Штурм закончился вчера. Отряд выполнил свою часть операции: захват двух крупных заводов. Наверное, для разнообразия их решили защищать. Если можно назвать защитой несколько не слишком сложных ловушек в предсказуемых местах.
Прошлой ночью он вообще не спал. К рассвету закончили с заводом. Под самый конец один из солдат, даже не новичок, напоролся-таки на ловушку, получил прямо в лицо («Шлемы до выхода не снимать!» — снял… идиот!) порцию острых стрел. Обидно. Пришлось везти парня в лагерь. Может быть, это было поводом уехать из взятого города. То, что творилось после успешного штурма, он недолюбливал. Скучно было. Распорядился напоследок: «Привезите мне пару-тройку девиц посимпатичнее…»
Спать днем не любил, но с утра накатила усталость, сбила с ног и заставила задремать. Прямо в костюме повалился на койку. Мгновенно уснул, успев пожалеть напоследок — проснется, голова будет болеть до самой ночи.
Проснулся от стука в дверь. Глаза открывать было страшновато: по опыту знал, что ничего, кроме тошноты, серых мух перед глазами, злобы на все сущее, жажды, от которой не спасет ни вода, ни тонизирующий раствор, там не будет.
На пороге стоял тот самый солдат, что накануне получил указание привезти пленных. Хороший, исполнительный мальчик… за ним виднелось нечто женского пола.
Вот только бабы-горожанки сейчас и не хватало.
— Ну, давай ее сюда… молодец! — буркнул он, стараясь быть вежливым. — Хорошо.
— Остальные в подвале, где обычно. Но тут редкая штучка.
Сглотнул вопрос «и на кой ты эту штучку мне сюда приволок?!», посторонился, кивнул.
— Неплохо, ага!
Парень втолкнул добычу в комнату. Девушка пролетела пару шагов, упала на колени. Пока закрывалась дверь, поднялась. Повернувшись, он увидел горожанку стоящей прямо.
Небо пало на землю. Земля растворилась в море. Море взметнулось ураганом и сбило его с ног…
Она была высокой и статной. Отличная осанка, гордая посадка головы. Грива темно-каштановых волос, твердо и красиво вырезанные черты лица. Длинные сильные ноги, крутые бедра переходят в неожиданно тонкую талию. Пышная грудь.
Он рассматривал ее и равнодушным взглядом оценщика, и пошатываясь от внезапно обрушившегося неведомого доселе чувства. Противоречивость билась в горле кашлем.
Куда выше самого высокого из мужчин-горожан. Выше и намного крепче. Бледная кожа. Отчетливая прозелень в глазах. Полукровка? Откуда, почему? Невероятно! Да уж, парень постарался на совесть. Редкая добыча. Очень редкая. Любимому командиру в подарочек, чтоб его…
Она была хороша невероятно. Невозможно, беспредельно хороша. Чем? Он не мог ответить. Множество горожанок прошло через его руки. Попадались те, чья красота казалась безупречной. Но эта — как удар под броню, как пощечина, как смерч…
Что с ней делать?
То же, что и со всеми прочими? Нет. Невозможно.
А что еще делать с бабой из города, пленницей? Что еще?
Молча ухватил ее за волосы, — жестко, так как чувствовал под рукой не то чтобы сопротивление, но вовсе не привычную вялую от страха плоть горожан. Выволок вон из комнаты во двор.
Экскурсия по двору казарм, где как раз цвело веселье после штурма. Крики, стоны, запах крови и горелого мяса, режущий уши смех. Медленно провел ее мимо каждого из гуляк, держал за волосы, не давая отвернуться. Она и не пыталась. Смотрела огромными глазами, застывшими в прозрачно-зеленый лед, молчала. Даже не пыталась зажмуриться. Странная девочка.
Вернувшись в комнату, он швырнул подарок на пол. Зачем? Сам не знал. И, наклонившись, тихо внятно произнес:
— Будешь себя вести хорошо — будешь жить. Если нет, — кивок в сторону двери, усмешка. Одна из любимых «очень добрых» усмешек.
Потом поднял глаза. Зеркало как раз висело напротив. Даже удивился. Привычное зрелище: бледное лицо с тяжелыми чертами. Бледность еще больше подчеркивается черной тканью воротника-стойки. Накоротко состриженные белые волосы. Блеклый сине-фиолетовый оттенок глубоко посаженных глаз. Злая усмешка-оскал. Все на месте, но что-то не так… что?
— Поняла?
— Да… да. Я поняла, — неожиданно четко ответила девушка. Голос низкий, мелодичный.
Должно быть, любила петь там, у себя, подумал он — и удивился, что вообще такая чушь пришла в голову.
— Поднимайся. В углу душевая кабина. Приведи себя в порядок. Одежду выброси.
Платье и накидка ее были уже и изорваны, и заляпаны невесть чем — кровь, сажа, прочая дрянь.
Словно в трансе, девушка отправилась в душ — а он внимательно наблюдал, отслеживал каждый шаг. Упругая красивая походка. Гордый разворот плеч. При каждом шаге чуть подрагивают кончики прядей.
Да что ж за наваждение?
Что творится такое? На кой она сдалась, почему не получается отвести от нее глаза?
Шум воды казался бесконечным. Что можно столько времени делать в душе, он не представлял. Лежал на кровати, как всегда в ботинках, запрокинув ноги на бортик, и размышлял о том, что сейчас увидит. Одежду он велел выбросить, но не предложил другой. Горожане дурно относятся к наготе. Что сделает эта? Будет там прятаться? Рассмеялся вслух — и в этот момент кабинка отворилась.
Из его водолазки и полотенца в качестве юбки девица сотворила подобие весьма приличной одежды. Да, полотенце было небольшим, а потому «юбка» открывала ноги до середины бедра. Не в обычае горожан. Зато весьма красиво. Безупречной формы ноги…
Смеялся он долго. И удивительной наглости — напялить его водолазку, и дивному сочетанию ее с полотенцем, и растерянности на лице девушки, которая так и застыла в дверях кабинки.
Заставил себя сползти с кровати и даже дойти до склада, куда накануне привезли всю добычу из города. Обычно они брали мало, ту ерунду, что попадалась под руку: слишком редко пользовались чем-то из вещей горожан. Но почему-то какую-то часть городского хлама забирали. На складе нашлись два ярких женских платья, на вид маловатых, но подходящих.
Девушка сидела в комнате на полу, что-то вырисовывая пальцами у себя на голых коленках. Он швырнул ей яркий комок. Прямо в лицо.
— Переоденься.
Она опешила, напряженными руками отодвигая от себя тряпки.
— Это… оттуда?
— Откуда б еще? Надевай.
— Нет. Не буду. Это не мое.
— А то, что на тебе — твое? — расхохотался неожиданно для себя.
Думал — ударит за наглость, но было легко и хотелось все время смеяться. Головная боль куда-то делась. Он еще подумал — столько, сколько сегодня, я же не смеялся за последние три года. Но размышлять о чувствах было не в привычке его расы. Вернее, той расы, к которой он якобы принадлежал, и очень многое из обычаев которой усвоил, получив тело.
Щекотнуло мимолетное воспоминание — обнаженный человек на дороге. Транспорт с солдатами затормозил, старший вышел, с недоумением глядя на чужака, лежавшего на дороге раскинув руки, лицом вверх — открытые и невидящие глаза смотрели в небо. Линии тела, черты лица, сиреневая прозрачность радужки — все, как у своих. Но — пышная копна чисто-белых волос… беловолосые редки, но бывают среди них — а вот прическа как у горожанина. Ни одного шрама. Что за диво? Убить сразу?
В чувство привели пощечиной.
— Ты откуда?
— Аэ?
— Ты кто такой?
— Аэ? Нэ рианна мэи! Нэ рианна! — крепко и умело захватил руку старшего, не давая ударить еще раз. — Тхаэсс!
Его не убили. Приняли, обучили.
— Это… я не могу это надеть. Оно… — девушка запнулась, — пахнет смертью.
Вздрогнул, напрягся. Хотелось все-таки ударить. От непонимания, от явного непослушания ее, от странных слов.
Странных, но фоново — прекрасно понятных, от того, что билось внутри — понимание, но нельзя было заглядывать туда, вытаскивать его на поверхность. Тогда — все изменится, все перевернется и жить тут он попросту не сможет. Став собой от и до — не сумеет выживать здесь. Нельзя, нельзя… Пусть это знание останется во снах и внутреннем голосе, который можно слушать только иногда. Но не сейчас же?
Потому что тогда — поднять ее на руки и прижаться щекой к нежной коже на плече, опустить осторожно на кровать, сесть рядом, взять в руки ее узкую ладонь и говорить до самого утра, обо всем, взахлеб… а потом сидеть у кровати, чтобы ничто не могло потревожить ее сна. Потому что тогда — защитить эту девочку любой ценой, отбросить все выученное и принятое, и унести ее на край света, или за грань этого мира, куда угодно…
«Прекрати! Идиот! Сумасшедший!» Так не бывает. Так не бывает здесь.
— Тогда сними мою одежду, и ходи, как хочешь! — рявкнул.
Девочка чуть-чуть повела бровями: — Хорошо.
И в два коротких движения избавилась от водолазки и полотенца. Не поднимаясь. Вещи аккуратно сложила, устроила на краю кровати.
Он не мог оторвать от нее глаз. Не столько от обнаженного тела — да, она была хороша, но все это уже знал, предугадал в первый момент, сколько от ее лица — упрямого, насупленного и гордого.
Она не боялась. Она не боялась так, как горожане. Она ничего не знала, и едва не умерла от ужаса там, во дворе, когда тыкал ее носом в наши обычаи. Но через каких-то полчаса уже показывает характер. Да еще как! Безумная? Безумная, не знающая страха? Не похоже. Но что тогда за загадка?
Вывернуть руки, распластать прямо на полу это обнаженное тело, взглянуть в глаза перед тем, как взять ее — чтобы увидеть бесконечный страх, отчаяние и тупую панику, как всегда у горожан. Бить по лицу. Просто так. Для удовольствия. Потом свернуть шею, и выбросить как хлам.
И не будет никаких загадок. Проклятая горожанка, что в ней загадочного-то?
Уже сделал к ней шаг — и остановился. Так нельзя. Нет. Не так.
Сидеть у постели и видеть смягченное сном, нежное лицо. Охранять покой.
Ударить, смять, уничтожить.
Поднести к губам узкие ладони, почувствовать бархатистую кожу на вкус.
Нож — в горло, чертить на полу узоры яркой теплой кровью…
Да провались ты все!..
Хлопнул дверью так, что думал — слетит с петель. Вылетел во двор.
Там продолжалось веселье. Интересно посмотреть на изобретательность боевых товарищей. Посмотрел. Плюнул, вернулся в коридор. Замер перед дверью. Перед собственной дверью?!
Девочка проявила благоразумие, переоделась в принесенную одежду, тихо сидела в углу. Смотрела большими, зелеными как вода в озере, глазами на его перемещения по комнате. Молчала. Умница.
— Пойди сюда, — хлопнул ладонью по кровати.
Подошла, осторожно села рядом, на пол.
— Ты полукровка?
— Да.
— Как это вышло?
— Не знаю. Мать не рассказывала. Она рано умерла.
— А как относятся к таким, как ты?
Рассказ вышел довольно коротким, но емким. Пустота вокруг с самого рождения. Вежливая неприязнь матери. Одиночество. В школе она всегда сидела одна, никто из ровесников не подходил к ней близко, учителя старались спрашивать пореже. Потом — работа в библиотеке и несколько настойчивых предложений принять статус «женщины города». Никто не хотел видеть ее женой — но, может быть, в качестве бесплатной и обязанной быть вежливой любовницы всякого, кто пожелает, ее могли бы еще признать. Но — она не хотела.
— Почему? — он неплохо знал обычаи горожан, знал, что к таким относятся не хуже, чем к прочим.
— Не могу объяснить. Не могла себе представить рядом с собой кого-то из них.
— Есть хочешь?
— Да.
Прогулялся до кухни, принес еды. Аппетит у девочки был хороший, и он еще раз удивился. Никто из горожан в такой насыщенный событиями день не смог бы не то что есть — лишний раз пошевелиться. Но… она же не вполне их расы. Значит, для нее так — нормально. Ну и хорошо.
Душ. Он долго стоял под жесткими горячими струями воды. Отдыхал, сбрасывал напряжение. Три дня штурма прошли нелегко, он устал, так и не выспался. Сон урывками не снимал усталости, только усугублял ее.
В спину потянуло холодом. Он обернулся — кабинка была открыта, а на пороге стояла его пленница.
Выключил воду, встряхнул головой, избавляясь от лишней воды на волосах. Молчал.
Девушка подошла совсем близко, положила руки ему на бедра. Заглянула в глаза.
Он тоже посмотрел на нее — и ничего не увидел. Ледяное зеленоватое зеркало глаз. В нем — он. Мощная фигура, капельки воды на коже, шрамы на груди и плечах.
Руки скользнули по его спине, чего-то требуя.
Глаза — пустота, лед.
Неловкая полуулыбка на губах.
Все было понятно, понятно и удивительно больно вдруг.
Тяжелой — сам испугался — пощечиной он отшвырнул девушку к стене, она наполовину сползла по ней, ударившись головой и спиной.
— Мне… не нужно… ничего… из благодарности. — Рык в перепуганное лицо с красным отпечатком ладони на левой щеке. — Убирайся отсюда, дверь закрой.
Долго еще стоял, вновь включив воду, прижавшись лбом к стене. Что за бред нес? Что это было? Откуда — так? Предлагают — бери, наслаждайся. Чего еще? Откуда это: отказ, боль. Здесь такого нет. Это оттуда — из прошлого, из глубин памяти, из внутреннего голоса и знания о себе.
Забыть. Немедленно.
Ночью ему все же удалось выспаться. Девушка устроилась на полу, под окном, завернувшись в одеяло. Он — на кровати, и никоим образом не желая менять такую раскладку.
Рано утром разбудило ощущение тепла и кого-то постороннего совсем близко. Открыл один глаз — девочка легла рядом с ним, то ли действительно задремала, то ли хорошо притворялась. Лежала на самом краешке постели, неудобно притулившись так, чтобы не прикасаться к нему.
Притянул ее к себе поближе, укрыл одеялом. Поздней осенью в казарме было слишком холодно по утрам. Не проснулась. Точнее, судя по неестественному трепету рыжих ресниц — сделала вид, что не проснулась. Притворщица. Нет, никаких игр. Спать. Долго спать, до полудня, а лучше — до обеда.
Не удалось. Проснулся вскоре от прикосновений рук, ласковых, хоть и неумелых, от попыток пробраться ладошкой под его свитер. Он делал вид, что спит, но девочка продолжала свои фокусы. Наконец, когда острые коготки осторожно и с оттенком эксперимента поскребли по его груди, открыл глаза. Прижал попытавшуюся ускользнуть руку.
— Я же вчера тебе все сказал?
Острый локоть в бок — однако!.. не хуже чем его солдаты на тренировках. Слетела с постели, метнулась к двери, попыталась открыть. Ага, сейчас прям, будет тебе не заперто…
— Выпусти!
— Что такое? Куда, дура?
— Туда.
Нетерпеливо ударила кулачками по двери.
— Открой! Выпусти!
Слез следом с постели, встал рядом.
— И куда тебе нужно? Вчера не поняла, что там для тебя?
— Поняла! И открой! Я уйду туда, — рука показывает на дверь, — и пусть все будет так, как всегда с нами.
— Что случилось-то? — опешил.
— Если ты не хочешь принимать меня всерьез — отпусти лучше туда.
Сумасшедший дом. Интересно, у горожан они есть? Интересно, не оттуда ли ее на самом деле притащили?
— Что значит «принимать всерьез»?
Покраснела, закусила губы.
Интересный расклад.
— Ну, скажи уж.
Молча кладет руки на плечи, пододвигается ближе. Лицо в красных пятнах смущенного румянца старательно прячет, отворачивается.
Взял за подбородок, поглядел в глаза.
Не вчерашнее зеленое зеркало — океан.
Не-мо-гу-боль-ше…
Мысль в сторону — нет, ну и характер же! Наши женщины в самой большой ярости — и то спокойнее, чем эта…
Нежная, хрупкая, неумелая девочка, тщательно сдерживаемые слезы, хоть он и пытался быть осторожным (а умел ли?), искусанные губы, сжатые судорожно пальцы, и все же — упругая напряженность тела, знающего интуитивно, чего хочет, короткие резкие вздохи в ответ на прикосновения… Потом он попросту перестал замечать хоть что-то, была тьма, были цветные сполохи, наверное, он что-то делал, но не мог почувствовать свое тело — летел во тьме сквозь бесконечную радугу, и этот полет был счастьем, бездумным и беспредельным, только где-то на фоне билась единственная короткая мысль — «не увлекись, не сделай ей больно».
Может быть, он произнес это вслух? Ибо услышал — как издалека: — Мне не больно…
Три недели он высовывался из комнаты только за едой. Три недели — так мало, кажется, прошел всего один долгий день, море безумного, невозможного в этом мире счастья.
Вдвоем под теплыми струями воды — неловко, неудобно, смешно, и они смеялись. Вечером, включив только маленькую лампу, разглядывать ладони друг друга. Она разминала ему плечи, и шутливо жаловалась, что у нее болят руки — целовал ее ладони, улыбался. Рассказывал ей об иных мирах, наконец-то позволив себе память.
Три недели они и жили в другом мире. Ограниченном размерами комнаты, но им не было тесно.
После операции по обыкновению не было важных дел, а от неважных отбрыкивался быстро, переваливал на заместителя. В самом деле — тренироваться-то могли и без него. Тем более — домучивать оставшихся пленных. Шальные, нездешние, налившиеся яркой синевой глаза прятал под шлемом. Отдавал распоряжения и уходил в свою комнату. К ней. Только там был — по-настоящему, настоящим…
Ни о чем не думал, не гадал и не интересовался, что думают о нем другие.
Дурак. Какой же он был дурак!
В конце третьей недели напоролся в коридоре на старшего в казармах. Того, что некогда подобрал чужака на дороге. Прошел десяток лет, старший уже руководил не дюжиной — дюжиной дюжин. Сам тоже давно был не новобранцем-приемышем, которого учили языку и бою.
— Ты, говорят, девочку нашел… необычную. Хорошую, говорят, девочку. А что не делишься? Нехорошо. Приведи к командиру-то…
Любого иного, равного или ниже по званию послал бы немедля куда подальше, и не повод это для обид. Каждый сам хозяин своей добыче. Но не здесь. Не старшего. Нельзя.
Земля взбрыкнула под ногами.
— Приведу. Вечерком, а? — обычный голос, обычная циничная усмешка. Все как всегда.
— Давай. Повеселимся.
Войдя в комнату, крепко запер дверь, и с размаху ударил руками в стену, не чувствуя боли.
— Что случилось?
— Случилось все.
Рассказал — коротко, давясь словами. Без малейших колебаний улыбнулась ему. Спокойно, легко.
— Убей меня. Убей меня сам.
— Саэ мэи…
— Прошу тебя!
В руку лег нож — старый, любимый, удобный. Убивал им уже десяток раз, не меньше.
Убить? Ударить в одну или другую известную точку?
Занес руку.
Зачем-то посмотрел на ее лицо — закрытые глаза, напряженное, но бесстрашное ожидание.
Не могу.
Но что тогда?
Отдать командиру. Больше — нечего.
Без вариантов.
Невозможно.
Невозможно, как ударить ножом.
Поздно жалеть о том, что был таким дураком. О том, что даже не подумал, как подставляется, как сам загоняет себя — и ее — в эту ситуацию. Жалеть поздно. Надо просто ударить. Легкая быстрая смерть вместо долгой и мучительной — все, что может дать ей теперь.
Глаза распахиваются: недоумение.
— Ну что же ты?! Не отдавай меня им, не отдавай…
— Подожди. Еще пара часов у нас есть… — кривая усмешка.
Клятвы и обещания вечно помнить, ждать, найти — там, за гранью этого мира. Непременно встретиться, узнать, быть вместе навсегда.
Люби ее, люби ее так, чтобы несмотря на свой страх, она забылась и задремала. Сколько есть сил. Заставь все забыть, заставь заснуть в счастливом тягучем блаженстве, только пусть не смотрит, не ждет.
Ударить — спящую.
Невозможно.
Да что же ты за тварь, почему не можешь сделать то единственное, что должен сделать для нее?
Медленно — так кажется — и нежно, не запнувшись на упругой границе кожи, нож входит под ребро. Ресницы дрожат, и на губах тает тихий удивленный шепот:
— Мне не больно…
Занавес тишины.
Фантастическая страшилка
— Присмотри за моим цветочком?
Шэн поставил на стол Смотрителя нечто. Нечто было заботливо, но неумело упаковано в пластик, бумагу и тряпки, а вдобавок еще обвязано веревочками и заклеено клейкой лентой. Развернул, даже не подумав выбросить упаковку.
Осторожно опустил на ворох хлама гидропонный горшок, из которого торчал «цветочек», больше всего напоминающий кочан красно-зеленой капусты с мясистыми листьями. Причем — капусты, которую кто-то раскрасил лаком с разноцветными блестками.
Смотритель недоуменно уставился на толстого уродца.
— С ним ничего делать не надо, просто воды подливай в горшок, он просигнализирует. Ну… раз в месяц где-нибудь, — у Шэна был такой вид, словно цветочек составлял смысл его жизни, а приходится бросать его на попечение заклятого врага.
Смотритель кивнул — присмотрю, мол. Шэн еще пару минут помялся перед столом, глядя на цветочек, потом молча ушел. Упаковочный мусор, разумеется, так и остался, где был. Смотритель вздохнул, скомкал хлам, морщась, когда липкая лента приклеивалась к пальцам, и бросил в утилизатор.
Гудят. Гудит мой и совсем другой, непохожий. Гудеть ему плохо, и моему плохо, но не так сильно. Другой — плохой?
Не гудят. Мой — дальше, дальше, не дотянуться. Не хочу. Так плохо. Хочу, чтобы был рядом. Рядом — нет. Рядом — другой.
Чувствую движение, ловлю его листьями, ветер, свет. Хорошо. Нравится. От другого толчками — что-то плохое. К моему. Другой — глупый, другой не дотянется.
Цветочек он поставил на стол в своем кабинете, и вскоре яркий пучок уродства примелькался и перестал бросаться Смотрителю в глаза. Тем более что в кабинете Смотритель обычно обращал внимание на показания приборов, а не любовался стандартным интерьером.
Через пару недель цветочек вроде бы утратил яркость, зеленое потемнело, красное выцвело, а блестящие выросты на листьях потускнели. Но гидрогоршок не подавал никаких сигналов, значит, все было в порядке. Может быть, цветочек тоже погрузился в спячку, как и весь город.
Смотрителя это интересовало мало.
Смотритель просыпался рано, по звонку будильника — инфразвук не давал ни малейшего шанса поваляться под грудой термоодеял. Выныривая из постели, на цыпочках бежал в душевую кабинку — пять шагов от постели до дверцы. Там долго стоял под упруго бьющими струями горизонтального душа, почти кипятка, пока кабинка не заполнялась паром так, что уже ничего не было видно. Старательно концентрируясь на ощущении тепла во всем теле, возвращался в комнату, натягивал одежду: простое белье, утепленное, термокомбинезон, обычный комбинезон, куртка с капюшоном, маска-шапка, перчатки с подогревом, две пары простых носков, шерстяные, унты. Только после этого он отправлялся в шлюзовую камеру, где температура была переходной, — 40, проводил там положенные по инструкции пятнадцать минут, надевал респиратор и выходил наружу.
Если не было сильного ветра, он брал с собой только палку с острым наконечником.
Если на выходе порыв ветра швырял его спиной об стену, приходилось надевать пояс, шнур от которого вел к блоку. Если бы где-то в переулках ветер все же сбил его с ног, то, нажав кнопку на поясе, можно было вернуться к посту — пусть волоком по земле, но все же вернуться.
Ветер был не всегда — три, четыре дня в неделю. В эти дни Смотритель ограничивался краткими вылазками — электростанция, запасной пост управления, вентиляционный блок, блок подачи питания. В спокойную погоду Смотритель, как требовала инструкция, обходил весь город — короткими перебежками от одной точки до другой.
В городе было тихо — если не считать завывания ветра и барабанной дроби ледяной крошки. Но к этим звукам Смотритель давно привык.
Стою у двери наружу, медлю, как всегда, несколько секунд, выходить не хочется — выходить надо. Решительно жму на кнопку замка, шаг — и я уже на улице, и в лицо вгрызается холод, чувствую его даже через маску.
Врач сказал — следить за сердцем. Вроде бы все в пределах нормы, сказал врач, но надо следить, надо верно распределять нагрузки, не задерживаться снаружи дольше, чем требует инструкция, при первых признаках недомогания возвращаться назад.
Врач сказал — холодный воздух, перепад температур, нервное напряжение. Глупости.
Мне хорошо здесь в одиночестве, и ежедневные прогулки не так тяжелы, как я думал.
Раннее утро. Впереди — огромное мутное зарево рассвета, еле видимое сквозь снежную пелену.
Иду по обычному маршруту, обхожу нужные точки, возвращаюсь назад. Надо будет побродить по сети. В базе данных у Смотрителей — много полезного. Поищу компромат на старшего правоохранителя своего участка, выйдет из анабиоза, попробует придраться ко мне еще раз — найдется, чем ему ответить.
Вспоминаю Аллэ. Она любит, чтобы везде было ее место, ее пространство, даже в вагоне канатки выбирает определенное сиденье и очень обижается, когда его занимает кто-то другой. Теперь она лежит в центре огромного зала, среди тысяч таких же спящих тел, зажатая между стенок капсулы, и жизнь ее зависит от четкой работы автоматических систем — и от меня она зависит тоже. Усмехаюсь — она ненавидит зависимость.
Вот и входная дверь. Набираю код доступа, вхожу, дыхание оседает на металлической обшивке каплями влаги. Говорят, одиночество — страшная вещь, но я не чувствую одиночества — я радуюсь уединению.
Возвращаясь к себе, он проводил в шлюзе положенное время, потом отправлялся в теплую раздевалку, где медленно стягивал с себя громоздкую одежду — это были самые радостные минуты дня. Пусть во всех рабочих помещениях поста было всего лишь +10, по сравнению с -90 снаружи это было раем. Смотритель шел на кухню, щелкал по кнопке кофеварки, делал себе литр кофе сразу, засыпал туда грамм сто сахара, щедро сдабривал напиток коньяком и отправлялся в кабинет, прихватив из спальни недочитанную накануне книгу.
Сидя перед пультом и прихлебывая горячий кофе, он неторопливо читал, потом ставил какую-нибудь музыку и слушал, продолжая читать, потом загружал в компьютер игру, потом рисовал что-нибудь, но редко сохранял рисунки: рисовать он не умел, хотя граф-планшет был хорошим развлечением. Проголодавшись, опять шел на кухню, загружал программу в синтезатор и стоял возле него, все еще читая, дожидался сигнала готовности, доставал поднос с едой, усаживался за столик и с удовольствием ел. Не переставая читать.
Если что-нибудь случалось, автоматика немедленно сообщала об этом на весь пост нестерпимым для слуха визгом. Визг продолжался, пока Смотритель не нажимал кнопку подтверждения получения сообщения. Обычно автоматика сама справлялась с мелкими поломками, но нажимать кнопку было обязательно: Смотритель должен был быть в курсе. Несколько раз ЧП случались посреди ночи, и тогда Смотритель мчался к пульту из спальни, приплясывая на холодном полу, прочитывал строки, тыкал в кнопку, чертыхался и отправлялся обратно, в спасительное тепло одеял.
Когда в шестнадцать лет — после выходных тестов — он узнал, что входит в группу потенциальных смотрителей, он не сильно удивился. Он всегда знал, что может провести один какое-то время. Даже три долгих зимних месяца. Он не особенно нуждался в обществе. Хватало книг и компьютера. Смотритель попросту не умел скучать.
Думаю. Ощущаю. Понимаю. Учусь жить без моего, с другим. Он теперь — мой? Если да, то отчего не прикасается, отчего не бывает близко?
С моим утрачена всякая связь, оборваны даже малые побеги. Мой сделал это сам.
Зачем? Почему? Ему было плохо со мной?
От другого не идет плохой волны, но не идет и хорошего. Пусто. Пытаюсь дотянуться до другого, нет, нельзя, не надо. Пока подожду. Он еще не готов.
С тех пор прошло десять лет, и в этом году жребий выпал на него. Теперь ему, Айвену Росу, «26 стандартных, гражданин города Айсвэй, третье поколение, специальность — теплотехник, холост», предстояло три месяца провести в качестве Смотрителя города. Три месяца, в течение которых прочие граждане города отправлялись в подвальные капсулы анабиоза, пережидать зиму в спячке без сновидений.
Айвен принял назначение с любопытством. Он давно привык к мысли, что однажды станет Смотрителем, двое его приятелей по интернату уже отбыли свой срок на этом посту. Айвен прекрасно знал, что ничего особенного в этом нет — холодно, скучновато, да и все дела. Но — одно дело слушать рассказы, другое — испытать самому. В назначении было что-то привлекательное… возможно, вызов.
И вот уже третью неделю он просыпался, мерз по дороге в душ, мерз на лишенных звуков улицах Айсвэя, мерз, просыпаясь ночью от визга системы контроля, читал, играл в компьютерные игры — а больше ничего и не происходило. Все как и ему говорили — скучновато, но терпимо. Много свободного времени — читай да спи, сколько хочешь. Отоспался Смотритель быстро, через неделю уже обнаружил, что просыпается за час, за два до будильника, а дальше просто дремлет, книг было навалом — и новинки, и классика, в общем, затянувшийся отпуск, и только.
Иногда Смотритель обращал внимание на цветочек, стоявший на столе. Цветочку, наверное, тоже было холодно — по крайней мере, так казалось Смотрителю, когда он глядел на несчастного уродца, как-то уплотнившегося и поблекшего за последние недели. Смотритель вяло сочувствовал Цветочку и удивлялся, зачем Шэну понадобился этот шедевр инопланетной флоры — в Айсвэе, да и в других городах не было принято заводить ни цветы, ни животных. Три месяца спячки хозяев могли перенести далеко не все питомцы.
Цветок, однако, забавный. Интересно, что нашел в уродливом растении Шэн, всегда такой практичный, прежде всего заботящийся о собственной выгоде? Может быть, он приносит особо ценные плоды, или из его листьев получают какой-нибудь сок, наделенный не последними свойствами? Эх, Шэн, Шэн, вечно-то ты пользуешься чужой доверчивостью и невежеством. Впрочем, ни книги, ни сеть не содержат ответа на мой вопрос. Должно быть, приятель, ты и впрямь напал на залежи редких элементов, раз не торопишься делиться сведениями с окружающим миром.
Часто думаю о лежащей на мне ответственности. За всю историю института Смотрителей серьезные неприятности происходили только дважды, одна — на моей памяти, но я тогда был совсем маленьким, еще одна — лет пятьсот назад, оба виновника понесли суровое наказание. Ловлю себя на автоматическом жесте: каждый раз при этих мыслях я качаю головой и закусываю губу. Интересно, что бы это значило?
Много вспоминаю. Например, Аллэ. Как она сидит за рулем машины, и как я спрашиваю ее: а представь, что на дороге встречный транспорт шел бы не раз в четверть часа, а постоянно, один мобиль за другим, смогла бы ты вести? Она смеется: снова ты выдумываешь, Айвен. Да, Аллэ, я вспоминаю тебя, и тысячу, наверное, твоих платьев, и твой серебристый смех, и теплый огонек в глубине твоих глаз, и под тугими струями горячей воды я стискиваю зубы от желания, и судорожно кончаю, и выхожу из душа, и забираюсь под одеяла, чтобы минутой позже забыться сном без сновидений.
Сновидения пришли потом. Потом я стоял, беспомощный и жалкий, и пытался бормотать слова оправданий, но слова тонули во всхлипах и забивались в глотку угловатым комком.
Первый кошмар приснился Смотрителю на четвертой неделе. Он записал его в электронный дневник, который обязан был вести. Кошмар был мерзкий и запомнился крепко — прошла зима, он активирует системы пробуждения, выходит на улицы… но город пуст, а воздух в нем отравлен запахом тления. Смотритель ошибся, упустил что-то, не заметил какой-то очень серьезной поломки… но как, как такое могло случиться, ведь автоматика же!.. и все горожане умерли.
На следующую ночь кошмар повторился, но стал более детальным, длинным.
Смотритель входил в подвалы, откидывал крышки капсул — и видел разлагающиеся трупы, желто-зеленые, уже начинающие растекаться потоками мутной зловонной слизи. Целыми, не тронутыми тлением, были только лица — синюшные, искаженные судорогой удушья. И глядя в эти лица, Смотритель понимал, что допустил поломку в системе снабжения, и не мог осознать, как и когда. Ведь он был внимателен…
Робот-психолог моментально истолковал его сны, как свидетельство чрезмерно ответственного отношения к работе, посоветовал больше времени уделять физическим упражнениям, а также назначил легкий транквилизатор из аптечки. Смотритель хмыкнул и пожал плечами. Его дневное сознание не верило в то, что где-то глубоко внутри он боится будущего и полагает, будто может не справиться со своей работой. Смотритель знал, что ничего не боится. Он знал, что делает все безупречно и нет причин для тревоги.
Принимать транквилизатор он все же начал, но дней через пять, когда кошмары стали медленно вползать в явь: Смотритель глядел на пульт, а видел картинки из сна — трупы, зловонные трупы с лицами умерших от удушья, с согнутыми руками, силящимися откинуть, процарапать поликарбонат крышек.
Таблетки не помогли. Электронный врач назначил новое лекарство, предупредив Смотрителя о побочных эффектах: сонливости и снижении аппетита. Побочные эффекты оказались налицо, а кошмары не кончились; не кончились они и на другом препарате, и на комбинации двух, судя по красной полосе на коробке — уже из разряда мощных, не тех, что принимают без рецепта.
Понял, что Другой — совсем еще росток, не умеет быть в связи. Понял, что нужно его научить. Моего ведь я научил, и очень быстро. Другой тоже научится.
Он один, и ему плохо. Всегда плохо, когда ты один. Он чего-то хочет, хочет очень сильно, но запрещает себе хотеть. Нужно помочь. Я хорошо умею помогать. Или не нужно? Или мне все равно, что происходит с этим живым?..
Все время Смотритель прислушивался, не раздастся ли сигнал контрольной системы, и ему казалось, что он отвлекся и пропустил звук, хотя его и невозможно было пропустить. Но — может быть, не услышал, пока был в душе? Может быть, сигнал отзвучал, пока он находился снаружи? Возвращаясь, он перечитывал все поступившие за время его отсутствия сообщения, не находил сведений о поломках — и не верил своим глазам.
Он стал бояться спать. Вечером литрами пил кофе, старался просидеть до полуночи, дольше — но все же засыпал, таблетки делали свое дело. И вновь ему снились кошмары — и тот, прежний, и новые, которых Смотритель поутру почти не мог вспомнить, только просыпался с криком, мокрый как мышь и трясущийся. Электронный врач изощрялся, комбинируя препараты — от какой-то из таких комбинаций Смотритель весь покрылся мелкой зудящей сыпью, от другой его тошнило три часа кряду.
Однажды Смотритель совсем перестал пить таблетки — и разницы не почувствовал. В тот день, выдавшийся безветренным после почти недельной бури, он отправился на обход. Уже метров через сто пути ему показалось, что кто-то идет следом. Тихо, стараясь попадать шаг в шаг, но иногда не успевая за быстрой походкой Смотрителя. Он обернулся — но, разумеется, никого не увидел. И, сколько не оглядывался, увидеть не мог.
На следующий день он с легким стыдом взял с собой ружье. Первые метры пути прошли в тишине, и Смотритель успел убедить себя в том, что это — психоз, такой же, как с ожиданием сигнала аварии, но потом за спиной вновь раздались шаги. И опять он оборачивался — и не видел никого на пустой, насквозь выметенной ветрами улице. Правда, в какой-то момент Смотритель краем глаза заметил приземистую тень, не отличающуюся по цвету от снега, юркую и опасную. Опасностью от нее прямо-таки веяло.
Смотритель перерыл все архивы, пытаясь найти упоминание о подобном звере — и нашел легенду, записанную кем-то и выложенную в планетарную сеть. Глупую сказочку о Снежном Звере, сводящем с ума. Сказочка была из тех, что рассказывают на ночь дети в интернатах, но Смотрителю она смешной не показалась. Снежный Зверь, питающийся страхами, зверь-телепат, наводящий кошмары и иллюзии — описание уж больно походило на то, что происходило с самим Смотрителем.
Внутрь меня с каждым днем все больше пробирается холод. Неужели эксперты ошиблись, неужели я — совершенно обычный человек, непригодный к этой работе?! За что мне такое, за что, за что, почему я сейчас не сплю белым сном анабиоза, как все остальные счастливцы в городе? Это даже не мой выбор. Это приказ, это чужая воля бросила меня одного стоять на пути бурана.
Неужели я жалею о том, что остался один? Жалею об отсутствии человеческого общения? Да как, как, как можно жалеть о том, чего никогда не имел и к чему никогда не стремился? Аллэ не в счет, с ней у меня другое, я здоровый, в конце концов, мужчина… или больной? А? Больше двадцати пяти лет считал, что здоровый…
Нас, потенциальных Смотрителей, в городе тысяча двести человек. Почему, почему, почему выбор пал именно на меня, ни на что не годного болвана, невротика, в конце-то концов?!
Пишу дневник. Надеюсь, что мой печальный опыт учтет экспертный совет.
С трудом нашел в сети записи одного давно умершего Смотрителя. С трудом продираюсь сквозь архаичные языковые конструкции, временами он вообще переходит на какие-то другие языки — я насчитал не меньше трех. Надо же, какие мы полиглоты. Одно, впрочем, ясно совершенно отчетливо: у него проблем, подобных моим, явно не возникало.
Мысль его развивается медленно, на каждую идею обыкновенно имеется миллион пояснений. Много раз повторяется рассуждение о том, что человеку, находящемуся в одиночестве, важно правильно организовать пространство вокруг себя, что именно от неверной расстановки, скажем, мебели в помещении возникает нервное напряжение; можно даже заболеть. Я переставил все вещи в кабинете и спальне — надо сказать, это не улучшило и не ухудшило положения дел.
Мне мрачно. По белому потолку бродят розовые пятна, толстые, как морские рыбы, и похожие на старые монеты времен Империи.
Приснился Снежный Зверь. У него был длинный пушистый хвост, которым он обвил мою шею и начал душить, а острые зубы в это время подбирались к сонной артерии.
Среди ночи, кряхтя, поднимаюсь с постели, иду на кухню, долго и подозрительно гляжу на табурет, потом сажусь на сиденье и тупо смотрю в стену. Включаю радиоприемник. По нему идет запись какого-то концерта. Выворачиваю регулятор громкости на максимум и возвращаюсь под одеяло.
Снежный Зверь боялся огня. На следующий обход Смотритель взял с собой факел, сооруженный на скорую руку из ножки от пластикового табурета и горючей смеси.
Факел горел тускло и дымно, но все же горел, роняя горячие капли на перчатку.
Разумеется, не помогло — все так же чудились шаги за спиной, все так же боковое зрение улавливало контуры серебристо-белой приземистой тени. И полз по спине страх — каплями липкого пота, судорогой в шее.
Несмотря на угрызения совести, на следующий день Смотритель не отправился на обход, понадеявшись на аппаратуру. Оказалось, что на посту еще хуже. Во-первых, стыд мешал спокойно сидеть на месте — он пытался читать, играть, рисовать, слушать музыку, но все время помнил о том, что не выполнил свой долг. Во-вторых, ему стало казаться, что кто-то скребется в дверь шлюза — скребется когтями, и, судя по звуку, эти когти способны быстро разодрать металлопласт на мелкие клочья. Схватив со стойки ружье, Смотритель рванул на себя дверь шлюза — но там было пусто, и никаких следов на двери.
Стало очевидно — он сходит с ума. Это было страшнее всего предыдущего — кошмаров, шагов за спиной, странных звуков. Мозг, на который Смотритель привык полагаться, который не мог подвести, вдруг оказался предателем. Оказался не частью тела, такой же, как рука или печень, а врагом. В нем происходили непонятные, неправильные процессы. Зимний психоз, бич Смотрителей прошлого. Но — ведь с самой юности он знал, что годен, его тестировали, его выбрали среди многих и многих… неужели ошиблись? Неужели электронные врачи и комиссия специалистов могли ошибиться? Все?
По правилам, получив тяжелую травму, Смотритель был обязан обратиться к другому Смотрителю. Но как сообщить, что у тебя съехала крыша? Что ты не можешь справиться с кошмарами и видениями? Что тебе чудится монстр, рвущий когтями крышку шлюза — не смешно ли и не стыдно ли?
Нет, не стыдно, шептал еле слышный голос здравого смысла. Стыдно, позорно, хилый слабак, шептал другой, куда более громкий голос.
Смотритель не замечал, что спорит сам с собой, вслух, на два голоса. Он просто сидел и смотрел на пульт, не ощущая, что его голосовые связки напрягаются, губы шевелятся, производя звуки. Если бы он услышал запись своих слов — удивился бы, потому что не понял половины фраз, а в других не нашел бы смысла. Но записать его было некому, и он так и не узнал, что говорит сам с собой.
Не понимаю, как это получается — Другой противится контакту. Он лжет себе; надо научить его так не делать. Пусть принимает себя целиком — только тогда он сможет принять и меня тоже. Только тогда мы сможем переплести свои листья.
Другому будет тяжело, но потом — потом будет счастье. И я помогу ему, даже если мне будет очень трудно или слишком легко. Время покажет ему, что хорошо и что плохо. Время научит Другого быть со мной без печали. Ничего. Все будет честно.
Мне нравится, что Другой — один. Когда их много, они ничего не чувствуют, — почти ничего, — и контакт слабеет. А значит, слабею я.
Он многого не замечал — что перестал регулярно питаться, посещать душ, начал выходить на улицу то без перчаток, то без маски, а потом удивлялся и не понимал, откуда на руках, на лице белые пятна обморожений. Смотритель уже не боялся Снежного Зверя. Ему казалось, что Зверь, похожий на крупную собаку или рысь, бежит впереди него, бежит, потягивается, стряхивает снег с серебристой шкуры, заглядывает в глаза своими — ртутными, без зрачков. Зверя Смотритель уже считал другом — как-то вот незаметно подружились. Правда, в здание поста Зверь никогда не заходил — наверное, не любил тепла.
Смотритель перестал мерзнуть и бояться холода. Все чаще ему казалось, что нужно выйти на улицу голым, и тогда он не замерзнет, а перекинется в четвероногую серебристую тварь, побежит по улицам Айсвэя, счастливый и быстрый, наперегонки со своим другом, и они будут купаться в снегу, играть и возиться.
Снежные Звери — бывшие Смотрители, понявшие тайну. И он теперь тоже знает тайну, знает путь. Но — нужно подготовиться. Нужно изменить свое тело. Одежда — лишнее, тело должно привыкнуть к холоду. Пища — лишнее. Снежные Звери не едят ни мяса, ни хлеба: их пища — ветер и свет зимнего солнца. Еще несколько дней, и можно открыть дверь шлюза, выпрыгнуть наружу, сделать кувырок через голову, и ветер со льдом не убьют его, напротив, помогут обернуться в правильную, истинную форму. И там его встретит друг.
Фиксирую собственное состояние. Отстраненно понимаю, какую богатую почву для размышлений я подкину нашим психологам. Как им будет интересно, когда закончится мой срок… ах да. Их же не будет. Никого не будет, а на улицы города навсегда придет зима и метель, и я буду купаться в снегу, пить холодный ветер и вбирать мехом солнечный свет… и не будет ничего: ни глупых забот, как дожить до конца месяца на три оставшихся на счету единицы, ни мыслей о том, что пора бы сменить работу, ни гаданий, будет ли мне удача — мне уже выпало самое последнее, самое высокое счастье на свете, недоступное другим людям… недоступное людям.
Хоть бейте меня по голове, хоть вяжите по рукам и ногам — я дойду до конца этого пути, слышите, дойду… К бурану вашу мораль, ваши глупости, все ваше, все человеческое!.. Я — Зверь, смотрите, смотрите на меня, смотрите, как я улыбаюсь, и свет бликами — по моей шкуре, и свет бликами — на моих клыках.
Это будет прекрасно, мечтал Смотритель. Еще день, еще два… тело вот-вот будет готово, оно почти не ощущается. Хорошо. Скорее бы. Может быть, все-таки завтра.
Незачем пить — вода телу не нужна, есть снежная крошка, которую можно ловить открытой пастью. А потом — кувырок…
Это будет вот так — я выйду, шагну босиком в снег, вдохну ветер, прыгну вперед, упаду на руки, перевернусь…… удар по голове, лишающий сознания…… он очнулся под вой аварийной системы, лежа на полу — голый и грязный, воняющий немытым телом так, что самому противно, покрытый фурункулами, истощенный. Перед носом лежал разбитый гидрогоршок, а поверх него — остатки Цветочка, расквашенного вдрызг случайным движением руки или ноги, когда Смотритель репетировал кувырок. Тело била лихорадка. Смотритель поднес грязную, в воспаленных пятнах обморожений руку ко лбу — температура была явно за тридцать девять. Каждый вдох давался с усилием, сопровождался хрипом, бульканьем в груди.
«Пневмония», подумал Смотритель, лежа на полу и глядя на истекающий мутно-розовым соком Цветочек.
Удар. Больно. Больно.
Успеваю подумать о том, что мне не стать началом нового Поля… Другие. Слишком другие.
Успеваю подумать о том, что так и не смог узнать, выжил ли кто-то из Моих — там.
Успеваю последним усилием дотянуться до Моего — здесь.
Больше не успеваю ничего.
Самым страшным было то, что он помнил все — и свои бредни о превращении в Снежного Зверя, и наплевательское отношение к себе и своим обязанностям, и кошмары…
— Шедевр… инопланетной… флоры, — давясь кашлем, с омерзением выговорил Смотритель и, еле-еле, с трудом шевелясь, ударил кулаком по останкам Цветочка, превращая красные и зеленые листья в кашу… а Шэн скончался в своем «саркофаге» от кровоизлияния в мозг. В тот же день, позже или раньше — выяснить это Айвену Росу, теплотехнику, получившему пожизненный отвод от обязанностей Смотрителя, так и не удалось.
Цикл рассказов фэнтези. Длинный, но незаконченный, впрочем, он все едино бесконечный. 1999–2000 год, и не правлено, и не буду уже. Warning: гомоэротика местами, обычная тоже есть. Если совсем с нее плющит, лучше не читать, если не совсем — загляните сразу в конец, в «дополнительную информацию», там все поясняется.
…Толстая водяная крыса вынырнула из зарослей камыша с бьющейся серебристой рыбой в зубах. Неторопливо сьела на берегу добычу, оставив после себя следы на мокрой вязкой глине — мелкие отпечатки лап и кучу тускло отблескивающей сталью чешуи в багряных пятнах крови. Немного поразмыслив, крыса неторопливо, вперевалку потрусила обратно в заросли. Грязно-бурый осенний камыш мягко сомкнулся за спинкой смешного усатого зверька.
Из камыша вспорхнула крупная черная птица, похожая на ворона. Она трижды облетела заводь, басовито вскаркивая и хлопая сильными черными крыльями. Потом птица устремилась высоко в небо, словно поставив себе целью долететь до самого солнца — тусклого мелкого осеннего солнца. Только самый острый глаз мог бы заметить, что далеко в зените птица перестала набирать высоту и полетела прямо на юг.
Далеко на юге стоял мрачный и темный замок, с обомшелыми стенами и узкими щелями бойниц на высоких мощных башнях. Дорога к нему давно заросла травой и едва угадывалась среди неровностей поля, по которому шла. Двор был засыпан всевозможным хламом, которым может оставить после себя только прогремевшеее когда-то сражение — обломки оружия и доспехов, тряпки, остатки штурмовых орудий, обломки камней, составлявших стены.
Птица облетела замок, сокрушенно каркая и временами пикируя вниз, словно желая разглядеть что-то получше. Ворон опустился вниз, во двор и уселся на торчащий из кучи мусора обломок железного прута. Почистил клюв, потом поправил перья на крыльях с сосредоточенностью ювелира, реставрирующего антикварную редкость. И, неожиданно вспорхнув, устремился в одну из бойниц…
Замок был пуст и заброшен уже долгие годы. Повсюду царило запустение, но, вопреки моим ожиданиям, следов грабежа не было видно. Все стояло на своих местах — так, как оно стояло лет… Сколько же лет назад? Двадцать? Сорок? Только нетронутая многие годы пыль разбивала иллюзию того, что не было этих долгих лет. По углам копошились пауки, ловя в свои сети толстых осенних мух. Прямо у меня над головой притаилась ящерка-хамелеон, нервно поводя длинным раздвоенным языком и наблюдая за непрошеным гостем.
Я прошел знакомым коридором, поднялся вверх по лестнице. В комнате на самом верху башни все было по-прежнему — тяжелые старые кресла, угрюмые силуэты шкафов по стенам. Черные портьеры, плотно закрывавшие и без того узенькое окно, прикрытое решеткой. Вот только подставка из горного хрусталя была пуста и сиротливо поблескивала гранями сквозь серую тяжелую пыль. Когда-то в ней покоился огненно-алый пульсирующий сгусток света — камень Крови. Мой главный инструмент и талисман.
Что-то робко коснулось плеча моего къерт — второго, магического тела. Я обернулся, привычно уходя в оборонную тень. Но это был всего-навсего один из мелких духов, когда-то служивших мне. Нечто среднее между домовым и сторожевой собакой. Я похлопал его по шее — не обычной рукой, конечно, рукой къерт. Домовенок расплылся тонким слоем серебристого тумана и что-то защебетал — неразборчиво, да и не мог он сказать ничего интересного. Я приказал ему позвать товарищей, которые еще остались, и привести замок в полный порядок — как к какому-нибудь званому пиру. Дух тут же деловито съежился и поплыл куда-то через стену.
А пока они будут работать… стоило позаботиться об обеде. Я обернулся в крысу — очень большую крысу, если быть точным. Не люблю, когда меня пытаются попробовать на зуб истинные звери. А их тут, судя по всему, было немало…
Через три дня замок был вычищен и вылизан, все, что можно — отремонтировано; для более серьезных работ мне пришлось вытащить еще парочку мелких демонов. Они починили ворота, укрепили стену замка добытым откуда-то из глубин своего царства камнем и были посажены охранять свежеустановленные ворота. В одном из миров, в котором мне довелось побывать на пути домой, была такая симпатичная идея — демоны-привратники. Ее автор определенно заслуживал приглашения ко мне в гости.
И только я начал разбирать манускрипты, переполнявшие шкафы — за время отсутствия я поднабрался опыта и теперь знал, чего на самом деле стоят многие из этих трудов — как ко мне явился гость. А вернее, гостья. Она неслышно поднялась по ступеням в мой кабинет, слишком легко для такой хрупкой леди открыла тяжелую дубовую дверь и выжидающе замерла на пороге. Тень от масляной лампы странно искажала ее прекрасное лицо — она казалась испуганной… робкой. Это было совсем не похоже на истинную леди Мейт. Она была одета по своему обыкновению — в черное платье с узким лифом и узкой длинной юбкой с высоким разрезом, показывавшим стройные ноги. Вырез на лифе был более чем достаточен для того, чтобы оценить и эту часть ее тела.
Когда наши взгляды встретились, она подняла руку, словно желая отгородиться от меня, но потом рука метнулась к пряди темно-гранатовых волос, поправляя ее без нужды. Зеленые глаза ее сейчас казались почти черными. Она стояла, неловко оперевшись плечом на створку двери и очень походила на потерявшуюся кошку. Что было совершенно несвойственно для Мейт — она всегда была королевой, и в своем замке, принимая князей и принцев, и мокрая по самые очаровательные острые ушки, ловя со мной рыбу под теплым летним дождем.
— Приветствую тебя, Мейт. Леди Мейт.
— Ты вернулся, Оборотень!
— Раньше ты не называла меня так, Мейт.
— Раньше было многое, чему уже не быть..
— Да, Мейт. Раньше было многое… До того, как ты умерла.
— Оборотень!..
— Да, леди?
— Я не умерла. Я просто была без сознания. Меня нашли потом… вылечили. Смотри!
И она ловко расстегнула брошь, держащую платье на плече, обнажая прелестную грудь — и шрам под ней. Шрам едва ли с мизинец Мейт — но находился он прямо над сердцем. Этот шрам оставил мой кинжал — когда гордая леди Мейт предпочла смерть от моей руки сдаче в плен. Только я хорошо знал, что удар был смертельным.
— Неужели, леди? Ну что ж, изгнанник рад приветствовать вас в своем скромном убежище.
С этими словами я выбросил в направлении женщины тонкую сеть, сплетенную из магического волокна. Сеть окутала ее с головы до ног — женщина издала отчаянный вопль и упала на пол. Лицо ее судорожно дергалось, а черты его словно бы плавились в невидимом тигле. Я не стал разбираться, кто же там был, схватив неизвестного гостя в охапку и перекидывая в одну из комнат глубоко в подвале. Ту, в которой я иногда допрашивал пленных. Сам я нырнул следом… едва не попав в собственную ловушку для непрошеных любителей ходить сковзь стены. Ловушка, которой я едва избежал, полоснула мне по щеке раскаленным металлом. Доброты мне это не прибавило, и я сладострастно представил, как сейчас применю к этому существу, осмелившемуся принять облик моей леди, все изученные за годы странствий методы допроса.
Первым делом я приковал гостью к скамье, на которую она упала. Снял сеть — с цепью, выкованной демонами мне не стоило опасаться побега, даже если магическая сила существа была больше моей. Потом зажег немного света и внимательно рассмотрел то, что мне попалось. Это был очаровательный молодой мальчик… не менее очаровательный, да простит мне Мейт подобное кощунство, чем та, чей облик он принял. Я сорвал с него дурацкую женскую одежду — при этом он зажмурился и отшатнулся, подумав, видимо, что я собираюсь его бить. Н-да, вздохнул я, хоть бы предупредили ребенка, что Оборотень из Тьеррина никогда никого своими руками не бьет.
Мальчик был высокий, стройный, темноволосый и зеленоглазый — словно родной брат Мейт. У него были такие же тонкие черты лица, точеный профиль и капризный чувственный рот, ярко выделявшийся на бледной коже. Такие же острые изящные ушки и слишком крупные для нашей расы зубы. Странно, подумал я. Были ли у Мейт братья, я не знал. Но сходство было просто сказочным, и я решил помедлить с калечащей частью допроса.
— Кто ты такой, парень? Отвечай мне быстро и четко. И, главное, не вздумай врать.
Мальчик молчал, закусив пухлую губу своими ровными зубами. Вообще, он был чертовски привлекателен, и все время сбивал меня с сурового и мрачного настроения, с которым надлежит вести допрос. Он стоял, вытянувшись в струну и прижимая узкие ладони к ямке у основания шеи, словно боясь, что я прямо сейчас начну отрывать ему голову.
Сядь! — кивнул я на лавку, возле которой он стоял. Мальчик сел — довльно странным образом, поджав колени к подбородку и обхватив их руками. Слишком уж непринужденно сел, подумал я, и, резко шагнув к нему, отвесил ему оплеуху. Не рукой, конечно — къерт. Паренек вздрогнул и отшатнулся, но позы не изменил. Я для острастки еще надавал ему по физиономии — но скорее для того, чтобы испугать, не особо больно.
— Как тебя зовут?
— А`haenn tha dithvve!
Вот тут я ударил его со всей силы. Не хватало еще, чтобы меня посылали подобным образом в собственном доме какие-то наглые мальчишки. И тут же пожалел — под глазом моментально налился багровый синяк. Мордочка мальчишки стала несколько менее симпатичной. Я приподнял его за шею, хорошенько встряхнул в воздухе, стиснул горло до того, что он начал явно задыхаться и швырнул в стену. Надеюсь, это выглядело эффектно… особено учитывая, что я давно сидел в кресле на другой стороне комнаты.
— Итак. Система такая. Мой вопрос — тут же твой ответ. Иначе..
Я подвесил у него над головой раскаленную добела болванку металла.
— Иначе эта вещь будет падать на тебя.
Мальчик покосился на железку и на глазах у него выступили слезы. Я похвалил себя за умение вычислять в людях их наибольший страх. Этот вот боялся огня и вообще всего горячего.
— Имя?
— Мейтин.
— Род?
— Синие Орлы.
Я опешил. По всему получалось, что этот мальчишка — брат Мейт. Родной или двоюродный, ни в коем случае не более дальнее родство.
— Имя отца?
— Мейран из Ллъэрина.
Так и есть… родной брат. Как говорилось в одной из книг одного из миров, в которых я побывал на пути домой — «чем дальше, тем любопытственнее».
— Кто тебя послал сюда?
— Илхан.
О-па… Этот старый колдун все еще никак не успокоится. Тогда он пытался убить меня, но вместо этого выкинул меня через магический континиум за тысячу миров отсюда. Теперь он опять пытается ставить мне палки в колеса. Старая перечница не учел только одного. Я не только выжил в чуждых мирах… я не только нашел дорогу домой. Я еще и набрался силы и знаний во многих мирах, где магия столь же привычна, как у нас владение мечом. Столько силы и столько знаний, что теперь он для меня — забава, не более.
— И чего же он хотел добиться, посылая тебя ко мне?
Мальчик замолчал и насупился. Я тут же разжал руку къерт — и брусок металла устремился вниз. Увы, мимо… но достаточно близко для того, чтобы мальчик душераздирающе завопил. И ушераздирающе тоже, надо добавить.
— Итак. Чего он хотел добиться?
— Он хотел проверить вас, милорд. Вашу силу. Узнать намерения. Если получится — выманить из замка. Там он будет ждать с учениками.
— Ты — тоже ученик?
— Да.
— И что же он собирается сделать со мной там, где будет ждать?
— Простите, милорд… убить. Или отправить обратно. Простите..
— Камень Крови у него?
— Нет, милорд.
— А где же?
— Он уничтожил его… наверное..
— А точнее?
— Говорили всякое… что он не смог его уничтожить… и куда-то отправил… в иные миры..
— A`haenn tha ditthve a`naennha ditthavein! Henn`ah jattyr a`haenn! Ash`nazg durbatuluk! Fucking shit! Schweine Hunde!
Этот старый козел еще и забросил мой талисман невесть куда.
Вторую часть монолога мальчик явно не понял, но покраснел и от первой. Несмотря на то, что сейчас ему должно было бы быть не до высот моей словесности. Хороший, воспитанный добрым старичком-чародеем приличный мальчик… Едва не всхлипнув от умиления, я дал ему по шее. Просто так.
Собственно, это было все, что я хотел от него узнать. То есть, оставался еще миллион тем для долгих вечерних бесед — начиная от истории этого мира, заканчивая модами на дамские воротнички в замке князя Всех Дорог. Но для этого уже не нужна была допросная комната — самое главное я уже знал. Поэтому я разомкнул большую цепь. Но браслет на запястье пленника оставил, замкнув тонкую цепочку у себя на поясе.
Потом я схватил мальчишку в охапку — это было чертовски приятно, надо заметить, и отнес его в одну из комнат замка. Ту, где окно выходило на восток.
— Где сейчас Илхан?
— В монастыре Тхи.
— Отлично, мой мальчик. Сейчас я покажу тебе забавное представление.
Я наскоро начертил на полу символ, встал в его центре и поставил паренька перед собой. Он был несколько выше меня, зато намного уже в плечах, поэтому смотреть он мне не особенно мешал. Одну руку я положил ему на бедро, как бы держа его, другой рисовал в воздухе контуры зеркала. Зеркало вышло кривоватое, зато довольно ясное. Я увидел там себя и решил рассмотреть, не торопясь, пока магические нити искали того, кого я вызывал.
Ну, ничего нового. Мужчина среднего неопределенного возраста. Рост средний, очень широкие плечи, но узкие бедра. Черная свободная одежда. Лицо тоже вполне знакомое — грубоватое, загорелое и чрезвычайно самоуверенное. Глаза темно-голубые, волосы светлые, сильно выгоревшие, до плеч. Уши, как и подобает человеку, острые… правда, далеко не такие изящные, как у Мейтина. В общем, Оборотень из Тьеррина, каким он когда-то покинул этот замок. Не по своей воле покинул, надо заметить.
В зеркале показался уголок монастырского сада и перепуганный Илхан в окружении нескольких юношей всякого вида. Завидев в зеркале — а перед ним сейчас растянулась такая же голубоватая поверхность, как передо мной — меня и своего ученика Мейтина, он вскочил, отбросив всякую солидность, и направив в зеркало жезл. Искры света, которые сорвались с его кончика, я поймал ладонью и пустил летать в виде обруча вокруг головы Мейтина. Это было редкостное издевательство с моей стороны — раньше от такого «привета» я вынужден был ставить очень серьезные защиты.
— Илхан, старый дурак! Я вернулся. И твой щенок у меня.
— Будь ты проклят, Оборотень..
Голос старика сорвался, но отчего-то мне не было его жалко.
— Илхан, когда-то ты отправил меня на очень веселую прогулку. Теперь твоя очередь. Я мог бы убить тебя, старая пародия на мага, — с этими словами я приподнял его над землей и хорошенько встряхнул, — но я слишком благодарен тебе за эту прогулку. Я многому научился. А теперь твой черед.
— Что ты собираешься делать, проклятый оборотень?!
Дед выглядел довольно грозно даже вися в воздухе, подвешенный за шиворот на невидимый крюк.
— Отправить тебя в один теплый уютный мир. Тебе там понравится, старый ты дурак. На этот раз я говорю серьезно. Это славный мир, и хорошо бы тебе остаться там навсегда.
Я разметал в стороны учеников, закрутил вокруг старика радужную воронку перемещения, нащупал тропу и мягко отправил радужный вихрь виться вдоль тонкой серебристой нити пути. Через несколько минут я не видел его даже зрением къерт. Бедные полурослики, подумал я… или бедные гоблины… Мир, в который я его закинул, был и теплым и интересным. Вот только последние ворота оттуда взорвались, когда я проходил через них. Увы… такой приятный был мир.
Я закрыл зеркало, смахнул часть грифельных линий на полу, размыкая канал. Отпустил — неохотно, скажу прямо — мальчика от себя. Первое дело было сделано. Самое пустячное дело, надо сказать. Теперь оставалось найти мой камешек. А это уже была задача потруднее — путь по тысяче миров, в поисках тонкого следа излучений, которые оставляет камень. Я решил, что сначала немного отдохну. Месяц или два… Поволочусь за дамами, устрою парочку дуэлей, выиграю хотя бы пяток турниров — в общем, развлекусь тихо и скромно, не пышнее, чем любой другой владелец замка на Всех Дорогах. А потом — в путь!
Мальчик стоял у окна, вглядываясь в силуэт гор на горизонте. Поза его была на удивление свободной, я даже удивился такой раскованности. Точная копия Мейт. Он зябко переступал с ноги на ногу — только сейчас я вспомнил, что оставил его безо всякой одежды. Пошарив по кладовым, я нашел пару вещей по размеру ему, и швырнул на подоконник.
— Оденься!
— Благодарю, милорд… — рассеянно отозвался он.
Мейтин взял верхнуюю вещь — это была рубашка, темно-фиолетовая с золотой оторочкой по воротнику. Наверное, уже чертовски старомодная она, эта рубашка. Мальчик вольно потянулся, всовывая руки в рукава, отведя руки назад, свел вместе островатые лопатки, еще раз потянулся и поправил крупно вьющиеся волосы.
— А впрочем, не надо, Мейтин..
— Милорд?
— Не надо одеваться.
Он удивленно и чуточку весело взглянул на меня. Потом сделал шаг навстречу… совсем крохотный шаг, но он все-таки был.
Его кожа пахла корицей и яблоками…
Пир был необыкновенно занудный — как и подобает хорошо устроенному пиру в замке князя Всех Дорог. Роскошно сервированный стол, самые изысканные угощения — как с княжеской кухни, так и добытые демонами откуда-то из Глубин. Благородные лорды и прекрасные леди — все неполные полторы сотни нашей расы. Не было, пожалуй, только нескольких из тех, кого я знал только в лицо. Что ж, видимо у них были какие-то действительно неотложные дела — здесь не было принято пропускать хоть какую-то возможность собраться вместе. Потанцевать, подраться в поединках, посплетничать и обсудить какие-нибудь мелкие политические дела. Трудно всерьез думать о политике, когда на огромном континенте всего-то полторы сотни лордов… да и крестьян тоже не особенно много.
После того, как все наелись — кроме меня, пожалуй… отвык я уже от всех этих изысканных яств, мне теперь намного симпатичнее простой ломоть свежего хлеба с сыром — почтенная публика перешла к новой части программы. Танцы и магические фокусы. Я покорно перетанцевал с половиной дам, развлек вторую половину разнообразными фейерверками, которых тут еще никто не видел. Выслушал кучу комплиментов и поздравлений с возвращением. Все выглядело так, словно я просто ездил куда-то по делам. А не так, словно добрая треть присутствующих некоторое время назад усердно содействовала тому, что я покинул эти милые земли.
Впрочем… кто старое помянет, тому глаз вон. Но у этой пословицы есть и еще одно немаловажное дополнение — кто забудет, тому два. Забывать я ничего не собирался, но и мстить — тем более. Разве что провернуть пару издевательских шуток над теми, кто в свое время особо рьяно помогал старому дураку Илхану. Вообще, проведя две недели в замке, навестив соседей и обновив гардероб по последней моде, я понял, что этот мир стал мне тесен. Забавы и развлечения, упражнения в магии, которые теперь казались мне детскими играми — вот и все занятия нашей расы. Для особо скучающих были и иные веселья — экспедиции в глубь континента в поисках следов Старой расы. Но этим я в свое время увлекался достаточно, чтобы понять — от Старых остались лишь замки, огромное количество пустых и хорошо пригодных к жизни замков, куча мелких магических безделушек, и ничего больше. Когда-то это казалось мне важным и серьезным… теперь я знал, насколько все эти магические артефакты бесполезны.
Были еще кое-где места, полные Силы, странной и довольно чуждой для нас силы — темной и загадочной. Но искать ключи к ней было слишком долгим и пустым занятием, на которое можно было убить всю жизнь и так ничего и не понять. Старые слишком хорошо «убрали за собой», уходя из этого мира. Ничего — ни книг, ни утвари, ни каких-то следов. Только красивые старые замки, которые потихоньку обживали наши лорды, да странные изваяния каких-то небывалых животных… очень скоро начинавшие служить чучелами на полях.
Какой-то молодой парень, с чертами лица, выдававшими редкую чистоту крови, случайно толкнул меня, проходя к столу. Он немедленно извинился, но я ехидно улыбнулся и с изящным поклоном бросил ему под ноги платок, специально для этого болтавшийся у меня на поясе. Вызов. Парень резко побледнел и отпрянул — так, что даже ответный поклон у него вышел неловким и судорожным. Странно… ну, поединок и поединок… обычная забава, чтобы размять мышцы.
Мы проследовали во двор — за нами, как обычно, целая толпа. Боковым зрением я заметил, что за нами идут абсолютно все присутствующие. И тишина стояла какая-то странная… недобрая, настороженная тишина. Я удивился. Быть может, они считают, что я собрался убивать всех их по одному? Ерунда какая. Я просто хотел немного подраться, развлечься и показать уважаемому обществу новые приемы, которым успел научиться.
Я достал свою шпагу — какое-то еще непривычное мне новомодное оружие, до сих пор я такими не дрался, но хорошо знал, как это делается. В иных мирах были подобные шпаги. Только сделанные гораздо лучше. Отсалютовал противнику и встал в изящную оборонительную стойку Оленя. Парень мягко пошел в обход, пытаясь, видимо, нащупать уязвимое место в моей обороне. Я ждал, когда он сделает какой-нибудь выпад. И дождался. Я отбил его шпагу далеко в сторону, намеренно промахнулся, давая ему возможность вернуть шпагу назад и отшагнул обратно.
Я дразнил его, как мог. Делал ложные выпады, уходил в глухую оборону, чтобы потом нанести неожиданный удар — намеренно мимо. Я развлекался, вставая в изящные — и чертовски неудобные — позы, вызывая в толпе вздохи восхищения. Противник же был необыкновенно серьезен, всерьез пытался меня одолеть, и вид у него был при этом, словно он спасает свою жизнь в настоящем бою. И все же в какой-то момент я слегка ошибся в расчете — ложный выпад оказался настоящим и клинок уперся противнику в горло. Он опустил шпагу и поклонился, признавая поражение.
Публика взвыла. Не зашлась в аплодисментах, как обычно, а именно взвыла. Я недоуменно оглянулся, отсалютовал публике и протянул парню руку. Он пожал ее — слегка, словно опасаясь чего-то. И тут я увидел, как через толпу ко мне идет Князь. Я посмотрел на узор на шпаге противника, и понял, что влип в самую большую неприятность, которая только могла произойти здесь. Побежденный мной был наследником Князя.
Князь Всех дорог — не правитель, а скорее, воспитатель в нашем детском саду для взрослых. Он и судья, и главный арбитр во всех спорах. А также занимается и экономикой, и наукой, и вообще всем, чем можно заниматься в нашем княжестве. Должность эта когда-то была выборной, потом стала наследственной. По одной простой причине — никто не хотел брать на себя весь этот груз забот. Впрочем, любой мог стать Князем — для этого нужно было только победить нынешнего Князя в поединке. Или его наследника — тогда победитель сам становился наследником. Насколько я знаю, во всей тысячелетней истории такое случилось один раз. Когда какая-то вздорная дама согласилась стать подругой какого-то лорда только при условии, что он будет Князем. Бедный лорд..
И теперь наследником стал я. Какой ужас! Мне немедленно захотелось сбежать отсюда куда-нибудь подальше. Одно утешало — нынешний Князь выглядел мужчиной в полном здравии и пока не собирался отправляться в Глубины. Он подошел ко мне, поздравил — довольно вежливо. В его взгляде царила скрытая радость, что было странно само по себе. Я думал, что его сын вполне устраивал его в качестве наследника — уж наверняка его с детства готовили к этой роли.
Князь пригласил меня проследовать в его покои. Следовать своими ногами мне совершенно не хотелось, поэтому я просто перенесся туда вместе с ним. Князь был недоволен. Насколько я помнил, он вообще особо не жаловал всевозможные магические фокусы, считая их причиной половины своих забот. Но недовольство свое он выказывать не стал.
— Ну что ж, милорд Оборотень. Поздравляю вас… и одновременно приношу свои соболезнования.
Я улыбнулся. Соболезнования были тут уместнее поздравлений.
— По правде сказать, Князь, я вовсе не собирался этого делать. Это вышло совершенно случайно..
— Милорд Оборотень, не кажется ли вам, что с вами слишком многие вещи происходят «совершенно случайно»? Но тем не менее — я рад видеть вас в качестве своего наследника. Мой племянник совершенно не подходил для этой должности.
Мне всегда казалось, что это именно я совершенно не подхожу для этой должности. Особенно после тех моих приключений, закончившихся изгнанием.
— И что от меня теперь требуется, Князь?
— Пока, надеюсь, ничего. Я еще в силах занимать свой пост. Но я был бы рад видеть вас в гостях почаще — чтобы иметь возможность объяснить вам принципы управления княжеством. И еще, милорд. Вам стоит задуматься о том, чтобы найти себе подругу. Не хотелось бы, чтобы новый род Князей на вас закончился, на вас же и начавшись.
Я помрачнел, и, кажется, как-то недобро посмотрел на Князя. Но этому почтенному правителю все было нипочем. Мне очень захотелось закинуть его, его замок и половину княжества куда-нибудь подальше в Глубины. Я мог забыть все… все, кроме смерти Мейт. И предлагать мне женитьбу было по меньшей мере наглостью с его стороны. Князь знал, что я вполне могу сделать то, о чем подумал — и все же выглядел совершенно спокойным. Я позавидовал его выдержке, подумав о том, как ему, совершенно не владеющему магическим умением не раз уже приходилось выслушивать, мирить и наказывать всех наших магов разного калибра.
— Так этот юноша — ваш племянник, Князь? А где же сыновья?
— Единственный сын был учеником столь прискорбно покинувшего нас Илхана. И от наследства он отказался, предпочитая совершенствовать свой талант.
— Да… печально.
— Не так уж и печально. Его наставник внушил ему много не слишком подобающих Князю идей.
Да уж… Илхан был фанатиком. Фанатиком магии Воды и Древа — противоположности моей, Крови и Железа. Его направление традиционно считалось добрым и направленным на помощь людям. Это было большим заблуждением — вся разница была в том, что они не использовали в своих опытах кровь живых существ. А так… лечить я мог не хуже любого водного. Вот только сам Илхан добротой не отличался — он был уверен в том, что всех последователей магии Крови надлежит вешать на башнях их замков. И проводил эту политику много лет.
С князем мы распрощались довольно тепло, я пообещал ему наносить визиты не реже раза в полгода и я покинул его покои. Но отправился я не вниз, в пиршественный зал, а в свой замок.
В замке царила чистота и порядок. Слуги деловито сновали, прикидываясь тем, что всецело озабочены хозяйством. Не успел я снять парадную одежду, как в дверь постучался управляющий. Я выслушал его занудство о количестве крестьян, занятых на разных работах, о необходимости сделать то, то и это, вежливо покивал, делая вид, что понимаю, что он от меня хочет. Потом дал ему камень, позволяющий управлять мелкими рабочими духами и велел не беспокоить меня по таким пустякам. Меня совершенно не интересовало хозяйство, управляющий у меня был надежный, купленный за большие деньги. То, что он регулярно отправлял часть добра не в кладовые замка, а в свои сараи, меня волновало мало. Крестьяне были сыты, работой не особо загружены, еды и прочих припасов было вдоволь. В замке тоже был порядок. Что мне еще, спрашивается, было нужно?
Я отправился в комнату, где был крепко заперт Мейтин. Нахальный мальчишка утром попытался воткнуть мне кинжал в спину, пока я спал. Ситуация была не опасной — он не смог бы меня убить, как нельзя убить простым оружием никого из нашей расы, можно только ранить, да и то не особо тяжело. Но само по себе… я мирно спал рядом с этим наглецом. В утренней полудреме я услышал, как он достает что-то из-под подушки и едва-едва успел перехватить руку, в которой что-то блеснуло. Это был самый обычный крестьянский кинжал, не заговоренный. Я отобрал кинжал и толкнул его в глубь кровати, к стене.
— И что это взбрело тебе в голову, о невежественный отрок?
Мальчишка что-то буркнул себе под нос и отвернулся, сложившись в позу побитой собаки. Он был очарователен в своей грациозности на грани неуклюжести, всегда казалось, что вот-вот он налетит на угол стола или споткнется о камень. И все же в последний момент он успевал увернуться. Я любовался им, что бы он не делал. Это всегда было зрелищем, достойным лучшего живописца — не каждому дано суметь изобразить эту смесь неуклюжести, изящества и ленивой расслабленности, с которой он двигался, ел, спал и танцевал. Мальчик был невероятно избалован, невероятно испорчен и при этом странно наивен. Наверное, такой же была Мейт в его возрасте. И еще — он был отличным любовником. Капризный и требовательный, при своей неопытности, довольно холодный — он умел дразнить и заводить меня, как никто.
Я встряхнул его за плечо, разворачивая к себе. Он вскинул лохматую голову и зверем взглянул на меня.
— Итак, Мейтин. Что это взбрело тебе в голову?
— Оставьте меня в покое, милорд! Останьте от меня!
— Чем ты недоволен, мальчик? Зачем ты собрался меня ранить?
— Мне скучно! Вы держите меня взаперти, не выпускаете из комнаты. Я даже не могу выйти во двор, проехаться верхом… Я сижу тут один, целыми днями… Вы приходите ко мне только ночью, а сами развлекаетесь где-то, не знаю с кем..
О, Глубины! Мальчишка же просто ревнует. Неужели я настолько забросил его? Мне всегда казалось, что я провожу с ним достаточно времени, и балую его, как только можно. И еще… я сомневался, что ему интересно мое общество днем.
— Мейтин, я думаю, что как только я выпущу тебя, ты сбежишь. Так?
Я приподнял его голову за подбородок, другой рукой обнимая за плечи. Его глаза были полны слез. Так, вероятно, сейчас будет еще одна истерика — наверное, уже десятая или пятнадцатая. Мальчик был довольно истеричен. Но, к счастью, в его случае все заканчивалось слезами и метанием первых попавшихся под руку предметов. Сестра в таких случаях могла и использовать шпагу, и боевую магию. Колдунья она была довольно сильная. По крайней мере, один раз я очутился на глубине далекого замшелого пруда.
— И сбегу! А что мне тут делать? А может… может, и не сбегу!
— Вот видишь… пока у меня нет оснований тебе доверять, я тебя не выпущу. Ты мне слишком нравишься.
— Все вы врете!.. врете, врете..
Мальчик разразился слезами. И так он тоже был не менее очарователен. Я обнял его покрепче, и, гладя по плечам, стал утешать. Эти слезы должны были скоро закончиться, сменившись бурной страстью. Поэтому я терпеливо говорил ему в полголоса, что я не вру, что он мне действительно нужен, что я нигде ни с кем не развлекаюсь… И, как всегда, он перестал плакать и довольно сильно проскреб мне по спине своими острыми коготками. Мальчишка любил кусаться и царапаться, как камышовый кот, но при этом сам такого обращения не переносил. Мне все время приходилось сдерживать свои порывы искусать его до крови.
Когда я вошел, он читал какую-то книжку, добытую у меня в кабинете. Он посмотрел на меня волком, и отвернулся к стене.
— Мейтин. Ты опять капризничаешь?
— Вы опять не взяли меня с собой, милорд. И я не хочу с вами говорить.
— Мальчик, перестань меня злить! Я не хочу выслушивать больше одного скандала за день.
Видимо, мой окрик подействовал. Он подошел ко мне — с деланным недовольством на симпатичной мордашке. Остановился, свесив длинные руки по телу, изображая усталость и пресыщенность. Потом, увидев у меня на руке браслет с синим камнем, попросил показать поближе. Я снял браслет и отдал ему.
— Если нравится, бери себе.
Браслет был довольно дорогой, и, на мой взгляд, слишком роскошный. Мне всегда нравилось что-нибудь поскромнее и подревнее. Но мальчику было еще далеко до истинного ценителя. Он, словно сорока, обожал все блестящее и яркое. Поэтому он с восторженным визгом повис у меня на шее. Довольно специфическая форма благодарности, особенно учитывая, что он выше меня на полголовы.
Потом, утомив друг друга до полного изнеможения, мы валялись на широкой кровати. Я пил вино, мальчик сок каких-то ягод. Он все время пил его, просто кувшинами… я же на эту сладкую гадость и смотреть не мог. Временами, обнаруживая новую саднящую царапину, я ругался и залечивал ее. Мальчишка издевательски хихикал и демонстрировал мне длинные острые когти. Потом он вдруг сотворил мой фантом. Я внимательно изучил призрачную фигуру мужика средних лет, с растрепанными светлыми волосами и мерзкой улыбкой, усомнился в его схожести и начал исправлять. Первым делом исправил нос — у меня нос короткий и прямой, а вовсе не картошкой. Потом подбородок — он у меня все-таки не как у крестьянина-головореза. Мейтин тут же приделал фантому рога и большие уши. Я уничтожил фантом и кинул в него подушкой.
— Ладно, Мейтин, собирайся, поедем гулять. Верхом.
Я приказал слуге оседлать двух коней — серую мутантку для себя и вороного для мальчика. У моей мутантки были, помимо обычных шести ног, еще и зачатки крыльев. Езде это не способствовало, зато выглядело просто замечательно. Стоила эта кобылка, как половина табуна обычных лошадей, но я всегда любил что-нибудь экзотическое.
Мы отправились в поездку, взяв с собой все необходимое для пикника — палатку из теплых шкур, припасы и вино. По дороге я ехал сзади, чтобы иметь возможность полюбоваться тем, что выделывает на коне мальчик. Ездил он еле-еле, но зато очень любил, как я понял, выделывать разные фокусы. Сломать шею, он, видимо, совсем не опасался, полагаясь на мои целительские таланты. Я все больше и больше укреплялся во мнении, что погожу пока искать себе подругу. Хотя бы до тех пор, пока Мейти не станет совершеннолетним и не заведет собственный замок.
Отец его отнесся к нашему общению благосклонно. Это всегда было старой традицией — молодой отпрыск какого-то из родов в качестве любовника и оруженосца у кого-то из взрослых лордов. Традиции этой следовали немногие, но Мейран вообще был ретроградом. В свое время он очень хотел, чтобы я стал мужем его дочери, после того, как она осталась вдовой. И когда Мейт погибла, остался моим верным союзником. Я нанес ему визит, и мы неплохо провели время, вспоминая былое.
Потом, вдоволь наплескавшись в ледяной воде — мальчик, оказывается, всецело разделял мою приверженность к такому купанию — мы развели костер, и, жаря рыбу, я наскоро рассказывал ему историю нашего княжества. Он был довольно невежествен, из истории знал только основные факты, а про Старую расу — только то, что узнал в ученичестве у Илхана. То есть, почти ничего.
— …таким образом, когда первые лорды пришли на эту землю, они не нашли ничего, кроме старых замков и одичавших крестьян. Было много неприятных случаев с этими замками и местами Силы — тогда еще никто из лордов не владел магией.
— Как?
— Очень просто. Это умение пришло от местных. От крестьян. Так что самые сильные маги — те, в ком еще сильна кровь крестьян. Род нашего Князя никогда не брал в супруги никого из местных. Поэтому магов у них в роду нет. Тот сын Князя — он мог бы быть в лучшем случае жалким ремесленником. Недостаточно выучить правила, нужно еще иметь силу внутри себя.
Моя мать, Мейтин, была крестьянкой. По происхождению, так-то она стала через пару лет самой изысканной из всех дам княжества. И во мне половина крестьянской крови — а значит, и Старой крови. Отсюда часть моей силы. Другая часть — та, с помощью которой я смог выкинуть самого сильного мага княжества отсюда, как нахулиганившего щенка — от моих странствий. Я расскажу тебе потом. Теперь я — не буду хвастаться, но это так — самый сильный маг этого мира. Сильнее всех прочих, вместе взятых.
— Но разве крестьяне — это Старые?
— Да, Мейтин, хотя мало кто об этом знает. У них с древних времен шло разделение на две расы — те, кто жил много тысяч лет, и те, кто жил не более ста-двухсот, как и нынешние крестьяне. Старшая часть расы в конце концов выродилась и стала бесплодной. Тогда часть из них пыталась заводить детей от низшей части. Но эти дети все равно жили как крестьяне — сто, сто пятьдесят лет. И не были такими сильными магами. Поэтому высшая раса предпочла уйти куда-то в иные миры, где они могли обновить свою кровь с большим успехом. Потом случилась какая-то страшная эпидемия, и выжили только те из низших, в ком была кровь высших. Так что — крестьяне являются Старой расой.
— Моя прабабка была крестьянкой.
— Да, мальчик, я знаю. Поэтому род Синих Орлов обладает магическим даром. И поэтому ваши ушки — не такие острые, как у Князя. Хотя по сравнению с моими — верх совершенства.
С этими словами я укусил его за ухо и начал щекотать.
— Милорд, лучше расскажите что-нибудь еще!
Глаза его так и светились от любопытства. Пришлось рассказывать, но при этом я гладил его по спине и мальчишка то и дело мурлыкал от удовольствия. Стояла прекрасная осенняя ночь, небо было ясным. На темно-пурпурном фоне плыли небольшие сиреневые облачка, заставляя звезды мигать.
— Дальше ты уже должен знать. Мы пришли в этот мир из другого, которому угрожала катастрофа. Пришли только лорды, оставив на произвол судьбы всех остальных в том мире.
— Как же они пришли, если у них не было магии?
Мальчик вывернулся из-под руки и недоверчиво уставился на меня.
— У наших предков были машины — особые устройства, позволившие сделать это. Но здесь они вдруг перестали работать — все до единого. И наши предки стали жить, как живут и ныне. С тех пор больше ничего и не происходило. Все интриги, междуусобные войны и заговоры явно не стоят того, чтобы о них сейчас говорить.
— Милорд! А почему произошла та война, когда погибла сестра? Я был еще слишком маленьким, почти ничего не помню..
— Видишь ли, мальчик… С давних пор существует две магические системы — ты их знаешь: Крови и Железа и Воды и Древа. Это как бы две стороны одной силы — одна из них более агрессивна, не чуждается никаких методов. Это магия Крови. Вторая — более человечная, создает для себя много моральных норм и ограничений. Я сразу выбрал для себя первую. Илхан же был издавна магом Воды. Я никогда не ограничивал себя в средствах — использовал и живую кровь, ставил различные опыты на крестьянах. Я и сейчас не собираюсь от этого отказываться. Но тогда Илхан пользовался большим влиянием и уважением. После одного опасного опыта — тогда погибло немало крестьян и мой помощник, наследник дома Белого Жаворонка, Тальон — он решил бороться со мной. Собрал отряд — с большей его частью я сегодня пил за одним столом. Он долго осаждал замок, Князь был вынужден вынести мне смертный приговор — дом Жаворонка был одним из самых влиятельных и горел жаждой мести. Илхан сумел взять меня в плен, но не смог убить. Зато при моем изгнании случилось неожиданное недоразумение — часть присутствующих тоже погибла. После этого Илхан, как мне сказали, утратил большую часть своего влияния и едва не был растерзан несколькими лордами, чьи близкие погибли. Что было дальше, я уже не знаю, но мой приговор оставался в силе до сегодняшнего дня. Теперь я — наследник Князя. Хотя лучше бы мне быть приговоренным — я все равно сильнее всех прочих.
Вдалеке послышался какой-то шум. Привстав, я увидел, что к нам приближается конный отряд. Четверо или пятеро всадников. Использовав магическое зрение, я увидел на их плащах гербы дома Белого Жаворонка.
— Ну вот, Мейтин, часть моего рассказа приближается к нам. Жаворонки пожаловали.
Мальчик потянулся к своему кинжалу, который я ему отдал утром, взяв обещание не применять его больше ко мне.
— Нет, милый. Сиди тихо в палатке — можешь только подглядывать, что там будет делаться. Мне не нужны лишние проблемы.
Всадники подьехали уже близко, окружая палатку кольцом. Я набросил рубашку и вылез из палатки, попутно окружая себя голубоватым кольцом защиты от оружия. Предводитель — я с удивлением узнал в нем главу дома — внимательно рассмотрел меня, но, удивившись окутывающему меня голубому пламени, ничего не сказал. Я вышел вперед. Тут же все пятеро схватились за клинки. Я показал им пустые руки, но оружия они не убрали.
— Оборотень! Где же твой меч?
— Мне не нужен меч, чтобы остудить ваш пыл. И я не собираюсь сражаться с вами в поединке. Впрочем, если кто-то очень хочет стать наследником Князя — тому я с удовольствием проиграю поединок. А теперь говорите, зачем явились?
— За местью! Ты убил нашего брата! — разнгеванно завопил один из всадников.
— Я не убивал Тальона. Он погиб, ставя опасный опыт. Моя вина только в том, что я не смог ему помочь.
— Ты лжешь, Оборотень! Ты убил его, чтобы использовать его кровь в своих гнусных опытах!
— Я не лгу. Но так как вы мне не верите — говорить нам не о чем.
Я встал, уперев руки в бедра и уныло рассматривая лорда. Убедить их я никак не мог — а причинять им вред не хотел. Ситуация была патовая: они не могли меня убить, я не хотел убивать их.
— Чем ты можешь доказать свою правоту?
Князь явно утратил часть своей уверенности.
— Ничем. Я могу только одно — предложить милорду уплатить виру.
— Своими грязными деньгами ты надеешься откупиться от крови?!
Это был кто-то из братьев Тальона. И, судя по всему, не столь умный, каким был покойный.
Лорд обернулся к сыну.
— Помолчи, Тальран! У нас нет доказательств как его правоты, так и правоты Илхана.
— Неужели нашелся хоть кто-то разумный в этом доме? — я широко усмехнулся, и лорд нахмурил густые брови. Но я не собирался быть вежливым. Я ни в чем не был виноват перед ними. — Хорошо, милорд. Я предлагаю вспомнить старинный обычай. Мы с вами — только вы и я — сейчас чертим зеркало Правды. Вы знаете — тот, кто защищал неверную сторону, погибает.
— У тебя есть свидетель? Сейчас?
— Не притворяйтесь, милорд. Вы же знаете, что я не один. — Я махнул рукой в сторону все-таки высунувшегося из палатки Мейтина.
Лорд задумался. Зеркало Правды было старым и опасным способом выяснения истины. Неправый погибал — всегда, не было пути избегнуть этой гибели, какой бы силой ты не обладал. Мне рисковать было нечем — я был прав.
— Хорошо, Оборотень. Ты можешь поклясться, что ты не убивал моего сына?
— Милорд, я клянусь перед Небом и Глубинами, клятвой Крови и Железа, моей силой и жизнью.
Лорд опять надолго замолчал. Видимо, он взвешивал все «за» и «против». Моя клятва была действительно убедительной — я клялся своей силой, а, значит, мог потерять ее, если солгу. Наш мир — один из немногих, где клятва имеет такую силу. Впрочем, он мог подозревать, что вернувшись, я стал неподвластен этому закону. Но это меня уже не касалось.
— Я принимаю твою клятву.
Кто-то, видимо, тот самый недоумок Тальран, возмущенно взвыл: — Отец! Кому ты веришь?!
Но лорд был тверд в своем решении.
— Оборотень, я верю тебе. Но ты заплатишь виру — ты добудешь мне Камень Воды.
A`haenn tha ditthve! Это же тебе не лошадь редкой масти достать, старый ты болван, лорд Дома Белого Жаворонка! Что ж за невезение такое…
— Хорошо, милорд. На этом позвольте проститься. — И с небрежным поклоном я отвернулся. В спину мне полетело задиристое:
— Не думай, Оборотень, что я поверил тебе!
До беседы с Тальраном я не унизился. Я залез в палатку, затащил туда любопытного Мейтина и первым делом хорошенько надавал ему по шее.
— Кому я говорил — не высовываться? Кому, Мейтин?
На этот раз мальчик не огрызался, а терпеливо принимал свою порцию наказания. Потом он свернулся клубочком, накрылся шкурой по самые сверкающие глаза и стал наблюдать за мной. Я сидел, скрестив ноги, и раздумывая о том, как и где буду искать этот проклятущий Камень — последний из четырех Камней, который пару сотен лет куда-то бесследно исчез. И о том, как же вредно быть добрым — утопить бы этого лорда со всеми его сыновьями в этом же пруду…
— Милорд, а что вы теперь будете делать? Ну, с камнем?
Я наклонился к нему, и подробно описал все, что я теперь буду делать — но не с камнем, а с одним таким не в меру любопытным мальчишкой. А потом проделал все это — не торопясь и с удовольствием.
— Удар! Еще раз! Еще! Еще!
Я монотонно хлопал в ладоши, на каждом хлопке раздавался глухой стук и протестующее приглушенное шипение. Обтянутая кожей доска, по которой мальчик по моей команде наносил один за одним удары, стонала и возражала против такого безжалостного избиения. Сам «убивец» возражал еще больше. Он уже успел хорошенько разбить себе пальцы — разумеется, неверно нанесенными ударами, при верном ударе страдает противник, а не твои руки — и теперь костяшки его тонких рук постепенно превращались в кровавое месиво. Жаль, конечно, портить такую красоту — но ничего не поделаешь. Мужчина должен уметь драться — и точка.
— Удар! Раз-два-три-стоп! Удар! Еще!
Я изводил его как мог, не только преподаванием самой членовредительской из всех известных мне, — но какой зато эффективной — борьбы, но и постоянным изменением ритма ударов, их силы и скорости. Заодно и внимание потренируем. Да и манера слушаться приказа с одного слова постепенно уляжется глубоко внутрь упрямой лохматой головы.
— A'vhaetha vhierru…
Интересно, это кому? Такой противной жесткой доске, или мне, мучителю? Судя по выражению лица мальчика — мне и никому иначе. Ах, как нехорошо. Одним из приемов преподаваемой борьбы — непедагогично же было бы показывать, что есть несколько менее сложные — я поймал его за вытянутую в напрасной попытке защититься руку, перекинул через плечо и швырнул на землю. Вернее, аккуратно положил. Мальчишка, вместо того, чтобы лежать тихо, осознавая свою дерзкую непочтительность к такому мудрому и благородному наставнику, лежал, сверкая глазами и ругал меня, как мог. А в последнее время мог он все более неплохо — с кем поведешься…
С утра у меня было отвратительное настроение, вернее еще с самой ночи. Кто-то из рьяных не в меру слуг так натопил камин в спальне, что дышать было просто нечем, да еще и добавил в светильник каких-то благовоний, «чтобы милорду лучше спалось». Спалось милорду, которому дали заснуть, когда уже начало светать, отвратительно. И голова теперь гудела, как после попойки, и каждый новый запах — уже любой, хоть навоза — вызывал тошноту. И даже осеннее солнце — бледное подобие светила — вызывало боль в глазах. Перед веками плыли цветные пятна. Да еще этот стук…
Я сгреб Мейтина за шиворот, приподнял с земли и ударил — по скуле рукоятью кинжала. По тому, как мальчик без слов, только зажмуривая глаза и кусая губы от нестерпимой боли осел на землю и свернулся в клубочек, прикрывая руками голову — черт возьми, как побитый крестьянин — я понял, что сделал что-то не то. Мягко еще говоря, не то. Я закрыл глаза и стал медленно считать до десяти, потом еще и еще раз. Когда я открыл глаза, Мейтин все так же лежал на земле, тихо вслипывая и пряча голову под рукавами широкой рубашки. Когда я присел на корточки, и попытался погладить его по плечу, он вздрогнул, словно слуга, уже привыкший к побоям и не ожидающий ничего иного. Это взбесило меня похуже всего остального — почему-то захотелось просто прибить этого мальчишку. Чтобы не смел меня бояться. Чтобы не смел напоминать мне о том, какой сволочью я бываю иногда.
Я поднял его на руки и перенесся в свой кабинет в башнях. Мальчик обвисал на руках, словно тряпочная кукла — это было хуже, чем если бы он ругался и пытался драться. Я усадил своего thenno в высокое кресло, откинул прядь волос, прикрывающую след от удара. Ого… что же я за тварь?! Кожа и ткани на скуле были рассечены едва ли не кости, щека была залита кровью. Несмотря на многократные просьбы мальчика — не залечивать ему никаких повреждений магическим путем — сейчас нужны были мои целительские знания.
Я залечил большую часть тканей, постаравшись так, чтобы остался очень тонкий и почти незаметный шрам длиной в фалангу пальца. Я мог бы сделать и так, чтобы шрама не было, но мальчик обожал их коллекционировать. Оставил и так, что ссадине, образовавшейся из довольно глубокой раны, нужно было подживать еще три-четыре дня. Мальчика перед всеми манипуляциями я слегка усыпил — целительская магия Крови, вернее, ее внешняя сторона, выглядит довольно шокирующе. Хотя работает великолепно. Закончив работу, я разбудил его.
— За что, милорд? За что вы сделали это? — произнес он довольно бодрым уже голосом, ощупывая ссадину. Я легонько шлепнул его ладонью по руке.
— Ты знаешь, за что. За твое хамство.
Я старался изобразить себя равнодушным и строгим. Должно быть, неплохо получалось — потому что кинув на меня острый взгляд, мальчик тут же отвел глаза и принялся с деланным вниманием рассматривать резьбу на подлокотнике кресла. Внутри же я просто расплывался, словно кусок льда по весне — от нежности, от жалости, от гнева на себя. От желания сесть у его ног и прижать к воспаленно пульсирующим висками и глазам его маленькие холодные ладони — и так забыться. Хоть на какое-то короткое время… забыться, оттянуть тот неизбежный миг, когда мне придется чертить створы дверей между мирами. Потому что сны и гадания полны дурных предзнаменований, а в ночных кошмарах в душу заползает липкий страх — чувство, которого я еще никогда не знал, и оттого ему неуютно там, и он мечется перепуганным вороном в камине, не зная, где найти спасение.
Скоро, уже скоро — две короткие недели, всего-то шестнадцать дней — нам отправляться в путь. И черным кольцом меня обступают совершенно чужие и чуждые мне чувства — страх, суеверность, тоска, мысли о смерти… Почему? Я ведь люблю опасность — любую, исходит она от стихии или от живого существа. Меня приятно возбуждает перспектива поединка — пусть даже противник заведомо сильнее меня. Нет ничего слаще одержанной победы или почетного поражения. Так почему — тоска?
Только кто из нас двоих был сильнее и проницательнее — если, словно услышав все мои путано-тревожные мысли, мальчик подошел ко мне своей обычной неловкой и грациозной одновременно походкой, обнимая за шею и глядя в глаза? Сверху вниз, у него это неплохо получалось, особенно, когда я сутулился.
— В чем дело, милорд? Что за странные мысли беспокоят вас?
— Ты Слушающий, Мейтин?
— И Слушающий, и Передающий, милорд. С самого детства. — Он улыбнулся, и в этой улыбке — не торжествующей, как у выигравшего приз ребенка, а неловкой и сожалеющей — я прочел, что он повзрослел. Сейчас, испытав боль — или еще когда-нибудь. Но повзрослел, чуть уже шагнув за грань мальчишества. И было в этом что-то прекрасное и бесконечно печальное…
— Так в чем же дело?
Я налил нам по полному кубку вина, задернул плотные портьеры. Зажег причудливую свечу на очень старом — из мест Старой расы — подсвечнике. Через несколько секунд подсвечник начал реализовывать свою нехитрую магию — изменять тень в причудливые образы — животных, то бегущих друг за другом, то дерущихся, то совокупляющихся. Я впервые задумался, была ли ушедшая часть Старой расы человекообразной. Или это были какие-то животные? Во всем, оствшемся от них, не сохранилось ни одного изображения гуманоидного существа — только причудливые звери.
Я понимал, что тяну время. Что нарочно занимаюсь всеми этими ненужными манипуляциями, чтобы ничего не говорить. Но мальчик оказался хитрее — он просто сел у моих ног, положил мне голову на колени и приготовился слушать.
— Все так странно… словами-то и не расскажешь. Страшные сны. Дурные предчувствия. Страшные знаки при гадании. Тоска. Страх. Без причины — все без причины, только странное ощущение близкой потери.
— Страх — за себя?
— Нет. В том то и дело. Я всегда остаюсь жив во снах. И все равно — страшно. Смерть… все время это смерть. Но — не моя.
— Милорд, я очень напоминаю вам сестру?
— Что ты несе. Да, очень. Даже слишком — иногда.
— Милорд, вам не придется меня убивать. Дважды одно дерево не срубают. Я — другой человек.
Что-то было в его словах — важное, действительно важное — но оно пока не осознавалось, тихим камнем падая на дно пруда моего сознания. Чтобы занять там какое-то место или вызвать всплеск — не знаю, но чувствовалось это как странная сеть, накидывающая свою паутину на мой мозг. Только я никак не мог уловить, что же это было — тень какого-то ощущения, отражение какого-то забытого дня.
Но я никак не мог сосредоточиться на этом — требовательные тонкие пальцы скользили по моим запястьям, вызывая сладкий зуд. Мальчишка тянул меня к себе, тянул, не давая передышки, чтобы обдумать его слова. И я сдался, и нырнул в его обьятья, как в глухой темный омут — сквозь пульсирующую в висках головную боль, сквозь радугу цветных пятен перед глазами. В эту ночь я спал спокойно — мертвым сном без сновидений, но с уверенным ощущением своей силы и владения ситуацией. И только где-то на дне сознания мерцали выписанные тонкой красной вязью слова — «я другой человек»… И замирали, полускрытые черным печатным шрифтом иной речи иного мира — «Идите, сэр. Есть же и другие миры, кроме этого». Слова падающего в пропасть мальчика. И я видел себя другим — черноволосым и голубоглазым мужчиной со странным оружием в кобурах на бедрах, пробивающим смертью мальчика себе дорогу к Мечте.
Проснувшись, я долго вспоминал все эти обрывки образов, и хорошенько выругавшись, понял их источник. Нигде больше… ни в одном мире… никогда! Никогда!!! — я не буду читать их художественную литературу. Никакую литературу вообще — за исключением карт. Тоже мне, персонаж романа…
Рядом безмятежно спал Мейтин, почесывая во сне шрам на скуле. Я тихонько рассматривал его, подмечая изменения, которые произошли в нем за эти два месяца. Он стал шире в плечах — и уже в бедрах, приобрел хорошую мускулатуру, утратив при этом часть своей девичьей стройности. Темные волосы почему-то обнаружили в себе медный проблеск. Лицо стало более свежим и безмятежным — не то, что раньше, когда даже по спящей его физиономии можно было сказать: «вот маленький интриган, эгоист и капризуля». Только черты остались прежними — точеными. Черты Мейт.
Строгий овал лица, широкие скулы и большие слегка раскосые глаза под идеально прямыми дугами бровей. Тонкий нос с изящно вырезанными крыльями, мягкая ямка над верхней губой. Чувственный широкий рот, аккуратный подбородок с детской ямочкой. Эх, не видел я их отца в молодости — а жаль… Я знал, что дети похожи на него. Я разглядывал мальчишку, желая найти в нем что-то такое, что даст мне моральное право взять его с собой в странствия, в путь, полный гибельных опасностей. Какой-то намек на силу или удачливость. И нашел — то, как он сжал в кулак исцарапанную вчера руку, увидев что-то тревожное во сне, то, как напряглось при этом до того детское и безмятежное лицо: строго напряглось, строго и уверенно, без тени испуга — нашел и понял, что смогу положиться на него.
И еще — глядя на него, я понимал, что далеко перешагнул тот уровень чувств, который свойственно испытывать лорду к юному оруженосцу-любовнику, тот уровень, который свойственен обычным любовникам… и не знаю кому еще. И это было хорошо — яркое солнце первого зимнего дня, тепло натопленной комнаты, шелковистая мягкость простыней, чувство к кому-то. Чувство, которому не надо даже взаимности, чувство, довольное самим своим твердым существованием.
— Thenno hiennau…Meitinn dhaennu, henneu.. oviennu l'iee'.. thenno hiennau…
Как же мне хотелось утопить его в теплых словах, нежных и ласковых… и я обнимал его и смеялся, шепча ему в уши все ласковые слова, которые знал. Словно отступили куда-то годы, а мне снова было лет тридцать или сорок, а до совершеннолетия было еще так далеко и можно было резвиться совсем по-детски, и любить всех вокруг, и нырять в чьи-то такие же неопытные ласки на нагретых солнцем пляжах… И я решил для себя, что защищу этого паренька любой ценой. Даже своей жизнью. А он не понимал ничего — или мне так хотелось думать, но я уже знал, что он Слышащий, умеющий читать мысли других — и смеялся, и замирал, затаив дыхание, слыша слово hiennau — любимый.
Я подумал о том, как же пафосно звучит обещание отдать за кого-то жизнь… и о том, какой я дурак, что согласился на эту сделку с лордом Дома Белого Жаворонка, о том, как хорошо бы послать его куда подальше… и плевать мне на честь… видел я эту честь в том месте, в которой чести было бы по меньшей мере неуютно и темно… Потом подумал о том, что наши поиски могут занять всю жизнь и не принести пользы. Да-а, не самая сладкая перспектива… зато какие баллады насочиняют наши признанные и непризнанные гении. Я даже сам начал потихоньку сочинять что-то подобное: «Баллада о вечных странствиях доблестного лорда Оборотня из замка Тьеррин и его достойного спутника Мейтина, сына Мейрана в поисках магического камня».
…С тем лорд покинул сей удел,
Поклявшись камень отыскать.
Он благороден был и смел,
И честь свою блюсти умел,
Забыв про бед напасть…
Еще немного — и замечательная баллада была бы готова. Только попробуй что-то сочинить с таким беспокойным юнцом под боком, который совершенно не желает ждать, пока с его лорда спадет поэтическое настроение…
И вот настал день — второй день восьмой недели месяца laileilin — когда мы отправились в путь. Все необходимое давно было упаковано, я даже заранее нарисовал на стене замка знак прохода, оставалось только соединить несколько линий. Был выбран полуденный час — самый благоприятный, по результатам гадания накануне. Мы встали перед знаком, одетые довольно тепло и по возможности неприметно — обычные широкие плащи, цвета темные. Я посмотрел на мальчика — он явно боялся того, что ждало его за вратами… да и самого прохода. Я соединил линии знака и пока, тот набирал силу, положил мальчику руки на плечи, стараясь его успокоить.
Знак засветился голубым сиянием, по внешнему краю его бегали алые искры. Внезапно он открылся — там, куда вел проход, открывшийся в замковой стене, было темно. Повеяло ледяным воздухом. Это было место где-то в горах, на возвышенности и там стояла ночь. Проход открылся на приемлемой высоте — не более чем в наш рост, я толкнул Мейтина в проход и прыгнул следом, услышав, что он приземлился. Едва не сбил этого бестолоча — мог бы и догадаться отойти. Но Мейтин не видел никого и ничего — стоя почти на краю обрыва, он, запрокинув голову, смотрел в небо.
Через минуту и я сам стоял точно так же, открыв рот и забыв обо всех опасностях, которые могли подстерегать нас в этом мире. Небо было ослепительно синим, темно-синим — с огромными мерцающими точками звезд. Звезд, свет которых был не привычно розовым — белым. Небо было нестерпимо близким, казалось, что до него можно дотянуться рукой. Небо в звездах… Ледяной воздух дул нам в лицо, словно пытаясь отрезвить, но оторваться от такого зрелища было невозможно. И мы пили эту ночь, как самое дорогое вино — медленно, не торопясь, по глотку. Небо, на котором не было лун — бархатисто-темное, плотное, непрозрачное. Тонкие зеленоватые штрихи облаков, далекие и близкие силуэты гор — гор вокруг нас, плотным кольцом смыкающееся вокруг нас..
Только через полчаса или около того мы оторвались от невозможного синего неба и посмотрели вниз. У подножья гор — довольно невысоких и изрядно выветрившихся — лежал большой город. Он был ярко освещен — так, как нельзя осветить свечами и факелами. Я понял, что мы попали в мир, развитый технологически. Это было более чем неприятно — с неопытным спутником, в мирах, где зачастую обязателен контроль, где нельзя пройти даже по необитаемой территории без каких-то особых предметов и бумаг. Но такое небо… быть может, здесь не так уж и много всевозможных дымных машин?
Мы поставили палатку, я достал некоторые из своих магических предметов, проверил, насколько хорошо они тут работают. Все было в порядке — даже удивительно для технологического мира. Я настроил глобус и начал изучать планету в поисках ближайшего прохода — и магических артефактов, которые могли бы оказаться тем, что мы ищем. Но сумасшедшая надежда — а вдруг… вот прямо здесь… в трех шагах от дома — камень? — не оправдалась. Здесь вообще не было магических предметов, даже самых слабых. Судя по всему, здешние обитатели не пользовались даже такой ерундой, как привороты, обереги и прочее деревенское ведовство. А проход — проход был не так уж и далеко, по крайней мере, на одном континенте с нами. А всего их было четыре. Мы были на втором по величине.
Я заставил глобус показать мне здешнего жителя. Глобус долго пыжился, не желая работать в темноте, но все-таки ему пришлось уступить. Один из недостатков одушевленных предметов — они намного сообразительнее, это точно, но вот с послушанием у них тоже намного хуже. Глобус выдал мне удивительное существо, по-видимому, в своем доме. Существо явно произошло от каких-то ящериц. У него была клинообразная плоская голова с выпуклыми глазами по бокам, большая пасть с мелкими острыми зубами. Кожа была сухая и морщинистая, напоминала мелкую чешую. У аборигена было три пары конечностей — мощные опорные задние, тонкие передние с хорошо развитыми пальцами, ладонь была трехпалой, и еще одной парой мускулистых конечностей под брюхом. Еще у него был хвост — замечательно длинный и увенчанный небольшой грядой шипов. Туловище было массивным, согнутым в грудном отделе — более всего по манере держаться абориген напоминал сгорбленную старушку. Глаза были живыми и мудрыми — почему-то это было понятно несмотря на полное отсутствие мимики и выражения на плоской морде с едва заметным дырочками в верхней челюсти.
Дом у аборигена был под стать его странной наружности. Дугообразно изогнутая половина большой трубы, без окон. Дверь в углу была тоже полукруглого сечения. Несколько странно гнутых кусков яркого твердого материала, над ними подвесные лампы, очень похожие на наши. Еще много всяких труб и мелких предметов, но в общем — жилье просторное и свободное. Посередине — маленький бассейн. Изогнутый кусок пластика оказался креслом, удивительно подходящим к форме тела аборигена. Он удобно устроился в нем, нежась под явно теплой лампой.
Мейтин завороженно смотрел в глобус. Он даже не задавал вопросов, что могло означать только одно — полную потерю дара речи. Потом, когда глобус угас, обиженно помигивая цветными огоньками, мальчик долго сидел, глядя в темноту — костер мы не разводили, и грелись только от глобуса, которому пришлось поработать печкой.
— Какой он… странный. Это точно не животное?
— Нет, Мейтин. Это здешнее разумное существо. Тебе все кажется, что они должны быть похожими на нас?
Я смотрел на него, пышноволосого остроухого паренька со светящимися в темноте глазами, одетого в куртку с меховой оторочкой и высокие сапоги, казавшегося здесь маленьким кусочком детской сказки — сколько же их в разных мирах, про эльфов и фэйри, народ холмов и подземных жителей — и понимал, насколько мы здесь чужеродны. И как мало в этом хорошего.
После такого мирного перехода, мирного тихого пейзажа на меня вдруг навалилось сентиментальное настроение. Нечасто, к моей радости, такое бывало, да и недолго длилось. Уж очень не любил я становиться, как говорила одна моя знакомая в другом мире «белым и пушистым». Прямо-таки ненавидел это состояние. Когда любой цветочек по дороге вызывает умиление, когда вместо того, чтобы дать кому-то хорошего пинка, читаешь ему душеспасительные речи, когда поднять на кого-то меч кажется немыслимой жестокостью.
И я бы просто ушел от палатки в горы, чтобы пересидеть свое дурацкое настроение и вернуться таким, каким привык быть — но маленький Слышащий не отпустил меня. И когда я, наконец, заснул — от непривычного сладкого воздуха спать совершенно не хотелось, мне снились улицы города у подножья гор — путаные, извилистые улицы и ровные ряды фонарей.
Спуститься с гор, даже с таких низких, для нас, непривычных к пути по узким тропкам, где каждый камень предательски норовит выскользнуть из-под ног, было делом нелегким. Три дня пути вниз — это оцарапанные ладони, стертые в кровь пальцы и непрекращающаяся боль в ногах и спине. Недолгие часы привалов, где хочется заползти в ближайшую тень, свернуться клубком и закрыть глаза — чтобы не видеть опостылевших гор, лица спутника, становящегося отчего-то ненавистным. Бессонные ночи, когда не можешь забыться даже подобием сна — перед глазами вновь и вновь мелькают камни, груды, лавины камней. Каждое слово, жест спутника вызывают только одно — раздражение. Мы ночевали в нашей палатке, стараясь отодвинуться друг от друга и накрыться с головой — только это не помогало. И все-таки мы дошли.
Мне только раз или два в жизни приходилось ходить в горы — никакого опыта у меня не было. У мальчика, который еще ни разу не покидал равнины княжества Всех Дорог — тем более. Зато когда мы вышли на равнину — это было настоящим праздником. Земля была ухоженной, но ни одного аборигена мы не встретили. Только ровные дороги, выложенные широкими плитами из какого-то странного материала. Ручьи были заключены в аккуратные каналы. Ровные ряды странных растений — приземистых, корявых. На них росли мелкие темно-серые плоды с отвратительно вяжущим привкусом.
Идти по дорогам было легко. Труднее было выбрать место для стоянки — портить поля, на которых росли тонкие бледно-серые стебли каких-то местных культур, не хотелось. А благоустроенным было абсолютно все — ряды полей и дорог тянулись до горизонта во все стороны. И — никого. Только птицы и мелкие грызуны. На птиц охотились мы, на грызунов — птицы. У птиц — ширококрылых, с темно-алым и черным оперением — было нежное мясо со странным привкусом, то ли миндаля, то ли чего-то подобного. Из стеблей, если их некоторое время проварить в кипятке, получалась отменная каша, сытная и сладкая. Только все это навевало уныние. Судя по карте, такого пути нам оставалось еще не меньше трех недель.
Было холодно. Судя по всему, здесь царила зима — только она больше походила на нашу середину осени. Ветер, который вольно гулял на равнине, запросто мог сбить с ног в ветреные дни. Но они выдавались нечасто — к счастью. Я несколько раз рассматривал в свой глобус город и его обитателей. Как я мог понять, они вообще не выходили на улицы. Дома были соединены подземными ходами. Вообще, город был большей частью подземным — снаружи находились только жилые помещения. Но голые дорожки между ними были все равно ярко освещены. Свет был каким-то призрачным, лиловым.
Отсутствие аборигенов вызывало у меня двойственное чувство. С одной стороны — если они настроены агрессивно, то это и к лучшему. С другой — они могли бы и помочь нам добраться к месту назначения. А пока мы не торопились. На долгих привалах я продолжал натаскивать мальчишку — охотиться, драться, готовить еду и ставить лагерь. Он был довольно типичным парнем Daara Naira — нашей расы. То есть не любил подобных развлечений. Рисовать и петь, просиживать дни напролет над книгой, купаться и танцевать на балах — вот это совсем другое дело. На все остальное есть слуги, которые обо всем позаботятся. Любовь к так называемым «мужским» развлечениям приходила позже, уже после совершеннолетия. Я задумывался — не в том ли корни традиции, по которой лорд воспитывал своего оруженосца? Эту изнеженность, эти девчоночьи капризы и слабости приходилось выколачивать. И иногда — очень жестоко.
Временами я вспоминал своего лорда. Он был дядей Мейт и Мейтина. Грубоватый, в чем-то похожий на крестьянина — их кровь чувствовалась в нем довольно сильно. Беспощадный к чужим и своим слабостям. Он был отличным наставником для такого неуемного юнца, как я. Всегда умел поставить меня на место — но никогда не пытался сломать. От него я научился многому — очень многому, что помогало мне в каждый день моих странствий. В свое время мы с ним облазили почти все пустые земли — и каждый день был тренировкой и уроком. Теперь я пытался стать таким же… только не очень успешно.
Если я что-то и умел делать хорошо в области воспитания молодежи — так это рассказывать. И я старался делать это почаще. Рассказы занимали все время на привалах, и я замечал, как они постепенно формируют ум Мейтина — он учился задавать такие вопросы, на которые было интересно отвечать. Учился слушать. Учился выбирать из рассказа главное. И — то, чего я пытался добиться — учился обращать внимание на мелочи. Мелочи, из которых складывается все.
–.. следующим был мир, в котором практически не было суши. Только крошечные острова. Его жители были совершенно не похожи на людей — амфибии со склизкой кожей, огромными фасеточными глазами. Они строили подводные города на отмелях и подобия плотов над ними. Им было достаточно выбираться на поверхность не чаще раза в день. Они едва не утопили меня, пытаясь зазвать к себе в гости. Я был для них необыкновенным развлечением. Они были просты, как дети — едва умели делать что-то своими перепончатыми руками, почти не знали речи. Но все-таки они были разумными. Они помогли мне добраться до нужного места, но прошло не меньше тамошнего года. За это время я научился плавать и нырять не хуже, чем они. А так же привык есть сырую рыбу.
— Ф-фу..
— Вовсе не «фу». С твоими замашками, Мейтин, ты умрешь с голода в мире, где обитают одни насекомые. Которых, кстати, тоже можно есть.
— А вам приходилось, милорд?
— Ну, естественно. Захочешь есть — сьешь и кусок самого себя.
— А почему вы не обернулись там каким-то водным животным?
— Видишь ли… это возможно только там, где довольно высок уровень магической силы в мире. К тому же, становясь рыбой, очень скоро тупеешь до уровня рыбы. Что нежелательно.
На следующий день мы издалека заметили нескольких аборигенов. Они ехали в странном варианте машины на гусеницах — платформой под шарообразным колпаком. Машина ехала совершенно бесшумно и никакого подобия дыма не было видно. Ехала машина прямиком к нам. Можно было бы постараться уйти или спрятаться, но я был уверен, что у них есть средства, чтобы отыскать нас. Особенно на этих голых равнинах.
Когда машина приблизилась, я остановился и поднял руки, показывая, что они пусты. Этот жест доброжелательности понимала большая часть разумных существ во всех мирах. Машина приподняла свой колпак, и оттуда высунулся один из аборигенов. Сделав несколько непонятных жестов передними руками, он, наконец, изобразил что-то вроде «залезайте сюда». Отказываться было бессмысленно — если они хотели взять нас в плен, они бы то сделали. Если нет — почему бы и не прокатиться на платформе. Тем более, что сопротивляться с помощью магии удобнее с близкого расстояния.
Мы подошли и влезли внутрь. Я незаметно пожал руку Мейтину, которому было явно не по себе, шепнув ему на ухо «все в порядке». Сесть пришлось прямо на пол — колпак мешал стоять, а извилистые сиденья, на которых удобно развалились аборигены, нам не годились. Внутри машины было необычайно жарко. Я тут же снял меховую куртку.
Видели бы вы, что стало с аборигенами! Открывая рты, но не издавая ни единого звука (позже мы узнали, что их речь для нас не слышна), они теребили то мою куртку, то мой рукав, то мою ладонь, пытаясь, вероятно, понять разницу. Я удивился — изобрести машины и не додуматься до одежды. Потом кто-то из них, устав хлопать ртом в мою сторону, достал откуда-то из-под сиденья какой-то плоский переливчато мерцавший предмет. Он положил на него ладонь и что-то молча «квакнул». На мерцающем экране появился силуэт аборигена, словно бегло очерченный карандашом. Он пошел куда-то, и я увидел, как на экране возникли неловко нарисованные силуэты каких-то двуногих. По карикатурным острым ушам я узнал в них себя и Мейтина. Потом изображение расплылось, на нем появился силуэт города, из которого выезжала машина. Абориген требовательно уставился на меня.
Я тоже положил ладонь на планшетку и попытался что-нибудь изобразить. Первый рисунок — замок на холме — вышел у меня цветным. Аборигены возбужденно захлопали ртами. Подумав немного, я изобразил наш мир вкратце — сиреневое небо, замки, равнины. На одной из равнин я намалевал путника, творящего проход и другого, рядом. Мейтин тихо взвыл, увидев, как я его изобразил. Потом я изобразил, как «мы» проходим через проход, оказываемся в здешних горах и спускаемся вниз. Потом допустил мелкую месть за свои портреты — изобразил местных, как я их видел. Они дружно повалились на спинки своих сидений и захлопали передним руками себе по головам. Вероятно, это означало смех.
Тем временем, машина медленно ехала к городу. Жарко было на редкость, я уже остался в одной рубашке. Но старший среди аборигенов, тот, кто пользовался планшетом, изобразил на нем нечто, что означало «какой холод!». Я засмеялся — ну и теплолюбивые же существа. По дороге мы пытались обмениваться какими-то картинками. Я даже сумел обьяснить, что мне нужно попасть в некое определенное место. Главный изобразил мне подобие машины, быстро мчащейся над землей. Ох… полет мне совершенно не по вкусу.
В городе нас быстро запихнули в один из проходов вниз. Провели широким ярко освещенным коридором. Жара стояла страшная. Когда нас ввели в комнату и оставили одних, я поспешил раздеться окончательно и залезть в бассейн посредине. О нет!.. вода была чертовски горячей. Однако я нашел способ сделать ее холодной — нужно было только четко представить, как она остывает. Мальчик кружил по комнате, ошарашенно разглядывая все подряд — мебель, окна и то, что из них было видно. Я отмокал в прохладной воде, которая отчаянно парила в раскаленном воздухе комнаты. Потом я позвал к себе Мейтина и мы долго нежились в прохладной воде. Потом дверь замерцала. Я задумался, но ответ пришел сам собой — я представил, как она открывается. На пятой попытке дверь действительно открылась.
Видимо, здесь не было принято принимать гостей в ванной, потому что пара местных неловко топталась на пороге. Сообразив, что именно их смущает, я вылез и стал безнадежно искать полотенце. Пришлось достать его из нашего багажа. Завернувшись в полотенце, я попытался изобразить что-то, приличествующее гостеприимному хозяину. После долгого и бестолкового размахивания руками, я понял, что нас куда-то приглашают. Подумав, что на пир какой-нибудь, я быстро оделся, подгоняя мальчика, который отчаянно медлил и пошел следом за провожатыми.
Мы пришли в ярко освещенное помещение, где нам предложили сесть на две ровные поверхности, более подходившие нам по строению тела. На недолгое время мы остались одни. Какой-то из местных, видимо, довольно пожилой, вошел в комнату и, не глядя на нас, что меня само по себе насторожило, подошел к противоположной стене, из которой торчали какие-то полки и шары.
И тут… я понял, что не могу пошевелиться. Какая-то невидимая веревка связала меня по рукам и ногам. Мейтин, судя по его испуганным глазам, чувствовал то же самое. Потом откуда-то сверху спустилось сильно увеличенное подобие цветного планшета. На нем появилось изображение — это был уже не рисунок, скорее запись — меня, разводящего костер с помощью простенького заклинания. И тут же что-то отвратительно щекотное пробежало по моим невидимым веревкам. Яснее некуда — «сделай так же». Я даже не пошевелился. Очень хотелось изобразить неприличный жест, только руки были плотно прикручены к телу. Потом я сообразил, как это показать. Я пристально посмотрел на планшет, и на нем появилось корявое изображение двух аборигенов мужского пола, совокупляющихся при помощи хвостов. Не знаю, насколько я попал в точку, но меня больно ударило в спину. Если бы я мог двигаться, я бы упал на пол и долго валялся, скорчившись. А так я мог только хватать воздух ртом. Чувствуя, как кровь отлила от лица и неумолчно пульсирует где-то в висках. Это длилось долго. Очень долго для того, чтобы я навсегда запомнил это чувство.
Мейтина пока не трогали. И это было единственным основанием для того, чтобы я пока не предпринял ни одной попытки освободиться. А старик-ящерица повторил картинку и вновь вызвал у меня щекотное ощущение во всех мышцах. Я проигнорировал его желание полюбоваться моими талантами. Попроси он нормально — я бы не отказался. Но — не так. Я не подопытное существо.
Однако старик был умен. И когда я, с трудом повернув голову, увидел, как с лица мальчика сползает краска, а губы кривятся в беззвучном крике — обращенном ко мне, в судорожном движении губ я прочел слово «милорд» — я не выдержал. И перед стариком вспыхнул костер. Обычный магический костер. Он обрадовался — это можно было понять и на его невыразительном лице животного. Я повторил это столько раз, сколько он требовал. Мне нужно было только одно — усыпить его внимание. Мейтин совсем сник, вероятно, думая, что я сдался. Но нет — я просто выжидал. Хотя полные слез глаза парня будили во мне примитивное желание стереть этот город с лица земли.
Нас отпустили — если можно считать этим то, что в ослабленных путах мы едва могли идти. Все та же парочка ящериц отвела нас обратно в нашу комнату и оставила одних. Только дверь теперь не открывалась, невзирая на мои команды. Окна вообще было невозможно ни открыть, ни разбить. Едва дверь за нами закрылась, Мейтин бросился на пол и зарыдал. Я подождал какое-то время, прежде чем начать его утешать, но потом не выдержал и, подойдя к нему, положил его голову к себе на колени и начал гладить по волосам.
— Не бойся. Мы выберемся. Это мелочи, мальчик.
Но он ревел напропалую, только иногда с трудом выплевывая из себя слова. Я и не знал, что он заикается.
— э-э-т-т-та бб-б-боль, м-м-милор-д-д… она в-в-все еще з-з-д-десь..
Не имея возможности сказать, он просто провел по своей руке и бедру. Я поднял его лицо к себе, он тут же уткнулся мне в плечо и продолжал плакать. Я старался размять ему суставы, тщательно затыкая свои, точно такие же, ощущения. Я старался его отвлечь, уже поняв, что боль отступает, когда стараешься о ней не думать. Увы… но отвлекать его я мог только одним способом — и он оскорбленно вывернулся из моих рук.
— Нам н-надо п-под-думать о освобожд-д-дении, а не об эт-том..
— Запомни, мальчик: кто никуда не торопится, тот никуда не опаздывает. Всему свое время.
И я твердо вернул его назад в свои обьятия. Стараясь не думать о том, почему же все суставы так мучительно ноют, а в мышцах словно навек затаилась странная слабость.
Утром я был вполне готов к действиям. Спать на полу было неудобно, но я все же заставил себя выспаться. Мальчик не смог заснуть до утра, беспокойно вертясь у меня под боком и тихонько постанывая от боли. Я сидел на полу у бассейна и тихо ждал. И дождался. Дверь открылась. Тут же в нее полетел мощный заряд моей силы, сметая и отбрасывая тех, кто за ней стоял. Я схватил Мейтина за руку и мы побежали по коридору. На бегу я отшвыривал ударами руки и ног тех, кто попадался на пути. Направление к поверхности я угадывал безошибочно. Нас пока никто не преследовал — а когда кто-то попытался, я с удовольствием размазал его по стене. Дверь на поверхность, а вернее, систему шлюзов, я взорвал вдребезги. Осколки полетели нам в лицо, но я успел швырнуть Мейтина на землю, и упал сам, прикрывая его. Судя по всему, спина у меня была изрядно поранена — горячие струи потекли по спине вниз.
Тут же я вскочил и мы побежали на поверхность, спотыкаясь на неудобно мелких ступенях. Отбежав несколько шагов от выхода, я остановился, толкнул мальчика себе за спину и стал вглядываться в застланный пылью и дымом проход. В нем мелькали какие-то фигуры. Я швырнул в глубину пару огненных клубков, думая, что это отпугнет преследователей. Но самой важной задачей сейчас было унести отсюда ноги более эффективно, чем пешком. Одно хорошо — наше имущество, ужатое с помощью магии до небольшого размера, было все еще при нас. Мальчик крепко держал его.
Позади нас находилось несколько машин. Среди них была одна, похожая на ту, что рисовал мне один из проклятых ящеров. Я не знал, насколько самоубийственной была идея использовать ее. В нескольких мирах мне пришлось управлять разными агрегатами. Но тут… а впрочем, терять было нечего. Мы сумели открыть машину и найти в ней то, что служило подобием пульта управления. На нем было только три выступа, и сделаны они были вовсе не под человеческую руку. Я попробовал нажать на средний — машина тут же взмыла вверх с ужасающей скоростью. Я отлетел от пульта, сбив в паденьи мальчика и натыкаясь на все углы. Но тут же я пополз, не обращая внимания на боль в ноге, обратно к пульту. Управление оказалось простым — нужно было тянуть рукоятку строго вверх, чтобы машина не кренилась, двигать в нужную сторону левую рукоятку, чтобы двигаться куда-то. Третья задавала скорость.
К этому моменту мы уже поднялись выше уровня облаков. Пришлось спуститься вниз. Я задал максимальную скорость, отпустил рукояти и мы помчались на северо-запад, к месту, где находился ближайший проход отсюда.
— Милорд! Нас догоняют!
Обернувшись, я увидел, что за нами летят три платформы. Причем, умея управлять ими лучше меня, аборигены нас настигали, и довольно быстро. Это было очень неприятно. Что же делать?
Прикинув все шансы, я развернул машину назад и помчался навстречу преследователям. Не знаю, чего они ожидали, но только не того, что я промчусь прямо между ними. Поэтому один из них столкнулся с другим, и обе машины криво спланировали на землю. Так… остался один… на время, пока упавшие не поднимутся. Я не знал, когда же они поднимутся, поэтому надо было принимать срочные меры. Я не знал, как же избавиться от последнего преследователя. Потому я просто пошел ему навстречу, прикидывая, выдержит ли машина прямой удар лоб в лоб. Я предпочел думать, что не выдержит. Но к тому времени мы спустились уже довольно низко, и я надеялся, что это закончится не немедленной гибелью. Беспокоило меня только одно — что я не мог опираться на левую ногу.
Догадливый ящер увильнулся от столкновения. Я тут же развернул удивительно послушную платформу и попытался его сбить еще раз. На этот раз все вышло великолепно: я задел его самым краем, тут же взмывая вверх. Последняя машина противника медленно пошла вниз, неловко заваливаясь на противоположную сторону. Я не стал рассматривать, что он будет делать, разворачиваясь в нужном направлении и увеличивая скорость до максимума.
Только оторвавшись от преследования, я смог обернуться. Мейтин лежал на полу, явно без сознания, и лицо его отвратительного бледно-голубого цвета. Что, как минимум, означало сильное кровотечение. Хорошенькие дела — у меня сломана нога, у мальчика какие-то внутренние повреждения. Слишком круто для общения с каким-то паршивыми голыми ящерицами…
Место, где располагался проход, я увидел сразу. Это были две старые колонны, уже наполовину обвалившиеся и замшелые. Между ними располагался проход в иной мир — невидимая грань, открывавшаяся только тем, кто обладал даром ее увидеть. Только вот ситуация была мало подходящей для прохода. Что нас ждет там — можно было узнать, только пройдя туда. А идти туда с больным мальчиком на руках было просто самоубийством. Только оставаться здесь было тоже опасно — я слишком самоуверенно показал ящерицам, куда направляюсь.
Усадив машину на землю, я подполз к мальчику. Моя нога отвратительно ныла. Я положил ладони на предполагаемое место перелома и начал лечение. В той спешке, в которой это приходилось делать, это было настоящей пыткой. Кость, даже подстегиваемая магией, должан заживать два-три дня. Иначе пациент будет испытывать нестерпимую боль… да и для здоровья это опасно. Но выхода у меня не было. И я терпел невыносимое жжение — ногу словно бы поджаривали на углях, стараясь не выть, хотя мне хотелось отгрызть собственные руки. Которые я так и держал на месте раны, пока в глазах не помутилось. Очнувшись, я тут же принялся осматривать Мейтина. Так… кости целы… а вот руки отвратительно ледяные, губы — синие, веко — бледно голубое. О, боги всех миров, помогите мне!
Я начал его лечить — это было еще более сурово, чем мое лечение. Он очнулся — от боли — и я старался не обращать внимания на его отчаянные крики. Мне нужно было быть совершенно безжалостным, чтобы сделать то, чего требовала именно жалость. Жалость и необходимость. Я сумел привести его в норму — но сил избавить его от бли уже не было. Я поднял его на ноги — тычками в спину и уговорами — и мы пошли к колоннам. Не успел я поднять руку для того, чтобы начертить первый знак, как сверху послышался свист летающих машин. Преследователи пожаловали…
Я чертил знак, стараясь не обращать внимания на приближающихся ящериц. И успел — передо мной открылась дверь в темную ночь. Я толкнул туда мальчика и прыгнул сам… в бездонную ледяную воду.
Вода, ледяная вода… и ничего вокруг. Ни одной опоры, ни одного намека на то, где же верх. Только холод, от которого сводит мыщцы, только цветные пятна от удушья перед глазами. Гребки одной рукой, ставшее нестерпимо тяжелым тело, повисшее на другой. И неистовое движение куда-то… с надеждой, что все-таки вверх. Сколько это длилось? Не знаю. Знаю только, что ни одно существо иной расы не выдержало бы этого пути. Но мы, Daara Naira, чертовски живучи.
И я вынырнул, и вдохнул воздух нового мира, сплевывая вместе с отвратительно горькой водой проклятья всему сущему. Поддерживая одной рукой на воде мальчика, опять потерявшего сознание, я лег на спину, глядя в новое небо. Беззвездное, густо-изумрудное, застланное темными тучами. Впереди я увидел причудливые очертания суши. Грести и тащить на себе спутника, чей вес едва ли не больше твоего — развлечение не для каждого. Не для меня, в том числе — я бы дорого заплатил, чтобы его избежать. Но я догреб. И дотащил своего спутника. К счастью, прибой был невелик — нас не разбило о камни.
Я с трудом выполз на берег, ползя на четвереньках и таща за руку мальчика. Дотащился ровно до того места, где нас не могло смыть волнами и потерял сознание. Должно быть, надолго — когда я очнулся, далеко за горизонтом занимался рассвет. Бледно-зеленый и тусклый. Тут же меня словно ударило о землю — я забыл о мальчике. Он лежал ровно так же, как я его оставил — если тогда, в машине, он походил на полутруп, то теперь просто казался покойником. Отгоняя страшные мысли, я начал его осматривать. Сердце билось едва-едва. Дыхание было едва уловимым. Когда я оттянул веко, зрачки были сужены в точку и не реагировали на свет зажженного мной маленького шарика. Хуже состояние вообразить было трудно.
Я поднял его на руки, и тут же понял, что не смогу унести подобную тяжесть. Тогда я потащил его, молясь всем богам всех миров, чтобы это не было последней каплей. Чуть поодаль, на берегу, можно было развести костер — валялись выброшенные прибоем обломки деревьев. Я зажег их, достал из непромокающих мешков снаряжения котелок и травы, заварил чай. Поставил палатку и укрыл Мейтина всем, чем было можно. Он по-прежнему не приходил в сознание. Заварив самые сильные травы, я слегка остудил отвар и стал потихоньку вливать его мальчику в рот. Он проглотил часть — это меня немного обнадежило. Я, не переставая, растирал ему руки и ноги — совершенно ледяные. Но он не приходил в себя. Несмотря на все мои усилия. К середине дня его обморок сменился глубоким сном — лихорадочным, неровным, но совершенно непробудным. Он бредил: обрывки фраз, какие-то имена, крики и стоны…
Я не мог ничего сделать — магию я использовать был не в силах. Мне самому нужно было выспаться и отдохнуть, чтобы я смог сделать что-то, действительно стоящее. Я задремал — и проснулся через какое-то время от зловещей тишины. Мальчик опять впал в кому.
Я шлепал его по щекам, теребил, растирал руки, пытался согреть теплом своего тела — и плакал. От своего бессилия, от страха потерять его. Это было страшным для меня самого — я и не знал, что умею плакать. Вгоняя заговоренный кинжал в сердце Мейт, неся на руках ее бездыханное тело, я не плакал — я клялся отомстить. А теперь… мстить было некому. И я не знал, что же мне делать. Прижимая его к себе, я шептал — должно быть, со стороны это выглядело сущим бредом:
— Не уходи, прошу тебя, милый мой, Мейтин, мой мальчик! Thenno, hiennau… Не уходи, это новый мир, он ждет тебя… Очнись же, очнись…
К вечеру ему стало лучше. Он уснул спокойнее, чем до того. Уснул, вцепившись в мою руку ледяными пальцами. И я тоже заснул — пусть это было эгоизмом, но я не мог не заснуть, не провалиться в темную душную дрему без видений, только с одним ощущением страха и близкой потери. Мы проспали до утра. Ранним утром я вылез из палатки в поисках еды. Берег был усеян какими-то раковинами и выброшенной рыбой. Я проверил ее на сьедобность, она оказалась вполне пригодной — нашу расу вообще трудно отравить. Но могли встречаться и исключения. Рыбу я запек, моллюсков кинул в кипящую воду. Полученное варево было если и невкусным, то довольно питательным. Когда я залез в палатку, мальчик открыл глаза и даже попытался мне улыбнуться. Я даже выронил рыбу, которая тут же закапала шкуры жирным соком. Говорить он еще не мог. Да и есть толком — тоже. Но я старался запихнуть в него побольше отвара из трав и бульона. И он опять заснул, заснул и я.
Это был самый бредовый из всех моих снов. Я шел куда-то по улице чужого города с огромными домами. Мимо меня сновали огромные машины. Дорога менялась прямо под ногами — я шел то вверх в гору по брусчатке, то вниз по странному дорожному покрытию, которое проминалось под ногами. Я кого-то искал… а люди, что попадались мне навстречу, норовили меня ударить или пнуть. А я был слабым — настолько, что не мог даже увернуться. И я шел, шел под градом ударов, спотыкаясь о подставленные ноги, падая лицом почему-то только в грязь. Потом я увидел того, кого искал — маленького остроухого мальчишку. Я знал, что это — тоже я. Он кинулся прочь, я бежал за ним… я бежал, бежал и никак не мог его догнать. И потом упал откуда-то с огромной высоты, и падал, падал… и разбился об острые скалы внизу..
Когда я проснулся, должно быть, была ночь. У меня болело горло, болели глаза. Я прикоснулся рукой ко лбу — жар. Пустяки, как нибудь переживу. Мальчик не спал, видимо, уже давно. Он выглядел утомленным.
— Как ты?
— Плохо, милорд. Не могу даже пошевелиться.
Голос был слабым и хриплым. Глаза — тусклыми и мутными. Я не знал, признаки ли это выздоровления от вчерашнего состояния, или начало новой болезни. Но сделать я все еще ничего не мог. А потому мы спали. Когда я просыпался, я ковылял на берег, собирал моллюсков и варил из них похлебку, поил мальчика и ел сам. Сколько дней прошло в бесконечном сне — я не знал. Но с каждым пробуждением мальчик выглядел бодрее… совсем чуточчку бодрее, но это было хоть что-то. Потом, устав спать, мы разговаривали, пока опять не засыпали. Меня все время лихорадило, я пил настой из лечебных трав — он помогал, но медленно. Так неспешно тянулось время: сон — еда — сон — разговоры.
— Мне страшно, милорд. Я чувствую себя беспомощным в этих странствиях. Я боюсь, проклятье! Я не в силах быть таким же, как вы. Я только обуза для вас.
— Мейтин, милый… если бы ты был для меня обузой, я бы не взял тебя с собой. А ты — мой друг, мой помощник, мой thenno.
— Но почему? Почему именно я? Потому что я похож на сестру?
Ох, как же мне хотелось сейчас дать ему пощечину! Он же знал, насколько я не люблю разговоров о Мейт. Особенно в таком ключе. И все же он меня спрашивал.
— Ты помнишь, как мы встретились?
— Да, конечно.
— Мейтин, почему ты тогда ответил мне согласием? Из страха? Из какой-то хитрости?
Удар за удар. Мальчик слегка покраснел.
— Нет, милорд. Нет. Я… Тогда я стоял перед вами, обнаженный, беспомощный, всецело в вашей власти. Я видел, что вы беспощадны, что способны на любую жестокость — и все же вы были весьма добры со мной. Учитывая, как я к вам попал. Я видел, что вы вольны сделать со мной все, что угодно. Пытать, убить, взять силой. И это… Это мне нравилось, милорд. Вы понимаете? Нравилось. Больше, чем нравилось. Это… Это будило что-то странное во мне. Мне хотелось это испытать — вашу жестокость. Насилие. Ваше насилие. Это возбуждало.
Он замолчал, облизывая пересохшие губы. Потом лег, прикрыл глаза рукой и продолжил:
— Я чувствовал это, сидя связанным на той скамье. Я думал о том, какими бы могли быть ваши руки, когда вы допрашивали меня. Я думал об этом, когда выкладывал все свои секреты. Я видел ваш взгляд, чувствовал мысли — я Слышащий, милорд — когда вы смотрели на меня. Оценивающе. И с желанием. И я думал только об одном — выглядеть более привлекательным. Наверное, это звучит глупо — выглядеть желанным в то время, как тебя допрашивают. И все же… я не мог думать о чем-то ином.
Я ждал. Ждал, когда вы сделаете выбор. И старался как-то на него повлиять. Рассказал все, что мог. Я мечтал только об одном — о вашем прикосновении. И когда вы сами меня позвали — я не мог остановиться. Хотя мне было страшно. Более чем страшно. Не только потому, что у меня не было еще любовников среди мужчин. Не только потому, что это были вы — страшная сказка, живая легенда, некто в ореоле жуткой славы. Убийца, злодей, оборотень. А потому что за этим стояло что-то большее — судьба, рок. Называйте, как хотите. Но я всегда догадывался, что я из тех, кому дано выбирать один раз — навсегда. И я шагнул навстречу. И все оказалось во сто крат лучше, чем мог вообразить глупый мальчишка-пленник.
Вот и все… Я рассказал. Теперь ваша очередь, милорд.
Я еще долго молчал, переваривая услышанное. Странно, как странно… Кто бы мог подумать. В этой исповеди маленького мазохиста было что-то такое, после чего очень трудно было сказать что-то свое, чтобы не унаследовать эту интонацию. Маленький телепат умел своими словами заставить почувствовать себя на его месте. И мне хотелось быть на этом месте. Мне хотелось бы относиться к кому-то так же. Я постарался стряхнуть морок и заговорил.
— Мейтин, я любил твою сестру. Любил так, как мужчине дано любить женщину только один раз. У меня было много женщин и у нас, и в других мирах — я знаю, что я говорю. Она была моей богиней, моей сбывшейся мечтой. Моей леди. Потом она умерла. Умерла от моей руки. Это была ее воля. Я не мог ее не исполнить. Потом я остался один, в чужих мирах — этого было достаточно, чтобы мысли о ней занимали все мое сознание. Я был одинок — а эти воспоминания были самыми яркими.
Потом я прошел через сотни миров. Прошел, чтобы вернуться домой. И вернулся. Только тогда я понял, что я храню память о Мейт, как что-то святое, но мое сердце свободно. А потом появился ты. Появился напоминанием — но это было не более, чем напоминанием. О прошлом. О тысячу раз оплаканном, но прожитом прошлом. А ты был чем-то иным. Сходство было, но оно было неважным. Важно было то, что я был одинок.
А ты… сидя в кресле, допрашивая тебя, я думал о том, что ты не станешь моим. Потому что ты чужой ученик, потому что ты юный мальчик, потому что я — то, что я есть. Оборотень. И это заставляло меня быть жестоким — и получать от этого удовольствие. Но это была только часть чувства. Почему я вдруг стал думать о том, что у меня никогда не было сына? Почему я стал думать о том, каким отличным наставником был мой лорд? Почему я боялся тебя отпустить, хотя держать тебя было вовсе незачем?
Все это вопросы без ответов. И безумие, которым казалось мне сделать тот намек, обернулось еще большим безумием — ты согласился. Ты шагнул мне навстречу, и я до сих пор храню в руках это ощущение твоей кожи. А теперь я тащу тебя за собой, оправдывая это тем, что учу тебя чему-то. На самом деле — я не хочу оставлять тебя. Мне все еще кажется, что ты слишком скоро забудешь меня.
Я не знал, зачем все это рассказываю. Я не знал, почему зарываю пылающее лицо в шкуры, почему мне не хочется поднимать глаз. Почему я, взрослый мужчина, разменявший четвертую сотню лет, не раз говоривший кому-то о любви, и большей частью — из вежливости, сейчас не могу поднять лицо, надежно спрятанное в ладонях. Все это было каким-то бредом, бредом, навеянным болезнью, должно быть. Как еще назвать эту взаимную исповедь? Но мальчик хотел знать больше.
— Милорд, расскажите еще.
— О чем?
— Обо мне.
— Что ты хочешь слышать? Зачем тебе это знать? Ты еще совсем молод, ты не знаешь еще, что слова убивают слишком многое, что описывают.
Я постарался пересказать ему стихотворение одного поэта из далекого мира. «Молчи, скрывайся и таи и чувства, и мечты свои».
— Запомни это, мальчик. «Мысль изреченная есть ложь».
— Но я-то не лгу! Я не мог бы солгать, даже если захотел. Вы помните кинжал?
— Да.
— Хотите знать, почему?! Потому что сама мысль делить вас с кем-то еще — для меня нестерпима. Лучше боль потери, чем это…
— Замолчи, Мейтин! Лучше замолчи…
Я впился когтями в ткань палатки. Не знаю почему, но в каждом произносимом им слове была боль. Нестерпимая острая боль, корни которой шли глубоко в прошлое. В то прошлое, которого я даже не мог вспомнить. Что же было там, на дне памяти? Но я не смог этого вспомнить, как не мог в детстве утром вспомнить снов, от которых подушка была мокрой насквозь. А он читал меня, как раскрытую книгу, и мне хотелось спрятаться, убежать прочь.
Он замолчал, но не мог оставить меня в покое. Жестокий мальчишка, любящий не только испытывать боль, но и причинять ее. Только в его возрасте можно быть таким — копаться во всем, стремиться дойти до самой сути каждого дела. И его ласковые руки были сейчас пыткой, а не удовольствием. Во мне медленно поднималось что-то темное и страшное, то, от чего я всегда бежал…
Когда я очнулся, мальчик лежал, отвернувшись к стенке палатки. Я развернул его к себе, замирая от предчувствия чего-то страшного. Он был избит. Исцарапан. Искусан. Все лицо в синяках, царапины на шее и руках, разорванный ворот рубашки. Уши в ссадинах. Это я? Это я сделал?! Его глаза, под которыми наливались синим следы ударов, были сумрачными. И взрослыми. Очень взрослыми.
— Вот так-то, мальчик. Прости меня. Если можешь, конечно. Но я предупреждал тебя.
— Я понимаю, милорд.
Глухой, хриплый голос. Чертовски взрослый голос.
— Итак, Мейтин. Что мы будем делать? Будем продолжать копаться в своих воспоминаниях и чувствах? Зная, к чему это приводит?
— Нет, милорд.
Я вылечил его, как мог, не слушая его протестов. Но еще очень долго мы почти не разговаривали. Мальчик был непривычно серьезен. Он словно старался что-то скрыть. Это у него получалось… довольно неплохо… до тех пор, пока мы не стали складывать палатку. Он случайно налетел на меня, неловко управляясь со шкурами. Вздрогнул, отпрянул. Я удержал его за плечо, видя, что он вот-вот упадет. Он взял меня за руку, очень серьезно посмотрел.
— Ну? В чем дело?
— Никогда так больше не делайте, милорд. Не потому, что мне было больно. Потому что мне это понравилось. И потому, что это путь куда-то в темные глубины. Вниз, к своей смерти.
Это было выражением моих собственных мыслей. Наиболее точным и кратким выражением. Я не мог не признать его правоты… только и не мог избавиться от желания пройти этим путем, вниз, в темные глубины. А потому я просто промолчал, кивнув. И продолжил собирать вещи. Впереди был долгий путь.
Находиться глубоко под землей, в крохотной комнатушке, чьи стены были обиты металлом, многократно усиливавшим любой звук, было просто ужасно. Воздух был насыщен смесью самых отвратительно пахнущих газов. Такое мне один раз удалось ощутить, зайдя в лабораторию одного из друзей отца — тот увлекался химическими опытами. К тому же, над головой располагались сотни этажей таких же металлических комнатушек, только чуть побольше. Везде в них теснились люди — и ненавидели себя, своих окружающих, весь мир. Каждый из них испускал столько ненависти, что для Слышащего подобного мне уровня общение было бы пыткой. Но их были миллионы раз по миллионы… столько людей, сколько я и вообразить себе не мог. И все они ненавидели..
Находиться в этом мире — прячась в закоулках того, что называлось «системы жизнеобеспечения» а попросту было кучей переплетенных труб, по одним шла вода, по другим нечистоты, по третьим продукты питания и полуфабрикаты — было бы сущей пыткой для меня и без такого убивающего наповал эмоционального фона. От него нельзя было закрыться, как приучили меня еще в детстве. Нет, эта черная смердящая патока заливала мне глаза и уши, и все, что я мог делать — погружаться в тяжелую дрему, убегать в воспоминания о доме, о радостных моментах жизни… Так, в полузабытьи, я и проводил часы и дни, пока Милорд, на которого все это действовало намного меньше, не приказывал есть или пить или идти куда-то. Я шел, покорный, как раб, у которого отняли последние зачатки интеллекта. Скажи он мне прыгнуть в какую-нибудь яму — я прыгнул бы, не думая. Потому что сил на обдумывание у меня уже попросту не было. Было только сознание, что нужно выполнять приказы и тогда, возможно, это когда-нибудь кончится.
А оно все не кончалось.
Самым трудным в этом проклятым всеми высшими силами городе было то, что приходилось идти, таясь в его канализациях и вентиляционных шахтах так, словно бы мы нагло прогуливались по верхнему ярусу. Везде были какие-то устройства, которых я не понимал и не замечал. Милорд не раз вытаскивал меня из поля зрения таких. Еда, которую мы ели, была тошнотворна — какая-то зеленая однородная масса с запахом не то моря, не то весенней листвы. Но она была необыкновенно питательна.
Нам оставалось перебраться в другой Сектор — примерно три-четыре дня пути, если соблюдать минимум осторожности. Необходимый проход находился под соседним Сектором, где-то в глубине его. Идти можно было только здешним подобием вечера — когда свет выключался, и вероятность встретить каких-нибудь рабочих была близка к нулю.
Это был ужасный, умирающий мир. Бесчисленное население, распиханное по клеткам крошечных жилищ, полностью выработанные ресурсы, надвигающийся голод, предотвратить который создание хлорелловых прудов и прочей гадости было уже не в силах. Было слишком поздно. Да и вырождение, мутации, уродства постепенно сводили все перспективы этого мира к одному: вымиранию, медленному или быстрому. А духовно этот мир умер еще многие годы назад и теперь разлагался, бурно и активно. Что и заставляло меня чувствовать себя так, будто я утратил себя, заблудился в коридорах из липких клякс цвета гниющих листьев. Я был настолько близок к полному безумию, что удивлялся, почему еще способен осознавать себя.
Впрочем, я знал причину. Хотя все во мне было стерто этой ужасной планетой, ее черными потоками всеобщей ненависти, оставался тот стержень, за который я старался держаться покрепче: Милорд. С ненавистью я мог бороться только одним — любовью. И я старался сосредоточиться на нем — и нырял в прошлое, пересчитывая, как страницы уникального манускрипта, те дни, что мы провели вместе у нас дома, в Княжестве.
…Я вырос в доме своего отца, вместе с двумя дочерьми отца. Все наши матери были разными. Еще у меня был брат по матери, но уже от другого отца. Вся наша веселая компания обитала недалеко друг от друга, много времени мы проводили вместе, за исключением Мейт, которая была уже совершеннолетней и жила в своем замке.
Обычное воспитание в наших традициях следует лозунгу «когда ребенок слезает с дерева, его можно начинать учить». То есть, обучение наукам начиналось лет с восемнадцати, когда лазить по деревьям хотелось уже не постоянно, а только иногда. Этот период обучения ненавязчиво проходил через нашу жизнь, так как занятия проходили не чаще, чем два-три раза в неделю. Но мне нравилось учиться, и уже к двадцати двум годам я был избавлен от всего основного курса. Мне осталось только фехтование и танцы — две необходимые премудрости, которые вызывали у меня минимум интереса. Еще лет пятнадцать я болтался, ведя обычную жизнь подростка в наших землях.
То есть, жил один в определенных мне покоях, стараясь не так уж часто встречаться с Мейтал, моей второй старшей сестрой. Она рассуждала точно так же. Я гулял, купался, уезжал надолго в степь, сидел в библиотеке. Я мог месяцами не видеть никого — отец в то время жил у своей новой подруги. Когда мне хотелось общения, я ехал на наши песчаные отмели, где всегда собиралась компания моих ровесников. Мы купались, жарили на углях мясо свежедобытой дичи, развлекались, как умели, и любили друг друга на горячем песке. Потом, чувствуя, что мне вновь хочется вернуться к одиночеству, я уезжал в замок отца.
Мы таковы по духу ли, по воспитанию, что для нас пробыть месяц или полгода в полном одиночестве — удовольствие, а не проблема. Привычное состояние для каждого из нас. Есть время размышлять, смотреть в себя, постигать наше искусство Медленных Мыслей — особый вид медитации. Но всегда можно оседлать коня и отправиться в гости в любой замок, где есть еще молодежь, устроить вечеринку.
За два года до встречи с Милордом, я поступил в ученики к старому колдуну Илхану. Даже и не знаю, зачем. Наверное, потому, что знал, что в нашей семье у всех детей моего отца есть магический дар. Илхан был магом Воды и Древа, что мне не очень нравилось, но выбора не было. Адепт другого искусства, Крови и Железа еще лет пять-десять назад был изгнан из нашего мира. Как раз трудами Илхана. Во время этой эпопеи у меня стало на одну сестру меньше. Мейт была подругой Оборотня, того самого адепта магии Крови.
В общем-то, мне не надо было идти к Илхану в ученики. Но я хотел овладеть хотя бы частью своих магических способностей. Да и выяснить поподробнее все, что случилось тогда. Я не добился ни первого, ни второго. Илхан обожал выдерживать молодых новичков по несколько лет на особом режиме жизни и питания, не рассказывая взамен ничего. Он объяснял это тем, что тело и дух должны прийти к некоему единению. Что проявлялось в бедном и безвкусном рационе, жестком режиме дня, житье по четверо в одной комнате — от одного этого половина нас сошла бы с ума, полный запрет на сексуальное общение друг с другом — это, вероятно, чтобы свести с ума половину, пережившую обитание по четверо.
Зато я узнал кучу сплетен о том, кого обычно называли Оборотень из Тьеррина. Историю его любви с моей сестрой тут превратили в этакую еретическо-романтическую историю, навесив сотню красивых и романтичных подробностей. По ночам рассказывали шепотом. О самом Оборотне говорили, что он совсем не похож на Даара, а похож на крестьянина, что он исключительно жесток, обожает мучить и пытать, знает все изысканные способы пыток, может убить за неосторожный взгляд в его сторону. Что он приносил кровавые жертвы, в том числе, молодежи Даара. Перед тем, хорошенько развлекшись в своем стиле, — добавляли старшие. В общем, по этим разговорам можно было начать содрогаться от одной мысли при встрече с таким.
И когда настал день, в который мне, по принуждению Илхана, пришлось войти в замок Тьеррин и предстать перед ним, играя роль его сестры, я был до того напичкан всеми этими ужасами, что приготовился к медленной мучительной смерти.
После первых минут общения, я понял, что никогда еще не видел столь привлекательного, на мой взгляд, мужчины. Он вовсе не был похож на крестьянина, хотя был светловолос и широк в кости. Он был красив несколько не так, как было принято у нас. И он был овеян волшебными ветрами иных миров…
Что было дальше — вы знаете сами. Страх и желание, и невозможность поверить в то, что он выбрал меня — никчемного мальчишку. Дни, когда я сидел взаперти и радовался этому — значит, я нужен. Дни, когда мое тело ломалось от боли упражнений и ударов, полученных в поединках. Дни, когда я не отпускал его от себя часами.
… Дни, за которые я сейчас хватался, как утопающий за жалкую последнюю соломинку на глади бездонного пруда. Я старался быть мыслями там, но проклятый железный город проникал в меня все глубже и глубже… Я шел, словно автомат, на которые тут насмотрелся до отвращения ко всему железному и неживому. Мы все-таки пробились в соседний Сектор. Теперь путь лежал вниз. Чем глубже мы уходили, тем хуже становилось. Ненависть не отступала, но темнота, сырость, затхлый воздух, словно объединились с ней и старались сжить меня со свету. Я шел, спотыкался и летел на камни, покрытые слоем скользкой отвратительной плесени, поднимался и шел вновь. Я старался смотреть только на спину Милорда, на треугольный рисунок его фигуры, уверенную отмашку обнаженных по плечи рук. Это было чем-то, что держало меня на самом краю сознания.
Мы ночевали на широком выступе чего-то типа древней лестницы. Оставался последний бросок к проходу. Первый раз за все это время я прижался головой к коленям Милорда — тот спал сидя, оперевшись на мокрую и холодную стену только плечом. И когда его рука провела по моим волосам, и тот контакт, который был у меня с ним до того, как мы ступили в этот отвратительный мир железа, восстановился, я расплакался, как маленький. Потому что почувствовал его, его мысли, настроения — и испугался. Я думал, что это я на грани. Нет. Ему было еще хуже. Ему приходилось еще и тащить меня — и за руку, и отдавая мне часть своей Силы. Которая была уже на исходе — и он отдавал ее мне, не тратя на себя.
Я ревел у него на коленях, и что-то бессвязно бормотал. Просил оставить меня тут, как ненужную обузу, забыть обо мне, убить, столкнуть в ближайший колодец — только не губить себя из-за меня. А он только бессильно улыбался и, гладя меня по плечу, говорил:
— Подожди. Остался только день перехода. Дальше все будет хорошо.
И напевал мне песню, переводя ее на ходу на наш язык — песню иного мира…
Сколько лет прошло — все о том же
Гудят провода,
Все того же ждут самолеты..
Девочка с глазами из самого синего льда
Тает под огнем пулеметов.
Должен же растаять хоть кто-то —
Скоро рассвет, выхода нет, ключ поверни, и полетели…
…Выхода нет, выхода нет!
…Лишь бы мы проснулись в одной постели с тобой.
Скоро рассвет, выхода нет, ключ поверни, и полетели…
Нужно вписать в чью-то тетрадь, кровью, как в метрополитене:
Выхода нет!
Часть слов я не понял, но смысл был ясен. И впрямь, все просто — «лишь бы мы проснулись в одной постели с тобой», а больше мне ничего и не надо. Но выхода нет… и с тем я заснул, а причудливая мелодия синей воронкой вращалась у меня в голове, впервые защищая меня от черной патоки, что источал город.
И потому, когда я проснулся, мне стало чуть легче, и мы шли вдвое быстрее: меня не надо было вести под руку, я даже сам заметил несколько сомнительных камней и странных устройств. Как оказалось, они выстреливали чем-то горячим во все проходящее мимо.
И вот она — цель. Но где же хоть какое-то подобие прохода? Ни камня, источающего Силу, ни какого-то рисунка. Я молчал, ибо думал, что Милорд знает все сам и видит этот проход. Но когда он оглянулся, я с ужасом понял, что он тоже его не видит.
«Выхода нет!»
Я вздохнул, собираясь сесть прямо на грязный каменный пол… но оказалось так, что пол сам подскочил и ударил меня по спине и голове. А может быть, это я упал на него плашмя… не знаю, ибо на какое-то время все вокруг меня погрузилось во мрак.
Я очнулся от мысленного зова… такого слабого, словно тот, кто меня позвал, был на грани смерти.
«Мейтин, встань! Я сделал все, что мог, но теперь тебе придется дочертить портал самому…»
— Но как? Я не умею.
— Делай, что придет в голову — соединяй линии и знаки. Постарайся сделать все, как надо. Ты ведь тоже маг. Я больше не могу.
Передо мной была стена из мерзкого серого материала. На ней были высечены осколком камня линии и знаки. Но они не были соединены. Я взялся за камушек, поднял уже руку, но потом опустил и оглянулся на Милорда. Тот лежал без сознания. Помощи ждать было неоткуда. Я никогда не чертил таких порталов.
А потом я подумал о нашей цели — о камне Огня. Я никогда его не видел, но постарался представить, как мог. Что-то рубиново-красное запылало в моем мозгу, и я перестал быть. Может быть, я умер, не знаю. Меня больше не было. Было только рубиновое зарево вокруг меня и языки пламени, и боль ожога… но она жгла не меня, сама себя. А меня — не было. Нигде. Никогда.
И вдруг все кончилось. Я стоял перед начертанным сложнейшим знаком, в котором многие линии пересекались странным образом. Милорд не чертил таких знаков. Но камень был в моей руке, а от знака веяло странной, яркой силой. Я прикоснулся к нему в середине — стена была раскаленной… и вдруг растаяла. Обратилась в ничто. А из прохода полыхнуло светом солнца и запахом морского ветра. Там, впереди, были золотистые поля и зеленые леса, голубое небо и пение птиц. Всем этим меня едва не сбило с ног.
Я поднял Милорда на спину — это было нелегко — и шагнул в этот сияюще-живой мир. За моей спиной в воздухе этого мира таяли нарисованные разноцветные линии. Я положил своего спутника в траву, сел рядом и стал ждать.
Птицы пели оглушительно прекрасно.
Ослепительно зеленый мир… Нет, не только зеленый. Окружающее было, словно изумруд в оправе золота… Изумруд, и еще кое-где горделивый рубин, на фоне сказочного сапфира неба. Золотая листва падала на траву всех оттенков зеленой нежности, наполняя воздух пряным и чуть грустным ароматом прощания, увядания, но и светлым торжеством последнего полета. Долгожданного и слишком короткого полета в надежде на возрождение в ином сезоне — словно бы в ином мире, так далеко было этому листу до весны…
В траве копошились какие-то букашки, деловито снуя между острых сочных травинок, кончики которых уже начали чуть засыхать. В небе стояли неподвижные огромные величавые горы облаков — ослепительно белые там, где освещало их по-осеннему сдержанное солнце, прозрачно-серые снизу. Словно гигантские горы плыли по небу, выплывая могучими кораблями, о которых я слышал только в рассказах, из-за горизонта и впрямь сливавшегося с морем. Темным, почти черным. Сюда, на холм, не долетал запах морской свежести, воздух был равнинным — густым и сладким. Но море чувствовалось рядом — его биение, словно биение сердца, наполняло все вокруг.
Я сидел на траве, оперевшись спиной на могучее дерево с шероховатой, изборожденной старческими морщинами корой. Просто впитывая в себя все окружающее и наслаждаясь им. После железа и грохота проклятого города, оставшегося позади, я назвал бы это место раем. Может быть, оно им и было… Но я знал, что для нас не существует рая или ада. Есть лишь Небеса и Глубины — то, куда ты уходишь после смерти и становишься или духом, или демоном и проживаешь еще одну, гораздо более долгую и непохожую на нынешнюю жизнь. Чтобы еще раз умереть и уйти в неизведанные глубины мира, ступив на скользкий обод Колеса Перерождений и никогда больше не вернуться в свой мир… лишь только, как говорили некоторые, видеть его все жизни во снах и рваться обратно — через миллиарды лет, лиг, разнообразнейших миров и тел…
Трудно описать, как можно просто наслаждаться воздухом, ветром, теплотой травы и собственной усталостью, растворяющейся под лучами солнца, внимать тому, как из памяти синевой нового неба уходит воспоминание о прежней боли и страдании, как рождаешься вновь и становишься собой… а может быть, просто тем, кем хотел быть всегда, но почему-то не мог. И с этим чувством, что я леплю себя по образу и подобию своей мечты, я, должно быть, уснул…
Я проснулся от какого-то звука или оклика. Вздрогнув, поднял голову и едва не застонал от тянущей боли в шее и плечах. Неудобное занятие — спать сидя.
— Мальчик! Эй, Мейтин-наэрэ!
Я удивился такому официальному обращению: наэрэ — обращение к несовершеннолетнему Лорду. Открыл глаза. Милорд сидел передо мной на корточках. Лицо у него было совершенно непередаваемым — одновременно, и сияющим, и со следами огромной усталости. С испугом, восторгом и торжеством вперемешку. По-моему, я первый раз видел в нем столько эмоций, выставленных напоказ.
— А? Что такое?
— Ты хотя бы представляешь себе, куда ты нас притащил?
— Нет, но мне здесь нравится.
— Как это «нет»? Ты что, не понимаешь, что ты сделал, thenno?
По интонации я догадался, что не совершил никакого крупного проступка, но причина такого возбуждения мне была совершенно непонятна.
— Нет. Я просто каким-то образом доделал портал. И все. Даже не знаю, почему у меня получилось… Я вообще не помню, как это делал. А что такое?
— Взгляни-ка.
Он бросил мне на колени свой магический шар. Еще не поймав его, я уже увидел картинку — пульсирующий кровавым светом камень на невысоком алтаре. Тот самый камень. Ну что ж… значит, мы нашли его. И это было здорово — мне так хотелось домой. О чем я и сказал.
Милорд сделал такие глаза, будто я спорол самую большую глупость, которую он когда-либо слышал.
— Посмотри на расстояние.
Я посмотрел. Было едва ли более лиги. Где-то прямо здесь под землей находилось некое святилище, где камень и хранился. Вход, как я понял, был почти что у меня за спиной.
— Ты еще не понимаешь?
— Нет.
— Тогда поищи проходы, которые есть в этом мире.
Я покорно отдал команду шару. На этой планете было три или четыре прохода. Но рядом с нами не было ни одного. Ближайший к нам находился едва ли не в противоположной части континента, остальные вообще в ином полушарии. Но где же тот, через который мы вошли? Шар не показывал даже остатков разрушенного. Теперь я сам уже ничего не понимал. Как, о Глубины, мы вообще сюда попали?
— Но, Милорд! Я не понимаю…
— Я и сам ничего не понимаю. — Негромко сказал он. — Кстати, спасибо тебе за то, что вытащил меня оттуда.
— Я?! Я только доделал начатое вами. Да и неужели вы думаете, что я мог вас бросить? — И тут я расплакался, в который уже раз за наше путешествие. Сам не знаю отчего. Наверное, от облегчения, что все кончилось — кажется, я только теперь это понял.
И были слезы на щеках, ласково стираемые нежным прикосновением губ, и переплетенные руки, и совершенно лишняя преграда одежды между нами, а потом небо рухнуло на землю или земля взлетела к небесам… и не было больше никаких преград… только то, что нельзя выразить словами. То, что во всех мирах зовется любовь.
Но мы все-таки вернулись к этому разговору. Не сразу, только после того, как вволю выспались на траве, под синим небом, воскресая после медленной смерти предыдущих дорог.
— Как ты чертил этот проклятый портал?
— Не помню. Я хотел, наконец, найти этот проклятый камень, хотел, чтобы все наше путешествие закончилось. А что было потом — не знаю. Просто в какой-то момент я… я потерял себя. Я чувствовал себя… чувствовал так, словно я заключен в сердцевину Камня. Вокруг был огонь… я горел. И в это время мои руки что-то делали… но это не был я. Это было что угодно, но не я.
— Ты сделал нечто такое, о чем я до сих пор и не слыхал. Ты просто начертил проход к тому месту, которое было тебе нужно. Причем, даже не представляя его и не запрашивая вектор движения у шара. Это нечто такое… чему еще нет названия. Я никогда не видел такого на самом деле… только читал в одном мире в книжках. Но книжки эти не стоили выеденного яйца. И никогда я не думал, что увижу такое наяву.
— Я? Почему я это смог?
Но я знал ответ, и словно черный недобрый ветер пролетел между нами. И он знал. Мы смотрели друг на друга, не решаясь произнести это вслух. Но кому-то нужно было это сделать.
— Темные Глубины…
— Да. — Почти шепотом сказал милорд. — Мы слишком заигрались в опасные игры. Особенно опасные для тебя.
— Почему?
— Потому что я старше… сильнее. Умею бороться с соблазном. А ты — ты так хочешь стать сильным. Ты лезешь вон из кожи, лишь бы стать, как тебе кажется, достойным спутником, перестать быть обузой.
Я покраснел и начал протестовать, но милорд не слушал меня.
— Может быть хоть теперь, когда ты спас меня и сделал то, что мне не под силу, ты успокоишься? Ты не обуза для меня, Мейтин, ты самое дорогое, что у меня есть. Ты тот, кого я взял с собой, потому что не мог подумать о расставании. Ты тот, кто дает мне силу бороться и желание что-то делать. Понимаешь?
Я прижал его твердые холодные ладони к пылающим щекам и сидел так. Долго, очень долго. Пока не стемнело, наверное. Но мысли мои неумолимо возвращались к одному — к темным глубинам.
Темные Глубины. То, что лежит за Глубинами, миром демонов, понятным и естественным. Колодцы странной и убийственной силы, путь куда лежит через чрезмерную жестокость и боль, и наслаждение от боли и мучений, которые приносишь ты… или наоборот, наслаждение болью. Путь, проходящий через все извращенное, жестокое, болезненное. Через все, чего не должно касаться человеку. А я так любил идти по краю этого колодца…
Темные Глубины. Место, откуда можно черпать огромную, неизмеримую силу. Но лучше попросту залить в себя раскаленный металл и пытаться удержать его тонкой сгорающей кожей. Ибо эта сила сожжет тебя в несколько лет или даже дней — сколько зачерпнешь, и низвергнет в эти глубины. В то, откуда нет выхода. В то, что пережевывает оставшееся от тебя, и выкидывает куда-то в иные реальности. Вне Колеса Перерождений. Вне надежды на новую жизнь. Туда, где можно весь остаток жизни быть стенающим призраком тени души. И туда, где уже никогда не собрать тот минимум силы, который нужен, чтобы родиться вновь. Даже улиткой или дождевым червем.
Я боялся того, что может быть, сильнее всего на свете. И все же хотел этой силы. Хотел стать равным своему возлюбленному. Стать достойным его.
А может быть — дело не в этом?
Может быть, Глубины слишком крепко вросли в меня? Может быть, я уже ношу в себе ту занозу, вырвать которую невозможно? Когда я проваливался в бездну боли и искал в ней наслаждения, когда я видел эти колодцы и пил то, что мне казалось опьяняющим огнем — не попался ли я на крючок?
Я думал об этом всю ночь. Притворялся спящим, лежал тихо и не двигаясь. И мучительно решал, что мне делать. Да, я получил Силу, ибо пошел по пути в Глубины. Но хочу ли я силы, полученной таким путем? Силы, которая вознесет меня на вершину мира, чтобы потом низвергнуть на самое его дно? Которая через несколько лет неумолимо оторвет меня от того, кого я люблю, и разлучит… навсегда. Навсегда!
Но в силе ли дело? Или мне просто нравится игра в боль и мучение? Или я — Одержимый Глубинами, я слышал о том, что рождались такие. Те, кто был зачат в танцах на краю колодца. Я впервые пожалел, что никогда не интересовался отношениями своих родителей. Стоило бы порасспросить их… Да, я всегда любил, когда мне делают больно. Когда я могу только подчиняться и ненавидеть. Бояться. Когда чувствую запах своей крови. И все же я был согласен на это, только если все это было не до конца серьезно. Когда всегда была возможность сделать шаг назад. И еще — мне нравилось Слышать мысли того, кто делал мне больно. Может быть, больше, чем все остальное. Нравилось видеть себя с другой стороны и разделять жестокость, которую кто-то обращал на меня же самого. Это делало меня сильнее. Увереннее. Смелее.
Сила Темных Глубин.
Что делать, как понять себя? Где найти выход? Как сорваться с крючка?
Я больше не хочу всего этого! Не хочу!
Наверное, под утро я заснул. Снились мне одни кошмары. Темные тени, обжигающие огни, лабиринт, где за каждым поворотом скрывалось алчное чудовище. Смеющиеся нечеловеческие лица, жадные руки, тянущиеся ко мне. Я видел себя, лежащим на черном алтаре, распятым и гвозди вонзались мне в ладони. Я видел себя, сгорающим на костре, а невидимая рука все подкидывала связки хвороста. Я был женщиной, которой перерезал горло солдат и насиловал тело в луже ее крови. Я был ребенком, умирающим под клыками бешеной собаки…
Я был жертвой всех злых ритуалов, всех несправедливых казней, всех жестоких убийств во всех мирах. Я был одной болью и воплем протеста — одним на всех, и голоса сливались в унисон, и этот объединенный голос, вопиющий о страдании, взывающий об отмщении, был моим. И был звездный жезл в руке неизмеримо огромного существа в мантии из галактик, которым он коснулся меня, моего лба, и сказал:
— Тебе еще не поздно вернуться.
И поток звезд из жезла рассыпался вокруг меня, освобождая от видений и кошмаров, ограждая меня тонко поющей звездной стеной. И я стал свободен от зова Глубин, хотя и знал, что это пока еще только на время. Не зная, как принято благодарить таких, не умея говорить с высшими существами, я просто протянул вверх — к нему — руки и плеснул своей благодарностью, восхищением, доверием.
Мне ответили смехом — добрым, ласковым. Словно звон тысяч колокольчиков под порывом ветра. Словно шелест хрупких льдинок под каплями первого дождя.
И видение исчезло. А сны, которые снились мне, пока я не проснулся, были легкими и приятно-бессвязными. И мне казалось, что у меня за спиной незримо стоит то невероятное существо в мантии из галактик. Но еще я знал, что об этом нельзя говорить никому.
А в этом мире цвело время листопада, и он был так красив, и почему-то так пуст, что не хотелось даже торопиться идти за Камнем. Ибо тогда настала бы пора возвращаться к себе домой, покидать этот мир покоя и радости и возвращаться к привычным делам… а может быть, готовиться в новое путешествие. Но здесь было так хорошо… так спокойно. И нас было двое, и мы были друг для друга всем — миром и домом, покоем и тревогой, днем и ночью, солнцем и луной.
Я украдкой подсматривал за милордом, когда он делал какую-нибудь мелочь — разводил костер, разделывал тушу толстого здешнего животного, похожего на нашу свинью, вырубал палочки для жарки мяса. Мне нравилось серьезное спокойствие его лица, уверенные и привычные движения рук. Ленивый прищур чуть раскосых глаз оттенка здешнего неба — глубокого голубого. Прямые, вопреки привычному для Даара, волосы. Грубоватое лицо, которое никто и никогда не назвал бы утонченным. Стрелки морщинок у глаз. Небольшой шрам слева у верхней губы, из-за чего лицо всегда казалось самую чуточку усмехающимся. Ресницы, почти черные в основании, но белеющие к кончикам, отчего глаза кажутся словно бы в двух полупризрачных ореолах — светлом и темном.
Такое привычное лицо, привычные жесты. Знакомый во всех оттенках голос. Знакомый неповторимый оттенок голоса мыслей: словно ровный прямой поток широкой реки, на дне которой не таится бревен и водоворотов. Но река эта в истоках своих — бурная и стремительная горная река, опасная на порогах и с руслом, заполненным острыми обломками скал.
Мы много охотились, купались в удивительном море с почти черной и совершенно пресной водой — такой она оставалась, даже набранная в ладони. Через нее едва просматривались контуры пальцев. Вкус у нее был удивительный — и мучительно-пресный, и нежно-ароматный одновременно, словно где-то в глубине вод росло бесчисленное множество дивно пахнущих цветов. Наверное, так и было.
И я засыпал на пляже с почти белым мелким чистым песком — как же это было красиво, черное и белое — чтобы проснуться от ласковых слов, и глубже, чем в воду броситься в ласку и нежность, которую я заставлял себя осознавать и ценить. Приучал себя к ней, клянясь навсегда забыть о привязанности к боли и жестокости. Наверное, мне это удавалось. Я учился новому — доверчиво закрывать глаза и ждать ласки, учился искать нежность на кончиках своих пальцев и отдавать ее вместо прежних царапин и ударов. Анализировал свои чувства и заставлял искать все новую и новую радость в таком ощущении. В этом было чуть больше ума и чуть меньше инстинкта, чем раньше, но — за спиной у меня стояли господин со Звездным жезлом и господин с Огненным Копьем. И выбирать мне нужно было не то, чего хочется, а то, что не отдаст меня одному из них.
Тому, чье лицо снилось мне ночами. Чье копье — воплощение боли и страдания — пронзало меня в этих снах. Тому, кого я боялся и ненавидел сильнее всего в жизни.
Если бы я знал, что мир, в котором пело время листопада, таил в себе…
Найти вход в место, где был спрятан камень, было просто. Даже слишком просто. Крупный овальной формы камень, врытый в землю, закрывал вход. Поднять его обладающему магической силой было совсем нетрудно. Под ним открывались ступени из темного камня, ведущие вниз, в темноту. Воздух внизу был затхлым. Я не стал пока зажигать факел или использовать какую-либо иную магию. Ночного зрения было достаточно.
Ступеней было ровно пятьдесят две — я считал. Они обрывались достаточно неожиданно, так что можно было упасть — порожек на широкой ступени, казавшейся последней, и, неожиданно, еще одна более высокая ступень. Но мы все же не упали. Мы были в темном помещении, походившем на несколько украшенную естественную пещеру. Впереди виднелись частично обозначенные в камне колонны, потолок был неестественно правильной куполообразной формы.
В центре пещеры стоял алтарь, если это можно было так назвать. Простой каменный столб, видимо, гранитный, в форме неровного шестигранника, на нем тонкий диск большего диаметра из странного камня — зеленоватого с белым крапом. На нем лежал, вернее, висел в воздухе, словно бы опираясь на собственное свечение, Камень Крови. Огромный неправильной формы кристалл, переливающийся всеми оттенками красного — от нежно-розового, цвета зимней зари, до темно-багрового зарева ночного пожара. В нем словно бы горел костер — оттенки менялись, как в раскаленных углях, танцевали, складывались в неведомые символы, тающие быстрее, чем можно было прочитать их.
Все так просто — подойди, протяни руку и возьми. То, что принадлежит мне по праву. Кто посмеет остановить меня?
Но я не спешил делать этот шаг и протягивать руку. Я чувствовал чье-то пристальное внимание. Словно пара недобрых глаз была рядом — только была одновременно везде, и за спиной, и в вышине скрывающегося во мраке купола. И это место было полно Силой. Но не той, что излучал Камень, эту я знал и мог бы узнать в самом центре драки десяти магов… Нет, какой-то совершенно чужой, незнакомой. Такой, которую я не встречал за все годы странствий.
И я стоял, не шевелясь, не оглядываясь, не показывая вида Тому, кто притаился здесь, что чувствую его. Стоял, словно бы восхищенный красотой Камня, наслаждающийся мигом победы. И старательно вчитывался в рисунок Силы наблюдателя… С каждой секундой мои руки все больше холодели, сердце начинало биться сильнее, а на лбу выступал предательский пот. Тот, кто был здесь, обладал Силой такой величины, что я не мог даже осознать ее пределов. Словно бы их и не было вообще. Я по сравнению с ним был словно муравей, пытающийся одолеть коня. Мальчик стоял за моей спиной. По его беспечному дыханию и нетерпеливому перетаптыванию с ноги на ногу я понял, что он не чувствует ничего. Или попросту не чувствует опасности. Он оглядывал комнату и ждал, когда же я, наконец, возьму Камень или скажу что-нибудь.
Неподвижное молчание затягивалось. Я не хотел прикасаться к Камню и не хотел вообще приближаться к алтарю, ибо видел на нем рисунок странного и непонятного мне заклятья. Заклятья, сложенного существом и иным разумом и логикой, с иными ресурсами Силы.
И неожиданно Мейтин выступил из-за моей спины… я перестал чувствовать его присутствие… а он шагнул вперед — перебивая мой крик «Нет!» — и коснулся зеленого диска… и застыл в той позе, в которой сделал это — рука тянется к Камню, вес перенесен на левую ногу, выставленную вперед. По своей воле в такой позе стоять невозможно. И я его не ощущал… словно бы был здесь один.
И свет Камня погас — не сразу, а словно бы чья-то черная рука накрыла его. Я очутился в темноте… но не в простой темноте, в которой вижу не хуже, чем днем, а темноте магической. В которой я не видел даже собственных рук…
Когда я прикоснулся к диску, над которым висел в воздухе Камень, произошло много странного и неожиданного. Но не пугающего. Мое тело застыло, словно бы облитое невидимой твердой массой. Стало темно. Но в этой темноте я почувствовал себя так, словно бы вернулся домой после многих лет странствий. Я освободился от оков телесной оболочки, словно скинул одежду перед тем, как нырнуть в воду. Теперь я был собой в большей степени, чем раньше — мое второе тело, къерт, не было ничем сковано или стеснено. И я чувствовал вокруг себя Силу, огромное количество ее, океан Силы. И я мог впитывать ее как губка, любуясь тем, как становлюсь могущественным, необыкновенно могущественным, всевластным..
Я пил из океана, что был надо мной и подо мной, что окружал меня со всех сторон. И живительная влага Силы наполняла и переполняла меня. Я радостно смеялся, и чувствовал, что смогу низвергнуть горы и воздвигнуть новые, играть целыми планетами, словно бы жонглируя ими в шутку. Я больше не был человеком, я был чем-то бескрайне могучим. И я никак не мог остановиться, набирая еще большую Силу.
И я захотел видеть в этой темноте. Да будет тьма подвластна моему зрению! И я увидел. Пустая комната, блеклый свет, сочащийся из Камня. Где-то далеко, в углу, застыл человек с вытянутыми вперед руками, слепо шарящими перед собой. Кто он такой? Не помню… это не важно. Я могу все! Я могу сделать все, что угодно. Сила… океан Силы. Все это будет принадлежать мне.
В сумерках прозвучал чей-то смех. Мне не нужно было оглядываться, я мог видеть даже то, что было у меня за спиной. Но я все же обернулся, когда смех повторился — тихий, нечеловеческий, торжествующий. Смех из моих снов…
Черный человек. Он стоял, прислонившись к одной из грубо вырубленных колонн. Не человек, не реально существующий кто-то. Просто изображение, созданное так правдоподобно, что я слышал легкий скрежет древка его копья по камню пола. Изображение — объемное, но слегка прозрачное. Словно стеклянная фигурка, полая внутри и залитая чернилами. Копье в его руке не было сейчас огненным, просто слегка тлело. Он улыбался, глядя на меня. И поманил меня рукой к себе.
— Убирайся прочь! Я не пойду за тобой.
Он еще раз засмеялся, словно бы я — я, который мог разрушить этот мир, как переломить щепку, был для него ничем. Я вскинул руку:
— Умри!
И хлестнул по нему той Силой, которой был переполнен. Оранжево-алая вспышка пронеслась по комнате и обвила его, словно бич. Он только чуть изменил позу, улыбнулся. Копье заалело более угрожающим багрово-жарким сиянием. Он вскинул руку и вновь поманил меня к себе. За его спиной медленно расширялось отверстие в скале… а в нем полыхала всеми мыслимыми оттенками черноты бездна. Темные Глубины.
И послушно, словно марионетка, я двинулся за ним. Я сопротивлялся бы, если бы мог — но мое тело къерт не слушалось меня, оно было полностью во власти Черного. А вернуться в свое основное тело я не мог — мало того, что моя новообретенная Сила разорвала бы его, я просто не мог ничего сделать. Только медленно идти к издевательски смеявшемуся Черному. А за спиной его переливались, клубились, текли и бурлили Темные Глубины. Я не знал, что это и почему оно вызывает у меня такой панический страх, но я шел, словно животное на бойню.
Вот мы уже на расстоянии полушага друг от друга. Черный протянул ко мне руку ладонью вверх. Эта ладонь была совсем близко от моего лица, все выглядело так, словно бы он хотел погладить меня по щеке. От руки — бесплотной картинки, теперь это было видно особенно ясно: тонкая гибкая пленка, мягкая и едва светящаяся, заполненная темнотой непрогляднее чернил — веяло такой лаской и обещанием наслаждения, что мне стоило огромного усилия не положить тут же лицо в эту подставленную руку. И забыть все… и отдаться в эти руки… и раствориться навек. Это будет лаской, наслаждением, восторгом… Всем тем, что я когда-то искал в руках других.
И я уже почти потянулся к нему…
Но ведь я уже однажды нашел все это! Где, когда?
…Голубые глаза, светлые пряди прямых волос… Удар по щеке. Кровь ссадин. Медовый утренний свет, льющийся в спальню и слово «любимый», первое, что я слышу при пробуждении. Бесконечная масса воды и сильные руки, тащащие меня к поверхности. Бессильная ярость в темнеющих до грозового цвета глазах, когда какое-то существо причинило мне боль.
Все это уже было. Но все это кажется таким мелким по сравнению с тем, что обещает эта протянутая рука. Утонуть в океане наслаждения. Навеки. Навеки… Я так и стоял в нерешительности, пока полусумрак с резким свистом не превратился в ослепительно яркий, пронзительно белый, резкий свет.
И грянул гром.
Была темнота. Была вспышка в темноте и вновь темнота. Все это длилось вряд ли дольше, чем несколько секунд. Но за этот краткий миг я понял, что там, в темноте, с Мейтином происходит нечто. И я теряю его, теряю навсегда.
Я не знаю слов молитв и не верю в богов, в которых верят, едва ли не все, смертные, которых я встречал. Мы, Даара, не верим в высших существ. Быть может, напрасно. Но я не знаю, как обратиться к тому, кто сильнее меня. К тому, кто мог бы помочь. Да и был ли он? А если и был — захотел бы помочь? И что нужно было сделать, чтобы вернуть моего спутника, вырвать из рук или лап того, кто уводил его там, в непроглядной темноте.
И я звал, крича в темноту, звал любое существо, которое в силах мне помочь, любую Силу, которая способна справиться с этой ловушкой. Обещал все — себя, свою жизнь, службу, камни, что угодно.
Я кричал в никуда.
Я не знал правил и в этом, наверное, было дело. А может, мой голос был слишком тих… или слишком громок. Или слишком нагл и требователен.
Но больше ничего я не умел.
И я звал, звал, звал, и, даже упав на пол в бессилии отчаяния, все равно продолжал звать.
Свет с резким звуком ворвался в тесное помещение, хлестнул мне по глазам, развеял магический сумрак. Едва не ослепил меня, но я не закрыл глаз, наслаждаясь тем, что вижу. Впрочем, я не успел ничего разглядеть толком — черный силуэт с копьем в руке, перед ним тень мальчика с растерянно опущенными плечами и отклоненной от протянутой к нему руки черного силуэта головой.
А потом был гром, от которого я ослеп вновь.
Когда я вновь смог видеть, по ступеням, возникавшим из воздуха, спускалось самое прекрасное существо, которое я когда-либо видел. Он не был настоящим, это было видно, это был только силуэт, проекция. Но выполненная настолько тщательно, что я слышал уверенный стук шагов. Так стучит сталь о камень. Представьте себе фигуру — прозрачные очертания с чуть светящимися краями, пропорции человека — заполненную внутри звездным небом. Миллионами звезд, сотнями галактик. Он нес их в себе, при каждом движении звездная масса колыхалась и тонкие лучи брызгали во все стороны. Лицо было оформлено едва-едва. Глаза — светлые провалы на фоне звездной массы. Надменная черта рта, словно выведенная пером искусного художника.
В руке у него был жезл, словно бы выплавленный из звездного света. Венчал его серебристо-пепельный камень… вернее, изображение камня. Камня, перед которым вожделенный Камень Крови казался детской игрушкой.
Я поднялся с каменного пола, подумал минуту и опустился на колени. В присутствии этого существа мне это не казалось нелепым. Хотя раньше мне это никогда бы не пришло в голову.
Но он шел не ко мне. Лестница, образовывая плавные изгибы, вела его направо, туда, где стоял Черный и къерт Мейтина. Его второе, магическое тело, делалось все более четким и напоминающим реальное в мрачном сиянии копья Черного. Я хотел бы помешать этому, прекратить эту опасную игру. Но знал, что вмешиваться нельзя.
И когда я, поняв, что иного пути и спасения нет, почти склонил голову на руку Черного, я посмотрел влево и увидел того, кто был в моем сне. Господин в звездном плаще, но сейчас плаща не было, а сам Он был сосудом тысячи галактик, светом миллионов солнц. И жезл, что однажды коснулся моего лба, был в руке его, и шел Он ко мне по ступеням, что рождались под его ногами. А за его спиной не было ничего, ибо Он пришел не забрать меня, но лишь освободить. И подойдя ко мне, Он взял меня за плечо и с силой оттолкнул в противоположный угол. И я уже был в своем теле, хотя это было нестерпимой болью, словно бы я варился заживо в кипящем масле и летел в руки Милорда и он поймал меня и мы упали вместе. Я не чувствовал себя в своем теле нормально, ибо мне было мучительно больно и казалось, что я горю в огне… Но я был в нем, и был хотя бы на миг свободен от отвратительного притяжения Черного.
А потом я услышал, что меня зовут. Вернее, звали нас обоих. И мы встали рядом у алтаря. Милорд положил мне руку на плечо, и я верил в его прикосновение больше, чем во все силы Глубин и Небес. К глазам подступали слезы, но я должен был подождать с этим. Потому что обращались к нам.
— Вы, двое из народа Даара, зачем вы оказались в этом мире?
Голос был прекрасен, но невозможно объяснить это словами. Грусть и ласка, печаль, и строгая сила — все было в нем. И любовь — так, должно быть, родители любят своих детей.
Ответил ему Милорд:
— Мы путешествовали по мирам, по праву данного нам умения и в поисках того, что принадлежит нам. Здесь, где хранится принадлежащий мне предмет, мы попали в западню. Мы не пересекали путей Высших, мы только искали свое.
Заговорил Черный. И его голос был необыкновенно благозвучен. Но если первый был холодным, бесплотным, то этот был глубоким и теплым, страстным и чувственным. Желание и страсть мешались в нем.
— Этот мальчик обращался ко мне в своих играх. Он брал у меня Силу. Он брал ее даже здесь и взял больше, чем может вместить. Он теперь мой. Не вздумай становиться у меня на пути — ты нарушишь Договор.
И сказал еще что-то на совершенно невозможном языке. Ни одно смертное существо, думаю, не смогло бы воспроизвести таких звуков.
Звездный оборвал его:
— Мы будем говорить на том языке, который понятен им. Ты первым нарушил Договор касательно этого мальчика. Он неприкосновенен для обоих сторон…
Я с крайним изумлением покосился на Милорда. Он едва ли понимал больше моего…
— Ты нарушил Договор и заставил его нанести себе вред. Тебе и бороться с последствиями. Ты знаешь, как. Ты отступишься от него, как отступлюсь и я. До тех пор, пока не придет время.
— До тех пор, пока не придет время. — Эхом откликнулся Черный, но голос его был полным угрозы.
И Звездный начал таять в воздухе. Я не мог больше стоять на месте, я рванулся к нему, попутно сшибая плечом алтарь, падая на колени и скользя по каменному полу.
— Господин! Кто я? Ответь!
Он опять коснулся моего лба своим Жезлом. И я увидел… кого-то, парящего в недоступных пониманию пространствах, равного по мощи тому, кто стоял передо мной. И это был я? Но я ничего не понимал.
— Придет время, ты все вспомнишь, мальчик. А сейчас — иди, и помни, что каждый твой шаг видят и измеряют две силы — Я и Он. Что каждый твой шаг проходит по весам Равновесия Сил во множестве миров. Ты будешь сильным, очень сильным… Но тщательно выбирай, на что ты будешь использовать эту силу.
И силуэт растворился в пустоте воздуха.
От всего этого у меня попросту пошла кругом голова. А мальчик выглядел так, словно половину жизни общался с Высшими. Он подошел к Черному — голова гордо поднята, даже со спины видно, что он весь насквозь светится. Повелительно поднял руку:
— Ты! Делай, что тебе было сказано!
Черный шутовски поклонился. Вообще, надо сказать, что по сравнению со своим противником, он держался более просто и по-человечески.
— Хорошо. Я дам тебе все те умения, и внесу в твое тело те изменения, которые помогут ему справиться с той Силой, что ты набрал. Ты будешь сильным, это правда. Я дам тебе много умений.
— И чем мне придется платить тебе?
Он был умен. Он стал осторожен и недоверчив. Что-то сказало мне, что в нем уже никогда не будет того доверчивого котенка, который, просыпаясь, тянулся с еще закрытыми глазами к тому, кто был рядом, раскрывая доверчивые губы. Теперь кинжал будет под его подушкой, и охранный талисман, всегда настороже, на шее. Как у меня. Он стал мне ровней. И я поклялся, что кому-то, кем из Высших он не будь, придется заплатить за это.
— Глупый мальчишка, разве ты не слышал Его слов? Ничем. Если ты, когда придет время, сделаешь хоть один неверный шаг, я взыщу с тебя по всем счетам. А пока бери то, что тебе причитается по праву твоей силы.
Он положил свои призрачные руки ему на виски, так, что большие пальцы сомкнулись на переносице. Голос его звучал теперь совершенно отстраненно, холодно, безлико.
— Ты станешь оборотнем. Ты научишься быть невидимым. Ты научишься прорубать проходы в любое место, куда пожелаешь. Ты постигнешь еще множество умений…
Мальчик попытался вырваться, но руки держали крепко. Я рванулся туда, но голос остановил меня:
— Ему больно, но другого пути нет. Я не причиняю ему зла, только необходимую боль. Это маленькая плата за все умения, что он получает сейчас.
И я замер на полпути. Хотелось отвернуться, но я не мог. И я смотрел, как искажается нестерпимой болью его лицо под черными силуэтами рук. И мне казалось, будто боль причиняют мне. Так было нужно, так было должно, но все во мне протестовало против этого. И я не мог отвести глаза. А время шло бесконечно долго… а потом в один миг Черный растаял в воздухе, а Мейтин упал на пол без сознания. Я сел рядом, зажег в воздухе маленький источник света и вглядывался в его лицо.
Те же точеные черты, правильное лицо, длинные тени от ресниц на бледных щеках. Блестящие полосы от слез прочертили дорожки к уголкам широкого гордого рта. Но он выглядел пугающе взрослым — тонкая паутинка морщинок у глаз, складка между бровей. Мальчик, мальчик, что же я сделал с тобой?
— Meithinn, h'iennau! Просыпайся, нам пора домой!
Он открыл глаза — они были по-прежнему яркими, доверчивыми. И впервые за весь этот безумный день я вздохнул спокойно.
И я взял в руку Камень, ощущая его ласковую тяжесть. Камень Железа, магический магнит, хранился в нашем мире, в одном из замков. И между ними была натянута тонкая силовая нить, пользуясь которой я легко нашел дорогу в наш мир.
— Идем! — я протянул ему руку.
И рука об руку мы вошли в сияющую арку двери, ведущей домой.
Такого переполоха у нас уже давно не видывали. Еще бы — триумфальное возвращение Оборотня с его спутником и камнем Крови из каких-то дальних далей. Но это еще ерунда — не первый уже раз Оборотень пропадает неведомо куда и возвращается, как всегда с треском и блеском. А вот то, что его спутник, один из младших детей Дома Синих Орлов, всего-то каких-то сорока с небольшим лет от роду после этого решил потребовать себе прав совершеннолетнего — это было гораздо интереснее.
Прямо-таки интриговало.
А потому я решила непременно почтить своим присутствием то собрание лордов, на котором они должны были вынести свой ответ на данное весьма-таки нахальное требование. Как говорится, на лордов посмотреть и себя не забыть показать. Показывать себя надо было в самом лучшем виде, а потому, выбрав платье поэлегантнее и сделав себе прическу посолиднее, я не стала тратить время и пылиться в дороге, а попросту воспользовалась проходом. Хвала Силам, для меня это было легким развлечением.
Я была уверена, что появлюсь первой. Но оказалось, что в замке Князя полным-полно еще более нетерпеливых гостей. Времени до вечера было в избытке, а виновников события еще не было видно. Поэтому я развлекалась беседами с теми, кого давно не видела. Нашлось несколько старых приятелей и приятельниц, с которыми мы еще недавно валялись на теплом песке и дурачились. Теперь они стали, как и я, полными достоинства лордами и леди Княжества, обзавелись замками и крестьянами. И соревновались в том, кто задерет нос повыше.
Сплетен относительно Оборотня ходили тысячи. Еще никто толком не слышал историю его новых похождений, а потому обсуждались старые. И выставление вон старого зануды Илхана, и то, как он стал наследником Князя, и его слишком уж теплые отношения с оруженосцем. Короче, прополоскали персону наследничка вдоль и поперек. Впрочем, персону оруженосца не то что прополоскали, а попросту выстирали начисто, как крестьянка несвежую простынь.
Мне было очень интересно. Я-то его вообще никогда не видела, хотя владения его старшего брата Мейтера были через два замка от моего. С братом мы как-то провели пару приятных недель. Если мальчик не уступает брату в красоте, то Оборотня я понимаю. Очень красивое было все семейство. На редкость просто…
Так, в сплетнях и демонстрации туалетов прошло все время до вечера. Сплетни я любила постольку, поскольку они обеспечивали меня нужными сведениями, а касаемо туалетов — по-моему, сегодня мне равных не было. Мое черное платье из тонкой шерсти с длинной узкой юбкой и разрезом до середины бедра было просто вне конкуренции по простой и элегантной строгости. Да и надето оно было на весьма достойную фигуру.
В общем, смотреть на себя в зеркало мне было очень приятно.
Когда все вокруг неожиданно замолчали, я как-то не заметила, разглядывая один из гобеленов на стенах обеденного зала. Но тишина как-то неожиданно достигла моего сознания. Я резко обернулась и обнаружила, что стою нос к носу с плечистым светловолосым и голубоглазым детиной с грубыми чертами лица. Какая неожиданность, однако — сам Оборотень. Следом за ним шел мальчик, но его я не разглядела, напоровшись на какой-то странный взгляд Оборотня. Тяжелый, но слегка испуганный. Так смотрят на привидение, наверное.
Я себя привидением не считала, а потому одарила его ехидным взглядом и сделала легкий реверанс. Он небрежно поклонился и прошел по лестнице вниз. Следом за ним шел, нет, шествовал паренек довольно обычной для Даара внешности — высокий, стройный, темноволосый. В общем, могу вам сказать, что мальчик был лучше своего брата. И намного лучше — хотя лучше уже вроде бы некуда.
Сия пара прошла вниз, где уже собралось большинство наших. Мне тоже хотелось быть поближе к событиям, а потому я пошла следом. Получилось так, что все общество стояло по стенам, а Оборотень с мальчиком посредине зала. Когда Князь вышел из двери, ведущей куда-то в глубины Замка, получилось, что они стоят на одной линии. Красиво так вышло, весьма торжественно.
Князь оглядел собрание, внимательно разглядел стоявшую перед ним пару героев.
— Леди и Лорды, все вы знаете, зачем мы здесь собрались. Этот юноша, Мейтин, сын Мейрана из дома Синих Орлов, претендует на звание совершеннолетнего. Вы знаете закон — если он пройдет испытание, положенное в таких случаях, его требование будет признано законным. Согласны ли вы быть свидетелями?
Зал неровно выдохнул положенное в таких случаях «Да-а!».
— Кто вызовется быть его оппонентом в поединке мечей?
Вызвался Тальран, один из Белых Жаворонков. Если до того мое желание заключалось в том, чтобы Мейтин испытания не прошел, то тут оно сменилось на прямо противоположное. По крайней мере, в испытании мечей. Ну, не люблю я этого наглеца и зазнайку Тальрана. С детства еще не люблю…
Поединок был красивый. Мальчишка очень уверенно владел клинком. Приемы его я тщательно запоминала, чтобы потом дома повторить и взять на вооружение. Техника была совершенно незнакомой и очень красивой. Четко выделяемые из движений стойки и удары, никаких лишних пируэтов и прочей «красивости». А вот Тальран был отнюдь не на высоте. Как был он тупым громилой, так им и остался… А клинок ему был тяжеловат, сам он был медлителен и неловок. Рядом с легкими вкрадчивыми движениями мальчика Тальран откровенно проигрывал ему и в скорости, и в изяществе.
Странно, что на лице Тальрана была такая ярость, словно он хотел не просто победы, а крови. И очень много крови. Это, на мой взгляд, было отвратительным. Испытания — не повод для личной мести, если для таковой была причина. Ярость Тальрана и сгубила. Промахнувшись в очередной раз, Тальран взвыл и, видимо, забыв все уроки, занес меч куда-то за голову. Видимо, надеясь размахнуться и ударить со всей дури. Дури было многовато, наверное. Потому что мальчик сделал один небрежный выпад и горло Тальрана украсилось кровавой полосой. Легкая и красивая победа.
Оказалось, что из всего зала захлопала я одна.
Разумеется, через несколько минут общество присоединилось ко мне. Но эти минуты под взглядом Оборотня показались мне вечностью. Смотрел он на меня… нет, это рассказать невозможно. А маленький нахал послал мне воздушный поцелуй.
Магические поединки оказались намного интереснее. Их было три, вопреки обычному — уж больно много нашлось желающих показать свое место малолетнему выскочке. И получилось все, разумеется, с точностью наоборот. Мальчик был силен настолько, что было даже страшновато. Он с ехидной и одновременно торжествующей улыбкой легкими жестами отбрасывал все атаки противников, очень бережно атаковал, словно бы не желая ненароком кому-то повредить. И это притом, что его соперники были лучшими магами Княжества. По сравнению с ним они казались просто детьми, играющими в игры.
И где же это, интересно, можно набраться такой крутизны? Я бы тоже не отказалась…
Напоследок мальчик проделал кучу трюков просто так, чтобы повеселить очень уныло взирающую на него публику. Еще бы тут не приуныть — я вспомнила, каких сил мне стоили мои испытания, и тоже затаила обиду.
В общем, добился он своего. Объявили его совершеннолетним.
Ну и ладно…
А вот потом он пригласил меня занять место рядом с ним за пиршественным столом. Что было, на мой взгляд, все-таки нахальством. Пусть он и Лорд пяти минут от роду, но я все-таки Тенна из Черных Соколов, одна из самых благородных дам Княжества и вообще первая красавица… Но отказываться я, как вы сами понимаете, не стала. Все-таки приятно быть поближе к героям нынешнего вечера.
Весь вечер Мейтин развлекал меня рассказами о виденном в иных мирах. Оборотень же не проронил в мой адрес ни слова, беседуя только с Князем и Мейтином. Но взгляд его я на себе чувствовала постоянно. Тяжелый такой взгляд… как потолок замка Князя, наверное.
А вообще вечер оказался самым обычным. Даже обидно. Герои дня вели себя, как на обычном приеме по поводу чьего-то дня рождения, общество слегка настороженно наблюдало за ними, все шло весьма прилично и спокойно. На неизбежных танцах я решила пригласить Оборотня. Назло. Не люблю я, когда на меня смотрят совсем не так, как подобает смотреть на такую красавицу, как я.
Танцевал он весьма изящно. А вот собеседником был отвратительным.
— Милорд, вам нравится нынешний праздник?
— Праздник как праздник.
— Милорд, вы, наверное, видели много интересного?
— Даже слишком.
И вот так все время. Совершеннейший хам, однако. Зато Мейтин был весьма изысканным собеседником. От его комплиментов я просто расцветала. Мне нравилось смотреть, как он искренне восхищается всем вокруг. Первый раз попасть на большой сбор Лордов — это всегда здорово. Ведь несовершеннолетних у нас во взрослое общество не пускают. Поэтому ему очень нравилось тут. Это, конечно, ненадолго — мне вот всего за десять лет все это изрядно наскучило. Но пусть же ребенок порадуется! Я усиленно старалась сделать его вечер еще более приятным.
И не только вечер. Когда гости стали расходиться по покоям, я утащила его к себе. Он был не только приятным собеседником. Для его лет он был еще и прекрасным любовником. Мы заснули только на рассвете.
И проснулись мы тоже на рассвете.
Через полчаса, наверное.
От очень громких криков. Шум раздавался издалека, из покоев Князя. Вопили что-то неразборчиво, явно крестьянскими голосами. Но очень испуганно.
Мальчик тут же потянулся за своим клинком. И только взяв его в руку, потянулся за рубашкой. Одеть ее он, впрочем, не успел.
В комнату ворвались трое. Первым был Тальран. Опешив от такой наглости, я вскочила с кровати и тут же мне в горло уперся клинок. Заговоренный клинок. Такой, которым меня можно было бы запросто убить. Я покосилась на Мейтина. Кровать была пуста. И видимая часть комнаты тоже.
Ой!
Тальран сказал что-то в этом роде, но клинка не опустил. И совершенно правильно сделал — от него бы осталось только мокрое место. Пока мы так стояли — я, во всем блеске своей обнаженной красоты, с поднятыми на уровне плеч ладонями, и Тальран в полном доспехе с клинком, приставленным к моему горлу, два его брата пытались сплести заклинание против невидимости, одновременно удерживая щит над собой и нами с Тальраном.
Заклинание они знали очень плохо, а помогать я им не собиралась.
Шум и крики тем временем нарастали. В числе прочих я услышала характерный низкий голос Оборотня:
— … искать немед..
Потом в комнате стало абсолютно темно. В этот же момент я ударила плоскими ладонями по клинку Тальрана и резко отвела руки вперед и влево. Потом ударила куда-то в темноту ногой, видимо, попав-таки ему в пах. Потому что в полной темноте раздался его придушенный вой. Меч упал между нами, я упала следом за ним, и на меня свалился Тальран. Я ударила его локтем в лицо, оцарапавшись о край шлема, и прижала своим телом проклятый меч. Тальран пытался вытащить его из-под меня, но я не позволяла. Я нащупала рукоять, но меч лежал подо мной, а на мне лежал Тальран. Встать я не могла. Ситуация была довольно-таки неприятной, тем более, что доспех этого идиота царапал мою кожу. Больше всего меня угнетало отсутствие Мейтина в слышимой близи.
И вообще было непонятно, что же произошло.
Тальран попытался схватить меня одной рукой за горло и поднять. Сгибом локтя он давил мне на шею, так, что у меня поплыли перед глазами цветные пятна. Но рукояти я не выпустила, и мне удалось вытащить меч из-под себя.
Что мне было и нужно.
Потом кто-то наступил мне на руку. На свободную руку, на его несчастье, и я ударила клинком по этим ногам. И на меня упало еще одно увесистое мужское тело. С громким воем. Да что же это такое? Тальран, наконец, отпустил мое горло и схватил меня за руку, в которой был меч. В процессе борьбы мы успели подняться и вновь упасть, споткнувшись о чье-то тело. Когда мы падали, я избавилась от крепких и недружественных объятий Тальрана и побежала в сторону двери. Он схватил меня за щиколотку и тогда я, не раздумывая, рубанула его по рукам.
В коридоре было относительно светло и пусто. Я не могла выбрать, куда мне бежать. С одной стороны, нужно было уносить ноги подальше от Тальрана и его дружков, ибо вряд ли я их сильно покалечила. С другой стороны, судя по разноголосым воплям, подобные безобразия творились не только на нашем этаже. И неизвестно еще, где было опаснее.
Потом я услышала голос Оборотня внизу. Бросив заклинание прохода, я оказалась на каменных ступенях лестницы перед замком. Оборотень был там, у его ног валялись двое из гвардии Князя, живые, но без сознания.
— Где Мейтин?! — услышала я его громовой рев.
— Твою мать!.. Меня едва не убили придурки-Жаворонки, а твой мальчишка меня бросил, а ты еще и меня об этом спрашиваешь?!
— Что значит, бросил? — он уже был возле меня, в несколько скачков преодолев лестницу. — Говори быстро!
— Мы спали, ворвались три урода во главе с Тальраном. Угрожали мне этим вот, — я продемонстрировала меч — клинком. Он стал невидимым, потом стало темно, я отняла меч и сбежала сюда.
— Ага, отлично. А ну-ка, иди отсюда в безопасное место. Лучше домой.
Ну, вот сейчас прямо и пойду! Моя душа жаждала мести. И когда Оборотень отправился куда-то прочь, я, не задумываясь, отправилась за ним.
Очутились мы в том же коридоре, откуда я несколько минут назад сбежала. Навстречу бежал Тальран с мечом, из его предплечья, не защищенного наручем, ручьем лилась кровь. Увидев меня, он с ревом бросился в атаку. Но между нами стоял Оборотень, а потому Тальран вместо того, чтобы снести нас, влетел на бегу в раскрытый для него проход. Надеюсь, куда-нибудь подальше.
Так, одним противником меньше.
В комнате было пусто. Бессознательное тело на полу было не в счет.
Оборотень открыл еще один проход, и опять я прыгнула за ним. Теперь мы были в покоях Князя. Сомневаться не приходилось — сам Князь лежал на полу и в груди у него красовался кинжал. Князь был мертв.
Ну и дела…
Потом блеснул проход и перед нами оказался Мейтин, сжимающий в объятиях какого-то Лорда. Судя по всему, это был эпизод не из любовной сцены. А скорее, из батальной. Я треснула этого человека рукоятью меча по затылку, и он упал.
За окном сиреневым пламенем вставал рассвет.
Лежащий был мне неплохо знаком. Это был брат Мейтина, Мейтер.
Еще непонятнее.
Тут мне надоело бегать в голом виде с мечом и очень захотелось некоторого количества уюта.
Потому я просто взяла и переместила всех нас, включая тело Мейтера к себе в замок. Эта парочка героев еще и сопротивлялась, кстати. Сильного мага почти невозможно переместить куда-то без его воли. Но я застала их врасплох.
Впрочем, Оборотень не особенно удивился. Он уселся на ковер и стал стирать кровь с меча о рукав рубахи. Мейтин оглядывался вокруг, глаза у него были совершенно дикими.
Увидев нас рядом в зеркале, я подумала, что мы очень похожи. Вообще-то мы были в каком-то родстве, но не особенно близком.
— Так, господа. Давайте, вы мне расскажете все, что увидели.
Оборотень что-то буркнул.
— Только я предлагаю сначала посетить бассейн.
И опять перетащила компанию — на сей раз в купальню.
— Леди, если вы не перестанете таскать нас туда-сюда, я буду вынужден отключить ваше умение это делать.
Это сказал не Оборотень. Это сказал мальчик.
Одного поля ягоды, однако.
— Хорошо, господа, вы можете катиться на все четыре стороны.
Но они этим правом не воспользовались. Зато воспользовались моим бассейном.
Потом мы молча пили горячее вино с пряностями. Я закуталась в теплое платье, залечила те царапины, которые были нанесены не магическим оружием. Этим предстояло заживать самим. Сделала то же самое для своих гостей. В конце концов, должна же я быть приветливой хозяйкой?
Все молчали, как на собственных похоронах.
Первым не выдержал, как ни странно, Оборотень.
— Итак. По порядку. Сначала вы, леди.
— Мне рассказывать нечего. Все, что я сделала — подралась с Тальраном и его дружком, отняла меч и сбежала.
— Мейтин?
— Когда эти трое ворвались в комнату, я стал невидимкой, потом сделал на некоторое время Тьму. Вырубил одного из нападавших и выбежал в коридор, потом отправился на шум криков. Столкнулся со своим братом, он сказал, чтобы я немедленно прятался. Прятаться я не стал, а отправился в покои Князя. Увидел там труп и своего отца, потом там же оказался брат. Они сказали, что теперь вы, милорд, становитесь Князем. Потом они утащили меня в наш замок… его замок, точнее. Брат сказал, что это их заговор, и что мне пока нужно отсидеться там. В общем, мы немножко не поладили, и… и все. Кстати, где брат?
— Лежит пока, отдыхает. Никуда он не денется. А вы, Оборотень?
— Я услышал шум, отправился в покои Князя, увидел труп. Потом на меня напали двое из его гвардии, мы дрались в нескольких местах, потом на лестнице я встретил вас, Леди, и, собственно, все.
— Да, негусто. — Подвела итог я. — И что все это значит?
— Я не понимаю, чего ради моей родне все это понадобилось…
— И я.
— Если вы думаете, что понимаю я, — сказал Оборотень, — то вы крупно заблуждаетесь. Хорошо, я стал Князем, но я никогда этого не хотел. И зачем это кому-то нужно? Чем был плох старый Князь? Леди, только вы можете знать причину. Нас тут не было слишком долго.
— Я редко посещаю общество и общаюсь с соседями. Боюсь, что тут я не могу вам ничем помочь. У меня есть версия…
— Ну?
— Все знают, что вы, милорд, не хотите править. Тогда вы могли бы объявить наследником Мейтина и отказаться в его пользу. Это, конечно, нарушение законов, но не самое большое. Тогда фактически стал бы править род Орлов. Но кому и зачем нужно брать на себя эту обузу?
— Ерунда получается. Или это мир сошел с ума, или мы чего-то не понимаем.
Или и то и другое вместе, подумала я. Но говорить не стала.
— Надо бы вернуться обратно. — С тревогой в голосе сказал Мейтин.
— А, собственно, зачем? Князь мертв, в замке переполох. Наводить порядок во всем этом бардаке я не собираюсь. Незачем приучать людей к мысли, что я их новый правитель.
— Ну и кто же будет управлять нашим несчастным Княжеством?
— А какое мне до него дело? Не я все это затеял.
— А почему бы нам не лечь спать? — сказала я, выразительно зевнув.
И тут Оборотень сказал, почему.
Вот уж от кого не ожидала…
Всю неделю мы провели в моем замке. Пока жизнь в Княжестве пыталась войти в нормальное русло, мы развлекались, занимались всякой приятной ерундой и всячески тянули время. Ежедневно к нам наведывались гости — то депутация старших Лордов к Оборотню, то крестьяне-гонцы с письмами.
Результатом всех этих дипломатических игр стало то, что милорд Оборотень согласился-таки, после долгих уговоров, принять звание Князя. Его ответным условием было образование Совета из пяти Лордов, который должен был взять на себя основную управляющую роль. Собственно, у нас довольно мало проблем с управлением. Князь обычно выступает судьей в спорах лордов, посредником в конфликтах и блюстителем Закона. Но что может сделать один человек, то тем более могут сделать пятеро. Теперь слово Оборотня могло быть решающим, если бы Совет не смог прийти к какому-либо решению. Должность члена Совета было решено сделать наследуемой. Получил ее — по настоятельному желанию Оборотня — и Мейран, главный виновник всех беспорядков.
Сей почтенный Лорд осчастливил нас своим визитом на следующий день после ночного убийства. После двухчасовой беседы Оборотень вышел к нам, и выглядел он так, словно на нем эти два часа пахали поле. Притом, все в гору. Мы с Мейтином тут же накинулись на него и потребовали подробностей. Услышанное повергло нас в недоумение на несколько дней.
Оказалось, что Мейран почему-то решил, что, во-первых, нашему обществу нужны большие перемены. А во-вторых, руководить этими переменами должен Оборотень.
— Это какие же перемены? — вопросила я, когда моя челюсть перестала отвисать. — Что это такое?
— Мейран, извольте понять, считает, что мы погрязли в упадке. Что нам нужно развиваться. Стремиться к новому. К прогрессу, — Оборотень сплюнул это слово, как грубое ругательство. — Ибо мы не развиваемся.
— И как он себе это представляет?! Что мы должны делать?
— Развивать, извольте понять, науку. Заселять этот мир. Завоевывать соседние. Как это делают в других мирах.
— Он болен, да? — сочувственно спросил Мейтин.
— Нет, совершенно здоров. Просто он не видел результатов такого развития.
— А мы видели. — Сказал Мейтин. Грустно так сказал. Очень грустно. — И нам оно не понравилось.
— И что же мы будем с ним делать?
— А ничего не будем делать. Подождем, посмотрим.
— Милорд! — возопила я. — Как вы можете?! Я, конечно, не видела ничего, кроме этого мира, но из ваших рассказов я поняла, что ничего хорошего во всем этом прогрессе и развитии нет. И быть не может. Так же нельзя! Я не хочу видеть наше Княжество в каком-то дурацком развитии.
Оборотень положил мне свою тяжелую руку на плечи и тихонько сказал:
— Неужели ты думаешь, что у них что-нибудь получится?
— А вдруг? — я не могла так легко успокоиться. — А если все-таки получится?
— А вот тогда мы и вмешаемся.
Вот так вот — извольте понять…
Все это характеризовало Оборотня как нельзя лучше. Ему было наплевать на всех, кроме себя и мальчика. Или мальчика и себя, что тоже не особенно утешает. Не могу сказать, что я когда-нибудь интересовалась общественной жизнью — все, что мне было интересно, это мой замок, магия, охота и приятные спутники — но чтоб вот так вот относиться к тому, что какая-то компания собирается перевернуть весь твой мир с ног на голову…
Нет, такое равнодушие мне просто непонятно.
— Кстати, для желающих совершить далекую прогулку, у меня есть один интересный план.
— Ну?
— Не «ну», Мейтин! Выучись, наконец, пользоваться человеческой речью.
Несмотря на то, что Мейтин был равноправным с нами Лордом, Оборотень обращался с ним, как со своим оруженосцем. Ни в грош он его равноправие не ставил, надо сказать.
— Программа такова. По моим сведениям на Востоке, у побережья, в одном из пустых замков есть нечто интересное. Я бы даже сказал, опасное.
— Связанное со старыми? — подпрыгнула я.
Мейтин презрительно хмыкнул.
— Ну, что там может быть интересного? Какой-нибудь амулет? Еще какая-то игрушка?
Милорд довольно увесисто хлопнул мальчика по затылку.
— Если ты думаешь, что в нашем мире нет ничего опасного или интересного, то ты сильно заблуждаешься.
— Да ну его… Давайте лучше отправимся за Камнем для Жаворонков!
— Так. Во-первых, я не понял, чем это лучше. Во-вторых, я не понял, какому тут малолетнему герою опять захотелось всех этих приключений? Тебе нужно напомнить самые интересные моменты из прошлых похождений? Ящерицу? Или Железный Город? Или алтарь?
Мальчик сморщился и промолчал.
— И потом, что означает это «давайте»? Если ты собираешься утащить с нами эту юную леди, то знай, что это у тебя не получится.
Тут уж я не стала молчать.
— А, собственно, это почему же, милорд? Что, я не гожусь для вашей компании?
— Потому что таким молодым и красивым девушкам нечего делать в той грязи, которую представляет собой большая часть иных миров.
— Знаешь, что, дорогой.. — Вежливые обороты мне вдруг резко перестали нравиться. — Я совершеннолетняя и могу сама выбирать, где мне и что делать.
— Тебе хочется погибнуть в какой-нибудь очередной грязной дыре?
— А вот это уже мое дело! Когда мне нужен будет совет, я его спрошу. У твоего Совета.
Оборотень вылетел из комнаты и хлопнул дверью. Совсем на себя стал мужик непохож в последнее время. И что, в самом деле, такого?
Мейтин был необыкновенно серьезен.
— Тенна, не надо его мучить.
— Что я такого сказала?
— Тенна, послушай. Ты напоминаешь ему одну женщину… мою сестру. Он слишком волнуется за тебя…
— Так. Ты напоминаешь, я напоминаю… А потому твой любимый чувствует себя исполненным ответственности за наши судьбы? Нет, Мей, ты можешь сколько угодно играть во все эти игры на собственных нервах, но я не хочу. Вы можете не взять меня с собой, и я это еще как-то переживу. Но не по такой воистину идиотской причине.
— Ты просто взбалмошная, жестокая девчонка!
И он отправился следом за своим ненаглядным. Дверью, правда, не хлопнул.
И на том спасибо.
Это я-то девчонка? И кто же мне об этом говорит? Этот малолетний гений магии, который почти что в три раза младше меня?
Ну, погодите, мальчики. Плохо вы знаете Тенну из Черных Орлов.
Правда, в вылазку к замку на востоке они меня взять согласились.
Пока мы собирали все необходимое, я вела себя тихо-тихо, просто паинькой. Помогала собирать снаряжение, ни в чем никому не противоречила, и вообще была воплошением женственности и покладистости. И тихонько наблюдала за взаимоотношениями этой пары великих героев иных миров.
Что их связывало очень многое — это было видно невооруженным взглядом. Но более всего меня удивляло и даже как-то огорчало то, что все их отношения построены на игре друг другу на нервах. Намеки, взгляды, капризы мальчика и серьезное отношение к ним Оборотня, какие-то вечные недомолвки и надутые губы. И — нежность, просто океан этой нежности, которую они обрушивали друг на друга. Они мерили весь мир только тем, что это значило друг для друга.
Не могу сказать, что мне не хватало внимания. Оба они были вежливыми, внимательными, теплыми и добрыми ко мне. Но все основное происходило между ними двумя, и только между ними. На меня их никак не хватало. Не удавалось мне вклиниться в их взаимную зависимость. С одной стороны, это радовало. Не смогла бы я вот так вот отдавать себя кому-то. С другой — я впервые поняла, что никого еще по-настоящему не любила. Как-то у нас это не в моде. Мы делим друг с другом постель, но не душу. И никто никогда не смотрел на меня такими глазами.
Иногда мне хотелось их попросту выкинуть вон.
Не знаю уж, почему.
Но, в конце концов, сборы подошли к концу, и мы отправились в путь. Ехали на лошадях, не желая отказывать себе в удовольствии прогулки. Прогулка обещала затянуться на месяц-другой, на восток путь был не близок. Как я знала, так далеко на восток еще никто не забирался. Одна из загадок нашей расы — почему мы, живя в мире, который освоен едва ли на треть, за несколько тысяч лет так его и не изучили. Почему мы не любим путешествий, почему можем всю жизнь провести, не покидая пределов своего замка?
А в конной прогулке было очень много приятного. Отправиться с минимумом запасов, добывать себе еду охотой, сидеть вечерами у костра, жаря аппетитно брызгающее жиром мясо, спать на безумно свежем воздухе в теплой палатке… Такое замечательное времяпровождение — я была готова просто пищать от восторга! Только было непонятно, почему я до сих пор сама ни разу ни во что подобное не отправилась. За все-то свои годы…
Проводить время с моими спутниками было очень приятно. Оба были в меру разговорчивы, в меру молчаливы, умели сделать всю походную жизнь легкой и необременительной. Как-то у них все так на редкость умело получалось, что я даже удивлялась — обычно для мужчины процесс приготовления пищи представляет собой тайну за семью печатями. А тут они ухитрялись на костре приготовить такую похлебку, что куда там моим поварам… А повара мои, кстати, славились на всю округу.
В общем, эта парочка была, как я шутила, героями-профессионалалами. И еда у них готовилась, и охота удавалась, и вообще, все шло так замечательно, что трудно даже было поверить в то, что так может быть. Приятно все же иметь дело с людьми, которые понимают толк в решении мелких бытовых проблем. Первые дни меня ужасно утомляло проводить в седле целый день. Но потом я привыкла и радовалась каждой минуте прогулки.
Мы ехали мимо пустых полуразрушенных замков. Может быть, когда-нибудь в них придут новые хозяева, восстановят и украсят, но пока видеть груды камней и местами вырисовавшиеся из них силуэты прекрасной архитектуры было очень… грустно, так бы я сказала. И как-то не верилось, что здесь когда-нибудь кто-нибудь будет жить. Потому что мы были в неделе пути от последних обжитых земель, а граница тех не изменялась уже последние лет тридцать.
А в последнем конфликте погибло пятеро наших — все молодежь…
Тоскливо, в общем, было.
Как-то я попробовала поделиться этими мыслями со своими спутниками. Они меня, наверное, поняли, но не согласились.
— Тенна, мы не размножаемся, подобно крестьянам. Потому и не заселяем наши земли. Удел нашего мира — постоянство. Все дело именно в этом. Постоянное число жителей, постоянные земли. У нас рождается слишком мало детей…
— Жаль, что так.
— Может, это и к лучшему. Мы храним постоянство, отказываемся от движения, но взамен получаем привычный покой. Это тоже хорошо…
Мейтин ухмыльнулся до ушей.
— Не слушайте его, миледи. Просто наши последние приключения его несколько утомили. Через полгода он будет проклинать скуку и стремиться в иные миры, к иным реалиям и приключениям.
Оборотень хмыкнул и пришпорил лошадь. Мы остались на пару конских крупов позади, и могли беседовать с Мейтином. В основном, мы просто болтали и шутили, но все шутки рано или поздно сводились к одному — сравнению нашего образа жизни с остальными. По всему получалось, что наш образ жизни уникален. Это было более чем интересно — никогда не могла понять, чем же мы так отличаемся ото всех остальных. Может быть, бесконечной древностью истории?
Так или не так, а ото всех этих раздумий голова шла кругом. Ну, не привыкла я задаваться такими вопросами. До сих пор мне казалось, что все может быть так и только так, как привыкла я с детства. Но, слушая рассказы своих спутников, я понимала, что всем моим взглядам предстоит пережить серьезную переоценку. Ну, что ж… значит, будем переоценивать.
Непонятно было только одно — и что это вообще меня заинтересовали такие проблемы?
С другой стороны — о чем еще размышлять в компании двух необыкновенно серьезных мужчин, которых не интересуют ни сплетни, ни моды, ни даже изучение магии…
И впрямь — что им ее изучать?
Куда уж дальше-то?
На привалах они учили меня магии и боевым искусствам. Я никогда и не думала, что не умею пользоваться мечом — но оказалось, что это так. Одного удара Оборотня хватало, чтобы я уронила меч и хорошо еще, если сама ухитрялась устоять на ногах. Что касается рукопашного боя — тут все было совсем безнадежно. Ни разу мне не удалось свалить ни одного, ни другого. Хотя от комплиментов уши у меня расцветали незабудками..
В общем, получалось, что я в их компании — репей на конском хвосте. И пользы никакой, и не избавишься.
С другой стороны — я ни разу не спрашивала, зачем это меня чему-то учат, но ведь не просто же так. А ведь впереди моим героям светило путешествие за Камнем. Так что же они стали вдруг меня учить?
Я очень надеялась, что сумею навязать им свое общество.
Ну, в конце концов, должны же и в моей жизни быть какие-нибудь приключения?
Вот так вот мы и ехали — ровным счетом полтора месяца. И довольно-таки скверным дождливым и сумрачным летним утром на горизонте показался искомый замок. Был он совершенно целым, но таким же заброшенным, как и все остальные.
Веяло от него на фоне общего сырого тепла пронизывающим холодом. И чем-то душным таким, словно бы весь воздух превратился в мелкую мучную пыль.
Такой же затхлый запах..
Такой же горький вкус на губах…
Нет, не нравился мне этот замок. Ничего себе, приятная экскурсия…
Но поворачивать обратно мои спутники не собирались. Так что — пришлось взять с них пример и мужественно вглядеться в дали.
А что делать-то?
Сама же хотела приключений.
Тенна пояаилась между нами в тот момент, когда я уже уверовал в то, что ничего нового в этой жизни со мной не случится. Как-то так все было ясно, и даже самое неясное можно было примерно очертить взмахом руки. Есть я. Есть мальчик. Есть необходимость отыскать последний из Камней. Есть загадка происхождения Мейтина, которую нужно решить, но и это вполне в наших силах. А больше нет ничего, кроме многих дней спокойной или беспокойной, но уже привычной жизни. Жизни, поделенной поровну на двоих.
И тут в наше мирное единство влетела, словно стрела из арбалета, Тенна. С другой стороны — именно это сделали мы с ее на удивление тихим даже для Даара существованием. Жила себе юная леди, колдовала потихоньку, дрессировала слуг и, в общем, неплохо проводила время. До тех пор, пока Мейтину не взбрело в голову пригласить юную красотку сначала за стол, а потом и в спальню. Впрочем, по ее версии это она его пригласила.
А потом случился наш легендарный государственный переворот.
И как-то так получилось, что она оказалась едва ли не в центре событий…
Собственно, увидев ее впервые, я едва не споткнулся на лестнице — помогло мне то, что в последнее время я очень много лазил по горам. Так что теперь мог себе позволить впасть в некоторый ступор, но даже не замедлить шага. И уж тем более не потерять равновесия.
Она была вылитой Мейт. У нее был, помимо внешности, такой же голос. Такие же жесты. Такой же взгляд. И та же самая манера одеваться.
Первый раз я подумал, что вижу перед собой наваждение. Впрочем, наваждение оказалось обладающим все-таки совершенно иным характером, а потому я мог заставить себя найти двадцать четыре отличия и тем самым сохранять спокойствие большую часть времени. Тем более, что с ней это было довольно легко.
Тенна была одновременно и своенравной, и покладистой, и упрямой, и управляемой. С ней было просто. Она была слишком независима, даже для Даара, отличалась замечательной привычкой справляться со всем самой, не требовала к себе какого-то особого отношения и была для женщины удивительно развитой. Не поймите меня так, что я считаю женщин ограниченными, но девушки Даара редко интересуются какими-то высшими материями.
В пути общаться с ней было — одно удовольствие. Никаких жалоб, никаких капризов. Я знал, что она первый раз в подобном походе, но казалось, что она просто родилась в седле. Она ухитрялась выглядеть ослепительной, блистающей и божественной даже после долгой скачки по пыльным равнинам Таарана. И все-таки она, взрослая уже, редкостная красавица с острым умом и неожиданным неисчерпаемым запасом бытовой мудрости, была попросту девчонкой. Назвать ее дамой было просто невозможно — не те жесты, не те повадки. Она была «своим парнем» даже в вечернем платье и в драгоценных украшениях. А уж в изящной походной курточке верхом на здоровенном мышастом жеребце — попросту ровесница Мейтина. Или ровесник.
Для меня она была идеальным компаньоном — веселая, неунывающая, дисциплинированная и аккуратная, а иногда очень даже властная. С Мейтином они вообще замечательно ладили — помогало сходство возрастов. С ней мальчик, который в последнее время, после всех трагических происшествий, часто впадал в грустное и даже подавленное настроение, на глазах оживал и начинал дурачиться и даже поддевать меня. Неизвестно, в ком из них было больше детства, но когда они были рядом, оно так и фонтанировало из их глаз.
Ради одного этого я согласился бы ее терпеть, даже если бы она и совершенно мне не нравилась. Но это было не так. Нравилась она мне, нравилась. Это никогда не могло бы сравниться с теми отношениями, которые были у нас с Мейтином, но это был человек, с которым я мог провести неделю в одном доме и не начать мечтать о том, как придушу его подушкой. Что было уже немало. А еще она была женщиной, и очень привлекательной женщиной. Хотя еще месяц назад я был уверен, что никогда и на три шага не подойду ни к одной представительнице этого слишком уж привлекательного пола.
Подошел. Сам. Первый. И не только подошел…
Вот такие вот раздумья бродили у меня в голове, когда мы подъехали к замку.
К замку, который не понравился мне сразу.
Был он на удивление хорошо сохранившимся, словно бы шагнул он нам навстречу из красной пыли восточных равнин через бесчисленные тысячелетия, и они не коснулись его. Даже мха на камнях, из которых были сложены его стены не было. И ни одного голоса птицы или насекомого не раздавалось вокруг. Тишина была мертвой, теплой и душной. Но почему-то от этой теплоты пробирало до костей холодом. Это была теплота трупа. Бурно разлагающегося трупа. И запах был таким же. Запах, который нельзя было почувствовать обонянием, но у каждого из нас все чувства тела сопряжены с чувствами второго, магического тела. И вот его-то и скручивало в бездумный комок отвращения при виде этого сооружения.
Милая прогулка перестала быть таковой в долю секунды.
Я почувствовал странный иррациональный страх. Страх, отвращение, холодный ужас ночных кошмаров, которые гонятся за тобой и настигают на хрупкой грани сна и яви. Было мне на удивление тошно и муторно смотреть на эти серые стены, словно бы уставившиеся на нас тысячей маленьких злобных глазок. Нечеловеческих глазок.
Такого я не чувствовал уже давным-давно.
Я не герой и не сверхчеловек. Я четко знаю предел своих физических и магических сил. Знаю, на какое расстояние могу прыгнуть и какую тяжесть могу поднять, какое заклинание мне по силам, а какое — нет. Знаю, что в мире с высокой напряженностью магического поля я очень, почти безгранично силен. Но так же сильны и его коренные обитатели, по крайней мере, часть из них. Понимаю, что в мире, лишенном магии предел моей силы — сила рук и умения владеть оружием.
Все это мне понятно.
Я знаю, чего я боюсь. Знаю причины всех своих решений и опасений, привязанностей и взрывов. Знаю себя так, как мало кто знает.
Но сейчас я не знал, почему застыл на месте, тупо созерцая замок.
Но другого пути не было — и я пришпорил коня. Спутники двинулись за мной.
Мы оставили лошадей у ворот. Лошади были настолько пассивны, что мне это сразу показалось странным. Обычно они вели себя довольно бодро и даже непокорно, особенно, если мы пытались оставить их одних. Но тут они словно бы были накрепко усыплены.
Тяжелые ворота были наполовину открыты, из них был виден двор. Во дворе была удивительная чистота — камни, которыми был вымощен дворик, были блестящими и словно недавно были вылизаны прилежными слугами. Такими прилежными, которых я еще никогда не видел. Ибо невозможно заставить слуг полировать мостовую ежеминутно.
Дверь замка, как обычно, вела в большой зал. В глубине была лестница, и это тоже было обычно — широкая лестница на второй этаж, две небольшие вниз, в подвал. А вот сам зал был, мягко выражаясь, необычным. Стены его были завешены прекрасно сохранившимися гобеленами. И больше ничего там не было — ни статуй, ни столов со скамьями, ни светильников. Просто огромный пустой зал. Но темно там, невзирая на отсутствие источников света, не было. Впрочем, это-то никого не удивило, источник магической подсветки я нашел сразу. Но вот сама магия была совершенно незнакомой. Это была магия Старой расы. Но такая, с которой я еще ни разу не сталкивался.
Тенна подошла к одному из гобеленов, и негромко вскрикнула. Я обернулся и быстро подошел к ней.
Я, в отличие от нее, не вскрикнул. Но метательный нож, который держал в руке, выронил, и он с странно глухим звуком упал на плиты пола.
С гобелена на нас смотрело живыми глазами удивительное существо. Это, наверное, была женщина. У нее была человеческая голова, но лицо было узким, почти что треугольным. Глаза были двумя косо посаженными овалами — пронзительного темно-голубого цвета, без зрачков. Еле обозначенный нос, тонкая прорезь рта, округлые уши с удлинненными мочками. И грива волос — невозможного оранжево-красного цвета.
А вот тело человеческим не было. У нее было небольшое, непропорциональное легкое тельце ребенка, ноги напоминали кошачьи, длинный гибкий хвост. Тело было покрыто тонкой серебристой шерстью. Но в довершение ко всему у нее были крылья — тонкие, перепончатые. Заканчивались они чем-то вроде человеческих кистей. Руки-крылья были очень длинными. Подняты они были в то ли приветственном, то ли угрожающем жесте — на уровне головы, ладонями к зрителю.
Но это все только слова…
Главное словами не выразишь.
В общем, это изображение было живым. Оно звало, манило, притягивало. Хотелось бросить все и шагнуть в картину. Туда, в шелковисто-ласковые объятия рук, к этим бездонным глазам. Это был сексуальный импульс такой силы, что у меня перехватило дыхание. Тенна попросту замерла перед гобеленом в такой позе, словно ей оставался шаг до перехода туда, к ней. Глаза ее были бессмысленными, она ежесекундно облизывала словно бы пересохшие губы.
Я сильно хлопнул ее по плечу. Тенна отпрянула от меня, потом прижала ладони к животу и закусила губы. И что-то тихонько сказала. Как всегда в таких случаях, я сначала переспросил, а потом уже осознал сказанное ей.
— Так же нельзя… — растерянно повторила она. — Нельзя… так.
Я оглянулся на мальчика. Интересно, что он-то остался совершенно равнодушным. При его темпераменте…
Следующие гобелены мы рассматривали гораздо осторожнее. Здесь были мужчины и женщины Старой расы. Все они были полулюдьми-полуживотными. И ото всех исходил все тот же мощный поток желания и обещания невиданных высот страсти. Привыкнуть к этому было совершенно невозможно. И не сразу я понял, что в зале отступило чувство страха и отвращения, уступив какому-то болезненному любопытству.
Посовещавшись, мы решили спуститься вниз, в подвалы. Я знал, что то, что мы ищем, находится именно там. Шаги на каменной лестнице были совершенно не слышны, это создавало впечатление, что мы не шли, а парили на небольшой высоте над полом. И это мне тоже не нравилось.
Дверь в подвал была закрыта. Изнутри. На абсолютно гладкой поверхности темно-коричневого дерева не было ни следа замочной скважины или ручки. Когда я толкнул ее ладонью, она не подалась. Не подалась и на толчок плечом. Поддеть ее чем-то было невозможно, потому что она словно бы врастала в стены. И тут между мной и дверью пролетел пучок яркого света и дверь треснула на блеснувшие стеклом и металлом осколки. Как раз в этот момент я навалился на нее всей тяжестью тела, а потому влетел вовнутрь, проклиная про себя манеру Мейтина решать все проблемы одним махом, не прикладывая нпи малейших умственных усилий, чтобы просчитать последствия такой поспешности.
Упал я на что-то, отвратительно знакомо хрустнувшее подо мной. В темноте я еще не понял, что это, но надо мной завис маленький комок бледно-зеленого пламени, и я увидел, что это — кости. Очень много костей. Совершенно точно принадлежащих кому-то наподобие нас. Потом я подумал, что это кости наших крестьян — строение челюстей и кистей рук было не Дааровским. Мои спутники ворвались следом, и одновременно остановились, наступив на кости.
— Да сделай же света побольше, Тенна!
И стал свет.
В центре подвала, уходившего очень далеко, стоял саркофаг. Ошибиться было невозможно — это был именно он. Саркофаг, гроб, усыпальница. Что угодно похоронное. И от него исходило видимое только магическим зрением багровое сияние. Я осторожно поднялся, стараясь больше не наступать на кости, и огляделся. Все скелеты лежали черепами к саркофагу, образуя на редкость мрачный и зловещий круг. Судя по тому, что на шейных позвонках каждого было что-то вроде шнура из цветной тесьмы, они были удавлены.
Убиты без пролития крови.
Что-то мне это напомнило — только вот что?
Осторожно обходя кости, я подошел к саркофагу. Его верхняя часть была выточена из цельного куска камня, он был прозрачным в верхней части и матовым внизу. Через стенки были видны странные очертания существа. Которое словно бы не лежало в этом саркофаге, а попросту было нарисовано несколькими штрихами молочно-белой опалесцирующей краски. У него были глаза — два штриха, плечи, обозначенные нечеткими полосами. Дальнейшее видно не было. Но кроме этих нескольких штрихов, ничего не было.
Кот без улыбки… или улыбка без кота?
То, что лежало там, не было мертво. Оно спало, и на губах — легкой полосе молочного тумана — была улыбка. Счастливая улыбка.
Сытая.
И мне очень захотелось уйти отсюда подальше и никогда не возвращаться. В конце концов, зачем я вообще сюда явился?
Дома мне не сиделось?
За спиной я слышал дыхания Мейтина и Тенны — дышали они в унисон, удивительно медленно. Словно во сне. Но я чувствовал их, не оборачиваясь — они не спали. Просто боялись нарушить тишину, звеневшую в ушах. А у меня в ушах звенела не тишина, но странная заунывная мелодия, настолько чуждая восприятию, что я невольно подгонял ее подо что-нибудь уже однажды слышанное.
Подгонялась она только под похоронные песни.
И тут со мной случилось нечто непонятное, потому что с грубым восклицанием я толкнул крышку саркофага. И сам удивился тому, что сделал.
Это не было моим желанием.
Все дальнейшее произошло в краткий миг, который в моем сознании разбился на добрый десяток ступенек.
Ступень первая — крышка соскальзывает и с тупым стуком падает на пол. Звон, исходящий неведомо откуда, бьет меня по ушам, и я вскидываю руки, чтобы закрыть уши, но не успеваю..
Потому что на второй ступени мне приходится вскинуть руки в защитном заклятии, которое я растягиваю между саркофагом и своими спутниками, но сам остаюсь один на один с ужасом, который стремится придавить меня к земле еле различимым, но убийственно громким визгом…
Ступень третья — и невидимые руки сжимают мое горло, и заклятие остается недотянутым, потому что я пытаюсь разжать ледяное объятие крепких пальцев, которые острыми когтями раздирают кожу на моей шее, а за спиной вскрикивает Мейтин, и я еще и пытаюсь обернуться на этот крик…
И опять не успеваю, потому что рядом с моим ухом пролетает кинжал, в котором я еще не скоро узнаю свой собственный, и упруго ударившись в нечто, чего я не вижу перед собой, отлетает и царапает мне щеку…
А хватка не ослабевает, и по щеке ползет капля крови, а я, забыв про все, стремлюсь задрать вверх голову, чтобы моя кровь не упала на то, что душит меня, потому что откуда-то знаю, что это будет означать конец моих нынешних и всех будущих приключений на этом свете…
Ступень четвертая — и хватка ослабевает, потому что нас — меня и невидимого противника — окатывает волна жидкого пламени, и я, не обращая внимания на боль ожогов, успеваю все-таки вырваться в тот краткий миг, когда сила рук — или лап? — ослабевает, и упасть на пол, потому что я слишком отклонился назад.
И я ударяюсь спиной об пол, и на миг в глазах все меркнет, и я понимаю, что теряю сознание, потому что ударился головой о неведомо откуда взявшийся камень или что-то подобное… и выбрасываю удар такой мощи, что должен был бы остаться пролом в противоположной стене… но ничего такого не происходит, а просто, с воплем непонятной интонации злобное нечто откатывается от меня и я не вижу ничего, кроме цветных пятен перед глазами…
Но остальные что-то видят, потому что они попеременно лупят куда-то в область саркофага, не давая чему-то подняться, и давая время мне прийти в себя.
Я пытаюсь подняться, это даже получается, только безумно долго, пока я пытаюсь найти равновесие, а голова гудит и раскалывается, а в ушах еще не смолк воинственный вопль…
И вдруг все прекращается, обрывается, словно ничего и не было. А в центре саркофага собирается туманный силуэт фигуры без половых признаков. Но через несколько мучительно долгих минут он превращается в женский — это самый соблазнительный женский силуэт, какой только можно вообразить, и все это начинает походить на самую низкопробную литературу одного не самого приятного из виденных мной миров.
А потом все мы слышим голос, но внутри себя.
— Вы, пришельцы! Идите ко мне, я дам вам все, о чем вы мечтаете! Придите ко мне, я так долго ждала вас! Все будет вашим — весь мир только для нас, идите же ко мне!..
И я делаю шаг, и еще один, и делает два шага Мейтин, потому что от этого призыва отказаться невозможно. И я страстно хочу быть рядом с этим существом, и я убью любого, кто остановит меня, кто посмеет занять мое место…
Ласковые и сильные руки касаются моих плеч именно так, как мечтал я всю жизнь — и никто не мог дать мне этого, никто и нигде. Страсть и покой, тепло в ладонях и пожар где-то в груди, нежность и сила — все сплетено в краткий миг прикосновения, за которое я брошу под ноги миры и галактики…
А потом звучит голос Тенны, и кажется карканьем ворона по сравнению с тем, что обещает моя госпожа, и все во мне взрывается ненавистью к этой отвратительно глупой, пустой, уродливой девчонке, которая смеет спорить..
— Ты, отродье! А ну-ка отвали от них! Посмотри на себя, ты, мешок с костями! Тоже мне, выискалась красотка!
— Ты смеешь так говорить со мной, жалкая рабыня?!
А Тенна оглушительно смеется, и сквозь смех выплескивает слова:
— Ой, не могу… ой, держите меня… Ой, какие мы серьезные, какие важные… Ой, прямо слов нет, так я испугалась…
И этот негармоничный смех как-то отрезвляет меня, и нет ничего внутри, кроме пустоты и разочарования, настолько болезненного и постыдного, что я нахожу в себе какие-то неведомые доселе запасы силы и весь, до последнего вздоха, выкладываю себя в один удар по призраку…
И больше нет ничего.
Ничего и нигде.
У смерти пустые глаза цвета облачного неба — блекло-сиреневые, и пресные губы с привкусом отравленного вина…
Но это еще не смерть, я понимаю это, когда что-то больно бъет меня по щекам и я пытаюсь сказать что-нибудь очень, очень грубое, потому что еще с детства ненавижу, когда меня бьют по лицу.
Открыв глаза, я увидел небо. Небо без единого облачка.
А потом сжатые в бледную линию губы Тенны. Которая сидела надо мной, а я лежал на каменных плитах и передо мной возвышалась стена проклятого замка.
Я был жив. Но едва ли мог пошевелиться.
Через несколько минут прошло и это.
Первое, что я сказал, никого не удивило:
— Разрушьте эту долбаную хибару к демонам Глубин и чтоб ни одна поганая тварь никогда не догадалась, что здесь стоял этот дерьмовый замок, провались он куда как подальше…
Вторым я сказал:
— Ой, ребята, кажется, я все-таки жив…
Вот это их удивило.
Они справились превосходно, сравняв замок с землей, и даже тщательно разрушив фундамент. Почему-то я совершено не удивлялся редкостному наслаждению на их лицах.
Сам я в акте вандализма не участвовал.
Мог бы — участвовал.
Вот такая вот веселенькая вышла прогулка…
Классическим обликом существа Новой Расы — Daara Naira — можно считать следующий: Рост 150–170 см для женщин, 170–190 для мужчин. Телосложение довольно хрупкое — в основном, из-за особенностей скелета. Однако у мужчин как правило довольно широкие плечи — «треугольник».
Главное отличие от людей — четырехпалая рука. На каждом пальце дополнительная фаланга с клиновидным изогнутым когтем, убирающимся внутрь, как у кошачьих. Большой палец имеет наибольшую свободу в плоскости, перпендикулярной ладони.
Цвет кожи — светлый. Сродни характерному для скандинавской группы у нас. Волосы — темные или пепельные, реже светлые, но никогда не черные, рыжие или «блонд». Иногда — темно-гранатовый или спелой сливы. Глаза — зеленые, темно-серые, темно-желтые. Отблескивают при ярком свете и в темноте. Зрачки в суженном виде — круглые, в расширенном — овал с вертикальной осью.
Довольно узкие лица с выдающимся подбородком и скулами. Большие глаза — слегка выпуклые и слегка раскосые. Тонкие короткие носы, широкие полногубые рты. Очень четко выраженная ямка над губой. Острые подбородки.
Уши — без мочки, с удлинненной раковиной с острым кончиком. Обычно раковина плотно прижата к голове, но часть сохранила способность настораживать уши «по-кошачьему». Длина раковины — от верхнего угла челюсти до брови или выше. Более тонкая, изящная форма — признак чистокровного происхождения.
Зубов — 42–44, с четко выраженным разделением между клыками и резцами. Зубы мелкие — особенно у чистокровных.
Характерная особенность — волосы, растущие «мысом» на лбу и несколько прядей, растущих вниз по позвоночнику до уровня плеч.
Пришли в этот мир относительно недавно (ок. 5000 лет) по их меркам, то есть, не более 20 поколений назад, для землян это — 400–500 лет. То есть, в некотором роде Америка.
Предыдущая планета и образ жизни там отличались специфическими особенностями.
1) место обитания предков Даара'Найра — единственный архипелаг на довольно большой планете. Климат приблизительно средиземноморский. Отсюда — отсутствие проблем с климатом, отсутствие нескольких враждебных государств. Единое государство во все времена. Единый язык, правда, со множеством диалектов.
2). История цивилизации на той планете насчитывала около 2–3 млн лет. Культуры возникали, достигали пика и тихо вырождались, дичая, через некоторое время все повторялось.
3) Ни одна из культур ни разу не додумалась до идеи оружия массового уничтожения. Вообще. Все оружие — поединочное, зато огромное количество разных видов единоборств.
4) Последнее общество (из которого ушли предки Д'Н) — было вообще довольно странным. Феодальный строй. Лорды, владеющие землей и управляющие судьбами живущих на этой земле. Общины крестьян, цеха мастеров. Выход из общины или цеха практически невозможен. Обязательная выплата подати своему лорду. При этом: высокий технологический уровень. При этом: лорды образуют выборные советы, по 15–20 человек. Главным выступает экологический совет. Глава его — фактически, главный на планете, царь и бог. При этом: лорд не может требовать с крестьян или мастеров подати, превышающей законом ограниченный стандарт. При этом — лорд не вправе продавать, переселять и так далее одного крестьянина/мастера или семью или общину без согласия всей его общины. Строгие законы и нормативные акты. Лорд выступает в качестве губернатора. Можно даже покинуть лорда и уйти на территорию к другому, но это близко к нереальному — разрешение одной общины, согласие другой, личное разрешение обоих лордов итд. Браки между разными общинами/цехами практически невозможны — не принято.
Однако. Каждый из низшего сословия ощущает себя абсолютно свободным, имеющим свободу и возможность к любому виду творчества вне рамок профиля своего цеха. То есть, мастер-механик в свободное время может увлеченно выводить новый сорт фруктов и представить результаты соответствующему совету, за что будет похвален и награжден. Но при этом он работает по специальности, всецело подчиняется внутриобщинному кодексу, указам лорда и общегосударственному закону. И — считает себя свободным, все эти нормы абсолютно его не тяготят. Напоминает домашнюю кошку — которая знает, что нельзя бегать на улицу, есть цветы, рвать обои и мяукать ночью, но при этом считает себя свободной — никто не ограничивает свободу ее выбора: прыгнуть на шкаф или на кресло, спать на подоконнике или под столом.))
Это все было когда-то… И можно сказать, что все были довольны.
Но когда планете стала угрожать некая катастрофа — возможно, что-то связанное с изменением солнечной активности, было изобретено некое устройство, позволяющее переходить в иные миры. То, что в магической фентези называетсся портал. Единственное отличие — это было совершенно обычное сложное техническое устройство, без малейших следов магии. Да и тогда предки Даара знали об магии примерно столько же, сколько и мы — если не меньше.
Что же сделали Лорды? Нашли при помощи своего устройства некую необитаемую планету, идеально подходящую им по климату и так далее, собрали вещички и — ушли. Оставив подавляющее большинство населения решать свои проблемы так, как получится. «Спасение утопающих — дело рук самих…».
Надо думать, именно такое довольно неприглядное бегство стало причиной того, что это событие было тщательно забыто. Третье поколение имело обо всем уже весьма отдаленное представление.
Обычно Даара живут около 550–600 лет, совершеннолетними становятся приблизительно к 90, хотя физиологическая зрелость наступает годам к 14. Соответственно, уже взрослое физически, но еще не имеющее прав Лорда дитя развлекается, как может. Может оно по-разному…
В нынешней их культуре магия играет довольно большую роль. Магическими талантами разной степени и направленности обладает до 60 % взрослых, в разные годы эта цифра варьирует.
Образ жизни — гедонистический. Земля плодородна, крестьян вдоволь, урожаев и полезных ископаемых на обслуживание общества из 200–300 Лордов и их детей и крестьян хватает вволю. Заниматься каким-нибудь трудом не имеет смысла, поэтому всю жизнь они проводят весело и со вкусом: охота, балы, изучение магии, поиск древностей, романтические приключения и так далее.
Очень развита традиция сказительства и сочинительства. В силу уникальной памяти, Даара способны запоминать невероятное количество сказок, баллад, преданий, легенд наизусть. При этом все эти произведения отличаются ужасающей по нашим меркам длиной. То есть, «1001 ночь» для них — одна хорошая история средней длины. Существует традиция собираться компаниями по 10–15 человек, чтобы рассказывать эти истории. Такое милое собрание может затягиваться на месяц. Торопиться-то некуда.
Так же развита традиция украшать абсолютно все предметы быта — от табуретки до вилки. В узорах четко прослеживаются два мотива — геометрический и эротический. Причем, по нашим меркам, скорее порнографический. Вообще, присутствует фаллический культ. То есть, данную анатомическую деталь можно обнаружить на самом неожиданном предмете. — ) Так же часто можно встретить вообще изображения обнаженного тела, которое почитается как наиболее совершенное творение природы. И чаще всего не одного тела, а скажем, двух или трех.
На таком аспекте, как сексуальная культура, нужно остановиться подробнее, ибо на меня периодически сваливаются обвинения в некоторой аморальности описанного мира. Не спорю, для нашей культуры многое в обычаях Даара может показаться странным и весьма вольным. Но попробуйте взглянуть на наши обычаи в этом плане глазами Даара — у него бы вопросов и ехидства было бы никак не меньше… если не больше.
И в языке Даара, и в сфере понятий, совершенно отсутствуют такие идеи как: гомосексуализм, инцест, брак, ревность, девственность и так далее. Что само по себе характеризует их культуру в этом плане. Для нормального Даара нет вопроса, естественно ли состоять в близких отношениях с существом одного с ним пола. Для Даара естественно то, что доставляет удовольствие. Так же нет вопроса, нормально ли, что твоя подруга родит ребенка от другого мужчины. Дети — это прекрасно всегда, в силу низкой рождаемости. Поэтому попросту не стоит подходить к ним с понятий нашей морали и понятий о «естественности».
Забавная деталь: если спросить любого землянина о самой известной любовной истории, кто-то скажет «Ромео и Джульетта», кто-то еще что-то в этом направлении. Любой Даара с ходу ответит «Meith-a-Naie» — история томов так на 20 нашего мелкого шрифта о похождениях сначала парочки влюбленных друг в друга молодых людей, а потом их общей возлюбленной.
Так что — просто не судите других по себе… -)
У этого текста странная история: основная его часть была написана в подарок, и только спустя 4 года у меня нашлась возможность поставить последнюю точку, хотя слова были найдены намного раньше. Warning: гомоэротика.
Эбисс Кайрэан, что на языке Кхарда значило — Нетопырь был высоким и стройным юношей, и в облике его ярче всего заметна была изнеженность и излишняя женоподобность. Яркие одежды из дорогих тканей и, в особенности, плащи из тонкого шелка-паутинки нежных перламутрово-розового или цветочно-голубого оттенков превращали его в хрупкую фарфоровую куклу, увенчанную пышной гривой волос чисто золотого оттенка, которые замерли в фарфоровом же неподвижном порядке, в надменную кошку экзотической породы, презрительно глядящую на всех голубыми ясными глазами, в редкую бабочку с металлическим отливом крыльев, на краткий миг прервавшую полет и благословившую гордую лилию своим прикосновением. Эбисс Нетопырь был объектом поклонения и восхищения половины придворных дам и рыцарей Кхарда, ему посвящались добрых две трети серенад, любовных баллад, од, поэм, сонетов, ронделей, акростихов, триолетов, подписанных и анонимных посланий, писем, записок, ему предназначалось не менее трех четвертей посылаемых днем и ночью со слугами и курьерами корзин фруктов, букетов и подарков — перстней, браслетов, ожерелий, табакерок, украшенных драгоценными камнями, роскошных одеяний, золотых монет в кошельках, чья стоимость превышала стоимость золота десятикратно. Эбисс Нетопырь был аристократом, единственным наследником одного из самых древних родов Кхарда, записным дуэлянтом, поэтом, певцом, игроком в азартные игры, охотником на любую дичь, законодателем придворных мод, победителем почти всех турниров, эстетом, ценителем произведений искусства, меценатом, коллекционером живописи и скульптуры, заводчиком самых породистых легавых, владельцем самых богатых охотничьих угодий, самого роскошного замка в столице и личным другом наследника престола Кхарда, юного принца Эвиана.
Едва ли кто-то брал на себя труд совместить в уме внешнюю сторону его персоны — высокую и тонкую в талии и бедрах, длинноногую фигурку с по-женски покатыми плечами и хрупкими запястьями и щиколотками, при первом же взгляде на которую казалось, что эта статуэтка из хрупкого стекла создана лишь для изысканной неги и любовных забав — и ту жизнь, которую он вел: бесконечные турниры и дуэли, где его хрупкость неожиданно оборачивалась феноменальной скоростью реакции и движений, жалящим изяществом рапиры, где он оставался незыблем, как скала, под ударом, который мог бы свалить и быка, многодневные охоты, где он, проводя по нескольку суток в седле, оставался все так же свеж и полон сил, как и в первый час скачки, буйные пирушки в самых мрачных притонах, где никакое количество выпитого крепленого вина не могло не то что свалить его с ног, но даже лишить меткости его руку, всегда лежавшую в таком случае на рукояти метательного кинжала. Казалось, что эти два человека сущи сами по себе, вне зависимости друг от друга — изнеженная кошка и гибкая пантера; и каждый видел и восторгался лишь тем, что казалось ему более достойным восхищения.
Эбисс Нетопырь был высоким и стройным юношей с маленькими, почти девичьими руками, изящество которых, подчеркнутое маникюром и безупречно чистым кружевом манжета, бросалось в глаза, с девичьими же удивительно густыми и длинными ресницами темно-золотого, почти шоколадного оттенка, окружавшими двумя опахалами глаза цвета неба в июльский полдень, с довольно-таки странными чертами лица, которое было чуть слишком плотно обтянуто кожей безупречного молочного тона и оттого казалось каменно-непроницаемым и невыразительным, словно маска, словно мраморная статуя. Странность черт заключалась в основном в удивительно гармоничном сочетании того, что в любом другом лице казалось бы диссонирующим и несовместимым — короткого прямого носа, как у уроженцев Севера, огромными и заметно раскосыми, почти эльфьими глазами, хрупком рисунке высоких скул и почти по-варварски упрямо выдвинутом вперед подбородке, который безупречно смотрелся бы на лице восточного кочевника, но только не вместе с аристократической формой рта, отличительной чертой всего рода, к которому принадлежал Эбисс — широкого, с чувственно-пухлой нижней и почти аскетически строгой изящно вырезанной верхней, со сложно изогнутой, сродни луку работы высшего мастера линией самого рта и приподнятыми в презрительной усмешке уголками губ — единственным, что было в нем напоминанием о том, что он все же принадлежит к племенам Кану. Ибо большинство его соплеменников, основного населения Кхарда, были темноволосы, сероглазы, в основном, имели крупные, с горбинкой, носы — только широкие рты были такими же, вернее почти такими же, ибо мало кто мог потягаться древностью рода с Нетопырем.
Эбисса Нетопыря отличало удивительное, почти невозможное для человека и даже эльфа отсутствие всякого выражения на лице, кроме раз и навсегда застывшей непроницаемой надменности. При дворе ходили разговоры — и даже давно уже стали общим мнением, одной из ниточек в шлейфе легенд, окружавшем его — о том, что это лицо не изменяет своей бесстрастности никогда, ни в момент любовного экстаза, ни в момент охотничьего триумфа, ни в момент огромного карточного проигрыша, нанесения последнего удара противнику на дуэли или поражения в финале на Имперском Турнире. Ходили разговоры и о том, что того, кто увидит иное лицо Нетопыря, ожидает немедленная смерть от его руки — впрочем, это, безусловно, было вымыслом романтичных и донельзя экзальтированных девушек и юношей из тех, что зачитываются мрачными стихами при свете луны, облачившись в черные одеяния и приправив вино наркотическими снадобьями. Правда заключалась в том, что до сих пор никто не видел никакого иного выражения на лице Нетопыря.
Эбисс Нетопырь был человеком, который никогда никого не любил и не был замечен в изъявлениях даже весьма посредственной привязанности. Исключением мог служить лишь юный принц Эвиан, но как доброжелатели, так и враги Нетопыря — были и такие, врагов он умел наживать с куда большим искусством, нежели почитателей, это он делал сознательно и вдохновенно, тогда как восхищению был обязан скорее своей внешности и благородству манер — давно признали, что сутью этой привязанности, неоспоримо чисто дружеской, по крайней мере, со стороны Нетопыря, является безупречная верность и преданность правящему роду Кхарда, роду, с которым Эбисса связывали не только вассальные, но и родственные узы — не раз за историю государства ненаследные потомки правящего рода избирали себе в супруги отпрысков рода Нетопыря. Ни одна благородная дама или хорошенькая служанка, ни один благородный рыцарь или миловидный паж не услышали от него не то что признания в любви или бурной страсти, но даже искренне высказанной благодарности за проведенное вместе время — ничего, кроме дежурных и донельзя формальных придворных комплиментов и выражений признательности, впрочем, донельзя изящно сочиненных и произнесенных… ничего, ни улыбки, ни цветка, ни ласкового слова. Впрочем, к оправданию его, необходимо уточнить, что никогда он не то что добивался кого-то из тех, с кем нередко проводил время в любовных забавах, но и даже не делал ни единого шага навстречу, не выказывал интереса или желания предаться таковым. Его добивались, его соблазняли, очаровывали, завлекали, пытались подкупить, уговорить, применить силу, шантажировать самоубийством, угрожать оружием, ядом или магией…
О характере его никто не мог сказать ничего определенного, кроме того, что он был предельно скрытен и, казалось, совершенно не нуждался в откровенности или дружеской задушевной беседе. Друзей у него не было — только приятели, разделявшие с ним увлечения — охоту, пьянство, коллекционирование, музицирование и прочие изящные забавы. По поведению же Нетопыря можно было определить некоторые его черты — но не было ли это позой или привычной маской, достоверно сказать было нельзя. Так, он был молчалив, сдержан, большую часть времени спокоен и вежлив, был человеком слова, не казался ни скупым, ни чрезмерно щедрым, к бóльшей части жестокостей и несправедливостей этого мира откровенно равнодушен, однако безусловно набожен. Никто никогда не видел его молящимся — но он регулярно посещал церковь, проводя в ней не один час, но в уединенной келье, роскошь нанимать которые позволяла себе только высшая аристократия. Он не интересовался некромантией и прочими осуждаемыми Церковью темными областями магии, не позволял себе весьма модных в то время в Кхарде циничных атеистических высказываний, исправно жертвовал на храмы и нищим — по праздникам, содержал три приюта для столичных сирот и убогих; в общем, был весьма в ладах с удивительно терпимой Церковью Кхарда и в относительной дружбе с законом, нарушая только те правила, на нарушение которых аристократами Имперский Судья смотрел сквозь пальцы. Например, попойки в сомнительных злачных местах среди воров и бандитов нередко заканчивались драками, в которых несколько особо наглых бандитов лишались руки, а то и головы, а трактир или публичный дом обращался в унылое пепелище; или нарушал ночной покой приличных кварталов столицы какой-нибудь серенадой собственного сочинения, которую исполнял для подруги своего случайного знакомого; или помогал другому похитить из закрытой женской школы какую-нибудь особо очаровательную ученицу. В общем, образ жизни он вел почти что безупречный, весьма более скромный, спокойный и изысканный, нежели большинство придворных рыцарей, проявляя во всем свой безусловный и очевидный прагматизм, рассудочность и холодность, в которых никто не сомневался.
…Я мог бы написать о нем роман в подобном стиле, роман в лучших традициях, роман, который пользовался бы бешеным успехом при этом варварском и утонченном дворе. Я мог бы перевести сотню страниц надушенной голубой бумаги и пару десятков палочек самой дорогой туши, записывая этот роман — эта империя так и не додумалась до печатных устройств размером менее типографского станка. Я мог бы продолжать страницу за страницей, нанизывая на леску сюжета бусину за бусиной изысканные обороты, щедро приправленные иронией и чуждостью моего взгляда этому яркому и примитивному миру, балансирующие на грани пародии, понятной только обитателю моего мира — мира блистающего стекла и металла, благородных межзвездных кораблей и машин, открывающих дороги в параллельные миры и иные измерения реальности, мира техники, а не магии, логики, а не романтики, науки, а не праздного времяпровождения, равенства, а не архаичного феодализма, собранности и деловитости, а не аристократичной лени и сумасбродств…
Я мог бы написать о нем роман и издать этот роман здесь, в Этории, столице Кхарда, и критики из числа аристократов внимательно прочли бы его и вынесли свое суждение, я мог бы написать отчет о реальности Кретьяна и вернуться с ним на Землю, где авторитетная комиссия тщательно изучила бы его и вынесла решение о том, имеет ли смысл развивать отношения с империей Кхарда или негласно разрабатывать ее ресурсы… я мог бы изучить здешнюю магию, благо, наша наука давно постигла ее физические основы, изучить магию и превратиться, скажем, в птицу или дельфина и провести остаток дней, паря над морем или плескаясь в нем — бездумно, но счастливо. «Я мог бы стать рекою, темною водою, вечно молодым, вечно пьяным…» — очень старая песня, почему-то сохранившаяся до наших времен. Я мог бы, мог бы, мог бы… Я мог бы столь многое, если бы не завис на грани двух миров, на лезвийно тонкой границе реальности Земли и реальности Кретьяна, над пропастью между двумя совершенно несхожими культурами, над перепутьем, где на одной дороге — жизнь без любви, на другой — любовь без жизни. На невеселом выборе — жизнь в чуждом, непривлекательном, хотя и по-своему интересном мире с любимым человеком или жизнь на Родине, в мире, где каждое зеркальное оконное стекло, каждая идеально прямая улица поет в унисон с моей душой… но — в одиночестве. Потому что путешествия между реальностями разрешены, а вот перенос их обитателей на Землю — нет. Только в момент безусловной и очевидной гибели. Мы не имеем права изменять судьбы и истории иных реальностей. Таков закон. Закон, равнодушный к чувствам отдельных людей, но стремящийся сохранить благополучие мира в целом — воплощение духа моей Родины.
Должно быть, я был плохим исследователем. Не по выучке — я идеально вписался в совершенно чуждое общество, прожил в нем, не привлекая внимания, четыре года. По духу — я позволил себе такую нелепость, как любовь к существу этой реальности. Это было чертовски непрофессионально; впрочем, мне говорили, что эту же ошибку совершали добрые три четверти моих коллег. Вполне возможно — когда безвылазно проводишь где-то годы жизни, волей-неволей ищешь сердечных привязанностей там, где живешь. Впрочем, важен не мотив, а результат — я был по уши влюблен… нет, когда связь длится два года, можно с уверенностью сказать «любил» человека этого мира, любил взаимно и был почти что счастлив. Почти — потому что если в одном из первых отчетов Эбиссу я дал характеристику «надменная голубоглазая дрянь», мне можно было дать характеристику «высокомерная сероглазая Очень Большая Сволочь». Которой я, бесспорно, являлся — от корней своих темных, как у любого Кану, длинных волос до кончиков наманикюренных по здешней моде ногтей. Можете вообразить развитие отношений между двумя подобными типажами в меру вкуса и способностей — и не опасайтесь чрезмерно отклониться в области темно-мутной романтики, истерии, садомазохизма, возвышенных страданий и взаимного повседневного мучительства, пряных ароматов здешнего жасмина и горечи афродизиаков в вине, располосованных почти что до вен запястий и горящих от пощечин щек, слез ярости на побелевших от гнева глазах и до крови прокушенных в попытках просить прощения губ, чрезмерно дорогих подарков и нарушенных обещаний, взаимных истерических измен и скрытого под маской злорадства раскаяния после того, разумных, почти профессиональных попыток анализа отношений, заканчивающихся метанием друг в друга тяжелых предметов домашней утвари после сеансов особо утонченного ковыряния в душевных ранах друг друга, покаянных просьб о снисхождении и игры в невозможность отныне никаких отношений… В общем, всего того театра двух актеров, который могут устроить себе две редкостные дряни, с очаровательной наружностью, с привычкой к бытию центрами чужих вселенных, с мозгами и душами, настроенными в унисон, одинаково предрасположенными к душной кровавой романтике и истерии, игре на нервах и утонченным оттенкам эмоций, бессмысленному напряжению эмоций и растрате запасов чувства, к искусственности, позе, игре, атмосфере драмы, трагедии и фарса, наркотическим средствам и друг другу…
Причем, не забудьте, что два этих сумасбродных существа — одного пола, что играет во всем патетичном спектакле их отношений не последнюю роль. Ибо только в гомосексуальной любви есть все то, что я попытался выразить выше словами, но нашел подходящие определения лишь для малой части отношений.
Когда меня посылали в реальность Кретьяна, моя сексуальная ориентация, из которой я не делал секрета, была одним из определяющих факторов — ибо бисексуальность, то, что было нормой в империи Кхарда, в реальности Земли так и не стало популярным, к разочарованию движений сексуальных меньшинств прошлых времен и к радости движений против таковых. Создалась просто атмосфера терпимости и уважения к чужим предпочтениям, которая, впрочем, окружала всю частную жизнь на Земле. Однако, нас по-прежнему было не более десяти процентов, а в Академии Межреальностей на нашем курсе нас было двое — я и хорошенькая блондиночка, с которой мы, впрочем, друг друга терпеть не могли с самого начала. А реальностей, где требовались агенты, не впадающие в негодование при предложении однополого секса, открывалось несколько больше, нежели две в год. Потому мне даже было предоставлено роскошное право выбора и я выбрал реальность Кретьяна, как наиболее цивилизованную и гуманную из всех.
Из моего описания Эбисса, должно быть, нетрудно понять, что привлекло меня в нем, ибо в нем было слишком даже много на одного юношу, пусть даже самых благородных кровей, привлекательного и желанного. Должно быть, труднее понять, что в нем могло привлечь меня — и особенно трудно с учетом моего же описания. Что ж — попробую хотя бы описать себя, а если не получится — не важно. Мне было тогда двадцать семь земных лет, я высок и по меркам Земли сложен идеально — в меру строен, в меру мускулист, с пропорциональной фигурой и кошачьей пластикой, выработанной годами тренировок в боевых искусствах, которые преподавали в Академии. Я красив — это не только мое личное мнение, но и мнение комиссии, отправившей меня в реальность Кретьяна, основная масса жителей которой была по нашим меркам умопомрачительно красива, и женщины, и мужчины. Правильное лицо с чуть суховатыми чертами — прямой нос с едва заметной горбинкой, широко посаженные серые глаза, точеный подбородок, изящные руки, пышные темно-каштановые волосы… весь набор достоинств Кхандского аристократа из племен Кану. Я жéсток по характеру, упрям, своеволен и упорен, самолюбив и привык доминировать в любых отношениях, лидер по натуре, эгоистичен, но не настолько, чтобы утратить коммуникабельность. Опять-таки повторяю мнение комиссии Академии.
Не такой уж большой список достоинств для агента в империи, где добрых две трети аристократов обладают всеми теми же чертами. Однако, видимо, было еще что-то, что определило выбор этого привыкшего к успеху и поклонению мальчика. Возможно, мое равнодушие. Возможно, моя чисто земная привычка к анализу и умение играть самыми тонкими оттенками эмоций и смыслов — играть сознательно и все же искренне. Не важно. Это произошло.
А может быть, все дело в том, что я был единственным, кто дал тогда еще восемнадцатилетнему мальчишке возможность почувствовать себя не жертвой, а охотником и преследователем, не объектом поклонения, но поклоняющимся, добивающимся, не достигающим желаемого с одного взмаха ресниц и не достигающим его с пятнадцатого страдающего небесно-голубого взгляда, восьмой любовной оды, пятой баллады и третьего изысканнейшего антикварного браслета… Единственным, кто сумел поставить его на колени, сломать волю, заставить расписаться в своей беспомощности и заставить умолять о снисхождении и пощаде.
Что забавно, все это произошло вне наблюдательных глаз и проницательных взглядов императорского двора, по мнению которого, ничего подобного между нами не было и быть не могло — мы были двумя надменными планетами-гигантами, плывущими по независимым орбитам и крайне редко встречавшимися на краткий миг. Что ж — прекрасно, мы оба сумели сохранить имидж; впрочем, нужно честно признаться, что мой был лишь бледной тенью блистательного великолепия Эбисса, но я никогда не стремился тягаться с ним публично — мне вполне хватало того, что в наших тайных отношениях тон задавал я, и это не подлежало сомнению.
Был некоторый оттенок театральности, и определенная поза, и все же щемящая душу искренность и болезненная трогательность в том, как хрупкий на вид золотоволосый мальчик распластался на полу у кресла, в котором сидел мужчина постарше, чем он, впрочем, не так уж и намного — весьма обычной для Кану, хотя и благородно-привлекательной внешности, в роскошном темно-синем камзоле, сейчас небрежно расстегнутом на груди и открывающем дорогое кипенно-белое кружево рубашки. Такое цветовое сочетание было весьма нехарактерным для аристократии Кхарда, но, возможно, в чем-то раскрывало натуру сидевшего в кресле.
Мальчик же был — редкой бабочкой, заморским цветком в своих шелковых одеждах тончайших и изысканнейших — нежно-персикового, прозрачно-серого, морской волны — оттенков, в блеске своих драгоценностей и природного роскошного золота волос. Все это утонченное великолепие было распростерто, словно отброшенный веер, словно смятое письмо у ног холодного и надменного господина в синем камзоле, и контраст их поз и одеяний был достоин кисти лучшего художника, взгляда лучшего ценителя театральных декораций.
— Прости меня! — в который раз прозвучал мелодичный, хотя и несколько охрипший от долгих страстных монологов юный голос. Ответом ему было только ироничное хмыканье, и под этим звуком плечи юноши вздрогнули, словно под ударом плети — впрочем, вот плети-то они никогда не знали, эти плечи, удары меча они знали, острые ногти бесчисленных любовниц и любовников, усталость от доспеха… но не плеть, ибо кто бы осмелился поднять руку, вооруженную сим низменным предметом, на потомка благороднейшего в Кхарде рода?
Юноша приподнялся, все с той же пленительной и чуть болезненной для глаз грацией, которая сопровождала каждое его движение, и прижался губами к точеной руке, расслабленно свисавшей с поручня кресла. На лице сидевшего не дрогнула ни единая черточка, но если бы можно было каким-то чудом содрать с него маску равнодушия и надменности, прочесть мысли, что не выдавали себя ни единым движением ресниц, то тот, кому удалось бы это нереальное, испытал бы приступ огромного изумления. Ибо состояние внутреннее его было строго обратно внешнему — ни равнодушия, ни покоя, ни презрения в нем не было, но была острая боль, боль самозабвенная и даже вдохновенная, боль, которую может испытывать только тот, кто способен разумом постичь все ее оттенки, причины и следствия — и разрешить себе чувствовать ее временами, как острую приправу к повседневности. Боль, для которой нужно было быть истинным ценителем и эстетом, боль, которая была не только страданием, но и наслаждением, изысканным деликатесом в пиршестве чувств — но при этом ранила глубоко и всерьез, оставляя где-то внутри четко ощутимые, долго не заживающие ссадины, которые временами мучительно зудели, напоминая о прошлом — и в этом ощущении тоже была своя прелесть, понять которую было дано лишь немногим.
И прикосновение мягких губ к тыльной стороне ладони, теплое неровное дыхание — были дровами в костер, на котором сгорал тот, кто сидел в кресле, и под равнодушной оболочкой он сгорал, и не мог отличить, где же в обуревающих его эмоциях искренность, а где притворство, где игра, а где реальность, где сознательное наслаждение особенностью испытываемых чувств, а где самое искреннее отчаяние и несчастье. Да, легкое прикосновение сухих, почти что воспаленных и оттого горячих губ, учащенное веяние горячего бархатистого ветерка юного дыхания, и опущенная в отчаянии голова, и разметанные по плечам пряди волос, и ломкая покаянная линия плеч, и побелевшие ногти больших пальцев, лежащих поверх стиснутых кулаков — все это было невозможно хорошо, невозможно отвратительно, невыразимо желанно, невыразимо противно и все это — было, и не было сил ни на что, кроме как сохранение каменной неподвижности лица.
Потом точеная ладонь поднялась в едва уловимом, молниеносном движении — и хлестнула по щеке золотоволосого юноши, оставляя сначала белый, но быстро краснеющий багрово-алым отпечаток. Удивительным же было то, что юноша не дрогнул под ударом, не отдернул рефлекторно головы из-под карающей длани, и даже выражением лица — растерянным, молящим, покорным — не выказал испытанной боли, а тем более возмущения или протеста, принимая удар, как должное — и более того, с благодарностью вновь прижимаясь губами к руке, ударившей его. И еще более удивительным было то, что испытал ударивший, хотя и не показал виду — удар, нанесенный им самим, причинил ему гораздо больше боли, чем жертве, ибо та испытала боль лишь телесную, но тут было гораздо важное: совокупность ощущений от воображенного удара и все чувства, испытанные ударившим. Гнев, стыд, раскаяние, страх потери, торжество справедливого наказания, сопереживание жертве — все это было слито воедино, и это захлестывало щеки бесстрастного еще, бледного лица пока только тонкой паутиной пурпурного румянца.
Словно желая повторить, заново испытать все это, сидящий поднял ладонь в еще одном замахе — но остановил тут же руку в воздухе: в повторении не было уже ни остроты ощущения, ни искренности действия, и продолженное движение могло бы стать отчаянно чужеродной нотой в общей гармонии сцены. Он вовремя почувствовал это, и остановил руку — и этот жест, эти изящные очертания ладони в полумраке комнаты, освещаемой неровным светом свечи, остановленный взмах, не ставший ударом — это было хорошо, и ново, и почти что прекрасно. И движение головы юноши — не от удара, но навстречу ему, искреннее и рассчитанное одновременно желание этого удара, стремление к нему, и покорность воле и прихоти бьющего, и сознание своей вины, и готовность к наказанию, и откровенное желание испытать боль — оно тоже было достойно восхищения и просилось на холст к самому гениальному живописцу.
Но рука остановилась, выдержала идеально точную паузу в воздухе — и опустилась на щеку лаской, мягким прикосновением расслабленных и теплых пальцев, ровно по тому месту, где багровел отпечаток этих пальцев жестких, выпрямленных. Пробежала по контуру точеных скул, назад, к ободку уха, к синеве на висках, скрытой пышными, чуть вьющимися прядями, скользнула дальше — в волосы, к шее… пленительная пряная ласка на кончиках пальцев, чуть сглаживающее ее, успокаивающее тепло ладони. Это было примирение в их стиле, понятное обоим, достаточное, единственно возможное между ними в этот миг реальности, это было понятно им — хотя таким оно было в первый раз, и никогда больше не повторилось бы; все же оно было им понятно, как понятно младенцу дыхание и предназначение воздуха, как понятна зрению суть цвета — безотчетно и бессознательно, и при этом безошибочно.
А дальше было движение рук и глаз, танец губ и дыханий, и половина сознания обоих тратилась на анализ каждого мига, каждого момента, каждого нюанса ежесекундно изменяющихся перипетий таких вещей, как объятие или поцелуй, таких бесконечно сложных, как ощущение дыхания на плече — обычный и уникальный танец вероятностей, возможностей, удовольствия и неудовлетворенности, ссадин на спине и укусов на ключицах, прикосновений к окружьям позвонков как к клапанам флейты, щекотки от пряди волос на губах; миллионы и сотни миллионов таких обычных и таких неповторимых вещей, которые совершаются в тысячах миллионов домов всех реальностей Вселенной под покровом ночи при свете свечи…
Мы впервые встретились на одном из балов — впрочем нет, неверно: там я впервые встретился ему. Ибо я знал о нем намного раньше, и видел его намного раньше, но всегда старался остаться в тени, ускользнуть от скучающего небесно-синего взгляда; это было не так-то сложно, он всегда был окружен целой толпой, жадно ловящей каждый его взгляд, впитывающей каждое слово, изучающей каждый жест. Я не могу сказать, чего выжидал — возможно, уверенности, которая заполнила меня только к концу второго года пребывания в Этории, возможно, момента, когда мальчик, один только очерк лица которого заставил меня заново пересмотреть историю своих привязанностей, достигнет определенного возраста — соблазнять шестнадцатилетнего юнца мне мешали понятия о морали, земные понятия, здесь это было бы в порядке вещей. Впрочем, на него было довольно своих местных соблазнителей… если можно их таковыми назвать: соблазнение все же предполагает какую-то определенную реакцию со стороны объекта соблазнения, наивное доверие или кокетство или еще что-нибудь. Тут же на долю притязающих на эту божественно вылепленную плоть доставалось только ленивое и надменное соизволение и снисхождение до их желаний, не более того, избалованная холодность и только иногда — проблеск интереса в глазах.
Мы встретились взглядами, находясь в самом центре бального зала, но через долю секунды шумное окружение перестало иметь какое-либо значение, ибо остался только бессловесный поединок и одновременно диалог. Сначала он скользнул по мне стандартным, холодным и равнодушным взглядом, в нем четко читалась оценка «Ну, в общем, привлекателен, довольно элегантен, а в общем, скучен, как и остальные». Через небольшой промежуток времени во взгляде проскользнуло искреннее недоумение избалованного юнца, впервые — впервые! — не увидевшего в ком-то реакции на себя. Ни восхищения. Ни ненависти. Это было ему знакомо и пресно. А вот полное пренебрежение — впервые. И тем более оценку «какой-то там смазливый юнец» — это, судя по всему, шокировало его и выбило из привычной колеи небрежного внимания обожанию. Мальчик удивился. Мальчик пристально взглянул на меня и не увидел во мне тех достоинств, которые позволяли бы мне смотреть на него так — с превосходством и чуть ли не пренебрежительным покровительством. И так как он их не нашел, а найти стремился — по всей его логике покровительственно отнестись к нему мог только кто-то действительно во всем его превосходящий — он тут же выдумал их, приписал моему образу и поверил в него. Подкорректировав таким образом мой портрет, он тут же приревновал к нему и каким-то неуловимым внутренним движением «почистил перышки» — осанка, выражение лица, движение руки, все это приобрело просто запредельное изящество. Я ответил снисходительным одобрением, напротив, как-то расслабляясь и почти даже сутулясь, плывя на волнах своего бесспорного превосходства, которому не нужны такие дешевые приемы. Я был неповторим, неотразим, великолепен — и что за дело мне было до какого-то там мальчишки? Потом я небрежно улыбнулся, повернулся и ушел. Это был удар ниже пояса. До конца бала я чувствовал на своей спине его неотступный взгляд. Он так и не подошел ко мне и не пожелал быть представленным — но это было не важно. Жертва клюнула; может быть, еще не заглотила наживку с крючком, но уже попробовала и пленилась вкусом наживки.
Разумеется, был еще бал — и очередной диалог взглядов; на этот раз в его лице было что-то вроде ожидания восхищения: разумеется, я просто обязан был осознать все его великолепие и «исправиться», иначе и быть не могло. Тут его ждало жестокое разочарование. Я был все так же непрошибаем. Улыбнулся ему, как знакомому — и затерялся в толпе. Через пару часов он подошел ко мне сам, в компании общих знакомых, мы были представлены друг другу… я не удостоил его ни словом помимо обычных положенных уверений в почтении и стандартных вопросов о самочувствии. Но на прощание улыбнулся — наверное, так, как он улыбался особо настырным поклонницам, дабы удержать их от самоубийства.
Спустя неделю я увидел его у себя в приемной с визитом вежливости, которыми обменивались все, недавно представленные друг другу. Ситуация была слегка бредовой — отпрыск самого знатного в Империи рода наносит первым визит приезжему дворянину из провинции, незнатному, невлиятельному, даже небогатому. Но я сделал то, что на Родине называлось «морда ящиком» — ах, до чего ж этот оборот не вписывается в высокопарный стиль романа; так ему и надо, этому стилю, ибо он начинает меня захватывать и иронии в повествовании начинает недоставать — и предстал в полной уверенности, что все происходит должным образом. Угостил ребенка изысканным ликером — в местных напитках я давно уже разбирался лучше местных жителей. Поболтал. Снисходительно. В основном, о его собаках — псарня у него была превосходнейшая, говорю, как человек, имеющий одной из специальностей генетику и зоогенетику. Через полчаса дал понять, что тороплюсь покинуть дом… проводил мальчика до его кареты и вежливо попрощался. Вечером я получил пышный букет, составленный с безупречным вкусом. Хотя обратный адрес не был указан и это дало мне возможность со спокойной душой не отправить ничего в ответ, я не сомневался, кто послал его. В букете доминировали нарциссы… а в этот очаровательный весенний день мальчик приехал ко мне с нарциссом за ухом; и я похвалил его вкус.
Был какой-то пышный спектакль в придворном театре, и меня неожиданно пригласили в ложу королевских особ. Из таковых там присутствовал только принц Эвиан — очаровательный мальчик лет четырнадцати, с удивительным выражением доброты и нежности на по-детски круглом лице. Я выразил всевозможное почтение его высочеству, чем немного смутил его — принца растили в весьма аскетической и строгой атмосфере, как и всех наследников правящего рода. Помимо принца там присутствовал и Эбисс Нетопырь, который, естественно, меня и пригласил. Он сел рядом со мной и в середине спектакля я почувствовал, как его рука скользнула в мою. Наверное, по его представлениям, я должен был бы быть вне себя от счастья. Я и был… но об этом пока что никому знать не полагалось. Поэтому я прикинулся дурачком, спокойно переплел его пальцы со своими и держал его руку так, словно это была рука моей любимой сестренки. С которой мы большие друзья. В коем положении мы и просидели до конца спектакля, после чего я вежливо попрощался, в основном, с принцем, и ушел. На месте мальчика я не спал бы всю ночь от возмущения; не знаю, что он делал на самом деле…
Дальше были визиты, как бы незначащие, букеты без обратного адреса, приглашения на охоту — большей частью принятые, приглашения в гости — все до единого отклоненные, приглашения на ночные прогулки в какую-нибудь таверну; как бы случайные встречи на каждом балу и приеме, церемонии во дворце и так далее… Опрометчиво принятое приглашение на ночную прогулку заставило меня совершить подвиг во имя Эбисса, на который меня спровоцировали довольно вульгарно — затеяв скандал с каким-то пьяным моряком, при этом прекрасно зная о том, что я прикрываю ему спину, намеренно уронив нож — при его-то владении оружием и устойчивости к алкоголю! — и попросту заставив всем этим меня заколоть почти ни в чем неповинного громилу, чтобы тот не успел опустить кастет на голову чертова юнца. Подвиг я совершил, но тут же сопроводил его коротким ленивым монологом, суть которого сводилась к тому, что я безумно счастлив, что Эбисс не прекрасная принцесса и не свалится мне на руки в обмороке и намерении отдать себя спасителю. Видимо, я испортил очень важный и тщательно продуманный план обольщения, так как где-то в глубине его глаз мелькнуло что-то похожее на слезы. Тут мальчик сделал большую глупость — стал демонстративно приставать к одному молодому парню из нашей компании и, разумеется, пользуясь взаимностью. Я довольно скоро покинул компанию, ссылаясь на желание заснуть и опасение, что засну прямо здесь, и пожелав всем, но взглядом — только ему, приятного времяпровождения. Сомневаюсь, что оно было таковым.
Все же он был ребенком. Пусть, рано повзрослевшим, пусть, бесконечно искушенным в радостях плотской любви, пусть воспитанным на восхищении и поклонении. Он был еще ребенком — а как заставить ребенка испытывать стремление к какой-то игрушке? Не давать ему заполучить ее, ибо полученная игрушка в момент делается неинтересной и забрасывается в угол. Я не хотел полететь в угол с трофеями и сувенирами, воспоминаниями и равнодушием — хоть я еще и не признавался себе в этом, я был влюблен в него, влюблен глубоко и сильно.
Юноша стоял на ногах нетвердо, покачиваясь, словно маятник, и видно было, что он очень сильно пьян; но еще заметнее для опытного глаза был лихорадочный почти что пурпурный румянец, заливающий его щеки и неестественно вздутые, пульсирующие вены на висках и шее. Кхардское хлебное пиво было напитком опасным — после третьей-четвертой кружки пьющий уже не пьянел, но его неумолимо бросало в жар, сердце начинало биться учащенно, захлебываясь в неистовом трепетании, сбиваясь с ритма… И тем более нельзя было мешать пиво с здешним кофе, которое само по себе было наркотиком, притом наркотиком возбуждающим, вводящим в эйфорию, лишающим всякого расчета и чувства меры, толкающим на самые необдуманные поступки.
На лице его была странная смесь торжества и испуга, словно у ребенка, который совершил какой-то опасный проступок, заслужил уважение в глазах сверстников, но теперь непременно должен был подвергнуться наказанию старших. Впрочем, тут все было опаснее и серьезнее — с хлебным пивом шутить не стоило никому. Расчет его был в чем-то безупречен — явиться в таком состоянии, когда в помощи отказать сможет только законченный подлец; но сейчас, когда он смотрел в глаза хозяина дома, он чувствовал, что расчет оказался и безмерно наивен, ибо здесь он этой помощи мог и не получить, именно потому, что так самонадеянно рассчитывал на нее. И несмотря на то, что разум его был затуманен действием кофе, которое придавало безмерную и безосновательную уверенность в себе, он почти уверился уже, что стоит на пороге смерти и она смотрит на него прохладно-ясными серыми глазами. Одета смерть была, несмотря на крайне ранний час, безупречно и совсем не по-домашнему; жемчужно-серое и синее было удивительно подходящим к роли и месту.
— Ну, разумеется… милорд Ролан превосходно разбирается в лечении, милорд Ролан знает, что делать с юнцом, нарочно напившимся хлебного пива, милорд Ролан живет совсем рядом с портом, где этот юнец гулял всю ночь — всего-то навсего ровнехонько на другой стороне города, милорд Ролан просто обязан вставать ни свет ни заря и заниматься чем-то подобным…
Ролан неподвижно стоял у окна, насмешливо озирая юношу, легко бросая в воздух мягкие и ироничные слова, словно подбрасывая горсть легкого пуха и наблюдая за полетом и падением его пушинок.
— Скажи на милость, глупый сопляк, почему я должен помогать тебе? — голос неожиданно хлестнул резко и холодно, как порыв ноябрьского ветра на северном побережье, разметал теплые пушинки насмешки и больно исколол пламенеющие щеки юноши ледяной крошкой презрения и равнодушия.
Эбисс вздрогнул под этим порывом, и ощущение явного просчета захлестнуло его с головой, и тем сильнее стал страх болезненной и невозможно ранней смерти. Все же он был слишком горд — картинно и романно горд — чтобы умолять или упрашивать; слово «честь» значило для него очень много, хотя он и не понимал еще, что та уверенность в том, как нужно вести себя, которая запрещала ему сейчас броситься в ноги и молить о прощении не имеет ничего общего с истинной честью, но скорее называется ложной гордостью, и выдумана недобрыми романистами чтобы заставить своих благородных героев совершать по воле авторов немыслимые и неестественные поступки. А нужно было отбросить планы и расчеты, признать свой проигрыш и безвыходность ситуации и искренне, бесхитростно просить обычной помощи, уже не надеясь ни на какие шансы добиться желаемого. Так чувствует себя притворный самоубийца, когда стоит на самой кромке окна, с которого обещает броситься, если не получит чего-то или кого-то — и внезапно чувствует, как его нога на самом деле скользит с края подоконника.
В его душе боролись два порыва — резко повернуться и уйти, не желая унижаться более; и сдаться, отбросить все привычные правила, спасать свою жизнь. Первый казался благородством; второй трусостью и потерей достоинства… но первый был действием от разума, а второй — от тела, которое хотело жить и было абсолютно равнодушно к таким условностям, как достоинство или гордость.
Ролан молча смотрел на эту борьбу порывов, старательно выдерживая паузу и четко чувствуя тот момент, когда умело ведомая им игра перейдет за грань реальной опасности, в категории вопросов жизни и смерти; когда точно просчитанная позиция превосходства обернется таким унижением, которого уже нельзя будет ни простить, ни забыть — и оборвутся все нити, ведущие в будущее, общее для них будущее, которое было загадано обоими, да и чье желание было сильнее? — кто мог бы сказать наверняка… Гибкую сталь, которой был мальчик, можно — и нужно — было упрямо и твердой рукой гнуть, гнуть долго и уверенно… но нельзя было переходить ту неведомую никому, кроме мастера тонкую грань, критическую точку, после которой был уже — излом. Счет был на секунды, возможно, на десятые доли секунд, но тот, в чьих одеждах мешалось серое и синее — цвета теней зимнего позднего утра — умел чувствовать это биение времени, которое существовало только для двоих. Ровно в необходимый момент он шагнул вперед, толкнул юношу в кресло и взял со стола один из высоких бокалов.
Эбисс сдержал вздох искреннего облегчения, хотя стоило это ему огромного, почти что нечеловеческого усилия — вздох почти уже вырвался наружу, но натолкнулся на преграду жестко сжатых губ и растаял, отразившись только где-то в линии плеч чуть-чуть обозначившейся расслабленностью и доверчивой мягкостью. Лицо его так и осталось бесстрастным — он мог бы гордиться собой, он не изменил себе, и он мог бы еще раз повторить эту же сцену на глазах хоть всего императорского двора, он остался безупречен, ни на долю шага не вышел за пределы своего образа невозмутимости и презрения ко всему окружающему. Неважным было то, что творилось внутри — маска сдержанного достоинства осталась неизменной.
И во все последующее время, принимая из рук Ролана бокал с темной отвратительно пахнущей и немыслимо горькой жидкостью, подчиняясь движениям его рук, нарочито бесполым и почти неприязненным прикосновениям, когда тот вел его куда-то вниз по плохо освещенной лестнице а потом срывал с него одежду, чтобы окунуть его в ванну с абсолютно ледяной водой, и потом, сидя и отчаянно замерзая в этой воде и покорно глотая один за другим какие-то настои и отвары, на вкус один отвратительнее другого, он оставался все так же непроницаем лицом, все так же безупречно невыразителен и надменно сдержан. Ничто — ни травяная горечь, ни ожоги льда, прятавшегося под поверхностью воды, ни полные усталой скуки взгляды, которые иногда бросал на него Ролан, ничто не заставило его дрогнуть хотя бы уголком безупречно вырезанных губ. Но для его спасителя и мучителя это не имело значения — он умел читать и по этому мраморно-твердому лицу, и по многим иным, гораздо более мелким приметам — по стиснутым крепко при раскрытых и якобы расслабленно лежащих на коленях пальцам рук, по напряженности в икрах стройных ног, мешавшей более удобно вытянуться в темно-ледяной воде… по миллиону маленьких штрихов, крошечных убежищ, в которые юноша загонял свой не до конца забытый недавний страх, свою боль поражения и щемящее чувство ненужности и отвергнутости, свое уязвленное достоинство и поколебленную уверенность в себе, все то, что сейчас, по мере того, как горькие напитки и ледяная вода отгоняли опасность, едва не ставшую гибельной, приобретало для него все большее и большее значение..
И все же можно и нужно было восхищаться его выдержкой, а, читая самые тонкие и косвенные следы обуревавших его эмоций — и утонченной силой их, а потому именно в этой его пассивной и все же полной достоинства позе, покорности, признании чужой силы и власти было притягательного и пленительного больше во сто крат, чем в недавнем его щенячьем натиске и наивном эгоцентричном расчете. Разумом юноша не понимал этого — еще добрый десяток лет и десяток удачных соблазнений отделяли его от обретения такого тайного и опасного знания; но в нем был не только разум, но и чутье — по-звериному острое, уверенное, безошибочно угадывавшее и выбиравшее самую удачную интонацию, позу ли или фразу, то самое чутье, что в детстве вело его во всем, а потом отступило и уступило логике и расчету. Чутье это не угасло, но затаилось и выявляло себя только в отдельные моменты, чаще всего в минуты опасности или в таких вот новых и неизведанных еще ситуациях, когда разум и расчет были бессильны из-за отсутствия опыта и возможности проводить параллели. Ему еще предстояло найти в себе это чутье, оценить всю прелесть и силу интуитивных решений и действий; сдружить в себе с разумом, превратить в могучий инструмент, не уступающий ему, а может, и превосходящий — но, главное, довериться. Но и от этого единства двух своих частей — умственной и телесной, логической и интуитивной — отделяли его пока что годы. Пока же это чутье руководило им, но оставалось непознанным — тень смертоносного клинка под плотной вуалью…
И юноша покорялся чужой воле безропотно, и принимал чужое превосходство, как должное — и тут же учился получать от этих таких незнакомых еще чувств удовольствие; ибо он был рожден победителем и умел побеждать, даже терпя на первый взгляд поражение: если уж он не мог добиться того, чего пожелал, он уступал, отходил назад, на свои позиции, но в качестве трофея уносил с собой наслаждение от новых и неизведанных собственных эмоций, и знание того, что в поражении и подчинении есть своя сладость, и много, очень много разных нюансов — для последующего тщательного обдумывания. И какой-то части его сознания, той, что была самой взрослой и наименее упрямой в нем, уже казалось, что он приобрел от такого оборота ситуации гораздо больше, чем мог бы обрести от воплощения своего замысла. Так оно и было, но преобладала в нем пока что несколько иная, чуть более взбалмошная и упрямая часть, которую больше занимала нанесенная ему обида, стыд поражения и упрямство, которое толкало мысли в направлении взятия реванша.
Под действием ли странных напитков, просто ли по юношеской беспечной уверенности в своем бессмертии и защищенности от любых опасностей — трудно сказать, почему именно, но сейчас ему казалось, что недавняя опасность, которая еще два или три часа назад повергала его в реальный и липкий страх, на самом деле таковой не была, была лишь выдумкой, преувеличением, малодушием — и ему было стыдно за нее, неловко и немного смешно, что он своим страхом сумел заразить и Ролана. Теперь он даже и не помнил телом то болезненное и страшное ощущение, когда сердце неистово колотилось о ребра, стремясь вырваться наружу, а в висках с громом, подобным ударам молота пульсировала кровь, и каждое движение требовало глубокого вздоха — а воздуха мучительно не хватало, от этого кололо в губах и роились черные мушки перед глазами, а левая рука отказывалась слушаться от онемения и боли одновременно… Ему казалось, что все это просто приснилось. И только холодная вода, что окружала его, странная тяжесть мыслей и борьба с неприятной навязчивой сонливостью напоминали о том, что был ведь какой-то повод для всего этого волнения, беспокойства и питья темных настоев из горьких незнакомых трав. Он чувствовал себя довольно странно — словно бы плыл в самой гуще мрачного грозового облака, в клубах влажного водяного пара и пар этот был не только вокруг, но и внутри, где-то в области лба, там, где обычно помещались четкие и резковатые мысли. Зрение отчего-то стало почти что двухцветным — все предметы вокруг делились на темные и светлые, других тонов не было. И вместе с этим бесцветьем сонливое равнодушие снисходило на него.
Должно быть, оттого он почти не заметил и потом не мог вспомнить, как из полуподвальной комнаты с ванной очутился наверху, должно быть в гостевых покоях — шел ли он сам, или его нес кто-то, и если нес, то кто это мог быть. Следующим воспоминанием было чуть странное ощущение прикосновения грубоватой прохладной ткани — должно быть, домотканого льна — к коже. Он привык к шелку, но этот негладкий, шершавый, неровный немного материал оказался более приятным для него, нежели вся развратно-шелестящая гладь и ласка шелков. Запах от ткани шел тоже незнакомый, непривычный — не сладкие и томные ароматы смешавшихся на ткани разных духов и теплые оттенки человеческой плоти, а какой-то звонкий благоуханный холод, не похожий ни на что, кроме воспоминания о первом снеге рано поутру. Его укрыли по плечи, потом, после двух звонких ударов металла о металл — так ему послышался звук закрываемых штор — и наступившего сумрака зажглась свеча, но где-то далеко, за изголовьем кровати. Чья-то прохладная рука легла ему на лоб — и на несколько минут он вынырнул прочь из своего забытья, ибо узнал эту руку; Эбисс совсем по-детски потянулся навстречу, потерся об нее лбом, подставил под сухое и охлаждающее прикосновение глаза, которые отчего-то вдруг стали тяжелыми и полными пульсирующей боли. Рука покоилась на его пылающем от жара лбу — или это просто казалось по контрасту с ледяным прикосновением? — довольно долго; и юноша успел увериться в том, что именно так и выглядит ближний круг рая: эта ткань, эта рука, близость этого человека, эти чувства, что обуревали его, весь тот пожар души, на огне которого плавилось детское упрямство и прихоть, каприз и привычка покорять, а на дне тигля собирались, капля по капле, совсем иные чувства. Блистающая ртуть покорности и нежно сияющее золото искренней любви, мягко светящееся серебро преданности и упрямая сталь верности — эта алхимия была ему самому непонятна, не до конца им самим ощутима, но результаты ее ему предстояло принять в себя на долгие, долгие годы.
И через несколько минут рай обратился в ад, но эта перемена была принята им с удивительной покорностью и даже радостью. Вместо холодной руки он ощутил на своих губах такие же холодные губы, но если рука была лишена какой-либо чувственности, ласки или нежности, если она была только покровительственной, крылом архангела — губы были требовательными и страстными, опьяняющими и сводящими с ума, и клыки беса чувствовались где-то за ними. Впрочем, все это он вспомнил и перевел в образы потом — тогда юноша смог только почти что задохнуться от радости и восторга; и тут все кончилось, прикосновение пропало, растаяло. Он прошептал:
— Останься со мной!..
Но ответом ему был лишь едва уловимый смех, мягкий перестук удаляющихся шагов и протяжный звук осторожно закрываемой двери. Он зажмурился от царапнувшей по сердцу острой боли разочарования — тут же его настиг сон — или просто забытье, без сновидений, без мыслей, без каких-либо эмоций или тревог… ровное целительное забвенье, начавшееся с чувства легкости, словно в теплой морской воде, а завершившееся ощущением спокойного полета.
Весьма-таки забавным, хотя и безусловно лишенным какого-бы то ни было пророческого смысла совпадением было то, что ровно на следующий день после того, как юный Эбисс совершил свою эскападу, я получил очередное известие из Академии и в нем мне впервые предложили вернуться. Едва ли нужно объяснять, что я не согласился; в Академию отправился подробный доклад, описывающий все токсикологические свойства некоторых местных культур, их воздействие на гуманоидный организм и принципы коррекции отравления таковыми при условии соблюдения культурного эмбарго. А также некоторое количество рассуждение о том, почему и как в Кхарде занятия медициной, алхимией или чем-то подобным никоим образом не считаются зазорными для аристократа; скорее даже наоборот, прибавляют ему уважения, конечно, если результаты очевидны. В конце отчета кратенько было приписано, что я считаю свое возвращение преждевременным. Разумеется, Академия отнеслась к этому со свойственной ей материнской терпимостью. Примерно три четверти отправленных в иные реальности агентов оставались там навсегда — при этом по-прежнему находясь на попечении Академии, под ее неусыпной заботой и полном попустительстве к любому образу жизни, лишь бы не нарушались основные принципы. Сроднившиеся с иными реальностями агенты получали необходимые предметы, медицинскую помощь, новости и советы — и никто никогда не настаивал особо рьяно на их возвращении. Академия иногда представлялась мне организацией по безвозмездному переселению отдельной части населения реальности Земля в иные, более симпатичные им реальности. Просто удивительна была эта кротость, с которой Академия соглашалась на то, что очередной агент приобретал статус «невозвращенца»: чтобы обучить его и подготовить к внедрению требовалось минимум семь лет и, судя по уровню нашей подготовки и качеству оборудования — более чем немалые суммы денег.
В общем, я вежливо отказался от приглашения вернуться домой — во-первых, это было чертовски не ко времени, во-вторых, какого-то особенного задания, которое мог бы исполнить только я, мне не предлагали; посему совесть меня нисколько не мучила, я остался в реальности Кретьян и продолжил выполнять роль агента. То есть — вести жизнь местного аристократа, что следует понимать, как откровенное безделье, праздность и разврат. Впрочем, последним пунктом программы я не особенно увлекался, хотя в империи Кхард это было любимейшим национальным видом спорта и хобби одновременно; не могу точно сказать, в чем тут было дело — то ли в моей редкостной разборчивости, хотя едва ли, здесь, где каждый житель был по нашим меркам удивительно красив, найти себе подружку или приятеля было очень просто, то ли в том, что мне как раз и не хотелось этой простоты, а хотелось напряжения и накала чувств, которое я мог бы испытать далеко не с каждым. В результате, амурными делами я увлекался ровно настолько, насколько это нужно было, чтобы не выделяться ничем из массы придворных.
Географически мир, из которого состояла реальность Кретьян, названная так по имени своего первооткрывателя, совпадал с Землей. Однако, на этом сходство и заканчивалось. Если здесь и были когда-то иные расы, кроме европеоидной земной, то к моменту моего появления они бесследно исчезли и памяти о них не осталось. Континент, который на Земле звался Америкой здесь вообще заселен не был, также, как Австралия и Африка. Населена была только Евразия, причем в основном в европейской ее части. От западного морского побережья где-то до середины местной «Сибири» раскинулась империя Кхард, столица ее располагалась где-то около земного Марселя. На севере жили племена, очень напоминающие земных викингов, на юге и востоке — дикари-кочевники, имеющие много общего со скифами и сарматами земной древности. Племена Кану, которые составляли империю, можно было сравнить с окситанцами; по крайней мере, в жителях Этории и окрестностей было безусловно что-то от средневекового земного Прованса. Империя, у которой никогда не было ни врагов, ни конкурентов, с одной стороны была весьма прогрессивным государством, с другой стороны — развивалась медленно и неспешно; настолько неспешно, что со стороны это могло показаться полной статичностью. Здесь царил феодальный строй во всей его красе и жестокости, однако, нужно уточнить, что в Кхарде никогда не знали всего того, чем щеголяла земная история — междоусобные войны феодалов, жестокость их к крепостным, религиозные войны, зверства инквизиции. Оплотом добродетели и гуманизма империя, естественно, не являлась, но сравнительно с Европой XIV–XV веков, с которой она более-менее совпадала по культурному уровню, это было мирное, демократичное и цивилизованное государство. Северяне и кочевники были несколько более дики, у них сохранялись родоплеменные отношения, процветало рабство и работорговля, язычество — в общем, это были вполне обычные варвары.
Помимо всего прочего, в реальности Кретьян обитала еще одна раса, раса, которую я назвал эльфами, ибо более всего эти гуманоиды походили именно на них. Говоря об этой расе наиболее разумно использовать глаголы прошедшего времени, так как если где-то далеко на востоке и оставались отдельные кланы, то никто об этом не знал и почти что не верил в их существование. Само по себе наличие совершенно чужой расы в землеподобном мире было более чем удивительно, ученые Академии терялись в догадках и упрямо требовали с меня больше материалов — но какие материалы, кроме голографических портретов Эбисса и еще двух-трех местных жителей, в чертах которых было особо явное сходство с этой расой я мог предоставить? Разве только пару-тройку старых гобеленов, которые по мнению опытных коллекционеров являлись неплохими подражаниями стилю этой расы, расы Кайаринн. На них были изображены высокие и тонкие, светловолосые и большеглазые существа с почти по диагонали поднимающимися наружными углами глаз, вертикальными зрачками, хрупкими лицевыми костями и очень длинными тонкими пальцами — по четыре на каждой руке вместо привычных пяти. В общем — все; еще я представил небольшое исследование языка племен Кану, в котором, особенно в именах и фамилиях, сохранились остатки языка Кайаринн. Для раскрытия загадки этого было недостаточно, но бóльшего от меня требовать было просто нелепо.
Так вот, я вошел в число ренегатов и всю энергию тратил на плетение сети и забрасывание крючков — именно из этих исполненных коварства приемов состояли мои отношения с юным Эбиссом. Ибо мальчишка был весьма, весьма непрост — и я был нисколько не проще; мы тщательно играли друг с другом, причем я сознательно, прекрасно зная, чего желаю достичь, он же — в двух весьма мало зависящих друг от друга пластах. Первый был порождением его разума и состоял в подстроенных встречах, провокациях разной степени изящества и прочих уловках, обычных для любовных интриг этого мира. Второй был порождением его интуиции и, судя по всему, оставался большей частью им самим же незамеченным — тут были совершенно незначительные на первый взгляд, но гораздо сильнее действовавшие на меня вещи: какая-то интонация, реплика, поза, взгляд, скрытая или наоборот выказанная эмоция… Все это занимало изрядную часть моего времени, хотя наши встречи были редки и случайны — но остальное время я обдумывал свои будущие действия, анализировал уже произошедшие. Кому-то это могло показаться пустым времяпровождением; но мне, привыкшему к жизни в эмоциях, воспоминаниях, многократных напоминаниях себе о случившемся, анализе, повторном анализе и анализе первого анализа своих ощущений могла бы с тем же ощущением субъективной правоты показаться праздным времяпровождением самая обычная деятельная жизнь, исполненная материального созидания, но лишенная оглядки на испытанное и понимания своих мотивов и потребностей, анализа своих эмоций. В подобных вопросах не может быть ни правоты, ни однозначности — а потому с чувством уверенности в осмысленности своего образа жизни я продолжал жить так, как жил и делать то, что делал. Времени предстояло расставить все на свои места; впрочем, время отводит всем — святым и грешникам, мудрецам и идиотам, героям и трусам — только одно место, могильную землю.
Не раз и не два в своей жизни, протекавшей подобно горной реке — стремительно, бурно, но все же сохраняя свои воды в кристальной чистоте — золотоволосый юноша слышал из уст более старших людей, что там, где за дело берется разум, любовь отступает, побежденная и вытесненная логикой. Иррациональность привязанности одной души к другой, тем более очевидная, что зачастую она возникает между людьми глубоко чуждыми друг другу по тому множеству черт характера и привычек, которое делает совместное бытие мучительным или вовсе невозможным, иррациональность эта очевидна и тем самым уже хрупка, ибо достаточно толики здравого смысла, капли расчета — и та дурманная страсть, что зовется любовью, растает без следа, обратившись или в дружескую приязнь, равнодушие или отвращение; это зависело от степени различий между характерами влюбленных. В последние месяцы он часто уповал на справедливость этого высказывания — и все больше убеждался в том, что оно метко только на самый первый, самый поверхностный взгляд; истина же сложнее и тоньше. Любовь, подвергнутая самому жесткому анализу разума, многократно рассеченная его лезвием на такие составляющие, как «эгоизм», «физическое желание», «потребность в самовыражении», «необходимость отдавать» — слова вовсе не из его лексикона, но случайно услышанные по одному, запомненные и впитанные из услышанных ненароком бесед своего кумира с прочими аристократами — эта тщательно препарированная любовь не желала отступать, не утрачивала своей остроты и требовательности, а, напротив, обретала какие-то более яркие черты, более острые грани. И тем более тусклым и мутным представлялось ему его повседневное бытие, лишенное соприкосновения с объектом своей любви.
Он вел привычный образ жизни, заполняя дни сном и прогулками верхом, танцами на балах и сочинением милых и безупречных по форме стихов или романсов, проводил четыре ночи из пяти в чужих постелях, почти не делая различий между их хозяевами и скорее запоминая лица слуг и оттенки балдахинов над кроватями, нежели прикосновения, ласки или вкусы своих партнеров. При этом он еще хранил наивную веру в то, что ведет веселый и всецело занимающий его образ жизни; если где-то внутри и точил червоточину крохотный жучок сомнения, создавая смутное ощущение фальши и недовольства, то на поверхности, на штилево-спокойной глади разума никаких бурных волн не возникало. Убеждать себя самого в том, что ему весело и интересно было делом нетрудным — для него всегда было проще поверить в собственный вымысел, принять его до мозга костей и тем претворить в реальность, нежели искать глубоко в недрах души истинные мотивы; иногда, когда он все же пытался сыграть в подобные игры, улов оказывался слишком уж непонятен и неприятен. До сих пор он привык создавать себе такие коротенькие схемы наподобие «мне весело» — и веселье внушенное через какое-то время не отличалось от подлинного. Привычка эта иногда была нужной и важной, и даже спасительной — так в минуту любой опасности он мог сказать себе «мне не страшно», и поверить в это настолько крепко, что реальный страх оказывался слабее выдуманной смелости. Собственно, оттого-то он и считался абсолютно бесстрашным — а на самом деле он просто умел вовремя придумать себе отсутствие страха; но сам страх не уходил, а прятался где-то в глубине и иногда создавал, вместе с другими отвергнутыми чувствами, смутное ощущение какой-то неправильности, несправедливости окружающего мира и его собственного бытия.
Он отпустил поводья. Лошадь шла неторопливым шагом, стук копыт почти что тонул в мягком слое золотых опавших листьев и насыщенной влагой почве. Юноша смотрел на свою руку, расслабленно свисавшую вдоль тела — темно-золотая бархатистая ткань рукава камзола гармонировала с ковром листьев, служившим фоном; коричневая шероховатость шерсти плаща дополняла изящную цветовую композицию. Теплые туманно-влажные очертания коричнево-серых, голых — неожиданно обнажившихся в одну ночь деревьев и все оттенки желтого, оранжевого и красного, которые собрала в себе листва наводили его на почти абсурдную мысль о том, что именно в это утро нужно было бы выбрать совсем другие цвета для прогулочного костюма — что-нибудь сумасбродно-яркое и глубоко чуждое живой по цвету. Малиновое, изумрудное, фиолетовое или бирюзовое, скажем. Ибо в гармонии и слиянии с окружающим пейзажем был один существенный недостаток — они открывали в душе лазейку для настроения этой осени, этого пейзажа: томной нежности, холодной и пронзительно прозрачной, словно осеннее утро, тоски, влажных туманов почти что пролившихся на щеки слез, остывающих под веками, словно лужи на мостовой после дождя, блекло-голубой, как небо над Эторией, беспомощности и до боли острой, словно последняя мысль отпадающего от ветки листа, тоски по почти невозможному уже весеннему сладкому теплу. Сейчас никто не мог увидеть его лица — увидеть и удивиться его неожиданной выразительности и какой-то трепетной слабости, которая была на этом лице, отпечатку крайней грусти и беспомощности, растерянности и близких, очень близких слез, до появления которых оставался лишь застывший на неизвестный промежуток времени миг. Никого вокруг не было, и юноша позволил себе быть самим собой.
Мысли текли неторопливо, но легко, почему-то с поразительной четкостью обретая очертания зримых образов, размещавшихся где-то на уровне лба и чуть впереди, словно бы там подвешена была его любимая детская игрушка — плоский ящичек из прозрачного камня, заполненный крупным разноцветным песком; если потрясти эту игрушку, песок образовывал причудливые узоры, в которых можно было увидеть самые разнообразные картины — портреты знакомых и незнакомых людей, пейзажи невозможных в своей нереальности миров, силуэты несуществующих животных. Ныне на этом волшебном экране были картины несколько другого толка — куда как более реальные и достаточно простые. Он представлял себе многократно, как мог бы оказаться на расстоянии менее длины вытянутой руки от предмета своего обожания, как мог бы распорядиться этой драгоценной возможностью, сделать какое-то движение, сказать какую-то фразу, широко и просчитанно-наивно распахнуть ему навстречу взгляд, взгляд, который, как он прекрасно знал, способен свести с ума любого; возможно, все было бы совсем по-иному, он мог бы изучить и применить любовную магию. С основами магии он был знаком; его восхищала та точеная легкость, с которой под действием тщательно создаваемых последовательностей мысленных образов изменялась реальность вокруг. Магия не представляла для него трудности — для ее изучения он был пригоден более многих других, умея сосредотачиваться и придавать мысленному потоку особую четкость и плавное течение. Однако, она требовала времени и усердия, а ни того, ни другого Эбисс для нее уделять не желал, предпочитая более свободный и праздный образ жизни. Да, можно было бы изучить азы этой магии, применить ее — сплести сеть чародейства, которую можно было бы накинуть на того, кто так легко избегал воздействия его вроде бы неотразимой привлекательности, того, кто оставался холоден и надменен, хотя по всей логике не имел на это никакого права, морального ли, законного. Отказывать ему, первому по знатности лицу в Империи, внучатому племяннику Императора и личному другу принца, ему, кумиру всей аристократии, признанному похитителю сердец — как смел он, он, обычный дворянин из далекой восточной провинции, только и знаменитый тем, что был прямо-таки гениален в медицине, не такой уж и красивый, не отличившийся ни на турнире, ни на охоте, ни в слагании стихов, как смел он отказывать даже в простой симпатии ему, Эбиссу?! Мысль была гневной по смыслу, но гнева не было в душе юноши, гнев давно утих, угли этого гнева затянулись сизым пеплом растерянности — и только горькое удивление в очередной раз царапнуло по сердцу; свершилось то, что должно было свершиться в это осеннее утро — по щекам Эбисса пробежало несколько легких и почти что незамеченных им слез.
Возможно, это маленькое по сравнению с иными событие стало все же последней каплей, переполнившей чашу терпения Судьбы, которая давно с удивлением взирала на происходившее между двумя людьми этого мира, но пока что избегала вмешиваться, оставляя героям быть самими собой — одному жестоким игроком, искренне верившим в принцип меньшего зла, другому одновременно невинной жертвой и главным виновником того, что игра вообще началась. И, должно быть, Судьба решила вмешаться и подтолкнуть события так, чтобы восстановить справедливость, которое она понимала, как равновесие в количестве добра и зла, горя и радости, боли и удовольствия, которые должен был испытать в своей жизни каждый человек. До сих пор оба героя ухитрялись брать от жизни преимущественно радость и удовольствие; правда, в последнее время одному доставалось изрядное количество и горя, и боли, но он еще не успел сравнять соотношение черного и белого в своей жизни. Но, подталкивая их друг к другу, Судьба решила, что после этого они без всякого ее вмешательства смогут помочь друг другу соблюсти этот баланс — ибо, как было ясно даже Судьбе, не очень-то понимавшей все перипетии жизни этих странных и суетливых вечно недовольных смертных, оба влюбленных обладали достаточными силами, страстью и энергией для того, чтобы устроить друг другу рай и ад на земле; преимущественно ад, как, пряча усмешку, думала Судьба, но именно через муки ада обоим суждено было познать блаженство рая, ибо оба были созданы не для мирного сладкого покоя, но для бешеных страстей, изматывающих сцен и трагедийной великолепности сценического действия.
Как бы то ни было, в тишине парка раздался, словно эхо стука копыт гнедой кобылы Эбисса, другой звук, другая мерная дробь конского шага. Юноша поднял голову, при этом внезапно ощутив предательскую влагу на щеках и поспешно отирая ее рукавом — и вздрогнул всем телом, так, что эта дрожь даже передалась кобыле и та коротко, но тревожно заржала. Навстречу ему ехал тот, о ком он думал в последние часы… точнее говоря тот, о ком в последние месяцы он думал неотступно каждый день и каждый час, Ролан, герой его любовных грез и болезненный шрам на его самолюбии, средоточие его нынешней вселенной и вечный упрек в бессилии его внешней привлекательности. Встреча была случайной — может быть, второй в их жизни случайной, а не подстроенной вечно напрасным коварством Эбисса — и потому особенно волнующей именно своей неожиданностью. Было в этом для юноши даже что-то мистическое, обещавшее какие-то неведомые и непридуманные пока еще возможности, шансы, вероятности; случайность этой встречи не могла быть случайностью, она непременно наделена была каким-то высшим смыслом, просто обязана была стать судьбоносной и решающей… что решающей, как решающей — он не знал и даже не пытался загадывать, уверенный в том, что даже крошечный элемент расчета или волеизъявления может в очередной раз оказаться гибельным. Нужно было положиться на случай, который уже преподнес ему такой потрясающий подарок, на мудрость и доброту этого случая, отдаться течению и плыть по нему, не думая о том, куда несет поток.
Идея эта настолько захватила Эбисса, что он даже не стал брать в руку поводья или приподнимать шляпу в приветствии; он просто продолжал ехать, как ехал, почти что даже и не ожидая развития событий, почти не глядя на своего кумира. Странное почти что оцепенение овладело им; но в отличие от оцепенения, которое вызывал страх или сильная физическая боль, это было мягким и почти сладким, напоминавшим наркотический дремотный сон. В области солнечного сплетения разливалось тягучее тепло, делая мышцы мягкими, а ход мыслей неестественно ровным; ощущение блаженного покоя и подконтрольности, подвластности всего происходящего в мире его воле захлестнуло его. И когда он спокойно и ласково поднял умиротворенный летне-голубой взгляд на Ролана, то прочел на его лице что-то давно знакомое и почти что привычное, но никоим образом не ассоциировавшееся у него с этими чертами лица, с этим человеком. Он даже не сразу понял, что это — довольно откровенно показанное, совершенно уверенное в своей правомочности и ничем не прикрытое желание; понадобилось еще несколько минут, чтобы понять, что объектом этого желания является сам он.
Иногда, особенно в детстве, с Эбиссом случалось странное — он мог долго и ярко представлять себе какое-нибудь событие, какой-нибудь праздник или подарок или чей-то визит, мечты о нем были радостны и сердце остро замирало в предвкушении, но когда вожделенное событие происходило на самом деле — он пугался и молниеносно отступал, прятался или отказывался от подарка; иногда он даже заболевал — словно бы испуг от воплощения мечты в жизнь был настолько велик и реален, что прорывался температурой или болями в животе. Сейчас ему почти уже показалось, что так и случится, что сейчас он пришпорит коня и унесется прочь, не в силах вынести тяжкий груз воплотившейся мечты, но ощущение потока случая было еще велико в нем, и он просто улыбнулся — не так, как улыбался на людях, холодно и надменно, но почти по-детски, тепло и открыто, немного застенчиво и как-то удивительно светло. Он сам почувствовал этот свет, что был в уголках губ и приподнятых в улыбке щеках, в мягком движении длинных ресниц, слегка намокших в тумане и недавних слезах, и оттого особенно тяжелых, выразительных, пленительных; почувствовал мягкую открытость в очертаниях нижней губы — и сам удивился, так он, казалось ему, еще не улыбался в этой жизни никогда. Только те, кому доводилось когда-либо проснуться рядом с ним, пока он еще спал, могли бы подтвердить, что эта улыбка была свойственна ему — но только в самой середине ночи, в особенно сладкий миг сна. Впрочем, все происходящее все более и более казалось ему сном — только во сне могла быть такая застывшая тишина, такое прозрачное утро, такая вереница давно желанных событий и осуществления самых несбыточных мечтаний.
И с легкостью сна, с воздушностью ни к чему не обязывающей предрассветной эротической грезы, которая дарит невесомое ощущение блаженства и тихонько тает с первыми лучами солнца, покатились события, освещенные солнцем, каким оно бывает только в середине осени и только в период между восходом и полуднем, в час смерти туманов и успокоения вороньих стай. Прикосновение взглядов и открытость протянутых друг к другу рук, взаимное обретение губ, отзывающееся для обоих памятью о бывшем когда-то, на изломе весны, и первое, а потому незабываемое, но совершенно непригодное к воспоминанию, словно взгляд на солнце, прикосновение тел — пусть разделенных слоями осенних одежд, пусть почти мимолетное, но такое нужное и важное после всех дней отдельного друг от друга существования, теперь казавшегося совершенно невозможным. Они целовались, стоя под кленом, с которого, не переставая ни на минуту, сыпались яркие мокрые листья, растворяясь друг в друге до такой степени, которая была незнакома доселе обоим — одному, познавшему сотни различных объятий и губ, но не узнавшему в них истинной страсти, другому, изведавшему намного меньше, но каждый раз до безумства и самозабвения влюблявшемуся… Но то, что происходило сейчас, было больше и выше того, что случалось с каждым доселе — и отточенней были прикосновения, и ослепительнее страсть. И они тонули друг в друге без сожаления, словно не зная, что таких моментов Судьба заготовила им еще очень и очень много.
Неожиданное похищение — если только этим словом можно назвать процедуру, которой жертва подвергается с бóльшим желанием, нежели похититель — юного Эбисса не прошло в свете незамеченным; но — ура и трижды ура средневековому образу жизни и отсутствию мобильных средств связи — осталось нераскрытым. Впрочем, похищением Эбисса это было названо только постольку, поскольку он был куда как известнее меня — ибо на пару недель нашим убежищем стал один из его замков в дне пути от столицы. Замок был хорош, изящен и вполне благоустроен, слуг было мало и все они были прекрасно вышколены — что означает, вездесущи и при этом совершенно невидимы. Погода стояла достаточно сухая для окрестностей столицы — утром все заволакивало почти что непроницаемой пеленой тумана, дождь, словно по расписанию, шел в один и тот же послеобеденный час, но больше никакая сырость нас не беспокоила, а потому можно было гулять вволю, наслаждаясь теплым воздухом с четко уловимой ноткой тления в едва-едва колышимых ветром струях.
Здесь, в замке, меня поджидало довольно неожиданное и во многом неприятное открытие относительно мальчика. Оказывается, он отличался привычкой к риску — глупому, неоправданному и изрядно вызывающему — которую вовсю реализовывал, оказавшись в полной свободе от пристальных взглядов окружающих. Если в Этории он воплощал собой прагматизм, спокойствие и рассудочность действий, благодаря которой казался старше на добрый десяток лет, это было неотъемлемой частью его образа, образа, который он поддерживал на людях с удивительным упорством и рвением, то здесь он обрел полную свободу делать все, что захочется. Я к людям, которых надлежало принимать во внимание не относился; в его иерархии я стоял где-то самую малость пониже неба и солнца, а, как известно, от взгляда всевидящего неба укрыться невозможно ни под одной крышей и ни под одной маской. Потому стесняться меня не следовало, и бессовестный мальчишка вовсю играл в свои любимые игры — при этом вовсе не играя в них ради меня и даже, в общем-то, стараясь меня в них не посвящать, сразу же поняв, насколько я недоволен. К его обожаемым развлечениям относились: балансировка на карнизе крыши — пятый этаж, внизу — каменные плиты двора; сидение или тем паче стояние босиком на мокрых перилах балкона — четвертый этаж, те же самые плиты внизу; отлов голыми руками самых ядовитых представителей местных пресмыкающихся — в этом плане здешняя фауна была куда как опаснее земной.
Поразительно, но во всем этом сумасбродстве не было ни малейших следов эпатажа или демонстративной тяги к смерти, как и острой жажды ярких ощущений. Не было здесь вообще ни единого штриха потребности в какой-то аудитории; он сам себе был театром — и труппой, и зрителями. Зачем это все было ему нужно — объяснить он внятно не мог, да и почти не пытался. Что удивительно, в нем не было никакой позы или нарочитости, деланного презрения к жизни, которым так часто бравируют юноши его возраста — для этого он был слишком умен и рассудочен; но так же не было в нем и четко осознаваемой, понятой и принятой любви к жизни, которая была, скажем, у меня, любви ко всему уже познанному и еще остающемуся неведомым, к миллионам чувственных наслаждений, которые составляли эту жизнь для тела и миллионам загадок и поводов для размышления, которые были жизнью для ума. В нем был, в основном, инстинкт жизни, который не давал заиграться слишком уж сильно в опасные игры, но инстинкт этот пока еще не только не был в согласии с рассудком, но и в некоторой степени противоречил ему. Ибо разум находил удовольствие в довольно банальной — для меня — мысли о том, что именно ему принадлежит власть над жизнью и смертью тела; что он в любой момент волен легко и безнаказанно прервать это свое существование; что у него всегда есть черный ход, запасной выход в какое-то неведомое измерение. Здешняя религия не почитала самоубийство грехом — может быть, напрасно. Именно мысль об этой вечной лазейке иногда придавала ему силу и любопытство жить дальше, делая его не участником игры под названием «жизнь», но добровольным соучастником-наблюдателем, в любой момент имевшим возможность выйти вон. Так он объяснял это, и объяснение было по сути совершенно верным и даже не новым для меня, я встречал подобные рассуждения в том числе и в литературе Земли. Но все же с этим рассуждением остро хотелось спорить, так как чувствовалась в нем какая-то детская, несерьезная наивность и упрямство человека, который пытается быть наблюдателем без всякого на то повода, без основания, без той острой трагедии в прошлом, которая дарует разрешение на отстраненность от этого мира, невовлеченность в ход его событий. У мальчика же таких трагедий, по его собственному признанию, никогда не было.
Иногда, утаскивая его с перил очередного балкона за шиворот в спальню, и пытаясь острой чувственностью ласк стереть из становившихся отстраненными и почти что серыми глаз любование опасностью и своей властью над мигом, отделяющим жизнь от смерти, практически, тыкая его носом во всю прелесть пребывания по сю сторону этой грани, я, стараясь не выдавать своего отчаяния, стараясь выглядеть равнодушным к этому вопросу, спрашивал его, неужели он хотел бы уйти от меня в темную неизвестность, неужели ему недостаточно хорошо здесь, со мной? Ответ меня обычно удивлял не словами, а интонацией, с которой произносился: обычно такие вещи говорят с пафосом и напоказ, но юноша был явно и безусловно искренен, что чувствовалось в его тоне — спокойном и даже полном нежелания отвечать. Ответ этот был: «Кто знает, что будет завтра? Не лучше ли уйти сегодня — счастливым?».
Наверное, нет смысла описывать все то, что в это время занимало не наши умы, но руки, губы и прочее тело — слов всегда недостаточно, чтобы в должной степени красиво и чувственно выразить все то, что каждый знает сам, даже если и не по реально пережитому опыту, то по снам или мечтаниям, и знает намного лучше, точнее и полнее, нежели может выразить самый пространный рассказ, самое долгое и детальное описание. Здесь все было хорошо, более чем хорошо — пожалуй, эта краткая характеристика исчерпывает основную часть происходившего. Каждый открыл для себя что-то новое: я — возможность особенной, почти что болезненной утонченности ласк, которую мог мне открыть только столь опытный партнер; он — головокружение захватывающей страсти и новизну, оригинальности и искренность ласк, принимаемых и даримых от истинной безмерной любви. Это был равноценный обмен, и он устраивал обоих. У нас было достаточно много общего — и спокойная, лишенная ложной сковывающей стеснительности, открытая вседозволенность, ставшая привычкой, позволявшая легко играть в игры за гранью боли или неестественности, и склонность делать акценты не только друг на друге, но и на окружающем нас фоне — пейзаже за окном или оттенке покрывала, оттенке лунного света или степени пронзительности ночной тишины; и трепетное внимание друг к другу, при этом не отменявшее жадной эгоистичной сосредоточенности на себе — это трудно объяснить, но более всего это сравнимо с тем, что пловец одновременно ощущает себя погруженным в воду, которая поддерживает его, и дышащим воздухом, который жизненно ему необходим. Обе стороны этого движения превосходно укладываются в его уме и все же достаточно противоречивы, чтобы не сливаться воедино.
В области же игр ума и характера все было не так просто и естественно — нас разделяло множество мелочей, которые не могли сделать совместную жизнь неприемлемой, но разделяли нас тонкой полупризрачной стеной взаимонезависимости в элементарных вещах. Я любил просыпаться на рассвете, чтобы иметь возможность наблюдать восход солнца — это казалось мне столь же естественным, как для другого — завтрак поутру. Эбисс же предпочитал проснуться не раньше полудня, а ощутив, что я поднимаюсь, тут же требовательно притянуть меня к себе для долгих и неторопливых поутру объятий, и столь естественного после них сладкого сна. Я не любил долгих обеденных церемоний — отголосок земного воспитания — меня тяготила торжественная церемонность всех этих перемен блюд; для мальчика же моя манера съесть одно-два максимально простых блюда сидя в кресле или читая какой-нибудь пыльный манускрипт, которых здесь было навалом, казалась совершенно неприемлемой. Было еще много подобных мелочей, которые подчеркивали то, что каждый из нас пришел к этой общности со своим грузом привычек, вкусов, предпочтений — и не собирается отказываться от них даже будучи поставлен перед фактом, что они не являются единственно возможным образом бытия. Пока что это никого не беспокоило: в замке было довольно места, а мы были настолько поглощены наконец-то свершившимся торжеством взаимной доступности, что были удивительно терпимы друг к другу. Но меня пока еще только едва-едва, но все же тревожила эта полупрозрачная тень стеклянной перегородки между нами; а, впрочем, можно сказать, что я забегал вперед, возможно, не по той дорожке, по которой нам предстояло идти вместе.
В области же ума у нас было, пожалуй, только одно главное совпадение предпочтений — мы оба были ориентированы на театральную схематичность отношений, на чуть излишнюю акцентированность монологов и поступков; каждая реплика, поза, жест требовали аудитории. Мы были аудиторией друг для друга и для самих себя. Это удивительным образом объединяло, хотя могло бы порождать отчужденность, основанную на самодостаточности — но нет, мы чувствовали замечательную общность от этой привычки и аплодировали мысленно друг другу, когда разыгрываемая сцена удавалась. В каждой фразе, в каждом объятии было что-то такое, что вызывало смутное ощущение третьего — наблюдающего и оценивающего; и именно от этого все происходящее было особенно удачным и радостным для нас самих. Мы не просто любили друг друга — мы еще и изображали идеальных влюбленных, не просто отдавались друг другу — совершали идеальное во всех отношениях совокупление. В остальном нас разделяло слишком многое — и разница в возрасте, которая в наши годы была еще весьма существенной, и разница темпераментов, да и просто скорости течения внутреннего времени, и культурная база… тут была целиком моя вина, ибо, не будучи воспитан в этой стране, я не мог органически принять ее уклад и образ мыслей.
Эбисс был великолепно по здешним меркам образован, что в немалой степени означало — гуманитарно образован; литературное и художественное творчество пятнадцати-двадцати веков существования Империи были для него областью наивысшей компетентности. Речь его часто представляла собой набор цитат, обрывков реплик или аллюзий к известным и не очень литературным шедеврам Кхарда; любой костюм мог оказаться не простым порождением его вкуса и фантазии, но отображением какой-то картины, иллюстрации, гобелена — и за этим стоял свой смысл, это должно было о многом говорить мне. Но я оставался глух к таким тонким оттенкам намеков — не в силу душевной тупости или несклонности к созданию особого языка символов, но в силу простого незнакомства с тем, на что делались ссылки и намеки. Мальчика это удивляло и даже задевало; при всем при том я прекрасно улавливал все оттенки смыслов, поз и интонаций, которые не требовали для себя знания литературы — те, которые он придумывал и разыгрывал сам, без оглядки на классические образцы. Так как он умел все то же самое, все время получалось, что у него на целое измерение больше для игры.
Это меня несколько угнетало — мне хотелось проникнуть в это измерение; а пока что приходилось изображать равнодушие к нему и находить несколько надуманные аргументы против такой игры. Я же не приемлю бессмысленного лицемерия; если мою игру с Эбиссом можно было отнести к лицемерию, то оно, по крайней мере, имело в себе определенный смысл и расчет. Тут же единственным оправданием могло быть то, что я не имел права выдавать себя, как агента и вообще иномирянина — впрочем, я мог бы просто показать себя недостаточно образованным человеком и тем не возбуждать подозрений. Но я был слишком самолюбив для этого — и к тому же, однажды встав в позу абсолютного превосходства над юношей во всем, я был принужден всегда поддерживать этот образ, поддерживать его любой ценой, пусть даже пустив на слом бóльшую часть своих привычек и предпочтений, пусть даже став совершенно иным по многим свойствам характера человеком — или тщательно притворяясь таким. Это было наиболее существенным недостатком моей игры — необходимость раз и навсегда поддерживать созданный образ любой ценой, пусть даже ценой совершенного душевного опустошения и крушения всех основ личности. И именно это сравняло меня с юношей, который давно уже жил в своем образе и знал на вкус и на ощупь всю тягостную жестокость и тревожную обреченность, которую обещала такая жизнь.
Две недели, проведенные нами вместе, в отдалении от шумных прелестей столицы, пролетели легким мигом — и тянулись долгие, долгие годы одновременно. Во всем этом, в поцелуях на балконе под дождем, в каплях воды, падавших на пышные пряди волос мальчика, в шелесте осенних листьев под ногами лошадей и захлебывающемся временами журчании старого фонтана, в сумраке залы с камином и алых отсветах пламени на лицах, в том, как при взгляде через бокал с вином пламя казалось почти что черным, в уютном тепле пробуждения на рассвете от легкого случайного прикосновения руки к плечу — в полусне, без всякого смысла, в разговорах ни о чем и долгом молчаливом сидении рядом, рука в руке… во всем, в каждом миге этих двух недель мне отчетливо слышались отзвуки воздушно-легкого, словно аромат шампанского, венского вальса…
Во всякой верности, если использовать это слово в качестве синонима нахождения в физической близости только с одним партнером, есть изрядный элемент искусственности, особенно, если ее не подкрепляет какая-то особо мощная, например, религиозная идеология. Если же тому, кто принуждаем к этому состоянию волей каких-то традиций или тем более пожеланий любящего, всего-навсего восемнадцать лет — верность эта не только утрачивает значение действия, подтверждающего любовь, но и становится чем-то почти противоположным ей. Сохранять таковую в этом возрасте и не чувствовать себя в цепях неестественных, недобрых и бессмысленных требований можно или будучи глубоко религиозным, принимая это ощущение оков за привычную нормальность и естественность подвластности твоих порывов и желаний какой-то строгой ограничивающей воле… или столь хорошо играя красивую, увенчанную сияющим нимбом моральной правоты и добродетельности в глазах окружающих роль, что даже малого отголоска природной потребности нравиться как можно большему числу людей не возникает в душе. Если же мнение окружающих по вопросам морали и этики для тебя совершенно безразлично, если все, что ты когда-либо желал видеть в их глазах — восхищение по поводу безукоризненного соблюдения тобой светского этикета и подтверждение своей физической привлекательности, то в такой ситуации пресловутая верность, воздержание от близости с другими, становится настоящей пыткой.
Если нет ничего более естественного для тебя, нежели ловить на себе восхищенные взгляды, озаряющиеся искренним восторгом при каждом твоем жесте, движении, позе; если ты с ранней юности привык — с помощью этих же восхищающихся — считать свое снисходительное и почти равнодушное, холодное дозволение насладиться обладанием твоим телом синонимом высшего счастья для многих окружающих, а отказ — почти что убийственным разочарованием; если даже ты привык слегка презрительно относиться к такой градации счастья и несчастья — ты все равно остаешься в цепях этой шкалы ценностей и волей-неволей начинаешь оценивать себя, свою успешность и значимость через эти восхищенные взгляды, загорающиеся улыбки, восторженные вздохи вслед… Отказать себе в этом — значит попытаться своими собственными руками задушить себя; пережать то горло, через которое не в легкие, но в душу поступает столь необходимый воздух обожания. Потребность в привлечении чужого внимания слишком велика, слишком вросла в плоть и кость — и слишком невинна, чтобы отказываться от нее во имя чего-то; слишком жестоко требовать такого отказа насильно. Нелепо представлять себе человека, наделенного такой потребностью, как неспособного на искреннюю любовь и привязанность, опираясь только на тот факт, что, находясь рядом с тобой и ставя тебя на место центра своей вселенной, он оставляет в этой вселенной не только тебя, ось, но и прочие — и весьма удаленные от нее — созвездия и галактики. Важно, кто является центром, насколько удалены эти прочие люди, достаточно ли тебе внимания от любимого тобой человека. Отсутствие окружающих людей в системе ценностей любимого тобой человека не ставит тебя одновременно на все места в ней; оно просто создает вакуум, который не имеет ничего общего с любовью…
В изящной резной молитвенной кабинке главного собора Этории, кабинке из красного дерева, издавна принадлежавшей роду Кайрэан, было всегда тепло, возможно, от огня свечей, горевших жаркими трепетными огоньками на двух больших подсвечниках, царил умиротворяющий и ласковый запах изысканных благовоний. Еще здесь пахло свежим деревом, как отчего-то пахло уже более четырех веков. Сквозь легкую ажурную резьбу отчетливо видны были витражи огромных окон собора, льющийся через них солнечный цвет был всех оттенков витража — красный, желтый, голубой, синий, зеленый… Юноша сосредоточился на цветной — темно-серой с ярко-красным тени на своей руке; элемент резьбы, изображающий силуэт летящей птицы, искаженный острым углом падения световых лучей, более напоминал наконечник стрелы или плоскую рыбу, водившуюся в море у самой черты города. Как всегда в храме, мысли его были простыми и ясными, безыскусными. Здесь он оставлял свой любимый образ за дверью молитвенной кабинки; и все же он никогда не молился в общей зале, избегая случайных взглядов.
Эбисс был воспитан в искренней вере и почтении к Церкви; впрочем, к главенствующей в этом мире религии нетрудно было испытывать искреннюю любовь и уважение — за долгие века существования она ни разу не запятнала себя каким-либо насилием, жестокостью или стремлением оспорить власть у мирских владык. Церковь не собирала какой-либо дани с подданных, довольствуясь тем, что родилось на раз и навсегда дарованных ей в древние еще времена землях, оттого убранство храмом и одежда служителей редко блистали яркой роскошью. Зато она умела дарить умиротворение и душевный покой; заповеди ее были не столь уж тягостны для исполнения, неизбежным страшным посмертием она никого не запугивала, благословение и прощение в обмен на раскаяние были обещаны любому. Не стремясь участвовать в мирских делах, Церковь не пыталась оказать насильственного влияния на нравственный облик своих прихожан — она просто формулировала перечни дурных и хороших поступков, разъясняя, почему они таковы, но никогда не грозила карами за уклон в дурные. К тем, кто бóльшей частью поступал дурно, Церковь относилась с искренней грустью и горестным терпением, как к существам глупым, но небезнадежным еще, которые наказывали себя сами, лишая себя любви ближних. Снискать же такую любовь было высшим блаженством, доступным на этом свете; Церковь легко объясняла, как этого можно достичь. При этом существовали довольно четкие образы Добра и Зла.
К первому относились ангелы, высшие существа, которые оберегали каждого и давали ему добрые советы; ко второму — демоны, дававшие советы дурные и толкавшие на поступки неправедные, злые. Однако, с тем же успехом эти оба начала можно было расположить в душе самого человека, называя их добрыми и злыми помыслами, присущими ему по самой его сути. Ни единого Бога, ни вообще какого-либо персонифицированного Доброго или Злого начала не существовало; были два равных по силе царства — Высшее Добро и Высшее Зло, каждое стремилось склонить человека поступать так, чтобы результатом деяния было реальное добро или реальное зло, или, так как во всем присутствовала двойственность, хотя бы доля того или другого была в пользу какого-то царства. При этом оба царства обращались к одному — к душе и воле человека; в определенном смысле они пребывали только в ней, а не вовне. Видеть Добро в виде ангела в сияющих одеждах, стоящего у тебя за плечом, или в виде света в твоей душе было личным делом каждого; разумеется, для крестьян был более приемлем первый образ, для аристократии — второй. Церкви Зла при этом не существовало — считалось, что этому царству чуждо любое упорядочение, даже такое, как место для молитв или обряд.
Молитва, с такой позиции, могла расцениваться или как воззвание к внешним, реально существующим Силам Добра, или как медитация с сосредоточением на добрых инстинктах в себе — тут каноническая трактовка допускала оба истолкования, более уделяя внимание результату, нежели методу. Эбиссу, невзирая на его образование, более подходящим было обращение к внешней силе — в добровольном склонении головы и признании своей слабости перед Высшей, мудрой, доброй и всегда готовой прийти на помощь Силой было гораздо больше поддержки для души, нежели очередное погружение в себя, с упованием на довольно-таки опостылевшие собственные силы, которыми он и так создавал мир вокруг себя по своей воле.
Сейчас он молился о даровании ему силы и душевного равновесия — того, в чем особо остро нуждался; не рекомендовалось молить о чем-то абстрактном, реальное утешение приходило скорее в ответ на пустяшную, но очень важную для молящего просьбу, нежели на отвлеченные от реальных нужд молитвы. Сила нужна была ему для того, чтобы суметь сохранить то полученное, о чем он так долго мечтал и молил — нереальное хрупкое чудо обретенной взаимности в любви. И вместе с этой мольбой приходила мольба о даровании решения, озарения — как пройти по узкой тропке между невыполнимым, невозможным, тягостным требованием любимого и искренним желанием исполнить любую просьбу, любой приказ его. Юноша отчетливо видел, что, пойди он по пути покорности требованию — рано или поздно червячок несогласия подточит все то, что было между ними, взаимная любовь распадется, не выдержав ежедневного напряжения мелких размолвок, недовольства, неосознанного ощущения обузы и обязанности; не уступи он — обрыв может быть резким и скорым. Но должна была быть тропинка между зыбучим песком и пропастью — вот он и молил о том, чтобы ему дали зрение увидеть эту тропинку и равновесие — пройти по ней. Молитвы исполнялись; пусть — не сразу, но, возможно, именно тогда, когда исполнение было особо нужным и благотворным; молитвы исполнялись — он верил в это истово и искренне.
Он прижался лбом к гладко отполированной резной решетке, пробежал по ней мягкими чувствительными пальцами с модным ярким маникюром; дерево пахло свежо и пряно, заставляя вспоминать запах мокрой коры ясеней в парке загородного замка и то, как он прижимался к ней щекой, стремясь впитать все самые тонкие нюансы этого запаха, запомнить их или хотя бы сохранить на щеке до возвращения под каменные своды замка. Каждый миг воспоминания был пронизан острым счастьем, каждый миг уже стал историей, обрел неуловимый флер легенды или сказания; это была история двоих, и потому она была особо реальной — даже если бы он и забыл что-то из нее или вовсе захотел бы признать ее своим вымыслом, всегда была бы другая сторона, другой свидетель и соучастник, и невозможно было бы объявить эту историю не существовавшей никогда. Юноша резко отстранился от дерева, словно боясь напитать его своими воспоминаниями — когда-нибудь, если вся история обернулась бы убийственным, сокрушительным ударом разрыва, эти воспоминания, ставшие неупокоенными призраками, могли бы являться к нему здесь и больно ранить. Он решительно вышел из кабинки, ровно в тот момент, когда его лицо появлялось из тени деревянного навеса, надевая свою маску холодного презрительного безразличия — и не напрасно, среди молящихся в общем зале, было двое его знакомых, аристократов высшего света. Встреча была скорее неприятной, нежели желанной; но они заметили его — острые взгляды, потянувшиеся ловушки улыбок, сети приветственных кивков… он уже не мог не подойти хотя бы для формального обмена приветствиями, это было бы сочтено оскорблением, поводом для дуэли.
— Приветствую вас, господа! — в меру небрежно и очень обычно для себя бросил он. — Да дарует вам Добро покой и веру!
Но отделаться формальным приветствием и благословением не удалось. Две недели его таинственного отсутствия будоражили город слухами и догадками; эти двое скорее согласились бы отрезать себе правую руку, нежели упустить возможность получить хоть тень сведения, хоть оттенок намека из уст самого виновника событий. За каждым невинным вопросом — о погоде, об охоте, об тяге к уединению — стояло жадное любопытство «Кто? Кто тот счастливчик, которому ты уделил столько времени?». Юноше ничего не стоило сделать разговор пустым и лишенным хоть какой-то почвы строить предположения — и у него это получилось, впрочем, хотя это и не заметно было по спокойному и равнодушному лицу, с несколько бóльшим усилием, нежели обычно. Но в конце концов скучный и утомительный разговор был завершен, и он вышел во двор собора, подозвал слугу, удерживавшего под уздцы его коня.
Ровным шагом ехал он по улице, направляясь не к себе, но в дом, где жил Ролан; в такт мерному стуку копыт в голове звучала одна и та же фраза из молитвенника: «Даруй мне терпение, которое не сломят ни огонь небесный, ни огонь подземный — ибо иду я к любящему меня… даруй мне терпение, которое не сломят ни огонь небесный, ни огонь подземный, ибо иду я к любящему меня…»
Не знаю, насколько странным или неожиданным это покажется для кого-то, но для меня не было ничего странного в том, что первым действие, классифицируемое, как измена (встать, суд идет!) совершил именно я. Наверное, это будет выглядеть и нелогично, и противоестественно даже — ведь именно я пытался навязать совершенно противоположную этому игру. Впрочем, в самой яркой на первый взгляд нелогичности любой абсурдной выходки всегда есть логика, и, возможно, более строгая, нежели в любом стереотипном рассудочном деянии; в нем как раз и нет собственной логики, но есть следование чужим принципам, в общем-то слепое и бездумное — просто усвоена манера действия, в чем-то откровенно рефлекторная, животная. Так вот, мой поступок ни в коей мере не был лишен логики — впрочем, ее нужно изложить для того, чтобы она стала очевидной для кого-то, кроме меня самого.
Я ни на самую малость не был увлечен той милой девушкой, из-за которой произошел весь инцидент. Естественно, нельзя сказать, что она была мне безразлична или тем более антипатична. Нет, это была милейшая девочка, белошвейка, легкую и почти платоническую связь с которой я завел и поддерживал во многом потому, что между нами существовала удивительная гармония взаимопонимания, невзирая на то, что нас различало очень многое. Дело было даже не в том, что она отличалась легким и покладистым характером — она очень сильно напоминала мне подругу моей матери, в которую в детстве я был страстно влюблен и с которой, когда немного подрос, искренне и на равных начал дружить. Внешне между ними не было ничего общего — подруга матери была маленькой хрупкой японкой с неожиданно низким хрипловатым голосом; Лара же была типичной Кану — высокая, светлокожая, темноволосая, с очень светлыми серыми глазами. Голос тоже отличался от голоса Акико-сан как небо и земля. Но дело вовсе не во внешности — у людей с похожими характерами часто бывают очень похожи и жесты, интонации, движения, выражение лица, так, что иногда даже с трудом понимаешь, почему этот человек так напоминает тебе другого при полном отсутствии внешнего сходства. Мне нравилось прогуливаться с Ларой, баловать ее подарками и ужинами в ресторанах, которые ей были недоступны. Гораздо сложнее ответить на вопрос, зачем я стал ее любовником — это был, должно быть, второй раз в моей жизни, когда я вступал с кем-то в связь без искренней любви. Одной половиной ответа могло бы стать то, что девушка не представляла себе, каким еще образом может выразить мне свою благодарность — а мне вовсе не хотелось, чтобы она чувствовала себя неблагодарной, так мы были вполне в расчете и довольны друг другом, да и, в общем-то, она была отчасти увлечена мной.
Другая часть ответа гораздо сложнее и может увести нас в совсем иные — и столь излюбленные мной — области особенностей человеческого и моего, в частности мышления, рассуждений о нравственности и отсутствии таковой, множественных рефлексий, вдохновенной препаровки собственных эмоций и поступков, долгих часов, проведенных в почти медитативном состоянии глубокого самоанализа, длинных логических построений, сложных уравнений взаимоотношений, с постоянными инстинктов, привычек, сильных чувств и переменными настроений, эмоций, капризов и прихотей; в общем, всего того, что составляло и составляет мою внутреннюю, вполне насыщенную жизнь. Да, требуя от Эбисса абсолютной и безоговорочной верности, я сам первым пошел на измену. Я был дико, болезненно ревнив — а, может, просто до невозможности жаден: сама мысль о том, что я упущу хоть что-то из слов, жестов, прикосновений или ласк того, кого я люблю, была для меня мучительной до такой степени, что горло перехватывало удушливым спазмом. Поэтому мои требования казались мне естественными — а вот мальчику абсурдными и нелепыми; он и так принадлежал мне полностью — по его словам. Невозможно было требовать от него оставить весь окружающий мир без внимания — просто потому, что все сутки напролет вместе мы быть не могли, но ни о ком другом он не думал долее минуты. Интересно, что умом я понимал такую логику — и полностью был с ней согласен, и знал, что ему можно доверять — действительно, все его мысли были обо мне. Но всем прочим своим существом, которое не так уж и редко бывало лишено всякого разума и рассудительности, особенно, если дело касалось любимых мною людей, я не мог даже допустить возможности того, что кому-то другому, кроме меня, будет дозволено находиться рядом или тем паче прикоснуться к этому пленительному созданию.
Итак, я требовал невозможного и неестественного; тем более неестественного, если принять во внимание на редкость вольные нравы Империи, а, в особенности, аристократии ее, и воспитание самого Эбисса, с ранней юности бывшего всеобщим баловнем и предметом обожания. Я понимал неестественность и тягостность своих желаний. И предвидел то, что рано или поздно моя ревность не останется абстрактной, а будет сосредоточена на ком-нибудь совершенно реальном. Предвидел я и все то, что я испытаю при этом — а так же то, как буду себя вести. Зная, что мне иногда присущ совершенно искренний, безыскусный и необуздываемый — и то и другое для меня вещи не вполне свойственные — гнев и абсурдная привычка рвать все и сразу, даже если повода для этого нет… зная все это, я довольно сознательно сделал сам шаг в этом направлении. В частности, я хотел быть сам — небезупречен, познать и искушение, и преступление, и наказание, для того, чтобы быть милосерднее и терпимее, когда сам окажусь на месте не подсудимого, но судьи. Это донельзя ясно указывало мне самому на мою безмерную, сатанинскую гордыню, которую трудно было предположить по моим обычным действиям и манерам — но она составляла какую-то глубинную сущность всей моей натуры. Когда-то довольно рано в старой книге какого-то христианского проповедника двух-трехвековой давности я обнаружил такое трактование смысла воплощения Бога в человеческом теле: чтобы быть по-настоящему милосердным к людям, Творцу нужно было познать все искушения, соблазны, страдания, горе и радости человеческой жизни на своем опыте, изнутри, а не свысока. Не знаю, насколько это трактование было каноническим — но меня оно почему-то тогда потрясло; а так же крепко легло в глубины моей памяти, чтобы вернуться вот таким вот неожиданным образом — ибо я помнил о нем, когда делал все то, что делал.
Реакция Эбисса была более чем неожиданной — в первую очередь это было только крайнее изумление, и единственным мотивом его была даже не мое лишенное всякой логики поведение: делать именно то, что осуждаешь и запрещаешь; не негодование по поводу объекта измены — какая-то девчонка не годилась ему и в подметки по всем статьям; по-моему, больше всего его удивило то, что я, оказывается, могу совершать столь мелкие, несерьезные поступки. Видимо, моя случайная интрижка в его глазах выглядела чем-то сродни сошествию божества местного масштаба на землю прямо под изумленными взглядами почитателей. Не знаю, каким образом, без всякого сознательного усилия, до сих пор для него я выглядел каким-то высшим существом и все мои деяния имели поистине эпический размах — если не по факту свершения, то по эмоциональной реакции. Обзаведение любовницей, даже — а, возможно, и тем более — весьма хорошенькой, в эти рамки никак не вписывалось: по его представлению я должен был соблазнить как минимум императрицу, уж если мне взбрела в голову такая причуда. Не могу сказать, что меня обрадовала такая трактовка событий — мне вовсе не хотелось при жизни становиться памятником самому себе в десятикратную величину.
Всего того, что волновало меня в моем поступке — грех, его познание и искупление во имя милосердия — мальчика не волновало вовсе; для него, как для достойного воспитанника здешней Церкви, идея греха и раскаяния была гораздо менее значима. Таким образом на одно и то же событие были две точки зрения, причем они не находились ни в одной плоскости, ни в пересекающихся; скорее, они находились вообще в разных измерениях. В этом было что-то весьма привлекательное с точки зрения моего стремления к познанию — обе точки зрения я максимально тщательно изучил, проанализировал и отдал должное всем переживаниям, которые были сопряжены с ними.
Второй реакцией Эбисса стала ревность. Это чувство было мне знакомо во всех деталях, и тем увлекательнее было наблюдать за его рождением в другом человеке. Кажется, первой его посетила мысль о том, что с Ларой я не только развлекался телом, но и отдыхал душой. Причем, ему выпала возможность пронаблюдать наше времяпровождение в одном из парков. Вероятно, наши счастливые от приятной беседы, увлеченные друг другом лица, легкие свободные жесты, непринужденные проявления радости и все прочие атрибуты довольной друг другом пары произвели на него немалое впечатление. Он сравнил меня, общающегося с Ларой и меня, общающегося с ним, сделал вывод, который напрашивался сам собой — Лара для меня гораздо более близкий человек, и был ошеломлен этим. Если бы он взял на себя труд задуматься, он понял бы, что именно потому я и держал себя совершенно свободно с девушкой, что она была мне почти что безразлична; с Эбиссом же мне нужно было поддерживать игру и носить маски — чтобы удержать его подле себя. Но такие рассуждения для юноши, впервые состоявшим с кем-то в настоящей любовной связи, не только привычным простым разделением постели без малейшего интереса к характерам друг друга, по крайней мере — без интереса с его стороны, такие сложные и изысканные умопостроения были для него почти что недоступны в силу сложности и отсутствия должного количества опыта для обобщений.
Итак, мальчик сделал вывод о том, что я утратил к нему интерес. Будь на его месте женщина, она постаралась бы или — при отсутствии мудрости — устроить мне сцену негодования; при наличии ее — постепенно вернуть этот интерес различными мелкими приемами. Будь на его месте другой, более опытный именно в плане построения отношений, мужчина — вероятнее всего итогом стало бы или объяснение той или иной степени выдержанности, или резкий разрыв без предупреждения. Эбисс не прибег ни к одному из этих вариантов; для объяснений он был достаточно горд, для постепенного улучшения отношений — слишком прямолинеен, разрыв был невозможен в силу того, что поводом моя измена по его логике быть никак не могла, а в остальном я был безупречен.
Но и бесследно этот эпизод не прошел — продолжая общаться со мной почти как раньше, мальчик при этом одновременно и уходил все глубже в себя, свойственные ему периоды глубокой задумчивости делались все более длительными, и становился более неуравновешенным и легко ранимым — теперь намного легче было вывести его из равновесия, как обидеть, так и рассмешить. Вероятно, внутри он беспрерывно искал ответа на какой-то важный для него вопрос, разгадки какой-то мучительной загадки. Вопрос этот, со всей вероятностью был «Почему?». Почему ему предпочли эту девчонку?
Не удивлюсь, если узнаю, что он сам поухаживал за ней, чтобы решить эту загадку. А ответы, которые он позволял себе, как нетрудно предположить, от реальной области моей вины и поисков моих мотивов уводили его в определение своих недостатков, своей вины. Порочность этого пути ему едва ли была понятна — при всех задатках актера он был удивительно прямолинеен и из всех возможных вариантов выбирал простейший. Земной монах Вильгельм Оккамский был бы рад иметь такого ученика. Однако, если кому-то покажется, что такая логика объяснялась его неуверенностью в себе, чувством неполноценности — он сильно ошибется, дело было как раз в обратном. Воспитанный как победитель, как рожденный править и покорять, он с младых ногтей был приучен искать причину любой неудачи в первую очередь в себе самом, не сваливая вину на посторонние обстоятельства — это свойство очень сильной и гармоничной личности было в большинстве случаев и полезным, и достойным всемерного уважения. Но оно было мало применимо в той атмосфере искусственности, нереальности, в которой проходили наши отношения — это было правило реальной жизни.
Возможно, если неким чудом мне удалось бы раскрыть ему глаза на ситуацию, по крайней мере, на ту ее часть, которая указывала на мою вину, я бы давно уже был трупом, погибшим от его руки — от дуэльной шпаги, кинжала или яда. Такого оскорбления в первый раз он мог бы и не простить вовсе и безоговорочно; для того, чтобы запутаться в сетях взаимных вин и прощений, время еще не наступило. Однако, все происходило именно так, как я описываю — к моей вящей радости и безопасности. Но ситуация должна была рано или поздно чем-то разрешиться, как самая большая, наполненная водой туча рано или поздно разражается ливнем, освобождаясь от бремени поглощенной воды. Она в конце концов и разрешилась — примерно так, как я и ожидал: истерикой. Впрочем, это было началом, исход же оказался более чем неожиданным для обоих.
Тонкий шелк блекло-кремовой нежно струящейся по предплечью рубашки, к которому он сейчас прижимался щекой, что была мягче и нежнее этого шелка, был на вкус матово-сладким, как чувствовалось ему: мальчик касался слегка — кончиком губ — этой ткани, почти не отдавая себе отчета — зачем…
(обрыв рукописи…)
На этом дневник моего отца (а, точнее, его отчет о пребывании в данной реальности, который он вел в литературной форме) обрывается. Неизвестно, что именно случилось с ним.
Известно только, что в столице государства произошел некий переворот, в которой Э. Кайрэан был намечен одной из жертв, как наиболее приближенный к правящей династии. Мой отец действовал так, как счел должным для себя: имея возможность либо спастись самому, либо спасти юношу, он выбрал второе. Впрочем, это уже мои предположения. Фактом является одно: в приемнике устройства перехода оказался раненый юноша иной расы, личность которого впоследствии была установлена по дневнику отца. По его словам, отец просто втолкнул его в кабину, выиграв за счет своего фехтовального мастерства секунды, необходимые для активации устройства. Дневник был обнаружен рядом с юношей.
К сожалению, переход без подготовки оказался для спасаемого затруднительным, и практически все воспоминания о предшествующей этому событию неделе оказались недоступны для него; личная беседа с ним мне не дала ничего. Для заинтересовавшихся — этот человек жив и по сей день, работает в Институте и бóльшего я сообщить не могу, не покушаясь на тайну личности.
Я никогда не видел своего отца; его партнерство с моей матерью было чисто деловым — он был рекомендован ей, как идеальный партнер для зачатия ребенка. Впрочем, эти подробности уже едва ли заинтересуют читателя.
Получив доступ к дневнику и (впоследствии) разрешение на его публикацию, я был удивлен — слишком уж неожиданным оказалось знакомство с покойным отцом. И с литературной, и с человеческой точки зрения. Возможно, этот документ, который я не редактировал и не подвергал цензуре, заинтересует еще кого-то.
С уважением, А. Р. Стил. 29/11/2154. Земля, Институт параллельных пространств