Я обхватываю ладонями флягу, хотя чай в ней уже давно остыл на морозе. Все мышцы закоченели — такой жуткий холод. Если сейчас откуда-нибудь появится стая диких собак, они разорвут меня на кусочки прежде, чем я успею добежать до ближайшего дерева. Надо бы подняться, походить, размять застывшие руки-ноги. А я вместо этого сижу, вросла в камень. Вот уже и первые лучи солнца освещают лес. С солнцем спорить бесполезно. Могу только бессильно наблюдать, как неумолимо надвигается день, при мысли о котором меня уже несколько месяцев бросает в дрожь.
Около полудня в моем новом доме в Посёлке Победителей будет яблоку некуда упасть. Репортеры, операторы, даже Эффи Бряк, наша прошлогодняя сопроводительница — все пожалуют в Дистрикт 12 из самого Капитолия. Интересно, Эффи всё ещё таскает тот дурацкий розовый парик или по случаю Тура Победы отважится на какой-нибудь другой нелепый цвет? Ещё с ними будет целая куча народу: обслуга, чтобы удовлетворять любое моё желание в долгой поездке на поезде, команда помощников-стилистов, чтобы наводить мне красоту перед каждым публичным выступлением. И ещё будет Цинна — мой главный стилист и друг. Это он создал те великолепные костюмы, которые в первую очередь заставили публику на Голодных играх заговорить обо мне.
Будь моя воля, я бы приложила все усилия, чтобы навсегда забыть об этих Играх. Никогда бы не заговаривала о них, убедила бы себя, что они мне приснились в страшном сне. Если бы не Тур Победы. Его всегда стратегически точно помещают как раз между двумя ежегодными Играми. Таким образом Капитолий постоянно напоминает об этом кошмаре, держит нас в страхе, чтобы не забывали, кто в доме хозяин! Мы, жители дистриктов, вынуждены не только помнить о железной хватке Капитолия, но ещё и показывать, как мы ей рады. А в этом году мне повезло быть звездой этого шоу. Я буду ездить от дистрикта к дистрикту, выступать перед восторженными толпами, которые втихомолку ненавидят меня, буду бросать взгляды сверху вниз — на лица родных тех детей, которых я убила...
Солнце неумолимо ползёт вверх, так что я тоже заставляю себя встать. Все мои суставы ноют, левая нога затекла так, что чувствительность к ней возвращается только через несколько минут энергичной ходьбы. Я провела в лесу три часа, но охотиться даже не пыталась, так что и похвастать добычей не могу. Ни для моей матери, ни для младшей сестрёнки, Прим, это больше не играет роли. Они могут теперь ходить за покупками в мясную лавку в центре города, хотя всё же свежая дичь куда лучше. А вот для моего друга Гейла Хоторна и его семьи всё по-другому: им позарез нужна наша охотничья добыча. Я не могу их подвести. Поэтому пускаюсь в полуторачасовой обход силков. Когда мы ещё ходили в школу, мы успевали после уроков проверить наши ловушки, поохотиться, пособирать съедобные растения и после этого вернуться в город и часть добычи продать. Теперь Гейл устроился работать в угольной шахте. Мне же целыми днями нечего делать, так что я взяла на себя обязанность охотиться для его семьи.
Как раз в это время мой друг, должно быть, уже пришёл на работу. Клеть, падающая с вызывающей тошноту скоростью, унесла его в недра земли, и Гейл небось уже вовсю рубит уголь в забое. Я знаю, каково там, внизу. В школе нас каждый год гоняли на экскурсию в шахты — это часть нашей учебной программы. Пока я ещё была маленькой, находиться в шахте было всего лишь неприятно: туннели, вызывающие приступы клаустрофобии, спёртый воздух, куда ни глянь — непроглядная темень. Но после того, как в шахте при взрыве погибло несколько шахтеров, в том числе и мой отец, я еле могла заставить себя войти в клеть. Эта ежегодная прогулочка стала для меня неиссякаемым источником мучений. Дважды я в ожидании её накручивала себя до такого болезненного состояния, что мама оставляла меня дома, боясь, не подхватила ли её дочь грипп.
Я думаю о Гейле, который по-настоящему оживляется только в лесу, где свежий воздух, солнечный свет и чистая, быстрая вода. Не представляю, как он выносит пребывание в шахте. Хотя нет, представляю. Он выносит, потому что это единственный способ позаботиться о матери, двух младших братьях и сестрёнке. У меня денег куры не клюют, их гораздо больше чем нужно, чтобы прокормить обе наших семьи, а он не хочет брать ни единого гроша. Скрепя сердце разрешает мне добывать для них мясо. Сам-то он, конечно, взвалил бы на себя заботы о моей семье, если бы меня убили на Играх. Я говорю ему, что это не я, это он оказывает мне услугу, у меня крыша едет целыми днями бить баклуши. И всё равно, я заявляюсь к ним с моими охотничьими трофеями только тогда, когда Гейла нет дома. Что совсем не трудно: он работает по двенадцать часов в день.
Мы с Гейлом можем теперь видеться только по воскресеньям — когда встречаемся в лесу и вместе охотимся. Воскресенье — по-прежнему лучший день недели, и всё же он не такой, как раньше, когда мы могли откровенно говорить друг с другом обо всём. Игры испоганили даже это. Я продолжаю надеяться, что с течением времени восстановится былая доверительность в отношениях, но подспудно понимаю, что напрасно надеюсь. Прежнего не вернуть.
В силки попалась неплохая добыча: восемь кроликов, две белки, а ещё бобр, ненароком запутавшийся в проволочной снасти — собственном изобретении Гейла. Он настоящий дока по части всяческих ловушек. Например, сгибает молодые, упругие деревья и привязывает к ним силки, так что добыча взлетает в воздух и хищникам её не достать. Точнёхонько балансирует тяжёлые колоды на тоненьких деревянных подпорках. Плетёт похожие на корзины снасти для ловли рыбы — той ни за что из них не выпутаться. Я иду, собираю добычу и опять устанавливаю ловушки; при этом, как бы я ни старалась, точности в балансировке, какая есть у Гейла, мне никогда не достичь. Уже не говоря о его интуиции, безошибочно подсказывающей Гейлу, где зверь пересечёт тропу. Это не просто опыт. Это природный дар, такой же, как у меня, когда я могу выстрелить в почти полной темноте и при этом уложить животное одной стрелой.
К тому времени, когда я возвращаюсь к ограде, окружающей Дистрикт 12, солнце уже стоит довольно высоко. Как всегда, я какое-то время прислушиваюсь, но характерного гудения, свидетельствующего о том, что по проволочной сетке идёт ток, нет. Его вообще практически никогда не бывает, хотя по идее всё это сооружение должно бы быть под напряжением круглые сутки. Я ужом проползаю под сеткой и оказываюсь на Луговине. Отсюда рукой подать до моего дома. Старого дома. Нам позволили сохранить его за собой, потому что формально он по-прежнему считается местом жительства моей матери и сестры. Если бы я сейчас откинула коньки, то они должны были бы вернуться сюда. А пока они живут и горя не знают в нашем доме в Посёлке Победителей. Я единственная, кто навещает этот приземистый домишко. Дом моего детства. Моя родина.
Сейчас я иду туда, чтобы переодеться. Снимаю старую кожаную куртку моего отца и надеваю нарядное шерстяное пальто, которое, по-моему, слишком узко в плечах. Стаскиваю свои мягкие, разношенные охотничьи ботинки и сую ноги в пару дорогущих, фабричного производства, туфель. Мама считает, что они больше «подобают моему положению». Лук и стрелы я ещё до того, как прийти сюда, спрятала в лесу, в дупле. И хотя времени уже немало, я на несколько минут присаживаюсь на кухне. Она выглядит покинутой и запущенной — ни огня в очаге, ни скатерти на столе. Я тоскую по своей прежней жизни здесь. Мы едва сводили концы с концами, но я знала, что это — моё, родное. Я чётко осознавала своё место в тонкой ткани нашего тогдашнего бытия. Эх, оказаться бы снова там, в той жизни! С точки зрения нынешнего дня она представляется мне куда более безопасной и спокойной по сравнению с теперешней, когда я богата и знаменита, и власти в Капитолии ненавидят меня лютой ненавистью.
Протяжный мяв у заднего крыльца отрывает меня от дум. Я открываю дверь и впускаю Лютика, старого облезлого кота Прим. Новый дом ему почти так же не по нутру, как и мне, поэтому он всегда норовит улизнуть оттуда, когда моя сестра в школе. Мы с котом никогда особенных чувств друг к другу не питали, но теперь у нас есть общие интересы. Я кидаю ему кусок бобрового сала и даже слегка почёсываю ему за ухом. «Ну ты и урод! — говорю. — Сам, небось, знаешь?» Лютик тыкается мне в ладонь, выпрашивая ещё ласки, но нам уже пора идти. «Давай, двигай», — говорю я и сгребаю его одной рукой, другой хватаю свою охотничью сумку и всё это вытаскиваю на улицу. Кот вырывается и исчезает под кустом.
Под ногами скрипит шлак. Мои шикарные туфли жмут в носке. Срезаю проходы между домами и, пробравшись огородами, в считаные минуты попадаю прямёхонько к дому Гейла. Его мать, Хазéлл, стоит в кухне, склонившись над раковиной, но заметив меня через окно, вытирает руки о фартук и исчезает, чтобы открыть дверь.
Мне нравится Хазелл. Уважаю таких. Взрыв, убивший моего отца, отнял жизнь и у её мужа, оставив на её попечении троих детей. Четвёртый вот-вот собирался появиться на свет. Меньше, чем через неделю после родов Хазелл уже утюжила улицы в поисках работы. Шахты исключались — какие могут быть шахты с маленьким ребёнком, требующим постоянного присмотра? Ей удалось подрядиться стирать бельё для некоторых зажиточных торговцев в городе. В четырнадцать лет Гейл, старший из сыновей, стал основным добытчиком в семье. Он к тому времени уже был записан на тессеры, что давало семье право на дополнительный скудный паёк зерна и масла. В обмен на это в барабане, решающем, кто будет трибутом на Играх, лежали лишние билеты с его именем. Больше того — уже тогда у него отлично получалось ловить всякое зверьё. И всё равно, его стараний было недостаточно, чтобы прокормить семью из пятерых человек. Поэтому Хазелл продолжала до костей обдирать пальцы о стиральную доску. Зимой её руки краснели и трескались так, что из них почти постоянно сочилась кровь. Так бы продолжалось и посейчас, если бы моя мать не изобрела для Хазелл специальную мазь. Хазелл и Гейл твёрдо решили сделать всё, чтобы остальные дети — двенадцатилетний Рори, десятилетний Вик и крошка, черырёхлетняя Пози, — никогда не были вынуждены брать тессеры.
Хазелл улыбается при виде добычи. Поднимает бобра за хвост, прикидывая, на сколько тот потянет.
— Отличное жаркое выйдет! — Не в пример Гейлу, она не делает из моих охотничьих трофеев проблемы.
— Шкура тоже хороша, — отвечаю. С Хазелл так здорово! Мы обсуждаем достоинства добытой дичи — совсем как в старые времена. Она наливает мне горячего травяного чаю, и я с благодарностью обхватываю чашку скрюченными от холода пальцами. — Знаешь, когда я вернусь с Тура, то, думаю, начну иногда брать с собой в лес Рори. После школы. Буду учить его стрелять.
Хазелл кивает.
— Неплохо придумано. Гейл тоже непрочь его поднатаскать, но у него только и времени, что по воскресеньям. А мне сдаётся, что их он предпочитает проводить с тобой.
Румянец заливает мои щёки, как я ни стараюсь держать себя в руках. Вот ещё, глупость какая. Никто не знает меня лучше, чем Хазелл. Ей-то точно известно, чтó связывает нас с Гейлом. Уверена, что многие думали, будто наша с Гейлом свадьба — дело решённое, хотя мне это даже в голову никогда не приходило. Но то было до Игр. До того, как мой напарник-трибут, Питер Мелларк, во всеуслышание признался, что по уши влюблён в меня. Этот роман стал основой нашей стратегии выживания на арене. Вот только для Пита это была не только стратегия. Чем она была для меня, я так ещё и не разобралась. Но уж что я знаю точно — Гейлу вся эта история причинила страшную боль. При мысли о том, что в Туре Победы нам с Питом вновь придётся прикидываться влюблённой парой, у меня начинает ныть в груди.
Я, обжигаясь, проглатываю чай и вскакиваю из-за стола.
— Я лучше пойду. Приведу себя в порядок, чтобы не стыдно было показаться перед камерами.
Хазелл обнимает меня.
— Там будет столько прекрасной еды... Ты уж всего как следует наешься!
— Конечно, — бормочу я, — обязательно.
Моя следующая остановка — это Котёл, где я обычно продавала часть своих охотничьих трофеев. Много лет назад здесь был угольный склад, но потом его забросили, помещение опустело, и в нём стали сходиться для нелегальной торговли и обмена, а вскоре здесь расцвёл самый настоящий чёрный рынок. И если это центр сосредоточения преступного элемента, то, думаю, здесь мне самое место: охота в лесах, окружающих Дистрикт 12 является нарушением по крайней мере дюжины разных законов и карается смертью.
Знаю, что я вечная должница постоянных посетителей Котла, хотя они никогда об этом даже намёком не обмолвились. Гейл рассказал мне, что Сальная Сэй, старуха, торгующая горячим супом, начала сбор денег для того, чтобы спонсировать меня и Пита, когда мы были на Играх. Сначала предполагалось, что всё это мероприятие — только для Котла, но другие люди прознали о нём и тоже присоединились. Не знаю, сколько они насобирали. Цена каждого подарка на арене запредельна. В чём не сомневаюсь, так это в том, что их дар определил — жить мне или умереть.
Как-то странно открывать тугую дверь рынка с пустой охотничьей сумкой — обменивать нечего, зато карман чуть не рвётся от тяжести монет. Я стараюсь охватить как можно больше торговых точек, там приобретаю кофе, здесь — бобы, яйца, пряжу, масло... После небольшого раздумья покупаю три бутылки самогона у однорукой женщины по прозвищу Оторва. Она — жертва аварии в шахте, но умудрилась остаться в живых.
Самогон не для моей семьи. Он — для Хеймитча, нашего с Питом наставника на Играх. Он угрюмый, грубый и почти постоянно пьян. Но работу свою он выполнил хорошо, и даже лучше, чем просто хорошо, потому что впервые за всю историю победителями были признаны два трибута одновременно. Так что каким бы он ни был, я ему тоже по гроб жизни обязана. Этот самогон — про запас. Несколько недель назад у Хеймитча закончилась выпивка, а новую купить было негде. И тогда с ним случился страшный припадок: он трясся и орал так, что кровь стыла — ему наяву виделись какие-то жуткие кошмары. Перепугал Прим до смерти, да и для меня зрелище было не из весёлых. С тех пор у меня в заначке всё время был запас выпивки на подобный случай.
Крей, наш шеф миротворцев, хмурится, видя меня с бутылками. Он уже в годах, несколько скудных серебряных прядей зачёсаны набок над багровой физиономией.
— Эй, а эта штука для тебя не крепковата, а, барышня? — Ещё бы ему не знать. Из всех моих знакомых Крей самый большой пропойца, кроме, разумеется Хеймитча.
— А, да это для лекарств, что мама составляет, — безразлично говорю я.
— Да, эта штуковина сходу убьёт любую заразу! — и он впечатывает в прилавок монету, требуя бутылку и для себя.
Подойдя к месту, где торгует Сальная Сэй, я залезаю на табурет у прилавка и заказываю миску супа. На вид он — как жиденькая каша из размятой тыквы и раскисших бобов. Пока я ем, подходит миротворец Дариус и тоже покупает миску супа. Он хоть и из блюстителей порядка, но мне он нравится. Никогда не строит из себя великую шишку, любит весёлое, острое словцо. Ему где-то за двадцать, но выглядит он ненамного старше меня. Есть что-то в его улыбке, в рыжих, торчащих во все стороны вихрах такое, что делает его похожим на пацана.
— А ты почему не в поезде? — спрашивает он.
— Они приедут за мной около полудня, — говорю.
— Чё-то ты выглядишь не очень, — говорит он громким шёпотом. Невольно улыбаюсь его поддразниваниям, хотя мне не до веселья. — Может, хоть ленту в космы вплети, а? — Он дёргает меня за косу, и я шлёпаю его по руке.
— Не волнуйся. После того, как они со мной управятся, меня мать родная не узнает.
— Ну и хорошо. Надо всем показать, что и наш маленький дистрикт не лыком шит, мисс Эвердин. Хм-м! — Он в притворном неодобрении трясёт головой в сторону Сальной Сэй и уходит к ожидающим его друзьям.
— Тогда гони мой суп обратно! — кричит Сальная Сэй ему вслед, но при этом хохочет, так что ясно: всё это не всерьёз. — Гейл — он будет тебя провожать? — спрашивает она уже у меня.
— Нет, он в списке не значится, — говорю, — да я и так виделась с ним в воскресенье.
— Подумать только, «не значится». И это он-то... Он ведь вроде как твой кузен, — с кривой усмешкой говорит она.
Ещё одна ложь, состряпанная Капитолием. Когда Пит и я оказались в восьмёрке финалистов на Голодных играх, к нам домой была послана команда репортёров — побольше узнать о нашей личной жизни. Само собой, они стали расспрашивать о моих друзьях и узнали про Гейла. Вот тебе и раз — моим лучшим другом оказался некий Гейл! Это никак не согласовывалось с душещипательной любовной историей, разыгрываемой на арене. Уж слишком он был красив и мужественен. К тому же ни в какую не желал любезно улыбаться в камеру и прикидываться милым мальчиком. Внешне между нами есть, однако, некоторое сходство. Сразу видно, что мы оба из Шлака: прямые тёмные волосы, оливковая кожа, серые глаза. Так что какому-то гению пришло в голову сделать Гейла моим кузеном. Я об этом и не подозревала до самого возвращения домой. Тогда, на платформе железнодорожной станции, моя мать сказала: «Твои кузены ждут тебя не дождутся!» Я обернулась и увидела Гейла, Хазелл и остальных детишек. Ну и что оставалось делать, как не подпевать в такт?
Сальная Сэй в курсе, что мы с Гейлом не родственники, зато похоже, что многие другие, даже те, кто знал нас долгие годы, забыли об этом.
— Скорей бы вся эта тягомотина кончилась, — шепчу я.
— Знаю... Но чтобы вся эта тягомотина кончилась, тебе придётся пройти через неё до конца. Так что лучше не тянуть.
В воздухе начинает порхать лёгкий снежок. Я направляюсь в Посёлок Победителей — это в километре[1] ходьбы от центральной площади города, но впечатление такое, будто это совсем-совсем другой мир.
Это отдельное поселение, с чудесными зелеными лужайками, украшенными пышными кустами. Двенадцать домов, каждый величиной с десяток таких, в каком я выросла. Девять стоят пустыми, в них никто никогда не жил. Три обитаемы и принадлежат Хеймитчу, Питу и мне.
Дом, в котором живёт моя семья, и дом Пита ухожены и уютны: освещённые окна, дым из труб, на входных дверях — связки разноцветных колосьев, так мы по традиции украшаем жилища к празднику Урожая. А вот дом Хеймитча, несмотря на старания дворника поддерживать его в достойном виде, выглядит запущенным и нежилым. На крыльце я собираюсь с духом, зная, что сейчас вступлю в царство грязи и вони, и, наконец, толкаю дверь.
И тут же морщу нос от отвращения. Хеймитч никому не позволяет убираться у себя в доме, а сам и палец о палец не ударит. В течение многих лет запахи самогона и блевотины, варёной капусты и подгоревшего мяса, нестираной одежды и мышиного дерьма, накрепко перемешавшись, создали такой «аромат», от которого у меня сразу же начинают слезиться глаза. Пол завален отбросами: рваными упаковками, битым стеклом, обглоданными костями и прочими прелестями, через которые я, как бульдозер, пробиваю себе путь туда, где, насколько мне известно, легче всего найти Хеймитча. Он сидит у стола на кухне, нежно обнимая столешницу, мордой в луже самогона и храпит так, что стёкла звенят.
Я двигаю ему по плечу и ору: «Вставай!». Если с ним миндальничать, он не проснётся, знаю по опыту. Храп на секунду утихает, как бы в недоумении, и тут же возобновляется. Толкаю его сильнее:
— Хеймитч, вставай! Сегодня начинается Тур!
Распахиваю окно, глубоко втягиваю в себя свежий воздух. Разгребаю ногами мусор на полу, выкапываю жестяной кофейник и наполняю его водой из-под крана. В печке ещё сохранились тлеющие угли, и мне удаётся раздуть приличное пламя. Засыпаю в кофейник зёрна — результат моей стряпни мёртвого на ноги поднимет — и ставлю на горячую плиту.
Хеймитч пока ещё потерян для мира. Поскольку мягкими действиями я ничего не добилась, наполняю ледяной водой таз, опрокидываю его Хеймитчу на голову и тут же отпрыгиваю в сторону. Из его глотки вырывается низкий звериный рык. Он вскакивает, отбрасывая стул на десять футов назад, и принимается размахивать ножом. Забыла, что он всегда спит с ножом в руке; надо было б сначала вытащить его, да мои мысли были заняты другими вещами. Изрыгая проклятия, он какое-то время полосует воздух, но наконец приходит в себя. Утирает физиономию рукавом и поворачивается к открытому окну: я сижу там, на подоконнике — на случай, если надо будет быстро уносить ноги.
— Ты что творишь?! — ревёт Хеймитч.
— Ты же сказал — разбудить тебя за час до приезда телевизионщиков, — говорю.
— Чего-чего?
— Сам сказал! — настаиваю я.
Он вроде бы вспомнил.
— А почему я весь мокрый?
— Ты по-другому просыпаться не хотел, — говорю. — Если хочешь, чтобы с тобой нянчились, проси Пита.
— Просить меня — о чём? — При звуке этого голоса мой желудок скручивается в узел — такие неприятные эмоции захлёстывают меня. Вина, уныние, страх... А ещё — тоска. Должна признать — я тоскую по Питу. Вот только все другие чувства сильнее...
Я смотрю, как Питер идёт через кухню к столу. Солнечные лучи, падающие из открытого окна, играют на запорошившем светлые волосы снежке. Пит выглядит сильным и здоровым, он теперь совсем не тот изнурённый голодом и израненный юноша, каким он, помнится, был на арене. Даже его хромота совсем незаметна. Он кладёт на стол буханку свежеиспечённого хлеба и протягивает к Хеймитчу руку.
— О том, чтобы меня разбудили, не наградив воспалением лёгких, — бурчит Хеймитч, вкладывая нож в руку Пита, затем стягивает свою грязнющую рубашку и вытирается оставшимся сухим участком, при этом являя миру ещё более отвратного вида майку.
Пит улыбается, поливает Хеймитчев нож самогоном из стоящей на полу бутылки, вытирает лезвие начисто о собственную рубашку и нарезает хлеб ломтями. Питер всех нас снабжает свежей выпечкой. Я охочусь. Он печёт. Хеймитч пьёт. Каждый по-своему заполняет время, стараясь не оставаться без дела и, главное, не давать мыслям возвращаться к дням Голодных игр. Пит протягивает Хеймитчу горбушку и только тогда, наконец, поднимает на меня взгляд — впервые за всё время:
— Хочешь кусочек?
— Нет, я поела в Котле, — отвечаю. — Но всё равно спасибо.
Собственный голос кажется чужим, каким-то безлично-официальным. Вот так я всё время и разговаривала с Питом — с тех пор, как камеры отсняли последний кадр нашего помпезного прибытия в родной дистрикт и мы вернулись в реальную жизнь.
— Не стоит благодарности, — так же формально отвечает Пит.
Хеймитч комкает свою грязную рубашку и швыряет её куда-то в кучу мусора.
— Брр. А вам двоим придётся как следует потренироваться, чтобы не разочаровать почтеннейшую публику.
Он, конечно, прав. Публика предвкушает трогательное зрелище пары влюблённых голубков, выживших в Голодных играх, а не двух чужих людей, едва отваживающихся взглянуть друг другу в глаза. Но всё, что я могу из себя выдавить, это: «Тебе бы помыться, Хеймитч», свешиваю ноги с подоконника наружу, спрыгиваю вниз и направляюсь через лужайку к своему дому.
На мокром снегу за мной остаётся цепочка следов. Снег налипает на туфли, и я останавливаюсь около входной двери, чтобы сбить его. Мать день и ночь спины не разгибала, приводя всё в идеальный порядок, чтобы не было стыдно перед камерами, так что нечего тащить грязь на сверкающие полы. Не успеваю я войти в дверь, как мать тут как тут. Хватает меня за руку, словно пытается остановить.
— Не волнуйся, я здесь разуюсь. — Я оставляю туфли на коврике у двери.
Мать издаёт странный беззвучный смешок и снимает с моего плеча охотничью сумку, полную покупок.
— Подумаешь, немного снега... Хорошо прогулялась?
— Прогулялась? — Она же знает, что я полночи была в лесу на охоте! И тут я вижу за её спиной, в проёме кухонной двери, какого-то мужчину. Одного взгляда на его отлично сидящий костюм и безупречное, явно из-под ножа хирурга, лицо достаточно, чтобы понять — он из Капитолия. Ой, плохи дела!.. — Да нет, было больше похоже на катание на коньках. Скользотища на улице.
— Тут к тебе пришли, — говорит мать. Она бледна, как мел, а голос дрожит от страха, который она тщетно пытается скрыть.
— Я думала, у меня есть время до полудня. — Я притворяюсь, что не замечаю её состояния. — Что, Цинна приехал пораньше — помочь мне подготовиться?
— Нет, Кэтнисс[2], это... — Но её бесцеремонно прерывают:
— Сюда, пожалуйста, мисс Эвердин, — говорит незнакомец. Он жестом указывает в коридор. Вот ещё — мне в собственном доме указывают, куда идти и что делать! Но лучше помалкивать, целее будешь.
Уходя, я через плечо одариваю мать ободряющей улыбкой:
— Должно быть, дополнительные инструкции... — Они постоянно слали мне кучу указаний и уведомлений и прочей чуши насчёт расписания наших гастролей и правил проведения церемоний, ожидающих нас в каждом дистрикте. Однако по дороге в кабинет, дверь которого до нынешнего момента всегда стояла нараспашку, мои мысли начинают нестись галопом: «Кто здесь? Чего они хотят? Почему у матери ни кровинки в лице?»
— Заходите, не стесняйтесь, — говорит капитолиец — он как привязанный следовал за мной по коридору.
Я поворачиваю полированную латуневую ручку и вхожу в кабинет. Нос сразу улавливает странную смесь несовместимых запахов роз и крови. Тщедушный человечек с белёсыми волосами, кажущийся смутно знакомым, погружён в книгу. Он поднимает палец, как бы говоря: «Сейчас, секундочку», потом поворачивается, и у меня падает сердце.
На меня в упор смотрят змеиные глаза президента Сноу.
В моём воображении президент Сноу всегда представляется на фоне мраморных колонн, увешанных огромными флагами. Глаз режет видеть его здесь, среди обычных предметов обстановки, в знакомой комнате. Всё равно что снять с горшка крышку и обнаружить внутри гремучую змею вместо жаркого.
Зачем он здесь? Пытаюсь вспомнить, как в другие годы проходили проводы победителей в поездку по дистриктам. Всегда показывают победивших трибутов вместе с их наставниками и стилистами. Иногда даже какая-нибудь большая шишка из правительства удостаивает церемонию своим присутствием. Но президента Сноу я на подобных мероприятиях не видела никогда. Он всегда ожидает, когда победители прибудут в Капитолий. Точка.
Если уж он сподобился проделать весь долгий путь из столицы сюда, это может означать только одно: меня ожидают серьёзные неприятности. А раз меня, то и мою семью тоже. Вдруг осознаю, в какой внушающей страх близости к этому человеку находятся мои родные, и вся съёживаюсь. Ведь он терпеть меня не может. И никогда не простит. Потому что я переиграла его на его же поле, в его садистских Голодных играх, выставила Капитолий на смех и тем самым подорвала его авторитет.
А я всего-то и делала, что старалась сохранить нам жизнь — себе и Питу. Если и были какие-то бунтарские выходки, то они случились неумышленно. Хотя, наверно, если Капитолий объявляет, что остаться в живых позволено только одному трибуту, а у тебя хватает дерзости делать наперекор, — это и есть самый настоящий бунт? Единственный способ оправдать моё поведение — это прикинуться, что мной двигала страстная любовь к Питу. Вот так и получилось, что нам обоим сохранили жизнь, позволили надеть венок победителя — один на двоих, разрешили отправиться домой, сделав камерам на прощание ручкой, и оставили нас в покое. Ненадолго. До сего дня.
Не пойму: то ли то, что мы ещё не обжились в этом новом месте, то ли потрясение при виде этого человека, то ли осознание того, что меня могут убить, стоит только ему щёлкнуть пальцами, — заставляет меня чувствовать себя чужой в собственном доме. Как будто это его дом, а я — непрошенный гость. Так что я не говорю ему «добро пожаловать» и не предлагаю присесть. Я вообще ничего не говорю. Фактически, он для меня — настоящая змея, ядовитая и смертельно опасная. Я неподвижно стою перед ним, уставившись ему в глаза и соображаю, как мне выпутаться.
— Мы думаем, справиться с ситуацией станет намного легче, если условиться не лгать друг другу, — говорит он. — Как вы считаете?
Мне кажется, что язык у меня примёрз к нёбу и я не в состоянии выдавить из себя ни слова, однако, к собственному изумлению, мой голос не дрожит, когда я отвечаю:
— Да, я считаю, что так мы не будем попусту тратить время.
Президент Сноу улыбается, и я впервые вижу, что у него, оказывается, есть губы. Я-то ожидаю, что рот у него, как у змеи — просто щель, а вот поди ж ты, губы есть, и даже довольно полные. Кожа на них натянута, как на барабане. Должно быть, и тут рука хирурга поработала, чтобы сделать президента попривлекательней. Если это так, то хирург напрасно старался, а деньги были выброшены на ветер — президент вызывает омерзение.
— Наши советники опасались, что с вами трудно будет сладить, но похоже, что вы готовы сотрудничать? — спрашивает он.
— Готова.
— Мы им так и сказали. Любой, кто пошёл на такой крайний риск ради спасения своей жизни, заинтересован в том, чтобы сохранить её в неприкосновенности. К тому же, сказали мы, у девушки есть семья, о которой она тоже должна заботиться — мать, сестра... все эти... кузены... — По тому, как он подчёркивает слово «кузен», становится понятно: он в курсе, что мы с Гейлом даже не седьмая вода на киселе.
Ну вот, карты на столе. Наверно, оно к лучшему. Чем терзаться из-за каких-то двусмысленных угроз, предпочитаю ясно видеть расклад.
— Присядем. — Президент Сноу устраивается за большим полированным письменным столом, за которым Прим делает уроки, а мать подбивает счета. Всё так же, как и с домом: президент не имеет никакого права занимать это место, но в конечном итоге, у него имеется право на всё, что угодно. Я присаживаюсь напротив. Стул, резной и с прямой спинкой, рассчитан на более высокого человека, так что мои ноги едва достают до пола.
— Итак, мисс Эвердин, у нас проблема, — говорит президент Сноу. — А возникла она тогда, когда вы, будучи на арене, вытащили те ядовитые ягоды.
Речь о том моменте, когда я поняла: если перед распорядителями Игр встанет выбор — позволить ли нам с Питом совершить самоубийство, тем самым оставив Игры без победителя, или сохранить жизнь нам обоим — они выберут последнее.
— Если бы Главный Распорядитель, Сенека Крейн, имел хоть что-то, отдалённо напоминающее мозги, он должен был вас обоих в тот момент на атомы распылить. Но в нём некстати проснулась сентиментальность. И вот, пожалуйста, вы здесь, целая и невредимая. А где сейчас сам Сенека Крейн, догадываетесь? — спрашивает президент.
Киваю. По тому, как он это произнёс, становится ясно, что с Сенеки Крейна сняли голову. В буквальном смысле.
Запах роз и крови ещё больше бьёт в нос теперь, когда меня от президента отделяет только стол. С розами всё более-менее понятно: у президента на лацкане роза. Должно быть, генетически изменённая, потому что от натуральных роз с такой силой не разит. А вот откуда запах крови?..
— После этого ничего не оставалось делать, как только дать вам доломать вашу маленькую комедию до конца. И вы неплохо справились! Этакая по уши влюблённая школьница. Граждане Капитолия купились. К сожалению, в дистриктах ваше актёрство убедило далеко не всех.
Должно быть, на моём лице мелькает недоумение, потому что он тут же объясняет:
— Вы, конечно, об этом не имеете понятия. У вас нет доступа к информации о настроениях в других дистриктах. В нескольких из них народ воспринял ваш трюк с ягодами как акт неповиновения, а не как любовное безумство. И если какая-то девчонка из Двенадцатого дистрикта может перечить Капитолию и при этом остаться невредимой, то что может остановить их? И как нам предотвратить... ну, скажем так, беспорядки?
До меня не сразу доходит смысл его последней фразы. А потом — как гирей по голове:
— А что, были беспорядки? — спрашиваю, а у самой мороз по коже. И одновременно — затаённая радость: «Вот оно!»
— Пока нет. Но будут, если пустить всё на самотёк. А волнения, как известно, ведут к революции. — Президент потирает лоб над левой бровью, как раз там, где тру и я, если болит голова. — Вы имеете хоть малейшее представление, что это значит? Как много людей погибнет? И в какие условия попадут выжившие? Какие бы проблемы с Капитолием у кого-либо ни возникали, уж поверьте нам: если он ослабит хватку в отношении дистриктов хоть ненадолго, вся система рухнет.
Меня поражает прямота и даже откровенность его речи. Если бы, действительно, его в первую очередь заботило благополучие граждан Панема, то вся его тирада была бы истинной правдой. Не знаю, как я отваживаюсь произнести следующие слова, но говорю:
— Должно быть, слишком она шаткая, эта система, если может развалиться из-за жалкой пригоршни ягод.
Он долго изучающе смотрит на меня. А потом без обиняков говорит:
— Она уязвима, но совсем не так, как вы это понимаете.
Раздаётся стук в дверь, давешний капитолиец просовывает голову в щель:
— Её мать спрашивает, не желаете ли вы чаю.
— Желаем, — говорит президент. Дверь открывается шире. На пороге стоит мама, в руках у неё поднос, а на нём — фарфоровый чайный сервиз, она принесла его в приданое, когда выходила замуж в наш нищий посёлок. — Поставьте сюда, пожалуйста. — Президент отодвигает книгу в сторону и похлопывает по центру стола.
Мама опускает поднос на стол. На подносе — фарфоровые чайник и чашки, сливки, сахар, блюдо с печеньем, затейливо украшенным глазурью. Работа Пита, само собой.
— Какое гостеприимство. Вы знаете, народ частенько забывает, что президентам тоже хочется кушать, — чарующе мурлыкает президент Сноу. Ну и ладно, во всяком случае, мама слегка расслабляется.
— Не желаете ли ещё чего-либо? Я могу приготовить и что-нибудь посущественней, если вы голодны, — предлагает мама.
— Нет-нет, всё просто великолепно, благодарю вас, — говорит он, явно давая понять, что ей пора бы убраться из комнаты. Мать кивает, бросает мне тревожный взгляд и уходит. Президент наливает чаю нам обоим, добавляет себе сливок и сахару, а потом долго болтает ложечкой в чашке. До меня доходит, что он высказал своё и теперь ждёт моей реакции.
— У меня и в мыслях не было провоцировать беспорядки, — говорю я.
— Мы вам верим. Но это неважно. Ваш стилист оказался истинным пророком, когда создавал ваш гардероб. Кэтнисс Эвердин, Пылающая девушка, вы высекли искру, которая, если её не погасить, разожжёт адский пожар и погубит весь Панем.
— Так почему бы вам не прикончить меня прямо сейчас? — выпаливаю я.
— Вот так вот взять и прикончить, в открытую? — щурится он. — Да это только подольёт масла в огонь.
— Ну так устройте несчастный случай, — говорю.
— И кто на это купится? — возражает он. — Вы бы первая не поверили, если бы сами были зрителем.
— Тогда скажите, чего вы от меня хотите, и я это сделаю.
— Ах, если б всё это было так просто! — Он берет с блюда одно из расписных печений и внимательно рассматривает его. — Красиво. Это ваша мать такая искусница?
— Питер. — И впервые за всё время я не могу выдержать его змеиный взгляд. Я берусь было за свою чашку с чаем и тут же ставлю её обратно, услышав, как она задребезжала о блюдце. Делаю вид, что передумала пить, и хватаю печенье.
— Ах, Питер! Как поживает любовь всей вашей жизни?
— Хорошо.
— Интересно, когда точно он осознал всю глубину вашего равнодушия к нему? — спрашивает он, обмакивая печенье в чай.
— Я вовсе не равнодушна к нему.
— Но и не настолько увлечены, как хотели бы уверить в этом всю страну.
— Кто говорит, что я не увлечена?
— Я говорю, — отрезает президент. — И я бы не потащился в такую даль, если бы был единственным, кто не верит в эту чушь. А как поживает твой красавчик-кузен?
— Не знаю... я не... — Эта беседа с президентом Сноу, это обсуждение моих чувств к двум самым дорогим мне людям настолько отвратительны, что я задыхаюсь.
— Продолжай. Уж с ним-то я запросто расправлюсь, если мы не придём к приемлемому решению, — говорит президент. — Ты оказываешь ему медвежью услугу, таскаясь к нему в лес каждое воскресенье.
Если он знает это, что ещё ему известно? И откуда? Конечно, многие могли бы рассказать ему, что по воскресеньям мы с Гейлом охотимся. Ведь мы каждый раз появляемся к концу дня, нагруженные добычей. И так уже много-много лет! Вопрос в том, каковы подозрения президента насчёт того, что происходит в лесах за пределами Дистрикта 12. Не могли же они выследить нас там! Или могли? Пустили за нами «хвоста»? Неужели это возможно? Во всяком случае, человеку за нами не уследить. Камеры? Вот это никогда мне раньше в голову не приходило. В лесу мы чувствовали себя в безопасности, вне досягаемости Капитолия. Там мы могли свободно выражать свои мысли и чувства, быть самими собой. По крайней мере, до Игр. И если за нами непрерывно наблюдали, то что они видели? Ну двое — охотятся, ведут мятежные разговоры о власти Капитолия, и что? Не влюблённая парочка, как, похоже, воображает себе президент Сноу. Тут с нами всё чисто. Ну разве что... ох...
Это случилось только один раз. Неожиданно и в спешке, но случилось.
После того, как мы с Питом вернулись домой с Игр, прошло несколько недель, прежде чем нам с Гейлом удалось остаться наедине. Сначала — обязательные в таких случаях торжества. Банкет для победителей, на который были приглашены только высокопоставленные персоны. Праздничный день для всего округа с бесплатной едой и развлекаловкой из самого Капитолия. День Посылки, первый из двенадцати, когда пакеты с продовольствием были вручены каждому жителю округа. Это понравилось мне больше всего: изголодавшиеся детишки Шлака носятся вокруг, размахивая банками яблочного сока, жестянками тушёнки и даже петушками на палочке... А в домах — мешки с зерном, такие тяжёлые, что и с места не сдвинуть, огромные бутыли с маслом... Здóрово знать, что раз в месяц в течение целого года все жители будут получать такие посылки. Пожалуй, это один из немногих поводов радоваться тому, что мы победили на Играх.
Так что из-за всех этих церемоний, мероприятий и репортёров, строчащих целые статьи о каждом моём чихе и вздохе, всех этих выступлений, благодарностей и показных расцеловываний с Питом, у меня совсем не было нормальной жизни. Наконец, через несколько недель вся свистопляска улеглась, камеры и репортёры отправились восвояси. У нас с Питом установились с тех пор отчуждённо-прохладные отношения. Наша семья переселилась в новый дом в Посёлке Победителей. Привычная, будничная жизнь Дистрикта 12 вошла в свою колею: шахтёры — в забой, дети — в школу. Я ждала до тех пор, пока, как мне показалось, горизонт совсем не очистился, и вот, в одно прекрасное воскресенье я поднялась до рассвета и отправилась в лес.
Было всё ещё тепло, так что я не стала надевать куртку. Насовала в сумку всякой вкуснятины: холодого цыплёнка, сыру, свежевыпеченного хлеба и апельсинов. В старом доме переобулась в любимые охотничьи ботинки. Как обычно, ограда не была под током, так что я беспрепятственно проскользнула в лес, достала свой лук и стрелы и направилась к нашему с Гейлом месту. Здесь мы вместе завтракали в День Жатвы, после которой я прямиком угодила на Голодные игры.
Я ждала добрых два часа. Даже начала думать, что за прошедшие недели он меня забыл. Или ему вообще не стало до меня дела. Может, он даже возненавидел меня, кто знает. Мысль о том, что я, возможно, навсегда потеряла своего лучшего друга, единственного человека, которому доверила бы самую страшную тайну, причиняла невыносимую боль. Это была последняя капля. На глаза навернулись слёзы, а горло перехватило так, что стало трудно дышать.
Тут я подняла взгляд — и он стоял там, в трёх метрах от меня, стоял и смотрел, больше ничего. Не раздумывая, я вскочила и бросилась ему на шею, издавая какие-то невразумительные звуки — смесь икотки, смеха и всхлипываний. Он обнял меня так крепко, что я даже в лицо ему не могла заглянуть, и держал так долго-долго. Но в конце концов ему пришлось разжать объятия, потому что икота меня совсем замучила — надо было выпить воды.
В тот день мы делали то же, что и всегда: завтракали, охотились, рыбачили и собирали съедобные растения. Разговаривали о знакомых в городе. Обо всякой всячине, но только не о себе самих: его новой жизни в шахте, моих подвигах на арене. Нет, не об этом, только о других вещах.
К тому времени, как мы пришли к той дыре в заборе, которая была ближе всего к Котлу, я уже начала потихоньку верить, что всё ещё может вернуться в прежнее русло, что мы будем вместе, как когда-то. Всю свою добычу я отдала Гейлу — у нас и без того было вдосталь еды. Я сказала ему, что не пойду с ним в Котёл, хотя мне и не терпелось там побывать. Просто мои родные не знали, что я пошла на охоту, и испереживались бы. И вдруг, когда я предложила взять на себя ежедневную проверку капканов и силков, он обхватил моё лицо руками и поцеловал.
Он застал меня врасплох. После всего проведённого с Гейлом времени, сроднившись с его манерой говорить, смеяться или хмуриться, я думала, что изучила его губы досконально. И даже вообразить не могла, с каким жаром они могут прижаться к моим губам. Или как его руки, умеющие так ловко расставлять сложнейшие ловушки, могут оказаться надёжным силком, в который с лёгкостью попалась я сама. Кажется, я издала глухой гортанный стон, а ещё, помнится, сжатыми в кулаки руками уперлась ему в грудь. И тут он отпустил меня и сказал:
— Я просто должен был это сделать. Хотя бы один раз. — И ушёл.
Несмотря на то, что солнце уже садилось, а моя семья, должно быть, места себе не находила от беспокойства, я не пошла домой, а присела под деревом поблизости от ограды. Пыталась разобраться, какие чувства пробудил во мне поцелуй Гейла, было ли мне приятно или не слишком... Но всё, что могла припомнить — это с какой силой его губы прижимались к моим, да ещё запах апельсина, исходивший от его кожи. Не было ни малейшего смысла сравнивать этот поцелуй с многочисленными поцелуями Пита — я так и не разобралась, был ли хоть один из них настоящим. В конце концов, ни к чему не придя, я отправилась домой.
Всю ту неделю я ставила и проверяла ловушки, а мясо приносила Хазелл. Но Гейла увидела не раньше воскресенья. Я приготовила целую речь насчёт того, что ни с одним парнем вступать в отношения не хочу, замуж вообще не собираюсь и прочее в том же духе, но произнести её мне не пришлось. Гейл вёл себя так, будто никакого поцелуя никогда не было.
Может, он ждал, что я ему что-нибудь скажу. Или сама поцелую его. А я тоже вела себя так, будто ничего особенного не произошло. Но ведь произошло же! Гейл перешёл невидимый барьер между нами и тем самым разрушил все мои наивные надежды на возрождение былой чистой дружбы. Но как бы я ни пыталась вести себя как ни в чём не бывало, любой взгляд на его губы напоминал о случившемся.
Всё это моментально проносится в моей голове, пока президент Сноу сверлит меня своими глазами рептилии. Как глупо было с моей стороны надеяться, что Капитолий оставит меня в покое, стоит мне только вернуться домой! Пусть я не догадывалась о возможных беспорядках, но что власти затаили на меня зло — это-то я знала! Вместо того, чтобы действовать с умом, как положено в такой ситуации, я сдуру наломала дров. С точки зрения президента, я плевать хотела на Пита и выставляла напоказ перед всем дистриктом, что предпочитаю компанию Гейла. И тем самым опять дразнила власти, показывая, что не ставлю их ни во что. Доигралась — теперь и Гейл, и вся его семья в опасности, а заодно и мои мама с сестрой, и родные Пита.
— Пожалуйста, не трогайте Гейла, — шепчу я. — Он мне всего лишь друг. Мы уже много лет дружим. Больше между нами ничего нет. К тому же, все думают, что мы родственники.
— Меня заботит только то, как это отразится на твоих отношениях с Питом, а следовательно, какой отклик это вызовет в дистриктах, — отвечает он.
— В поездке всё будет в порядке. Мы будем влюблённой парой, как раньше.
— Как всегда, — уточняет президент.
— Как всегда, — соглашаюсь я.
— Но если ты действительно хочешь предотвратить возмущения, тебе придётся очень-очень постараться. Этот Тур — твоя единственная возможность исправить положение.
— Понимаю. Я всё сделаю. Я смогу убедить все дистрикты, что и в мыслях не держала перечить Капитолию, просто с ума сходила от любви.
Президент Сноу поднимается и вытирает пухлые губы салфеткой:
— Целься выше, если хочешь достичь успеха.
— Как это? — недоумеваю я. — Куда выше?
— Убеди прежде всего меня, — говорит он, отбрасывает салфетку, подбирает свою книгу и направляется к двери. Я стою потупившись и потому вздрагиваю, когда он по-змеиному свистит мне в ухо: — Кстати, о поцелуе нам тоже известно.
И потом слышен только тихий щелчок закрывшейся за ним двери.
Кровью несло... от его дыхания.
«Он что, — думаю, — пьёт её, что ли?» Представляю, что у него в чашке вместо чая — кровь. Президент попивает её маленькими глоточками, обмакивает печеньице в алую жидкость, вынимает — а с него капает...
За окном пробуждается к жизни мотор автомобиля. Звук, по-кошачьи мягкий и тихий, постепенно растворяется вдали. Президент появился и исчез, как тень, — никем не замеченный.
Комната плывёт перед моими глазами, голова кружится, того и гляди грохнусь в обморок. Наклоняюсь вперёд и опираюсь одной рукой о стол. В другой — всё то же печенье, расписанное Питом. Вроде бы на нём была нарисована тигровая лилия, но сейчас от печенья остались только крошки — так сильно я сжала его в кулаке. Я даже не заметила, как раскрошила его — просто мне нужно было за что-то цепляться, когда весь мой мир сошёл с рельсов.
Визит президента Сноу. Дистрикты на грани бунта. Прямая угроза жизни Гейла и, само собой, жизням многих других тоже — все, кого я люблю, приговорены к смерти. И кто знает, кто ещё заплатит за мои глупые выходки? Разве что мне удастся исправить положение вещей в течение Тура Победы: успокоить недовольных, предотвратить беспорядки и усмирить тревоги президента. Вопрос — как? Да очень просто: убедить всю страну, да так, чтобы никто не усомнился, что я до одури влюблена в Пита Мелларка.
«Я не справлюсь, — размышляю я. — Куда мне!» Вот Питер — это да, его все любят, ему ничего не стоит убедить кого угодно в чём угодно. А я... как правило, сижу себе в уголке, помалкиваю. Пусть Пит распинается за двоих. Но ведь не Питу же нужно доказывать свои чувства, а мне!
Слышу мамины лёгкие, быстрые шаги в коридоре. «Ей ничего нельзя говорить, — думаю, — она не должна ни о чём знать!» Быстро стряхиваю крошки с ладони на блюдо с печеньем. Потом прихлёбываю чай, стараясь не дрожать слишком сильно.
— Всё в порядке, Кэтнисс?
— В полном. Нам никогда не показывают по телевизору, но на самом деле президент всегда навещает победителей перед их Туром и желает им успеха, — бодро вру я.
Мама вздыхает с облегчением:
— Ох... А я уже подумала, что нам грозят какие-то неприятности.
— Нет-нет, что ты! Неприятности начнутся, когда моя команда стилистов увидит, какие я себе брови отрастила. — Мать смеётся. А мне приходит в голову, что с тех пор, как мне исполнилось одиннадцать, все заботы о семье легли на мои плечи, да так там и остались. И мне придётся оберегать покой моей матери всегда.
— Так что, я согрею тебе ванну? — спрашивает она.
— Да, здóрово! — Вижу, ей приятно, что я отвечаю с такой охотой.
После возвращения я изо всех сил стараюсь улучшить свои отношения с матерью. Прошу сделать для меня то одно, то другое, а не отметаю любую её помощь, как раньше, когда я в течение многих лет злилась на неё. Она распоряжается всеми моими деньгами. Когда она обнимает меня, я обнимаю её в ответ, а не просто терплю её нежности, сцепив зубы. Испытания на арене заставили меня пересмотреть свои взгляды на отношения с матерью. Мне надо перестать наказывать её за то, над чем она не имела власти — за состояние полного ухода от действительности после смерти моего отца. Иногда с людьми случается такое, с чем они просто не могут справиться, вот и всё.
Как, например, сейчас со мной.
К тому же, когда я вернулась с Игр, мать совершила один чудесный и очень разумный поступок. На станции поезда, после того, как я и Питер закончили обниматься с родными и близкими, репортёрам было разрешено задавать вопросы. Кто-то спросил мою мать, как она относится к моему новому парню, она ответила, что несмотря на то, что Пит — просто идеал молодого человека, её дочь ещё слишком молода для подобных отношений. И бросила многозначительный взгляд на Пита. Было много смеха и комметариев типа: «Ого, у кого-то, похоже, неприятности!». Пит воспользовался моментом, отпустил мою руку и шагнул в сторону. Долго это, конечно, не продлилось, ведь мы должны были продолжать ломать комедию, но это происшествие дало нам повод вести себя сдержаннее, чем в Капитолии. Может, этим же можно было оправдать и то, что я редко появлялась на людях в компании Пита после того, как уехали репортёры?
Я иду наверх, в ванную, где меня уже дожидается исходящая паром ванна. Мать бросила в воду немного сухих цветов, и в воздухе стоит тонкий аромат. Никто из нас пока не привык к такой роскоши: повернул кран — и вот тебе сколько угодно горячей воды. В нашем старом доме в Шлаке у нас была только холодная вода, которую приходилось нагревать на огне.
Я раздеваюсь и погружаюсь в воду. Она кажется шелковистой — мать добавила ещё и какого-то масла. Пытаюсь собраться с мыслями.
Самый главный вопрос: кому довериться? Если вообще довериться кому-нибудь. Не матери и не Прим, само собой, они с ума сойдут от беспокойства. Не Гейлу, даже если бы мне удалось перемолвиться с ним словечком. Да и чем он может помочь? Если бы удалось увидеться с ним наедине, может, мне удалось бы уговорить его бежать из дистрикта. Он, конечно, прекрасно выжил бы в лесу, но ведь он не один, у него на руках семья, и он её ни за что не покинет. Меня тоже. Когда я вернусь из Тура, мне придётся объяснить ему, почему наши воскресенья теперь навсегда останутся в прошлом, но сейчас я не в состоянии размышлять об этом. Мне бы следующий ход продумать. К тому же, Гейл и без того уже так зол на Капитолийские власти, что иногда мне кажется, он готов поднять свой небольшой, приватный мятеж. Не хватало мне ещё подтолкнуть его к этому. Нет, никому, кто остаётся дома, в Дистрикте 12, я не смогу ничего рассказать.
Всё же есть три человека, кому я могу довериться. Первый — Цинна, мой главный стилист. Вот только одно соображение: Цинна, может, уже в зоне риска, а я хочу затянуть его в трясину бед ещё глубже. Второй — Питер, мой партнёр по предстоящему очковтирательству, но как мне приступить к этакой беседе? «Эй, Пит, помнишь, я предупреждала, что вся моя любовь к тебе — сплошная игра на публику? Так вот, забудь, что за чепуху я там тебе несла, мне очень надо, чтобы ты из кожи вон лез, показывая, что влюблён в меня по уши, не то Гейлу конец!» Ну не могу я так. Да Питер и без того будет выкладываться по полной, независимо, знает он что-то или нет. Тогда остаётся третий — Хеймитч, вечно пьяный, угрюмый, хлебом-не-корми-дай-обругать Хеймитч, которого я только что выкупала в ушате ледяной воды. Когда он был моим наставником на Играх, в его обязанности входило делать всё, чтобы сохранить мне жизнь. Буду надеяться, он всё ещё считается моим наставником...
Я ещё глубже соскальзываю в воду, так, что все звуки вокруг затихают. Вот если бы ванна была такой большой, чтобы в ней можно было плавать! В жаркие летние воскресенья мы с отцом уходили в лес, и там я плавала вволю. Те дни были как праздник. Мы уходили спозаранку и забирались глубоко в чащу, к маленькому озеру — отец как-то набрёл на него во время охоты. Я даже не помню, как научилась плавать, отец учил, когда я была ещё совсем крохой. Помню только, как ныряла, кувыркалась и плескалась в воде; как ноги по щиколотку утопали в придонном иле; как пахли цветы и травы. Так же, как и сейчас, я покачивалась на спине, глаза — в голубое небо, уши в воду — и шум леса вокруг стихал. Отец охотился на птиц, гнездившихся по берегам, я воровала их яйца, и мы оба выкапывали на мелководье корни кэтнисса, стрелолиста — растения, давшего мне имя. Вечером, когда мы возвращались домой, мама притворялась, что не узнаёт меня — такая я была отмытая и чистенькая. Потом она готовила шикарный ужин из жареной утки с корнями кэтнисса в густом соусе на гарнир.
Я никогда не водила Гейла к этому озеру. А могла бы. Путь туда неблизкий, но зато водяной дичи столько и её так легко добывать, что трофеи с успехом возместили бы потерю времени в дороге. Однако я, собственно, ни с кем не хотела делить этот уголок, он принадлежал только мне и моему отцу. Возвратившись с Игр, я пару раз ходила туда — всё равно целыми днями нечего было делать. Плавать — это, конечно, здорово, но по большей части эти прогулки нагоняли на меня тоску: озерко сейчас — точно такое же, что и пять лет назад, тогда как во мне самой и в моей жизни всё необратимо изменилось...
Ну вот, даже под водой я слышу, что поднялась суматоха: автомобили гудят клаксонами, кто-то кого-то приветствует, хлопают двери... Это значит, что свита прибыла. Едва успеваю вытереться и натянуть халат, как моя команда гримёров дружно заваливает в ванную. Личное пространство? Да кого оно волнует! Когда речь о моём теле, между этими тремя личностями и мной нет секретов.
— Кэтнисс, твои брови! — в ужасе вопит Вения. Даже несмотря на собравшиеся над моей головой грозовые тучи, я едва удерживаюсь от смеха. Её волосы, цвета морской волны, загелированы так, что торчат гвоздями во все стороны, завитки золотистой татуировки, которые раньше ограничивались только лбом, теперь залезли и под глаза, и всё это вместе так и кричит, что она потрясена моим жутким видом.
Октавия успокаивающе похлопывает Вению по спинке. Роскошные формы Октавии выглядят ещё пышнее рядом с костлявой фигурой Вении.
— Ну-ну, успокойся. Тебе здесь работы на пять минут. А вот что мне делать с этими ногтями? — Она хватает мои пальцы и распяливает их между своми бледно-зелёными ладонями. Хотя вообще-то на этот раз цвет её кожи напоминает скорее свежеотросшую сосновую хвою, а не зелёный горошек — дань капризной и изменчивой капитолийской моде, само собой. — Кэтнисс, ты совсем лишила меня рабочего материала! — хнычет она.
Что правда, то правда — за последние пару месяцев я напрочь сгрызла себе ногти. Собиралась начать борьбу с вредной привычкой, но так и не нашла достаточно веской причины, чтобы напрягаться.
— Прошу прощения, — бормочу я. Действительно, проблемам моей команды стилистов я особого внимания не уделяла.
Флавий теребит мои мокрые, спутанные пряди и укоризненно качает головой, отчего его оранжевые кудряшки мелко трясутся.
— Ты мне скажи — кто-нибудь пытался что-то делать с твоими волосами после нас? — строго спрашивает он. — Помнишь, мы настоятельно просили не трогать твою голову?
— Да! — выпаливаю я, стремясь показать, как высоко ценю свою команду. — То есть, нет, никто ничего не делал! Я помню ваши указания. — Ничего я не помню. Просто волосы занимали мои мысли в последнюю очередь. С тех пор, как вернулась домой, я их просто заплетала в косу — вот и всё.
Мои заверения, похоже, успокаивают их, все кидаются ко мне с поцелуями, потом усаживают меня на стул в моей комнате и, как обычно, принимаются безостановочно болтать о всяком-разном. Никого не волнует, слушаю ли я. Они работают — Вения приводит в порядок мои брови, Октавия наращивает мне фальшивые ногти, а Флавий втирает гель в волосы — и заодно посвящают меня в радости и огорчения столицы: да какие это были потрясные Игры, да какая теперь скучища смертная, да как все ждут — не дождутся, когда мы с Питом прибудем в Капитолий в конце Тура Победы. А потом, вскоре после завершения торжеств, Капитолий начнёт основательную подготовку к Юбилейным играм.
— Ну разве это не замечательно?
— Ты такая счастливица!
— Подумать только: ты всего год как победитель, а будешь наставником на Триумфальных играх!
Они щебечут, перебивая друг друга, и их восторги сливаются в моих ушах в сплошной гул.
— А, ну да, — говорю я бесстрастно. На больший энтузиазм меня не хватает.
И в нормальные-то годы быть наставником трибутов — сплошной кошмар. Проходя мимо школы, я не могу теперь не думать о тех детях, которых буду натаскивать. Но это ещё не самое страшное. Этот год — год Семьдесят Пятых Голодных игр, а это значит, что настал черёд Юбилейных Триумфальных игр, проводящихся раз в четверть столетия. Каждые двадцать пять лет отмечается юбилей кровавого подавления восстания дистриктов. Сверхпышные торжества увенчиваются Играми, условия и правила которых отступают от обычных — для пущего развлечения публики и к несчастью для трибутов. Мне, естественно, ещё не доводилось быть свидетелем таких Игр. Но в школе нам рассказывали, что, например, для Вторых Юбилейных Триумфальных игр Капитолий затребовал двойное количество трибутов от каждого дистрикта. Учитель не стал вдаваться в особые подробности — непонятно почему, ведь именно в том году гордость Двенадцатого дистрикта Хеймитч Эбернати получил венок победителя.
— А Хеймитчу неплохо бы приготовиться к тому, что вокруг него поднимется ужасная шумиха! — восторженно визжит Октавия.
Хеймитч сам никогда не рассказывал мне о том, что ему довелось пережить на арене, а спросить я не осмеливалась. Может, эти Игры когда и показывали по телевидению в повторе, и если я их смотрела, то была, наверно, так мала, что ничего не помню. Но в этом году Капитолий уж постарается освежить Хеймитчу память. В общем, даже хорошо, что теперь Пит и я будем наставниками на этих Играх, потому что, ясное дело, Хеймитч будет ни на что не годен.
Со всех сторон обсосав тему Триумфальных игр, мои помощники принимаются наперебой трещать о своей жизни и своих проблемах, которые мне кажутся смехотворными. Кто и что сказал о ком-то, о ком я вообще никогда не слышала; и что за роскошные туфли приобрёл себе кто-то из них; а Октавия пускается в бесконечные жалобы о том, какой роковой ошибкой оказалось заставить всех пришедших на её день рождения вырядиться в перья...
Вскоре мои брови превращаются в ниточки, волосы становятся как шёлк, остаётся только нанести лак на ногти. По-видимому, им дали указания заниматься только моей головой и руками, наверно потому, что всё остальное в холодную погоду будет спрятано под одеждой. Они приступают к макияжу и завершению маникюра; при этом Флавий чуть из себя не выпрыгивает — так хочет осчастливить меня своей фирменной фиолетовой губной помадой, но, видимо, следуя строгой инструкции, красит мне губы нежно-розовой. Судя по всей гамме моей боевой раскраски, Цинна решил сделать упор на мою девичью невинность, а не превращать меня в роковую красотку.
Хорошо. Я никогда никого ни в чём не смогу убедить, если попытаюсь строить из себя то, чем не являюсь. Хеймитч очень ясно дал мне это понять, когда натаскивал меня перед самым первым интервью, ещё до начала прошлогодних Игр.
В комнату, немного робея, входит мать и говорит, что Цинна просил её показать команде помощников, как она заплетала мне волосы в День жатвы. Они встречают её слова взрывом энтузиазма и затаив дыхание наблюдают, как она сооружает мне замысловатую причёску из переплетённых кос. В зеркало я вижу их глаза, следящие за каждым движением матери, их сосредоточенные лица, на которых вспыхивает воодушевление, когда кому-то из них выпадает возможность попробовать самому. Фактически, они так почтительны и любезны с моей матерью, что мне становится совестно: как я могу смотреть на них так свысока? Ещё неизвестно, что бы из меня выросло, приведись мне родиться и жить в Капитолии, и какие бы разговоры я тогда вела. Может, для меня тогда тоже не было бы горшей беды, чем пернатые костюмы на моём дне рождения.
Как только с причёской покончено, я спускаюсь в гостиную и нахожу там Цинну. От одного взгляда на него на душе становится теплей. Он выглядит так же, как всегда: простая одежда, коротко подстриженные тёмные волосы, чуть намеченная золотистая полоска вокруг глаз. Мы кидаемся друг другу в объятия, и я сходу едва не выбалтываю ему всё о визите президента Сноу. Но нет, сначала надо рассказать Хеймитчу. Он точно знает, кому можно довериться.
Как всё же легко разговаривать с Цинной! В последнее время мы много звонили друг другу, благо в доме имеется телефон. Прямо насмешка какая-то: ведь почти ни у кого из наших знакомых телефонов нет. Есть у Пита, но ему я, само собой, не звоню. Хеймитч с мясом выдрал свой телефон из стены ещё много лет назад. У моей подруги Мадж, дочери мэра, есть дома телефон, но если нам надо поговорить, мы делаем это не по проводу. Телефон долго стоял без всякой пользы, пока Цинна не начал звонить, пытаясь помочь мне выявить свой талант.
Считается, что у каждого победителя должен иметься какой-то талант. Чем-то же тебе надо заниматься, если ни в школе учиться, ни на работе горбиться не приходится! Вот то, чем ты заполняешь себе жизнь, и есть твой талант. Всё, что угодно, им всё равно, лишь бы было, о чём порасспрашивать тебя в интервью. У Пита, как выяснилось, есть талант — живопись. Он годами глазировал и украшал торты и печенья в семейной пекарне. Но теперь, когда у него денег куры не клюют, он может позволить себе пачкать настоящие холсты настоящими масляными красками.
У меня же ничего такого нет, единственное, к чему у меня действительно огромные способности — браконьерство. Вряд ли они сочтут это подходящим предметом для интервью. Правда, я ещё могу петь, но Капитолию этого от меня не дождаться в ближайшие миллион лет. Мать попыталась заинтересовать меня хоть чем-нибудь из списка подходящих занятий, присланного Эффи: готовка, составление букетов, игра на флейте. Нет, это не для меня. Вот у Прим всё это получилось бы здорово. Наконец, за дело принялся Цинна. Он предложил свою помощь в развитии моей страсти к моделированию одежды. Страсть, действительно, сильно нуждалась в развитии, поскольку не существовала вовсе. Но я согласилась, потому что тогда у меня появился повод общаться с Цинной, а всю остальную работу он взвалил на себя.
Как раз сейчас он этим и занимается: раскладывает по всей гостиной одежду, ткани, альбомы с набросками, которые сам и нарисовал. Я открываю один из альбомов и прилежно изучаю якобы созданное мной платье.
— Ну что ж, — говорю, — по-моему, у меня великое будущее.
— Одевайся, ты, бездарь. — Он запускает в меня охапкой одежды.
Хоть у меня самой нет ни малейшего интереса к дизайну одежды, то, что создаёт Цинна, приводит меня в бешеный восторг. Как и вот эти струящиеся чёрные брюки, сшитые из тёплого, плотного материала, свободная белая рубашка и свитер, связанный из зелёной, голубой и серой пряжи, мягкой, как шёрстка котёнка. Кожаные сапожки со шнуровкой мягко облегают ногу и не жмут в носке.
— Я сама придумала свой наряд? — интересуюсь я.
— Нет, но ты просто мечтаешь об этом, а я для тебя образец для подражания и недосягаемый идеал, — куражится Цинна. Потом суёт мне в руки стопку листков. — Вот, это тебе — читать за кадром, пока они будут заняты съёмками твоих творений. И постарайся выказать хоть немного энтузиазма!
В этот момент появляется Эффи Бряк в парике цвета тыквы и напоминает всем: «Работаем по расписанию!» Расцеловывает меня в обе щеки, машет рукой, приглашая операторов приступать к съёмкам, а меня — занять позицию. То, что мы в Капитолии ни разу никуда не опоздали — целиком заслуга Эффи, поэтому я стараюсь ей угодить. И принимаюсь метаться по комнате, как будто меня кто-то за ниточки дёргает, хватаю и встряхиваю «свои» одёжки и несу восторженную околесицу вроде: «Ну разве это не чудесно?!» Потом щебечу текст со своих листков, а команда звукооператоров записывает, чтобы позже вставить эту чушь на нужные места. После этого я выметаюсь из комнаты, чтобы дать им спокойно поснимать мои, то есть Цинновы творения.
По случаю такого значительного дня Прим отпустили из школы пораньше. Сейчас она на кухне, её осаждает другая команда репортёров. Моя сестра выглядит просто чудесно: небесно-голубое платье подчёркивает цвет её глаз, волосы перетянуты такого же оттенка лентой. Прим чуть-чуть подаётся вперёд, привставая на носки своих сияющих белых башмачков, как будто собирается взлететь, как будто...
Бум! Как будто кто-то бьёт меня под дых. Никто, конечно, этого не делал, но я чувствую настоящую боль и пошатываюсь, как от удара. Зажмуриваюсь и вместо Прим вижу Руту, двенадцатилетнюю девочку из Дистрикта 11 — мою бывшую союзницу на арене. Она могла птицей летать с дерева на дерево, хватаясь за самые тонкие веточки. Я не смогла спасти её. Я позволила ей умереть. Так и вижу её — лежащую на земле, пронзённую копьём...
Кого ещё я не смогу уберечь от гнева Капитолия? Кто погибнет вместе со мной, если я не справлюсь с задачей, поставленной передо мной президентом Сноу?
Обнаруживаю, что Цинна пытается надеть на меня пальто, и с готовностью протягиваю руки. Мех окутывает меня с головы до ног. Поглаживаю мягкий белый рукав. Этого зверя я не знаю.
— Горностай, — поясняет Цинна. Кожаные перчатки, ярко-красный шарф... Что-то пушистое покрывает мне уши. — Ты снова вводишь в моду тёплые наушники».
«Ненавижу наушники!» — ворчу я про себя. В них сразу становиться труднее слышать. А поскольку на арене я оглохла на одно ухо, то наушники ещё больше выводят меня из себя. После Игр ухо мне вылечили, и всё равно я ловлю себя на том, что время от времени проверяю, не случилось ли с ним чего.
Торопливо входит мама, неся что-то в руке.
— На счастье, — говорит она.
Это брошь, которую мне подарила Мадж перед Играми — летящая сойка-пересмешница, заключённая в золотое кольцо. Я хотела отдать её Руте, но та отказалась. Сказала, что именно из-за брошки решила довериться мне. Цинна скрепляет золотой сойкой мой шарф.
Эффи Бряк хлопает в ладоши:
— Внимание! Сейчас мы приступаем к съёмкам на улице: победители приветствуют друг друга перед своей незабываемой поездкой. Давай, Кэтнисс, улыбочку, улыбочку, ты так взволнована!.. — Она буквально выпихивает меня за дверь.
Снегопад разошёлся не на шутку, и сквозь него поначалу трудно что-то увидеть, но вот я различаю фигуру Пита на крыльце его дома. В голове у меня звучит приказание президента Сноу: « Убеди прежде всего меня!» И я знаю, что должна это сделать.
Изображаю на лице сияющую улыбку и иду к Питу. Затем, как бы не в силах терпеть ни секунды, перехожу на бег. Он подхватывает меня и кружит, и вдруг поскальзывается — он ешё не очень хорошо владеет своим протезом — и мы падаем в снег: он внизу, я вверху. И тут мы целуемся — впервые за несколько месяцев. И хотя поцелуй и вышел сумбурный — всё смешалось в кучу: и мех, и снежные хлопья, и губная помада — но я всё равно чувствую: на Пита, как обычно, можно положиться, он всегда всё делает основательно. Знаю: я не одна. Даже при том, какую боль я ему причинила, он не подведёт меня перед камерами, не подставит меня неискренним поцелуем. Он по-прежнему заботится обо мне, точно так же, как поступал на арене. Почему-то при этой мысли хочется плакать. Но я не подаю вида, поднимаю его на ноги, беру под локоть, и мы бодро отправляемся в путь.
Остаток дня сливается в один поток событий: мы прибываем на станцию, все прощаются, поезд трогается... Вся старая банда в полном сборе: мы с Питом, Эффи и Хеймитч, Цинна и Порция, стилист Пита, — обедаем все вместе, еда потрясающая, но что мы ели — не помню. Потом я, в пижаме и роскошном халате сижу в своих шикарных апартаментах и жду, когда остальные отправятся на боковую. Уверена: Хеймитч ещё долго не уляжется, он не любит спать, когда темно.
Когда наступает тишина, я влезаю в тапки и неслышно крадусь к его двери. Стучусь раз, второй, третий... Наконец, он открывает, на лице — хмурая гримаса, будто заранее уверен, что я несу дурные вести.
— Чего тебе? — От него так разит перегаром, что я чуть не сваливаюсь сама, как пьяная.
— Мне нужно с тобой поговорить, — шепчу я.
— Прям сейчас? — Я киваю. — Надеюсь, у тебя хорошие вести. — Он ждёт, но у меня такое чувство, что каждое слово в этом капитолийском экспрессе записывается. — Ну? — рявкает Хеймитч.
Поезд начинает тормозить, и на какую-то секунду меня охватывает паника: воображаю, что президент Сноу наблюдает за мной, и ему, конечно, не нравится, что я собираюсь довериться Хеймитчу, поэтому он решил убрать меня прямо сейчас. На самом деле мы просто останавливаемся заправиться.
— В поезде так душно, — говорю.
Фраза невинная, но у Хеймитча понимающе сужаются глаза:
— Тебе надо проветриться.
Он протискивается мимо меня и направляется по коридору в конец вагона, к двери. С трудом, но всё же открывает её, и в лицо нам бьёт снежный заряд. Хеймитч вываливается из вагона прямо на землю.
Проводница-капитолийка торопится на помощь, но Хеймитч отмахивается от неё и, пошатываясь, поднимается на ноги.
— Я только на минутку. Хочу глотнуть свежего воздуха, — добродушно говорит он.
— Извините, — говорю, — он пьян. Я займусь им.
И спрыгиваю вниз. В мокрых от снега тапках бреду вслед за Хеймитчем. Он заводит меня за последний вагон — здесь нас точно никто не подслушает — и поворачивается ко мне.
— Ну, что?
И я рассказываю ему всё: о визите президента, о Гейле, о том, что всем нам конец, если я не справлюсь со своей задачей.
Он трезвеет, его лицо в свете красных хвостовых огней кажется старше.
— Значит, ты должна справиться.
— Если бы ты только помог мне пережить эту поездку... — начинаю я, но он обрывает:
— Нет, Кэтнисс, дело не только в этой поездке.
— А в чём ещё?
— Даже если ты выпутаешься на этот раз, через несколько месяцев они нас призовут на следующие Игры. Ты и Пит будете теперь наставниками, и так каждый год. И каждый год они будут совать свой нос в ваши любовные дела и всю страну посвящать в подробности вашей частной жизни, и тебе больше ничего, совсем ничего не останется, как жить долго и счастливо с этим парнем.
Меня как громом поражает. Значит, я никогда не смогла бы быть вместе с Гейлом, даже если б захотела! И мне никогда не позволят жить одной — этот роман с Питом будет длиться до конца моих дней. Такова воля Капитолия. Ну, поскольку мне только шестнадцать, может, меня не будут трогать ещё несколько лет и дадут пожить вместе с мамой и сестрой. А потом... потом...
— Ты поняла, что я хочу сказать? — с нажимом говорит Хеймитч.
Киваю. Он имеет в виду, что у меня нет выбора, если я хочу, чтобы мои близкие и я сама оставались в живых. Я должна буду выйти замуж за Пита.
Обратно в свой вагон мы плетёмся, прикусив языки. В коридоре напротив моей двери Хеймитч похлопывает меня по плечу:
— Знаешь, ведь с тобой могло бы случиться кое-что и похуже. — И уходит в своё купе, забрав с собой перегарную вонь.
Войдя к себе, стаскиваю мокрые тапочки, халат и пижаму. В комоде есть ещё, но я заползаю под одеяло в одном нижнем белье. Потом долго лежу, уставившись глазами в темноту и обдумывая разговор с Хеймитчем. Всё, что он сказал — правда: и ожидания Капитолия, и моё будущее с Питом... всё, вплоть до самого последнего комметария. Действительно, на мою голову могло бы свалиться кое-что похуже, чем Питер. Не в этом суть. Или всё же в этом?
Одна из наших немногочисленных свобод в Дистрикте 12 — это возможность вступать в брак с кем пожелаешь или не вступать вообще. А теперь меня лишили и этого права. Интересно, станет ли президент Сноу настаивать на том, чтобы мы завели детей? Если у нас появятся дети, то их удел — Жатва. Вот все обалдеют, если жребий выпадет ребёнку не только одного, но сразу двух победителей! А почему нет? Такое случалось, и не раз — дети победителей оказывались на арене. Подобные происшествия всегда вызывали взрыв напряжённого интереса и порождали разговоры о том, что над этой семьёй довлеет злой рок. Вот только... происходит это чересчур часто, чтобы быть просто неудачным стечением обстоятельств. Гейл так вообще уверен, что Капитолий устраивает подобные трюки специально, занимается подтасовкой, чтобы придать потехе побольше драматизма. Ну а поскольку я — ходячая головная боль Капитолия, то моим детям арены не миновать.
Вот взять Хеймитча: неженатый, бездетный, находящий спасение от действительности в выпивке. Когда-то, до того, как он так опустился, за него любая бы пошла! Но нет, он выбрал одиночество. Даже не одиночество — это слово звучит слишком мягко. Я бы сказала, он приговорил себя к одиночному заключению. Наверно, потому, что, пережив Игры, решил: такая жизнь — лучше, чем альтернатива видеть на арене своих детей. Я сама почувствовала ужас этой альтернативы, когда жребий пал на Прим и она шла к подиуму, как на казнь. Но поскольку я её сестра, то смогла занять её место, а вот для нашей матери такой возможности не существовало.
Я лихорадочно пытаюсь найти выход. Не могу позволить президенту Сноу обречь меня на такую жизнь. Пусть лучше уж сразу прикончит! Но сначала я попытаюсь спастись. Убежать. Что они смогут сделать, если я попросту исчезну? Растворюсь в лесах? А может быть, мне даже удастся забрать с собой всех моих близких и любимых и начать новую жизнь в глуши, вдали от цивилизации? Очень сомнительно, но не невозможно.
Я трясу головой, будто пытаясь вытряхнуть из неё неуместные мысли. Не время сейчас для обдумывания планов бегства. Нужно сосредоточиться на Туре Победы. Судьбы слишком многих людей зависят от того, сумею ли я устроить правдоподобный и убедительный спектакль.
Рассвет приходит раньше сна, и вот уже Эффи стучится в мою дверь. Я натягиваю первое, что попадает под руку в ящике комода, и плетусь в вагон-ресторан. И зачем, спрашивается, стаскивать меня с кровати в такую рань, всё равно весь день трястись в поезде? Но, как выясняется, вчерашнее косметическое издевательство было предназначено только для прóводов на вокзале. Вот сегодня мной займутся всерьёз.
— Да зачем? — ною я. — Всё равно холод собачий, под одеждой ничего не видно...
— Не в Одиннадцатом дистрикте, — возражает Эффи.
Я бы, честно говоря, начала с какого-нибудь другого дистрикта. Но у Тура Победы есть чётко установленные правила. Обычно поездка начинается в Дистрикте 12, потом идёт по порядку убывания номеров дистриктов, а после Дистрикта 1 победителей ожидает Капитолий. Родной дистрикт победителя всегда пропускается, его оставляют на конец Тура. Двенадцатый устраивает самое унылое и скучное из торжеств: обычно это только обед для трибутов да гуляние на площади, причём всё проходит так весело — прямо как на похоронах — что все вздыхают с облегчением, разделавшись с нами уже в самом начале поездки.
Однако в этом году, впервые после давней победы Хеймитча, Тур завершится в Двенадцатом, и Капитолий не пожалеет средств на самые пышные празднества.
Как желала мне на прощание Хазелл, я пытаюсь наслаждаться прекрасными яствами. Повара явно стараются мне угодить, готовят моего любимого барашка с черносливом и всякие другие вкусности. На столе ждут апельсиновый сок и чашка горячего шоколада. Короче, под завязку напихиваюсь едой и слова о ней плохого не скажу, но наслаждаться... Нет, это вряд ли. К тому же что за дела — кроме нас с Эффи за столом больше никто не изволил появиться.
— А где все? — раздражённо спрашиваю я.
— Хеймитч... ах, да кто его знает, где он, — отвечает Эффи.
Меня не Хеймитч интересует, он, скорее всего, только что завалился спать. Эффи продолжает:
— Цинна допоздна работал над наведением порядка в твоём гардеробе. Должно быть, он создал для тебя не меньше сотни нарядов! Твои вечерние туалеты неподражаемы! А команда Пита, наверно, ещё спит.
— А ему что — не нужно красоту наводить?
— Да, но не в такой степени, как тебе, — резонно говорит Эффи.
Это ещё почему? Значит, мне всё утро придётся мучиться — из меня живьём будут волосы выдирать, — а он спит себе и в ус не дует!
Я как-то не задумывалась, но на арене у некоторых ребят были волосы на теле, а у девушек — ни у одной. Помню, у Пита были, очень светлые, стоило только смыть грязь и кровь — они так и засияли в солнечном свете... Только его лицо оставалось совершенно гладким. Ни у кого из парней на лице ничего не росло, хотя по возрасту им вроде бы было положено... Интересно, что с ними такое сделали?..
Если я чувствую себя неважно, то моя команда, похоже, находится в ещё худшем состоянии. Они заливаются огромным количеством кофе и глотают какие-то яркоокрашенные таблетки. Насколько мне известно, никто из них никогда не встаёт раньше полудня, ну разве что создаётся угроза национальной безопасности в виде волос на моих ногах. Я так радовалась, когда ноги, наконец, поросли своим обычным пушком — как будто вообще вся жизнь вернулась в нормальное русло... Я провожу кончиками пальцев по мягкому закруглению голени — и отдаю себя в руки гримёров. Настроения болтать ни у кого из них нет, так что в полной тишине я, кажется, даже слышу звук, с которым выдёргиваются из моей кожи несчастные волоски. Меня отмачивают в ванне, полной какого-то тягучего зловонного раствора, лицо и волосы одновременно густо обмазывают кремами. Затем следуют ещё две ванны, не такие отвратные, потом меня вынимают, растирают, массируют, скребут и умащают. К этому времени создаётся уже такое впечатление, будто с меня содрали всю кожу до мяса.
Флавий, взявшись пальцами за мой подбородок, приподнимает мне голову и вздыхает:
— Какая жалость, что Цинна сказал: «Для неё — никакой пластики!»...
— О да, мы могли бы из неё тако-о-е сделать! — размечталась Октавия.
— Ну ничего, пусть только подрастёт, — чуть ли не угрожающе заявляет Вения, — тогда ему некуда будет деваться — разрешит!
Разрешит что?! Раздуть мне губы, как у президента Сноу? Сделать татуировки на интимных местах? Покрасить кожу в малиновый цвет и впаять в неё брильянты? Вырезать на моём лице причудливые узоры? Снабдить меня изогнутыми когтями и кошачьими усами? Всё это и ещё много всего другого мне довелось видеть у столичных жителей. Они хоть догадываются, какими уродливо-нелепыми и смехотворными кажутся нам, нормальным людям?
Мысль о том, чтобы быть отданной на произвол моей одержимой модой команде, добавляет лепту в копилку моих невзгод. Как будто мне мало истерзанного тела, изматывающей бессонницы, будущего принудительного брака с Питом и самого главного страха: а что, если я не смогу удовлетворить требования президента Сноу?..
Ланч Эффи, Цинна, Порция, Хеймитч и Питер начали без меня. Я к тому времени уже так измотана, что не могу выдавить из себя ни слова. Остальная компания непринуждённо болтает о том, как здесь прекрасно кормят и как им хорошо спится в поездах. Каждый полон надежд и восторженных ожиданий. Ну, разве что, кроме Хеймитча. Того мучает похмелье, и всё, на что он способен — это в свою очередь мучить бедный маффин[3]. Я вообще-то не хочу есть, наверно, потому, что слишком много навернула за завтраком, а, может, потому, что чувствую себя такой несчастной. Болтаю ложкой в чашке с бульоном, иногда проглатываю ложку-другую. На Пита — моего будущего мужа — даже глаза б мои не смотрели, хотя, вообще-то, ну при чём тут он... Он же не виноват...
Народ замечает моё состояние. Меня пытаются втянуть в беседу, но это бесполезное дело. Поезд замедляет ход и вскоре останавливается. Обслуга сообщает, что это не просто остановка для заправки, но что с локомотивом что-то случилось и потребуется основательный ремонт — замена частей займёт по крайней мере час. Эффи впадает в панику, вытаскивает блокнот с расписанием и начинает выяснять, как опоздание поезда повлияет на дальнейшую судьбу каждого из нас вплоть до нашей прискорбной кончины. В конце концов мне становится невыносимо слушать её нытьё.
— Да всем по барабану, Эффи! — рявкаю я. Все сидящие за столом, даже Хеймитч, затихают, уставившись на меня. Хеймитч, предатель, уж кто-кто, а ты-то должен быть на моей стороне — Эффи достаёт и тебя! Но раз так, я немедленно отступаю:
— Да, кому какое дело до твоих проблем! — бормочу я и покидаю вагон-ресторан.
Поезд вдруг кажется мне непереносимо душным, ещё немного — и меня стошнит. Отыскиваю выход, с силой рву дверь. Врубается что-то вроде тревоги, но я игнорирую её завывания и выпрыгиваю наружу, ожидая, что приземлюсь в снегу. Однако воздух оказывается неожиданно тёплым — так и ласкает кожу. Деревья стоят всё ещё зелёные. Неужели за день мы так далеко продвинулись на юг? Я неспешно иду вдоль поезда, щурясь на яркое солнце, и уже начинаю раскаиваться, что напустилась на Эффи. Ведь в моём тяжком положении нет её вины. Надо бы пойти и извиниться. Моя злобная вспышка была верхом дурных манер, а манеры для Эффи — это всё! Но ноги продолжают нести меня вдоль полотна, в конец поезда и дальше, дальше... У меня целый час. Могу двадцать минут идти куда хочу, а потом вернусь и у меня ещё будет солидный запас времени. Но вместо этого через пару сотен метров я опускаюсь на землю, да так и сижу там, тупо уставившись вдаль. А если бы у меня были лук и стрелы — что бы я тогда сделала? Продолжала бы идти?..
Через некоторое время слышу позади себя шаги. Хеймитч, само собой, пришёл вправить мне мозги. Я, конечно, заслуживаю головомойки, но что-то мне неохота сейчас выслушивать выговоры.
— Я не в настроении для твоих нотаций! — объявляю я пучку травы, в который зарылась ногами.
— Я постараюсь быть кратким, — отвечает Питер и присаживается рядом.
— Думала, это Хеймитч, — бурчу я.
— Нет, он всё ещё терзает свой маффин. — Пит поудобнее пристраивает свой протез. — Неважнецкий день, а?
— А, да ничего, — роняю я.
Он набирает полную грудь воздуха.
— Слушай, Кэтнисс, я давно хотел поговорить с тобой о своём поведении в поезде. Ну, в том поезде, в прошлый раз... когда мы ехали домой. Я же знал, что у тебя что-то с Гейлом. Я всегда ревновал к нему, даже ещё до того, как познакомился с тобой официально. И несправедливо требовать от тебя и в жизни продолжения того, что было на Играх. Прости меня.
Пит просит прощения! Вот уж чего не ожидала... Пит действительно стал держать меня на расстоянии после того, как я призналась, что моя любовь к нему во время Игр была до некоторой степени актёрством. Но я никогда не держала на него зла за холодность. На арене я играла эту любовную драму со всем вдохновением, на которое была способна. А временами и сама, говоря по чести, не могла понять, какие чувства испытываю к Питу. И до сих пор ещё не разобралась.
— Ты тоже меня прости, — говорю я, хоть и не могу сказать точно, за что извиняюсь. Наверно, за то, что сейчас у меня имеется преотличная возможность окончательно испортить ему жизнь. В самом прямом смысле.
— Тебе не за что извиняться. Ты делала всё, чтобы сохранить жизнь нам обоим. Но я не хочу, чтобы мы продолжали вот так, как сейчас: игнорируем друг друга в реальной жизни и кувыркаемся в снегу при появлении камер. Ну и вот, я подумал, что если перестану... ну, демонстрировать свои обиды, то мы могли бы попытаться стать хорошими друзьями...
Всем моим друзьям, по всей вероятности, не сносить головы. Но если я откажу Питу, опасность для него от этого не уменьшится.
— О-кей, — говорю. Как ни странно, от его предложения мне становится значительно лучше. Чувствую себя не такой двоедушной, что ли... Было бы просто здорово, если бы он пришёл ко мне со всем этим раньше, до того, как президент Сноу дал понять, что имеет свои планы относительно нас! А теперь быть просто « хорошими друзьями» нам не светит. Ну да всё равно, я рада, что мы снова разговариваем друг с другом.
— А... что-то не так? — спрашивает он.
Не могу я ему сказать! Сижу, выдёргиваю былинки...
— Давай начнём с чего-нибудь попроще. Вот странно, ты рисковала своей жизнью, чтобы спасти меня, а я... даже не знаю, какой твой любимый цвет! — говорит Питер.
Невольно улыбаюсь:
— Зелёный. А твой?
— Оранжевый.
— Оранжевый? Как волосы Эффи?
— Немного более приглушённый, — говорит он. — Скорее, как... закат солнца.
Закат... Я так и вижу его, как наяву: и диск заходящего солнца, и небо, сияющее мягкими оттенками оранжевого... Красотища. Вдруг вспоминаю печенье с тигровой лилией и — раз уж мы с Питом снова разговариваем — еле сдерживаюсь, чтобы не выложить ему всё про грозный визит президента. Но Хеймитч просил меня держать язык за зубами, так что лучше перейти к милой светской болтовне о пустяках...
— Ты знаешь, все только и твердят, что о твоих картинах. Мне даже как-то неловко, что я ни одной не видела.
— Так в чём дело, у меня ими целый вагон набит. — Он поднимается и протягивает мне руку. — Пошли.
Приятно ощущать как его пальцы снова переплетаются с моими, не для показухи, а по-настоящему, по-дружески. Мы возвращаемся к поезду рука об руку. У самой двери я вспоминаю:
— Ой, мне нужно сначала извиниться перед Эффи.
— И не бойся переборщить с лестью и комплиментами, — советует Питер.
Так что когда мы заходим в вагон-ресторан, где вся остальная компания всё ещё никак не закончит свой ланч, я рассыпаюсь перед Эффи мелким бесом. Наверно, по её мнению, всего моего угодничества едва достаточно, чтобы искупить вопиющее нарушение этикета, допущенное мной. Но к её чести надо сказать, что она милостиво принимает мои извинения. Дескать, она понимает, что мне нелегко. А её лекция о том, как важно придеживаться установленного расписания, длится всего каких-то пять минут. Похоже, я легко отделалась.
Когда с нотациями покончено, Питер ведёт меня через несколько вагонов — показать свои картины. Не знаю, чего я ожидала. Может, те же самые расписанные цветочками печенья, только в увеличенном виде. А увидела нечто совершенно другое.
На картинах Пита изображены Игры.
Вот так сразу я бы и не сообразила, если бы сама не побывала с Питом на арене. Вода, просачивающаяся сквозь щели в стенах нашей пещеры. Высохшее дно лесного озерка. Пара его собственных рук, выкапывающих коренья... Другие образы мог бы легко узнать любой: золотой Рог Изобилия; Мирта, засовывающая ножи в многочисленные внутренние карманы своей куртки; один из муттов-переродков, белокурый, зеленоглазый, несомненно, двойник Диадемы — и его страшный звериный оскал, когда он пытается достать нас...
И я... Повсюду: вот я высоко на дереве, вот ожесточённо выколачиваю рубашку о камни в ручье, а здесь лежу без сознания в луже крови... Но одно изображение я толком не могу ни к чему привязать: неясные черты моего лица просвечивают сквозь серебряную дымку, мои глаза как будто сотканы из той же дымки... Наверно, такой я представлялась Питу, когда он метался в лихорадке.
— Ну, что скажешь? — спрашивает он.
— Не нравятся! Они отвратительны! — выпаливаю я. От них разит кровью, грязью, зловонным дыханием переродка. — Я из сил выбиваюсь, всё время пытаюсь забыть арену, а ты тащишь её обратно! Тут же всё как... живое! И как ты можешь помнить весь этот ужас, да ешё с такими подробностями?
— Я вижу их каждую ночь, — тихо отвечает он.
Я понимаю, о чём речь. Кошмары были моими частыми гостями и раньше, до Игр, но теперь они мучают меня в любое время, стоит только голову на подушку положить. Тот, старый, в котором погиб мой отец, приходит теперь редко. Зато я вновь и вновь переживаю то, через что прошла на арене: мою запоздалую попытку спасти Руту; вид истекающего кровью, умирающего Пита; раздувшееся, изуродованное тело Диадемы, расползающееся под моими пальцами; страшная смерть Катона от когтей и зубов переродков. Это теперь мои постоянные спутники.
— Я тоже. Тебе становится легче? Ну, когда выплеснешь кошмар на полотно?
— Я не знаю... Думаю, что мне не так страшно засыпать по ночам... во всяком случае, так я себе внушаю, — отвечает он. — Но они никуда не деваются.
— Неужели так будет всегда? Хеймитча тоже мучают кошмары. — Хеймитч об этом не распространяется, но я уверена, что как раз поэтому он не любит спать в темноте.
— Может быть. Но для меня лучше просыпаться с кистью в руке, чем с ножом, — говорит он. — Значит, они тебе не нравятся?
— Нет. Но они великолепны. Правда. — И я не кривлю душой — они необыкновенны. Но я ни за какие коврижки больше никогда не взгляну на них. — Хочешь посмотреть, что у меня за талант? Цинна здорово поработал над ним.
Питер смеётся:
— Потом как-нибудь. — Поезд дёргается и начинает набирать ход. Пейзаж за окном постепенно меняется. — Слушай, да мы уже почти у самого Одиннадцатого Дистрикта! Пошли, посмотрим!
Мы направляемся в последний вагон. Там уютно, стоят кресла и диваны, но самое классное — это то, что окна открыты настежь и подтянуты к потолку. Ты вроде как сидишь снаружи, тебя обвивает свежий ветерок, а от вида на окружающий ландшафт просто захватывает дух. Обширные пастбища со стадами молочного скота — так непохоже на наш родной, поросший лесами дистрикт.
Мы чуть-чуть замедляем ход. Похоже, что поезд вновь собирается остановиться, но нет — это перед нами возникла изгородь. И что за изгородь! Десяти метров в высоту, поверху идут витки колючей проволоки; да по сравнению с ней наш родной забор в Дистрикте 12 — это решёточка детской кроватки. Мои глаза мгновенно оценивают основательность нижней части ограды — она состоит из огромных металлических плит. Под такими не протиснешься, на охоту не отправишься. А потом я вижу смотровые вышки, расположенные на равном расстоянии друг от друга, на них — вооружённая стража. Всё это так не вяжется с окружающим мирным пейзажем — просторными пастбищами и цветущими лугами.
— Вот это да... — роняет Пит.
Из рассказов Руты я вынесла впечатление, что законы, царящие в Дистрикте 11, куда суровее, чем в нашем. Но такого я даже не могла себе вообразить!
Начинаются бескрайние, насколько хватит глаз, хлебные поля. Мужчины, женщины и дети в соломенных шляпах, защищающих от палящего солнца, выпрямляют сгорбленные спины, поворачиваются в нашу сторону и провожают поезд глазами. Вдалеке я различаю фруктовые сады — наверно, в таких, а может, как раз в этих самых и работала Рута, собирая плоды с самых тонюсеньких веточек на верхушках деревьев. Иногда там и сям видны деревеньки с жалкими хижинами — дома в Шлаке просто великаны по сравнению с этими хибарами, — но в них нет ни одной живой души. Должно быть, во время уборки урожая каждая пара рук на счету.
Мы едем и едем, а пейзаж, практически, не меняется. Размеры Дистрикта 11 кажутся мне невероятными.
— Как ты думаешь, сколько народу здесь живёт? — спрашивает Пит. Трясу головой — откуда мне знать, в школе нам только рассказали, что он большой, и всё. Никаких данных о количестве населения. Но ведь каждую Жатву мы видим по телевизору здешних детей, собранных для жеребьёвки. Не может же быть, чтобы это были все их дети! Как же они выходят из положения? Неужели устраивают предварительные отборы? А победителей в жеребьёвке сгоняют в кучу для окончательной жатвы? Каким образом Руте «повезло» оказаться на подиуме, и никто, совсем никто не вызвался за неё добровольцем?
Я начинаю уставать от этих бескрайних просторов, от этой однообразной бесконечности. Так что когда Эффи приходит и объявляет, что пора одеваться, я с радостью подчиняюсь.
В моем купе гримёры уже наготове и сразу же бросаются наводить мне красоту. Цинна приносит прелестное оранжевое платье, затканное узором из осенних листьев. Вот, думаю, Питер будет в восторге...
Эффи проводит для нас с Питом последний инструктаж относительно сегодняшней программы. В некоторых дистриктах победители проезжают по городу под приветственные клики жителей. Но то ли потому, что городов в Одиннадцатом толком-то и нет, город у них — это просто россыпь посёлков, то ли потому, что власти не больно заинтересованы отрывать большое количество народу от работ на уборке урожая, встречи с публикой ограничиваются выступлением на площади. Площадь расположена перед Домом правосудия, большим мраморным зданием. Когда-то оно, должно быть, было красивым, но время берёт своё. Даже по телевизору можно видеть, что облупившийся фасад уже весь зарос плющом, а крыша просела. Площадь окружают такие же ветхие дома с запущенными витринами лавок, и большинство из них покинуты. Если в Дистрикте 11 и есть зажиточные люди, то они живут где-то в другом месте.
Всё наше выступление будет происходить у входа в Дом, на том, что Эффи громко величает «верандой» и что на самом деле является выложенной плиткой террасой, от которой к площади спускается мраморная лестница. Крыша, опирающаяся на колонны, защищает террасу от дождя и солнца.
Сначала нас с Питом представят публике, потом мэр произнесёт торжественную речь в нашу честь, а мы ответим на неё заранее написанной в самом Капитолии благодарностью. Если у победителя был союзник из числа трибутов данного округа, то хорошим тоном считается сказать несколько тёплых слов от своего имени. Мне надо бы сказать что-нибудь про Руту, да и про Цепа тоже, но каждый раз, когда я, ещё будучи дома, пыталась написать о них хоть пару слов, дело кончалось тем, что бумага так и оставалась девственно чистой. Не могу говорить о них спокойно, слёзы душат! К счастью, у Пита кое-что наработано, так что, если внести кое-какие изменения, его текст можно произнести как бы от нас обоих.
В конце церемонии нам вручат памятный знак — какую-нибудь декоративную тарелку или доску с надписью — и мы вернёмся в Дом правосудия, где для нас будет устроен праздничный обед.
Поезд медленно подкатывает к платформе. Цинна вносит последние поправки в мой наряд: оранжевую ленту в волосах заменяет золотым обручем и прикрепляет к платью сойку-пересмешницу, мой талисман на арене. На перроне нет никакого приветственного комитета, лишь группа из восьми миротворцев. Они провожают нас в бронированный фургон. Дверь за нами с лязгом закрывается, и Эффи фыркает:
— Можно подумать, нас всех подозревают в каком-то преступлении!
«Не всех, Эффи, — думаю я. — Только меня!»
Фургон останавливается у заднего крыльца Дома правосудия, и нас выпускают. Торопимся войти внутрь. Мой нос улавливает восхитительный запах готовящегося для нас обеда, но этот аромат не может заглушить затхлого запаха плесени. Нам не дают времени толком осмотреться по сторонам, прямиком направляя нас к главному входу. В это время снаружи начинают играть гимн. Кто-то цепляет мне микрофон. Питер берёт меня за руку, массивная дверь со скрежетом отворяется, и мэр представляет нас собравшимся на площади.
— Улыбаемся, улыбаемся! — Эффи даёт нам тычка в спину, и ноги несут нас вперёд.
«Ну вот. Теперь я должна убедить всех и каждого, что я без ума от Пита», — думаю я. Торжественная церемония не оставляет времени для всяких лирических отступлений, так что я ломаю голову, как же мне осуществить свою задачу. Времени для поцелуев нет, но если сильно постараться, может быть получится втиснуть хотя бы один...
Нам громко хлопают, но оваций не устраивают — совсем не то, что в столице, где публика вдобавок ещё и кричит, вопит, свистит и топает ногами. Мы проходим сквозь затенённую, крытую часть веранды и оказываемся на верху большой мраморной лестницы, под ослепительно ярким солнцем. Когда я, наконец, прозреваю, то вижу, что здания вокруг увешаны длинными полотнищами. Дома находятся в жалком состоянии, и власти постарались прикрыть это убожество транспарантами. Площадь забита людьми, но это только крохотная часть огромного населения дистрикта.
Как обычно, у подножия подиума возведена специальная платформа для семей погибших трибутов. На месте, предназанченном для семьи Цепа, я вижу лишь сгорбленную старуху и высокую крепкую девушку, должно быть, его сестру. А вот на месте, где стоит семья Руты...
Я не готова стать лицом к лицу с её семьёй. Здесь родители Руты, в их глазах — скорбь и неизбывное горе. Пятеро младших детей, так похожих на неё: то же хрупкое телосложение, те же лучистые карие глаза... Словно стайка маленьких тёмных птичек.
Аплодисменты утихают, и мэр выдаёт речь в нашу честь. Две маленькие девочки подходят к нам с букетами, которые больше их самих. Питер декламирует свою часть ответного приветствия по сценарию Капитолия, и я обнаруживаю, что мои губы сами собой произносят оставшуюся часть. К счастью, мама с Прим так выдрессировали меня, что подними ночью — отбарабаню без запинки.
Пит написал своё личное обращение на листочке, но говорит без него, своим обычным, проникновенным тоном. Он говорит о Цепе и Руте, о том, как они вошли в финальную восьмёрку, как оба они спасли мне жизнь, а, значит, и ему тоже. Он говорит, что мы будем перед ними в вечном долгу. И тут он немного запинается: то, что он сейчас скажет, не написано на листочке. Наверно, он опасался, что Эффи заставит его это убрать.
— Мы знаем, что ничто не сможет возместить вашу потерю, но в знак нашей признательности мы отдаём семьям трибутов Одиннадцатого округа одно наше месячное жалование, которое они будут получать раз в год до тех пор, пока мы живы.
Толпа замирает. Слышны только приглушённые ахи и перешёптывания. Того, что сейчас сделал Питер, не случалось за всю историю Панема. Я даже не знаю, законно ли это. По-моему, он тоже не знает, поэтому никого и не спрашивал, на случай, если это всё-таки запрещено. А семьи погибших только и могут, что молчать, потрясённо уставившись на нас. С гибелью Цепа и Руты их прежней жизни пришёл конец, а теперь этот дар вновь означает перемены для них. Одного месячного жалования победителя вполне хватит целой семье на год. Пока мы живы, они не будут голодать.
Я смотрю на Пита, и он отвечает мне грустной улыбкой. Так и слышу голос Хеймитча: «С тобой могло бы приключиться и кое-что похуже». Сейчас, в этот момент, я даже не могу себе представить, чтобы со мной в жизни случилось что-нибудь лучше, чем Питер. Его дар... это великолепно! И тогда я поднимаюсь на цыпочки и целую его от всей души.
Мэр выходит вперёд и вручает каждому из нас по памятному знаку. Он представляет собой пластину таких чудовищных размеров, что я вынуждена положить на пол букет, чтобы удержать в руках мэров презент.
Церемония почти подходит к концу, когда я вдруг замечаю, что одна из сестёр Руты не сводит с меня глаз. Ей должно быть около девяти, и она — вылитая Рута, даже руки держит, как она. Несмотря на отличные новости относительно жалования, вид у неё несчастный. Даже больше того: она смотрит на меня с укоризной, как будто я сделала что-то постыдное. Неужели она винит меня в том, что я не смогла спасти Руту?
«Нет. Потому что я так и не выразила ей своей благодарности».
Меня охватывает невыносимый стыд. Девочка права. Какой позор, стою здесь, как будто я ни при чём, взвалила всё на Пита! Если бы выиграла Рута, она бы оплакала мою смерть, она бы спела песню в мою честь! Я вспомнила, как покрыла на арене её тело цветами, чтобы дать всем понять — её гибель оставила глубокий след в моём сердце. Но этот жест не будет иметь ни малейшего значения, если сейчас я промолчу.
— Подождите! — Я ступаю вперёд, прижав к груди памятный знак. Время для моей речи давно уже пришло и прошло, но я не могу уйти вот так, ничего не сказав. Я должна! Даже если бы я отдала всё своё жалование семьям Руты и Цепа, это не сняло бы с меня вины за сегодняшнее молчание. — Пожалуйста, подождите.
Я теряюсь, не зная, с чего начать, но как только открываю рот, слова свободно льются сами собой. Как будто я долго обдумывала их, как будто в`ыносила их в своём сердце.
— Мне бы хотелось выразить свою благодарность трибутам Одиннадцатого дистрикта. — Я обращаюсь к женщинам из семьи Цепа. — Я разговаривала с Цепом только один раз. Этого короткого разговора ему хватило, чтобы сохранить мне жизнь. Я его не знала, но уважала. За его силу. За то, что он всегда играл на своих собственных условиях, не подчиняясь никому. Профи с самого начала звали его к себе, но он отказался. Честь и хвала ему за это.
И вот впервые за всё время старая сгорбленная женщина — наверно, бабушка Цепа — поднимает голову и на её губах появляется что-то отдалённо напоминающее улыбку.
Толпа затаивает дыхание. Я даже удивляюсь, как ей это удаётся — на площади слышно как муха пролетит.
Обращаюсь к семье Руты.
— А вот Руту, мне кажется, я успела узнать очень хорошо. Она всегда будет со мной. Когда я вижу что-то красивое, то вспоминаю её. Я слышу её в песнях соек-пересмешниц, прячущихся в кронах деревьев. Я вижу её в жёлтых цветах, растущих на Луговине поблизости от моего дома. Но чаще всего я вижу её в моей сестре Прим. — Мой голос едва не срывается, но я уже почти заканчиваю. — Спасибо вам за ваших детей. — А теперь я обращаюсь ко всем людям на площади: — И спасибо вам за хлеб.
И вот я стою, чувствуя себя совершенно разбитой и такой маленькой под взглядами многих тысяч глаз. Молчание длится долго. Потом кто-то в середине толпы насвистывает простую мелодию Руты, ту самую, которую подхватывали сойки и которая означала конец рабочего дня в садах. На арене она служила нам знаком «всё в порядке». Я успеваю увидеть человека, насвистевшего мелодию — это измождённый старик, одетый в вылинявшую красную рубаху и комбинезон. Мы смотрим друг другу в глаза.
То, что происходит после — не случайно. Слишком хорошо исполнено, чтобы быть случайным. Толпа действует как единый организм. Каждый человек прижимает к губам три средних пальца левой руки и затем протягивает её ко мне. Это наш знак, из Дистрикта 12, этим жестом я попрощалась с Рутой на арене.
Не будь разговора с президентом Сноу, этот знак тронул бы меня до слёз. Но я как будто наяву слышу его приказ успокоить людей в дистриктах, и моя душа уходит в пятки. Что подумает президент вот об этом общем салюте девушке, осмелившейся перечить Капитолию?
Только тут до меня доходит, что я натворила. Это было неумышленно, я всего лишь хотела выразить свою признательность. А вышло так, что я спровоцировала кое-что чрезвычайно опасное: акт неповиновения со стороны жителей Дистрикта 11. То есть как раз то, чего ни за что не должна допускать и что мне было приказано всеми силами сглаживать!
Надо бы сказать что-то такое-этакое, обратить происшествие в проходящий эпизод, смазать как-то, что ли... Но я слышу едва заметный щелчок в моём микрофоне — его отключили. Дальше слово берёт мэр, и вскоре нас с Питом одаривают последними аплодисментами. Питер ведёт меня обратно, ко входу в Дом правосудия, не подозревая, что что-то пошло наперекосяк.
Я чувствую себя нехорошо и на мгновение приостанавливаюсь. В глазах пляшут ослепительные солнечные блики.
— С тобой всё в порядке? — озабоченно спрашивает Пит.
— Что-то мне как-то не по себе. Солнце было слишком яркое. — Тут мне на глаза попадается его букет. — Ой, я забыла свои цветы, — бормочу я.
— Я пойду заберу их, — предлагает Пит.
— Нет, я сама.
Если бы я не остановилась, если бы не вспомнила про свои цветы, мы бы благополучно вошли в Дом и никогда бы не узнали о том, что случилось. Теперь же, из глубины тенистой веранды, мы видим, как пара миротворцев втаскивает старика, насвистевшего Рутину мелодию, наверх по ступеням, толкают его так, что он падает на колени, и на глазах у всей толпы всаживают ему в голову пулю.
Едва лишь старик ткнулся лицом в землю, как подоспевшие миротворцы в белых униформах встают стеной между ним и нами, закрывая нам обзор. У некоторых солдат автоматы, они держат их вниз стволом, пока оттесняют нас ко входу в Дом правосудия.
— Мы уходим, уходим! — твердит Пит, загораживая меня от наседающих миротворцев. — Всё в порядке! Пошли, Кэтнисс!
Он обнимает меня за плечи и ведёт в здание. Миротворцы следуют за нами по пятам. Как только мы ступаем внутрь, дверь за нашими спинами с треском захлопывается. Слышно, как стражи порядка грохочут сапожищами, направляясь обратно в толпу.
Хеймитч, Эффи, Порция и Цинна ждут под большим телеэкраном, смонтированным на стене. Их лица полны недоумения и тревоги. На экране — ничего, только мельтешение «снега».
— Что случилось? — подлетает к нам Эффи. — Мы-потеряли-изображение-сразу-же- после-прекрасной-речи-Кэтнисс-а-Хеймитч-сказал-мол-ему-послышались-выстрелы-а-я-сказала-что-за-нелепость-но-кто-его-знает... Они же здесь все сумасшедшие!
— Успокойся, Эффи, ничего не случилось. У старого грузовика выстрелила выхлопная труба, — ровным голосом говорит Питер.
И вдруг ещё два выстрела. Дверь лишь едва приглушает звуки. Кто на этот раз? Бабушка Цепа? Младшая сестрёнка Руты?
— Эй вы, двое. За мной! — Хеймитч поворачивается и устремляется вон, мы с Питом — за ним. Больше никто не трогается с места. Миротворцы, окружившие Дом правосудия, не удостаивают нас больше вниманием — раз уж мы благополучно загнаны в стойло.
Мы поднимаемся по величественной мраморной лестнице с изогнутыми ступенями. На самом верху тянется длинный коридор с потёртым ковром на полу. Двойные двери первой комнаты раскрыты настежь, будто приглашая нас внутрь. Потолок комнаты очень высок, по-моему, до него метров шесть. Он украшен карнизами с лепкой в виде цветов и фруктов, и изо всех углов на нас пялятся жирные розовые младенцы с крылышками. Вазы с цветами источают одуряющий запах, от которого слезятся глаза. Наши вечерние туалеты висят на вешалках вдоль стены. Эта комната предназначена специально для нас, но мы задерживаемся здесь только на пару секунд, чтобы бросить наши презенты. Хеймитч срывает с нас микрофоны, засовывает их под диванные подушки и жестом увлекает нас за собой.
Насколько мне известно, Хеймитч был здесь только один раз, когда он сам совершал Тур Победы, и было это десятки лет назад. Должно быть, у него замечательная память либо невероятно чуткие инстинкты — так уверенно он ведёт нас через путаницу винтовых лестниц и всё более тесных коридоров. Иногда ему приходится останавливаться и вышибать дверь, по жалобному скрипу петель которой ясно, что в последний раз её открывали очень давно.
Наконец, мы вскарабкиваемся по приставной лестнице, ведущей к люку в потолке. Хеймитч откидывает его, и мы оказываемся внутри купола Дома правосудия. Фактически, это чердак, забитый всяким хламом: поломанной мебелью, пыльными стопками книг и гроссбухов, ржавыми дедовскими палашами и прочей дребеденью. На всём такой толстый слой пыли, что сразу ясно — нога человека не ступала здесь уже много лет. Свет с трудом просачивается через четыре засиженных мухами окна, расположенных по сторонам купола. Хеймитч пинком захлопывает люк и поворачивается к нам.
— Что стряслось? — спрашивает он.
Пит рассказывает о событиях на площади: о Рутиной мелодии, безмолвном салюте, нашей задержке на веранде, убийстве старика.
— А что вообще происходит, Хеймитч?
— Будет лучше, если он услышит это от тебя, — бросает мне Хеймитч.
Да уж конечно, «лучше»... От меня будет только в сто раз хуже! Но ничего не поделаешь, и я рассказываю Питу, изо всех сил стараясь держать себя в руках. Обо всём: о президенте Сноу, о волнениях в дистриктах, даже о поцелуе Гейла. Выкладываю начистоту, в какой опасности мы находимся из-за моего злосчастного трюка с ягодами, причём, не только мы, но вся страна.
— От меня ожидают, что в этой поездке я постараюсь всё уладить. Успокою недовольных, заставлю скептиков поверить, что действовала из великой любви. Но всё, чего я сегодня достигла — это что три человека убиты, а остальные, те, что были на площади, ещё получат по первое число.
Мне так тошно, что я плюхаюсь на пыльный диван, прямо на вылезшие пружины и драную обивку.
— Значит, я тоже поспособствовал — сделал всё только ещё хуже своим подарком. — Питер вдруг изо всех сил благословляет кулаком лампу, громоздящуюся на соседнем ящике, та летит через всю комнату и, упав на пол, разлетается на мелкие осколки. — Вы должны это прекратить! Немедленно! Эти... эти ваши игры вдвоём за моей спиной! У вас свои тайны, а меня вы, получается, за дурака держите. По-вашему, я совсем трёхнутый и ничего не соображаю!
— Пит, но это же совсем не так... — завожу было я, но он орёт на меня:
— Это как раз именно так! У меня тоже есть близкие люди, мне их судьба не до лампочки, Кэтнисс! Там, в Двенадцатом, остались семья и друзья, которым всем придёт конец, так же, как и твоим, если мы не вытянем ситуацию вместе. Значит, после всего, через что мы прошли на арене, я не заслуживаю с вашей стороны и капли доверия?!
— Пит, ты же всегда поступаешь как надо! — говорит Хеймитч. — Ты так хорош, так естествен перед камерами! Я попросту не хотел разрушать эту естественность!
— Да? Ну тогда ты меня переоценил. Сегодня я наломал дров по полной! Как ты думаешь, что сделают теперь с семьями Руты и Цепа? Воображаешь, что они получат обещанный кусок нашего жалования? По-твоему, я обеспечил им безоблачное будущее? Да им, считай, крупно повезёт, если они вообще доживут до сегодняшнего вечера! — Пит вновь наподдаёт какой-то статуе. Таким разъярённым я ещё никогда его не видела.
— Он прав, Хеймитч, — говорю, — мы должны были ему сказать. Причём ещё тогда, в Капитолии.
— Да даже на арене вы двое варили собственную кашу, что, скажете, нет? — спрашивает Пит уже немного потише. — А меня держали вне игры.
— Нет! Официально мы с Хеймитчем ни о чём не договаривались. Я только догадывалась, как мне нужно поступать, по тому, что он мне присылал или, наоборот, не присылал, — говорю я.
— Здорово! А мне и такой возможности не предоставили! Потому как мне он ничего не посылал до тех пор, пока ты не объявилась.
Об этом я никогда особенно не задумывалась. А действительно, как выглядело с точки зрения Пита то, что мне достались и мазь от ожогов, и хлеб, тогда как он, находясь на пороге смерти, не получил ничего? Выглядело так, будто Хеймитч вытягивал меня — за счёт Пита.
— Слушай, парень...
— А-а, брось, Хеймитч! Я знаю, что тебе пришлось выбрать одного из нас. И я сам хотел, чтобы это была она. Но сейчас совсем другое дело — там, снаружи, умирают люди. И смертей станет больше, если мы плохо сыграем свою роль. Да что там, все знают, что я лучше держусь перед камерами, чем Кэтнисс. Меня не надо дрессировать, что и как говорить. Но мне хотя бы надо знать, на что иду.
— Отныне ты будешь получать полную информацию, — заверяет Хеймитч.
— Попробуйте только что-нибудь скрыть, — отрезает Пит и уходит, даже не взглянув в мою сторону, только облако пыли вздымается в воздух и медленно оседает, найдя себе новые, более походящие, места: мои волосы, мои глаза, мою блестящую золотую брошь...
— Ты что, в самом деле, выбрал тогда меня? — спрашиваю я.
— Ну... да.
— Почему? Он же тебе больше нравится!
— Это верно. Но вспомни, до того, как они изменили правила, я мог надеяться вытащить оттуда только одного из вас, — объясняет Хеймитч. — Мне подумалось: раз он так решительно настроен защищать тебя, то сложив вместе усилия всех троих, нам, может, и удастся благополучно вернуть тебя домой.
— О... — только и смогла я выдавить.
— Ты ещё столкнёшься с проблемой правильного выбора... если мы выживем и на этот раз. Ничего, научишься.
По крайней мере, кое-чему я сегодня уже научилась. Этот дистрикт — не увеличенная копия Двенадцатого. Наш жалкий заборчик не охраняется и редко бывает под током. Наши миротворцы хоть и не сахар, но всё же не такие звери. Наши трудности по большей части отупляют, а не приводят в ярость. Здесь, в Одиннадцатом, страдают сильнее и отчаяние здесь острее. Президент прав. Одной слабенькой искры достаточно, чтобы вспыхнул пожар.
Всё происходит на такой бешеной скорости, что мне не уследить: предупреждение, расстрелы, осознание того, что я, быть может, привела в действие какие-то неведомые грозные силы. Вся эта свистопляска просто ни в какие ворота! И ладно бы ещё, если б я специально задалась целью устроить переполох в курятнике, но ведь я ни сном ни духом!.. И как меня угораздило заварить такую кашу?
— Очнись. У нас ещё обед на повестке дня, — прерывает мои раздумья Хеймитч.
Долго отмокаю в дýше, пока за мной не приходят и не тащат на очередную чистку пёрышек. Моя команда, похоже, не заметила сегодняшних трагических событий. Они все в предвкушении праздничного обеда. Ещё бы, пока мы разъезжаем по дистриктам, помощники-гримёры считаются достаточно важными фигурами, чтобы их звали на торжественные обеды. Но стоит только им вернуться в Капитолий, и сладкой жизни конец — никакие престижные церемонии им не светят. Они щебечут, пытаясь угадать, какие кушанья будут поданы, а у меня перед глазами тот старик, его простреленная голова... Даже не обращаю внимания, кто и что со мной делает, и лишь собравшись уходить, вспоминаю, что неплохо бы глянуть в зеркало. Бледно-розовое платье без плечиков водопадом спускается к самым туфлям. Волосы стянуты на затылке и падают на спину многочисленными тугими локонами.
Подходит Цинна и обвивает мне плечи мерцающей серебряной шалью. Заглядывает в отражение моих глаз в зеркале.
— Ну и как?
— Как всегда — изумительно, — говорю я.
— А как будет выглядеть, если ещё и улыбку надеть? — мягко укоряет он. Это он намекает, что с минуты на минуту здесь опять будут камеры. Я ухитряюсь приподнять уголки губ. — Ну вот, совсем другое дело!
Когда все собираются вместе, чтобы идти вниз, в банкетный зал, я обнаруживаю, что Эффи не в духе. Хеймитч, конечно, ни словом не обмолвился ей о событиях на площади. Я бы не удивилась, если бы оказалось, что Цинна и Порция в курсе, но похоже, что по всеобщему тайному соглашению Эффи решено держать в неведении относительно любых неприятностей. Впрочем, долго гадать не приходится.
Эффи ещё раз пробегается по вечернему расписанию и отбрасывает его в сторону.
— А затем мы все, наконец, можем вернуться в поезд и убраться отсюда подальше. Какое счастье! — добавляет она.
— Что случилось, Эффи? — спрашивает Цинна.
— Мне не нравится, как с нами здесь обращаются. Шагу не дают ступить, прямо на перроне запихивают в бронированные грузовики с решётками на окнах! А тут ещё, где-то час назад, мне захотелось прогуляться вокруг Дома правосудия... Вы же знаете, я в некотором роде эксперт в области архитектуры...
— О да, мы знаем, — говорит Порция, прежде чем пауза становится слишком длинной.
— Ну вот, я только хотела немного осмотреться, потому что развалины из дистриктов будут в этом году последним криком моды. Как вдруг появляются двое миротворцев и приказывают мне вернуться в наши апартаменты. Одна из них, подумать только, даже ткнула в меня своей пушкой!
Вот результат нашего с Питом и Хеймитчем исчезновения сегодня днём, размышляю я. Так что, если вдуматься, Хеймитч был прав, что никому и в голову не придёт прослушивать запылённый и захламлённый купол, где прошла наша бурная беседа. Но бьюсь об заклад, теперь и там полно камер и «жучков».
Бедная Эффи выглядит такой растерянной, что неожиданно для себя самой я обнимаю её.
— Это ужасно, Эффи. Может, нам вообще не ходить на этот обед? Пусть сначала извинятся! — Я знаю, что она на такое никогда не пойдёт, но Эффи вся расцветает от осознания того, что её жалоба услышана и ей сочувствуют.
— Нет-нет, я должна быть выше этого. В моей работе могут быть и взлёты, и падения. И мы не можем допустить, чтобы вы с Питом лишились праздничного обеда! Но за предложение спасибо, Кэтнисс.
Эффи организует нашу процессию: сначала гримёры, потом главные стилисты, потом Хеймитч. Питер и я, само собой, замыкающие.
Где-то внизу начинает играть оркестр. Когда первые участники нашей маленькой процессии начинают торжественный марш вниз по ступеням, мы с Питом берёмся за руки.
— Хеймитч сказал, что мне не надо было орать на тебя. Ты только выполняла его инструкции, — говорит Пит. — У меня ведь и у самого рыльце в пушку — в прошлом у меня тоже были от тебя тайны.
Да уж, как вспомню, в каком шоке я была, услышав от Пита признание в любви перед лицом всего Панема. Хеймитч-то об этом знал, а мне ни словом не обмолвился.
— Помнится, я после того интервью тоже много чего разбила.
— Всего лишь один цветочный горшок, правда, большой, — говорит он.
— И твои руки. Но больше такого не случится, правда? В смысле, мы не будем больше кривить душой друг перед другом?
— Не случится, — заверяет Пит. Мы стоим на вершине лестницы, ожидая, пока между нами и Хеймитчем не пролягут пятнадцать ступеней — так распорядилась Эффи. — Ты действительно... целовалась с Гейлом только один раз?
Я до того в замешательстве, что выпаливаю в ответ: «Да». При всём том, что сегодня происходило весь день, неужели его мучает этот вопрос?
— Пятнадцать. Пошли, — говорит он.
На нас наводят юпитера, я надеваю свою самую ослепительную улыбку, и мы торжественно спускаемся в банкетный зал.
С этой поры нас засасывает в несконечаемый вихрь обедов, церемоний и переездов. Один день до одури похож на другой. Подъём. Одевание. Поездка сквозь ликующие толпы. Речи в нашу честь. Ответные благодарности, но теперь-то мы точно придерживаемся столичного сценария, никакой отсебятины. Иногда короткие экскурсии: море в одном дистрикте, высоченные леса в другом, уродливые фабрики, пшеничные поля, вонючие нефтезаводы... Вечерний туалет. Обед. Поезд.
Во время церемоний мы торжественны и полный почтения, но стоим всегда рядом, наши руки переплетены. На обедах всячески демонстрируем безумную страсть: целуемся, танцуем, пытаемся улизнуть от всех, чтобы побыть наедине... но стараемся при этом, чтобы нас поймали. В поезде мы тихо мучаемся в попытках понять, достигнут ли нужный эффект.
Даже не смотря на то, что мы теперь не произносим никаких крамольных речей от своего имени — само собой понятно, что эпизод в Дистрикте 11 был тщательно отредактирован перед показом по телевещанию — в воздухе ощущается какая-то тайная угроза, и достаточно одной капли, чтобы чаша народного терпения переполнилась.
Не везде, конечно. В некоторых дистриктах толпа ведёт себя с покорной усталостью бредущего на бойню скота — точно так же, как ведут себя люди в родном Двенадцатом во время торжественных встреч с победителями Игр. Но в других — в частности, в Восьмом, Четвёртом и Третьем — при виде нас на лицах появляется воодушевление, а под ним явственно ощущается разгорающаяся ярость. Когда они скандируют моё имя, оно звучит скорее как призыв к отмщению, чем просто приветствие. И когда миротворцы пытаются утихомирить разошедшуюся толпу, та не отступает, а оказывает сопротивление. И я понимаю, что ничегошеньки не могу с этим поделать, ничего не в силах изменить. Какие бы страсти мы ни демонстрировали, как бы талантливо ни ломали комедию про неземную любовь, мы не в состоянии остановить этот грозный прилив. И если мой фокус с ягодами был актом временного помешательства, то народ будет приветствовать и помешательство.
Цинне приходится ушивать мою одежду в талии. Команда гримёров горюет по поводу тёмных кругов под моими глазами. Я еле-еле засыпаю, только для того, чтобы вскочить, как пружиной подброшенная, после очередного кошмара — их всё больше и они всё ужаснее. Эффи снабжает меня снотворным, но оно не действует. Во всяком случае, не так, как хотелось бы. Питер, пол-ночи проводящий в блужданиях по поезду, слышит мои дикие вопли, когда я пытаюсь вырваться из наркотического тумана, лишь продляющего мои мучительные сны. Ему удаётся разбудить меня и успокоить. Потом он забирается в мою постель и держит меня в объятиях до тех пор, пока я снова не засыпаю.
После этого я отказываюсь от таблеток. Но каждую ночь Пит приходит ко мне, и мы вместе противостоим мраку, как когда-то на арене — обвив друг друга руками, в насторожённом ожидании опасности, которая может свалиться на нас в любой момент. Больше ничего не происходит, но наши совместные ночи становятся предметом сплетен в маленьком поездном сообществе.
Когда Эффи принимается делать мне внушение, я думаю: «Вот и отлично. Может, эти слухи дойдут до президента». Я заверяю её, что впредь мы постараемся быть осторожнее, но куда там! — осторожность в этом деле нам как раз совершенно ни к чему.
Посещение Второго и Первого дистриктов, наши встречи с публикой там произвели на меня особенно гнетущее впечатление. Если бы победителями не стали мы с Питом, то это наверняка сделали бы Катон и Мирта, трибуты из Второго. Я лично убила девушку, Диадему, и юношу из Первого дистрикта. Именно здесь, на торжествах, не смея поднять глаз на членов его семьи, я впервые слышу его имя: Дивен[4]. И как так получилось, что я не знала, как его зовут? Думаю, потому, что до Игр мне не было дела до его имени, а после — и знать не хотелось.
Ко времени прибытия в Капитолий мы впадаем в полное отчаяние. Мы бесконечное число раз появляемся перед обожающими нас толпами. Среди этих привилегированных столичных жителей никто и не помышляет о мятеже. Зачем он им, тем, чьи имена никогда не разыгрываются в лотерее Жатвы, чьи дети не умирают за преступления — да и преступления ли вообще? — совершённые несколько поколений назад. В Капитолии нам не надо демонстрировать великую силу нашей страсти, единственная слабенькая надежда — что, возможно, нам ещё удастся убедить колеблющихся в дистриктах... Словом, дело безнадёжное, да и поздно дёргаться.
Ну вот, вновь мы в своих прежних апартаментах в Тренировочном центре.
Здесь мне приходит в голову «блестящая» идея — чтобы Пит публично сделал мне предложение. Он соглашается, но потом исчезает в своей комнате и долго не появляется. Хеймитч советует мне оставить его в покое.
— Я думала, что это как раз то, чего ему хочется, — недоумеваю я.
— Совсем даже не то, — возражает Хеймитч. — Ему хотелось бы, чтобы это было по-настоящему.
Я запираюсь в своей комнате и валяюсь в постели, накрывшись с головой. Стараюсь не думать о Гейле, и, конечно же, только о нём и думаю.
В тот же вечер, на подиуме, построенном перед Тренировочным центром, мы бодро продираемся сквозь целый лес вопросов. Цезарь Фликерман — он по-прежнему одет в искрящийся костюм цвета полуночного неба, его волосы, веки и губы припудрены синим — как всегда неподражаем, интервью идёт без сучка и задоринки. Когда он спрашивает о нашем будущем, Питер опускается на одно колено, соловьём заливается о своей неизменной любви и просит меня выйти за него замуж. Само собой, предложение принято, Цезарь от восторга чуть ли не в обмороке, весь Капитолий бьётся в истерике, моментальные кадры, отснятые по всей стране, показывают обезумевший от счастья народ.
Сам президент Сноу выходит на подиум, чтобы принести свои поздравления. Он пожимает Питу руку и одобрительно похлопывает его по плечу. Обнимает меня, обдавая запахом роз и крови, и слюнявит мне щёку своими пухленькими губками. Когда он отстраняется, его пальцы глубоко и больно вонзаются мне в плечи, на лице изображается улыбка, и я осмеливаюсь слегка приподнять брови. Они спрашивают о том, о чём я не решаюсь заговорить вслух: «Я справилась? У меня получилось? Я сделала всё, чтобы угодить вам, играла со всей отдачей, собираюсь выйти замуж за Пита — неужели этого не достаточно?»
В ответ он едва заметно качает головой.
В этом микроскопическом движении я вижу конец надеждам и начало разрушения всего того, что мне в этом мире дорого. Понятия не имею, какое наказание меня ожидает и насколько широко будет раскинута гибельная сеть, кого ещё она накроет. Но когда они закончат, скорее всего, ничего не останется, всё пойдёт прахом.
Можно подумать, что в этот момент я должна впасть в крайнее отчаяние. Но вот странно! Главное моё чувство — это облегчение. Игра окончена; на вопрос, справилась ли я со своей здачей ответ получен, пусть это и решительное и не допускающее возражений «нет». Когда отчаянные обстоятельства призывают к отчаянным мерам, я считаю себя вправе поступать напропалую и без оглядки.
Только не здесь и не сейчас. Очень важно вернуться в Дистрикт 12: главная часть любого плана спасения будет включать мою мать и сестру, Гейла и его семью. И Пита, если я уговорю его присоединиться к нам. Я добавила в список и Хеймитча. Это те люди, которых я возьму с собой, когда убегу в глушь. Каким образом я смогу их убедить, куда мы отправимся в глухую зимнюю пору, как нам удастся избежать поимки — все эти вопросы пока не имеют ответов. Но по крайней мере, теперь ясно, что другого выхода нет.
Так что ноги у меня не подкашиваются, и слезами я не захлёбываюсь. Наоборот, выпрямляю спину и чувствую себя куда увереннее, чем все последние недели. Я искренне, непринуждённо улыбаюсь, хотя моя улыбка и может показаться несколько безумной. И когда президент утихомиривает разошедшуюся публику и спрашивает у неё: «А что думает народ по поводу того, чтобы устроить нашим героям свадьбу прямо здесь, в Капитолии?» — я без малейших усилий изображаю, будто вот-вот тронусь рассудком от счастья.
Цезарь Фликерман спрашивает, имеет ли президент в виду какую-либо конкретную дату.
— О, прежде чем мы условимся о дне свадьбы, нам нужно бы утрясти этот вопрос с матерью невесты, — говорит глава государства. Публика разражается хохотом. Президент обнимает меня за плечи: — Если вся страна внесёт свой вклад в уговоры, то, может, нам удастся поженить вас до то, как вам исполнится тридцать.
— Вам, наверно, придётся провести новый закон, — хихикаю я.
— Надо будет — ни перед чем не остановимся! — заговорщицки подмигивает президент.
Ах, как нам обоим весело!
Приём в банкетном зале Президетского дворца не имеет себе равных. Потолок высотой в двенадцать метров превращён в подобие ночного неба, причём звёзды выглядят в точности как у меня дома. Я предполагала, что так и должно быть, но кто его знает? Город отбрасывает в небо так много света, что разглядеть звёзды мне ещё не удавалось. На полпути между полом и потолком плавают пушистые облака и на них сидят и играют музыканты. Не спрашивайте меня, что их удерживает в воздухе.
Традиционных обеденных столов нет, вместо них — многочисленные мягкие диванчики, кушетки и кресла; некоторые из них расположены у каминов, другие размещены среди цветущих садов и прудов с экзотическими рыбками. Так что публика может есть и пить и развлекаться с полным комфортом.
В середине зала — большая, выложенная мраморными плитами площадка, которую используют то как место для танцев, то как подмостки для выступлений артистов, а чаще всего на ней просто толкутся и болтают между собой разодетые в пух и прах гости.
Но настоящий гвоздь программы — это угощение. Вдоль стен выстроились столы с невиданными деликатесами. Ты найдёшь здесь всё, о чём ты можешь мечтать, и даже то, о чём никогда не мечтал. На вертелах целиком жарятся свиные, говяжьи и козьи туши. Невероятных размеров блюда с птицей, фаршированной сочными фруктами и орехами. Дары моря — одни политы изысканными соусами, другие надо перед едой обмакивать в пикантные подливки. Бесчисленные сыры, хлеб, овощи, сласти... Водопады вина, ручьи и потоки крепких напитков мерцают и переливаются разноцветными огнями...
Вместе с желанием бороться ко мне вернулся и аппетит. После нескольких недель полного его отсутствия я чувствую зверский голод.
— Я не я буду, если не перепробую всё, что здесь есть! — заявляю я Питу.
Вижу, как он вглядывается в моё лицо и пытается понять, что привело к такой разительной перемене в моём настроении. Поскольку он не знает, что президент вынес мне свой приговор, Пит может только предполагать, что я счастлива, потому что считаю нашу миссию удавшейся. Наверно, он даже питает надежду, что я, быть может, искренне рада нашей помолвке. На его лице написано некоторое замешательство, но Пит быстро овладевает собой: на нас «наезжает» камера.
— Ты не очень-то расходись! — предупреждает он.
— Ладно, только по одному кусочку от каждого блюда! — обещаю я.
И у первого же стола готова нарушить своё обещание. На столе — штук двадцать разных супов, и отведав первый из них — кремовидный тыквенный, с кусочками орехов и маленькими чёрными семенами — заявляю:
— Я готова есть его целый вечер! — но тут же вероломно отрекаюсь и принимаюсь за зелёный прозрачный бульон, вкус которого могу описать, как свеже-весенний, а потом так же предательски перехожу к пенистому розовому супу с малиной.
Мелькают лица, произносятся имена, щёлкают фотокамеры, чужие губы касаются моих щёк лёгкими поцелуями...
Похоже, что моя золотая сойка породила новую модную тенденцию — многие подходят ко мне, чтобы продемонстрировать свои украшения. Моя птичка изображена на пряжках, вышита на шёлковых отворотах смокингов, а кое-кто даже вытатуировал её на интимных местах. Каждому хочется носить талисман победителя. Президента это всё наверняка доводит уже не до белого, а до голубого каления. Но он ничего не может поделать с модой: Игры этого года побили все рекорды популярности, а в эпизоде с ягодами здешние жители видят лишь отчаянный жест девчонки, готовой на всё, чтобы спасти своего возлюбленного.
Ни Питер, ни я не стараемся примкнуть к какой-либо компании, да и не нужно нам ничьё общество. Однако нас ни на минуту не оставляют в покое, всё время кто-то крутится рядом. Мы в центре внимания. Я прикидываюсь польщённой, но на самом деле мне до лампочки интерес этих завсегдатаев столичных светских тусовок. Только от еды отвлекают.
Каждый новый стол искушает новыми яствами, и даже при моём строгом «один кусок от каждого блюда»-режиме я быстро насыщаюсь. Вот маленькая жареная птичка, раскусываешь её — и рот заполняется восхитительным апельсиновым соусом. Вкуснятина! Я заставляю Пита доесть остаток, потому что сама хочу продолжить знакомство с каждым блюдом в зале, а мысль о том, чтобы выбросить хорошую еду — что для этих людей, как я заметила, обычное дело — для меня невыносима. После обхода примерно десяти столов я и крошки проглотить больше не могу, а ведь мы отведали только незначительную часть кушаний.
Тут на нас натыкается компания наших помощников. Языки у них заплетаются — то ли от спиртного, то ли от экстатического восторга быть причастными к такой грандиозной попойке.
— А почему вы не едите? — спрашивает Октавия.
— Да некуда уже! — говорю. Они смеются так, будто я сболтнула величайшую глупость, которую они когда-либо слышали.
— Тоже мне нашла проблему! — хохочет Флавий. Он ведёт нас к столу, уставленному тонконогими бокалами с какой-то прозрачной жидкостью. — Выпей это — и всё!
Пит подносит один из бокалов ко рту, но вся компашка как с катушек съезжает:
— Да не здесь же! — вопит Октавия.
— Туда иди! — Вения машет рукой в сторону туалета. — А то загадишь весь пол!
Пит бросает взгляд на бокал и до него доходит:
— Вы хотите сказать, что эта штука — рвотное?
Помощнички ржут как лошади:
— Ну конечно! Тогда ты можешь продолжать есть, — объясняет Октавия. — Я уже два раза так сделала. Все так поступают, а как же ещё? От праздника ведь надо получить все удовольствия по полной!
Я проглатываю язык, уставившись на изящные бокальчики с их странным содержимым. Пит ставит свой обратно так осторожно, будто боится, что тот взорвётся.
— Пошли, Кэтнисс, потанцуем.
Он уводит меня от хохочущих гримёров, от стола с необычной выпивкой. Под звуки льющейся с «небес» музыки мы выходим на танцпол. Дома у нас мы учили только такие танцы, которые идут под скрипку и флейту с гармоникой, и для которых здесь явно маловато места. Хорошо, что Эффи научила нас кое-каким па, популярным в столице. Музыка звучит медленная и завораживающая, поэтому Питер притягивает меня к себе, и мы, не мудрствуя лукаво, просто кружимся, без всяких там «па». Эдакий танец можно было б станцевать на площадке размером с блюдце.
Довольно долго мы молчим, затем Пит произносит сдавленным голосом:
— Ты скрепя сердце со всем соглашаешься, думаешь, что всё утрясётся, привыкнешь... Что они, может, ещё и не такие плохие, а потом вруг бац... — Он замолкает на полуслове.
Всё, о чём я сейчас могу думать — это об истощённых телах детишек на нашем кухонном столе. Мать прописывает лекарство, которое родители не в состоянии дать своим детям: больше еды. Теперь, когда мы богаты, мать делится с ними нашими продуктами. Но в прежние времена нам нечего было дать, да и ребёнку, как правило, уже ничто не могло помочь. А здесь, в Капитолии, добровольно выташнивают то, что съели, ради удовольствия набивать живот снова и снова. Не по причине какой-нибудь болезни, не потому, что отравились едой. А потому, что «Все так поступают, а как же ещё? От праздника ведь надо получить все удовольствия по полной!»
Как-то, когда я завернула к Хазелл и вручила ей мою охотничью добычу, Вик болел — сидел дома с ужасным кашлем. Дети в семье Гейла питаются лучше, чем в девяноста процентах остальных семей Дистрикта 12. Вик, однако, захлёбываясь от восторга, четверть часа лопотал о том, как было здорово, когда они открыли банку кукурузной патоки из пайка, что пришёл в День посылки, и каждый из них получил по целой ложке — намазать на хлеб, да ещё и осталось, чтобы повторить угощение через пару дней. «А мама сказала, чтобы я положил немного себе в чашку с чаем, вдруг поможет от кашля, но как это — я возьму, а остальные?» И если таковы дела в семье Гейла, то что творится в других домах?!
— Питер, они привозят нас сюда, чтобы мы убивали друг друга для их развлечения, — говорю я. — По сравнению с этим всё остальное — цветочки.
— Да знаю я, знаю! Просто это иногда так достаёт, что я... я... не знаю, что бы сделал. Он на секунду замолкает, потом шепчет:
— Может, мы были неправы, Кэтнисс...
— Неправы в чём?
— В том, что хотели успокоить волнения в дистриктах.
Быстро верчу головой по сторонам, но, похоже, никто этого не слышал. Операторы отвлеклись, отдавая должное столу с дарами моря, а танцующие вокруг нас пары либо пьяны до одури, либо слишком заняты друг другом, чтобы обращать на нас внимание.
Увидев мою реакцию, Пит извиняется. И правильно делает. Потому как нечего ляпать языком в таких местах.
— Ты уж до дому подожди, — советую я ему.
И тут появляется Порция с внушительного вида человеком, выглядящим смутно знакомым. Она представляет его нам как Плутарха Хевенсби, нового Главного Распорядителя Игр. Плутарх просит Пита позволить ему украсть меня на один танец. Пит надевает лицо, предназначенное для камер, и доброжелательно передаёт меня Плутарху, шутливо предупреждая его не слишком увлекаться.
Не хочу я с ним танцевать! Не хочу, чтобы меня касались его лапы — одна держит мою руку, другая пачкает мне талию. Я не привыкла, чтобы меня касались чужие руки. Прикосновения Пита и моих родных не в счёт. В моём перечне существ, которым бы я позволила коснуться моей кожи, распорядитель Игр, да ещё главный, находится на уровне ниже слизняка. Впрочем, похоже, он об этом догадывается, и, танцуя, держится от меня на почтительном расстоянии.
Мы мило болтаем о всяком-разном: о приёме, о развлечениях, о кушаньях. И здесь он вворачивает шутку о том, что после прошлогоднего тренинга избегает пунша. Сначала до меня не доходит, но вскоре я соображаю, что Плутарх — это тот самый, что, попятившись, угодил в чашу с пуншем, когда я на индивидуальном показе послала распорядителям в подарок стрелу. Собственно, я стреляла не в них, стрела пронзила яблоко в пасти жареного поросёнка на их столе. Ах, как они переполошились — приятно вспомнить!
— О, так это вы... — смеюсь я, вспомнив, как он барахтался в чаше, обдавая себя и всех вокруг пуншем.
— Да. И можете радоваться — от этого позора я никак не оправлюсь.
Меня так и подмывает вывалить ему в глаза, что двадцать два мёртвых трибута никогда не оправятся после Игр, которые он помогал организовывать. Но всё, что я говорю, это:
— Класс! Значит, в этом году вы — Главный Распорядитель? Какая большая честь... должно быть.
— Между нами говоря, на эту должность было не много желающих, — бормочет он. — Такая большая ответственность. Мало ли как Игры повернутся...
«Ещё бы, предыдущий-то Главный сыграл в ящик», думаю я. Уж кто-кто, а Плутарх должен знать о судьбе Сенеки Крейна, но похоже, его она не волнует.
— Вы уже начали планировать Триумфальные игры? — спрашиваю я.
— Да, конечно. Собственно, работы идут уже несколько лет — арену за день не построишь. Но, как бы это выразиться, дух, особая изюминка этих Игр вырисовываются только сейчас. Хотите верьте, хотите нет, но сегодня ночью у меня собрание по поводу выработки основной стратегии.
Плутарх слегка отступает и вытаскивает из жилетного кармана золотые часы на цепочке. Он откидывает крышку, видит, который час, и хмурится:
— Я скоро ухожу. — Он поворачивает часы так, что я вижу циферблат. — Всё начинается в полночь.
— А не поздновато ли... — говорю я, но бросаю фразу на полуслове: кое-что другое привлекает моё внимание. Плутарх проводит большим пальцем по хрустальному циферблату и... на кратчайшее мгновение на нём вспыхивает образ, будто освещённый светом свечи. Очередная сойка-пересмешница. В точности, как моя брошь на платье. Только эта — исчезающая. Он захлопывает крышку часов.
— Красиво, — говорю я.
— О, это не просто красиво. Мои часы — единственные в своём роде. — Он чуть медлит. — Если кто-нибудь будет спрашивать меня, скажите, что я пошёл спать. Подобные собрания положено хранить в тайне. Но я знаю, что вам можно довериться.
— Безусловно. Нема как могила.
— Ну что ж, Кэтнисс, увидимся на Играх будущим летом. Поздравляю с помолвкой и удачи вам в переговорах с вашей мамой!
— Удача мне бы не помешала, — бормочу я.
Плутарх растворяется в толпе, а я отправляюсь искать Пита. Меня поздравляют какие-то незнакомые личности — с помолвкой, с победой на Играх, с удачным выбором губной помады. Я что-то бурчу в ответ, но думаю при этом о Плутархе с его уникальными — «единственными в своём роде» — часами. Ой, что-то здесь неладно! Какая-то закавыка. Какая? Что он скрывает? Боится, чтобы кто другой не украл его идею украсить циферблат часов исчезающей сойкой? Наверно, он отвалил за неё кучу денег, и теперь боится, что какие-нибудь мошенники начнут клепать дешёвые подделки. Житель Капитолия, что с него взять.
Я нахожу Пита у стола с искусно украшенными тортами и печеньем. Он в восхищении. Пекари бросили кухню и все заявились сюда — специально, чтобы поговорить с Питом об искусстве глазирования выпечки. Когда он задаёт какой-нибудь вопрос, они буквально отпихивают друг друга локтями — каждый хочет ответить первым. По его просьбе они подбирают ему целую коллекцию расписного печенья, чтобы он мог, вернувшись в родной дистрикт, на досуге как следует оценить их работу.
— Эффи сказала, нам надо быть в поезде в час. Интересно, сколько сейчас времени, — говорит Пит, озираясь.
— Почти полночь, — отвечаю. Я сковыриваю шоколадный цветочек с торта и с наслаждаюсь, откусывая по малюсенькому кусочку. Плевать мне на хорошие манеры.
— Время благодарить и прощаться! — звенит Эффи, беря меня под локоток. В такие моменты я её просто обожаю за её маниакальную пунктуальность. К нам присоединяются Цинна и Порция, и мы обходим зал, прощаясь с важными персонами, а затем направляемся к выходу.
— Разве мы не обязаны поблагодарить президента Сноу? — спрашивает Пит. — Это же его дом.
— О, он не большой охотник до увеселений. Слишком занят, — отвечает Эффи. — Я уже всё устроила — завтра ему пришлют наши подарки и благодарности, всё как положено. А, вот и вы! — Это относится к двум служителям из нашей свиты: те с двух сторон подпирают еле держащегося на ногах вдрабадан пьяного Хеймитча.
Мы едем через город в машине с затемнёнными стёклами. Помощники едут в другой машине, позади. В честь праздника на улицах такая толчея, что мы еле ползём. Но Эффи — мастер своего дела, и ровно в час поезд со всей нашей компанией отходит от перрона.
Хеймитча водворяют в его купе, а все остальные собираются за столом. Цинна заказывает чай, и пока мы ждём, Эффи неустанно перелистывает свой блокнот с расписанием и напоминает нам, что мы всё ещё на работе, то есть Тур Победы продолжается.
— В Двенадцатом дистрикте нас ожидает Праздник Урожая. Расслабляться некогда. Так что я предлагаю после чая немедленно ложиться спать! — А никто и не возражает.
Когда я разлепляю глаза, уже далеко за полдень. Моя голова покоится на руке Пита. Понятия не имею, когда он пришёл ночью. Поворачиваюсь тихонько, осторожно, чтобы не разбудить. Но он, оказывается, уже не спит.
— Никаких кошмаров.
— Что? — спрашиваю я.
— Тебя этой ночью не мучили кошмары.
А ведь и правда. Впервые за долгое время я крепко проспала всю ночь.
— Я видела сон, — говорю, — нормальный сон. Я пробиралась по лесу вслед за сойкой-пересмешницей. Долго-долго. Вообще-то, это была Рута. Ну, то есть, когда она пела, у неё был голос Руты.
— И куда она тебя привела? — спрашивает он, отбрасывая мне волосы со лба.
— Понятия не имею. Мы так никуда и не пришли. Но там, во сне, я была счастлива.
— Да, ты улыбалась, когда спала, — подтверждает Пит.
— Пит, почему я никогда не могу распознать, что у тебя кошмар?
— Не знаю. Наверно, потому что я не кричу, не размахиваю руками и всё такое. Просто замираю от ужаса, как парализованный.
— Тебе нужно будить меня! — Я ведь в плохие ночи прерываю его сон и по два, и по три раза. И как же долго ему приходится меня успокаивать!
— Нет необходимости. Как правило, мои кошмары о том, что я теряю тебя. А как только я просыпаюсь и вижу, что ты рядом — мне больше ничего не надо.
Ух. Вот вечно Пит отпускает подобные комментарии в этакой непринуждённой манере, а мне — всё равно, что получить удар под дых. Он всего лишь честно отвечает на заданный вопрос. Он не ждёт, что я отвечу в том же духе или начну объясняться ему в любви. Но мне так нехорошо на душе, как будто я просто использую его в каких-то своих целях. И впервые мне приходит в голову, что пускать его к себе постель — безнравственно. И смех и грех — мы же теперь официально помолвлены!
— Как вспомню, что мы возвращаемся домой, и придётся снова спать одному... — с тоской говорит он.
Это правда, мы почти дома.
График церемоний в Дистрикте 12 включает в себя обед в доме мэра Андерси сегодня вечером и гуляние на площади завтра, во время Праздника Урожая. Мы всегда приурочиваем этот праздник к последнему дню Тура Победы, но обычно он ограничивается скромным обедом либо дома, либо с друзьями — если средства позволяют. Нынче это будет общественное мероприятие, и поскольку его устраивает Капитолий, никто во всём дистрикте не останется с пустым желудком.
Почти вся наша предпраздничная подготовка будет проходить в доме мэра, потому что под открытым небом мы опять укутаны в меха с головы до ног. На станции мы не задерживаемся, а сразу устремляемся к своему автомобилю, по дороге рассылая улыбки и приветствия. Мы даже увидеться с родными сможем только вечером, на обеде.
Счастье хотя бы, что он состоится у мэра, а не в Доме правосудия, где проходила траурная церемония в память моего отца и где меня держали после Жатвы для изматывающего душу прощания с родными и близкими. Дом правосудия слишком полон печальных призраков прошлого.
А вот в доме мэра Андерси мне хорошо, особенно сейчас, когда мы с его дочерью, Мадж, стали близкими подругами. Собственно, мы всегда ими были. Только впервые осознали это, когда она пришла попрощаться со мной перед тем, как я отправилась на Голодные игры. Тогда-то она и подарила мне на счастье свою брошь с сойкой-пересмешницей.
После моего возвращения мы стали часто встречаться: оказалось, что и у Мадж чересчур много свободного времени и его надо чем-то заполнять. Поначалу нам было немного не по себе, поскольку мы не знали, чем заняться. Наши ровесницы обычно развлекаются трепотнёй о мальчиках, или о других девочках, или о тряпках. Но мы с Мадж сплетен не любим, а от разговоров об одежде у меня скулы сворачивает.
После нескольких попыток найти занятие по душе я вдруг поняла, что Мадж до смерти хочется попасть в лес. Тогда я пару раз взяла её с собой и показала стрельбу из лука.
Она пытается научить меня играть на рояле, но я предпочитаю слушать её. Иногда мы обедаем друг у друга, и Мадж больше нравится у меня, чем у себя. Родители у неё — люди приятные, но не думаю, что она проводит с ними много времени. У её отца забот полон рот с управлением дистриктом, а у матери такие чудовищные мигрени, что она по нескольку дней не в состоянии встать с постели.
— Может, вам надо свозить её в столицу? — сказала я как-то в один из таких приступов. Мы в тот день не играли рояле: даже через два этажа звуки причиняли матери Мадж невыносимые страдания. — Они бы вылечили её в два счёта, точно тебе говорю.
— Да... Но в Капитолий так запросто не поедешь, тебя должны пригласить, — печально сказала Мадж. Даже привилегии мэра небезграничны.
Мы прибываем к дому мэра, и едва я успеваю мимоходом обнять Мадж, как Эффи тут же гонит меня наверх, на третий этаж, наводить красоту.
И вот я приведена в порядок, одета в длинное, до пола, серебристое платье — и у меня ещё есть целый час свободного времени. Тогда я отправляюсь искать Мадж.
Её комната находится на втором этаже, рядом с гостевыми спальнями и кабинетом отца. Я просовываю голову в дверь кабинета — хочу поздороваться с мэром, но комната пуста. Телевизор, однако, включён; я захожу и смотрю на экран: на нём мы с Питом, заснятые во время вчерашней вечеринки в Капитолии. Танцы-шманцы-обжиманцы и объеданцы... То же самое можно сейчас увидеть во всех домах Панема. По-моему, публику уже тошнит от несчастных влюблённых из Двенадцатого дистрикта. Меня так точно выворачивает.
Я было направляюсь к выходу из кабинета, но тут моё внимание привлекают какие-то странные, прерывистые гудки. Поворачиваюсь обратно к телевизору и вижу, что экран потемнел. Потом на нём появляется мигающая надпись: «НОВАЯ ИНФОРМАЦИЯ ПО ДИСТРИКТУ 8». Инстинктивно я осознаю, что это не предназначено для моих глаз, это — только для мэра. Мне надо бы убраться и побыстрей. Вместо этого ноги сами несут меня ближе к телевизору.
Дикторшу, лицо которой появляется на экране, я раньше никогда не видела. У неё седые волосы и хрипловатый, властный голос. Она предупреждает, что положение ухудшилось, объявлена тревога третьей степени. В Дистрикт 8 посланы дополнительные силы правопорядка, а всё производство текстиля остановлено.
Картинка сменяется — теперь показывают главную площадь Восьмого. Я её узнаю, ведь мы были там всего лишь на прошлой неделе. Вон, транспаранты с моим портретом всё ещё свисают с крыш. А под ними такое творится... Площадь полна орущих людей, их лица обмотаны тряпками или прикрыты самодельными масками. В воздухе свистят кирпичи и булыжники. Горят дома. Миротворцы не целясь стреляют в толпу, убивая всех, кто под руку подвернётся.
Такого я никогда не видела, но думаю, что не ошибусь, если скажу: вот это и есть то, что президент Сноу называет беспорядками.
Кожаная сумка с едой и фляга горячего чая. Пара перчаток на меху, забытых Цинной. Три сухих веточки, обломанных с голого зимнего дерева, образуют на снегу линию, указывающую, куда я пошла. Всё это я оставляю для Гейла на нашем обычном месте в первое же воскресенье после Праздника Урожая.
Я упорно продвигаюсь через холодный, мглистый лес, пробивая ногами тропку в снегу. Гейлу эта дорога не знакома, а я её и с закрытыми глазами могу пройти. Она ведёт к озеру. Боюсь, что наша традиционная поляна находится под наблюдением, а я сегодня собираюсь рассказать Гейлу такое, для чего нужно абсолютно безопасное, уединённое место. Но придёт ли он вообще? Если нет, мне ничего не останется, как глубокой ночью отправиться к нему домой. Есть кое-что, о чём ему необходимо знать. К тому же без его совета мне в одном очень важном деле ну никак не обойтись!
Как только до меня дошёл смысл того, что я увидела на экране телевизора в кабинете мэра, я вылетела в дверь и понеслась по коридору. И как раз вовремя! Через секунду на верхней ступени лестницы появился мэр. Я помахала ему рукой.
— Ищешь Мадж? — приветливо спросил он.
— Да. Хочу показать ей своё платье.
— Отлично, ты знаешь, где её найти. — И в этот момент из его кабинета опять раздалось «бип-бип-бип». Лицо мэра помрачнело. — Прошу прощения, — сказал он, вошёл в свой кабинет и плотно закрыл дверь.
Я стояла в коридоре до тех пор, пока полностью не пришла в себя. Нужно выглядеть естественно и не показывать виду, что меня что-то взволновало, твердила я себе. Потом нашла Мадж — она сидела у себя в комнате у туалетного столика и расчёсывала свои волнистые белокурые волосы. На ней было то самое чудесное белое платье, которое она надевала в День жатвы. Увидев в зеркало, что я стою позади неё, она заулыбалась:
— Вот это да! Ты прямо вылитая капитолийка!
Я подошла ближе и указала на золотую сойку:
— Не только я, но и моя брошка теперь капитолийка! Сойки-пересмешницы сейчас в столице последний писк моды, а всё благодаря тебе! Точно не жалеешь, что отдала её мне? Может, возьмёшь обратно?
— Не выдумывай, это же подарок, — сказала Мадж и повязала волосы нарядной золостистой ленточкой.
— А как она попала к тебе? — спросила я.
— Она принадлежала моей тёте, — ответила Мадж, — но я думаю, что она долго переходила из рук в руки в нашей семье.
— Хм, странно, почему именно сойка-пересмешница? Ну, знаешь... из-за всего того, что случилось во время восстания... Сойки-говоруны, подложившие свинью Капитолию, всё такое...
Сойки-говоруны были переродками. Чтобы шпионить за восставшими в дистриктах, Капитолий создал генетически изменённую породу птиц, которые к тому же все были самцами. Сойки-говоруны могли запомнить и повторить длинные фрагменты человеческой речи. Поэтому их посылали в мятежные регионы — слушать, запоминать, потом возвращаться в столицу и докладывать, о чём услышали. Мятежники это дело усекли и повернули оружие против Капитолия: стали — если по-научному — «снабжать птиц дезинформацией», а попросту — в присутствии соек нести всякую чушь. Когда это обнаружилось, то сойки-говоруны были предоставлены самим себе. Это значило, что они постепенно должны были вымереть. Так оно в конце концов и случилось, но перед этим они ухитрились скреститься с самками пересмешников и дать потомство, тем самым положив начало совершенно новому виду.
— Но ведь сойки-пересмешницы никогда ни за кем не шпионили, — сказала Мадж. —Они всего лишь певчие птицы, разве не так?
— Ну, наверно... — протянула я. Но это действительно не так. Пересмешники — это просто певчие птицы. А вот сойки-пересмешницы — это существа, которые в планах Капитолия не значились. Столичным властям и в голову не приходило, что в высшей степени подверженные контролю сойки-говоруны окажутся достаточно сообразительными, чтобы приспособиться к изменившимся условиям существования, выживут в дикой природе и передадут свой генетический код дальше; что они будут жить в своих потомках и процветать. Капитолий не учёл их волю к жизни.
Сейчас, пробираясь сквозь снег, я вижу соек-пересмешениц, скачующих с ветки на ветку, и слышу, как они подхватывают песенки других птиц, повторяют их и превращают во что-то новое, что-то своё. Как всегда, они напоминают мне о Руте. А ещё о том вчерашем сне в поезде. Во сне она была сойкой, а я следовала за нею в глубь леса. Жаль, что я проснулась так не вовремя, не успела узнать, куда же вела меня Рута.
Да, до озера путь неблизкий. Гейл точно выйдет из себя, посчитав, что это зряшная трата времени и сил — тащиться невесть куда вместо того, чтобы охотиться. Это если он вообще решит пойти по моему следу. Он не изволил показаться на обеде у мэра, хотя все остальные члены его семьи пришли как один. Хазелл оправдывалась тем, что он, мол, соскучился по домашнему уюту и решил провести вечер дома. Враки. На Празднике Урожая я опять-таки не нашла его. Вик сказал, что он ушёл на охоту. Вот это, скорее всего, правда.
Через пару часов я добираюсь до старого дома поблизости от озерка. Наверно, «дом» — это слишком громко сказано. Хижина с одной каморкой в четыре квадратных метра. Отец считал, что когда-то давно здесь было полно таких хижин — остатки фундаментов всё ещё видны. Люди приходили сюда отдыхать и ловить рыбу в озере. Эта хижина пережила другие, потому что построена из бетона. Всё бетонное: пол, стены, потолок. Стекло, «потёкшее» и пожелтевшее от времени, сохранилось только в одном из четырёх окон.
Ни водопровода, ни электричества здесь нет, но очаг в хорошем состоянии. В углу мы с отцом когда-то, много лет назад, сложили поленницу дров. Я развожу в очаге небольшой костерок, полагаясь на то, что туманная мгла скроет предательский дым. Пока огонь разгорается, выметаю снег, наваливший под незастеклёнными окнами. Метлу из прутьев смастерил отец, когда мне было лет восемь и я тут играла в «дом». А теперь я сижу на бетонной приступочке у очага, отогреваюсь и жду Гейла.
Проходит на удивление мало времени, и вот он здесь. На плече у него болтается лук, с пояса свисает добыча — дикая индейка, должно быть, подстрелил её по дороге. Он стоит в дверях, как будто решая входить или нет. В руках у Гейла — кожаная сумка с едой, фляга и Цинновы перчатки. Мои подарки. Он не хочет их принимать, потому что злится на меня. Кто-кто, а я его чувства понимаю. Разве с собственной матерью я не поступала точно так же?
Я смотрю ему в глаза. За горящим в них гневом видна жестокая боль, которую причинила ему моя помолвка с Питом. Гейл считает, что я предала его. Этот разговор — мой последний шанс вернуть себе дружбу Гейла. Я могу потратить кучу времени на объяснения, и всё равно после этого он, возможно, не захочет больше иметь со мной дела. Поэтому я сразу перехожу к сути:
— Президент Сноу лично пригрозил, что разделается с тобой, — выпаливаю я.
— А ещё с кем?
— Ну... точного списка он мне не представил. Но можешь не сомневаться, в нём значатся обе наши семьи вплоть до кота.
Этой новости достаточно, чтобы он решился войти. Гейл проходит к очагу, присаживается на корточки у приступки и протягивает руки к огню.
— И что мы можем сделать?
— Теперь уже ничего, — говорю. Ясное дело, объяснения потребуются долгие, вот только с чего начать? Так что я молчу и мрачно таращусь на огонь.
После минуты такого времяпрепровождения Гейл прерывает молчание:
— Ну что ж, спасибо за захватывающий рассказ.
Поворачиваюсь, чтобы отбрить его, но обнаруживаю в глядящих на меня глазах искорку смеха. Готова надавать себе оплеух за то, что невольно улыбаюсь. Нашёл время для веселья! Да и я хороша — вывалила на него такое, прямо как снег на голову. А, всё равно, пропадать — так с музыкой!
— Знаешь, у меня есть план.
— Наверно, что-нибудь такое, что на голову не натянешь, — говорит он и бросает мне перчатки. — Держи. Не нужны мне старые перчатки твоего жениха.
— Никакой он мне не жених. Всё та же идиотская комедия. К тому же, это не его перчатки, а Цинны.
— Тогда отдавай обратно. — Он натягивает перчатки, сгибает-разгибает пальцы и кивает головой в знак одобрения. — Ну что ж, хотя бы помру в тепле.
— Оптимизм из тебя так и хлещет. Ещё бы, ты же ничего не знаешь.
— Так рассказывай! — требует он.
Рассказываю. Начинаю с того вечера, когда мы с Питом получили венок победителя на Голодных играх. Хеймитч уже тогда предупредил меня, что Капитолий в ярости. Рассказываю, что и после возвращения домой о покое я не мечтала. Потом был визит президента, потом убийства в Одиннадцатом дистрикте; угрожающее настроение масс; последняя, отчаянная попытка — помолвка с Питом; ясное указание президента, что задачу я провалила. Теперь нет сомнений, что я жестоко поплачусь.
Гейл слушает, не прерывая ни разу. Пока я рассказываю, он стаскивает перчатки, суёт их в карман, достаёт из сумки продукты и готовит нам завтрак: поджаривает хлеб с сыром, чистит яблоки, подпекает на огне каштаны... Я наблюдаю, как движутся его прекрасные, ловкие пальцы. Они покрыты шрамами, так же, как когда-то мои — до тех пор, пока капитолийские мастера не убрали все изъяны с моей кожи. Какие у него сильные и умелые руки! Они могут рубить уголь в забое, а могут и расставлять хитрейшие, тончайшие силки. Руки, которым я доверяю.
Я прихлёбываю из фляжки чай, а потом пускаюсь в рассказ о том, что случилось по приезде домой.
— Мда, ну и кавардак ты устроила, — вздыхает он.
— Подожди, это ещё не всё, — обещаю я.
— На сегодня с меня хватит. Переходим к твоему плану.
Я набираю полные лёгкие воздуха.
— Нам надо бежать.
— Что? — Он действительно ошарашен.
— Мы подадимся в леса, и только они нас и видели, — поясняю я. Его лицо бесстрастно, ничего не прочтёшь. Неужели он поднимет меня на смех? Скажет, что такой глупости отродясь не слыхивал? Я в возбуждении вскакиваю с места, готовая ринуться в спор. — Ты сам говорил, что мы бы перекрасно справились! Помнишь, тогда, утром в день Жатвы? Ты говорил...
Он подступает ко мне и... я взмываю в воздух. Он кружит меня по комнате, и я вынуждена крепко-накрепко ухватиться за его шею. Он счастлив, он смеётся!
— Эй! — протестую я, но тоже хохочу во всё горло.
Гейл ставит меня на пол, но из объятий не выпускает.
— Отлично! Когда бежим? — спрашивает он.
— Ты что, правда?.. Ты не считаешь меня больной на голову? Ты действительно пойдёшь со мной? — С моих плеч падает какая-то часть горы и переваливается на плечи Гейла.
— Конечно, ты больна на всю голову, и всё равно я иду с тобой. — Он не только действительно готов уйти со мной, он счастлив! — Конечно, мы справимся. Я знаю — кто же ещё, как не мы! Валим отсюда и пропади всё пропадом!
— Ты уверен? — говорю. — Знаешь, это будет очень нелегко — с детьми и всем прочим. Я не хочу, чтобы зайдя глубоко в лес, ты вдруг...
— Конечно, я уверен! Полностью, окончательно, на сто процентов уверен. — Он касается своим лбом моего и крепче прижимает меня к себе. Его кожа, всё его существо пылает жаром, наверно, из-за близости к очагу... Я закрываю глаза, впитывая в себя его тепло. Вдыхаю запахи его мокрой от снега кожаной куртки, дыма и яблок, запахи всех тех чудесных зимних дней, что мы проводили вместе до проклятых Игр. Я даже не пытаюсь отстраниться. Да и с чего бы мне это делать?
Он шепчет:
— Я люблю тебя.
Вот с чего.
Вечно подобные признания застают меня врасплох. Как гром среди ясного неба. Вот сейчас ты предлагаешь план побега, а в следующее мгновение на тебя обрушивают вот такое вот... Управляйся как знаешь. Так что я ляпаю первое, что взбредёт на ум, и ясно, что это не самый лучший ответ:
— Я знаю.
Звучит ужасно. Словно бы я признаю: да, ты, бедный, ничего не можешь поделать со своей любовью, но я-то к тебе ничего не чувствую. Гейл начинает потихоньку высвобождаться, но я изо всех сил цепляюсь за него:
— Я знаю! И ты... ты тоже знаешь, что значишь для меня! — Этого недостаточно. Он вырывается. — Гейл, мне сейчас не до любви, пойми! Каждый день, каждую минуту с тех пор, как имя Прим вытащили на Жатве, я умираю от страха! Ни на что другое у меня сил нет! Если бы мы попали в какое-нибудь безопасное место, наверно, всё стало бы по-другому. Я не знаю...
Я вижу, как он борется со своим разочарованием.
— Ладно. Мы уйдём. А там видно будет. — Он поворачивается обратно к огню — каштаны начали подгорать, и он выкатывает их на приступку. — Мою мать будет нелегко убедить.
Значит, он по-прежнему не отказывается уйти со мной. Но радость испарилась, оставив после себя слишком знакомое чувство натянутости в отношениях. — Мою тоже. Мне нужно будет заставить её понять, что выжить по-другому не получится.
— Она поймёт. Во время Игр я часто бывал у вас, и мы смотрели вместе — она, я и Прим. Твоя мать не станет тебя отговаривать.
— Надеюсь. — Впечатление такое, что температура в доме в течение каких-то секунд упала на двадцать градусов. — Хеймитч — вот кого будет нелегко уломать.
— Хеймитч? — Гейл забывает о каштанах. — Ты что, хочешь, чтобы и он пошёл с нами?
— Конечно, Гейл. Я не могу оставить его и Пита, потому что они не... — Его угрюмый взгляд заставляет меня замолчать на полуслове. — Что такое?
— Прошу прощения. Не ожидал, что компания будет такой многочисленной, — огрызается он.
— Их же замучают до смерти, допытываясь, куда я девалась.
— А как насчёт семьи Пита? Они ведь никуда не пойдут. Скорее всего, даже рады будут донести на нас. Надеюсь, что у него хватит ума понять это. Что, если он решит остаться? — спрашивает Гейл.
Я стараюсь говорить равнодушно, но голос надламывается:
— Тогда он останется.
— Ты бросишь его одного?
— Чтобы спасти Прим и мою мать — да! — отвечаю я. — То есть нет! Я заставлю его пойти с нами!
— А меня — меня бы ты бросила? — Лицо Гейла теперь жёстко, как камень. — Если, например, я не смогу убедить свою мать в необходимости тащить троих детей в зимнюю стужу неведомо куда.
— Хазелл не откажется! Она поймёт! — в отчаянии говорю я.
— Предположим, что не поймёт, Кэтнисс. Что тогда? — настаивает он.
— Тогда тебе придётся её заставить, Гейл. Ты что, думаешь, что я тут в игрушки играюсь? — Я тоже начинаю выходить из себя и повышать голос.
— Нет. Вернее, я не знаю! Может, президент только пытается запугать и запутать тебя! Ты же видишь, он предлагает устроить вашу свадьбу. Ты знаешь, как публика в Капитолии реагировала на это предложение. Не думаю, что ему так сойдёт с рук убить тебя! Или Пита. Как он сможет оправдаться перед народом?
— Ха, сомневаюсь, что в связи с мятежом в Восьмом дистрикте, у него остаётся много времени на выбор свадебного торта! — ору я.
Стоит лишь этим словам сорваться с моих уст, как я уже готова проглотить их обратно. Лицо Гейла мгновенно меняется: на щеках вспыхивает румянец, серые глаза сверкают:
— Как, в Восьмом мятеж? — тихо и ошеломлённо спрашивает он.
Я принимаюсь юлить, пытаясь выкрутиться, разрядить обстановку, как пыталась сделать то же самое в дистриктах:
— Э-э, я точно не уверена, мятеж или просто беспорядки... Ну, люди на улицах...
Гейл хватает меня за плечи:
— Что ты видела? Выкладывай!
— Ничего! Лично — ничего не видела! Только слышала кое-что... — Как всегда — поздно дёргаться, слово не воробей. Сдаюсь и принимаюсь выкладывать:
— Я увидела кое-что по телевизору в кабинете мэра. Это не предназначалось для моих глаз. Там была толпа, и пожары, и миротворцы стреляли в людей, а люди дрались с ними... — Я закусываю губу, запинаюсь, пытаюсь продолжить рассказ, но вместо этого вдруг высказываю вслух слова, что уже выели мне душу:
— И всё это из-за меня, Гейл! Из-за того, что я натворила на арене. Если бы я только съела те проклятые ягоды и умерла, ничего бы этого не случилось! Питер вернулся бы домой и нормально жил бы себе, и у других всё было бы тихо и спокойно...
— Значит, тихо и спокойно? Пусть бы помирали от голода — тихо и спокойно? Работали как бессловесные скоты? Посылали детей на Жатву? И всё это, по-твоему, тихо и спокойно? Кэтнисс, ты не нанесла вреда людям — ты открыла для них новые возможности. От них требуется только достаточно отваги, чтобы воспользоваться этими возможностями. В шахтах тоже уже начинают роптать. Кое-кто непрочь начать борьбу. Ну как ты не видишь? Начинается! Наконец, что-то сдвинулось с мёртвой точки! Если в Восьмом мятеж, то почему бы ему не начаться и здесь? А почему бы не везде? Ведь это то, о чём мы...
— Прекрати! Ты не понимаешь, что говоришь! Миротворцы за пределами Двенадцатого — это тебе не Дарий и даже не Крей! Жизнь обычного человека для них — как жизнь червяка, раздавил и пошёл себе дальше!
— Вот поэтому мы должны присоединиться к восставшим! — упрямо говорит он.
— Нет! Нам надо драпать отсюда, пока нас не прикончили, и кучу народа вместе с нами! — снова срываюсь я на крик. Ну почему он не видит, почему твердит своё?! Как он может не понимать таких очевидных вещей?
Гейл резко отталкивает меня от себя:
— Ну и драпай! Без меня. Я ни за что на свете теперь отсюда ни ногой!
— Да? А раньше ты был просто счастлив свалить отсюда! Я вообще не врубаюсь, какое значение имеет мятеж в Восьмом кроме того, что нам надо рвать когти и как можно быстрей! Ты просто злишься, что... — Нет, имя Пита я бросить ему в лицо не могу. — А как насчёт твоей семьи?
— А как насчёт других семей, Кэтнисс? Тех, что не могут убежать? Ты что, ослепла? Вопрос стоит уже не о нашем личном спасении! Не до него, когда началось восстание! — Гейл трясёт головой, не скрывая своего отвращения ко мне. — Ты могла бы сделать так много полезного! — Он бросает перчатки, забытые Цинной, мне под ноги. — Я передумал. Не хочу ничего, что воняет Капитолием!
И его как ветром сдувает.
Я смотрю вниз, на злополучные перчатки. «Ничего, что воняет Капитолием»? Он имел в виду и меня тоже? Неужели он думает, что я теперь — всего лишь очередной фабрикат Капитолия, а значит, кроме отвращения, больше ничего вызывать не могу? От несправедливости всего произошедшего я впадаю в ярость. Одновременно я испытываю дикий страх: на какие ещё безумства он способен?
Я опускаюсь на пол у очага, отчаянно стараясь успокоиться и продумать свой следующий ход. Я утешаю себя тем, что революции не совершаются за пару дней. Всё равно до завтра Гейл никому из шахтёров ничего не сможет рассказать. Если я успею обо всём предупредить Хазелл, она вставит ему мозги на место. Но прямо сейчас я идти туда не могу. Если Гейл дома, он меня и на порог не пустит. Может, сегодня ночью, когда все уснут... Хазелл зачастую стирает допоздна. Тогда я пойду, постучусь в окно и расскажу ей всё-всё. Может, ей удастся удержать Гейла от глупостей.
На ум мне приходит разговор с президентом Сноу в кабинете моего дома.
...«— Наши советники опасались, что с вами трудно будет сладить, но похоже, что вы готовы сотрудничать? — спрашивает он.
— Готова.
— Мы им так и сказали. Любой, кто пошёл на такой крайний риск ради спасения своей жизни, заинтересован в том, чтобы сохранить её в неприкосновенности»...
Я размышляю о том, как тяжело работала Хазелл, чтобы сохранить жизнь своим детям. Конечно же, она будет на моей стороне! Или... А вдруг нет?
Должно быть, сейчас уже за полдень, а дни стоят такие короткие... Какой смысл брести по лесу в темноте? Я затаптываю ещё тлеющие угли, выбрасываю объедки и засовываю перчатки Цинны за пояс. Я пока придержу их — а вдруг Гейл одумается. Вспоминаю выражение его лица, когда он швырнул их наземь. Как ему были отвратительны и они, и я...
Я бреду через лес и прихожу к своему старому дому ещё засветло. Моё стремление убедить Гейла в необходимости бежать накрылось медным тазом, но планы покинуть Дистрикт 12 не изменились. Я решаю теперь найти Пита. Почему-то мне кажется, что поскольку он был со мной в Туре Победы и видел то же, что видела я, он легче поддастся на уговоры, чем Гейл. Натыкаюсь на него как раз по дороге в Посёлок Победителей — он направляется в город.
— На охоте была? — спрашивает он. По его тону ясно, что идею он не одобряет.
— Не совсем. Ты в город идёшь? — спрашиваю я.
— Да. Мои ждут меня к обеду, — отвечает Пит.
— Давай я тебя провожу, а?
Дорога от Посёлка Победителей до площади почти безлюдна, так что здесь можно спокойно говорить на небезопасные темы. Но похоже, что слова застряли у меня в горле. Ведь разговор с Гейлом окончился полным провалом. Кусаю свои и без того потрескавшиеся губы, а площадь всё ближе с каждым шагом... Навряд ли мне скоро представится возможность изложить свой план Питу, если я не сделаю этого сейчас. Я набираю полную грудь воздуха и выпаливаю:
— Питер, если я попрошу тебя бежать со мной из дистрикта, ты согласишься?
Пит берёт меня за руку, заставляя остановиться на полном ходу. Ему необязательно заглядывать мне в лицо, чтобы узнать, говорю я серьёзно или дурака валяю.
— Зависит от того, почему ты просишь.
— Президента Сноу моё актёрское мастерство не убедило. В Восьмом дистрикте мятеж. Нам надо убираться.
— Говоря «мы» ты имеешь в виду себя и меня? — спрашивает Пит.
— Я имею в виду всю свою семью. И твою тоже, если они согласятся. И Хеймитча. Может быть.
— А Гейл? — говорит Питер.
— Не знаю. У него могут быть другие планы, — горько говорю я.
Пит качает головой и одаривает меня печальной улыбкой.
— Наверняка. Конечно, Кэтнисс, я пойду с тобой.
Я чувствую робкую надежду:
— Ты согласен?
— Да. Но я ни секунды не сомневаюсь, что ты никуда не уйдёшь, — грустно говорит Пит.
Я выдёргиваю свою ладонь из его руки.
— Тогда ты меня плохо знаешь. Будь наготове, это может случиться в любое время. — Я поворачиваюсь и иду дальше, он следует за мной в одном-двух шагах позади.
— Кэтнисс, — зовёт Пит. Я не замедляю хода. Если ему кажется, что моя идея никуда не годится, пусть проглотит своё мнение — другой идеи у меня нет. — Кэтнисс, подожди. — Я наподдаю ногой грязный, мёрзлый ком снега и жду, когда Пит нагонит меня. Угольная пыль всё вокруг делает особенно уродливым и неряшливым.
— Я, конечно, пойду, если ты этого хочешь. Только сначала, думаю, надо обсудить побег с Хеймитчем. Убедиться, что мы не поставим всех в ещё более страшное положение. — Внезапно он вздёргивает голову: — Что там такое?
Поднимаю глаза. Я до того была поглощена своими горестями, что до сих пор не замечала гама, доносящегося с площади. Резкий свист, потом звук удара и одновременный громкий вздох толпы.
— Пошли! — командует Пит, лицо его вдруг застывает. Ничего не понимаю. Что там за звуки? Даже представить себе не могу, что бы они значили. Но Питу они явно не нравятся.
На площади происходит что-то странное, но толпа так густа, что мы ничего не видим. Пит влезает на ящик у стены кондитерской лавки и протягивает руку мне, а сам в это время озирает площадь. Я уже почти наверху, как он вдруг чуть ли не сталкивает меня обратно на землю:
— Слезай! Уходи отсюда! Немедленно! — хриплым шёпотом наставивает он.
— Что? — Я пытаюсь прорваться наверх.
— Иди домой, Кэтнисс! Я приду к тебе через минуту, честное слово! — умоляет он.
Значит, что бы это ни было, это что-то страшное. Я вырываю у него свою руку и пробиваю себе дорогу через толпу. Люди видят меня, узнают, и на лицах у них отражается панический ужас. Их руки отталкивают меня назад, голоса сипят:
— Уходи отсюда, девочка!
— Ты только сделаешь хуже!
— Ты что, хочешь, чтобы его совсем того...? Забили насмерть?
Но к этому времени моё сердце несётся таким яростным галопом, что я уже никого не слышу. Знаю только: чтобы ни происходило там, в середине толпы, это касается меня. Когда я, наконец, прорываюсь на свободный участок в центре площади, то понимаю, что была права. И Питер был прав. И все эти предупреждающие голоса тоже.
Посередине врыт деревянный столб, а к нему привязан за запястья Гейл. Дикая индейка, которую он подстрелил сегодня утром, висит над его головой, приколоченная гвоздём в шею. Его куртка валяется на земле, рубаха сорвана. Гейл без сознания — его колени подкосились, он висит на верёвках, которыми привязаны к столбу его кисти. То, что когда-то было его спиной, превратилось в бесформенное, кровавое месиво.
Позади него стоит человек, которого я раньше никогда не видела. Зато мне хорошо знакома его униформа — это та самая, что предназначена для нашего шефа миротворцев. Только одет в униформу вовсе не старина Крей. Это высокий, мускулистый мужчина с тщательно отутюженными складками на брюках.
Все фрагменты только тогда складываются в моей голове в единую картину, когда я вижу в его руке занесённый для удара кнут.
— Нет! — кричу я и рвусь вперёд. Остановить руку с кнутом не успею, к тому же и силёнок не хватит. Поэтому я бросаюсь прямо между кнутом и Гейлом. Я как можно шире раскидываю руки, чтобы защитить его изуродованное тело, так что мне нечем отразить удар кнута. Тот со всей силой обрушивается на левую половину моего лица.
Какая непереносимая боль! Она обжигает и ослепляет. В потемневших глазах мелькают огненные вспышки. Я падаю на колени. Одной рукой хватаюсь за лицо, другой опираюсь о землю, чтобы не уткнуться в неё носом. Уже ощущаю, как взбухает рубец, как опухоль затягивает глаз. Камни подо мной мокры от крови Гейла, в воздухе витает её запах.
— Прекратите! Вы убьёте его! — визжу я.
Я вижу лицо моего противника. Резкие черты, глубокие морщины, жестокий рот. На бритой голове слегка пробивается седая щетина. Глаза так темны, что похоже, состоят из одних зрачков — просто две чёрные дыры. Длинный прямой нос, красный от холода. Мощная рука вновь заносит кнут, глаза прикованы ко мне. Мои пальцы невольно вспархивают к плечу — достать стрелу, но где там! — моё оружие спрятано в лесу. Я стискиваю зубы в ожидании следующего удара.
— Стоять! — ревёт знакомый голос. Появляется Хеймитч. Он спотыкается о какого-то миротворца, валяющегося на земле. Постой, это же Дарий!
На лбу у него, под рыжими волосами, выпячивается огромный лилово-чёрный бугор. Он без сознания, но ещё дышит. Что произошло? Неужели он пытался прийти Гейлу на помощь — ещё до того, как здесь появилась я?
Хеймитч переступает через него и грубым рывком ставит меня на ноги.
— Великолепно! — Его рука вцепляется в мой подбородок и поддёргивает его кверху. — На следующей неделе у неё фотосессия в свадебных платьях. И что я, по-вашему, скажу её стилисту?
Вижу проблеск узнавания в глазах человека с кнутом. Ещё бы: укутанную в бесформенную толстую одежду, с ненакрашенным лицом, с волосами, заткнутыми под воротник пальто, — узнать во мне победительницу последних Голодных игр нелегко. Особенно, когда полфизиономии заплыло. Но Хеймитча показывали по телевидению в течение многих лет, так что его, уж поверьте мне, так просто не забудешь.
Человек упирает руку с кнутом в бок.
— Она вмешалась в процесс наказания преступника, сознавшегося в своём преступлении.
Всё в этом человеке: его командирский голос, странный акцент, манера держаться — предупреждает о неведомой и грозной опасности. Откуда он? Из Одиннадцатого? Из Третьего? А, может, из самого Капитолия?
— Да плевать я хотел, даже если бы она взорвала сам растреклятый Дом правосудия! Смотри на её щёку! Как по-твоему, через неделю она будет в нормальном состоянии для съёмок? — рычит Хеймитч.
Голос человека остаётся бесстрастным, хотя звучит уже не столь уверенно:
— Это не моя проблема.
— Ах, не твоя? Ну что ж, она станет твоей, дружочек. Первый же звонок, который я сделаю, придя домой, будет в Капитолий. Я уж выясню, кто тебя уполномочил портить мордашку моей победительницы.
— Он был взят на браконьерстве. А вообще, ей до этого что за дело?
— Он её кузен. — Питер бережно подхватывает меня под другую руку. — А она — моя невеста. Так что если вы хотите продолжить разбираться с ним — вам придётся сначала иметь дело с нами обоими.
Может, так оно и есть — мы единственные трое во всём дистрикте, кто отваживается оказать сопротивление властям. И это нам, конечно, ещё зачтётся. Но в этот самый момент всё, что меня заботит — это как сохранить жизнь Гейлу.
Новый глава миротворцев бросает взгляд на свою команду. Я с облегчением вижу знакомые лица старых приятелей из Котла. Судя по всему, они от устроенного шефом зрелища не в восторге.
Одна из них, женщина по имени Пурния — она регулярно покупает суп у Сальной Сэй — чётко, по-военному, выступает вперёд.
— Я полагаю, установленное для случая первой поимки количество ударов кнута уже отпущено, сэр. Если только вы не желаете вынести преступнику смертный приговор. Тогда его приведёт в исполнение расстрельная команда.
— Таков установленный здесь законом порядок? — спрашивает глава миротворцев.
— Так точно, сэр, — чеканит Пурния, и несколько других кивают в знак согласия. Я уверена, что на самом деле они ни о чём таком и отдалённого представления не имеют. В Котле «установленный законом порядок» для того, кто появится там с дикой индейкой, означает начало яростных схваток за индюшачью ножку — кто больше предложит.
— Ну что ж, очень хорошо. Забирайте вашего кузена, барышня. И если он очухается, то напомните ему, что попадись он в следующий раз — я сам лично возглавлю эту самую расстрельную команду.
Глава миротворцев плотно стиснутыми пальцами резко проводит по всей длине кнута, забрызгивая нас кровью. Затем он сматывает его аккуратными витками и уходит.
Большинство миротворцев гурьбой бредут за ним. Некоторые остаются и, схватив вялое тело Дария за руки и за ноги, отрывают его от земли. Я ловлю взгляд Пурнии, пока она ещё не ушла, и одними губами, беззвучно говорю: «Спасибо». Она не отвечает, но, уверена, она поняла.
— Гейл! — Я бросаюсь к нему, тереблю узлы на его запястьях. Кто-то передаёт нож, и Питер разрезает верёвки. Гейл падает на землю.
— Давай-ка поскорей доставим его к твоей матери, — говорит Хеймитч.
У нас нет носилок, но старуха-старьёвщица продаёт нам стол, служащий ей прилавком. «Только не говорите, где вы его раздобыли», — бормочет она, быстро упаковывая остатки своего товара. Площадь теперь почти пуста, все боятся выказывать сострадание. Но после того, что только что произошло, у меня не хватает духу кого-либо обвинять в трусости.
К тому времени, как мы кладём Гейла на стол вниз лицом, на площади остаётся лишь кучка людей. Хеймитч, Пит и пара шахтёров, работающих в одной бригаде с Гейлом, поднимают стол и несут его.
Ливи, девочка, живущая через несколько домов от нашей хибары в Шлаке, держится за безвольную руку Гейла. В прошлом году моя мать сумела вылечить её младшего братишку от ветрянки.
— Вам нужна помощь, чтобы отнести его домой? — Её серые глаза перепуганы, но настроена она решительно.
— Нет, но не могла бы ты сбегать к Хазелл и послать её к нам? — спрашиваю я.
— Конечно! — Ливи сходу разворачивается на каблуках.
— Ливи! — окликаю я. — Пусть не берёт с собой детей.
— Хорошо. Я сама с ними останусь, — отвечает она и убегает.
— Спасибо! — Я подхватываю куртку Гейла и несусь вслед за остальными.
— Положи снега на это безобразие! — бросает мне Хеймитч через плечо. Я сгребаю в пригоршню снега и прикладываю его к щеке. Боль чуть притупляется. Мой левый глаз теперь всё время слезится, и в тускнеющем свете дня всё, что на что я способна — это поспевать за сапогами, месящими снег передо мной.
По дороге я слушаю, как Сердюк и Шип, товарищи Гейла по бригаде в шахте, выкладывают подробности о том, что произошло. Должно статься, Гейла, как и сотню раз до того, понесло прям в дом Крея, тот ить даёт хорошую цену за дикую индюшку. Ну и сходу напоролся на нового начальника миротворцев, его, слыхать, зовут Ромул Тред. Кто его знает, куда подевался Крей. Ещё сёдня утром он покупал самогонку в Котле и, кажись, всё ещё был главным, а теперь его и след простыл. Тред тут же арестовал Гейла, а как же — он же стоял там, держа в руке убитую индюшку, так что тут и говорить нечего, всё ясно. Слух, что с ним неладно, тут же разошёлся по городу. Его приволокли на площадь, заставили признаться в преступлении и тут же приговорили к порке кнутом. Когда барышня появилась на площади, ему уже всыпали никак не меньше сорока штук. Правда, он сомлел после тридцати...
— Счастье, что у него только одна индюшка и была, — говорит Сердюк. — Если б он туда заявился со своей обычной добычей, ему б так легко не отделаться.
— Он наплёл Треду, что, дескать, она бегала сама по себе по Шлаку, мол, пробралась через забор, а он её только пришиб дубинкой. Всё равно, считай, преступление. Но кабы они узнали, что он был в лесу, да ещё и с оружием, не сносить бы ему головы, — добавляет Шип.
— А что случилось с Дарием? — спрашивает Пит.
— Где-то после двадцати хлёстов он заступился, сказал, мол, хорош, стоп. Только он это не по-умному сказал, не по-официальному, как Пурния. Он хватанул Треда за руку, а тот и врезал ему по башке кнутовищем. Эх, не ждёт его ничего хорошего, — сокрушённо качает головой Сердюк.
— Да и нас всех тоже, — говорит Хеймитч.
Начинается снегопад, тяжёлые, мокрые хлопья делают видимость ещё хуже. Я, спотыкаясь, бреду по дорожке к своему дому, больше ориентируясь на слух. Из открывшейся двери на снег льётся золотистый свет. Моя мать, без сомнения, ожидавшая увидеть на пороге меня и собиравшаяся задать взбучку за долгое отсутствие без предупреждения, столбенеет при виде нашей процессии.
— Новое начальство, — роняет Хеймитч, и она кивает, будто других объяснений и не требуется.
Я преисполняюсь трепета, как всегда, когда вижу, как мать из женщины, зовущей меня на помощь при виде паука или мыши, преображается в женщину, не ведающую страха. Когда к ней приносят больного или умирающего... я думаю, только в эти моменты моя мать живёт полной жизнью.
В одно мгновение длинный кухонный стол вычищен, вымыт и накрыт стерильной белой простынёй. На неё кладут Гейла. Мать наливает кипяток из чайника в таз, одновременно отдавая распоряжения Прим, чтó нужно достать из медицинского шкафа: сушёные травы, и настойки, и какие-то аптечные флаконы... Я наблюдаю за руками матери, вижу, как её длинные, тонкие пальцы что-то сыплют и капают в таз с кипятком, потом пропитывают получившимся раствором салфетку. И опять следует приказ Прим — приготовить всё нужное для следующего раствора.
Мать бросает на меня мимолётный взгляд:
— Твой глаз не повреждён?
— Нет, — говорю, — только опух.
— Приложи ещё свежего снега, — командует она. Ясное дело, мои травмы могут и подождать.
— Ты спасёшь его? — умоляюще спрашиваю я маму. Она ничего не отвечает, лишь выкручивает салфетку и расправляет её в воздухе, чтобы немного охладить.
— Не волнуйся, — говорит Хеймитч. — До Крея порки случались частенько. Твоя мать знает, как лечить такие раны.
Времени до Крея я не помню. Я не застала предыдущего начальника миротворцев, так любившего порки. Но мать в то время, наверно, была в моём нынешнем возрасте и работала в аптеке своих родителей. Значит, уже тогда у неё были руки целителя.
Потихоньку, очень осторожно она начинает очищать и промывать истерзанную плоть на спине Гейла. Мой желудок скручивает. Чувствую себя такой ни на что не годной... Растаявшие остатки снега капают с перчаток, на полу натекает лужа. Пит усаживает меня в кресло и прикладывает к моей щеке салфетку с завернутой в неё свежей порцией снега.
Хеймитч просит Сердюка и Шипа идти домой. На прощанье он суёт по паре монет в их заскорузлые руки.
— Кто знает, как там оно пойдёт с вашей бригадой, — бормочет он. Они кивают и принимают деньги.
Входит запыхавшаяся Хазелл, щёки у неё красны от холода, волосы запорошены снегом. Без единого слова она падает на табурет у стола, берёт Гейла за руку и подносит её к своим губам. Мать не обращает на неё ни малейшего внимания. Она сейчас находится в особенной зоне, которая включает в себя только её и пациента, ну и, временами, Прим. И мы, и весь остальной мир могут подождать.
Даже её умелым рукам требуется долгое время, чтобы очистить раны, расправить уцелевшую кожу, нанести целебную мазь и наложить лёгкую повязку. По мере удаления с тела моего друга потёков крови я начинаю различать полосы от каждого удара кнута и чувствую, как ноет рубец на моём собственном лице. Я воображаю, как должны болеть сорок таких рубцов, и надеюсь только на то, что Гейл подольше останется без сознания.
Само собой, я слишком многого хочу. Когда наложена последняя повязка, с его губ срывается стон. Хазелл гладит его по голове и что-то нашёптывает ему, а мать и Прим перебирают наш невеликий запас болеутоляющих, из тех, что доступны только врачам. Их трудно достать, они очень дороги и на них огромный спрос. Матери приходится приберегать самые сильные из них для особо тяжёлых случаев, но как определить, тяжёлый это случай или нет? Для меня самая страшная боль — это всегда та, которая терзает в настоящий момент. Будь я на месте моей матери, у меня болеутоляющие разошлись бы мгновенно — я не выношу вида страданий. А моя мать в состоянии сохранить лекарства для тех, кто действительно находится на пороге смерти, чтобы облегчить им переход в мир иной.
Поскольку Гейл теперь в сознании, они останавливаются на травяной настойке, которую можно влить ему рот.
— Этого недостаточно! — говорю я. Они в недоумении смотрят на меня. — Этого недостаточно, поверьте, я знаю, какое это мучение! А эта штука только от головной боли помогает!
— Мы смешаем её со снотворным сиропом, Кэтнисс. Гейл сильный, выдержит. Травы и воспаление снимут... — спокойно начинает мать, но я ору на неё:
— Дай ему нормальное лекарство! Не твои дурацкие травы! Давай болеутоляющее! Да кто ты такая, чтобы решать, сколько он выдержит, сколько не выдержит!
При звуках моего голоса Гейл начинает ворочаться, пытаясь дотянуться до меня. Его дёргания приводят к тому, что свежая кровь пропитывает бинты, и он издаёт душераздирающий крик.
— Уберите её отсюда! — командует мать. Хеймитч и Питер буквально выносят меня из комнаты, а я, отбиваясь от них, осыпаю мать ругательствами. Они бросают меня на кровать в одной из гостевых спален и крепко держат, пока я не выбиваюсь из сил и не затихаю.
Лёжа там, шмыгая носом и захлёбываясь в слезах, еле просачивающихся сквозь опухшие веки и, в особенности, через щёлку заплывшего левого глаза, я слышу, как Пит рассказывает Хеймитчу о приговоре президента Сноу и о мятеже в Дистрикте 8.
— Она хочет, чтобы мы все бежали отсюда, — говорит Питер, но если у Хеймитча и есть какое-то мнение на этот счёт, он держит его при себе.
Через какое-то время входит мать и приступает к обработке моей раны. Покончив с этим, она берёт меня за руку, гладит по плечу, а Хеймитч рассказывает, что произошло с Гейлом.
— Значит, опять начинается? — спрашивает она. — Как когда-то?
— Похоже на то, — отвечает он. — Кто бы мог подумать, что мы когда-нибудь будем жалеть об уходе старины Крея?
Даже будь Крей порядочным человеком, его бы всё равно не любили — из-за униформы, которую он носил. Но в том-то и дело, что порядочным он не был. Весь дистрикт ненавидел бывшего главу миротворцев из-за его обыкновения за пригоршню медяков заманивать к себе в постель умирающих от голода молодых женщин. В особенно тяжёлые времена самые изголодавшиеся с наступлением темноты собирались у его дверей. Порой между ними завязывались драки за возможность, продав своё тело, заработать хоть немного денег для своей семьи. Если б я была постарше, когда умер мой отец, глядишь, и меня постигла бы та же участь. Вместо этого я научилась охотиться.
Я не знаю, что мать имеет в виду, говоря, что что-то «опять начинается», и слишком зла и разобижена на неё, чтобы спрашивать. Но, должно быть, мысль о возвращении худших времён крепко засела в моей голове, потому что когда раздаётся звонок в дверь, я вскакиваю, как пружиной подброшенная. Кого может принести сюда в такое время суток? Ответ один: миротворцев, конечно.
— Они его не получат! — цежу я сквозь зубы.
— Может, они за тобой пришли, — успокаивает меня Хеймитч.
— Или за тобой, — говорю.
— Это же не мой дом, — резонно возражает Хеймитч. — Сиди, я открою.
— Нет, я окрою, — тихонько говорит мать.
Однако мы все увязываемся за ней и провожаем её в переднюю. Звонок становится настойчивей. Когда мать открывает дверь, то на пороге мы видим не отряд миротворцев, а снежную бабу. С ног до головы засыпанная снегом, стоит Мадж. Она протягивает мне отсыревшую картонную коробку.
— Это тебе для твоего друга, — говорит она. Я сдёргиваю с коробки крышку — под ней лежит полдюжины тонких стеклянных колбочек с прозрачной жидкостью. — Это мамины лекарства. Она сказала, что я могу взять их. Пожалуйста, дайте их ему. — И не успеваем мы прийти в себя и остановить её, как она исчезает в снежной круговерти.
— Вот сумасшедшая, — ворчит Хеймитч, когда мы вслед за матерью возвращаемся в кухню.
Я была права: что бы моя мать ни дала Гейлу, этого явно недостаточно. Он изо всех сил стискивает зубы, кожа усыпана сверкающими каплями пота... Мать берёт одну из колбочек, наполняет шприц прозрачной жидкостью и делает укол. И почти сразу лицо Гейла начинает расслабляться.
— Что это за штука? — спрашивает Пит.
— Из Капитолия. Называется морфлинг, — отвечает мать.
— А я и не знал, что Мадж знакома с Гейлом, — говорит Пит.
— Мы раньше продавали ей землянику, — говорю я чуть ли не со злобой. А за что я, собственно, злюсь на Мадж? Уж наверяка не за то, что она принесла нам лекарство...
— Должно быть, она её очень любит... — произносит Хеймитч.
Вот что меня гложет — подозрение, что между Гейлом и Мадж что-то есть! Что-то мне эта мысль совсем не нравится.
— Она моя подруга, — угрюмо отрезаю я.
Сейчас, когда Гейл унесён наркотиком в царство, где нет боли, напряжение, похоже, отпускает нас. Прим кормит всех хлебом и жарким из тушёного мяса. Мы предлагаем Хазелл переночевать у нас, но ей надо вернуться домой, к остальным детям. Хеймитч с Питом не прочь остаться, но мать отсылает их по домам — спать. Она знает, что со мной спорить бесполезно, так что я остаюсь дежурить около Гейла, пока они с Прим отдыхают.
И вот мы с Гейлом на кухне одни. Я сижу на том табурете, где весь вечер сидела Хазелл, и держу своего друга за руку. Внезапно я провожу пальцами по его лицу, чего никогда не делала раньше — просто не было повода. Я трогаю его густые тёмные брови, очерчиваю изгиб подбородка, линию носа, касаюсь ямки на шее. Обвожу контур тёмной щетины на щеках и, наконец, дотрагиваюсь до его губ. Мягкие и полные, чуть потрескавшиеся... Его горячее дыхание обвевает мои пальцы.
Интересно, все ли выглядят моложе, когда спят? Потому что сейчас он — ну точь-в-точь тот мальчишка, на которого я наткнулась в лесу много лет назад, тот, что обвинил меня, будто я ворую его добычу из силков. Мы были два сапога пара: сироты, лишившиеся отцов, перепуганные, но решительно настроенные сделать всё, чтобы наши родные не умерли с голоду; отчаявшиеся, но больше не одинокие, потому что нашли друг друга. Я вспоминаю сотни прекрасных мгновений в лесу, ленивую послеобеденную рыбалку, день, когда учила его плавать; а ещё я как-то подвернула ногу, и он нёс меня домой на руках. Каждый из нас мог рассчитывать на помощь другого. Мы поддерживали друг друга, прикрывали друг другу спину, и вместе нам было не так страшно, потому что каждый боялся показать перед другим, что чего-то боится.
Впервые за всё время я в воображении меняюсь местами с Гейлом. Я представила себе, что это Гейл вызвался добровольцем за Рори на Жатве; что он насильно вырван из моей жизни; чтобы выжить, он становится возлюбленным какой-то неизвестной девчонки и возвращается домой вместе с ней. Они живут рядом. А потом собираются пожениться.
Ненависть, которую я испытываю к нему, к воображаемой девчонке, вообще ко всему на свете, — такая настоящая и такая жгучая, что я задыхаюсь. Гейл принадлежит мне! А я — ему! Всё остальное — немыслимо! И почему потребовалось, чтобы его засекли чуть ли не до смерти, чтобы я, наконец, поняла это?
Потому что я эгоистка. Трусиха. Потому что я из тех, кто, имея возможность принести пользу, предпочитает драпать; кто, спасая свою жалкую жизнь, бросает на произвол судьбы тех, кто не не может бежать. Вот какую девчонку встретил Гейл в лесу сегодня!
Неудивительно, что я выиграла Голодные игры. Ни один достойный человек на это не способен.
«Но ты же спасла Пита», — вяло думаю я.
А почему, собственно, я его спасла? Да потому, что прекрасно знала, что не сделай я этого, моя жизнь в Дистрикте 12 станет невыносимой.
Я упираюсь лбом в край стола, проникаясь невыносимым отвращением к самой себе. Мне надо было сдохнуть на арене! Хорошо, если б Сенека Крейн, по выражению президента, распылил меня на атомы, когда я вытащила те ягоды!
Ягоды. Я осознаю, что ответ на вопрос, что я собой представляю, заключён в этой пригошне ядовитых плодов. Если я достала их, чтобы спасти Пита потому, что знала, что вернись я без него, от меня стали бы шарахаться, как от зачумлённой — тогда я достойна презрения. Если я достала их, потому что любила Пита — тогда я всё равно думала прежде всего о себе, но меня хотя бы можно понять и простить. Но если я достала их, чтобы бросить вызов Капитолию — только тогда я чего-то стóю. Проблема в том, что я точно не знаю, что двигало мною в тот момент!
Может ли быть, что народ в дистриктах прав и что мои действия с ягодами были актом неповиновения, пусть даже и неосознанным? Ведь глубоко в сознании я должна понимать, что побег — это не выход. Вовремя смыться — недостаточно, чтобы раз и навсегда обеспечить безопасную жизнь себе, своим родным и друзьям. Даже если бы побег удался. Оттого, что я унесу ноги, жизнь других людей не изменится. Они будут продолжать подвергаться мучениям и издевательствам, как Гейл сегодня.
Жизнь в Двенадцатом дистрикте не так уж сильно отличается от жизни на арене Голодных игр. В какой-то момент тебе необходимо прекратить спасаться бегством, повернуться и встретиться лицом к лицу с тем, кто хочет твоей смерти. Самое трудное — это найти в себе для этого отвагу. Ну, положим, для Гейла никакой трудности нет. Он был рождён мятежником. Это я — я придумываю, как бы половчей сбежать...
— Прости меня! — шепчу я, наклоняюсь к нему и целую.
Его ресницы трепещут, и он смотрит на меня сквозь наркотический туман.
— Привет, Кошкисс!
— Привет, Гейл, — отвечаю.
— Я думал, что ты уже сбежала, — говорит он.
Мой выбор прост. Могу умереть в лесу, как загнанный зверь, а могу — здесь, борясь бок о бок с Гейлом.
— А я никуда больше не собираюсь. Останусь здесь и причиню им столько неприятностей, сколько смогу.
— Я тоже, — бормочет Гейл. Он еле успевает улыбнуться, прежде чем вновь проваливается в навеянное дурманом забытьё.
Кто-то трясёт меня за плечо, и я выпрямляюсь. Оказывается, я уснула сидя, уронив голову на стол. Белая простыня оставила складки на здоровой щеке. Другая, та, что приняла на себя удар кнута, жгуче, мучительно ноет. Гейл пока ещё в забытьи, но его пальцы сомкнуты вокруг моих. Пахнет свежим хлебом. Поворачиваю застывшую шею и, само собой, вижу Пита — он вглядывается в меня глазами, полными боли. Наверно, он уже давно так стоит и смотрит на нас...
— Иди приляг, Кэтнисс. Я посижу с ним, — говорит он.
— Пит... Слушай, то, что я говорила вчера, ну, насчёт побега... — начинаю я.
— Я знаю, — прерывает он. — Ничего не надо объяснять.
В бледном свете зимнего утра я вижу буханки хлеба на разделочном столе. А ещё вижу синие круги у него под глазами. Интересно, заснул ли он хоть на минуту этой ночью? Вспоминаю, как вчера позвала его за собой и он согласился без возражений; о том, как он на площади стал бок о бок со мной, защищая Гейла; как готов на всё ради меня, тогда как я даю ему так мало взамен! Что бы я ни делала, всё равно кому-то от моих поступков больно.
— Питер...
— Иди спать! Пожалуйста... — говорит он.
Я наощупь поднимаюсь по лестнице, заползаю под одеяло и немедленно проваливаюсь в сон. Через какое-то время, в моём сне появляется Мирта, девушка из Второго дистрикта. Она преследует меня, пригвождает меня к земле и вытаскивает нож, чтобы изрезать мне лицо. Нож глубоко вонзается в щёку, рана широко разверзается. И тут Мирта начинает менять форму: её лицо удлиняется, вытягивается в морду, из кожи лезет тёмный мех, ногти на руках превращаются в когти, а вот глаза — глаза остаются неизменными. Она становится переродком, волкоподобным существом, вроде тех, что Капитолий напустил на нас в нашу последнюю ночь на арене.
Откинув назад звериную башку, она издаёт протяжный, жуткий вой, который подхватывают другие переродки. Мирта принимается лакать кровь, льющуюся из моей раны, и каждое касание её языка вызывает волну новой режущей боли. Я издаю сдавленный стон и разом просыпаюсь, вся дрожа и одновременно обливаясь пóтом. Прижав к изуродованной щеке руку, напоминаю себе, что это не Мирта, это Тред наградил меня этой мукой. Вот если бы Пит был здесь, если бы держал меня в своих объятиях!.. Но тут я соображаю, что больше не вправе желать этого. Я выбрала Гейла и восстание, тогда как совместное будущее с Питом — это сценарий Капитолия, а не мой.
Опухоль вокруг глаза немного спала, и теперь я даже могу чуть-чуть его приоткрыть. Отодвигаю занавески и обнаруживаю, что метель превратилась в самую настоящую снежную бурю. Окно — как бельмо на глазу: ничего не видно, только ветер воет, до ужаса напоминая завывания переродков.
Я радуюсь буре с её яростным ветром и снежными зарядами. Может, этого достаточно, чтобы реальные выродки, настоящие волки, иначе называемые миротворцами, держались сегодня подальше от моей двери? Несколько дней передышки, выработки плана вместе с Гейлом, Питом и Хеймитчем. Эта снежная буря — просто подарок для всех нас.
Однако, прежде чем сойти вниз и начать новую жизнь, я некоторое время размышляю: что, собственно, оно такое — эта новая жизнь? Ещё вчера я собиралась, забрав с собой всех своих родных и близких, среди зимы рвануть в глушь, в неизвестность. Предприятие, в лучшем случае довольно сомнительное: наверняка Капитолий так бы этого не оставил и пустился преследовать нас.
Но теперь-то я ввязываюсь в дело ещё более рискованное! Борясь против Капитолия, можешь заранее рассчитывать на его быстрое и безжалостное возмездие. Я должна быть готова к тому, что в любой момент меня могут арестовать. Как вчера: стук в дверь, банда миротворцев хватает за шкирку и... Скорее всего, меня будут ждать пытки. Увечья и мучения. На такую везуху, как пуля в лоб посреди городской площади, если им некогда будет со мной воизться, рассчитывать не приходится. Капитолийские власти — большие мастера по части изобретательных и разнообразных способов убийства. Только вообразив себе это всё, я уже обливаюсь холодным потом. Но давай-ка будем смотреть правде в лицо: я уже давно свыклась с этими постоянными страхами, просто загоняла их в дальний угол своего сознания. Я была трибутом на Играх. Мне угрожал сам президент. Получила кнутом по физиономии. Так или иначе я уже на мушке.
А теперь — самое трудное. Мне придётся признать тот факт, что мои родные и друзья могут разделить мою участь. Прим! Достаточно мне подумать о Прим — и моя решимость трещит по швам. Я обязана защищать мою сестру! Прячу голову под одеялом. Дышу так бурно, что вскоре весь кислород израсходован, я начинаю задыхаться. Я не могу позволить властям Капитолия причинить боль Прим!
И тут до меня доходит: они уже не раз причиняли ей боль. Они убили её отца в этих гнусных шахтах. Они спокойно давали ей помереть с голодухи. Они выбрали её трибутом, а потом заставляли смотреть, как её сестра дерётся не на жизнь, а на смерть на арене. Ей уже причинили куда больше боли, чем мне, когда мне было двенадцать.
Но боль моей сестры — лишь бледное подобие мучений, выпавших на долю Руты.
Я отбрасываю одеяло и втягиваю в себя холодный воздух, просачивающийся сквозь щели в оконных рамах.
Прим... Рута... Да ведь это именно ради них я должна идти на борьбу! То, что сделали с ними — это так отвратительно, что не поддаётся никаким оправданиям. Так низко, что другого выбора не остаётся. Никто не имеет права так поступать с ними!
Да, верно. Вот о чём нужно вспоминать каждый раз, когда меня будет пожирать страх. Что бы я ни делала, через что бы любой из нас ни прошёл — это всё ради них. Руте теперь уже ничем не поможешь — слишком поздно, но, может быть, ещё не поздно для тех пяти мордашек, что были обращены ко мне на площади Одиннадцатого дистрикта. Не поздно для Рори, и Вика, и Пози. И, конечно же, ещё не поздно для Прим.
Гейл прав. Если бы люди набрались смелости, для них сейчас была бы реальная возможность изменить свою жизнь. И ещё он прав, что раз уж я привела все эти силы в движение, то могла бы принести ещё больше пользы. Хоть я и не имею понятия, что в точности мне придётся делать, но отказаться от мысли спастись бегством — это уже первый, решительный шаг в правильном направлении.
Во время утреннего душа мой ум занят не тем, какие припасы мне надо взять с собой, ударяясь в бега, а тем, что пытается понять, как организован мятеж в Восьмом дистрикте. Такие массы людей, такие слаженные действия в противоборстве с Капитолием! Они заранее планировали мятеж, или он просто разразился сам собой, когда годы унижений и ненависти привели к взрыву? Как нам сделать то же самое здесь? Как отреагируют люди Дистрикта 12: присоединятся к восставшим или закроют двери и ставни?
Вчера площадь после порки Гейла очистилась так быстро! Но может это потому, что все мы чувствуем себя бессильными, беспомощными и не знаем, с какого конца приняться за дело?
Нам нужен кто-то, кто направлял бы нас и внушал веру в свои силы. И, уж конечно, это не я! Может быть, я и способствовала разгоранию мятежа, но вождём восстания может быть только человек твёрдых убеждений и беззаветной храбрости. А моим убеждениям только один день отроду, и мне ещё работать и работать, чтобы преодолеть свою трусость. К тому же, вождь должен быть способен увлечь людей словом, а из меня какой оратор...
Словом! Питер — вот кто умеет говорить так, что люди ловят каждое его слово! Он, я уверена, мог бы двинуть массы, если бы поставил себе такую задачу. Но, скорее всего, эта идея ему и в голову никогда не приходила.
Внизу мать и Прим хлопочут у постели больного. Судя по выражению его лица, действие лекарства ослабевает. Я настраиваюсь на очередной скандал, но стараюсь говорить спокойным голосом:
— Что, разве нельзя дать ему ещё дозу?
— Дам, если нужно будет. Сначала мы попытаемся обойтись обёртыванием снегом, — говорит мать. Она уже сняла с Гейла повязки. От его спины исходит поток жара. Мать накрывает воспалённую плоть чистой простынёй и кивает Прим.
Та подходит, перемешивая что-то в большой чаше. Это «что-то» выглядит как снег, но почему-то окрашено в нежно-зелёный цвет и издаёт приятный, свежий запах. Снег для обёртывания. Прим аккуратно распределяет содержимое чаши по простыне. По-моему, я слышу, как шипит измочаленная кожа Гейла, соприкасаясь с тканью, пропитанной подтаявшей снежной массой. Его глаза в замешательстве распахиваются, и он издаёт вздох облегчения.
— Какое счастье, что снега у нас предостаточно, — усмехается мать.
Я раздумываю, каково это — залечивать раны после порки в середине лета, в жарищу, когда даже вода в кране нагревается.
— А что ты делала в тёплые месяцы?
Между бровей у матери появляется складка:
— Отгоняла мух, — хмуро говорит она, а у меня при мысли об этом желудок в узел скручивается.
Мать заворачивает немного снежной массы в носовой платок и даёт мне. Стоит только приложить холодный компресс к рубцу на щеке, как боль отступает. В первую очередь, конечно, рана немеет от холода, но и травяная настойка, добавленная матерью, тоже успокаивает воспаление.
— Ой, как хорошо. А почему ты вчера не положила на Гейла снег?
— Раны должны были немного затянуться, — отвечает мать.
Ну что ж, ей лучше знать. Моя мать — мастер своего дела. Я чувствую угрызения совести за вчерашнее, за то, что обзывала её всякими словами, когда Хеймитч и Пит вынуждены были волоком тащить меня с кухни.
— Прости. За то, что орала на тебя вчера.
— Я слышала и похлеще, — отвечает она. — Люди плохо переносят, когда кто-то, кого они любят, страдает.
Кто-то, кого они любят! От этих слов язык у меня отнимается, как будто его тоже завернули в снег. Конечно, я люблю Гейла. Но какую любовь имеет мать в виду? А что я сама имею в виду, говоря, что люблю Гейла? Не знаю... Вчера, когда меня переполняли чувства, я поцеловала его. Но он наверняка этого не помнит. Или помнит? Надеюсь, что нет, не то всё только ещё больше запутается. Какие могут быть поцелуи, когда все помыслы надо направить на восстание? Я слегка встряхиваю головой, чтобы прояснить мозги.
— А где Пит? — спрашиваю.
— Пошёл домой, когда мы услышали, что ты встала. Не хотел оставлять хозяйство без присмотра во время бури, — отвечает мать.
— Интересно, он нормально добрался? — Когда на дворе буря, можно в трёх соснах заблудиться.
— Почему бы тебе не позвонить ему и не спросить?
Я направляюсь в кабинет, в который после встречи с президентом Сноу предпочитаю заходить как можно реже. Набираю номер, и спустя несколько гудков Пит берёт трубку.
— Привет. Хотела только узнать, нормально ли ты добрался домой, — говорю я.
— Кэтнисс, я живу через три дома от тебя.
— Да-да, конечно, но погода дрянь и всё такое... — бормочу я.
— Со мной всё в порядке. Спасибо, что позвонила. — Долгая пауза. — Как Гейл?
— Ничего, помаленьку. Мама и Прим делают ему обёртывание снегом.
— А как твоё лицо? — спрашивает он.
— Мне тоже приложили компресс из снега, — говорю. — Ты Хеймитча сегодня ещё не видел?
— Видел. Вусмерть пьян. Но я затопил ему печку и оставил хлеба, — отвечает Пит.
— Мне нужно поговорить с... с вами обоими. — Сказать больше я не осмеливаюсь — все наши телефонные разговоры наверняка записываются на плёнку.
— Думаю, надо подождать, пока буря не уляжется, — возражает Пит. — Всё равно до того, как всё не успокоится, ничего особенного происходить не будет.
— Не будет, — соглашаюсь я.
Буря бушует ещё два дня, и, наконец, выдыхается. Сугробы намело такие, что я утопаю в них по самую макушку. Ещё один день уходит на то, чтобы расчистить дорожку, ведущую из Посёлка Победителей в город. Всё это время я ухаживаю за Гейлом, лечу свою щёку снегом, всё время прокручиваю в голове то, что помню о мятеже в Восьмом дистрикте — а вдруг пригодится для нашего дела. Опухоль на лице понемногу спадает, остаётся лишь чёрный «фонарь» под глазом, а след от удара начинает чесаться — значит, подживает. Но при первой же возможности я звоню Питу и зову его прогуляться в город.
Мы поднимаем Хеймитча и тащим его за собой. Он упирается и вопит, но не с таким рвением, как обычно. Мы все понимаем — нам надо обсудить происшедшее, а наши дома в Посёлке Победителей — пожалуй, самое опасное для подобной беседы место. Фактически, мы идём, не произнося ни слова, до тех пор, пока последние строения Посёлка не остаются за спиной. Я придирчиво оглядываю трёхметровые стены снега по сторонам узенькой расчищенной дорожки, прикидывая, не обрушатся ли они на нас.
Наконец, Хеймитч нарушает молчание.
— Ну что, значит, мы все собираемся пуститься в даль неведомую? — спрашивает он.
— Нет, — говорю, — больше нет.
— Неужто ты осознала все недостатки этого предприятия, солнышко? — спрашивает он. — И что, есть новые блестящие идеи?
— Я хочу поднять мятеж — брякаю я.
Хеймитч хохочет. Причём смех даже и не издевательский, а так, просто ржач. Это ещё хуже — значит, он не принимает меня всерьёз.
— Так, ладно, мне нужно выпить. Потом придёшь, расскажешь, как оно всё устроилось, — кривляется он.
— А у тебя есть план получше? — огрызаюсь я.
— Мой план — это проследить, чтобы всё было готово к твоей свадьбе, — рычит он. — Я позвонил и перенёс фотосессию, не сильно вдаваясь в подробности.
— Да у тебя и телефона-то нет!
— Его уже снова установили, Эффи подсобила, — хмыкает он. — Ты знаешь, она спрашивала меня, не хочу ли я быть твоим посажёным отцом. Сказал, что мечтаю, и чем скорее, тем лучше.
— Хеймитч! — В моём голосе слышны нотки мольбы.
— Кэтнисс! — передразнивает он меня. — Твоя идея — бред!
Мы замолкаем — навстречу нам проходит группа мужчин с совковыми лопатами, направляясь в сторону Посёлка Победителей. Может, они что-нибудь сделают с этими трёхметровыми снежными стенами. А когда мужчины, наконец, больше не могут услышать нас, площадь уже слишком близко. Мы выходим на неё и, не сговариваясь, застываем на месте.
«До того, как буря не уляжется, ничего особенного происходить не будет»,— так решили мы с Питом. Как же мы ошиблись! Площадь преобразилась. С крыши Дома правосудия свисает огромное полотнище с гербом Панема. Миротворцы в незапятнанно белых униформах вышагивают по чисто выметенной брусчатке. А так же дежурят на крышах, по большей части в устроенных там пулемётных гнёздах. Но самое отвратительное — это ряд новых сооружений в центре площади: помост для порки, несколько колодок, виселица.
— Шустрый этот Тред, времени зря не теряет, — молвит Хеймитч.
Через несколько улиц от площади в небо вдруг вздымается столб пламени. Ни одному из нас не надо спрашивать, что это такое. И так ясно — это взлетел на воздух Котёл. В моей голове проносятся лица Сальной Сэй, Оторвы, всех моих знакомых и приятелей, которые зарабатывали там себе на жизнь.
— Хеймитч, как ты думаешь, неужели все они... — Горло перехватывает, и я замолкаю.
— Не-е... Думаю, они вовремя сообразили, что к чему. Ты бы тоже сообразила, крутись ты там побольше, — говорит он. — Ладно, пойду-ка я узнаю, сколько спирту отпустит мне аптекарь. Мне необходимо растирание...
Он плетётся через площадь. Я взглядываю на Пита:
— Растирание? Зачем ему растираться? — Вдруг до меня доходит. — Нет! Нельзя, чтобы он это пил! Этот спирт может убить его, или, покрайней мере, ослепить! У меня дома есть самогонка на такой случай.
— У меня тоже. Может, ему этого хватит, пока Оторва не вернётся обратно в бизнес, — говорит Пит. — Мне нужно навестить своих.
— А мне нужно увидеться с Хазелл. — Я обеспокоена. Я думала, что как только буря стихнет, она тут же появится на нашем пороге. Но её ни слуху ни духу.
— Пойдем вместе. А в пекарню заскочу по дороге домой, — говорит он.
— Спасибо. — Внезапно я пугаюсь того, что могу найти в доме Гейла.
Улицы почти пустынны, что не так уж странно в это время суток, когда народ в шахтах, а дети в школе. Но в том-то и дело, что это не так. Я всё время ловлю взгляды, направленные на нас из приотворённых дверей или сквозь неплотно прикрытые ставни.
«Восстание... — размышляю я. — Какая же я дура...» У нашего плана врождённый порок, которого ни я, ни Гейл не сподобились увидеть. Восстание подразумевает нарушение законов, противодействие властям. Мы с ним занимались этим всю свою сознательную жизнь — или наши семьи, если уж на то пошло: браконьерство, торговля на чёрном рынке, оскорбительные высказывания в адрес Капитолия. Но для большинства жителей Дистрикта 12 поход в Котёл за покупками — слишком рискованное мероприятие. А я-то вообразила, что они соберутся на площади с булыжниками и факелами! Для них даже одного вида нас с Питом на улице достаточно, чтобы отогнать детишек от окна и поплотнее задёрнуть занавески...
Хазелл дома — нянчит тяжело больную Пози. По характерным пятнам сразу ясно — у девочки корь.
— Я не могла её оставить, — говорит Хазелл. — Я знаю, что Гейл в надёжных руках.
— Ну конечно! — говорю. — К тому же ему уже намного лучше. Мама говорит, что он сможет вернуться в шахту уже через пару недель.
— Если её к тому времени откроют, — ворчит Хазелл. — Поговаривают, что шахты закрыты до дальнейших распоряжений. — Она бросает нервный взгляд на свою пустую лохань.
— Тебе тоже пришлось прекратить работу? — спрашиваю.
— Официально — нет, но все теперь боятся обращаться ко мне.
— Может, это из-за снега — трудно добираться, — предполагает Питер.
— Нет, Рори сегодня обежал клиентов. Нечего стирать, говорят, — вздыхает Хазелл.
Рори обнимает мать:
— Ничего, мам, всё будет хорошо.
Я достаю из кармана пригоршню монет и кладу на стол.
— Я скажу маме, она пришлёт лекарство для Пози.
Как только мы выходим, я поворачиваюсь к Питу:
— Возвращайся. Я хочу прогуляться к Котлу.
— Я пойду с тобой, — говорит он.
— Нет, у тебя и так из-за меня неприятностей — выше крыши.
— Угу, и если я буду обходить Котёл десятой дорогой, то мои неприятности сами собой исчезнут? — Он улыбается и берёт меня за руку.
Мы вместе пробираемся по кривым, запутанным улочкам Шлака и выходим к горящему Котлу. Вокруг него даже не выставлен заслон миротворцев — и так понятно, что спасать здание никто не бросится.
От жара снег кругом растаял, и у моих ног течёт тонкий чёрный ручеёк.
— Угольная пыль, ещё со старых времён, — говорю я. Мельчайший угольный порошок забил все щели и дыры в стенах старого склада, въелся в доски пола. Удивительно, как эта пороховая бочка не взлетела на воздух раньше. — Мне нужно навестит Сальную Сэй.
— Не сейчас, Кэтнисс. Не думаю, что нашей компании сегодня кто-нибудь обрадуется, — возражает Пит.
Мы возвращаемся на площадь. Заходим в пекарню Мелларков, я покупаю несколько пирожных, а отец и сын обмениваются мнениями о... погоде. Никто не заговаривает о безобразных орудиях пыток, красующихся в каких-то метрах от входной двери. Покидая площадь, последнее, что я замечаю — это то, что среди миротворцев нет ни одного знакомого лица.
Дни идут, и положение только ухудшается. Шахты уже две недели стоят закрытыми, и к этому времени в Дистрикте 12 воцаряется голод. Число детей, подписавшихся на тессеры, вырастает до небес, но вместо зерна они частенько получают шиш без масла. Пайки урезают, продуктов не хватает, и теперь даже те, у кого есть деньги, выходят из магазинов с пустыми руками.
Когда шахты вновь открываются, заработная плата оказывается урезанной, рабочий день продлён, шахтёров без зазрения совести посылают в грозящие взрывом выработки. Пайки, с нетерпением ожидаемые в День Посылки приходят, но продукты в них не годятся для употребления и попорчены грызунами. Сооружения на площади теперь никогда не пустуют: людей жестоко наказывают за мельчайшие проступки, которые раньше никто и за нарушения не считал.
Оправившись, Гейл уходит домой. Мы с ним больше и словом не обмолвились ни о каком мятеже. Но я не могу не думать о том, что всё происходящее: тяжёлое положение в шахтах, публичные издевательства на площади — только усиливает решимость Гейла бороться против режима. Особенно угнетают его голодные лица родных. Рори подписан на тессеры — о чём Гейл даже разговаривать не в силах — и всё равно этого мало, если принять во внимание недоступность продуктов и запредельные цены на них.
Единственный проблеск света в этой страшной действительности — что мне удалось уговорить Хеймитча нанять Хазелл в качестве домработницы. Для неё эта работа означает немного дополнительных денег, а для Хеймитча — куда лучшие условия жизни. Теперь в его дом даже как-то странно заходить: кругом чисто, уютно, пахнет свежестью, на плите булькает и шкворчит обед. Правда, сам Хеймитч вряд ли замечает перемены: он занят отчаянной борьбой с зелёным змием. Мы с Питом стараемся получше распределить наши запасы самогона, но он почти уже закончился, а единственный раз, когда мне удалось увидеть Оторву, она сидела в колодках.
Когда я иду по улицам, то чувствую себя парией... Публично меня избегают, но дома у нас недостатка в компании не наблюдается. К нам непрекращающимся потоком поступают больные и раненые, на кухне порой яблоку негде упасть; мать, которая уже давно перестала брать плату за свои услуги, сбивается с ног. Запас медикаментов, однако, настолько оскудел, что скоро её единственным средством лечения станет обёртывание снегом.
Леса, разумеется, под полным запретом. Ни-ни, ни под каким видом! Даже Гейл не отваживается бросить вызов приказу начальства. Но в одно прекрасное утро на это решаюсь я.
И не потому, что больше не выношу вида больных и умирающих, окровавленных спин, измождённых лиц детей. Не потому, что ненавижу грохот подкованных сапог миротворцев. И не зрелище всеобщих страданий гонит меня через дыру в ограде. Накануне вечером пришёл контейнер со свадебными платьями и запиской от Эффи, уведомляющей, что эти платья получили одобрение самого президента Сноу.
Какая ещё свадьба?! Он что, всерьёз собирается провернуть это идиотское мероприятие? Крышей поехал?! Чего он добивается? Хочет ублажить капитолийскую чернь? «Я обещал свадьбу, значит, свадьба будет», так, что ли? А потом прихлопнуть нас всех, как мух. Пусть это, дескать, послужит уроком дистриктам?! Не знаю. Я вывертов этого маньяка не понимаю. Кручусь и ворочаюсь в постели. Хватит, больше я этого не вынесу. Мне надо убраться отсюда, хоть ненадолго. Хоть на несколько часов.
Шарю в шкафу и нахожу теплоизолирующий зимний костюм, скоструированный Цинной специально, чтобы мне было в чём гулять на свежем воздухе во время Тура Победы. Водонепроницаемые сапоги, снегозащитный комбинезон, покрывающий меня с ног до головы, теплоизолирующие перчатки. Я обожаю свои старые охотничьи одёжки, но для похода, в который я отправлюсь сегодня, больше подойдёт вот это высоко-технологичное одеяние. На цыпочках спускаюсь вниз, набиваю охотничью сумку припасами и выскальзываю из дома.
Пробираясь боковыми улочками и задними дворами, добираюсь до той дырки в заборе, что находится недалеко от дома Рубы-мясничихи. Поскольку здесь рабочие ходят на шахты, снег весь затоптан, так что отпечатки моих ног не будут заметны. Бдительный Тред не уделил ограде должного внимания, видимо, считая, что ненастье и дикие звери — сами по себе надёжная охрана. И всё-таки, проползая под проволочной сеткой, я заметаю свои следы, пока не оказываюсь под защитным покровом деревьев.
Рассвет только-только занимается, когда я достаю из дупла лук и стрелы и принимаюсь пробивать дорогу в глубоких сугробах. Не знаю почему, но я твёрдо намерена добраться до моего озера. Может, меня тянет попрощаться с любимым местом, с памятью об отце и счастливых моментах, проведённых здесь, потому что, скорее всего, я больше никогда сюда не вернусь. А может, мне просто хочется подышать полной грудью. Плевать, пусть потом хватают, лишь бы мне увидеть моё озеро ещё один, последний раз.
Дорога занимает в два раза больше времени, чем обычно. Одежда, сделанная Цинной, отлично держит тепло, и я добираюсь до озера, под костюмом обливаясь потом, в то время как лицо задубело от мороза. Сияющий на ярком зимнем солнце снег ослепляет меня, к тому же я так измучена и погружена в свои невесёлые мысли, что не замечаю признаков чужого присутствия: тонкой струйки дыма из трубы, свежих следов на снегу, запаха распаренных сосновых почек. Я, фактически, почти уже заношу ногу на порог бетонной хижины и вдруг застываю на месте. И не из-за дыма, запаха или следов на снегу. За спиной у себя я слышу звук, в котором невозможно ошибиться — щелчок взводимого курка.
Инстинктивно, повинуясь второй, животной, натуре своего существа, я мгновенно разворачиваюсь, бросаю на лук стрелу и натягиваю тетиву, хотя, конечно, понимаю, что шансы не в мою пользу. Я вижу белую униформу миротворца, острый подбородок, светло-карий глаз, куда я сейчас всажу стрелу. Это женщина. Внезапно она бросает своё оружие на землю и протягивает ко мне руку в перчатке ладонью вверх. На ладони что-то лежит.
— Стой! — кричит она.
Я колеблюсь, не в силах понять, что происходит. Может, у них приказ захватить меня живьём? А потом они будут пытать меня до тех пор, пока я не оговорю каждого человека, с которым когда-либо была знакома.
«Ну-ну, — думаю я, — удачи!»
Мои пальцы уже готовы отпустить тетиву, когда я внезапно узнаю предмет на раскрытой ладони миротворца. Это круглый плоский хлебец, скорее даже крекер. Мокрый и серый по краям, но с чётким изображением в середине.