, на что он гож, да решил служить богатырем, как и его прародители славные.
Неспроста Родиполк выбрал жизнь богатырскую, ведь он – продолжатель странного и древнего рода сильных и смелых богатырей. Знали все, что не только прадед был сильным и могучим богатырем, но и его прабабка была богатырского чину. А чин этот ввел сам великий и славный княже русский Саввич Дариевич, при котором службу нес прадед Родиполка Всевласий Любович.
Прадед Родиполка Всевласий Любович был настоящим богатырем, могучим и крепким. Таких славных богатырей-победителей воспевали в былинах да в песнях не только гусляры, но и сами вещуны-волхвы. Славился он силою своею огромною, победами быстрыми да боями резвыми.
Был Всевласий одним сыном у своих родителей, не было у него ни братьев, ни сестер. Все силы свои его батюшка да матушка вложили во Всевласия, а после уж на других и не осталось. Родился он ночью холодной, посеред лютой зимы. Такой лютой и холодной зимушки, как в ту пору, бабка-повитуха Ельница, что в опоследней избе жила, за далеким пригорком, отродясь не видывала. А потому не поспела прийти к Галке да Любовичу, дитя принимать. Привела мать сына одна, без подмоги Ельницы, в баньке добротной, при своем муже Любовиче. Но тот мороз сыну Любовича, Всевласию, в радость был, родился он сильным да здоровым. Рос тихо да спокойно в добротной избе с высокими большими окнами в маленькой и далекой деревушке Сохте, что за самим лесом была да за Белым градом, со своими прародителями: матерью Галкою – светлоокой красавицей да с отцом Любовичем – чернобровым да черноусым. В деревеньке-то этой малой Сохте жил людь светловолосый из народа древляничей. Были они честными, сильными да смелыми. Славился этот народ богатырями да сильными людьми-защитниками. Веровали они в самого Ярила-батюшку, сильное, яркое, большое да жаркое золотое солнце. Думали древляничи, что батюшка Ярило-солнце – то всему голова. Все идет от батюшки Ярилы: и жизнь, и тепло, и услада. А потом уж людь этот чтит других, по очереди. Брата Ярилы – Мясецеслава, что возле брата живет со своими детками-звездами – Ярасиками. Приходят братья каждый в свою пору, когда время их подходит, да светят ярко да мило. Жена-то у Ярилы непроста, а сама краса Макуша – весна люба. А у весны той родня есть непроста: сестра ее Хмура – зима, с племяницею Вьюжницею. У солнца-батюшки детки-то: Вехоч-судьба, сын Своярт-время да Мора-смерть. Есть и у Макуши да Ярилы малые детки: зорька ясная – Аргуна да дождь – Порон.
По своим верованиям да образу схож был Всевласий со своим батюшкой Любовичем да его родом, славным и добрым. Вставали они на зорьке нежной да кланялись приходящему ярому солнцу – Яриле-батюшке. Но Любович родом был из народа яхтар, что за рекой Оскло да за березовой рощей обитали в деревеньке Воркуте. Яхтары эти были смешаны родом с урзуками, что в высоких каменных горах жили. А сами урзуки – с сарматами, что в вольных степях были. Сарматы-то те лицом да телом были красивы, сильны, статны. Образом своим хороши были, на русичей схожи. Лица их широки, округлы. Глазами-то они все разные: серые, темные, хмурые, но сверкающие, словно те яркие звезды на темном небе. Было в тех сарматах много жизни, страсти. Скакали они на лошадях своих сильных, быстрых вольно, по степям, полям да лесам, да так и жили, словно то опоследний день их был. А потому избы себе плотные не строили, а во времянках обитали, а овогда и под небом синим. Но с ними беда приключилась, вымерло их много, остались самые сильные.
Пристали они к урзукам, да и род свой смешали. И стали те сарматы остроглазыми да темноволосыми. А после уж те урзуки к яхтарам пришли, то и жить стали вместе, друг подле дружки. Смешались их роды, и уже не поймешь, где тот урзук, а где яхтар. Стали они все рядиться, словно народ степной, кочевой, в халаты разные: бурые, серые, пестрые, короткие, запашные, подпоясанные. Да в макитру тканевую, по бокам полоски, свисавшие до самой груди. Полосы-то эти были расшитые нитями шелковыми да украшены камнями самоцветными, яркими. Девки да молодцы по одежде своей схожи были, сразу и не приметишь, девка-то али молодец. Все они были умелые воины, смелые, ловкие да быстрые. Из лука своего все стрелять могли да верхом на лошадях скакать.
Но та сила их и сгубила. Пошла борьба между братьями, князьями Яхтаром да Омхою. Стали они войну между собой вести да народ свой губить. Князья эти сильны были, но злобны да жестоки. Братья те народ поделили надвое да друг на друга войною пошли. Много их полегло. Омху того сразу убили да его сподвижников. Но война та обернулась против всего народа: избы их сожжены были, много девок да молодиц с детьми порубано да убито.
Прародители Любовича застали ту войну жестокую, видели они и Омху, и смерть его. Убежали они из деревеньки своей да схоронились, так и выжили. Соединили они всех яхтар из народа свого, что живы остались, да и повели к соседям-древляничам. Древляничи-то те их приняли приветливо, ласково, да не пеняли, что отличны яхтары от них. И яхтарам все одно стало, что и древляничи отличными от них были, по устоям да по облику своему. Древляничи-то эти избы высокие свои из срубов делали, друг на дружку клали да углы ладили, а яхтары по обычаю своему из дерева шатер ставили, внутри округлый. Но яхтары, как пришли к древляничам, свого не сохраняли, а все переняли от них. Был у яхтар свой бог – Сварог, но принимали они и Ярилу-батюшку.
Древляничи жили в Белграде да за ним округ. В деревеньках их род-то еще чистым найти можно было, а в граде уже все роды смешались с русичами да свуянычами. Смесь-то эта красою блистала! Бывало, встретишь красу-девицу, а она образом – русич: ликом кругла с подбородком тонким, а глазами-то в древляничей – синими, страстными, а волосы окраса свуяныческого: бело- желтые, пшеничные. Да така краса, что аж дух перехватит от изумления!
Так и Любович Драгович, отец Всевласия, красою своею манил: яркий, синеглазый, чернобровый. И сын его Всевласий всю красу перенял: был он глазами – что небо синее, летнее, а волосами густыми – что борозда по земле-матушке плодородной ложилась волною черною. А мать Всевласиева из народа древляничей была – скромна, спокойна, и по красоте своей, и по нраву. Галка та услужлива была, мужу не перечила, во всем с ним соглашалась. Мягко да тихо ее работа ладилась да хозяйство домашнее велось. Галка с мужем не спорила, но все думала, что зря-то Хмуру не почитают, ведь она, белая красавица, землю оберегает да отдых ей дает. Потому любила Галка Хмуру тихо, чтобы мужу не перечить да ссоры не сладить. Но радость материнская в Хмуру была, привела она сына свого в лютую стужу. Силу сын ее имел огромную с самого младенчества, крепок был да здоров. Мать Всевласия Галка да отец Любович сыну-то не нарадовались, но откуда сила его, не знали. В роду его все сородичи да прародители были сухенькими, малыми, но крепкими. И откуда то? Не уразумеешь того.
– То все Ярило-батюшка сладил, – говорил отец Всевласия Любович всем деревенским. – Ведь недаром-то я на зорьке ему кланялся да радовался.
А мать про себя Хмуру благодарила, все головой кивала, вспоминая стужу вьюжную, но при муже молчала. Но на то она и мать-родительница, чтобы лад в семье хранить, а не ссору да обиду.
…Жизнь Всевласия текла прямо да складно. Родителям не перечил, помогал. Никаких напастей, никаких случаев негожих не приключалось с ним. Людь считал его добрым, а потому обращался за подмогой. Приходили к нему за содействием по хозяйству и в делах домашних.
Вымахал Всевласий Любович могучий да рослый. Руки его были большие – не обхватишь, грудь широкая, спина крепкая – не толкнешь. Одно только мать его да отца тревожило – что никак он не мог девку себе приглядеть. Опятех мать сватала, да ни одна ему не пришлась по нраву. Оперва то была Скирта, дочь мастера-древесника, слишком лицом проста, одруга – то Феста, ростом мала, отретья была глупа да упряма. Очетверта девица – слишком телом полна да больша. А на пятую и вовсе смотреть не стал. Дожил Всевласий до одевятнадцати лет безжоным. Девки-то на него в поле заглядывались, силу его примечали. За одесятерых молодчиков серпом работал да устали не знал.
А когда Всевласию одва десятка годков было, проезжал у поля князь русичей Саввич Дариевич, да приметил силу его могучую. Княже великий предложил службу служить да в народных заступниках ходить. И не просто службу витязя, а особую – богатырскую. Вышел молодец Всевласий в свет великий, в славный княжий град свуянычей – Славград.
Князь Саввич Дариевич за силу его поставил главным над всеми своими богатырями да нарек Всевласия новым богатырским именем Своярт, чтобы, заслышав то имя, боялись враги ненавистные свою лють показывать. Сильный да знатный коваль вместе со Свояртом выковал меч богатырский, а там уж и самоцветами украсили, чтобы в них отражался свет Ярила-батюшки да брата его – Месяцеслава.
Ходил богатырь Своярт по берегам да окраинам града великого да стерег его, оберегал. Службу он нес свою на дальнем бреге, где ладьи инородные приплывали с товаром да с людьми чужеземными. Был он богатырем суровым, но справедливым, многих обманщиков изловил. А когда Всевласию одва десятка с тремя годами пошло, встретил он ладьи витязей инородных – сваряжских.
Ладии те были мощны, сильны. Было видно по ним, что много они морей да окиянов исходили, много вод речных да озерных изрезали. Но воды их не сломили, были они хоть и не новые, но надежные, крепкие. Приплыли в них инородные, но мирные витязи, купцы сваряжские. Торговали разным, но больше всего у них было того, что из-под воды достать можно. Были там и жемчуга, и кораллы, и разные морские диковины, каких Своярт никогда не видывал да не знавал.
Витязи эти не русского духу были, а чужеродного. Сильны были. Да ведь тут нельзя быть слабым, немощным али хилым. Вольные воды-то таких не любят. Да и братья-ветры подуют, и хорошо, ежели теплотою, а то нет – все более холодом. И только сильный да могучий витязь может устоять, не согнуться, не дрогнуть под теми ветрами. Были те витязи – словно богатыри, только в ладьях по водам ходили.
Вышли те воины инородные – крепкие, могучие, телом широки, ногами тверды. Богатырь Всевласий приметил только одва али отри воина тонкими, но то видно было – витязи совсем младые. Все они были рыжие, словно огонь, с бородами да усами длинными. Вышли они на землю Славграда – великого града – князю Саввичу Дариевичу поклон делать. Главный князь их встретил с добротой, повел их в терем свой большой да красный. Усадил за стол дубовый, пир сладил, потчевал.
За столом княжим, в хмельном пиру, вызывались приезжие воины на борьбу с богатырями-русичами. Наши богатыри, не спеша, с усмешкою сквозь густые бороды, приняли вызов. Вышел самый крупный, статный сваряжец, стал, ноги сильные полусогнул, руки вперед мощные выставил. Супротив него вышел сильный да крепкий богатырь Вездеш, что в тот вечор не на службе был, а в вольной. Схватились они руками, силою меряются, повалить друг друга хотят. Вскочили инородные, вокруг них стали да все кричат, подбадривают. И Всевласий рядом с ними стал, наблюдая, чтобы инородные воины худого не удумали. Усмехаясь в ус черный, подмечал, что равны по своей силе были воины, крепки. То Вездеш, то сваряг сильнее будет. После долгой борьбы никто из них, воинов, не упал наземь – крепко стояли ногами на земле-матушке. Расцепившись, сели рядом воины да все, кто округ был, пир продолжили. Вместе там были богатыри-русичи и чужеземные, все они были в дружной купе, не было меж ними различия, спору.
Приметил Всевласий, что безусый молодец на него искоса поглядывает да на борьбу вызвать хочет. Отказ дал тому. Не велено, на службе он. Княже духу стойкому порадовался, аж просиял весь, да за свого богатыря плошку хмельного поднял. Все-то за ним повторили. Людь шумел, перекрикивая друг друга, поднимал плошки хмельного да хвалил княжего охранника Своярта. Но княже все ж усадил богатыря подле себя, предложив ковш пенного квасу. На пиру Всевласий сидел около свого супротивника, молодца безусого – огневолосого. А как снял тот молодец макивку железну, то увидел Всевласий красу-девицу инородну. Люба она ему стала! В глазах ее зеленых страсть воина горела, а руки меч держали крепче любого витязя да богатыря. Волосы огнем горели, а сама гордая, смелая. По нраву стала ему Ханга, девица мила, люба. В тот же вечор богатырь Своярт-Всевласий женихаться стал, упрашивал отца ее за себя девицу Хангу отдать. Отец ее, мудрый и сильный витязь Зунха, договор назначил, на победе над Хангой настаивал. Три дня и три ночи боролись они, но никто верх не брал. Уступил богатырь девице огневолосой, да перед нею на колени упал. В глаза ей любовно посмотрел, а потом обратился к ней со словами нежными, милыми, ласковыми. А после уж уступил ей, отдавая победу свою. Но Ханга же после слов таких не смогла победить над ним, сама уступила богатырю-русичу. Мил он ей стал после слов его нежных, страстных.
Ханга после этого боя отца своего упрашивать стала, чтобы отдали ее за милого русича, что с глазами, словно синее небо. Зунха же ответ не спешил давать, чувствуя, что на этой свадебке может и свои дела купеческие сладить. Улыбаясь, поглаживал свою огненну бороду, поглядывал то на дочь, то на жениха, а то и хитро на князя Саввича. Саввич же его хитрый взгляд подметил, сразу смекнул, чего хочет батюшка девицин. Натурою своею княже русич был страстен, но решения принимал все, обдумавши, наказы давал за советом, долго о том рассуждая. Но коль во хмелю он был, то натура его быстра брала верх над разумом его. Тут его природа проявила себя во всей красе. Поднялся он со свого высокого расписанного золотом стула, в рукахковш хмельного, заступился за молодца Всевласия, да и сразу договор сладил с Зунхою. Пообещал он выкуп за младую невесту, и разрешил Зунхе да всему его роду подплывать к берегам Сванграда беспрепятственно, не даючи дани. Тут же выискался писарь, начертал, а княже быстрым росчерком поставил свое имя да свою княжеску печать. Батюшка Зунха глазами сверкнул, согласие дал да перед всеми нарек Хангу женою Всевласия.
Ханга – богатырка, равной которой по силе не было до нее и после. В опоследнем бое стала Ханга возле мужа свого – Всевласия. Бой вела не хуже него, да победу русичи одержали над врагами супостатами. Но самого князя Саввича не уберегли. Ранили того князя мечом острым, через овсю грудину. Умирал князь долго да тяжело, но все то принял, словно ждал ту боль да смерть давно. Перед смертью подозвал к себе Всевласия да жену его Хангу и при всех нарек ее богатыршей Огнеярой для служения родной земельке-матушке. Хоть и не приведена была Ханга на земле этой, но полюбилась она ей, словно ее была, родная. После смерти Саввича ушли Ханга да Всевласий со службы ратной, будто простить себе не смогли смерть княжую, да вернулись в деревеньку Сохте, что за Белградом да за лесом раскинулась.
Привез Всевласий свою жену младую в избу, а встретить их некому. Не дождались сына-богатыря мать да отец, так и умерли в один день: Галка поутру, повечеру Любович. После смерти их изба-то опустела да и прохудилась вовсе. Стала она совсем низенька, перекошенная, старая, почерневшая. Разобрал ту избу Всевласий да нову построил, богату, избу-терем. Она-то самая высокая в деревеньке, в одва яруса, с резными узорами вокруг оконцев да крепкими ставенками. Рядом узки, длинны сени, что к летней клети примыкают. А по другу сторону – сени с крыльцом, что прямо во двор широкий выходят. На крыльце том ступеньки новые светлые да перила узорчатые, но твердые, прочные. Двор тот большой, забором окружен с калиткою. Не высокий он, чтобы от людей не прятаться, но сильный, чтобы супротивников не подпустить к избе родовой. Но молодица Ханга в тот терем дух свой инородный, чудный внесла. От терема того, под земелькою, сделала проход долгий, что аж под самый далекий пригорок выходит, чтобы род свой уберечь да увести от врагов. А у выхода того, в проходе широком, холодную сладила, чтоб сберечься можно было да прожить там до месяца, а то и более.
От холодной летней клети огород большой тянулся, где всего полно было. Окромя всего, редьки, лука, свеклы, тыквы, посадили Ханга да Всевласий тонкое маленькое деревцо – яблоньку. Чтобы то деревце глаз радовало белым цветом да плоды приносило сладкие.
Стали жить они в той деревеньке смирно да тихо. Ханга другая была, не такая, как Всевласий. Думала она, что всем заправляет Саха – мать-прародительница. Она-то, Саха, мать великая: солнца, месяца, весны, лета, осени да зимы. Она – прародительница всего, что есть начало. И у нее есть сестра, судьбинушка Вихта или Макуча – как повернется, какою стороною, и всем заправляет она: и людьми, и временем. Возле судьбы-то Леть-река течет, красива она, полноводна, забирает с собой и уносит к роду своему, к умершим прародителям. Но нашли разные верования свое место в большой доброй избе – тереме Всевласия. Не было тут ни спору, ни ссоры, ни брани. В общей жизни то все годилось. А хозяйство вести лучше Ханги ни у кого не случалось. Потому как не только силой своей славилась она, но еще и ворожбой да кудесничеством. Выйдет она в чисто поле али в огород свой, землю-матушку погладит, пошепчет ей слова ласковые, приветные, добра ей пожелает. А земелька-матушка ее в ответ плодородием своим одарит. Да так одарит, что и на детей-сирот хватит да на мужиков безженых.
Только яблонька младая цвету не дает. Корнями за землю крепко держится да все глубже врастает. Листочки зеленые выпустит, нежные, младые, да стоит весне радуется. Обращалась к ней Ханга и ласковым словом, и теплою водицею поливала, но стоит то деревце – зеленеет, да все новые листья пускает. Через очетыре года зацвела яблонька пышным цветом. Покрылась белою шапкою пенной. А в конце лета плодоносить стала, наливные яблочки завиднелись. Увидала то Ханга, смутилась, зарделась. Мужу-то тихо шептала, что приплод у них будет – дитятки малые. Распустила молодица волосы свои огненные, да уж и заплетать не стала. Пышнела она, краса. В люту студену зиму мужа одарила, привела детей одвоих: девку да мальца. Их дитятки – словно те яблочки младые: белокожие, с кудрями огненными.
Оланка, девка синеокая, силы богатырской не имела, но подмечали все, что хитра была и умна. Оланка-то эта в отринадцать лет за витязя-богатыря инородного отдана была да уехала на землю Ханги-богатырши. Ханга более ее не видела, но все о ней знала да ведала. Ведала она, что у Оланки осьмеро детей-красавцев, да живут они в ладу да богатстве.
Сын же Ханги родился здоровым и сильным богатырем. Нарекли его именем странным, нерусским – Хартом. Радовал он своих родителей умом, силой и красотою. Был сам огненный, а глазами синь, как батюшка его – Всевласий. Силою Харт обладал богатырскою и сумел послужить земле русичей. Оженился он поздно, на красавице Путятишне Микулишне. Она красотой своею славилась, а отец ее Микула хоть и не был богатырем, но силою обладал могучей. Их дитятко, отец Родиполка, был опятым сыном Харта. Привела его Путятишна в сенях, без надобности. Десять дней не смотрела на сына Вертиполоха и отдала его бабке Ханге. Бабка сразу разглядела в нем силу богатырскую и оставила у себя в избе. Вместе с Всевласием воспитывала его, растила. Вертиполох стал звать Хангу матерью, а Путятишну – теткой. Вертиполох тот был сильный да бойкий.
– Шустряк-то, а не дитятко, – качая головой, жалилась бабка Ханга. А как смотрела на него, так и печалилась: все он шустрость свою да бойкость применить не может, места свого не найдет. Видно, то сказывалось, что мать его Путятишна без надобности привела его, без любви. Маялся так Вертиполох до одвенадцати лет, а после к князю решил ехать, силу свою показывать. Силен он был как молодец мужалый, смелый, резвый. Отпустила его бабка Ханга, чтобы место свое нашел в жизни да был без печали. Уехал он славы искать, у князя охранником быть. Отслужил одва добрых года самому главному князю Зигмуле Ясноглядовичу. А как возвращался в деревеньку свою, так Ханге яркий сон привиделся. Словно едет Вертиполох, сын названный, на диковинной сильной лошади, а рядом-то лошадка светла, а на ней девица горда, как сама Ханга по молодости.
Сбылся тот сон Ханговский: вернулся Вертиполох с женою-красою свуяныческой. Пригляделась ему тамошняя девица Люба очетырнадцати лет, дочь внеобручной купеческой дочери Василисы да княжеского сына Светослава. Василиса отдала Любу сразу, не спросив ее решения, потому как завет дал Светослав свой предсмертный – за великого богатыря ее отдать. Мать Любы нрава кроткого была, а дочь ее – упряма и своенравна, как сам Светослав. Приняла ее Ханга с почетом, нарядною. Но и Люба свое княжество скрыла да с поклоном в избу пришла, в самые ножки поклонилась Ханге да Всевласию.
Глядела прабабка Ханга на Вертиполоха, что славу сыскал как богатырь Славь, да наглядеться не могла. Хоть и не был ей сыном, но все ж мил был как родный. Стал он красив, как то солнце ясно – Ярило-батюшка. Огненный он – Ханговский. Волосы те до плеч развеваются, словно огонь горят. Лик его округлый, светлый, с челом белым. Но глаза – словно ель, иглы зеленые, темные, буравят, сверлят, испепеляют. Горесть в них, печаль, тоска… Нет теплоты в глазах тех, нет покою. Глаза-то его блеском холодным сверкают, не мило ему в избе Ханговской да с женою своею Любою. Не находит Вертиполох себе места в избе родной, все ему в бой надобно, силу свою показывать. А как стала жена его, Люба, на сносях ходить, что уж все деревенские заприметили, то отпросился он у Ханги, прародительницы своей, на службу у князя главного. А после уж у жены своей, Любушки, на возврат к князю, на службу. Не по нраву ему жизнь тихая, мягкая. Огня дух его требовал, побед над врагами! Отпустили его Люба да Ханга. Прародительница именем новым нарекла, Верхоглядом, да меч свой сильный отдала для побед его будущих. Перед отъездом его поведала бабка всю правду о матери его да отце. Но он своего не поменял: называл матерью Хангу, а батюшкою – Всевласия. Уехал он к князю на службу, да и не вернулся. Сгинул, и даже мудрая Ханга не ведала о нем.
А когда ж осередок осени пришел, листья стали желты да в багрянце, Люба привела сильного и здорового сына, Родиполка. Приводила она его по обычаям да нравам Ханги-богатырки, в спаленке, на одре пуховом, где с мужем лежала. В том ложе, говорила прародительница Ханга, любовь сильна, защита для матери-молодицы да дитятка. Стыдилась Люба, ведь чудно-то было, чтобы в спаленке дитятко приводить, все-то бабье напоказ выставлять. Ведь у них – свуянычей – по-другому все было: приводили детей в баньке, чтобы молодицу водой окатить да дитятко в свежей водице искупать. Но того Ханга не принимала, все на свой лад делала. Там, где зачато дитятко, там и приводят, чего того стыдиться, все то ладное, говорила мудрая прародительница. Люба на то не отвечала, не перечила, уступила Ханге – матери великой.
Привела она Родиполка через отри дня опосля осеннего равноденствия. Все то, что мать его Люба скрыть хотела, все на дитятке отметиной появилось: пятно родимое – как обруч княжеский. Люба Светославна скрыть род свой хотела, стыдилась, что без обручной мать ее, Василиса, привела. Но того у нее не получилось: одарил Светбог пятном ее сына, да прямо на шее, сбоку, открыл всем, что роду он княжеского, гордого. Малец тот был светел, ярок, с волосами огненными, слегка курчавыми. Приняла Ханга младенца, взглядом его строгим окинула да именем нарекла Родиполк.
– Будет велик он, словно тот рюрик (самый сильный богатырь), славу сыщет богатырску, – говорила прабабка, взяв ребенка на руки. – Но и другую славу он примет – ведемскую, великого кудесника. – А сама подумала: тяжко ему будет, один он таков будет. Но матери его не сказывала: негоже волноваться, а то и сама мать накликать беду может.
С малолетства, как только смог Родиполк держать тонку палку, стал его прадед Всевласий учить мечом владеть. Но заместо меча поначалу была у Родиполка палка; чем больше рос он, тем толще находил Всевласий ему сруб. А как стало ему очетырнадцать лет, так Всевласий вложил в его руки свой меч именной – Своярт, а сам стал в руки длинные бревна брать. А как начал Родиполк толсты срубы с одного маху рубить, так прадед-богатырь стал учить его на руках драться. У Всевласия-то руки сильные, большие, богатырские, а захваты-то еще сильнее, но Родиполк того шустрее, выходил из них. Прабабка Ханга на все то искоса смотрела да посмеивалась. Заприметив, что Родиполк Всевласия своими руками побеждать стал, она в свое богатырское оделась да супротив Родиполка пошла. У нее-то руки небольшие, но цепкие. Как они внука сзади-то обхватят да спереди на грудине сцепятся, так Родиполк и вырваться не может. Да что там вырваться, шевелиться-то тяжко! Но и свою прабабку победил он. Руку-то ей повернул да так вывернул, что Ханга той руки отри дня не чуяла. Но тому Ханга рада была: знать, велик ее правнук будет, богатырь.
Сама прародительница Ханга тихую беседу с ним вела, особую. С малолетства Родиполку тайные умения свои открывала, от самой великой прародительницы Ситры. Учила его прабабка многому скрытому, что передала ей ее мать Харма, а той – ее мать Футта, а той, в свою очередь, старая Ситра. Ситра-прародительница была из народа вольного, сильного, женского. В народе этом были только девки-воительницы, жили они отдельно от мужиков и были во сто крат сильнее самого сильного мужика. Но народу-то этому главная из девок изменила да отдала на поругательство. Ситру-прародительницу продали за десяток золотых монет. Да не кому-нибудь, а старому, но сильному воину Хардамеду. Воин тот хоть и был с бело-седыми волосами заместо огненных, но глазом был востр. Увидал он в ней не только силу могучую, красоту ее особую, но еще и мастерство иное – кудесничество. Ситра та стала жить при избе Хардамеда да в его роде. Как привел ее старый воин в свою низкую избу со скошенною крышею, что с одной стороны длиннее, то сыну великовозрастному Зурбе та Ситра полюбилась, а тот ей. У народа, что из него Ситра вышла, родов-то не делали, а только один раз с мужиком ложились, чтобы дитя понести. И Ситра того не знала, как свой род делать да как с мужиком жить возле да детей приводить. Но и тут приняли ее, да велика мать-родительница, мать Зурбы, сама Хелла, то с любовью ей показывала да рассказывала. Но и Ситра им свои нравы передавала, устои. Вместе с мужиками в ладьях плавала да в боях подле них стояла, не страшилась. И стали ту Ситру-прародительницу за великого воина почитать да вместе с мужем ее, Зурбою, во главе ладьи ставить. Ситра та дитятко одно привела, а более не стала, в боях была да по морю плавала. У Ситры родилась огневолосая Футта. Но Футта уже другая была, знала, как род надо делать, хозяйство вести. Но и силушка у нее была, да и кудесничеству обучена. Футта та за Верха отдана была. У них-то дочь родилась Харма. Ее уж за мужика – воина Зунху – отдали. У Хармы-то от Зунхи и приведена была огневолосая краса Ханга, прабабка Родиполка.
Младая Ханга красотою своею пленила не одного молодого собрата. Но ни один из них не полюбился ей. Она-то росточком невысока, но как глянет на молодца глазами своими светло-зелеными сверху вниз, так чудилось, что она высока да горда. Хангу-то всему обучили: и бой вести, и кудесничество делать, и род свой знать. Но род свой вести да детей приводить не торопилась она: все с отцом просилась в море, в ладье плавать. Но отец ее тому рад был, сыновей-то более не имел. С малолетства брал дочь с собою по морю плавать да учил бои вести. Как поплывет та Ханга, Зунхи дочь, так море к ладье той ласково, нежно. Дары свои открывает да той ладье вручает. А как бой затеивают, так та девчушка с длинными, словно тот огонь, кудрями опервой выбегает да в бой вступает. С нею все бои Зунха да его воины побеждали и над всеми врагами верх брали. Выросла та девчушка в красу-девицу овосемнадцати лет. В волосах-то ее яркий да страстный огонь жил, как и в духе ее. Она жизни полна была, а бой вела не хуже сильного молодца. Голову-то гордо держала, бесстрашно, а глазами зелеными сверкала да блестела. Красота в ней была гордая да чужестранная. Как пристала их ладья к берегу русичей, так там она и осталась. Отдал ее отец за молодца Всевласия – мужалого богатыря Своярта.
Но не только наследие свое, ведьмовство да кудесничество, отдала Родиполку, но и наделила его красотою своею чужестранною: глазами зелеными да кудрями огненными. С самого ребяческого богатырка Ханга учила Родиполка не резать волосы, а заплетать их в толсту косу. Хоть сама-то прабабка носила волосы свои густые по-иному, чужестранному. Заплетала она их в толсты косы, но по-своему: делила волосы на три части, нижнюю часть не трогала, распускала, верхнюю, поделив на две, заплетала в одве косы да связывала между собою. Правнук ее, Родиполк, от нее не отставал, к очетырнадцати годам носил он косу не хуже девичьей: толстую, пламенную, ярко-огненную, до самого пояса. Волосы он свои тяжелые курчавые приглаживал со всех сторон, плотно стягивал, а потом заплетал в трех-, а то и четырехполосную косу. Вид его от этого был инородный, броский, яркий. Да и вся его краса молодецкая редкая. Образ его заметный, всем девицам на радость. Светлокожий, бледный, с красивым лицом, словно сын не Любы-свуянычихи, а самой прабабки Ханги. Силен он. Как тот бой вел – словно жил тем: сильными ударами, резвыми движеньями, да так жил, что той боли не чуял, а после уж, осмотревшись, замечал-то раны, отметины на себе.
Прадеда свого победил, да себе одну царапину получил. Но знал он от прабабки Ханги- кудесницы: травы целительны, от тех царапин-то и следа не останется. А вот после боя с самою прабабкою Хангою получил он свой опервый шрам, через овсю грудину. Но то все ему нипочем было, травушка-то все вылечит да залечит. Мать его после того боя плакала все да охала. Ханга же гордилась правнуком своим, словно то сын ее был.
Родиполку после победы над Хангою прадед Всевласий гордо подарил свою макитру (головной убор, суженный к верху) с тканью до плеч да меч именной – Своярт. Меч тот начищен был да в руках прадеда под лучами Ярила-батюшки блестел да сиял. На рукоятки меча того образы были солнышка Ярила-батюшки да Месяцеслава самоцветами яркими выложены.
Но младому богатырю чудилось, что как только прадед отдал тот меч, тот сиять стал уж не так ярко да тепло, а словно холодом блестел, да на Родиполка-то словно тот ветер холодный дул, остужал да заморозить норовил. Не принял тот меч сильный меня, думал горько Родиполк, глядя на меч узкий да длинный блестящий. Не сойдемся мы, не будет от него подмоги. А только тяжесть от меча того, тоска. Все тот меч – Своярт – теплом к своему другу – богатырю Всевласию – духом кипел. Ведь недаром сколько побед в боях одержали вместе да стольких врагов остановили, все то вместе было: сильный богатырь Своярт да меч его, друг стальной. А ведь как же иначе, меч-то живой, дух в нем есть, принять-то должон богатыря. А коли не примет, то в боях победы не будет, ведь не только сила в руках и в ногах должна быть, но и меч за тебя как за друга свого стоять должен, сечь врагов сильно надо, по надобности богатыря.
После дара того прадеду Всевласию Любовичу тяжко стало жить, словно с мечом тем всю свою могучу силу передал. Ушел прадед Родиполка за Леть-реку в конце темной осени, после опятнадцатилетия правнука. Умер он рано утром, по зорьке, когда Ярило-солнце только-только пробуждалось, просыпалось. Нашли прадеда возле могучего серого камня, крепкого, как и сам прадед. Всевласий словно замер, глядя в небо синее, на могучее Ярило-солнышко. По наставлению жены его, Ханги, схоронили его по обычаю ее, чужеземному, инородному. Отвезли тело Всевласия в темный лес да похоронили за серым большим холмом, под земелькой-матушкой. А на могилку камень огромный поставили, с самого Родиполка.
Затосковал правнук его, стал ходить стороною. И людь деревенский стал про него разное сказывать. Чудился он им малым дитятком неразумным и осерчалым, тихим да боязливым. А самая старая сгорбленная бабка Куманиха, что в конце деревеньки жила и родом из древочей была, говаривала невесть что. Толковала она каждому и всякому, указывая сухой серой рукой на молодца, что тот полоумным стал. Людь-то головой кивал да на Родиполка стал недобро поглядывать. Да и сама седая Ханга, глядя на него, охала и кивала, сетуя на его мягкий и ранимый дух. Ханга та все печалилась, как же с таким мягким духом-то бой вести. В боях да войнах жалости нельзя допускать, а то свою погибель найти можно. А чего еще худого, так из-за духа-то мягкого да слабого люди али весь народ погибнуть могут.
Но мать Люба сына жалела. Да и не обманешь ее, все она видит, все чует. Она-то, мать-обережница, все знает: и тоску его сыновью, и что сторонится всех. Решила мать его женихать. Как только приметила над верхней его пухлой губой чуть золотистый пух, так стала невест ему подбирать. С седовласой бабкою Хангою совет держала. Ханга на девок вострым взглядом смотрела, а после уж на прародителей. А мать Родиполка, напротив, поначалу на прародителей, а после уж на саму девицу. А коли то все по нраву было, то и Родиполку говорили о невесте младой.
По нраву матери Любе пришлись соседи их, что через избу жили, Весна да Болислав. Было у них отрое детей: сын да одве дочери. Добры они были, людь уважали, землю любили. Приметила Люба сперва дочь их, пышнотелу Миролюбу, очетырнадцати лет. Девица крепкая, сильная, с хваткими руками, высокой полной грудью. Красою среди молодцев она не славилась, но и страшна не была, а телом своим манила. Молодцы округ нее вились, да все норовили к телу ее прижаться да в уста ее алы целовать. Она от того зарделась, но от молодца не убегала. Родиполк то все примечал, но матери не сказывал. Старая прабабка Ханга на рассказы матери Любы кивнула да совет свой дала:
– Ежели телом пышна, – говорила, – то дитятки приведенные будут крепкие.
По красному вечору, когда Родиполк опосля заката пришел в избу, мать, накормив его да усадив на главное место, объявила сыну о невесте да его женитьбе. Родиполк-то не противился, но и согласия своего давать не спешил. Видел Родиполк в Миролюбе холод да зимнюю стужу.
Когда Хмура-то пришла, зима студеная, то Миролюбу и засватали. А как сватать ее стали, так она горда была, смотрела глазами серыми на жениха свого, словно сталь меча вражеского блестела, сильно, но злобно. Любился ей другой молодец, что заезжий был. Тайно она ему женою стала. А младому Родиполку не свезло – Миролюба, его невеста, сбежала с другим, со своим тайным мужем, чернобровым инородцем. То все после понял Родиполк, почему та невеста его злобою на него глядела. Остался Родиполк без невесты своей. Но от того печален не был, не по нраву ему Миролюба была, словно та Вьюжница. Но людь деревенский его жалел, а родителям Миролюбы укор делал, что, мол, стыд-то, от судьбы отворачиваться, Лада к таким не приходит, да еще и весь род накажет.
Шумно стало в деревеньке, неспокойно. Каждый, завидев ту Весну али Болислава, кричал на них, гневил. Даже сама Куманиха на них покрикивала, хоть и не любила тот род богатырский. И соседи к Любе пришли прощенья просить да и о младшей дочери разговор вести. Но мать Люба – княжеского роду, с гонором – всю свою гордость показала да ждать наказала. Старая Ханга свои брови-то рыже-седые к переносице сдвинула, но матери Родиполка перечить не стала. Ведь она-то – мать-обережница, лучше ей знать, что для сына ее важнее. Но не по нраву Ханге был отказ Любин, ведь люди-то с добром пришли, да и девка Чаруша молодцу ближе да милее. Но того говорить не стала, а как сразу не сказывала, так потом уж к тому не возвращалась.
Но не увидела того сватанья Чаруши седая Ханга, зачахла да потемнела. Хоть и была Ханга-богатырка духом сильна, но о своем муже горевала, тихо, чтобы никто того не увидел. Но правнук ее все подмечал: глаза-то ее блестеть перестали, хмура в них поселилась.
По году старая прабабка Ханга стала терять силу свою, похмурнела, словно и не богатырка вовсе. От весны да осени маялась, недужила. Осенью к яблоне своей подошла, с тоскою смотрела. На деревце листья пожелтели, опадали. Увидала то Ханга, посерела:
– Не бойсь, Леть-река уведет меня к прародителям. – Сказала то, и кашлем зашлась.
Люба отговаривать стала:
– То ж по осени завсегда так, листочки-то желтеют. А после и вовсе спадают.
Но Ханга словно того и не слышит, все на яблоньку печально смотрит, вроде никогда того и не видела, ни листьев желтых, ни опадания их. Смотрит она на деревце-то да кашлем заходится.
Грудница ее давить стала, поначалу малая, а после-то совсем сдушила. Как зайдется та прабабка кашлем, что сил нет слушать, а самой Ханге – кашлять. А к концу-то уж и кашлять сил не было. Слегла она. Совсем уж белая стала, а округ уст голубое все, словно небо-то. А как умирать стала, так все лицо ее худое посерело да синим стало. По вечеру Ханга опять кашлем зашлась, да и выдохнула все, а после уж и вдохнуть не смогла, ушла за Леть-реку к своим прародителям. Схоронили Хангу, как и мужа ее, в сырой земельке-матушке.
Зимою яблонька засохла. Стоит серая, с пустыми тонкими ветками. Весна пришла, но на ней ни листочка, ни буйного цвету. Умерла прародительница, а за нею и деревце любое. Но того деревца никто не рубил, не решался. Стоит оно темное сухое в огороде, словно то чучело, птиц злых отпугивает. Глядел на то деревце Родиполк, тосковал. Мать-то все видела да печаль сынову разогнать хотела. Стала она его на игрище да на гульбище посылать.
Пристал он к молодцам-однолеткам, ходил да гулял с ними. А овогда с ними на гульбища ходили и другие молодцы – безжоные. Ходили с ними и сосед их Лель овосемнадцати лет, инородец одвадцати опяти лет Журба. Инородец тот не из их деревеньки Сохте был, а пришлый. Жил он у Милы безмужней, в избе ее. Мила та осорок годков была, а Журбе-то одвадцать опять, дитятко дядьке виделось. Да Мила привести не могла, совсем седая стала. Дивился тому Родиполк, что Журба-то с ними гуляет, ведь он у Милы жил да мужем ее был. А они-то все парни безжоные были да не засватанные. Журба тот чернобровый, с глазами – углями жгучими, все возле Родиполка терся, все про него выспрашивал. Про жизнь его, про нрав, про мать его. Родиполк все с неохотою сказывал да с утайкою. Не по нраву были богатырю те расспросы. А особенно про мать его – Любу. Журба тот все словно про девку спрашивал, а в конце-то стал нахваливать, что и Родиполку не стало сил слушать. Ведь не так он хвалил красу материнскую, чтобы с ласкою да нежностью говорить про тот стан ее высокий да стройный, про глаза голубые да про волосы темно-русые, а так он сказывал, словно с матерью Родиполка жил да спал вместе. На те слова Родиполк к Журбе повернулся да резко ответ дал:
– Ты, Журба, думы да речи свои-то сокрой, а то разойдусь я да бой сделаю!
Журба на того посмотрел, но злости да гневу в Родиполке не было. Но Журба испугался: то ли рук, в кулаки сжатых, то ли сверкающих глаз зеленых. Журба того успокоил да больше про мать Родиполка не сказывал. Думал, что тот все забудет да отойдет. Но Родиполк не забыл, а стал сторониться того Журбы да все с другой стороны ходил, вместе с Лелем.
Каждый вечер возле капища любили молодцы своею силою выхваляться. Они-то, резвые юные, друг с другом бои проводили, кто кого сильнее станет да будет. Да не для дела нужного, а так, ради забавы да хвастовства. «А ежели на самом деле тот бой будет, так и разбегутся по избам да в углах позапрячутся», – думал с насмешкою Родиполк, стоя от них подалече. Он всегда в сторонке стоял да в игрища не вступал. «Негоже силу свою напоказ выставлять ради забавы да растрачивать попусту, – учила Ханга правнука свого Родиполка. – А то ведь Порун, что силу дает, отнимет ее, да еще и весь род обидит». Слушался Родиполк Хангу да силу свою могучую зря не тратил. Молодцы-то это заприметили да смеяться стали, надсмеиваться. А Журба тот все заступался. Родиполк все приметил да потеплел к тому, простил. Но молодцам ничего не отговаривался, а только однажды свою силу богатырскую показал да всех опятьох молодчиков по сторонам разбросал. Но то все зря было: разбежались парни-молодцы, да и стали его сторониться, бояться. Да и он тоже срамился. И не того, что обиду кому сделал, а что прабабкин завет нарушил, силу свою попусту потратил. Молодцы-то после этого его с собою звать перестали, а потом и он на гульбища да игрища не стал ходить.
А как перестал гулять, так все в избе сидел али по хозяйству содействовал матери. В духе его лад настал, тихо да спокойно ему было. Один Журба к ним в избу захаживал, словно к побратиму своему Родиполку. Но не к Родиполку он приходил, то все уловка была. В избу-то он зайдет, да на мать Любу поглядывает. Он глазами-то своими темными сверкает да в усы свои черные улыбается. А после стал он Любе в голубые глаза заглядывать, а как посмотрит он, так и она краскою зайдется, словно девка младая. Люба-то отридцати годков была, горда, статна. Виделся в ней образ княжий, высокий.
А когда ж Хмура-то пришла, в избу с нею пришел к матери Журба – мужиком новым. То Журба все Любу, мать Родиполка, примечал, обхаживал. Как пришел к ней дядька Журба, так стала мать – словно молодица та: при нем-то зарделась да весела ходила. Не стал сын противиться тому, матери-то одной быть не пристало.
По теплой радостной весне срубил Журба ту яблоньку сухую, чтобы и памяти не было о Ханге-богатырке да Всевласии-богатыре. А после того стал он на Родиполка искоса поглядывать да матери наговоры на сына делать. Как посмотрит на того своими глазами темными, так сверкают они злобно да ненавистно. Темнобровый Журба стал мужем матери Любе, но отцом Родиполку не стал. Не стерпел сына жены своей, а потому всячески принижал его. Но и сам Родиполк не умалчивал, отговаривался и бранился с Журбою. Дядька этот сказывал про Родиполка россказни, а по конце настаивал, чтобы Родиполк ушел в другую избу: когда у них будут свои дети, для Родиполка-мужика места-то нет. Но Родиполк все свое твердил да Журбе все отговоры давал, что изба эта и его тоже, и Журбе-то этому смолчать надобно, ведь приемный он, свою избу не сладил, а к дружке своей пришел. Непрестанная брань между ними вводила мать в уныние. Она горевала. Журба-то ей мил да люб был, а сын-то округ виновен. Мать его Люба Родиполка-то ругала, а за Журбу заступалась. Ненужным Родиполк стал, мешал он Журбе жизнь свою строить да нравы свои делать. А после и вовсе из избы выселила да постелила в клети.
Стало тому богатырю младому мило его одиночество. Бывало, придет на пригорок да сядет на поляне возле березы. Спиною прижмется да смотрит вдаль: на избы со ставенками резными да на самих людей – сохтичей. А овогда подле реки ходит за водою смотрит. Редко теперь можно было его видеть в гурьбе красных молодцев али возле избы своей – все он сам по себе был.
Мать-то все это приметила да второй раз его женихала, перед самым его отбытием. Сам Родиполк был согласен взять девицу, да и Чаруша, младшая на два лета, сестра Миролюбы, ему мила была.
Перед Купалой Чарушу засватали. Но пришел Купало и привел с собою не судьбу-Вехоч с Ладою, а Леть-реку с прародителями. После смерти невесты Родиполк решил уехать на службу к князю. То, о чем он до того только думал, редко, и все не решался, теперь уж было решено для него. И другого пути, окромя этого, нового уж и не было.
Собравшись, Родиполк поехал к малому лесу Полесью, где ждала его, думал, новая ладная жизнь богатырская. Подъехав к Полесью, поклонился, как учила его ворожка Ханга, с особым трепетом, испросил разрешения проехать среди его сильных деревьев да кустов, по его тонким тропинкам да стежкам. Деревца высокие, ладные, словно братья-молодцы, с зелеными резными листочками, зашумели, привечая нового путника. От ясных лучей Ярила-солнца заблестели, словно зеленые самоцветы, радуясь доброму слову. Засверкали они, словно каменья: где отливают темно- зеленым, а где и вовсе изумрудом сияют, а там совсем светлые, нежно-зеленые. Зашумели их ветви, затрепетали. А как успокоились те деревья, так стала проглядываться среди них узенькая, извилистая, серая, с чуть примятой малахитовою травкою тропинка. Родиполк тому и рад. Увидав ее, поехал через летнее игривое Полесье, среди больших и пушистых деревьев.
Глава 3
Первое видение и победа богатыря Светогора
В сильном духе Родиполка-Светогора сияла надежда, а потому Полесье казалось ему приветливым и ласковым. Лес этот был мал, но густ да ярок. Когда-то давно, когда еще прародители Всевласия поселились в деревеньке Сохте, лес этот был темный, хмурый, как тот Непущий лес. Но люди стали наступать на него, притеснять да делить, новые избы строить. Поделили тот лес на половины, а после сами прозвали Полесьем. Стал он как тот малый перелесок, на две половины поделенный. Одна половина его была возле Белграда, а другая уже после Сванграда. Но лес-то этот сдаваться да отступать не хотел, а стал расти округ градов да деревень. Хоть и мал этот лес, но был приметный: с полянами ясными, где травушка сочна, зелена-жгуча, да высокими деревьями с кронами пушистыми смарагдовыми. Деревья встречались тут разные. Можно было приметить затерявшуюся тонкую березку с длинными ветвями-косами, увидеть лепую темно-зеленую ель с долгими, колючими да мохнатыми руками-ветками, сладко-ароматную липку с тонкими вострыми листьями.
Посреди малой поляны, залитой солнечным светом, гордо стоял широкий и сильный дуб. Он был поодаль от всех деревьев, выделяясь своею силою. Красивое, мощное дерево, раскинув свои крепкие ветви-руки, стояло прямо, никого и ничего не страшась, даже самих великих богов-Верхоглядов. Не страшился он Вохра – сильного отца ветров, да его осьмерых детей. Не одолели б они тот дуб, сколько бы ни шумели да дули на него – все ему нипочем.
– Ты словно дерево то, дуб сильный, – вспомнил слова седой Ханги Родиполк. – К земельке-матушке корнями-то прирос. Растет, никому обиду не делает. Но ежели кто на пути у него станет, то оно уж корнями-то цепкими и сильными путь себе прочистит, со своей дороги уберет, землю всю пройдет – не остановить. Словно то дерево, неприметное сперва, растет, силу набирает. А ежели камень ляжет впереди него, то корни путь себе расчистят – не остановишь.
Вспомнил богатырь те слова, что про него говорила прародительница, да на дуб тот все смотрел, равняя себя с ним. Долго да пристально глядел, все думал про него. «Хоть и сильный да могучий ты, дуб, – думал богатырь, глядя на то дерево, – но далеченько стоишь. Округ тебя нет сродников да побратимов твоих. То и я таков, сильный да могучий, но сиротливый, как ты, дюжий, но не принятый деревьями дуб. После смерти прародительницы Ханги жизнь-то совсем стала худой. К матери пришел младой дядька Журба и стал хозяином в родовой избе-тереме. То я все бы терпел, коль другом стал бы али сродником. Ежели бы разок поглядел на меня ласково – забыл бы я все обиды, все ссоры. Да не принял, все изгонял из избы. Но то все судьба-Вехоч сладила, путь мне указала. Да и Леть-река, что невесту увела мою».
Нечего ему было собирать в дорогу. Не нажил себе добра да богатства. А только – одежу, что на нем была, нарядна, да макитру дедову, что закрывала его косу да ладну шею сзади да по бокам. А вот меч-то именной пришлось продать за опять золотых малых камешков. Молодец, что тот меч обменял, не ведущий был, не знал, что тот меч принять его должон да другом стать. Молодец тот ни на что не взглянул: ни на холод от меча, ни на стальной студеный свет. По нраву ему боле камни да золото, что на рукоятке меча были. Когда разглядывал он то – глаза огнем горели. «Не знаешь ты всего да не ведаешь – ласково слово говорить надобно, ладить», – думал Родиполк, но говорить того не стал – не поймет, не вразумеет, да еще и на смех поднимет.
Теплые солнечные лучи то и дело озаряли и пригревали младое нежное лицо Родиполково. Иногда он щурил бледно-зеленые очи с темною обводкою, чтобы увидеть даль и узкую дорожку сквозь тихий и спокойный лес. Сначала держал руку над очами, творя тень и всматриваясь вдаль, в самый край тонкой лесной стежки. Но потом, чуя светлость и доброту леса, уже не укрывался от солнца и, нежась в его лучах, стал засыпать. Дремота его охватила, словно нежными руками девица, и он, не противясь ей, уснул. Неспешная хода лошади Синявки помогала этому; молодая кобылка, словно чуя безмятежный сон своего товарища, ступала тихо, не спотыкаясь и не стопорясь.
Сон Родиполка был ясен, светел и чист. Видел он во сне самого Ярилу-батюшку – ясное красно солнышко. Было оно нежное, пригревало ласково желто-золотыми лучами. Для всего народа своего улыбалось, а люди, завидев то, отвечали ему добротою да словом милым. Оно золотило все да светило из своего терема – сине-голубого неба. И так хорошо Родиполку стало от того солнца, тепло, ярко, что почуял он в себе силу еще большую, чем дотоле. Да и не только богатырю то солнце по нраву было – все живое радовалось: людь свое получает, звери свое имеют, деревья, трава да кусты – свое. Но солнцу тому завидовать стала грозна туча черна, что ей не рады. Затмила солнышко, заволокла своею чернотою да мраком. Пришла она невесть откуда, но по всему видно – со стороны южной. Людь от того испугался да хотел было на колени упасть, кланяться. Но того Родиполк не позволил, чтобы мрак тот на солнце нападал да людям вольным обиду делал. И поднялся к туче той младой богатырь на лошади своей, да не по земле-матушке, а по звездам ночным сверкающим. Ножичек достал малый серебряный, да и проткнул остряком тем тучи чрево бестелесное. Тут же солнце засветило ярко, а от мрака того темного и следа не осталось.
…Родиполк отошел ото сна, и сон, видавшийся ему явью, рассыпался. «Видение то мне было, – думал Родиполк, – от самой судьбы-Вехоч». Растолковал он свое видение как знамение для пути его нового, почетного. Знать, победа от него будет, а коли так, то людь добрый без него сгинет. Он толкнул свою кобылку Синявку в бока да, обретши твердость, направился к князю с дружиною.
За лесом показался большой да стройный Белград. Избы с теремами стояли на белых горах да сами были белы да красивы. Округ града возведены были светлые, как тот первый снег, стены высокие да каменные. Вокруг стены – глубокий ров с грязною водою. Через него, на стальных цепях, был спущен помост. В часы светлые, дневные, помост этот опущен, а в темные да смутные – поднят. Далее – ворота большие, славные. У ворот-то этих витязи стояли да всех останавливали, расспрашивали, по какой нужде в Белый град прибыли. Остановили они и молодца Родиполка. Он гордо назвался богатырем – Светогором. Богатыри-защитники в любом граде нужны, а потому пустили его радостно с восхвалением, словно почетного гостя встретили. С веселым да бодрым духом богатырь направился в терем молодого князя Шума Бориславовича, овторого сына славного князя Борислава. Про знатного Шума сказывали доброе, что он сам чистый, в делах да во владениях своих. В граде, как и знал Родиполк, все было славно, чисто да мило. Княжил тот справно, все свои владения знал, до самых уголков тайных, сам был хозяйственный, бережливый.
Но в тереме княжьем встретил молодца боярин Мусса, что заместо князя правил в его отсутствие. Серый, длиннобородый, низенький боярин Мусса с большим животом восседал на княжьем стуле. Сам боярин был темен да в темно-зеленом кафтане, а стул тот светлый, не его, потому сразу было видно, деревянный с резною высокою спинкою – княжий. Сидел тот боярин за малым, но таким же светлым столом да перебирал письмена плотные. Завидев младого богатыря, брови свои темно-седые сдвинул да кивать стал.
– Без княжьего наказа брать-то тебя на службу не буду. Не велено! Сам-то княже Шум Бориславович отбыл в Печерский град, к князю Вольхе Вениславовичу. Когда вернется? Того не знаю, не ведаю, – тонким голоском говорил важно боярин. – В том граде дело решается верное, защита тому граду надобна, потому и поехал княже наш на подмогу. А меня заместо себя оставил да велел все его дела решать княжеские. А про тебя не сказывал, знать, не хотел тебя на службу брать, то и я без его наказа не буду.
Но, по-видимому, что-то сообразив, боярин поднял вверх указательный палец да строго приказал молодому безусому витязю, что стоял подле деревянных дверей:
– Поди-ка позови мне главного богатыря Будимира Микуловича! Я с ним совет держать буду. Да резво! – вдогонку крикнул боярин.
Быстрые шаги витязя глухим отзывом разнеслись по большому и светлому княжьему терему. Долго ждать не пришлось. Вернулся он с главным мужалым, но еще младым богатырем.
– Добра тебе, боярин Мусса! – громко сказал сильный богатырь, но не поклонился. Мусса скривил лицо от тех слов.
– И тебе добра, главный богатырь, – ответствовал боярин, глядя хитро на того снизу вверх. – Поведай-ка мне, богатырь наш защитник, – то слово подчеркнул Мусса, словно хотел на то особое внимание обратить да на что-то намек дать, – говаривал ли тебе наш княже, что младого богатыря ждет, али вызывал того?
– Богатырям мы завсегда рады, – бодро молвил главный богатырь, уязвляя Муссу.
– Ты-то, главный богатырь, по сути, по сути сказывай! – старался напирать Мусса громко да сильно, но то у него не вышло, а получился тонкий писк.
Главный богатырь, не боясь, поправляя темные усы, улыбался да посмеивался над Муссой. Боярин от того еще более негодовал.
– Говорил тебе княже наш светлый, Шум Бориславович, богатыря Светогора принимать али нет? – встав со стула да упираясь руками в княжий стол, спрашивал боярин, глядя сурово на Будимира.
Главный богатырь Будимир взглянул на Светогора виновато, а после, хмуро, на Муссу, да ответил:
– Нет, того не сказывал. Но взять можем и без его ведома, – добавил богатырь.
Враз успокоившись, Мусса, довольный, сев на княжий стул, обратился к Будимиру, словно Родиполка тут и вовсе не было:
– Не-е-ет, – растягивая слово, хитро сказал боярин. – Вот посуди сам, на богатыря Волоха давал князь ухвалу? – Главный богатырь кивнул. Мусса принялся загибать пальцы: – Богатыря Суздаля сам князь принимал? Князь, – сам себе ответил Мусса. – Звенигора князь принимал, а тебе указ давал. И Волоха-богатыря сам княже Шум смотрел, – повторяясь, сказал Мусса, словно хотел не богатыря подчеркнуть да назвать его славное имя, а смотр князя. Мусса палец поднял и потряс им: – Да и Мансура из народа кумп, и Утта-северянина, и Маравеля, и Харта – всех сам княже смотрел, – гордо сказал боярин.
Родиполк, заслышав имя сродника свого деда Харта, улыбнулся. Но сказывать о том не стал, чтоб не подумали главный богатырь да боярин Мусса, что Родиполк не сам пришел, а заступничества просить да под дедову защиту. Деду младого богатыря сорок два годка уже как было. Как схоронили они Всевласия, так он более не появлялся, к дружке своей, красе Путятишне, не заезжал, детей своих не проведывал. Не сказывал о Харте ничего младой богатырь, а про себя-то подумал: знать, не у Шума Бориславовича буду служить, не ему подмога нужна моя, не его народу да граду.
– Верно, – сказал Родиполк боярину, – дело в том граде решается важное, то и я за князем поеду. А там уж решим с князем Шумом Бориславовичем, нужон я князю богатырем али нет.
Мусса от того радостный стал, что все решилось по его, по-боярски, да на спинку стула высокого княжеского гордо оперся. Богатырь же главный Будимир на Родиполка долго да пристально глядел, а после довольным стал, будто что-то доброе понял про младого богатыря.
Главный богатырь Будимир откланялся, а выходя, хитро взглянул на Родиполка, словно чего задумал. Младой богатырь и сам поклонился да вышел из терема князя Шума Бориславовича. Возле деревянного резного крыльца его ждал Будимир, облокотившись о перила.
– Добра тебе, молодец яркий! – поприветствовал его Будимир, выпрямившись.
– И тебе добра, славный богатырь Будимир Микулович, – ответил Родиполк.
– Ты верно славный, раз про мою сестру старшу Путятишну не сказывал. Я-то тебя сразу прознал, славен ты, скромен. По нраву мне то. Коли подмога надобна, то я опервый подмогу тебе окажу да содействие.
– Красны слова твои, богатырь, за то кланяюсь. Но судьба моя зовет меня в путь, да к другому князю на службу, – сказал то Родиполк, садясь на лошадь, а после добавил: – То противиться ей не буду. Прощай, славный богатырь Будимир.
Будимир махнул ему рукой да, развернувшись, пошел к себе.
Выехал Родиполк из Белграда, но в Сванград не поехал, а поехал мимо, округ, по лесу. За Белградом разветвленною полосою росли деревья, вырисовывая собою мелкий, но красивый лес. Тонкой да длинною малахитовою полосою тянулось Полесье. Ехал Родиполк по тому лесу два дня и две ночи. Полесье с ним было добрым, приветливым. Казалось ему, что лес сам открывает пред ним все свое богатство: сочные ягоды, мягкие травы да тоненькие ручейки со свежею водою. Днем он останавливался, собирал себе снедь, кормил и поил кобылу. Все ученья, что передала ему прабабка Ханга, были ему впрок, и среди деревьев и животных он был как возле ближних сородичей. Третьего дня, после вечерья, выехал он к маленькой деревушке Раздол. Жил здесь людь разный да из разных народов.