Перелом произошел как-то сразу. На столе лежали почти готовые к сдаче три повести, два десятка невычитанных рассказов, со стола не исчезал роман – уже готова первая треть. Лампов готовился отдать все вместе, приближался первый юбилей – пятидесятилетие. В редакциях отнесутся благосклоннее, хотя вещи Лампова и так обычно проскальзывают в печать как намыленные, но юбилей надо выделять хотя бы количеством… но тут Лампов неожиданно для себя поднялся на следующую ступеньку в творчестве.
Он был уверен, что та, на которой находился ранее, и есть самая-самая высокая, и, глядя на предыдущие, говорил себе с добродушной улыбкой: «Каким же дураком я был!», подразумевая, что уж сейчас он точно не дурак, но теперь произошло некое внутреннее изменение, и он с радостью и страхом ощутил, что может писать намного лучше, что сейчас действительно видит больше, умеет больше, а до того был все же дурак, да какой еще самовлюбленный дурак!
Мгновенно увидел свои же произведения такими, какие на самом деле, и впервые рецензенты показались не идиотами, что ни уха ни рыла в творчестве, штампующими отрицательные рецензии по сговору с редактором, а людьми, опередившими его в понимании.
Мелькнула полувосхищенная-полузавистливая мысль: они ж еще тогда знали! Понимали! Умели! Стояли на этой высокой ступеньке! А он тогда жил еще червяк червяком…
Он пометался по комнате, принялся дрожащими руками запихивать эти недоповести, недорассказы, недороман в старые папки. Хорошо, не успел развезти по редакциям! Ладно, для читателей он останется автором трех заурядных книг, благодаря которым вполз в Союз писателей, а затем вдруг совершившим изумительный творческий взлет. Если бы отдал в печать эту лихую чушь, то вышла бы в журнале через полгода, а в издательстве через два, и потом – страшно подумать! – по ней бы судили о нем, Лампове… Стыдно было бы смотреть в глаза тем, кто умеет и кто понимает.
Лихорадочно возбужденного, прижимающего к себе обеими руками стопки папок, его понесло в коридор, там больно ударился локтем о дверной косяк.
У входа опомнился. Мусоропровод между этажами, а в «семейных» трусах только выскочи на лестничную площадку – соседи всю оставшуюся жизнь будут потешаться, пальцами показывать.
Положив рукописи на пол, он торопливо влез в спортивный костюм. Завязки папок затрещали, когда он снова суетливо подхватил всю груду, одна веревочка не выдержала, листки с шелестом разлетелись по прихожей.
Он ругнулся, опустился на четвереньки. Пальцы сгребали в кучу листки, а глаза автоматически выхватывали строки, воскрешали целые абзацы…
Жена, придя с работы, застала Лампова на полу. Он сидел по-турецки, вокруг лежали, усеивали прихожую, исписанные страницы. Лампов брал то один лист, то другой, подносил к глазам.
– Это же не халтура, – сказал он с раздражением. – Вот в продаже сапоги по сто девяносто рэ, а есть и по восемьдесят. За первыми – давка, а вторые – берут поспокойнее…Но пользу приносят и те, и другие! От первых – и польза, и вид, и удобство, вторые – только от грязи охраняют… Все с разной степенью гениальности сделано, только книги им подай самые-самые лучшие!
– Алеша, что с тобой?
– С сегодняшнего дня, Маша, я знаю, как писать по-настоящему! С сегодняшнего. Но сколько воды утечет, пока напишу по-нынешнему, пока прочтут, отрецензируют, в план поставят?.. А это, написанное, выбрасывать, что ли?
Жена переполошилась:
– Алеша, такой труд… Вспомни, как ты каторжно работал.
– В том-то и дело. Угрохал годы. Пишешь сразу несколько вещиц, в издательство несешь те, что вытанцовываются быстрее, другие оседают, созревают медленнее. Вот и скопилось… А ведь осталось только крохотную правочку – и можно бы в печать.
Жена спросила опасливо:
– А ты в самом деле… можешь лучше?
– Могу, – ответил он устало. – Все, что написал раньше, чепуха. Критики в своих статьях правы. Я бы себе сильнее врезал.
Жена просияла:
– Как хорошо… А то ты говорил про первую десятку, большую пятерку, а себя все считал только в первой сотне!
– А на самом деле я был в первой тысяче, – сказал он угрюмо. – Тачал сапоги по восемьдесят рэ, а сейчас могу по самому высокому классу… Вот только этих, уже сшитых, жаль! Все-таки столько за машинкой горбился… Да и без гонораров насидимся, пока новые напишу, да пока пойдут.
Он с мрачным лицом продолжал перебирать листки. Жена на цыпочках ушла на кухню. Вскоре оттуда покатили вкусные запахи. Маша умела на скорую руку приготовить сносный ужин.
Лампов поднялся, сказал твердо:
– Я сказал, что не опубликую!
– Вот и хорошо, – согласилась она из кухни, немного встревоженная агрессивным тоном, словно бы с ним кто-то спорил.
– Но это опубликую не я, – сказал он зло. – Но… чтобы труд не пропал… гм… пусть в печать все же пойдет.
– Как это? – не поняла жена.
Он пришел на кухню, сел за стол. В прихожей остались на полу листки.
– Очень просто, – отрубил он. – Чтоб имя не марать! В печать пойдет… под псевдонимом.
Она выжидающе помалкивала. Он сопел за столиком, устраивался поудобнее, наконец не выдержал:
– Это же мои заработанные деньги, понимаешь? Я ведь сотворил эти вещи, не украл же! Почему сапоги можно делать и на троечку, а рассказы – только на пять?
Она поставила перед ним тарелку с горячим супом. Он повеселел:
– Я открещиваюсь от произведений, но не от гонорара!.. Давай-ка лучше придумаем посевдоним похлеще. С претензией. Что-нибудь вроде: Алмазов, Бриллиантов…
– Самоцветов, – подсказала жена с неуверенной улыбкой.
– Вот-вот! Жемчугов, Малахитов… Да что мы одни камни? Львов, Орлов, Соколов…
– Львовский, Орловский, Соколовский, – поправила она. – Так эффектнее.
– Умница ты моя, – сказал он и поцеловал жену мокрыми от супа губами. – Пусть Орловский. А имечко тоже напыщенно-глупое: Гай Юлий, например…