Мне было девятнадцать лет, когда случилась эта автокатастрофа. Мне говорили, что в то время я заканчивала третий курс столичного экономического института. Вероятно, так оно и было. Сама я не помню ничего, кроме слепяще–белой, солнечной палаты с огромными окнами — во двор и в коридор. Я помню кровать на колесиках и белый жесткий ортопедический матрас. Помню стоявшие на тумбочке тарелки и пакеты. Зато автокатастрофу я не помню совершенно, как и то, куда я ехала в тот день. На медицинском языке такое называется «посттравматическая амнезия». У меня она была осложнена последствиями операции, которую мне сделали уже в больнице. После долгих месяцев восстановительного курса я вернулась к полноценной жизни. Устная и письменная речь, арифметические операция и логика — все пришло в норму. Кроме памяти. Сколько ни бились надо мной психологи и психотерапевты, толку было чуть. Я легко принимала к сведению все, что рассказывали мне о прежней жизни. Я без всякого усилия поверила, что женщина, которая сидела у моей кровати и держала меня за руку, пока я еще не могла вставать — и в самом деле моя мать, поскольку только мать способна проявлять столько заботы и терпения, а потом, как бы случайно отвернувшись, потихоньку вытирать глаза. И точно так же я не сомневалась в том, что коренастый и седеющий мужчина, приезжающий в лечебный центр только вечерами и вносивший в комнату огромные пакеты с фруктами, лекарствами и шоколадками — именно мой отец. Я видела, что мы похожи, каждый раз, когда смотрелась в зеркало. Конечно, подбородок у него был более массивным и тяжелым, зато брови — всегда чуть приподнятые — и заметно выступающие скулы у нас с ним не отличались совершенно. Он часто беседовал с врачами, иногда не закрывая дверь в палату, и я слышала, как доктора сыпали непонятными мне терминами и давали моему отцу гарантию, что у меня все будет хорошо. Один раз хирург, который приходил снимать мне швы, понизив голос, доверительно сказал, что операция прошла даже успешнее, чем они ожидали. Я тогда подумала, что, если несколько недель под капельницей и тотальная потеря памяти — это успех, то, значит, мое положение было действительно плачевным.
Врачи уверяли, что со временем большая часть забытых мной вещей должна восстановиться в моей памяти. И это было правдой. После выписки я часто развлекалась тем, что брала с полки книгу — и, прочитав несколько страниц, внезапно вспоминала, что случится с персонажем дальше и какие мысли вызвала у меня эта книга в прошлом. А еще я обнаружила, что худо–бедно понимаю тексты на английском и немецком языках, хотя не могу вспомнить, где и как их изучала. Это напоминало волшебство.
Но хуже всего дело обстояло с тем, чтобы припомнить что–нибудь касавшееся меня лично. Странно понимать, что ты не знаешь, был ли ты когда–нибудь влюблен, есть ли у тебя близкие друзья и что вас с ними связывает… наконец, не помнишь даже относительно простых вещей типа того, была ли у тебя когда–нибудь собака или кошка.
Про кошек и собак я спросила у родителей. Они рассказали мне, что в детстве у меня была собака Лайна, рыжий сеттер, но она погибла под машиной, когда мне исполнилось тринадцать. Они утверждали, что я плакала о ней несколько месяцев. Я слушала их рассказ, кивала — и мне было очень стыдно, что сейчас эта история не вызывает во мне никакого отклика. Как будто бы я предала саму себя тем, что не могла заставить себя разделить ту боль и ту привязанность, которую имела много лет назад.
После этого случая спрашивать про друзей и про влюбленности мне резко расхотелось. Если мне покажут фотографию чужого, совершенно постороннего мне человека и объявят, что я была в него влюблена — получится гораздо хуже, чем в случае с погибшим сеттером.
Втайне опасаясь задушевных разговоров, я сосредоточилась на фотографиях, надеясь, что с ними все будет так же, как с прочитанными книгами. Начну смотреть — и вспомню что–то важное.
По моей просьбе мать с отцом достали целый ворох фотографий и альбомов, и я просидела целый день, перебирая снимки и пытаясь пробудить в себе какие–то воспоминания. Нельзя сказать, что мне это совсем не удалось. К примеру, когда я рассматривала фотографию, на которой маленькая девочка с двумя темными хвостиками стояла под огромной новогодней елкой, то смутно припомнила, что это был какой–то детский утренник в большом и светлом зале, на котором каждому из нас дарили по большой коробке конфет. А когда та же девочка, только уже постарше, с комически серьезным видом сидела за маленькой партой рядом с мальчиком, казавшимся еще серьезнее ее — то в памяти смутно колыхнулось воспоминание о небольшой, покрашенной веселой желтой краской школе, куда я пошла когда–то в первый класс. Мне вспомнился даже огромный, одуряющий тяжелым маслянистым запахом букет из белых и лиловых астр, который я держала на линейке и который в конце концов сунула под мышку, так как он мешал мне аплодировать. Но кроме таких единичных и разрозненных воспоминаний, мой улов в тот день был небогат. В нескольких пухлых, как старинные бухгалтерские книги, альбомах с фотографиями содержалась вся история темноволосой девочки, но ощутить с ней настоящее родство я так и не сумела. Через пару лет смешные хвостики сменила толстая косичка, а потом какая–то затейливая стрижка «лесенкой». Еще там были снимки с отдыха — крымские горы и египетские пляжи, шорты, белые молочные коктейли и кислотно–яркие купальники. Короче, ничего особенного. «Фотохроника» оборвалась, когда темноволосой девочке было примерно лет двенадцать. Снимков, на которых я была бы старше, мне найти не удалось. Когда я спросила маму, где все остальные фотографии, она сказала, что альбомы «взрослых» лет случайно потерялись после переезда. А потом, слегка замявшись, сообщила, что в подростковом возрасте мне разонравилось фотографироваться, так что за семь лет едва набралось несколько десятков снимков.
Помню, я ужасно огорчилась и уже не в первый раз подумала, что этот переезд — какое–то глобальное недоразумение. Обменять хорошую столичную квартиру на жилплощадь в области, и это несмотря на то, что и отец, и мать работали по–прежнему в столице и затрачивали на дорогу в день по несколько часов — кому такое могло прийти в голову?.. К тому же мне казалось, что знакомые места позволили бы мне припомнить, что со мной было до аварии.
Я уже готова была вслух осведомиться, для чего понадобился этот идиотский переезд… но, к счастью, вовремя сообразила, что на частную больницу и на дорогое послеоперационное лечение необходимы были деньги. Может быть, поэтому мои родители и продали столичную квартиру? Донельзя смущенная подобной мыслью, я не стала говорить о переезде — только спросила, нельзя ли как–нибудь поехать в тот район, где мы жили раньше, и хотя бы издали взглянуть на дом, в котором я когда–то выросла. Мама уклончиво ответила в том духе, что можно будет как–нибудь съездить, но сначала нужно окончательно поправиться, и вообще это не к спеху — есть и более серьезные дела.
Я постаралась не показывать, как сильно меня разочаровал такой ответ. Впрочем, потом это прошло. Если в первые месяцы после больницы я копалась в собственных вещах с невероятным пылом, то потом мне это несколько поднадоело. Память не желала восстанавливаться, и я постаралась убедить себя, что, в сущности, последствия аварии могли быть для меня гораздо хуже. Надо было радоваться, что я не сломала позвоночник и не обрекла себя на неподвижность. Или не ослепла. Ну, а память — дело наживное.
Осенью я пошла в колледж, и задумываться о случившемся мне стало просто некогда.
Конечно, странно в двадцать с лишним лет сидеть в одной аудитории с пятнадцати–шестнадцатилетними подростками, пришедшими в колледж из старшей школы. Но на моем курсе знали об аварии и относились ко мне с пониманием. Поскольку к экономике, которую я изучала до аварии, я так и не почувствовала никакого интереса, колледж оказался медицинским. Может быть, причина была в том, что мне хотелось выяснить как можно больше о посттравматической потере памяти и операциях на мозге. В любом случае, к истории, которую я собираюсь рассказать, все это не имеет никакого отношения.
Потому что врачи были правы — память ко мне все–таки вернулось. Хотя и не так, как они могли бы предположить.
Я шла домой пешком, поскольку день был солнечным — той ласковой осенней теплотой, которую особенно не хочется упускать из–за сознания, что скоро ей на смену придет дождь и слякоть. Занятия у нас закончились довольно рано, так что в сквере почти не было людей. Только парень, который сидел на парапете старого фонтана и неторопливо что–то пил из банки. Для чего ему понадобилось лезть на узкий неудобный парапет, учитывая, что вокруг стояло несколько пустых скамеек, было совершенно непонятно. Впрочем, вид у парня вполне соответствовал его дурацкому «насесту». Длинные, взлохмаченные волосы, сильно поношенные джинсы с аппликациями из булавок, и дурацкий кожаный жилет поверх футболки. Он увидел меня в ту же самую секунду, что и я — его, и сразу встрепенулся.
— Опаньки!.. — воскликнул незнакомец. — Джей! ЗдорОво. А мы все еще ломали головы, куда ты делась!
Я опешила. Какое еще «джей»? Это он мне?.. Мне почему–то вспомнилось, что «Джеем» звали спаниэля, жившего на нашей лестничной площадке. Парень между тем отбросил в сторону пустую банку от дешевого, дрянного энергетика и соскочил с фонтана.
— Ты что, в юбке, что ли?.. — удивленно продолжал он, глядя на меня так, как будто я была не в юбке, а в скафандре. — Нифига себе!
Я все еще не могла собраться с мыслями, чтобы что–то ответить. А он почти вплотную подошел ко мне и деловито сообщил:
— Солнышко, я третий день на трассе. До сих пор не знаю, где вписаться на ночь. А еще «пятнистых» встретил на вокзале. Там теперь совсем труба. К тебе нельзя?
Говорил он вроде бы понятные слова, но все в место абсолютно не имело смысла. «Может быть, он сумасшедший?» — промелькнуло в моей голове, и по спине пополз противный холодок.
С другой стороны, этот лохматый парень мог быть человеком из той, прежней жизни, о которой я, к несчастью, ничего не помнила. Я присмотрелась к незнакомцу более внимательно. Вблизи он оказался старше, чем издалека. Я вдруг сообразила, что, несмотря на дурацкие булавки на штанах и длинные, нечесаные волосы, ему никак не меньше тридцати пяти. А еще он чудовищно не выспался — это было заметно по опухшим, с красной сеточкой сосудиков глазам. От него пахло крепким, но дешевым кофе наподобие того, который покупают в автомате в пластиковой чашечке. А главное — он был не слишком–то похож на психа. Это меня успокоило.
— Простите, мы знакомы? — уточнила я.
Брови странного мужчины поползли на лоб.
— Джей, ты чего? Не узнаешь меня?..
Когда он снова назвал меня «Джей», мне стало окончательно понятно, что произошла какая–то ошибка. Будь мы с ним знакомы в прошлом, он, по крайней мере, знал бы, как меня зовут. Логично? Еще как логично! Так что я решительно сказала незнакомцу:
— Я не знаю никакую «Джей». И, в любом случае, не надо называть меня этой собачьей кличкой. У меня есть человеческое имя.
Он сделал такой жест, как будто собирался развести руками, но раздумал. Только продолжал таращиться на меня с бесконечным удивлением, которое, признаться, сильно действовало мне на нервы.
— Имя?.. — повторил он туповато. — Но…
— Простите, мне пора, — с нажимом сообщила я и осторожно обошла мужчину сбоку. Почему–то повернуться к нему спиной было немного страшновато. Вдруг он выкинет какую–нибудь дикость — схватит меня за руку или ударит?..
— Джей, да подожди ты!.. — крикнул он, когда я прошла несколько шагов. Окрик заставил меня вздрогнуть, но оборачиваться я не стала. Нельзя позволять этому подозрительному типу втягивать меня в дискуссию.
— Тебя «отформатировали», что ли?! — крикнул он мне вслед.
«Ну точно, сумасшедший» — окончательно определилась я. Вот ведь не повезло — наткнуться среди бела дня на психа, принимающего меня за кого–то из своих знакомых!
Другой человек забыл бы всю эту историю, едва выйдя из сквера, но мне в смысле впечатлительности повезло гораздо меньше. Я в деталях вспоминала наш короткий диалог, идя домой. К тому моменту, как микроволновка музыкально зазвенела, сообщая, что обед готов, я почти сожалела, что ушла так быстро. Может, не такой уж он и псих, этот длинноволосый парень? Может, «Джей» — это школьное прозвище, которое у меня было до аварии?…
Да боже мой, какая ерунда! Ведь ни один нормальный человек не согласится, чтобы его называли Джей. Ну разве что в далеком детстве, когда еще можно бегать по двору и прыгать в «классики». Но в одной школе мы с этим длинноволосым точно не учились, так как он значительно старше меня. Ну и потом, все остальные его фразы явственно указывали, что с рассудком у него проблемы. Что ни слово, то какая–нибудь чушь. «Пятнистые», «отформатировать»…
Я съела свой обед, почти не ощущая вкуса. А потом пошла готовить реферат, который полагалось сдать на следующей неделе и который я никак не собиралась делать раньше четверга.
Вот так я в первый раз услышала о Джей.
За следующую пару месяцев ничего важного не произошло, разве что одного преподавателя с позором выгнали с работы — пошел слух, будто он как–то связан с политическим движением «Зеленых». В буфете и в курилках с жаром обсуждали, правда это или нет. Услышав такой разговор впервые, я смутилась, потому что совершенно не хотела признаваться, что никак не могу вспомнить, кто эти «Зеленые» и почему о них все говорят, презрительно кривясь и понижая голос. Я потихоньку ускользнула от своих приятелей, включила свой лэптоп и запросила у «Энигмы» информацию на этот счет, как делала десятки раз до этого. По правде говоря, без моего компьютера мне было бы куда труднее скрыть, как много вещей я забыла. Щелкая по клавишам, я бегло просмотрела несколько страниц, и в моей памяти все сразу стало на свои места. Ну разумеется. «Зеленые». Разрозненные кучки фриков, нарушающих общественный порядок в крупных городах. Туда входили анархисты, геи, хиппи, представители каких–то одиозных субкультур, названия которых было почти невозможно выговорить. Преимущественно безработные, а зачастую и бездомные, «Зеленые» упорно выступали как враги порядка и стабильности. Короче, это была просто горстка психопатов, ни в какую не желавших жить нормальной жизнью. На одних картинках, выданных «Энигмой», люди с перекошенными лицами размахивали флагами, а на других одетые в синюю форму полицейские тащили их в машины. Страницу продолжал длиннейший перечень противозаконных выходок «Зеленых». Здесь были акции протеста, расписывание баллончиками с краской гаражей, жилых домов и даже административных зданий, уличные беспорядки, несколько попыток перекрыть движение на трассах крупных городов… и прочее, и прочее. КОСП, он же Федеральный Комитет общественного спокойствия, обращался ко всем гражданам с просьбой помочь в предотвращении дальнейших хулиганских акций этих маргиналов. Я отключила лэптоп и еще несколько минут смотрела на собственное отражение в его дисплее. Ничего себе!.. Значит, предполагается, что наш преподаватель, всего пару дней назад рассказывавший нам о биополимерах, тоже расписывал деревья в городском саду акриловыми красками, или ходил по улицам, надев на голову пакет, или участвовал в тому подобных глупостях? Такое просто не укладывалось в голове. Я вернулась в столовую, где занятые спором однокурсники как будто даже не заметили, что я куда–то отлучалась. Купив себе чай и сев на самый крайний стул, я молча слушала их спор. Почему молча? Ну хотя бы потому, что говорить мне было нечего. Аргументы тех, кто защищал уволенного, показались мне гораздо более весомыми. Они напоминали остальным, что, будь у администрации какие–нибудь доказательства антиправительственной деятельности своего коллеги, дело было бы передано в тот же КОСП для уголовного расследования. Если же ограничились обычным увольнением, то, значит, ничего, помимо подозрений, предъявить было нельзя. Это во–первых. Во–вторых, если у человека есть хорошее образование, достойная работа и большие перспективы, то с чего он станет рисковать всем этим ради горстки антисоциальных типов? Остальные злобно возражали — да вы посмотрите на его пиджак и ногти, он наверняка один из этих извращенцев, потому их и поддерживал. И это тоже было в чем–то убедительно, хотя не обязательно любой мужчина в щегольском костюме и с ухоженными руками — гей. И, в конце концов, вопрос не в том, с кем он встречается по вечерам или там ходит в клубы. Важно, был ли он на самом деле активистом незаконного движения. Одно дело, если он просто встречался с кем–то из своих коллег после работы (бррр, ну и гадость, даже представлять подобное не хочется), и совсем другое — если он участвовал в этих ужасных акциях. А я, хоть тресни, не могла представить, чтобы он размахивал плакатом, или дрался с полицейскими, или расписывал дома и тумбы несмываемыми граффити — короче, делал то, чем занимаются «Зеленые». Вечером я посмотрела еще несколько страниц, посвященных этому движению. Особенно запомнилось мне одно видео, относившееся к тому времени, когда «Зеленые» были гораздо многочисленнее, чем теперь, и между ними и защитниками общественного порядка время от времени вспыхивали настоящие баталии. На этом видео «Зеленые» вышли на какую–то из столичных площадей, а горожане забросали их гнилыми помидорами. Когда очередной снаряд попадал в цель, он лопался, и на одежду летели брызги красной мякоти, похожие на кровь. Больше всего меня поразило то, что сами «Зеленые» не обращали на это ни малейшего внимания — так и продолжали стоять под своими флагами, выкрикивая лозунги, пока к месту побоища не подоспели полицейские машины. Было в этом что–то до крайности раздражающее и одновременно жалкое. Я прочитала, что организаторов той акции протеста осудили и отправили за «зону изоляции», а про себя подумала, что следовало бы — в дурдом.
Мало помалу разговоры об уволенном преподаватели затихли. Несколько недель спустя никто уже о нем не вспоминал. А я, пожалуй, даже меньше остальных — я ведь успела побывать только на двух, от силы трех его занятиях.
Это было холодное декабрьское утро, и я шла в колледж мимо протянувшейся через район автостоянки. За спиной раздался топот бегущего человека, и я оглянулась посмотреть, что происходит, а догнавший меня парень ловко сдернул с моего плеча планшетку с кошельком, тетрадью и лэптопом, и понесся дальше, не сбавляя темпа. В первую секунду я остолбенела от какой–то нереальности происходящего — а потом побежала следом за грабителем, сама не очень понимая, что я буду делать, если его догоню. Мужчина, убегавший с моей сумкой, был гораздо выше и плотнее. Звать на помощь ранним утром было абсолютно некого. Короче, со всех точек зрения логичнее было смириться с тем, что деньги и лэптоп пропали безвозвратно. Но я все равно бежала из последних сил, меся ногами крошево из колотого льда и снега. Мне хватило ума поберечь дыхание и не кричать — все равно меня вряд ли мог бы кто–нибудь услышать. Один раз грабитель обернулся и, увидев за собой погоню, припустил еще быстрее. На углу автостоянки я его все–таки догнала, и ухватившись за ремень планшетки, резко потянула его на себя. Вор остановился и попытался вырвать сумку у меня из рук, но это у него не получилось — я вцепилась в нее очень крепко. Тогда он выпустил свою добычу и ударил меня кулаком, целя в лицо. Я резко отдернула голову назад, так что удар пришелся вскользь по губам и подбородку, пнула его в голень, а потом, не вполне сознавая, что я делаю, ударила костяшками правой руки под корень носа. Парень опрокинулся назад, как делают только актеры в низкокачественных боевиках. Я была почти готова к тому, что за моей спиной кто–нибудь хрипло крикнет: «Снято!». И одновременно я с пугающей, невероятной четкостью осознавала, что происходящее — до ужаса реально. Мой противник приподнялся на руках и мотал головой, как мокрая собака, разбрызгивая по сугробу яркую, просто таки неправдоподобно красную кровь.
«Я не могла этого сделать» — думала я ошалело, наблюдая, как он копошится на земле и подвывает. Вероятно, ему было очень больно.
«А теперь носком ботинка по лицу, пока не встал» — бесстрастно подсказало мне «другое я», которое так ловко сбило с ног мужчину на полголовы выше меня самой. Но я не стала бить грабителя носком ботинка по лицу, а подхватила свою сумку и со всех ног побежала в сторону проспекта, где влетела в первое свободное такси. «В центр!» — задыхаясь от быстрого бега, попросила я. Машина плавно тронулась с места, и только тогда я задалась вопросом — почему, собственно, в центр? Мой колледж был на соседней улице, я запросто могла дойти туда пешком. Ладно, предположим, мне не очень–то хотелось слушать лекцию после сегодняшнего происшествия, но почему тогда я просто не поехала домой?.. Решив, что разбираться с этим бесполезно, я пустила все на самотек и через четверть часа обнаружила себя сидящей в полутемном зале какого–то ресторанчика. До сих пор я никогда не замечала за собой любви к таким местам. Возможно, это был еще один инстинкт из прошлой жизни… Например, вроде того, как следует себя вести, когда тебя пытаются ограбить. Разбитую губу саднило, и я поминутно проводила по ней языком. От одного воспоминания об утренней истории сердце начинало бешено стучать — а между тем, в момент действительной опасности я почему–то совершенно не боялась. Вероятно, просто не успела осознать происходящее.
Придя домой, я побыстрее прошла в ванную, чтобы промыть ссадину на губе. Мне совершенно не хотелось показаться на глаза отцу с подобным «украшением». Я сняла с себя блузку и пустила из–под крана ледяную воду. Висящее над ванной зеркало меня немного успокоило. Место удара чуточку припухло, но сама ссадина была маленькой и не особенно заметной. Если не знать, в чем дело, может показаться, что я просто прикусила нижнюю губу.
Очевидно, незадачливый грабитель драться умел так же плохо, как и бегать.
«Зато я, наверное, раньше умела драться очень хорошо» — подумала я неожиданно. Стоило только вспомнить, как он опрокинулся на тротуар и стал плеваться кровью… Мне опять стало не по себе. Я пристально смотрела в зеркало, как будто вид моей физиономии способен был как–нибудь объяснить произошедшее.
Отражавшееся в зеркале лицо казалось напряженным и растерянным. С таким лицом никак нельзя гоняться за грабителями. Но мое внимание привлекло кое–что другое — узлы мышц повыше локтя, на которые я раньше никогда не обращала внимания. А между тем это довольно необычно. Девушке такие мышцы ни к чему, да и в открытом платье с ними не походишь.
Так–так–так.
Я быстро сунула голову под кран и промокнула влажные волосы полотенцем: отец удивится, если я, просидев в ванной битый час, выйду отсюда с сухой головой, а мне необходимо с ним поговорить.
Я заглянула в кухню и, производя обычную ревизию буфетов, походя спросила:
— Я никогда раньше не ходила на борьбу?
— Что?.. — с удивлением спросил отец, подняв глаза от книги, лежавшей на обеденном столе. Некоторые люди ставят в кухне телевизор, чтобы смотреть за едой сериалы. Мать предпочитает слушать радио. А вот отец — читает. Из–за этого у них выходят постоянные размолвки в духе «Убавь звук, я не могу сосредоточиться при таком шуме» — «Что ты называешь «шумом»?! Это Бах!». Вспомнив об этом, я невольно улыбнулась.
— Я никогда не занималась какими–нибудь единоборствами? — повторила я, искоса глядя на него.
Лицо у него сделалось застывшим и каким–то напряженным. Собственно, подобное происходило всякий раз, когда речь заходила о моей потери памяти — как будто бы в случившемся он винил исключительно себя. Я уже давно старалась избегать подобных разговоров, чтобы лишний раз не огорчать его, но на сей раз мне было слишком важно получить ответ на свой вопрос.
— Нет, — наконец ответил он. — Ты знаешь, тебя никогда раньше не интересовали подобные вещи. А почему ты…
— Да просто так, — пробормотала я, пытаясь скрыться в своей комнате вместе с тарелкой. Но отец пошел за мной. Взгляд у него был встревоженным, поэтому пришлось остановиться и ответить правду. Почти правду.
— Знаешь, я сегодня умывалась в ванной и подумала — с чего вдруг у меня такие бицепсы, как будто я все детство занималась боксом.
Я поставила тарелку на свой стол и, даже не оглядываясь, ощутила, что отец расслабился.
— Ну почему же сразу боксом, — сказал он уже куда непринужденнее, устало опираясь на косяк. — Ты долго занималась плаванием. У тебя даже первые места были на городских соревнованиях. А у пловцов всегда сильные руки.
— Тогда ясно.
Я побыстрее сунула в рот овсяное печенье, чтобы он не вздумал выпытывать у меня что–нибудь еще. По правде говоря, слова отца меня не слишком убедили.
Сильные руки — может быть. Но чтобы сбить ударом с ног мужчину на полголовы выше себя — таких способностей в пловцах я раньше не подозревала. Может, у меня был шок? Я слышала, в подобном состоянии люди могут совершать такое, на что в обыкновенной жизни не один из них был бы не способен.
Мне почему–то вспомнилась история со странным незнакомцем, подошедшим ко мне в сквере осенью. Пожалуй, следовало, наконец, признать, что все эти сюрпризы были как–то связаны с забытой частью моей биографии.
Дождавшись, пока отец вернется на кухню и опять усядется читать, я пробралась в кладовку, где стояли коробки не распакованных вещей — все то, что не понадобилось нам с момента переезда. Еще вчера я не смогла бы оттащить все эти вещи к себе в комнату без посторонней помощи, но сегодня — когда я узнала, что у пловцов сильные руки и что я могу нокаутировать здорового мужчину — перетаскивать коробки оказалось не особо сложным делом.
Я была почти уверенна, что якобы потерянный альбом должен найтись в одной из них. Ни мать, ни отец не отличались педантизмом. Вероятно, они просто–напросто забыли, куда сунули этот альбом. Моя догадка оказалась верной, но с одной поправкой — альбом вовсе не валялся где–то среди старых книг или ненужных инструментов для ремонта, как я поначалу думала. Альбом был маленький — гораздо меньше тех, семейных, здорово напоминающих бухгалтерские книги. Он был тщательно заклеен в плотный голубой конверт и помещался в небольшой коробке, которая, в свою очередь, была зачем–то спрятана в пакет с веселым лэйблом неизвестного мне супермаркета. Так старательно упаковав какую–нибудь вещь, нарочно не забудешь, где она лежит. Значит, альбом вовсе не потерялся — его спрятали. Только зачем?..
Я села на диван и стала перелистывать страницы.
На большинстве снимков была темноволосая девушка лет шестнадцати–семнадцати — почти такая же, как я — со светло–карими глазами, резко выступающими скулами и темными, всегда слегка приподнятыми вверх бровями.
На первой фотографии она сидела в баре в темных зеркальных очках, особенно нелепых в окружавшем ее полумраке, и с видимым наслаждением затягивалась сигаретой. Вероятнее всего, она не знала, что ее фотографируют.
На втором снимке была та же девушка — уже не в баре, а на роликах. Бледно–голубые, вытертые на коленях джинсы и футболка цвета хаки. Волосы собраны в хвост.
На третьем — девушка в кожаной куртке на подпольном рок–концерте. Не считая идиотской куртки, на ней была выцветшая черная футболка, а в руке она держала кружку с пивом. Рот у нее (или все–таки у меня?) был открыт. Наверное, она смеялась — или, может, подпевала исполнителю. Одной рукой она приобнимала за плечо другую девушку, с короткой русой стрижкой. Правда, та была одета несколько приличнее, а лицо у нее было недовольным — ей, наверное, не слишком нравился концерт. Я ощутила к ней живейшее сочувствие. Ума не приложу, как меня занесло в такое место. Простоять весь вечер грохоте и толчее, да еще и с кружкой пива — это уже слишком.
Я начинала понимать, почему мои родители не захотели показать мне эти снимки. Они знали, что мне не понравится то, что я здесь увижу, и пытались уберечь меня от разочарования.
На следующем развороте девушка была на митинге «Зеленых». Мало того, что в кадр, как назло, попал кусок их флага, так вдобавок прямо на ее — моей!! — щеке был нарисован символ их движения — зеленый клеверный листок. Несколько долгих, как часы, секунд я ошарашено таращилась на снимок. Боже мой, я что, была как–нибудь связана с «Зелеными»?.. Как мой преподаватель–гей? Как те придурки, в которых все швырялись помидорами?! От подобного предположения мне стало страшно. Оказаться как–то связанной с «Зелеными» — это немногим лучше, чем внезапно заболеть проказой. Если вдруг об этом кто–нибудь узнает — от меня сейчас же отвернутся все мои друзья. Я превращусь в изгоя и уж точно никогда не получу нормальную работу.
Если этот снимок кто–нибудь увидит, люди в жизни не поверят, что теперь я вовсе не сочувствую «Зеленым»!
Я поспешно вытащила его из прозрачного кармашка и разорвала напополам. Потом еще напополам. Потом разорвала напополам каждый из остающихся кусочков. Это меня немного успокоило, но не совсем. Нет никаких гарантий, что эта компрометирующая фотография существовала только в одном экземпляре. Может быть, она была не только у меня, но и у кого–то из знакомых из «той» жизни. Никакой симпатии к ним я в ту минуту не испытывала. И потом, можно себе представить, что это за люди, если они ходят на митинги «Зеленых» и фотографируют на них своих друзей!
Я автоматически перелистнула следующую страницу, все еще раздумывая о разорванном снимке и о том, что делать, если кто–нибудь узнает обо мне такие неприглядные подробности. Ото всего отказываться?..
Объяснять, что ничего не помню?
Но могу ли я сама считать, что все, что делала Та Девушка, не имеет ко мне никакого отношения?! В конце концов, это же я — только двумя годами раньше.
Если бы только я могла узнать, почему все так получилось! На тех фотографиях, где мне двенадцать лет, я выгляжу самым обыкновенным, правильным ребенком. Как так вышло, что к семнадцати годам я превратилась в девушку с разорванного снимка? Тут меня внезапно осенило новой мыслью: бедные мои родители, можно себе представить, каково им было жить с подобной дочерью!
На следующей фотографии Та Девушка уже не курила и не кричала, а целовалась с каким–то худеньким русоволосым мальчиком примерно одного с ней роста. Значит, у меня все–таки был бойфренд! В другое время это обстоятельство могло бы вызвать во мне жадный интерес, но после снимка с митинга это не показалось мне особо важным.
Правда, несколько секунд спустя мое внимание привлекла странная, тревожная неправильность этой картинки. Хрупкие худые плечи и тонкая шея кавалера вынудили меня присмотреться к нему повнимательнее… и я почти сразу поняла сразу две вещи.
Во–первых, это была девушка.
А во–вторых, я ее уже видела, пока листала свой альбом. Это ее я обнимала на концерте, подпевая рокеру–подпольщику.
Меня прошиб холодный пот, но в голове еще мелькали какие–то обрывочные оправдания и отговорки. Может быть, мы с ней поцеловались шутки ради, на спор? Или просто слишком сильно напились?… Ага, а потом я решила бережно хранить в своем альбоме этот снимок!
Нет уж, что толку врать самой себе. Похоже, это в самом деле была моя девушка. «По крайней мере, это объясняет, что я делала на митинге «Зеленых»", — промелькнуло в моей голове. Но уже в следующую секунду я пришла в себя и отшвырнула от себя альбом так далеко, что он пролетел через все комнату. Какой там митинг?!.. Я встречалась с девушкой.
Я целовалась с девушкой.
А вероятно, и не только целовалась.
Я обессилено упала на кровать и несколько минут лежала, вжавшись головой в подушку. До сих пор не знаю, то ли мне захотелось, по примеру страуса, представить, что кроме внезапно окружившей меня темноты и тишины на свете ничего не существует — то ли я попросту надеялась, что задохнусь, и все закончится само собой.
Мысль о том, что альбом все еще валяется посреди комнаты, и, может быть, даже раскрыт на том же развороте, все–таки заставила меня подняться.
Этот снимок тоже следовало разорвать. И предыдущий, с рок–концерта — тоже. Жест, которым я на этом снимке обнимаю девушку за плечи, никогда уже не будет выглядеть в моих глазах таким невинным, как в ту самую минуту, когда я рассматривала эту фотографию впервые.
Но упавший на ковер альбом раскрылся на другом листе, и я невольно посмотрела на две фотографии на развороте.
Темноволосой девушки на них не было вовсе — вероятно, эти снимки делала она. На одной из фотографий было только море — синее, блестящее на солнце море и несколько прибрежных скал. А на второй на этих самых скалах сидела девушка с короткой русой стрижкой и задумчиво смотрела мимо объектива — вдаль, на что–то, что могла увидеть лишь она. Кожа у русой девушки успела сильно загореть, и на ее лице контрастно резко выделялись странные, почти прозрачные зеленовато–серые глаза. Волосы, выгоревшие на солнце, были совсем светлыми — а может, дело было в солнечных лучах, падавших ей прямо на макушку. Моя бывшая девушка, пожалуй, не была красивой, если придерживаться общепринятых стандартов. Но я вдруг подумала, что ни на одном знакомом мне лице спокойствие не выглядело таким полным, таким… завершенным, что ли. А еще в этом лице было что–то неуловимо грустное.
Я поймала себя на том, что уже несколько минут стою, разглядывая фотографию.
За это время бушевавшее во мне отчаяние и досада поутихли. Что за ерунда, сказала я самой себе. Допустим, до аварии я делала кучу вещей, которые теперь приводят меня в ужас. Но, в конце концов, это была совсем другая жизнь. Нельзя сказать, что эта девушка, встречавшаяся со своей подругой и не знавшая, как пользоваться средством для укладки (ее жуткая прическа возмущала меня почти так же сильно, как и листок клевера, который она, как клеймо, поставила себе — а заодно и мне! — на щеку), это _тот же человек_, что я. Мы переехали в соседний город. Никто из моих знакомых никогда не заподозрит, что до автокатастрофы я была совсем другой. А прежние друзья меня, скорее всего, просто не узнают.
Тут мне вспомнился — совсем некстати — встреченный когда–то в сквере парень. Теперь становилось ясно, что он был отнюдь не сумасшедшим, а знакомым Джей. Хотя, конечно же, одно другому не мешало. Видимо, у Джей друзья по большей части были сумасшедшими.
Я захлопнула альбом и зашвырнула его под кровать, совсем забыв, что собиралась уничтожить снимки. Ну, почти забыв. Если вам когда–нибудь случалось идти на такие сделки с самим собой и делать вид, что ты отвлекся, чтобы не пришлось осуществлять свое намерение или спрашивать себя, почему ты отказался от этой идеи — вы меня поймете. Если нет — вам просто повезло.
Я легла в тот вечер спать без ужина, чтобы не сталкиваться с кем–то из родителей. По моей перекошенной физиономии они бы точно догадались, что случилось что–то важное. А ночью я раз десять перебрала в уме все, что удалось узнать о Джей. Она любила девушку с короткой русой стрижкой. Совершенно не умела одеваться. Замечательно дралась. И, кажется, она еще жила где–то во мне, готовая в любой момент выйти на первый план — совсем как этим утром, когда меня собирались обокрасть. Ворочаясь в кровати, я подумала, что предпочла бы навсегда лишиться кошелька, лэптопа и ключей, только бы твердо знать, что Этой Девушке не будет места в моей жизни.
Наутро я старалась не смотреть на людей, которые встречались мне на улицах или в вагоне наземного метро. Вопреки всякой логике и здравомыслию, мне чудилось, что они знают обо мне что–то ужасное, постыдное, хотя и вызывающее любопытство.
Хотелось стать невидимой, а еще лучше — вообще исчезнуть.
Только подходя к колледжу, я подумала, что, если бы не автокатастрофа и потеря памяти, то все могло бы быть гораздо хуже.
Пережитое потрясение оказало на меня самое неожиданное действие. Сидя на утренних лекциях, я без конца вертела в пальцах карандаш и думала о том, что мне ужасно хочется курить. Чувство было непривычным и довольно странным. Несколько моих подруг курили, бегая за угол колледжа во время перерыва, но до этого момента мне даже не приходило в голову составить им компанию. Впрочем, нельзя сказать, что я совсем не понимала, в чем тут дело. Перед глазами то и дело всплывал снимок, на котором Джей затягивалась сигаретой — и я содрогалась от подобной мысли. Не хватало только воскрешать в себе ее привычки! Сигареты — мелочь, но кто знает, что последует за ними? Но на следующей паре я позорно перепутала вазопрессин с окситоцином, хотя накануне дважды перечитывала свой конспект. И тогда я сдалась. Я вышла из колледжа и направилась к ларьку, где покупали сигареты мои однокурсницы. Пару минут я протопталась у киоска, созерцая выставленные в витрине пачки. Название «RQ‑8» показалось мне знакомым, и я спросила их. Я уже стала рыться в сумочке, разыскивая документы, но сонная продавщица молча забрала у меня деньги. Наверное, она привыкла отпускать товар девчонкам из нашего колледжа, которые были на два, а то и три года младше меня.
Правда, купленные мною сигареты разительно отличались от тех, которые курили мои однокурсницы. Те были очень тонкими и белыми, а эти — толстыми, темно–коричневыми, с золотой каймой у фильтра. В точности такими же, как на одной из фотографий Джей. Теперь я поняла, почему пачка сразу показалась мне знакомой.
Достав сигарету, я сообразила, что теперь мне нужна зажигалка или спички. Возвращаться к сигаретному киоску мне не захотелось, и я обратилась к незнакомому мужчине, курившему на трамвайной остановке. Чувствовала я себя при этом несколько неловко. Но, раз уж решила проводить эксперимент, нужно идти до конца.
— Извините, у вас не будет зажигалки?..
Он обернулся на мой голос — и полез в карман за зажигалкой, в то же время с интересом разглядывая мое серое пальто, короткую черную юбку и сапожки на высоких каблуках. Потом он перевел взгляд на сигарету, которую я по–прежнему держала в пальцах, и с веселым удивлением спросил:
— Простите, а вы всегда курите такие крепкие?..
Я покосилась на свою руку с сигаретой, будто бы она была чужой.
Впрочем, в каком–то смысле так оно и было.
— Да, всегда, — сказала я. А про себя подумала — вот смеху–то будет, если я сейчас вдохну немного дыма и раскашляюсь. Ни дать ни взять, глупая семиклассница, впервые пробующая с подружкой покурить за школой.
— А меня не угостите?..
— Пожалуйста, — я протянула ему пачку.
Он взял сигарету и галантно предложил мне прикурить, прикрыв огонь ладонями от ветра.
Выпрямившись, я глубоко, с неожиданным для себя самой наслаждением затянулась, чуть откинув голову назад. Наверное, что–то подобное должна чувствовать рыба, когда после долгих судорог на берегу глотнет трепещущими жабрами воды. Что ж, судя по тем снимкам, Джей была заядлой курильщицей. И мое тело помнило об этом.
Я еще немного поразмыслила об этом — и выдохнула дым в морозный зимний воздух.
— Лихо, — то ли уважительно, то ли обескуражено сказал мой случайный собеседник.
Я так и не поняла, что он имел в виду.
Теперь я изредка курила, останавливаясь в сквере по пути домой. И почему–то меня это не особо огорчало. Матери с отцом я ничего не рассказала, не желая лишний раз их беспокоить. Так прошло примерно две недели — и я перестала содрогаться при любом воспоминании о Джей. Наоборот, подумала, что было бы неплохо разузнать о ней побольше. Иначе не избежать новых «сюрпризов». Правда, оставалось совершенно непонятным, как мне подступиться к этому делу. Такой неожиданной удачи, как сентябрьская встреча с незнакомым парнем в сквере, ждать бессмысленно — значит, придется действовать самой. Идея осенила меня в тот момент, когда я в очередной раз срезала дорогу к колледжу через автостоянку. В тот же вечер я доехала до одной из центральных станций и отправилась в полуподвальный ресторанчик, где сидела после нападения грабителя. В прошлый раз ноги сами привели меня сюда — а это значило, что Джей уже бывала в этом месте. Возможно, там бывает кто–то из ее знакомых. Я спросила кофе и устроилась за угловым столом. В первый вечер мне не повезло, хотя я просидела в ресторанчике почти до самого закрытия. Но меня все равно не покидала странная уверенность, что я на правильном пути. Я приходила в это заведение еще несколько раз — то в выходные дни, то в будни, так что полутемный зал в конце концов начал казаться мне почти родным. Кстати сказать, кофе здесь делали вполне приличный, хотя остальные посетители обычно спрашивали пиво. То ли на шестой, то ли на пятый раз мне наконец–то повезло. Привычно обводя глазами зал, я обратила внимание на юношу за барной стойкой, который время от времени беспокойно косился в мою сторону. Со мной уже несколько раз пытался познакомиться кто–то из здешних посетителей, но сейчас у меня впервые появилось ощущение, что этот человек видит меня уже не в первый раз. Ладони у меня вспотели. Я не очень представляла, как подойду к совершенно незнакомому мужчине и заговорю с ним о вещах, которые я не могла доверить даже собственным подругам. Но выхода не было. Либо рискнуть — либо расстаться с надеждой что–то узнать о своем прошлом. Я встала из–за стола и на негнущихся ногах направилась в сторону барной стойки.
Незнакомец обернулся в мою сторону, и глаза у него слегка расширились. Я окончательно поверила, что не ошиблась. Язык почти не ворочался во рту, когда я все–таки заставила себя заговорить.
— Простите, если я вам помешала. Дело в том, что я хотела вас спросить… только не удивляйтесь! Вы, случайно, никогда не знали девушку, которую звали Джей?
Казалось, мой собеседник собирался что–то ответить, но потом его лицо застыло, а взгляд сделался пустым и отстраненным.
— Вы ошиблись, — сказал он.
Я коротко кивнула, развернулась и направилась к своему столику. Дрожащими руками вытащила кошелек, бросила на столешницу деньги за кофе и вышла на улицу, на ходу надевая на себя пальто. Давешний парень провожал меня глазами.
Оказавшись снаружи, я привычным жестом вытащила сигареты. Прислонилась плечом к шершавой стене дома, глядя на освещенные витрины магазинов и поток сигналящих машин. Ничего такого уж страшного как будто не произошло, но почему–то мне хотелось плакать. Я со злостью затянулась сигаретой. Кто–то осторожно тронул меня за плечо. Я обернулась и увидела парня из ресторанчика. Он так спешил, что даже не успел одеться — на нем была только черная рубашка.
— Вард, — представился он неожиданно, протянув мне сухую крепкую ладонь, которую я заторможено пожала. — Слушай, извини… давай вернемся, а то у меня сейчас кишки промерзнут.
Вокруг его головы клубился белый пар.
— Давай, — кивнула я, надеясь, что на этот раз мне повезло. Пару минут спустя мы снова вошли в зал. Мой провожатый сгреб в охапку свою куртку, сиротливо брошенную возле стойки, и провел меня за самый дальний столик, где было почти совсем темно.
— Два темных, пепельницу и картошку фри, — на ходу бросил он задерганной официантке. И переключился на меня. — Прости, что я тебя отшил. Я слышал, что с тобой случилась… неприятность. И поэтому решил… а, ерунда. Забудь.
Слово «неприятность» меня слегка покоробило. Это он об автокатострофе, полугодовом лежании в больнице и потере памяти?.. Ну ничего себе, понятия у некоторых! Однако спорить я не стала. Может быть, мой собеседник просто волновался и от этого так неудачно выразился.
— Значит, ты знал Джей?
— Даже не знаю, как сказать… Сначала мы с тобой пересеклись на паре акций, а потом еще на чьей–то вписке. Так, случайно знакомство. Но однажды мне было совсем хреново… так хреново, что я под конец чуть с крыши не спикировал. И обратиться было совершенно не к кому. Тогда я позвонил тебе. А ты сказала — жди, сейчас приеду. Мы с тобой всю ночь сидели в этом самом баре, он тогда еще был круглосуточным. Потратили все деньги, сколько у нас было. Но мне тогда правда полегчало… О, а вот и пиво! — сбился незнакомец. Нам действительно принесли две объемных кружки с пивом. Я хотела было отказаться, но потом подумала, что это поможет создать более непринужденную и доверительную атмосферу и обреченно отпила из запотевшей кружки. Сейчас я бы предпочла что–то горячее и сладкое, но, как ни странно, ледяное пиво мне тоже понравилось.
— Пожалуйста, расскажи что–нибудь еще, — просительно сказала я.
— А что тебя интересует? — настороженно осведомился собеседник.
Я невольно подосадовала на такую толстокожесть. Интересно, окажись он сам на моем месте, что бы он хотел узнать о своем прошлом?!
— Все, — решительно сказала я. — Ну вот хотя бы — почему вы звали ее «Джей»?
Вард явственно расслабился и даже улыбнулся — в первый раз с начала разговора.
— На Энигме у тебя был ник — «Jeneva». Но подписывалась ты обычно просто «J». Женевой тебя точно никогда не называли. И стихи ты тоже подписывала только инициалом.
— Ты хочешь сказать — _мои_ стихи?
— Ну да. Поищи в архивах «Стихотвари», вряд ли их оттуда удалили. На самом деле, там придраться не к чему, так что цензура до тебя не доберется.
— Цензура? — глупо переспросила я. Вард посмотрел на меня как–то странно.
— Разумеется. Ты почти все, что написала, посвятила Ладе. Ты не помнишь, да?.. Так звали твою девушку. Но там по тексту не поймешь, что это сочинял не парень. Вот цензура и не чешется. Обычные любовные стихи.
Любовные… час от часу не легче. «Кровь–любовь», «луна–одна» и всякое такое. Ладно, это разочарование можно оставить на потом. Пока что важно вытянуть из Варда все, что он способен рассказать.
— Значит, на «Стихотвари»? Я запомню. А как человек? Какой она была? — спросила я.
— Сложно сказать. Кое–кто из наших тебя сильно недолюбливал. Считал, что от тебя сплошные неприятности. А для других ты была настоящей героиней, кем–то вроде Жанны д» Арк. И твои лучшие друзья были точно такими же. Я недавно разыскал в Энигме видео с вашей последней акции, — поймав мой удивленный взгляд, Вард пояснил. — Вы заблокировали выход из суда, где шел процесс над несколькими активистами «Зеленых». Вы знали, что их все равно посадят… но вы перекрыли выезд, и остались там даже тогда, когда «пятнистые» пустили в ход электрошокеры и газ.
— Ты говоришь, мы знали, что тех активистов все равно посадят?
— Ну конечно. Будь вас десять тысяч — тогда, может быть, что–то и вышло… Но вас было всего десять.
— Тогда для чего мы это делали?!
— Не знаю, Джей… Наверное, поэтому меня с вами и не было. Но раньше ты сказала бы, что иногда что–нибудь очень важно сделать, даже если это совершенно бесполезно.
Мы проговорили еще несколько часов. И даже отыскали на Энигме стихи Джей. Вопреки всяким ожиданиям, вполне приличные. Придя домой, я вытащила с самого дна своего шкафа старые потрепанные джинсы и взяла футболку, в которой ходила дома — старую и выцветшую синюю футболку. Больше никаких вещей, которые понравились бы Джей, здесь не было. Я намочила волосы над раковиной и дала им высохнуть, не делая укладки. Потом затянула в хвост. Настало время посмотреть на свое Альтер — Эго.
Я подошла к зеркалу — и почти сразу испытала разочарование.
В большом, занимавшем почти весь простенок между дверью и комодом, зеркале все еще отражалась я. Только в разношенной футболке и потертых джинсах. Но, вне всякого сомнения, именно я.
У Джей было совсем другое выражение лица и взгляд.
Похожие, как близнецы, мы все же оставались разными. И эту разницу нельзя было исправить дырами на джинсах или стянутыми в узел волосами. Она приходила изнутри.
Пару недель назад подобное открытие меня только порадовало. Но, чем больше я узнавала о Джей, тем больше сомневалась в своем превосходстве.
Джей была неуправляемой и, вероятно, грубой. Джей курила и без всяких колебаний ввязывалась в опасные авантюры. Джей любила девушку — и это было противоестественно.
Но Джей никогда и никого не бросала в беде. Вард говорил, что она могла сорваться с места и приехать на ночь в другой город, чтобы поддержать попавшего в беду приятеля, с которым она виделась всего несколько раз.
Джей бесстрашно участвовала в акциях протеста, где людей били дубинками по головам или травили газом. Я могла считать все эти марши и протесты полной ерундой, но не могла не спрашивать себя — рискнула бы я поступать, как Джей, если бы верила в их справедливость?..
А еще Джей посвящала своей девушке стихи. Я стихов не писала вовсе. Впрочем, даже если бы писала, у меня бы точно никогда не получилось так, как у нее.
Когда я надевала старые разношенные джинсы, мне еще казалось, что можно собрать все лучшее от Джей и от меня — и удовлетвориться таким результатом. Но, стоя перед высоким зеркалом в дурацкой вытянувшейся футболке, я внезапно поняла, что «взять» что–то от Джей нельзя. Ей можно только быть.
Джей могла нравиться или не нравиться — но она, в отличие от меня, была невероятно цельным человеком.
Дома наверняка заметили, что со мной происходит что–то странное. От меня часто пахло табаком, и одевалась я теперь подчеркнуто небрежно. А еще я пару раз не ночевала дома, сообщая, что останусь у друзей. Но мать с отцом ни о чем не расспрашивали. Сейчас я думаю, что они просто–напросто боялись услышать то, что я могла бы им сказать. Ну, а тогда я удивлялась, что они молчат, старательно изображая, что ничего необычного не происходит. Это мои–то родители, которые еще недавно звонили мне с вопросами, где я и с кем, стоило мне на полчаса где–нибудь задержаться по дороге из колледжа! С Вардом я встречалась каждую неделю. Так закончился январь, потом февраль… со временем Вард познакомил меня со своим бойфрендом, Криппом. А где–то в середине марта мои новые — точнее, очень старые — друзья решили рассказать мне про «отформатированных». Это наконец–то объяснило мне, почему Вард держался так холодно и настороженно во время нашей первой встречи.
Да, теперь я знала, кого стали называть «отформатированными». Возникни у меня подобное желание — и я даже могла бы рассказать, каково быть одним из них. Но об «отформатированных» почти никогда не говорили. Все, что было как–то связано с этой опасной темой, окружало абсолютное молчание.
Все началось с законов против геев. Автостопщики и неформалы, не желающие признавать общественных порядков, вскоре тоже оказались за чертой закона. А потом туда попали левые, посмевшие вступиться за три первых группы.
Мы были социально–вредной, нарушающей всеобщее спокойствие прослойкой населения, и общество дало понять, что не желает нас терпеть. Нас не хотели видеть. Не хотели знать, что мы все еще существуем.
Много лет назад нацисты истребляли поголовно всех евреев. Нас никто не истреблял — нам всего–навсего заткнули рот. Надо сказать, что наши оппоненты искренне не понимали, чем мы недовольны — ведь в своих квартирах, за закрытыми дверьми, мы вправе были жить, как нам угодно. Нас лишили только права на публичность. Но для многих это оказалось равносильно праву быть собой.
Тогда и появилось нелегальное движение «Зеленых». Флаг правительства был бело–синим. Флаг социалистов — красным, геев — радужным, а неформалы, вероятно, предпочли бы черный. Во всем спектре цветов только зеленый не принадлежал ни одной партии. Возможно, именно поэтому мы выбрали именно этот цвет. А может, были и другие, более весомые причины, но о них я ничего не знаю, а строить какие–то догадки не хочу.
В первые годы жизни нашего движения, существовавшего уже шестнадцать лет, законы против геев и других антисоциальных элементов издавались массово. Потом их стало меньше. Главным образом из–за того, что тех, кто был готов идти на улицы и подпадать под эти самые законы, тоже стало меньше. Часть людей попала в тюрьмы и за зону изоляции. Другие постепенно приходили к выводу, что вести тихое и незаметное существование все же гораздо лучше, чем и дальше продолжать бесплодную борьбу за те права, которые нам уже не вернуть.
Но оставались — самые упорные. К тому же кое–кто из молодых ребят, взрослевших уже после первых охранительных законов, тоже пополнял ряды движения. Им было проще: они еще не успели испытать на своей шкуре разъедающей, бесплодной горечи этой борьбы. Именно к их числу принадлежала Джей.
Примерно в то же время был принят закон «О принудительном лечении», известный так же как закон Двенадцать — Тридцать шесть. Рассказывают, что систему самого лечения разрабатывали зарубежные врачи, уже давно работавшие над проблемой «исцеления» от гомосексуальности.
После издания закона нарушители общественного порядка и спокойствия, которых, как меня, не удержали первые судимости и штрафы, стали в массовом порядке признаваться недееспособными. Для этого требовалось немного — доказательства, что человек, вопреки чувству самосохранения, вел безнадежную борьбу с правительством, топорная психиатрическая экспертиза, больше напоминающая фордовский конвейер, и подпись (или подписи) кого–то из родных задержанного правонарушителя. Она официально подтверждала их готовность оплатить реабилитационный курс, который следовал за «излечением», и взять на себя все заботы о «больном» на время его полной амнезии. Государство рассудило, что в противном случае гораздо проще и дешевле будет отправлять подобных правонарушителей в тюрьму.
Закон «О принудительном лечении» был принят за два года до того, как меня задержали в третий — и последний — раз, но, тем не менее, я ничего о нем не знала, как и большинство из тех, кого он непосредственно касался. Правительственная газета, где каждый закон должен был быть опубликован до того, как вступить в силу, честно опубликовала и «Закон о принудительном лечении». А Комитет общественного спокойствия при Министерстве безопасности через сеть своих торговых точек выкупил ее тираж, как делалось всякий раз, когда КОСП или Министерство безопасности были не заинтересованы в широком обсуждении какого–нибудь резонансного закона.
Мне кажется, первое время о существовании этого акта знали только те, кто его применял. И, безусловно, родственники тех, к кому он применялся. Но у них были свои причины помалкивать о нем, и, вероятно, даже более серьезные, чем у сотрудников госбезопасности.
Этот закон не только отнимал у нас надежду — но еще и возвращал надежду тем, кто большую часть нашей жизни задавал себе вопрос «За что мне это?.. Почему мой сын (брат, дочь, сестра) не может быть таким, как остальные?!».
Что же, мы и вправду не могли. Но даже прежде — мы этого не хотели.
Со дня публикации «Двенадцать/тридцать шесть» нашего мнения никто уже не спрашивал.
Телефонный номер, который добыл для меня Вард, не отвечал весь день. Я пыталась успокоить себя тем, что Лада на работе или на занятиях, поэтому и отключила телефон, но в голову упорно лезли мысли одна другой хуже. Например, о том, что за прошедший год она вполне могла сменить свой номер. Или переехать в другой город. Или даже…
Стоп, — сказала я себе. Это уже ничем не обоснованная паранойя. Вард довольно ясно дал понять, что Лада не участвовала в наших акциях, а в этом ему можно было верить.
Было уже около шести, когда набранный номер наконец–то отозвался длинными гудками.
— Слушаю, — раздался в трубке совершенно незнакомый голос. В горле у меня внезапно пересохло. Идиотка! Я даже не удосужилась подумать, что я ей скажу…
— Лада? — хрипло спросила я, закрыв глаза. — Это я.
— Кто? — вполне резонно спросили в трубке. Видимо, мой голос тоже сильно изменился. Или просто интонации были совсем не теми. Но прежде, чем я успела что–нибудь сказать, Лада спросила уже совершенно другим тоном — Джей?!
— Да. То есть нет. Она… ее «отформатировали», — быстро произнесла я. Я чувствовала, что, если не объясню произошедшее прямо сейчас, у меня просто не останется решимости продолжить этот разговор. — Я вообще не так давно узнала про нее. Почти случайно — просто встретила старых знакомых. Они кое–что мне рассказали. Еще я нашла альбом… с нашими фотографиями. И попросила друга разыскать твой номер.
В трубке несколько секунд молчали.
— Ты в порядке?.. Тебе есть, где жить?
— Да, я живу с родителями. У меня все хорошо. Ну, не считая памяти.
Мне показалось — или Лада в самом деле с облегчением вздохнула? Знать бы только, отчего. Оттого, что беспокоилась за меня, или, наоборот, боялась, что я попрошу ее о помощи?
Как бы там ни было, голос у Лады стал гораздо суше — видимо, теперь, когда ситуация несколько прояснилась, она вспомнила о нашей ссоре (вспомнить бы еще, в чем она заключалась, эта ссора!).
— Ясно. И чего ты хочешь от меня?..
— Мы можем встретиться? Я хочу понять, кем была раньше. Друзья уже рассказали все, что знали. Но этого недостаточно.
Лада молчала. Пауза затягивалась.
— Слушай, я даже не знаю, из–за чего мы расстались, — добавила я, немного погодя.
— А это важно? — отрывисто прозвучало в трубке.
Мое горло сжало странным спазмом.
— Да.
— Допустим, — неохотно согласилась Лада. — Ну, тогда… ты помнишь «Кофе–паб»? Скорее нет. Тогда записывай… — Она продиктовала адрес.
Оглянувшись в поисках листка, я ничего не обнаружила, и, подхватив забытый карандаш, накарябала адрес прямо на кухонных обоях. Думаю, именно так бы поступила Джей. Вот только у нее бы не дрожали руки… ну, по крайней мере, я так думаю.
Лада тем временем сказала:
— Можем встретиться там через час.
— Нет! — встрепенулась я. — Пожалуйста, попозже. Я сейчас не в городе…
Точнее, в другом городе.
— Ах, да… Тогда встретимся в девять. Если опоздаешь, буду ждать внутри.
Она разъединилась. Я бросила трубку на журнальный столик и задумалась, что означало это странное «ах, да». Может быть, Лада знает, куда переехала моя семья? И время встречи — именно такое, которое могло мне потребоваться, чтобы сесть на электричку и доехать до столицы.
Что ж, по крайней мере, она согласилась со мной встретиться.
В названный Ладой «Кофе–паб» я вошла только в девять двадцать, изрядно поплутав по привокзальным улицам. Не знаю, умела ли Джей ориентироваться на местности, но если да, то это качество точно исчезло вместе с ней.
Лада заняла исключительно удобное для разговора место в дальнем зале, где никто не мог бы нас услышать. Посетителей в кофейне вообще было немного, а уж в этом закутке других гостей не оказалось вовсе. Но я все же испытала минутное разочарование, увидев, что на маленьком столе нет пепельницы. За последние недели я успела заново привыкнуть к сигаретам, и даже сейчас, войдя в кафе, вертела в пальцах зажигалку.
Лада поздоровалась со мной кивком, как будто мы расстались всего пару дней назад. Лицо у нее было замкнуто–спокойным. Она выглядела почти так же, как на фотографиях — только русые волосы немного отросли. Не знаю, что сказала бы об этом Джей, а мне эта прическа нравилась гораздо больше. Только вряд ли та, прежняя Лада смотрела на меня таким чужим и отстраненным взглядом.
Что же все–таки у нас произошло?..
Я попросила девушку–официантку принести мне кофе с карамелью и имбирное печенье — главным образом, чтобы она ушла, а не стояла здесь, навязчиво рекомендуя мне какой–нибудь десерт.
— О чем ты хотела поговорить?.. — спросила Лада.
Больше всего мне бы хотелось ответить «о нас», но что–то в лице Лады не позволило мне выговорить это слово.
— Мне хотелось бы узнать, когда мы познакомились… и почему расстались.
Она кивнула, покосившись на зажигалку, которую я положила перед собой на стол, и начала рассказывать. Оказывается, мы познакомились в Сети, когда мне было шестнадцать, а ей — семнадцать лет. Довольно скоро встретились вживую, быстро стали лучшими друзьями, а потом… ну да, потом все было, как в сопливых девичьих романах. Абсолютное взаимопонимание. Почти каждодневные встречи. Иногда я неделями жила в ее квартире, а иногда, наоборот, она на некоторое время поселялась у меня. Родители старались притвориться, что мы просто лучшие подруги. По большому счету, нас это устраивало. Если же мы все–таки вынуждены были разъезжаться по домам, то обыкновенно до утра общались через сеть, и заспанные, с мутной и тяжелой головой, тащились на занятия. Все это Лада пересказывала мне очень спокойно. Если даже ей и было грустно вспоминать об этом, то она никак не выдала своих эмоций.
— Ты всегда любила что–нибудь такое… экстремальное, — сказала Лада, и мне показалось, что она просто нашла какой–то эвфемизм взамен другого слова, которое вертелось у нее на языке. — Бывала на нелегальных вписках, общалась с автостопщиками, посещала запрещенные концерты. Но все стало еще хуже, когда ты начала ходить на акции «Зеленых». Ты все–время где–то пропадала. Занималась непонятными делами, помогала людям, о которых я почти не знала. И которые, если на то пошло, были мне крайне неприятны.
— Почему?..
Лада едва заметно усмехнулась.
— Как тебе сказать… Было в них что–то подростковое. Самоуверенные, резкие и в то же время слишком инфантильные. Каждый второй считал себя борцом за справедливость — только потому, что выходил на улицу махать зеленым флагом. Я не спорю, это смело. Но должны существовать какие–то другие способы. А они даже не пытались их искать. У меня часто создавалось впечатление, что им нравилось делать то, что они делают — и то, КАК это делается. Они получали удовольствие от своей войны. Про быт я вообще не говорю. Всю ночь пить пиво и петь под гитару, а потом улечься прямо на полу — это считалось почти нормой. А вот простыни и чистая одежда — это называли буржуазным. Ну, тебе–то они нравились. По правде говоря, ты уделяла им гораздо больше времени, чем мне. На самом деле, ты всегда была очень принципиальным человеком. Я не могла не уважать тебя за это, но… но то, что ты начала делать под конец, было похоже уже не на принципиальность, а на глупую браваду.
Лада допила свой кофе. Блюдце странно тренькнуло, когда она поставила назад пустую чашку, и я вдруг со странным удивлением заметила, что пальцы у нее слегка дрожат.
— Я поняла, что для тебя эта война всегда будет важнее нас двоих. Все, что ты говорила о любви, было только словами. Все твои поступки говорили о другом — о том, что для тебя не существует никакого «мы». Есть только ты и твоя личная война. И ты не согласишься отказаться от нее, чем бы это ни обернулось для людей, которые… ну, скажем так: которым ты на тот момент была небезразлична. В конце концов, это было обыкновенным эгоизмом, но, если я начинала говорить тебе об этом, ты доказывала, что, наоборот, заботишься совсем не о себе. В конце концов, мне стало ясно, что ты просто не желаешь меня слышать. Тогда я сказала, что нам лучше разойтись. Я не хотела принимать участие в том, что с тобой случится дальше. А о том, что это обязательно случится, ты тогда знала не хуже меня. Наша сегодняшняя встреча — лучшее свидетельство того, что я была права.
Лада немного помолчала и спросила:
— Я ответила на твой вопрос?
— Д-да. Пожалуй, да, — растерянно пробормотала я.
— Тогда, наверное, нам нужно попросить принести счет.
Я вздрогнула. Как «счет»? И это все?!
— А… да, конечно. Я сейчас схожу за официанткой. Но… как думаешь, мы бы могли как–нибудь встретиться еще раз?
— А зачем? — странно бесцветным голосом спросила Лада.
Действительно — зачем? Что она может думать о моих мотивах, если спустя год после нашей последней встречи, ничего толком не зная ни о ней, не о себе, я приезжаю в другой город и хочу увидеть ее снова? Ладно, предположим, я всего лишь собираю информацию о своем прошлом. Но она уже все рассказала. Может быть, она восприняла мою идею о второй встрече как флирт? Если и так, то было видно, что ее это совсем не радует. Возможно, она предпочла бы больше никогда меня не видеть. Ну а мне… а мне слишком больно было отпускать эту единственную подлинную связь с моим недавним прошлым.
Ничего подобного мне не почувствовать ни с Вардом, ни наедине с моим фотоальбомом. Только с этой необычной девушкой с зеленовато–серыми спокойными глазами. Мучаясь от невозможности хоть как–то передать это словами, я пустилась в сбивчивые объяснения.
— Я понимаю, как тебе может быть неприятна сама мысль о Джей. На твоем месте я бы тоже вряд ли захотела с ней встречаться. Но ее, по сути, больше нет… Она исчезла вместе с моей памятью. Остался совершенно другой человек. Ты только не подумай, что я чего–нибудь от тебя хочу, или рассчитываю на восстановление наших тогдашних отношений. Но, по крайней мере, мы могли бы… просто пообщаться.
Губы Лады искривила горькая улыбка.
— Знаешь, а ведь ты не так уж сильно изменилась. Та же поразительная неспособность понимать, что чувствуют другие люди. Нет. Прости, но нам точно не следует общаться. Даже просто видеться не следует.
Скрипнуло кресло. Я потерянно следила, как она аккуратно отсчитывает деньги за свой кофе, а потом засовывает руки в рукава своего клетчатого тонкого пальто. Мне хотелось окликнуть Ладу, попросить ее не уходить вот так… по крайней мере, не заканчивать наш первый — или все–таки последний? — разговор на такой неприятной ноте. Но мной овладело странное оцепенение, и я продолжала сидеть молча, вертя в пальцах зажигалку.
Уже собираясь уходить, Лада все–таки посмотрела на меня, и на ее лице внезапно отразилось колебание.
— То, что я только что сказала… это, разумеется, не значит, что ты не можешь на меня рассчитывать, — заметила она внезапно. — Если случится что–то серьезное, или тебе понадобится помощь — позвони. Но просто так, без повода — не нужно.
Я кивнула, мысленно гадая, что же могут означать ее последние слова. Она действительно считала, что обязана мне помогать? Или, может быть, ей просто стало неудобно, что она выплеснула всю свою обиду, предназначенную Джей, не на нее, а на меня, — то есть, по сути, все–таки другого человека — и ей невольно захотелось как–нибудь смягчить эффект от своих резких слов?.. Узкое серое пальто в последний раз мелькнуло у двери кофейни, и Лада исчезла. На мгновение мне даже показалось, что ее и вовсе не было, а весь наш разговор был всего лишь плодом моей фантазии — точно таким же, как десятки предыдущих разговоров.
Одна беда — в отличие от этого, они, как правило, заканчивались хорошо.
Было уже довольно поздно, и в последней электричке, на которую я все–таки успела, людей было очень мало. Помимо меня, в вагоне оказался только парень с плеером, который, сгорбившись, дремал на угловой скамье. Я устроилась на другом конце вагона и угрюмо уставилась в окно. Смешно сказать, несколько месяцев назад позднее возвращение заставило бы меня здорово понервничать. Возможно, я бы даже позвонила папе и попросила его встретить меня на вокзале. Кажется, с тех пор прошла целая жизнь… Мне казалось, что внутри у меня что–то надломилось, и оттуда вышло все тепло, оставив только ощущение саднящей пустоты. Не знаю, как описать это чувство лучше.
Когда я все–таки доехала до города, давно перевалило за полночь. Вокзал был совершенно пуст. Я шла через просторный вестибюль, залитый мертвым белым светом, навевающим невольные ассоциации с больницей, где меня лечили после «автокатастрофы». Темные стеклянные двери в противоположном конце зала отражали девушку в осенней черной куртке и нелепых мешковатых джинсах, идущую мне навстречу. В первую секунду я подумала, что это какая–то опоздавшая на электричку пассажирка, потом опознала свое собственное отражение — а еще через несколько мгновений поняла, что эта девушка все же была не мной, а Джей. Это была ее осанка и походка, ее выражение лица. По коже побежали мурашки. В этом было что–то странное, почти пугающее. Этот образ — мой и вместе с тем совсем не мой, это неотвратимое движение навстречу…
Во рту пересохло. Между нами оставалось меньше десяти шагов. Потом шести. Пяти… Я видела в глазах у Джей то же исступленное напряжение, которое испытывала в тот момент сама.
Три шага. Два.
Я протянула руку и коснулась отражения в двери. Клянусь, в тот момент мои нервы были так напряжены, что на какую–то секунду я почувствовала вместо гладкого, холодного стекла тепло чужой ладони.
А потом мир раскололся на две части — ДО и ПОСЛЕ.
Почему–то ярче всего вспомнился последний вечер перед акцией. Той самой, возле здания суда…
Часам примерно к десяти сидеть в квартире сделалось невыносимо. Я пошла в ближайший магазин, купила там бутылку «Черного барона» — самого дешевого сухого красного вина — и вместе со своей добычей вышла в терпкие августовские сумерки, направившись в сторону сквера, чудом уцелевшего среди высоток из бетона и стекла.
И этот сквер, и старая скамейка, затерявшаяся среди старых тополей, смотрелись по–домашнему уютно. Скамейка была низенькой и жесткой, но сидеть на ней было удобно. Я даже подумала, что с удовольствием осталась бы здесь до утра… Вино я пила прямо из горлышка, и в голове шумело все сильнее. Но своей главной цели я добилась — от воспоминаний о последнем разговоре с Ладой уже не хотелось выть.
А еще — мне стало совершенно безразлично, что с нами случиться завтра, после акции.
Казалось, полицейский материализовался из сгустившихся вечерних сумерек. Я вяло покосилась на него, и сразу опознала сухощавую фигуру нашего квартального. Вина в бутылке оставалось меньше половины, и сейчас меня, наверное, не напугал бы даже ночной рейд «пятнистых». А квартальный надзиратель — и подавно. Этого невысокого мужчину с коротко подстриженными, чуть седеющими волосами и абсолютно блеклой внешностью я знала уже много лет. И не только потому, что он жил в соседнем доме.
Квартальный меня тоже, разумеется, узнал.
— Совсем сдурела?.. — спросил он сердито, попытавшись отобрать бутылку «Черного барона». Я отнюдь не собиралась ее отдавать. Пытаясь дотянуться до бутылки, надзиратель схватил меня за руку — но тут же разжал пальцы, будто бы нечаянно обжегся.
Наше с ним знакомство началось в городском парке, прилегавшем к моему району. В парке были детские аттракционы и вполне приличный роллердром, из–за которого я, собственно, туда и ходила. Мне в то время было лет четырнадцать–пятнадцать, и экстремальное катание было одним из главных удовольствий в моей жизни. Не проходило и недели, чтобы я не освоила какого–то очередного трюка и чего–то себе не разбила. Но серьезных травм у меня, как ни странно, не случалось.
Самое забавное, что в тот день я даже не собиралась делать ничего особенно опасного. Колено у меня еще не зажило с прошлого раза, и мне хотелось просто покататься. Безо всяких фокусов. Но на огороженную невысокими барьерами дорожку роллердрома, круто забирающую вниз, выбежал ребенок лет, пожалуй, четырех — в тот момент я даже не успела разглядеть, девочка это или мальчик. Я просто с ужасом почувствовала, что ни за что в жизни не смогу остановиться за оставшиеся несколько секунд. И, вместо того, чтобы вписаться в поворот «винтовой горки» роллердрома, махом перепрыгнула через барьер. Падать мне пришлось метров с полутора, не больше, но внизу, к несчастью, был асфальт. Боль показалось ослепительной, как вспышка режущего белого света. Я сломала руку (как позднее выяснилось, в двух местах), окончательно добила уже поврежденное колено и ободрала себе всю щеку. (Надо было видеть, как я выглядела несколько дней спустя, когда мать, свято верившая в старые проверенные средства, все–таки преодолела мое бурное сопротивление и пустила в ход зеленку).
Скорую мне вызывал отец той самой девочки, которую я умудрилась все–таки не сбить. Ревущую дочку забрала домой его жена. А сам мужчина в это время помогал мне подняться на ноги и, опираясь на него, доковылять до ближайшей скамейки. Вид у него при этом был такой, как будто бы он опасался, что я прямо тут, на месте, отдам концы. Мало того — когда машина все–таки приехала, он поехал со мной в больницу. Так, как будто это было чем–то само собой разумеющимся. Врачи, должно быть, приняли его за моего отца, и никаких вопросов задавать не стали. Я к тому моменту уже знала, что мой неожиданный помощник — полицейский, наш квартальный надзиратель и вдобавок — мой сосед. Надо сказать, на тот момент меня это не слишком впечатлило. Никаких причин недолюбливать служителей правопорядка у меня в то время еще не было. Я и представить себе не могла, что через пару лет окажусь на «особенном контроле» и должна буду еженедельно являться к надзирателю по своему району. И тогда это случайное знакомство в парке окажется очень важным, потому что от характеристик, которые будет писать мне этот бесцветный человек, будет зависеть очень многое… вплоть до решения о моем направлении за «зону изоляции».
Свой прыжок через барьер «винтовой горки» я всегда считала просто рефлекторной реакцией испуганного человека. Но квартальный видел это несколько иначе. Он неоднократно повторял, что если бы я не решилась на этот отчаянный поступок, неизвестно, чем бы кончилась та давняя история. И что, в конечном счете, во всем виноват именно он, так как не уследил за своей дочерью.
Когда он говорил об этом, я не спорила. Во–первых, потому, что из всех полицейских этот был, пожалуй, единственным, кто никогда не вызывал у меня раздражения. Работу он, конечно, выбрал мерзкую, но человеком был, по сути, неплохим.
Была и более рациональная причина с ним не спорить. Если человек, который пишет тебе ежегодную характеристику, считает, что он чем–нибудь тебе обязан, это исключительно удобно. Ну, вы понимаете.
— Вставай. Пойдешь со мной, — сказал квартальный.
Голос звучал как будто бы издалека. Все–таки полбутылки — это много…
Я лениво осклабилась.
— Куда? В участок?
— Нет. До дома провожу.
— До дома я сама дойду. Попозже. Но за предложение — спасибо.
— Хватит придуриваться, — разозлился надзиратель. — Поднимайся. И отдай мне эту дрянь.
Ага, сейчас.
— Ладно. Не хочешь по–хорошему — значит, пойдем в участок. Оформлю обычный привод, раз ты других слов не понимаешь.
Я даже не шелохнулась. Еще несколько секунд он делал вид, что ждет, пока я встану. В тот момент мне было даже любопытно, что он скажет. Вообще — на фоне остальных событий моей жизни этот эпизод казался до смешного незначительным. Несколько часов назад я окончательно рассталась с Ладой. Завтра вечером, возможно, навсегда лишусь свободы. Рядом с этим наше препирательство из–за бутылки «Черного барона» начинало выглядеть как минимум нелепым.
Он еще чуть–чуть помедлил.
— Слушай, ты сама–то понимаешь, что творишь? Распитие спиртных напитков в публичном месте…
— Мелочь, административка, — возразила я небрежно. Просто чтобы его немного подразнить. Квартальный мигом клюнул на наживку и сурово сдвинул брови.
— Для кого другого — административка, а конкретно для тебя — последняя «палочка» в досье. Даже две сразу. Еще и неподчинение сотруднику полиции. Может, тебе напомнить, что о каждом твоем правонарушении я должен в обязательном порядке докладывать в КОСП?.. Своего ума нет — так хоть других не подставляла бы своими выкрутасами. Мне–то ты что теперь прикажешь делать?
— В каком смысле?
— Да в прямом. Или ты думаешь, что я хочу, чтобы тебя отправили в колонию?
Я чуть заметно усмехнулась.
— Ну, значит, не докладывайте.
— Дура, — в сердцах высказался он. — Я‑то, может, и не доложу. Вот только ты с подобным поведением все равно там окажешься.
«И даже раньше, чем ты думаешь» — мысленно согласилась я, впервые за все время нашего знакомства перейдя на «ты» — о чем мой собеседник, впрочем, так и не узнал. — «Когда ты говоришь о моем безрассудном поведении, которое однажды приведет меня в тюрьму, ты подразумеваешь, что это может случиться со мной через месяц, или, может быть, через полгода. Или даже через год. Но я‑то знаю, что это случится завтра».
Я невольно покосилась на часы. 00:02
Значит, уже сегодня.
Дождавшись, когда полицейский, махнув на меня рукой, ушел из сквера, я неловко встала со скамейки. Может быть, и хорошо, что я не стала допивать вино. Недоставало только заплетающихся ног и мутной головы наутро.
Пора было возвращаться. По дороге я сунула в урну недопитую бутылку. Небось завтра дворники напишут тому же квартальному донос, что кто–то ночью пьянствовал на лавочке под тополями. И тогда он успокоится, поняв, что я без приключений добралась до дома, не наткнувшись по дороге ни на хулиганов, ни — что, в своем роде, еще хуже — на какой–то из отрядов добровольческой дружины, охраняющей порядок в городе.
Правда, долго радоваться ему не придется — через сутки в его отделение придет запрос из КОСПа.
Мне вдруг показалось, что я только что была на собственных поминках. По спине пополз противный холодок.
Дверь нашей городской квартиры я открыла очень тихо, чтобы не разбудить мать с отцом. Если они проснуться, то начнут расспрашивать, где я была, и что я собираюсь делать завтра. Этого мне совершенно не хотелось. Видимо, недаром Лада говорила, что я не умею врать…
Проигнорировав неубранную с прошлого утра постель, я села за письменный стол и пододвинула к себе тетрадь. Обычно я писала каждое стихотворение несколько суток, долго и мучительно подыскивая рифмы или подходящие эпитеты. Но сегодня — то ли из–за хмеля, все еще бродившего в моей крови, то ли из–за острого, мучительного страха, все–таки пробившегося через мою странную апатию, все было по–другому. Мне казалось, что кто–то толкает меня под руку. Строки торопливо наползали друг на друга, вкривь и вкось ползли по белому тетрадному листу. Стих выходил неаккуратным, рваным, совершенно не таким, как я привыкла. Но мне было наплевать.
Все проходит, — сказал мой друг.
Выцветают узоры слов,
Жизнь течет, замыкая круг,
Размывая твою любовь.
Но и та, что еще жива — вдруг придется не ко двору.
Перетянется тетива.
Все, кто любит тебя — умрут.
Все, кого ты любил — давно
Нелюбимы и не нужны.
Выжди время. Спустись на дно,
в зыбкий мир на краю войны.
В мокрый снег, в паутину сна
От апреля до ноября -
Словно близость дается нам,
Чтоб учиться ее терять.
Словно это и вправду так,
Словно ты пообмял бока, и, смирившись, танцуешь в такт,
И фальшивишь не вдрызг, —
слегка.
Мир ломал не таких, как ты, а сильней и мудрей стократ.
Здесь летели в огонь листы, выпил яд не один Сократ,
Были редки слова с ценой
И невзятые города…
Да, все так, только кто виной?
Уж не мы ли?… Прошу: когда
Чтоб узнать, что ты смеешь сметь
Стихнет гулкий и темный зал,
Просто пой — про любовь и смерть,
Глядя той и другой в глаза.
Отбросив ручку, я еще раз прочитала только что написанное. Перечеркиваний на листе было совсем немного — мне и вправду никогда еще не писалось так просто и легко. Стоявшие на тумбочке часы показывали час. Если предположить, что путь до дома занял у меня минут пятнадцать–двадцать, то за столом я просидела где–то полчаса. На краткое мгновение возник соблазн переписать стихотворение и утром прикрепить его магнитом к холодильнику, как в школе, когда мать с отцом просили писать им записки, куда я пошла и у какой подруги собираюсь ночевать. Но я сразу отбросила эту нелепую идею. Невозможно объяснить в одном стихотворении все то, что не сумел за столько лет.
Я вырвала лист из тетради и сложила его вдвое. Потом еще вдвое.
Взяла с полки свой фотоальбом, нашла в нем снимок, где мы целовались с Ладой, и засунула бумажку за него.
Ну вот и все.
Я еще не успела подписать свой протокол, когда допрашивающего меня лейтенанта вызвали к начальству. Отсутствовал он довольно долго, а разглядывание лежащего передо мной листка успело надоесть мне уже в первые минуты. Потом мне не оставалось ничего другого, как считать узоры на обоях и прислушиваться к приглушенным голосам за стенкой — ничем другим заниматься в этом кабинете было невозможно. Чувствовала я себя весьма паршиво: возбуждение, нахлынувшее на меня во время нашей акции, давно рассеялось, и на душе у меня было тяжело и мутно. Так что я почти обрадовалась, когда в кабинет ввели еще одного задержанного — пепельноволосого, коротко стриженого человека лет, должно быть, сорока. Сидевший за вторым столом сержант при виде него встрепенулся — тоже, видимо, скучал без дела. Взяв измятый паспорт вновь прибывшего, он начал переписывать все сведения на лежавший перед ним листок бумаги. Дойдя до листка с пропиской, он выразительно прищелкнул языком и откинулся на спинку стула вальяжным жестом человека, хорошо проделавшего основную часть своей работы.
— Где вы живете? — спросил он у пепельноволосого.
— Где придется, — лаконично отозвался тот.
— То есть вы нарушаете законы о прописке, — отметил сержант с явным удовлетворением. — Вдобавок, вы даже не потрудились встать на временную регистрацию, приехав в этот город. Прочитайте протокол.
Мужчина взял листок и пробежал его глазами. И устало произнес:
— Молодой человек, не знаю, как там вас по званию… «регистрация» пишется через «и», а «не» с глаголом всегда следует писать раздельно. Я исправлю, если вы не возражаете.
Я прикусила губу, чтобы не ухмыльнуться. В протоколе, составленном на меня саму, любые знаки препинания отсутствовали в принципе, зато ошибки попадались в каждом втором слове. Другое дело, что мне бы и в голову не пришло пререкаться с допросившим меня лейтенантом из–за такой ерунды — я к этому давно привыкла. Грамотных среди работников полиции то ли не было вовсе, то ли они никогда не занимались черновой работой вроде составления подобных протоколов.
Молодой сержант, надо отдать ему должное, нимало не смутился. Даже растянул губы в улыбке, попытавшись обратить все в шутку.
— У меня с начальной школы была тройка по литературе.
Пепельноволосый посмотрел на него поверх протокола, который по–прежнему держал в руках, и удивительно серьезно отозвался:
— Вам завысили.
На этот раз маневр с прикушенной губой мне не помог, и я довольно громко хрюкнула.
— …Так, теперь распишитесь здесь, — заметил полицейский несколько поспешно, придвигая ему еще один лист. — Это уведомление, что вы задержаны на десять суток.
— А я что, задержан? — слегка удивился мой сосед. — Зачем вам это?
— Мы должны проверить, не находитесь ли вы под следствием за какие–то другие правонарушения.
— Но почему на десять дней? У вас же есть компьютерная база. Вряд ли подобная проверка займет больше трех минут, — сказал «подозреваемый». Я посмотрела на него с невольным интересом. Обычно все задержанные делились на две группы — одни попадались в первый раз, пугались и заискивали перед полицейскими, другим, по сути, было уже нечего терять, поэтому они оттягивались по полной, начиная, как это обычно называется, «качать права». Надо сказать, что результат для первых и вторых был совершенно одинаков, так что я не видела большого смысла быть предупредительной с полицией. Но этот человек вел себя очень необычно. Не заискивал и в то же время не пытался возмущаться, возражая полицейскому так равнодушно, словно речь шла о каком–то скучном деле, результат которого был ему хорошо известен наперед. И это поневоле вызывало любопытство.
— К сожалению, вы отказались пройти дактилоскопию, — со злорадством возразил сержант. — Проверить вас по базе невозможно.
Задержанный задумчиво смотрел на него через стол.
— Да, моих паспортных данных и сделанных вами фотографий, очевидно, будет недостаточно для опознания.
Лицо сержанта потемнело.
— Хватит умничать, — процедил он. — В участке вы все из себя невинно пострадавших корчите. Что ж ты тогда при виде патруля тут же намылился сбежать? От слишком чистой совести?..
Это было уже слишком. Я ненавидела, когда сотрудники из КОСПа начинали обращаться с кем–то из задержанных на «ты», с этаким барским превосходством. А поскольку что–нибудь подобное происходило регулярно, я успела накопить солидный опыт в том, что можно говорить в подобных случаях. Вот и сейчас, хотя все это меня совершенно не касалось, я почти готова была вмешаться в их разговор, чтобы поставить полицейского на место. Но оказалось, что чужая помощь моему соседу ни к чему. Не отрывая пристального взгляда от сержанта, он вполне спокойно сообщил:
— В этой стране чистая совесть — вообще большая редкость. Разумеется, если не брать в расчет сотрудников полиции и КОСПа. У вас совесть всегда белая, нарядная и накрахмаленная. Вы ей никогда не пользуетесь.
У меня чуть не отвисла челюсть. Мне случалось слышать, как сотрудников полиции ругали совершенно непристойными словами, но все эти выкрики казались — да и были — лишним доказательством нашего абсолютного бессилия. Тогда как здесь…
Нет, положительно, этот мужчина начинал мне нравиться.
Сержант тут же забыл, что первым перешел на личности, и в раздражении хлопнул ладонью по столу.
— Я не собираюсь выслушивать оскорбления от алкаша и тунеядца!
— А с чего вы взяли, что я тунеядец? — сухо отозвался мой сосед. — Я много лет преподавал историю, пока начальство меня не уволило, а государство не лишило права работать в университете или вообще любых учебных заведениях. Только за то, что я посмел не согласиться с исключением моего аспиранта–гея.
После такого заявления сержант уставился на собеседника с тем пошлым любопытством, которое было мне вполне знакомо. И от которого, кстати сказать, меня всегда тошнило.
— А что, вы сами?..
— Нет. На тот момент я был женат… Если вы прочитаете ваши бумаги, вам будет намного легче обходить такие деликатные вопросы.
Этот не особенно замаскированный упрек в бестактности дошел даже до недалекого сержанта. Он раздраженно сдвинул брови.
— Ну, а если вы были женаты, чего ради вам понадобилось в это лезть?
От этого вопроса пепельноволосый рассмеялся, а потом закашлялся. Курильщик, — сразу же определила я. Самое меньшее — полпачки в день. Курилка здесь наверняка имеется… может, и повезет как–нибудь встретиться после допроса.
— Great minds think alike… — заметил мой сосед, откашлявшись. — Именно то же самое, что вы сейчас, сказала моя бывшая жена. Возьмите, вот ваше уведомление.
Следователь сердито сгреб бумагу и, не глядя, сунул ее в стол.
— Можете быть свободны, — буркнул он, но, вовремя углядев в глазах седоволосого насмешливые искорки, поправился:
— Выйдите, вас проводят в камеру.
— Простите, а нельзя сначала где–то покурить? — довольно вежливо осведомился пепельноволосый. Я с удовольствием отметила, что не ошиблась.
Сержант поморщился, однако выглянул за дверь и поручил слоняющемуся по коридору полицейскому проводить задержанного в уборную. Упускать подобный шанс было нельзя. Конечно, если бы я напрямую попросила разрешения пойти туда одновременно с другим арестантом, мне в жизни не позволили бы это сделать. Но, по счастью, я неплохо представляла, как решать подобные вопросы, и поэтому с самым невинным видом попросила у сержанта:
— А когда они вернуться, можно мне тоже сходить? Пожалуйста.
— Вы думаете, нам тут делать нечего, кроме как водить вас всех туда–сюда? — праведно возмутился он. Я постаралась придать своему лицу самое умоляющее выражение, и полицейский буркнул — Ладно, но тогда пойдете с ними. Ничего страшного, вдвоем покурите. А вообще бросайте, это вредно.
«Вредно быть безмозглым и самодовольным идиотом» — мысленно парировала я. И кивнула.
— Обязательно!..
Пока мы шли по коридору, я успела мельком посмотреть в окно, выходившее на внутренний двор. Там росло несколько деревьев и прохаживались люди в синей форме. Даже если и удастся каким–нибудь образом туда попасть, наружу ни за что не выбраться. Ну что ж, по крайней мере, у меня будет минуты две, чтобы поговорить с этим седоволосым. Я не сомневалась, что он человек довольно опытный — а значит, должен был понять, зачем я напросилась с ними, хотя запросто могла бы покурить после допроса.
В крошечной уборной еле хватило место на двоих. Курили здесь, похоже, часто — запах дыма висел сильный, как в настоящей курилке. Пепел и бычки, по–видимому, стряхивали прямо в унитаз.
Щелкнула зажигалка. Первую пару мгновений мы оба молчали. Слишком ценное было это ощущение — самая первая глубокая затяжка после многих часов воздержания — чтобы не насладиться ей сполна. Но время было дорого, и я спросила первое, что пришло в голову — почему–то именно такие вопросы очень часто оказываются самыми верными.
— Почему вы сказали, что чистая совесть в этой стране — редкость?..
Он взглянул на меня удивленно. Неужели все–таки не ожидал, что с ним заговорят?
— Ах, это. Есть такое выражение, что каждый народ достоин своего правительства. Мы ведь все видели, к чему шло дело, но палец о палец не ударили, чтобы что–нибудь изменить, — он резко, нервно затянулся. — Я хочу сказать, все те, кто старше тридцати, о вас и ваших сверстниках речь не идет. Я сам лет десять делал вид, что все происходящее меня нисколько не касается.
— Вы испугались? — предположила я.
— Нет, — ответил он, ни на секунду не задумавшись — как будто уже задавал себе этот вопрос. — Мне было бы гораздо легче думать, что я просто испугался. Страх, в конце концов, вполне простительное чувство. Но на самом деле все гораздо хуже. Большинству из нас все это время было просто наплевать на то, что происходит — лишь бы не задело нас самих. Во всяком случае, мне точно было наплевать. Так что я, можно сказать, заслужил все то, что произошло дальше.
От подобного заявления у меня в буквальном смысле глаза поползли на лоб.
— Ну… э-мм, вы ведь, в конце концов, вступились за своего аспиранта! Я сама училась в университете, и я точно знаю, что большинство из преподавателей такого никогда не сделают. И если люди в самом деле получают то, что заслужили — почему у них все хорошо?
Он чуть приподнял брови — тем же жестом, который недавно так взбесил сержанта.
— А кто вам сказал, будто у них все хорошо?.. Знаете, у меня был друг; мы вместе защищали кандидатские, потом работали на одной кафедре. Когда случилась вся эта история, он был в больнице. Я тогда очень переживал — думал, что с ним и в самом деле что–нибудь серьезное, звонил ему домой… А потом оказалось, что он специально лег обследоваться, чтобы не присутствовать при тех разборках. Понимаете, о том, чтобы прийти на заседание научного совета и высказаться в мою защиту, он даже не думал — это было для него немыслимо. Вернулся он только тогда, когда вышел приказ о моем увольнении. Я его встретил, когда заходил на кафедру за документами. Ну и видок у него был!.. Лицо бледное, под глазами мешки, а взгляд все время бегает. Он подошел ко мне, сказал — надо поговорить, только на кафедре нельзя, здесь все прослушивают, пойдем куда–нибудь. Я на него посмотрел, как на сумасшедшего. Положим, лизоблюдов и любителей посплетничать везде хватает, но прослушка в кабинетах — это уже полный бред. До какой паранойи надо было себя накрутить, чтобы в такое верить?.. Ладно, говорю, пошли в буфет. Он отвечает — нет, нельзя, нас там увидят. Нас, _вдвоем_, вы понимаете? Ведь взрослый человек, доктор наук, и все равно… Так перетрусил, что сам на себя стал не похож. И до сих пор ведь там работает, на кафедре с «прослушкой». А вы говорите — «хорошо».
— Вы что там, утонули, что ли?.. — грубо спросили из–за двери.
Я покривилась, бросила потушенный окурок в унитаз и вышла первой. Только через несколько минут, уже пройдя весь коридор, я вдруг подумала, что так и не спросила имени своего собеседника.
…Домой в ту ночь я так и не вернулась. Так и бродила до утра, припоминая то один, то другой эпизод из своей прежней жизни. Разумеется, в колледж я тоже не пошла — а вместо этого отправилась домой и заварила себе крепкий кофе, напряженно ожидая возвращения родителей с работы.
— Как… — я задохнулась, и пришлось начать с начала. — Как вы могли со мной так поступить?!
На лице моего отца мелькнуло мимолетное сомнение, но он взял себя в руки и сказал:
— Хватит орать. Мы делали то, что лучше для тебя. У тебя уже было две судимости. Так что весь выбор был — лечение или колония.
— Не ври! — рявкнула я.
Он оскорбился.
Удивительно, но он и вправду оскорбился, лишний раз доказывая мне, что мы беседуем на разных языках.
— У меня остались документы. Я могу их тебе показать.
— Не ври, что вас заставили или что вы боялись, что я попаду в тюрьму, — яснее выразилась я. — Я знаю, что вы с радостью ухватились за подобную возможность. Вы всю жизнь мечтали, чтобы кто–нибудь поковырялся у меня в мозгах — и сделал бы меня такой, какой бы вы хотели меня видеть. Вы могли бы спросить у меня самой, чего я хочу. Но вы этого не сделали. Вас слишком волновало то, чего хотелось вам самим. И вы прекрасно знали, что я предпочту попасть в колонию, чем допустить, чтобы мою память выпотрошили! Зашили! И кастрировали!! Но это же такая мелочь, правда? Зачем вам помнить, что я тоже человек — и тоже могу чего–то хотеть?!
— Ты все переворачиваешь с ног на голову. Конечно, мы хотели, чтобы ты была нормальной. Но…
Я перебила:
— Поздравляю. У вас почти получилось. Целых десять месяцев я была, с вашей точки зрения, нормальной. Хочется надеяться, что это принесло вам больше радости, чем мне. А теперь я ухожу.
Его лицо окаменело.
— Ты никуда не пойдешь.
Он загораживал мне путь. Краем глаза я отметила, что он держал большие пальцы рук в карманах — как всегда, когда был сильно чем–нибудь взволнован. Именно в такой позе он когда–то слушал завуча из нашей школы, говорившую, что я мешаю остальным ученикам и нарушаю дисциплину в школе. И в точности в такой же позе ожидал меня на выходе из полицейского участка — в самый первый раз, когда я сдуру позвонила матери и сообщила ей о задержании. Просто удивительно, сколько всего я теперь помнила о собственном отце.
— Отойди от двери, — сдавленным от ненависти голосом сказала я.
Никогда впоследствии я не могла сказать, что он увидел на моем лице и почему посторонился. Но я вспоминаю случай на парковке, вспоминаю злость, которая переполняла меня в тот момент — и могу только радоваться, что мне не пришлось узнать, действительно ли я могла его ударить.
Я сорвала свою злость на двери, так рванув ее к себе, что створка грохнула о стену. Подхватила сумку, брошенную на калошнице.
Мать тихо ахнула. Наверное, она хотела меня удержать, поскольку я услышала, как он ее одернул.
— Пусть что хочет, то и делает. Это уже не наша дочь.
Да, вероятно, так они и думали. У них была их дочь — воспитанная девочка, отличница, которая училась в колледже и никогда не приходила домой позже десяти. Которая встречалась с мальчиками и не прикасалась к сигаретам. Которая считала всех «зеленых» ненормальными, и (уж конечно!) не была одной из них.
А все, что было мной — это для них была какая–то болезнь, безумие, которое украло у них дочь. Они и в самом деле верили, что это можно вылечить — и тогда я стану такой, какой и должна быть. Милой, скромной и домашней девочкой.
Я почувствовала, что скриплю зубами.
Ладно! Верьте и надейтесь, если вам так нравится. Я все равно не в силах в чем–то вас переубедить. Не в силах даже объяснить, что то, что вы решили сделать из любви ко мне, было предательством и наихудшей подлостью.
«Не наша дочь»…
— Не ваша, — согласилась я. — Наверное, она погибла в «автокатастрофе».
Ждать лифт на лестничной площадке было невозможно. Я помчалась вниз, перелетая через три ступеньки.
Пропади оно все….
Наверху негромко стукнула обитая красивой черной кожей дверь.
Пропади оно все пропадом.
Пока я быстро шла по улице, бушующая во мне злость мало–помалу улеглась, сменившись сперва нарывающей, как больной зуб, обидой, а потом чем–то похожим на раскаяние. Несколько минут назад я твердо знала, что я никогда не прощу их за то, что они сделали. Такое просто–напросто нельзя простить. Еще я знала, что, сколько бы времени и сил я не потратила, пытаясь объяснить, что они сделали со мной, и вынудить признать (ну, пусть хотя бы ощутить) свою неправоту — это нас ни к чему не приведет. Спорить и что–нибудь доказывать можно тогда, когда стучишься в дверь, а не в глухую стену. А они и дальше будут верить в то, что поступили правильно… поскольку они искренне хотели мне добра. И все, что я могу сказать, бессильно отлетит от монолита их понятий о добре и зле, их принципов и убеждений.
Я брела вперед и думала — вся беда в том, что, даже разбив руки в кровь, ты не разрушишь эту стену. Даже сорвав голос — никогда не докричишься до глухих.
Это тот бой, в котором мы не можем победить.
Но именно сейчас, сквозь все мое негодование, и раздражение, и боль пробилось столь же несомненное сознание того, что я их все равно люблю. А если так, я поступила хоть и правильно, но все равно — недопустимо. Вот такой вот парадокс… Любовь — как я внезапно поняла — должна быть выше, чем любая логика. Если это действительно любовь. Когда наш разум говорит нам, что борьба бессмысленна, только любовь может заставить нас стучать в глухую стену и кричать, когда наш собеседник глух. Любовь не допускает оправданий и не принимает поражений.
Потому что это — бой, в котором мы не можем отступить.
Дойдя до этой мысли, я внезапно поняла, куда мне следует пойти.
В двери у Лады был поставлен кодовый замок. Не такой, который устанавливают на дверях подъездов и где нужно набрать комбинацию нескольких цифр, а элитный, кажется, японский, где паролем служит произвольно выбранное слово. Думаю, такой замок — вещь дорогая и довольно ненадежная, так как нужное слово можно подобрать или же подсмотреть. Но некоторые все равно ставили себе подобные замки, точно так же как другие ставили голосовые или считывающие папиллярные узоры с пальца. Точно так же, как носили на руке часы, хотя у каждого были часы в мобильном телефоне, плеере или лэптопе. Просто–напросто красивая, престижная игрушка.
Я остановилась у дверей.
Я знала каждую вещь в квартире Ладки. Могла представить ее комнату с закрытыми глазами и пройти по ее дому в совершенной темноте, ни разу не споткнувшись и не налетев на стену.
Чего я не могла, так это попасть внутрь.
Всего лишь год назад у меня был свой собственный магнитный ключ от ее дома. Я не помнила, куда он делся. То ли его обнаружили и выбросили мои родители, то ли я сама вернула его Ладе, когда мы расставались, то ли он валялся где–то в моей комнате среди других вещей.
Но сейчас его не было.
Я могла бы спуститься вниз и прогуляться по району, дожидаясь вечера. Могла сидеть прямо на лестнице, пока Лада не придет с работы.
А еще я могла подобрать слово–ключ. Во избежание попыток подобрать пароль многие владельцы кодовых замков обычно программируют их так, чтобы замок автоматически блокировался после трех неправильных попыток. Беда в том, что после этого входную дверь наверняка заклинит и тогда, чтобы ее открыть, нужно будет вызывать снизу мастера из техподдержки. Несомненно, Лада будет мне очень признательна, если не сможет вечером попасть домой.
Что ж, две попытки у меня, по крайней мере, есть.
Холодными, чужими пальцами я набрала на крошечном экране «Джей». Дверь протестующе пискнула, на крошечном дисплее загорелся красный огонек.
Промашка.
Перед тем, как попытаться снова, я раздумывала несколько минут.
Я перебрала в уме названия ее любимых книг и имена друзей. Страны и города, где бы она хотела жить. Бар «Джинджер», где мы когда–то проводили каждый третий вечер. Многие из этих слов были неразрывно связаны с ней в моей памяти, но я не могла сказать, какое из них она могла выбрать в качестве ключа. Я колебалась.
Может быть, я вообще ищу ответ не там? Может быть, пароль нужно искать в какой–то другой области? Ее стихи? Название ее романа?..
Я рискнула и набрала «Джинджер».
И невольно вздрогнула, услышав писк.
Опять не то.
Что ж, следует признать, что шансов с самого начала было очень мало.
Я отошла от двери и уселась на ступеньках лестницы. Вяло исследовала содержимое захваченной из дома сумки. Записная книжка, пачка сигарет, подаренные Вардом темные очки, лэптоп, зарядка для лэптопа. Больше ничего. И точно ничего такого, что могло бы скрасить многочасовое ожидание. Я оперлась плечом о стену и лениво закурила. Лада сначала учится, потом работает, к тому же ей придется добираться на метро из центра, значит, она будет здесь не раньше десяти. Мне предстояло просидеть на лестнице не меньше четырех часов, в то время как зарядки у лэптопа в лучшем случае хватило бы на полчаса. Незачем и включать.
Я попыталась выпустить колечко дыма. Вард рассказывал, что раньше у меня это прекрасно получалось. Но, если кое–какие вещи мое тело помнило само, то умение пускать колечки, видимо, было утеряно с концами. Разве что последовать совету Варда и попробовать еще раз — уже с трубкой.
Наступившая весна брала свое, так что пока на лестничной площадке было относительно светло. Но грустное предчувствие грядущих сумерек уже тянулось от окна, просачивалось в щель полуоткрытой форточки. На пыльном подоконнике стояла банка, заменявшая кому–то пепельницу. Наверное, соседи Лады много и с удовольствием курили.
Прошел по меньшей мере год с тех пор, как я в последний раз была в этой квартире.
Это был чертовски странный год — по крайней мере, для меня.
Но именно сейчас, сидя на лестнице под дверью, я задумалась, каким был этот год для Лады. Из нашего разговора в Кофе–пабе было сложно что–нибудь понять. Мне редко попадались люди столь же отстраненные и сдержанные, как она — вернее, столь же хорошо умевшие казаться отстраненными и сдержанными, если считали, что так будет правильно. И вместе с тем…
И вместе с тем — или я верю в то, что я нужна ей, или же прямо сейчас встаю и ухожу.
Безумие — без приглашения вломиться в чей–то дом. И еще большее безумие — прийти мириться вопреки недвусмысленному «нет», которое читалось в ее позе, голосе и взгляде даже прежде, чем она сказала это вслух. И все–таки сейчас я знала, что если я могу что–нибудь противопоставить глубине наших обид и разногласий — то разве что эту не имеющую оправдания готовность выбить эту чертову входную дверь ногой, если у меня не получится открыть ее обычным способом.
Мысленно обратившись к Ладке, я сказала ей: я знаю, что была права, когда доказывала, что нам следует бороться. Но именно теперь я понимала, что и ты была права, когда сказала, что мы все ослеплены борьбой, что мы ведем войну ради войны. Наша ошибка состояла в том, что мы ожесточились — и уже давно в своем ожесточении боролись ПРОТИВ, а не ЗА. Против несправедливости, но не за понимание. Против насилия, а не за человечность и любовь друг к другу. И поэтому тот путь, который мы избрали, оказался тупиком. Но мы найдем другие способы разрушить эту стену.
Догоревшая до фильтра сигарета обожгла мне пальцы, и я выронила ее на пол.
Думаю, я запишу свою историю, чтобы ее прочли все те, кто думает, что мы больны.
А еще я вернусь и еще раз поговорю с родителями. И на сей раз я не отступлюсь, сколько бы времени и сил мне не потребовалось. Я найду время и силы для любого из своих друзей или знакомых, и в конце концов заставлю их понять, что мы — совсем не то, чем кажемся. А если поначалу они отшатнутся или плюнут мне в лицо — что ж, я утрусь и повторю это еще раз.
И еще раз.
И еще раз.
Наше нелегальное движение ведет свою борьбу уже шестнадцать лет, и я снимаю шляпу перед мужеством людей, входивших в него с самого начала и не отступавшихся от своих убеждений, как бы туго им не приходилось. Но все это время люди видели нас через объективы телекамер, видели нас на страницах городских газет и сайтах новостей. Мы думали, что это сможет что–то доказать — но мы ошиблись. Нужно было говорить глаза в глаза.
Не знаю, есть ли у нас шанс чего–нибудь добиться. Но знаешь, Лад — теперь я думаю, смысл любви — не в том, что тот, кто обладает ею, не способен проиграть. А в том, что он никогда не признАет себя побежденным.
Я снова покосилась на замок. Нет. Это будет уже третий раз. И если я не угадаю — а скорее всего, я не угадаю — то придется объяснять вернувшейся домой Ладе, что здесь произошло.
Можно себе представить, что она тогда подумает.
Я стряхнула пепел с джинсов, поднялась и подошла к замку.
Или я верю в то, что я нужна тебе — или мне больше некуда и незачем идти.
Наверное, любовь как раз и заставляет нас надеяться даже тогда, когда уже не остается никакой надежды. Если же мы все–таки ее теряем, остается только…
Я нагнулась над замком и набрала в окошке «Пустота».
И дверь открылась.
До сих пор я думаю, что ничего невероятнее и удивительнее этого со мной никогда не случалось — и не случится, даже если я проживу еще лет семьдесят.
Я помню, что не верила своим глазам, когда дисплей мигнул зеленым.
И еще я помню, что, когда я заходила в удивительно знакомый коридор и закрывала за собой входную дверь, то руки у меня дрожали. Я разулась и неловко сунула свои растоптанные и забрызганные грязью сапоги в ящик для обуви. Прошла на кухню, не включая свет. Словно дождавшись момента, когда я вошла в квартиру, за окнами начало смеркаться — так стремительно, как будто кто–то щелкнул выключателем. Пока я снимала пальто и разувалась, бледный серый свет успел смениться сумеречно–синим. В глубине души я все еще переживала свое невероятное, чудесное проникновение в квартиру.
«Пустота». Что ж, разве не затем я шла сюда, чтобы заполнить пустоту?..
Здесь все было так же, как я помнила. В ажурной вазочке на кухонном столе лежали крекеры и несколько конфет. Стоял зеленый чай в железной банке. Чуть поодаль матово поблескивал высокий белый холодильник, отражающий последний свет, падавший от широкого квадратного окна.
Я проигнорировала кожаный оранжевый диван, стоящий у стола, и привычно села на широкий подоконник.
Синева сгущалось. В комнате чуть слышно тикали часы. Наверное, я просидела там долго, очень долго. Но в моей памяти это осталось студенистым и прозрачным промежутком времени, не разделенным на минуты и часы. Не помню, чтобы я думала о чем–то важном. Вероятнее всего, в тот вечер я не думала ни о чем.
Помню только тот момент, когда в прихожей снова тренькнул кодовый замок, в последний раз откликнувшись на слово «пустота».
Сердце подскочило — и привычно рухнуло куда–то вниз, гораздо ниже, чем земля, если смотреть на нее с твоего седьмого этажа — или даже шестнадцатого, на котором была моя старая квартира.
Кажется, ты разом повернула оба выключателя, так как на кухне вспыхнул яркий свет, заставивший меня прищуриться. Я соскользнула на пол, напряженно ожидая, когда ты войдешь. Судя по звукам в коридоре, ты как раз начала раздеваться, но остановилась, обнаружив незнакомее пальто на вешалке.
Ты не спросила «кто здесь», но твое замешательство можно было почувствовать даже сквозь стену.
Тогда я сказала:
— Это я.
А еще я сказала:
— Знаешь, я взломала твою дверь.
А еще я сказала:
— Я люблю тебя.