Владимир ШибаевПрощай, Атлантида

И устыдятся прозорливцы

И посрамлены будут гадатели,

И закроют уста свои все они,

Потому что не будет ответа…

Пророка Михея, 3

С чего началась эта история – никто не знает. Может, взметнулась откуда-то туча черных птиц, ворон или галок, темным роем взвилась над старым собором и помчалась, расширяясь и вытягиваясь явной нелепой шестеркой меж облаков, от парка со старыми истлевшими вязами над недавно подновленными куполами и изукрашенными цветной поливой звонницами, над монументом упрямо стоящему бывшему вождю и топорщащей надменные кривоватые колонны громадой местного белого дома, приюта пламенных чиновных страстей, и далее, выгибаясь и чертя в воздухе, будто в согласии с чьим то умыслом, и звучно гаркая во всю вселенскую.

Воронье, с воем и лаем завершив облет, сразу взялось и рушить в фиолетовых высях им же начертанную цифирь и потянуло в обратный небесный путь сначала распластанный над правителями круг, а затем и шестеркино навершие, так удивив задравшего голову случайного командировочного человека, только явившегося из тесной гостинички полюбоваться центральным местом, что с того слабым порывом темных крыл скатило в не к месту подвернувшуюся липкую лужу серую его шляпу.

Тут же какой то здешний охальник, шпаненок или просто веселый мелкий бузотер наподдал шляпу пару раз ногой и, свистя сквозь слюни в два пальца, исчез в проулках сохраненного реставраторами старого городища. Может и так началась эта история.

Да нет. Ошарашенный, без обычного верха приезжий, к которому вновь притрепыхал гонимый ветром убор, перевел взгляд на монумент и испуганно замер. Что-то было не так, какая то вдруг почудилась этому дядьке нехорошая история, и мелькнуло, не зря ли он вообще затесался здесь по делам не очень срочной службы. Памятник ведь всегда был прочен, спокоен, и в уравновешенном, строго-приветливом настроении уже сорок лет, хоть и стоял спиной к местным властям, протягивал бронзовую длань свою вперед, туда, где когда-то, до эпохи бетонных конструкций, сквозь разваленные стены и проломленный кирпич виднелось заходящее за дальний лес на холмах солнце, а теперь лубочной картинкой сиял восстановленный церковный объект. Изнутри содрогнувшись, дядька увидел, что не так было самое главное, монумент вождю кем-то сокращен, и рука вождя отнята у него по локоть. И теперь, мысленно прилепив ее, можно было в зависимости от таланта – а скульпторами весьма богата наша земля – вообразить бог весть что.

В этой невероятной истории три дня назад уже разбиралась местная компетентная комиссия из кривоватого огромного дома и пришла к выводу. Во первых, позор, конечно, налицо, или на руку, кому нравится. Но пускай опозоренный и отплевывается, хотя, если покумекать, слухи бегут быстрее дотаций, и до столиц точно дойдет. А то ли еще дойдет? Революционный вождь, сорок лет тыкавший на путь к мировому пожару, который должен был спалить к чертовой матери все, кроме равенства и справедливости, теперь оказался инвалидом, как-то полностью скислился и сник, как и тот, когда-то живой и могучий борец за народный порядок, потухший в серых, страшных бессилием муках под лукавым прищуром соратника и сподвижника.

Несомненно, надо восстанавливать, решили местные головы из комиссии. Попутно они через грубого милицейского майора выяснили у одной старухи, жившей у оконца старого переулка, что ночью, де, " прибегла серая мышь. Откудова родились вандалы числом не считаны, боле трех, бодро повыскочив." И звонко перепилили "болгаркой" и ловко смотали окрестные провода, а потом принялись за вождя. Поначалу собачились снизу, склонив перед исторической личностью колени. И, правда, комиссия тут же и обнаружила пробные запилы на ортопедически важных бронзовых сочленениях пострадавшего. Но мерзавцы скоро смекнули – что, будучи в полупадучке от перепоя местным отворотным зельем и перекура здешней душной махрой, разбавленной сушеными скотскими травами, они точно окажутся под рухнувшим идолом, не выберутся, изойдут склизкой жижей и уж, ясно, никуда его не скантуют. Поэтому ночные пролетарии подогнали мышь под простертую длань, и один вахлак, еле держась за "болгарку", ампутировал вождя.

Срам, исторический срам. Но восстанавливать прежних кумиров тоже, знаете, надо помыслить. Если б голову спилили – другое дело. Как поймут? – почесала голову комиссия. И вся эта трехдневной давности история немного застопорилась.

Тем более, что в стенах белого дома в эти дни тоже происходила некоторая неразбериха. Вышла инициатива объединить область с Усть-Хохтамышским автономным районом и Хохлымским автономным округом, что грозило области превращением в край со всеми втекающими сюда последствиями. Депутаты усердно обсуждали предстоящее через четыре года соединение, планировали электоральное голосоизъявление, утверждали избирательные бюджеты и кумекали, не обратится ли заранее в центр за краевым статусом. Чем черт не шутит, тем поп не перекрестится. Ведь раньше и хохтамышцы, и хохлымцы успешно трудились на областной ниве. Но лет сорок назад, как раз после возложения монумента, приехал в Хохтамышию поохотиться бровастый суверен. Хорошо пострелял, покушал, утер губы и повел довольно бровями. И тут местный районный говнюк и закинул: мол, дорогой и бесценный Вы наш заступник. Обирают районную автономию областные, снимают сливки, не дают дичи дичать и зверю реветь, тропы топчут почем зря – капкан негде ставить. Мы бы, если нас в автономию, скоро здесь развели рыбную республику и лосиную империю, лососиную таможню и валютный коридор в коммунизм во такой ширины. Крякнул властитель: а что это вам автономию, кто вы тут особые. Мы, отвечает говнюк, еще с Елизаветы-матушки на Руси крайние, хоть и до центра два дня на лихом коне, беглые казаки и припадочные калики, и освобожденные до срока невинные. Грудью встанем, Ваша честь, за природные заповедные места, за Вас и Отечество.

Опять крякнул властитель, что-то сказал непонятное на своем языке и решил все в неделю. А теперь местные собрались три года финансово радоваться и бумажно готовиться, потекли совещания и взаимные увещевания с рукоприкладством.

Но не тут то было. Вышла, наверное, та самая история. Встретились случайно вчера только, утром, перед трудовыми буднями возле опиленного монумента два средних человечка из здешнего начальства. Один средний – чиновник по электричеству и прочим проводам, недавно лишь в Волчьей пади достроил себе на зарплату от завихрения токов и перепада напряжений одноэтажный домишко с трехэтажным мезонином и четырьмя флигелями над подземным бункером. Другой – не чинуша, а красный производственник, чуть поважнее, правда, – третью уже иномарку отогнал в Высокие татры на прикупленный заодно хутор с пятьюстами грецкими орехами. Так этот, поважнее, и скажи сквозь зубы мелкому историю:

– Бросай ты с чепухой суваться. Провода, города, мать их за ногу. Что, не слыхал?

– Совсем ничегошеньки, Евграф Евграфыч. Три дня ношусь угорелкой, электру в соборе зажечь. А то, при лампадах-то, накалякают епитимью на верха. Семь километров кабеля поизвел в преисподнюю. И в комиссии, с рукой этой. Рука отсохла телефон щелкать.

– Бросай, – подтвердил Евграфыч. – Все теперь ништяк. Исчезло все, и пропало.

– Кто исчезло? Куда? – ужаснулся электрик. – Не пужай, Евграфыч, меня же бодун схватит.

– Куда, кто, – буркнул, кто поважнее. – Дед нихто. Сам пропал. Хозяин…Нету нигде. Ни в где, ни в …Призрак.

Начальник сетей пошатнулся и удержался за рукав старшего, чего в иную минуту не допустил бы.

– Так…кажный вечер…по телевизору. Перед футболом…Интервью эта…То про овес, то про понос…

– А ты ряшку шире раззявь, – отрезал знающий собеседник.

– О це провисли! – побелел, как задетый током, электрик. – О це замкнуло! – и, бессильный, сел на мостовую.

– Еще не вечер, – пообещал другой, прижмурясь и вспоминая сочные ореховые плоды в тугих импортных мешках.

И правда, не настал еще вечер этого дня, как тут же, возле униженного памятника произошло еще одно мелкое событие. Собралась возле подножия группа протестовать против безвластия властей и засилья временщиков, совсем спустивших местную демократию на произвол, так что со свечкой в кромешной местной мгле позовешь – даже эха нет.

Руководитель тутошних "сине-зеленых", человек в джинсах и свитерке с вылезшей на горло крупной бабочкой, крикнул бархатным протяжным баритоном, воздев вверх ладони:

– Достукались, властители, до порочной черты? Довели историю до потехи. Надругались над народным истуканом. Долой! Мы не кланялись не им, не им, – ткнул он вверх и в колонны. – Доколь? Мы за демос без колов и мотыг. Но на что стравливают эти народную волю? На "Красном мотальщике" зреет смычка, доведенная невыплатой. На "Красной чесальщице" руки пришедших в негодность работниц по локоть в крови от непосильного. Яблоко раздора, посеянное придержащими, приведет электоральный слой в сад нашего экзит-пула. Отдайте, люди, голоса ваши – и сторицей вам демократия отвалит щедрот цивилизации… Взвейтесь, гордые бюллетени кострами выборной победы!

Забарабанил сопровождающий партийца представитель молодежного крыла "Белый налив", паренек лет пятнадцати-двадцати в тугих шортах, споро перебирая палочками дробь. И очкастая худая залежалка в черных очках и такой же юбке до пят развернула плакат: "Вон из "белого дома" – кому демократия не знакома!" Но на призыв "отдайте…" испуганно шарахнулись две тормознувшие возле митинга старушки. Да ветеран неизвестных войн молча сплюнул в окружившую его коляску темную лужу, испортив отражение митинга. А какой-то забавник, или просто мелкий бес, еле различимый под крупной кепкой, запустил в барабанщика камешком, да так ловко, что сбил того с ритма и заставил умолкнуть и тревожно оглядываться вверх на бронзового калеку и шеей вертеть по сторонам.

С этой ли всей чепухи началась наша история? Вовсе нет. А, впрочем, спросите любого серьезного ученого или специалиста, и он вам прочно ответит: истории не начинаются. Только не подходите к нашим академикам с окопавшейся вокруг сворой заплесневевших мздоимцев. Эти распотрошили окружающий ход мира сначала на атомы, после на кванты, фотоны, лептоны и, наконец, гравитоны. Это мелко, очень мелко. Но тут вдруг академики и подголоски в унисон завопили, что, де, оказалось – мир наш есть огромная гитара, на которой демиург выделывает супервосьмиструнные мелодии на восемь сторон света, а нам, доходягам и чернецам, из этих смутных сторон доступны три, ну кому по-блату четыре. Так что нужны дикие с фантастическими нулями деньги, чтобы хотя бы по локоть погрузиться в остальные пять, где и хранятся все божьи промыслы. Будто бы эти исследователи глубин не знают, что в квартале от "белого дома", подпирая друг друга, топорщатся черные сгнившие бараки с покосившимися от беспробудной безысходности жильцами, хорошо, если еще до утра вышагивающими по хмурому туману к коричнево-зеленым крошащимся корпусам "Красного вязальщика" с "мотальщиком".

Спец ясно сформулирует: истории не кончаются. Как в грязной воде весенней Москва-реки темные ледяные глыбы, уже протухшие и изъеденные химической пеной, рушатся, дробятся, налезая одна на другую, неразличимо сливаясь и слабо охая, топко пропадают в коричневой жиже и всплывают уже не те – так и истории мрут и рождаются вне нашей воли, будоража лишь сны обрывками или обмылками иллюзий. Ведь все истории, сказанут нежданные умники, суть лишь заплаты, из которых бессонное время пошивает нам кафтан быта.

Хотя есть и такие умельцы, которые уверенно, глядя в глаза, заявят вам, хамски ухмыляясь и дергаясь:

– Нет никаких историй. Ничего нет. Одни сполохи воли. Только сумбур теней. Не ждите и не стойте – все роздано в другие миры.

Но как эти потусторонцы, сытно чавкая и обсасывая пальцы, жрут и пьют по ресторанам в компаниях ошалевших экзальтированных слушательниц, не считая сие за факт – ума не приложим. Невольно подумаешь, а, может, что и есть. Но эти не в счет.

И все же надо признать – в этом городе и в этот час лишь один человек сам разглядел начало этой истории.

Потому что человек этот, Арсений Фомич Полозков, увидел вдруг птицу,

голубя.

Но за мгновенье до птицы мелькнул перед Арсением сон. Может, зажмурился сильно он, может, давление щелкнуло. Обычный такой сон, с чепухой, какие всегда незванно таскаются по людям и теребят, но поначалу в старинном весьма обрамлении, с манерами и коротким умом, в секунду или чуть долее. И сказал, проецируя попутно древние карты и чертежи развалин, голосом:

– Вышла тебе, Сеня, эпитафия. Чтобы на камне над тобой висеть, защищая время от времени. Но не затвержденная, а на выбор. Спустятся три птицы, принесут на крыльях, уж сам и отметь какую, чтобы потом без обид. Особенно хороша у голубя, вон летит долгожданный, глянь.

Но, как и часто бывает, голос про все потихоньку врал. Ровно так обманывают точные указания методичек, обученные объяснять мертвый скелет предмета, или надувают острия уткнувшихся в полушария указок, шарящих по неживым теням трепещущих в газовых объятиях городов и извивающихся в муках рек. Ну, привирал голос, и Арсений поглядел на птицу. Ее он видел, видел и раньше, недавно и наяву, видел, парящую мимо стен и домов в блеснувшем переплете окна вдоль стеклянных лиц и косых глаз, мимо чучела голубой земли с набором запретно далеких широт. И, все же, что правда, птица была прекрасна, этот голубь. Крылья беззвучно рассекали эфир, плотный, потный, чужой, будто обещая вдох, повороты и траектории его белоснежного тела легко подражали особым фигурам – каким то божественным эвольвентам и адски сложным брахистохронам. Он петлял, менял неустойчивый курс, витал и висел свободно в штукатуренных небесах, и было хорошо видно – птица движется по своим сокровенным законам, не стадно, размеренно и предугаданно стремясь к цели, которую не знает никто.

И голубь этот, как осознал слегка сонный Арсений, голубь нес на острых крыльях возвышенные слова, которые и сейчас было бы не стыдно изречь и увидеть над собой. Вот слова эти:

– "…небо рухнуло в водную гладь, и зеркало тишины треснуло, в бешенстве упали волны, и встал ветр и хлад, надвое разломилась в тусклом тумане линза неровного солнца, обнажив острые осколки еле живого света…но скоро, совсем скоро покатились кругами, потекли капли, зашуршали, скатывась в пучину, потоки, опали и раскрошились взбаламученные водопады и взвинченные буруны, померкло и исчезло все освещенное и тугое, растворясь и потеряв очертания имен…и тут увидел он тишину и холод дна…".

Не ожидал, совсем не ждал Арсений Фомич в коротком сне такую строгую надпись. Да и довольно крупный…и дорогой должен быть камень, засомневался он, предварительно и условно калькулируя и возражая эпитафии. И потом, во сне не грешно вспомнить и простые и более дешевые аналогии таких бурных аномалий. Сунешься с утреннего недосыпа в дверь, а там дети, да еще не твои, и хохочут, влез в трамвай, да позабыл кошелек, вот и прячься за спины и показывай уши бледного и зеленого зайца. Даже забредешь в консерваторский амфитеатр против воли и почти случайно с какой-нибудь навязчивой, неопрятной ботаничкой с потными пухлыми локтями, сильно пахнущей мамиными зрелыми духами и раскисшей пастилой крепкой дамой неопределенно юных лет, клички растений цитирующей наизусть за годы издевательств над средним классом – и, точно, почувствуешь себя мелким суетливым воробьем среди фрачно одетых ворон, шарахающимся и не разбирающим звука фаготов и флейт, выдавленных выводком похожих на эту спутницу оркестрантов. Зачем он здесь, чужой и глухой, среди этого визга. Зачем все смотрят на него, вспотевшего и злого, чутко улыбаясь и посмеиваясь в платочки. И что за радость попасть под чужой гранит, мучиться и краснеть – тогда надо иметь крепкий остов, толстый кожный покров и нервы оставить в наследство. Ну вот – написано, к примеру: – " Губернатор Н", а лежит подложное тело, какой-нибудь просто Хорьков. Тот же, простите, холод и мрак. А тут эпитафия почти верлибром. Но безумные сны не уговоришь, они с настойчивостью торговых агентов рушат явь, строя на задворках памяти свои карточные атриумы и сараи. Так что слишком – вся эта надпись.

Тут же по просьбе недовольного сновиденца декорация и сменилась. Нахально оттесняя белоснежного строгого летуна выпрыгнул серой мышью воробей, поскреб лапками и свистнул:

– " …жил-жил, да помер".

– Подходяще! – в восторге воскликнул сонный Арсений, прикусив губу. – Эту, эту хочу.

Потому что "да помер" натуральная явь, а не игра в бисер иллюзий, это теорема с доказанным концом. Схватился за глобус, так крути. Поленился ботинки чистить, так красней. Родился почти хорошим, да весь вышел, на то оно и "жил-жил"…

Однако, прервав любование краткой сентенцией, сон выставил на показ новую фигуру, может быть, последнее позднее вырождение изначально стремительного порученца небес. Сбоку, тесня и поклевывая нахохлившегося прыгучего мышонка, притюхал какой-то пестрый, обкормленный неряха, то ли попугай, то ли птица Феникс недощипанная, и, роняя перья в помет, проворковал целую биографическую справку, ну никак не лезущую в камень:

– «…ему было скоро около сорока, этому…»

– Арсению Фомичу! – крикнул Полозков возмущенно.

– " …именно этому. Он являлся пять раз в неделю учителем географии средних классов неважно какой школы. Школа плохая, стоит среди тухлых, подкрашенных плесенью пятиэтажек с обрушивающейся дранкой и расписанными трехэтажной похабщиной оборванными подъездами. Учеников он перестал любить, да и не любил, они, когда не кидаются тряпками и мелом, то корчатся и валтузят слабых. Но очень хитры и сметливы, набравшись от старшей, прошедшей университеты братии. Поэтому, лежа ночью навзничь на кушетке и растирая затекшую от проверки испорченных контурных карт шею, он думал, а все ли успел им сказать, что знал. И тогда он вспомнил слово, которое, тычась между дней, позабыл. Слово это было…“

– Не про меня, – уперся ведомый по сну.

" Ну ты и гусь, – возмутилась птица-неряха. – Все эпитафии ему не сподобны. Тогда сиди с пустым камнем, без дат, прикидывай. Определишься, так камень подправить – плевое дело. А то "…небо рухнуло…" не по нем, замухрышка школьная".

– Воробьиную желаю, – заупрямился вздремнувший и очнулся.

Но было поздно. Изумительное белокрылое созданье подлетало. Арсений Фомич увидел хищный тонкий клюв, как-то даже улыбающийся ему, еще – острый силуэт, зафиксировал в короткой памяти легкий корректирующий изгиб крыла, отчего в глаза вдруг брызнуло отраженное окном весеннее солнце, и создание, развернув оперенье, очутилось у его глаз.

– Ой, – вздрогнул учитель и рухнул на стул.

– Ага, точно. В глаз, – дрожа в нервном возбуждении крикнул забияка ученик Тюхтяев, хозяин бумажного летучего гада.

– По кумполу, – прогундосил тупой второгодник Балабейко.

– А завуч вам по соплям то смажет дневничком, – заявила идущая на твердое хорошо староста Быгина.

– Нам чего, пусть не суется, – промямлил кто-то невиновный и уже далекий.

Черная капля выкатилась из глаза Арсения Фомича и шлепнулась кровавой кляксой на белое пятно Нубийской пустыни в раскрытую тетрадь контурных карт.

* * *

Что увидишь одним то глазом? Да ничего, шелуху и пыль. Темна ночь в одном глазу, ночь повальна. За окном тьма сжевала фонари, еле тлеющий ночник робко посылает редкие взгляды пыльного света к черным, недоступным выдумке углам. Их, углов этих, в палате много, может, восемь, или больше, потому что в кромешной мгле точно кругла палата. Но видна все же посреди кроватки мелкая старушка, худая, как обломок костыля, с черной дыркой рта, серо-сизой косматой не седой головенкой, похожа и на спящую. Хотя сон ее ничем не отмечен – не сипит дырявой свирелью, не хрипит притопленным усталым котом, не шевелит дыханием тусклый кислый воздух, и веки молчат, сухо стянуты ниточки губ – небольшая спеленутая подвернувшимся ржавым одеялом девочка-мумия, забытая навек.

Но, закроешь глаз, и тогда – чудо! – видно все. Под больным бинтом разгорается синее пламя неизвестной адской горелки, под решетками окровавленных меридианов вытапливаются пятна неизвестных континентов, дробятся, как в добиблейские времена, уплывают и крутятся, теребя лобные доли изнутри, потом вдруг уже полегчает, и сирень незнакомых океанов выращивает неоткрытые острова странных окрасов – фиолетовую охру, и розовую лазурь…А из них то легко уже вычертит тебе и раскрасит пугливая память комиксы прошедших больничных часов.

Вот он просто сидит на своей уютной кровати в больничном коридоре. Руки свесит между колен и иногда качает ими, как двумя встречными маятниками, отсчитывая минуты прошедших после операции суток. Тоже еще вскидывался, чутко оглядывался филином. Поправлял постоянно на тумбочке грязную эмалевую собачью миску после обеда, и еще ложку, толкал серую кружку с портретом дородного святого ближе к центру – боялся, вся посуда от топота проходящих злобно брякнет и, мерещилось из-за новых причуд зрения, рухнет лавиной с клонящейся тумбы на немыслимый пол.

Но успели завестись за день и знакомцы. Притаскивался один совсем чудной, тоже прооперированный на глаз, да еще хромоватый, бухгалтер с "Красного мотальщика", и, поскольку соседи его гоняли, здесь держал речь:

– Хозяин – Евграфыч, сволочь. Теперь погонит, на кой я им, пациент. Сам ворюга, хуже соловья-разбойника не видел. А других готов за рубль – на кол. Ну ладно, база то в рукаве. А у меня любовница баба на двести тыщ в месяц, свободно содержал. Я тебе фотку то…не видел? Ну и, сам понимаешь, по средам и пятницам к ней на совещания, с шампанским всегда. А этому…хозяину, баланс чистый подавай, да еще миллионы побоку. Вот и баламутится народишко-то, – шепнул, наклонившись, бухгалтер. – Нигде правды нет. За деньги-то, Арсений, все есть. Я пристроюсь, не горюй. С коньяком еще по средам походим, пол тела все равно видать. Найду нору, буду авизовки черномазым шельмовать. А хозяева везде гниды. Вот ты куда – в инвалиды? В школах просто – соскочил с указки, педсовет тебя в тираж. С одним-то глазом все Африки на одну рожу.

– Врачи обещают. Может, и в репетиторы подамся, опыт есть, – выдохнул в ответ Арсений.

– Утрешься, мечты! – крикнул тихо новый добрый знакомец. – Лучше, слушай, – мельком оглянулся бухгалтер. – Мересьева знаешь, героя? Крупно поставил, здоровье свое не пожалел – на кон. И выиграл, сорвал банчок на всю оставшуюся жизнь. Потому что люди хорошие деньги платят, такие брат деньжонки – глаза не нужны. Всю оставшуюся лямку – красное винцо на губах, Трускавец-Карлсбад, девчата с двух сторон воспоминания попками согревают, заместо зрения. Весь в шоколаде, как красный октябрь. А что человек сделал? Да ничего – глаз продал. Да-а…Слышал, может, теперь восстанавливают забором органа.

– Это как? – удивился Сеня. – Окружают орган забором из медпрепаратов?

– Слушай, – горячо зашелестел страдалец. – Приходят к тебе люди, совершенно конфедиально. Ну на кой ляд тебе один-то глаз, смекай, к примеру. Всего ты этого вокруг насмотрелся, до рвоты. Приходят эти надежные совершенно честные люди и говорят. Арсений, мол…

– Я? Причем здесь…

– Да нет, к примеру. А хоть бы и я…или ты. Зачем мне ненужный глаз. Предлагают прямо в лапу прямо несоразмерную жизни сумму. Твердых денег. Пачка, толщиной в руку…в две руки не ухватишь. Весь остаток дней по европейским курортам, как паскуда, молодящий душ, полотенца пахнут шипром. Несовершеннолетки прижимаются невинными кожами, пятки, как крем. Ты бы, например, как…согласился?

– Я? – встрепенулся Полозков. – А зачем мне это?

– А я бы, может и…товось. Да ты не понял. У человека, кроме глазного еще пять чувств. Хватание, ощущение, наслаждение и лав. А за зверские деньжищи отдать двадцать процентов с баланса. Наплевать. Я об этом ночью всеми чувствами думал. И ты порассуждай на досуге. Хорошее дело, если всесторонне. Деньги, это оно и есть самое пятое чувство. Заместо всех годится. А зрение? Да, тьфу при такой гламуре. Негр один музыку пишет, без глаз без рук без ног. Миллионщик. Ему говорят, прозреешь – спишем, не тот трюк. Другой, певец – чечетку вслепую чешет за двоих, уссышься. А деньжищи, Арсений, и вправду сильные. Ты подумай, как Мересьев. У меня уж и пол суммы… – и утащился в свой конец коридора, в отдельную палату, прихрамывая и бодая головой.

Выплыл в сумбуре ночных сновидений перед мысленным взором Арсения Фомича и еще один за сутки заработанный знакомый, явившийся, правда, только раз. Это был рабочий активист Холодковский-Горячев, высокий худючий мужчина со всклоченными волосами, в нацепленном не по росту коротком белом халате, с болтающимся на веревочке градусником и с небольшим красным флажком в руке и еще в петлице больничной рубахи. Он бодро подсел на Сенину койку и вопросил:

– Не обращайте внимания. Фамилия как?

– Полозков, – от неожиданности выкинул Полозков.

– Не обращайте, – подтвердил активист. – Я не из этого отделения, – и опасливо оглянулся. – А профессия?

– Моя? – не догадался недавно оперированный. – Учитель.

– Тогда я Вас записываю, – склонился над блокнотом активист, мусоля синими губами карандаш. – Нам очень, очень нужны учителя.

– А Вы-то кто?

– Общество "Рабочая неволя", – и посетитель назвался по имени. – Вы чему учите?

– Географии, – безнадежно сообщил Арсений, тронув повязку на глазу.

Активист вдруг вскочил и нервно забегал вдоль Сени.

– Архиважно. Молодец, товарищ. Молодые ребята, кто пришел на производство, а таких мало, архимало…одни пожилые мотальщики перед пенсией и на жалком приработке…дальше футбольного поля кругозора нет…Объяснить широту мира, долготу времени. Где Париж с его гаврошем…где неправильные мутанты красных бригад, где покоится прах пионера товарища Гевары… Нам нужны врачи, учителя, дантисты, полемисты, сторонники и враги экономических теорий, все со знанием предметов. А то рабочий люд ведь что: громить дворцы, жечь палаты, тащить склады. Ну ладно, это уже проходили с пятого класса про рабочий класс, а дальше? Как реорганизовать Рабфронт? Так что я Вас записываю, записываю не глядя.

– Эй, подождите, – взмолился все еще совсем больной Арсений. – А программа то у Вас. Есть?

– Умственно оторвать молодых ребят от шпаны и бригад, раз, – загнул палец Горячев. – Добыть стекла и оформить стенды агитации – методы питья рабочей крови несознательным хозяйчиком-вампиром. Порядок и честность в колоннах Первомая – три. И многое другое – пошив знамен, обучение немецкой привычке рационального труда, профшкола передового мотальщика. Пальцев не хватит. Так что, товарищ, не волнуйтесь, записал. Через неделю в рабочем баре "У обочины" как всегда в восемь. Захватите географические пособия по местам баррикад и что нужно еще, чучела полезных животных, макеты знаменитых рек. Сами, сами, – вскочил активист. – А то опаздываю к своему врачу…на процедуру. Нервишки, знаете, уже не камень…

– Эй, постойте, – воскликнул Арсений, зацепил тут же рухнувшую на пол алюминиевую лохань и повлекся, как мог, за стремительно удалявшимся активистом.

Вот в этот самый момент, пожалуй, и влип окончательно Арсений Фомич в некоторую историю. Не попадись ему бухгалтер с активистом, не был бы он столь взвинчен и издерган. Но тут, конечно, еще и больное зрение подвело.

Какая-то дамочка, замешкавшись, попалась ему на пути, преградив неширокую – между двух коек – дорогу. Сеня дернулся влево на узком проходе. Но, так бывает, и неловкая особа тоже качнулась вправо.

– Извините, – пробормотал больной, досадуя на отменяющий ориентацию забинтованный глаз.

– Ты кто? – спросила незнакомка похожим на знакомый голосом.

В каком-то темном строгом костюме, в каких-то тонкой резьбы шитых ботинках-мокасинчиках, она смотрелась чуждой декорацией в неустроенной тесноте привыкшего к оплеванным халатам и рваным тапкам покоя.

– Извините? – повторил плохо видящий, ища дорогу.

– Эй. Это ты? – тихо и требовательно спросила женщина.

Арсений поднял видящий глаз и минуту молчал. Потом скривился, поплотнее, пряча грязную майку, запахнул халат, для чего-то попробовал закрыть ладонью бинт, но одумался.

– Я, – прохрипел он. – А разве меня узнать?

Женщина молча смотрела на Полозкова. " Узнала, странно", – подумал.

А ведь канули вверх тормашками в тартарары уже почти пятнадцать лет после дней, когда они, как пьяные, рука об руку шатались по университетским коридорам, непрерывно хохоча и выделываясь, прыгая вдаль и вширь, прикидываясь заблудшими среди наизусть изученных стен. Прошло уже столько же лет и с того дня, когда он мимолетно увидел ее в последний раз.

Но она была, конечно, та же, эта Рита. Просто уложенные волосы теперь не разлетались африканскими кисточками, тонкая, еле заметная сетка морщин у глаз, так же глядящих не совсем "на", а как бы скорее сквозь тебя, "за", будто там, где-то, есть какой-то ты интереснее и важнее. Нет, губы стали тоньше, упрямо сжатые в тельце серого неживого моллюска. И взгляд другой, тяжелый и печальный. " Не она", – подумал Арсений.

– Рита? – переспросил он в надежде на путаницу.

Кто-то, проходя, задел и пихнул их, застрявших на проходе, да еще добавил что-то устно непечатное.

– Ну-ка, пойдем, – сказала теперь уже знакомым тембром женщина и, схватив его за руку, потащила за собой.

Она беспардонно сунулась в комнату старшей сестры и, втянув его, как тюк с мукой, схватила за туго облепленные белым халатом могучие борцовские плечи эту сестру и мягко вытолкала ее за дверь, приговаривая неясное:

– Иди, иди. Дай, дай с человеком поговорить, не сиди тумбой. Зачтем… После, после…

Опять с минуту смотрела на него, отчего больному стало прохладно, и дунуло сквозняком через открытую фортку. Арсений хотел было сказать незнамо что и воздел даже, готовясь, руку. Но Рита покачала головой и ладонью: "молчи".

Потом неясная, словно от серой нахохленной птицы, тень пролетела вдоль ее губ, и Рита усадила больного на смотровую кушетку и уселась напротив.

– Ну?! – спросила с медицинским уже оттенком.

– А что ну, – повторил Сеня, вяло принюхиваясь и нервничая. – Жил-жил, да…Вот, – указал он на перевязанный бинтом поперек головы глаз.

Опять потянуло мокрым сквозняком из дыры в окне.

– …а что ж… – начала Рита, но смолкла. – Что врачи?

– Врут напропалую. Обещают – если старым еле глобус с пяти метров видел, то отремонтированным мышь за версту углядишь. Как сапсан. Ловчая птица…

– Сапсан…с перчатки летает, – подтвердила Рита. – Если прирученный. Где же ты…сейчас?

– В школе. Все там же.

– Не могу здесь ни о чем говорить… – Рита оглядела каморку медсестры. – Словно на аборте…Ладно, – и еще оглядела Арсения Фомича какими-то туманными глазами.

– Слушай, помоги мне, – неожиданно вымолвила.

– Я? – удивился Арсений, проверяя, не сползла ли повязка.

– Да, – кивнула Рита. – Вот – дали деньги, чтобы ночью посидеть сиделкой возле больной. Подмени, а? Я совсем не могу…Боюсь, сам знаешь…Ночью, в незнакомом месте, возле старой старушки…С детства боюсь. Можешь? – и улыбнулась вдруг, склонив голову набок.

– Кто ж разрешит? – усомнился больной. – Хотя…здесь, в общем, неразбериха, дьявол глаз выткнет. Шастают садисты-бухгалтеры и революционеры-доходяги. Не знаю…

– Это чепуха, – быстро возразила Рита. – Можешь?

– Что делать-то? Только не спать?

– Лучше не спать, – мягко уточнила боязливая сиделка. – Но можно, – тихо добавила, шутливо оглянувшись, – и поспать. Покемарить. Если вдруг старушке что надо, тут же зови прикрепленную сестру. Выручай. Одну ночь, – и слегка подавилась своим же предложением.

– Ладно, – смиренно согласился Полозков, зачем то покраснев.

– Вот и чудесно. Потом поговорим. Если хочешь. А то здесь, как в склепе, слова не лезут, – улыбнулась Рита открыто и спокойно. Видно было, ей стало уже весело. – Идем, я тебя медицинским церберам представлю. Да, и возьми сразу деньги.

И она сунула ему в карман халата две хрустящие купюры:

– Кто сапсан, у того и добыча.

– Да ладно, что ты. Не надо, – смутился Арсений.

– Ну, конечно, придумаешь. Вечно ты все придумываешь за других. Я буду дрыхнуть, а он…Мне эти деньги руки сожгут. Всегда ты чудишь. Идем…

Оказалось странное. Они прошли в соседний корпус, в другое отделение, и Сеня будто бы попал в иную климатическую зону – из тундры в саванну.

Теснились кадки с пальмами и крупными вьюнами. Вдоль стерильно окрашенных и отмытых стен и полов сновали тихие накрахмаленные голубым врачи, сестры, как египетские жрицы, восседали в белых хрустящих капорах за обитыми буком стойками и брали двумя маникюренными пальцами, словно священные жезлы, разноцветные телефонные трубки. Туалет, как потом выяснил Полозков, и вовсе был сделан, чтобы унизить торопливого посетителя, причем прилагался к каждой, ясно, одноместной палате.

Рита предъявила Арсения местной главной жрице, плотной и статной, с ухватками и профилем бультерьера-переростка, и та с подозрением осмотрела и обнюхала этого чужого больного, но, сцепив золотые челюсти, ничего не сказала и даже улыбнулась одними глазами так, что будь это где-нибудь в густом парке, стало бы страшно. Проводив нанятого на ночь до его этажа, Рита постояла секунду, совсем знакомо, как когда-то, прикусила нижнюю губу и сказала:

– Ну вот и ладно. Встретились… Пока.

Тут же, нервничая, Арсений разбросал и разогнал по радужке разноцветные недавние видения, открыл здоровый глаз и осмотрелся. Мумия-старушка мирно и беззвучно почивала, но теперь ее глаза были чуть открыты. Правда, за силуэтом сиделки взгляд ее не последовал, когда Сеня, разминаясь, потаскался, натыкаясь на углы, по палате, заглянул, на секунду включив ослепительные лампы, в стерильную, как операционный покой, красоту туалета, а потом, осторожно приоткрыв щелку двери, сунулся и в коридор.

– Тебе чего? – встрепенулся по-прежнему сидящий на стуле у входа в палату охранник, тяжелый круглый малый небольшого росточка с малюсенькими, размером с пуговицы его же полувоенного френча, глазками.

– Воды стакан. Хотелось, – механически ответил Арсений.

– Старухе?

– Да нет. Ссохлось что-то.

– Рассохнется. Иди пока, не время, – отказал стражник, поправляя черную униформу неизвестных войск. – Сестра отвалила, потом как-нибудь.

С этим бойцом тоже вышел казус, когда Полозков заступал в десять вечера на дежурство. В коридоре будущего дежурного властно поманил квадратный лысый мужик, высунувшийся из двери соседней палаты, облаченный в вельветовую пижаму и черные лаковые штиблеты.

– Эй, – зыкнул он. – Ты куда? Ну-ка.

– Ночной няней, на дежурство, – ответил не знающий местных порядков географ. – В пятую палату.

– А почему это, – заорал мужик, вывалившись в коридор. – Почему туда охрана, да еще сиделка безглазая. А где моя охрана?

Подбежала старшая сестра и, пощелкав челюстями, стала ублажать лысого, что ему огромный почет здесь, предельно возможное уважение и лучшие лекарства, которых никому нарочно не дают, для него экономя, потому что он, Евграф Евграфыч Бодяев, крупный, де, организатор промышленности, и его во всех столицах в лицо знают, как облупленного.

– Заткни себе почет знаешь куда…Я не организатор вам тут, – орал лысый. – Где мой пост? Я красный директор, у меня тыща голов и двести станков. У меня на мотальщике кругом посты. Немедля установить!

– Вам пост не нужен, – в конце концов озлилась и без этого не самая ласковая сестра, – не так уж Вы и больные. Если моча слишком бурно бежит, это еще не смерть.

– Смерти моей ждете? – зашелся директор. – Вот отсижусь, всех вас отымею через белый дом…

Еле удалось прибежавшему врачебному начальнику, поглаживая орущего и тыча в него стетоскопом, угомонить и загнать крикуна в палату. Впрочем, Сеня, не дожидаясь развязки, тихонько в неразберихе скандала проскользнул вдоль стены к своему номеру и был тщательно осмотрен кругляшом дежурным.

– Пост ему подавай, – при этом крякнул облаченный в неизвестную униформу. – Да хоть ты красный директор, хоть зеленый, а значит не по сеньке шапка. Тоже фрукт помидор. Кому по сеньке, у всех содют. Точно? – как бы спросил он географа, подмигнув одним, а потом и соседним глазом.

– Угу, – буркнул, ничего не поняв, Полозков.

Но теперь, не получив у охраны ни глотка воды, он тихонько вернулся на место. Старушка смотрела на него, раскрыв глаза. Сеню предупредили, что она не говорит и не движется, только, когда совсем хорошо себя чувствует, бекает и водит без смысла глазами. Если будет слишком водить или сильно бекать – зови сестру, предупредили. В это теперь не верилось.

И сейчас старушка повела глазами вверх и налево. Сильно или нет, подумал географ. И вновь она повторила маневр. Арсений поднялся, собираясь отправиться за подмогой, но вдруг суховатая мумия полувыпростала из-под савана ладонь и покачала скрюченным желтым пальцем, явно предостерегая сиделку от глупостей. Вот тебе и на, подумал Арсений, парализованная-то с характером. Старушка аккуратно, но внятно, глазами и чуть пальцем опять указала влево и наверх, на деревянную спинку кровати. Полозков по линии пальца сунул туда лицо и наверху и сзади обнаружил одним глазом чуждое серебристое квадратное устройство с сеточкой, скорее всего микрофон, от которого вниз по коридору змеился провод. Мумия помотала скрюченным пальцем, что было вполне понятно даже без беканья.

Полозков проследовал за проводником, опять высунул нос в коридор и увидел, что проводок взбирается на стол дежурного в неизвестном френче и вливается в маленькую коробочку с тлеющей зеленой лампочкой и тумблером.

" Жизнеобеспечение ожившей мумии, – с ужасом вначале подумал географ. – Мечтает о суициде."

Потом одумался. Дежурного на стуле не было, он маячил вдали у центрального поста возле какой-то вертлявой молодухи и пытался, похоже успешно, запустить ей под белый халат волосатую лапу. Сеня решился, протянул в дверную щель руку и щелкнул тумблером, загасив зеленый. Но тут же в коробочке зажегся красный тревожно мельтешащий огонек.

Полозков вернулся к еще живой старухе и в смятении пробормотал: "Выключил."

– Вот и славно, – совершенно спокойно и отчетливым сухим голосом произнесла до этого неразговорчивая мумия. – Времени у меня чрезвычайно мало, прошу учесть. Но пока темно, не рассвело, камера, – и она показала пальцем куда-то в угол, – ничего не увидит. Быстро говорите, кто Вы? Кто подослал? Только не врите. Эти?

– Я? – не понял Арсений. – Сиделка. Вернее, географ.

– Географ? – подняла старушка брови.

– Ну да, оперированный позавчера. Так вышло.

– А послал то Вас кто? Не скажете, верно.

– Так вышло. Произошло. Вот и попросили подменить. И деньги всучили.

Тут Сеня вспомнил о деньгах, пощупал карман пижамы и вытянул две надменно хрустящие банкноты, которые оказались огромными сотенными евро.

– А Вы кто, что здесь лежите якобы полностью бездвижная безгласная, – возмутился вдруг Сеня. – На проводе. Да с лысым охранником впридачу. Наверное, бывшая мата-хари.

Старушка улыбнулась одними глазами.

– Мне уж все равно…географ. Я уже никто. Просто залежалка. Задвижка в двери…Ладно, раз так, сделайте милость. Позабавьте меня, раз уж уплочено. Расскажите хоть о себе, что ли, – голос ее стал тише, видно устала. – Своя жизнь мне к чему. Расскажите что-нибудь.

– Может, для забавы просто походить. По камере…по палате, – и Арсений прошелся, чуть, правда, не споткнувшись сослепу о проклятый шнур. – Поприседать могу, но пару раз, не больше.

– Хотите бродить – бродите, – тихо шепнула старушка. – Но лучше рассказать. А то помру и людского слова не услышу.

– А, пожалуйста! – задавленно крикнул вдруг Арсений. – Раз все одно к одному, – и задумчиво продолжил. – Но я совершенно не могу понять…глуп, что ли? Пришла тогда знакомиться, все – договорились. Весна, ранний июнь – ветер мотает липы, тополя пылят, воздух – как вино. На выпускном в университете… обо всем договорились. Да, мама болеет, лежит в комнате…Я устраивался на кухне, на прекрасной удобной лежанке между холодильником "Юрюзань" и окном. Спал, чуть заваливаясь за кухонный стол, как мгновенно убитый…видел восторженные сны. Видел себя уже аспирантом, как единственный, кажется, претендент – экономическая география дальневосточного региона. Обрубить рецессию…возобновляемая ресурсная база, вахтовая стратегия, кадровый бум, малое энергосбережение – тогда в друзьях появились в России югославы, словенцы, такие делали минигенераторы – все жрали, все, сухие листья, чурбачки, мазут, помет. Мечтал проецировать китайскую электоральную экспансию в строгие рамки бригадных вахт на финнами построенные современные лесопилки…Я еще ей ночью сказал, в общежитии: " Рита, все будет хорошо…Мама нас очень любит, я спрашивал. Она просто болеет. У нее все болит, даже кожа черная, от пролежней. Свадьбу не будем, это пошло. Напьемся с сокурсниками в кафе. Мороженого обожремся, как снеговики. А потом бродить по городу – ты, ведь, обожаешь. Весна, июнь, ночью облака и те гуляют парами, воздух, как шампанское. Она любит, только болеет. Все будет хорошо…"

Пришла на следующий день знакомиться. В доме, конечно, запах. Хоть я и старался, проветривал потихоньку, протирал все, как мог. А маме хуже. Говорит: " Вы, Рита, ведь не из города, из провинции. Куда Вас распределяют? " Она растерялась. " Мама, ты же знаешь, мы с Ритой женимся, будем работать вместе. Она тоже дальневосточник. Она такая же умная и хорошая, как ты."

Было около пяти вечера, за окном орут воробьи и дети, прыгают через разное. Фортка открыта – как ее мама открыла! – сама встала, не знаю.

– Я не хорошая, – сказала мать, почему-то отвернувшись. – Я сволочь. Все никак не сдохну, – и заплакала от боли.

Мы ушли, долго бродили ночью по улицам, держась за руки. Потом я проводил Риту до общежития, она чмокнула меня, сказала: " Прости…прости", – и ушла.

Но совершенно не могу понять, зачем она так спешно…Этот пегий доцентик, этот колченогий педант в вонючих носках, для него же было одно удовольствие – удушить студентика, если у того неровные поля на курсовой. Ведь была весна, июнь, в ноздри лез пуховый ветер, и в воздухе пчелы носились и жужжали, будто после сладкого портвейна. Все было бы хорошо. Еще бы чуть…

– Подождите, – прервала рассказчика худенькая старушка, – перестаньте бегать по палате. То, что Вы говорите – это очень, очень…Интересно и…необычно.

– Вам интересно. А мне-то нет, – тихо ответил, остановившись, Полозков. – И, знаете, с того дня…да-да, именно с того дня…

– Молчите, – сказала старушка. – Нет времени. У меня к Вам просьба.

– Тоже? – поразился Арсений.

– Конечно, – тихо подтвердила, опять, видимо, подустав. – Кого просить то еще? Вы один и есть. Меня, если выкарабкаюсь, скоро переведут в дом престарелых. Но что толку. А Вы скоро поправитесь, это я вижу… у Вас еще кучу дел надо, уйму всего переворошить…

– Каких дел? – горестно воскликнул сиделец.

– Разных, – утвердила старушка. – У меня на шее ключик на шнурке от моей комнаты, снимайте, сейчас скажу адрес. Там фибровый чемоданчик с вещами. Я собрала…Письма, несколько носильных вещичек. Снимайте, снимайте…Можете мне его принести?

– Куда? – не понял Сеня.

– Куда-нибудь. Лучше по новому адресу, если доберусь. Да, там еще на стене фотография – я с сыном. Принесите…Я его очень, очень…люблю…А он этого не знает…не знает…

Старушка замолчала, закрыла на секунду глаза. В палату через окно взялся просачиваться блеклый, тягучий, плотный, как марля, свет раннего утра.

– Я на Вас очень надеюсь. Куда ж мне деваться. Ладно? – опять спросила старушка, поглядев на Полозкова, опускающего шнурок с ключом к хрустящим купюрам. – Простите…простите, – тихо добавила и закрыла глаза.

В это мгновение дверь с треском распахнулась, и в палату влетел взмыленный охранник с красным, как перец, лицом, схватил Арсения потными руками за ворот и взялся бессмысленно дергать вверх-вниз и в стороны, выпучив глаза и бессвязно выкрикивая:

– Ты? Ты! Тумблер брал? Дергал? Подставной! Удушу. Удушат всех. Гаденыш безглазый. Сейчас второй выдавлю. Ты? С палкой будешь всю жизнь…с жучкой…Тумблер вертел?

– Уберите лапы, – воскликнул Арсений, с омерзением читая наколку на руке охранника: " Мать тебя не узнает", – потные свои…Тумблер какой-то…Болван…

Но в палату вбегала уже, мелко семеня толстыми увесистыми ляжками, сестричка-бультерьер, всовывал испорченное испугом очкастое лицо врачебный начальник, и слышались иные другие лица. На этом происшествие практически и закончилось.

За день до выписки еще явились к Полозкову ученики. Те самые туповатый Балабейко, староста Быгина и хозяин окровавленного голубя Тюхтяев. Быгина протянула жухлые полуистлевшие парниковые астры:

– Велено Вам, Арсений Фомич, не забаливаться. Здоровья и творческих успехов. Педсовет ждет, у нас Вас подменили. Ботаничка по шпорам ведет ископаемые Африки. Многих прямо в классе тошнит, до того она лицом и телом не выдалась. И с головой у нее вообще срам. А за голубя извиняемся сердечно. Как глазик-то?

Балабейко испуганно добавил:

– Я тут с Вами, Полозков Арсений Фомич, вообще пропал. При Вас у меня почти тройка выходила, а теперь на уроках не сплю, вздрагиваю, как конь – куда податься? Я в ПТУ…в колледж не хочу, забьют меня учителя. Будете хоронить сами, если охота. И плакать под дождем. Так что окончательно извиняюсь за всех уродов, и скорее ходите к нам, не резиньте. Вы для нас и слепой – находка.

– Спасибо, ребята, – честно отреагировал Полозков. – А ты что же молчишь, Тюхтяев?

– Он бессовестный, – пожаловалась Быгина. – На педсовет пришел совсем бессовестно.

– Мне теперь все равно, – вяло подтвердил ученик. – Хотите – извинюсь. Выгоняют за голубя. Ему бы, заразе, в окно подальше от этих уроков улететь. А он прямо к Вам подвалил. А я что ему – указка? У него своя голова на плечах. Так меня продали, – и Тюхтяев украдкой глянул на Быгину, – что я очень радовался Вашему травмапункту. Враки это, насквозь. Я пораженный был голубиной дурью. Что ж мы не знаем: меня самого зимой старшие двое дундуков лупили по носу, так красная текла – почти сухой до бабки добрался.

– В школу я уже на днях зайду, – успокоил Арсений хулигана. – А теперь – хочешь? – бумажку напишу, чтобы пока из школы не гнали. И, вправду, у голубя свой ум должен быть.

– Не надо этого, Арсений Фомич, – заупрямился Тюхтяев. – Спасибо за голубя. Это они придрались, чтобы выгнать. Я хулиган и есть, не до учебы мне.

– Может, ты бы в армию пошел? – вежливо посоветовал географ. – Там бы сгодился. Потихоньку-полегоньку с оружием в руках бросил бы хулиганить. Там, я слышал, с малых лет крепкие и упрямые нужны. Там бы освоился.

– Таким оружие не доверишь, – увернулся от ответа ученик. – Стремно очень. У кого есть и братаны по тюрьмам маются. Тоже бывшие хулиганили маленько. А могут доверить то, оружие, самое какое простое? На пробу, – с надеждой покосился Тюхтяев на учителя. – Ну, кроме финки, ясно.

– Могут, могут, – обнадежил географ. – Если сразу не начать палить почем зря, а подумать, порассуждать перед этим.

– Тогда и мы извиняемся со всеми пожеланиями, – покачал ученик головой. – Не хромайте, не кашляйте.

– Говорила, бессовестный, – закончила девочка разговор, возлагая на кровать цветы. – Все в классе один как один, уроды. Только этот выпендрился со своим голубем.

Удивительно, но за оставшиеся до выписки два дня больше никто к Арсению не пришел. Однажды, правда, появился неподалеку высокий и худой, в строгом сером костюме, судя по выправке бывший теннисист или гребец, с серым мертвенно-бледным лицом и беловатыми чуть на выкате глазами, постоял с минуту-другую, молча глядя на Полозкова, и совершенно беззвучно пропал, растворился, будто в стакане тухлой воды.

Эти оставшиеся два дня Арсений просидел у телевизора, прикрыв здоровый глаз, иногда ощупывая старухин ключ в кармане и слушая ежевечерние выступления-беседы губернатора с шустрым "присяжным" журналистом о нежелательности весенних колебаний в надоях, строительстве нового корпуса дома престарелых на спонсорскую помощь и о судьбе порта и комбината, где китайские братья взялись совместно с нашими братьями хоть что-то наладить из нужного.

Как ни странно, удалось Арсению добыть старушкин адрес. Все подходы к ней теперь, после ночного сидения, были перекрыты, как сибирской плотиной, медпосты выставлены на этажах, и все попытки проникнуть в чужые угодья пресекались вздрюченными дежурными. Осуществил Полозков это мероприятие в предельно лаконичной манере. После перевязки он пошуршал в руке случайно попавшей к нему Ритиной купюрой и, скромно потупясь оставшимся глазом, заявил симпатичной пройдошистой сестричке:

– Старушка одна, черт, обещала отдать старые военные письма с марками, так адрес забыл взять. А теперь через посты к ней в палату не пролезть. Поможете с адресом?

– Собираешь бабушкины адреса, симпатичный? – осведомилась сестричка, ловко завязывая сзади бинт.

– Ну да, – неуверенно подтвердил Полозков, протягивая кулак с купюркой. – Не всегда же она была…в возрасте…

– Ручку разожми, – сестричка положила свои крытые ровным лаком пальцы на его.

И купюрка беззвучно перекочевала на ее грудь.

– Да за такие деньги, – возмутилась медработница, – я тебе и свой адресок добавлю. Ошибешься – не пожалеешь.

И правда, на следующий день присела в коридоре к нему на койку и протянула бумажку. " Алевтина" – с удивлением прочитал Полозков и рядом разглядел телефон. Но на обороте, все же, четким детским почерком малограмотной девчушки было выведено: " Аркадия Самсоновна Двоепольская", и адрес.

– Такими кавалерами, как ты, – молвила сестричка, покачав задом койку и вставая, – только дуры кидаются. А глазки скоро лучше старых будут, все разглядишь – так охнешь, – и пошла, гордо ступая по коридору, только раз обернулась.

Через день Арсений выписался и, еще в повязке, озираясь и вертя шеей в сторону пролетающих мимо машин, вышел из больничных ворот.

* * *

Надо сказать, что неделя, которую Арсений провалялся в больнице, не прошла для города впустую. Во-первых, апрель, проведя в городе полные две декады, нагрел и выпарил мостовые, согнал в лужи труху заиндевевших ледяных хрусталин и выпустил в лазоревый весенний воздух не только гигантскую «шестерку» черных лающих пернатых, но и кучи откуда то выбравшихся иных созданий – охудавших за зиму нервных скандальных воробьев, таскающих корки из под носа шатающихся от зимних эпидемий голубей, стайки радостно бодающихся прогульщиков-школяров, а также новых каких-то субъектов – те тихо, держась упругих весенних теней, пробирались по улицам и переулкам и мазали стены липкой гадостью. Это были клейщики воззваний:

– « Все на первый общий Первомай»,

– " Оторвем собачьи башки и кошельки олигархам-кровоедам. Боеотряд"

– « Держись, труженик, крепче за „Белое яблоко“ – опорную балку демоса. Голосуй в нашу колонну справа».

– " А губернатор-то – тю-тю! "

– " Кто христианской ориентации – в Первомай вокруг собора торжественный спокойный ход и целование святынь. Приходская иницгруппа."

– " Селянин и батрак. Приходи в праздник воевать лаптями против ихнего бензина, душителя урожайности культур. Сельхоз."

– " Красный мотальщик и чесальщица. Стройной колонной свершим проход перед придержащими в центре за полгода невыплаканные заработки. Иначе голодовка и могила. Рабфронт."

Такая вот разная ахинея. И за эту неделю в муках продолжились рожденные этими воззваниями всякие явные и тайные совещания, встречи и тусовки. Одному весьма юному и пылкому журналисту одной желто-зеленой молодой газетенки, конечно, пройдохе и пофигисту, только недавно вылетевшему с отличием из университета, удалось побывать, проявив с-дековские чудеса конспирации, чуть ли на всех сборищах.

Так, попал он даже в "белый дом" в большой кабинет, усыпив неусыпную секретаршу своим видом упавшего в эпилепсию благородного юноши, а когда престарелая карга кинулась к аптечке, под непрестанный оркестр телефонов склизнул внутрь и, будучи худосочно-невзрачным, спрятался в один из шкафов за кучу резервных избирательных бланков нового образца и за пыльный огромный портрет прошлого державного руководителя в тенниске, оставленный слепнуть в шкафу на всякий случай.

На этом важном совещании стоял дикий гвалт и крик, в сизом дымном воздухе висел мастерский мат и страшно орал вице-губернатор:

– "…прокламации…беспорядки…головы отвинчу…омон…беспредел… удушу…где зарплаты?…где технологи…за кадыки подвешу…Сам вернется, всех сгундосит…у людей беспокойство по делу…что, капитаны индустрии, не накушались?…прокламашки на углах развели…зубы-то начищу…"

Чиновничий сброд и капитаны мялись:

"…дотаций нету…как в песок ушло…по трубам непроход, по проводам ток отказался сам течь…бумагу бы листовочную изъять…принтеры под печать…все амнистия, проклятая…"

Не выдержал "вице", гаркнул:

– Завтра чтоб все приподнять. Чтоб каждая уличная сука довольно улыбалась. Пошли отсюда!

Но одного капитана задержал:

– Что ж ты, Евграфыч, рожа твоя скотская, людям полгода не платишь. Ты ж сам из свиней, хрячьей породы. Дохнуть начнут, с колами попрут…И от твоего всего "Мотальщика" останется один могильщик.

– Нету денежков, шеф.

– Ты мне-то, Бодяев, байки не заигрывай. Я тебе не курва на гриле, не обсосешь. За кордон, Бодяев, травишь – трави, а тут чтоб ажур выглядел.

– Вот, шеф, вам от сердца коробочка лучших сигар. Лучшая куба из голландии, там в конвертике внутрях и описаньице вложено.

– Дурак, – крикнул вице и добавил свистящим шепотом, – ты мне борзыми то ухи не затыкай. Кровище хлынет, первый на кол сядешь. В Испании и сядешь в свой сапог. Зарплата работягам где?

– Нету ни копья, шеф. Откладываю все до полушки. На выборы.

– Ты чего!? – отшатнулся вице.

– Неправильно, шеф, вы меня позиционироваешь. Скоро выборы в наш сенат, а там и в губернаторы Вас выдвинем. А на какие гроши? Вот коплю по слезинке, складываю в Ваш фонд.

– Ладно, – помягчал вице. – Это дело, коли так. Копи умело. Что ж молчал, партизан?

– Боялся, заругаете.

– И заругаем, – мягко пожурил вице. – Дай-ка сигарку, задымлю с нервов. Ты, Евграфыч, держись клифтива, а то ненароком высунешься, и капец. Взад не всунешься. И волной тебя смоет.

– Уж это понимаем, шеф. Сам-то не объявился?

– Куда! Через недельку у Павлова на даче жены рожденье, ну, у дуры этой кривой. Там и про выборы покумекаем. Он всегда, стервец, старый коньячек вынимает. А Самого – никаких следов, словно в кремле слизнули. Ночь не сплю, гусиной сыпью покрыт и потом моюсь. Со столицей пять раз на проводе, все ищейки нюх сбили…

– Так у него же, у Самого, в Лон…

– Тихо ты. Сам знаю.

– И в Пра…

– Ну все, путем.

– А, может…

– Молчи, дурень, кругом ухи.

– Где, в шкафе, чтоль.

– А то! Пойдем, я тебе в архиве одну бумагу предъявлю. Кстати, и этого, его помощничка, ни следа.

– О це худо, дюже худо, – перешел на псевдомову Евграфыч. – Надо бы его, этого крутилы, все фотки изъять, которые на той большой фотографии, групповой. Помните, шеф? А то у него вся…от, бл…

– Знаю, крестись. Люди роют день и ночь. Но это же не люди, это комоды с погонами. Ты тоже рой.

И гулко стукнула дверь, и все смолкло.

Журналистик в шкафчике сжался, посмотрел в пыльные глаза теннисисту на портрете, обрушил стопку запасных бюллетеней и собрался тихо покинуть покой. Но тут же мелкий какой-то секретарь, канцелярская мышь или таракан, вбежал вдруг в кабинет и распахнул те самые дверцы, собираясь взять один бланк на естественное размножение. И наш ловкий юный журналистик выкатился наружу. Клерк немного завизжал тонкой девичьей фистулой. Как молодец сумел из вертепа выбраться – это сказка венского леса. Побиваемый ногами, стулом и, в ажитации, портретом, выскочил в предбанник и проскользнул орущей секретарше под стул, а потом и у нее между деревянных точеных ножек, вдохнув на секунду запахи чужой дорогой жизни, высклизнул на корточках снаружи, огляделся, как новорожденный и еще не обмытый, и припустил по коридорам диким зайцем. Где уж такого поймать пройдоху старым зажравшимся служакам.

Но у парадного входа, прямо перед белыми толстыми колоннами притормозил, поправляя дыханье. И увидел еще небольшое сборище.

Стоял блеклый мужчина в джинсах и бабочке и держал плакат " Отдайте демократию!". Рядом тусовалась худая кляча в черной длинной юбке с плакатиком " Первомайским салютом по парламентским подголоскам!".

Выскочил из парадных дверей дежурный милицейский чин, догонявший скорее всего вывалившегося из шкафа, но, поскольку не успел того толком разглядеть, то и успокоился, на секунду опять втянулся в двери, а наружу показался уже с дворником, волочившем метлу гигантских, губернских размеров. Метла пришлась как раз впору, и наледь, сор и труха вместе с грязной водой из лужи водопадом полетели на не к месту митингующих. Те сжались, ощерились и даже веско и грозно сказали что-то, указывая плакатами на небеса, но все же поддались природному катаклизму и тихо утекли.

Помчался дальше и шустрый Воробей. Тут кто-нибудь спросит – почему, какой-такой воробей? А, простой. Да звали его, этого юного и пылкого авантюриста именно Воробей. То есть так он всюду сам себя называл, представлялся и подписывал редкие склочные заметки и писульки, мелькавшие в губернских газетенках – а, бывало, и во вполне серьезных органах, таких как "Хохлымская правда" и " Хохтамышское известие". Конечно, по рождению он назывался и иначе. А, может, фамилия у него была такая, не знаем.

В этот день, упрямо шлепая по лужам в гиблых ботинках и светло улыбаясь всем без разбора особам всякой ориентации, Воробей, благо погода сверкала, успел побывать еще на двух сборищах.

В далекой пивной " У обочины", расположившейся как раз напротив главной проходной местного гиганта индустрии " Красного мотальщика", он приткнулся со своим блокнотиком в самом углу шумного прокуренного тусклого зала, прямо возле смрадного беспрерывно посещаемого сортира. Было плохо слышно, гремели, как рельсы, пивные кружки, визжали крупные зеленые наркоманы-мухи, но Воробей все же услышал окончание речи худого и высокого активиста из "Рабфронта".

– Кто это? – указав на него, спросил журналист.

Сосед, неопрятный работяга, поднял тяжелые глаза и оглядел блокнот и карандаш соседа. Потом брякнул пустой кружкой.

– А ты явился кто, филер?

– Журналист я, из свободной прессы выходец, – прикрикнул Воробей на ухо пьющему.

– Тогда пиши, – вступил еще мужик, хрястко приземлившийся рядом. – Холодковский это, великий рабочий ум. Все мозгом чует. Всю вонь. Рабочая закваска и брага, акула Рабфронта. Всех профсоюзных лизунов уел. А сам цел. Горячев, пиши, революционный спокойный дух. Не по понятиям вонючий, а просто дух, понял?

– … вот, градусник накала пересек черту, – заканчивал в это время Холодковский-Горячев, вскочив на пивной табурет и тряся термометром на веревке и красным флажком в руке. – Но мы не дрыхнем, сомкнем колонны ихнего дома и потребуем – выполняй записанный трудовой договор-закон. Архиважно, товарищи. Если эти исполнят скрижали – не надо нам крови. По закону – дай зарплату, дай столовку, а не выгребную яму. Дай матерям копейки на уход. Встанем спокойными рядами, и экономсвобода не за горами…

Проводили Горячева добрыми криками и призывным звоном пустых кружек, тут не удержался и журналист – похлопал. А какие-то двое, пацанята из средних школьников, даже засвистали в пальцы и замотали пустыми рюкзаками с дневниками, изукрашенными красными надписями.

– Пускай Гафонов скажет, – заорал вдруг Воробейный сосед, опять с досадой брякнув пустой кружкой.

– А и скажу, – выступил из тени тяжелый мужик с длинным лоснящимся гладким волосом. – А и скажу, – повысил он голос, удавливая шум. – Что, напилися? Кровинушки нашенской. Засудили работягу в стойло. Впрягли в оглоблю ткацкую-кабацкую. Остригли нагло последнюю мечту – с миром, с тихим уйтить в поддон. И забрали, забрили детинушек нашенских в бандагалы-кормильцы да беспризору, а женок наших на потех ихних яйц. Наши силенки то – тю! Футбол гляжу – и то падаю. Не выгорит! – возопил и потряс он плечами, стянутыми белой рубахой с пояском, после спрыгнул с пивного табурета и прошелся в присядку в круге, подняв одну руку и поигрывая кистью, будто в бедуинском танце.

– Запалим мировуху, – продолжил, сильно хрипя. – Отыграемся хоть бы часик на этих жирных котах, подпустим сальца. У них кодла, а у нас туча поширше. Пускай дохлыми крысами помотаются без хлебушка по горбушкам, понюхают потными рожами наши порты негожие. Вот тебе и Первомай, на гроб цветочки выбирай. А то! – закончил он, сипя, и опять криво покружил вокруг табурета. И куда-то рухнул.

– Упал, – донеслось из толпы. – Доходягу…подымите…на воздух…

Какая-то чуть тяжкая тишина вьелась в залу, лишь мухи звенели, спьяну натыкаясь на кружки. Однако, слава богу, в зале, поощряемый отдельными щедрыми словами и даже хлопками появился в рабочий комбинезон обряженный барабанщик – полноватый веснущатый парень, не вполне в ритм стукающий по инструменту палочками. Вперед выступил специалист рабфронта Горячев и, призывая минимум тишины поднятой рукой, представил:

– Пускай слово скажет и ходок от грамотеев-партийцев. От "Белого налива", молодежной левой секции…

– Правой… – поправил паренек, занеся палочку над барабаном.

– … ну да. Секции партии зелено-синих.

Раздались митинговые приветствия:

– …пива ему налить в счет заведения…а почему в сандалях?…молчи, пусть вякнет…давай, паренек, стучи скорей по сердцу…

Паренек сердито оглядел зал и нестройно, не попадая в паузы, застучал, высоко вздымая локти и декламируя:

– Мы пришли в рабочий класс, демократия у нас,

Голосуй за наше дело, получай зарплату смело.

Хватит Зимние нам брать, ведь у всех одна нас мать,

Сбрось булыжник с потных плечь,

Дайся книжкою увлечь.

– Эй, сестричка, а у нас матеря-то разные, – раздалось из угла вместе с хохотом. – Папаша, видать, один.

Но хлопец не сдался. Он вывел какую-то особо залихвастскую дробь и сообщил:

– « Белого налива» груди, Первомая не забудя,

Мы в шеренге общей нашей подравняем. Строя краше

Не найдешь нигде вовек

Ты, рабочий человек.

Закончил представитель партийцев под шум и звон.

– А ну-ка, мужики, – призвал зловатый сосед Воробья, – проводим посланца грамотеев.

Двое-трое протиснулись к барабанщику, состоялась легкая суматоха со звоном стекла и треском инструмента, и препровожденный солист, похоже, не сам выкатился за двери заведения.

Но неожиданно на площадку у стойки выскочила неизвестная пухлая девица несколько расхристанного вида – похоже, неудачно пробиралась через толпу, – и отчаянно заявила:

– Я тут была чужая.

В пивной пошли смешки. Девица глянула на себя, еще более покраснела, приобретя вполне съедобный вид, и оправила сильно маловатый пиджачок:

– Я зачем пришла?

– Не стесняйся, раздевайся, – предложили из угла.

– Правду сказать? – и был ответ из толпы. – Валяй!

– За мужиком, – выкрикнула девица разъяренно.

Прокатился по залу повальный хохот.

– Да-да. Потому что нет его. Какой-нибудь еле видный ботаник. Какой-нибудь заторможенный географ, искатель Атлантид. Вот где ищи, – крикнула девица, выпятив грудь, – раз ты с дамой. Всегда в обществах один порядок.

– А такую видала, – вдруг сосед Воробья выхватил откуда-то из-под ног своих огромную пилу "болгарку" и поднял над головой. – Такая тебя устроит?

Весь зал зашелся в реве. Но ораторша спокойно продолжила:

– А теперь я вижу, куда отдам свою силу. На ваше и наше благо, потому что от этих жарких слов в моем теле расцветают анемоны любви и бактерии радости. Потому что нет у девушки больше счастья отдаться под флагами революционному зуду.

Тут случился опять дикий шум и неразбериха, а два средних школьника быстро смылись, потому что один, пошустрее, шепнул другому:

– Слышь, Балабейко, ты чего замер? Тикаем отсюдова. Училка наша ботаник еще словит. Видишь, красная, как зверь.

А тот пробормотал:

– Споймает – не споймает, выше крыши все равно не рыгнешь. Верно, Тюхтяй? – и нехотя поплелся следом.

В зале опустился смрад, и нечем стало дышать, потому что подвалила ранняя утренняя смена, загремели и запенились стекляшки, и молодой журналист последовал школьному примеру.

На улице он увидел оттирающего камзол от грязи барабанщика и спросил:

– А вирши вам кто подсунул?

Плотный паренек в сандалях поднял на Воробья полные слез глаза:

– Товарищ по партии одобрила, боевая подруга исполнительного секретаря. Она и лингвист тоже…Сам немножко написал, – смутился паренек.

– Сейчас все лингвисты, – уныло подтвердил Воробей.

Вышел он с собрания в препротивном духе, и ему захотелось домой, к семье, к добрым старым ласковым родителям-пенсионерам, в теплую комнату, где они наверняка сидят перед налитой ему тарелкой горохового супа и ждут. Но Воробей одернул себя, вспомнив напутствие декана, что у журналиста одна семья и одна любовница – газета. Ну, несколько любовниц, если одна не прокормит.

– Хотите еще на митинг? – вдруг спросил журналист барабанщика.

– Еще на один? – переспросил партиец. – Инструмент, вон, сломали. Ну, если вместе, пошли. Вы, что ли, тогда выступите?

По дороге, в разговоре, Воробей узнал, что барабанщик в последний год очень увлекся, будучи выпускником местного университета по кафедре муниципального построения и районной политологии, как раз сине-зеленым движением. Пьяные студенческие заварушки он посещать перестал, а, впрочем, и не посещал. На них маялся, потому что был с детства несколько тучен, хоть и не низок, и от природы не огромный спортсмен. Но среди новых товарищей по партии нашел заботу и даже душевную чуткость, подвижная партийная жизнь способствовала похуданию, а бить в барабан он научился и придумал сам. Потому что сине-зеленые идеи, теплые и человечные, требовали все же четкого ритма.

Новые знакомые, слегка поплутав, скоро добрались и до места. Это был подвал станции СЭС.

– А здесь кто собрались? – неуверенно поинтересовался барабанщик.

– Боеотряд, – кратко и сухо пояснил ему и сам ничего толком не ведающий Воробей.

Барабанщик поперхнулся, вдруг остановился и нагнулся застегивать сандаль.

– Да ладно, – успокоил журналист, глядя на тучного попутчика. – Смоемся, если что.

На входе их жестом остановил какой-то охранник, детина в странной униформе и с наколкой "Мать тебя не узнает" на руке.

– Приглашенные, или с какого отряда?

– Хохлымский кадетский сводный, – четко проверещал Воробей.

– А сам ты кто? – с подозрением оглядел стражник неказистого члена боеотряда.

– Снайпер-наводчик левого крыла, по поручению старшего прибыл, – не моргнув, доложил враль.

Стражник перевел взгляд на спутника Воробья, а потом уже и на барабан.

– Пройдитя, – пробурчал уже более мирно. – Припаздываете, – и опустил руку.

– Так откуда премся! – не удержался Воробей.

Внизу был обширный зал, предназначенный, видно, для каких-то анализов, и, ясно, что заполучить под сбор такое место было ох как не просто. Люди сидели тихо, все больше серьезные, среднего возраста и одеяния, все как один мужчины. Единственно, кого пораженные вновь прибывшие отметили, так это непонятно с чего оказавшегося здесь оратора из рабочей пивной Гафонова в белой длинной рубахе с подвязкой-шнурком, как раз и вещавшего:

– Семиты, узбеки и другие чернявые всосались. Негра доколь по медучилищам девок наших будет поганить. Желтая косоглазая заря подымается бусурмацкой тучей на задворках империи. Доколь? – и чуть покружил на узком пятачке, там, где за столом президиума, крытого черным сукном, сидели двое.

Гафонов раскинул руки в белых хламидах рукавов:

– Мы покамест держимся дисциплины с порядком. Мы покамест стройно с хоругвями в небесах слышим их оголтелые языки. Но придет предвозвестник Первомай, язычный праздник, и уж тогда " кого хочешь выбирай".

– Садись, – тихо сказал белобрысый высокий человек из президиума, по виду хорунжий или штабс-капитан, с серым мертвенно бледным лицом.

– Что? – не понял припадочный, собравшись еще покружить.

– Сядь, – тихо повторил из президиума.

И сам обратился с заявлением прямо с места:

– Соблюдать строгую координацию, субординацию и конспирацию. Связь та же. Лишних выявлять. По мелочам с инородцами, пьяными фабричными, блатными и пенсионными не цапаться. Вокзалы и телеграф под контролем, в пельменных и закусочных установим к событиям посты. Горячее питание и влага – самостоятельно. Сейчас сочувствующий, теневой комиссар финансов раздаст очередные походные.

Из президиума поднялся второй мужчина, в котором пораженный Воробей узнал вице-губернаторова собеседника, похоже, хозяина "Красного мотальщика" Евграфа Евграфыча Бодяева. Бодяев в полном молчании зала обошел всех и роздал каждому по пять хрустящих тысячных банкнот.

– Расписываться в какой ведомости надо? – вдруг выкрикнул какой-то получатель, по виду командировочный из других мест.

– Вы что, майор, в купели ошпарились, – шутканул из президиума.

Слегка пробежал смешок. Перед барабанщиком Бодяев на секунду остановился, рука его сама вместо полной суммы отсчитала тысячу, и он пытливо глянул на без спроса влезшего на собрание. Но барабанщик не дрогнул, даже не поднял глаз, а лишь дважды треснул палочками по сломанному инструменту.

– Трудись, сынок, – добавил Бодяев недостающую сумму и положил на барабан пять фабричной чистоты бумажек.

– Теперь особое внимание, – поднялся во весь рост хорунжий, одетый в строгий английский серый костюм, раньше скорее гребец или гандболист. – Сейчас раздадим каждому две фотографии. На одной – выданной для оказания уважения, наш славный делами губернатор. На другой – увеличенное другое лицо. Задание: встретив в любом месте уважаемое лицо – глубоко культурно приветствовать наклоном головы. Вот так, – и хорунжий щелкнул черными штиблетами и опустил голову, ловко сидевшую на спортивных печах. – И тут же сообщить о встрече старшему…Встретив второе лицо, повторяю, встретив лицо ничего не наклонять. Не ерзать, отойти спокойно якобы к пиву или мороженному, стремглав доложить с любого места связи старшему и следовать за фотографией. Выявленные в невыполнении будут выявлены, – добавил он, глядя исподлобья. – Все.

– Вопрос можно? – встрял какой-то, похоже, говнюк-начальничек из хохтамышского образования, ныне отставленный от местных щедрот районный активист.

– Ну?

– Говорят подошла подмога. Рота опытных приднебугских стрелков. И разыгрывает поисковые игры на местности, в пионерлагере, поодаль.

– Этого мы не знаем, – широко улыбнулся хорунжий и как-то так по цирковому развел руками, что в зале раздались и смешки, и одобрительный кряк. – Все, разошлись по одному.

Однако собрание не удалось завершить с толком. С треском лопнуло толстое стекло, зарешеченное у потолка в подвале, хлынули внутрь осколки, искрой полыхнула тут же гнилая проводка, и сернистый дым полез по помещению.

– Нападение! – в ужасе закричал Евграфыч, залезая в шкаф-сушку для особых бактерий. – Атака.

– Всем наверх. Поймать, – четко скомандовал хорунжий. – И ко мне.

Люди повалили наверх, а с ними, от добра подальше, и наши молодые герои.

Но где там было, улица сквозила пустой и зябкой вечерней апрельской мглой. Давно уже испарился тот маленький бузотер или просто охальник, метнувший крупный камень в приглянувшееся низкое окно.

А Воробей и несколько дрожащий член правого крыла рядком поплелись по домам, разглядывая с недоумением и – один: с брезгливой опаской незаслуженно полученные банкноты, а другой: с интересом и волнением репортера странные фотографии, случайно залетевшие в его руку.

* * *

Вначале, кажется, было слово. Слово это – «эй!» – само выпрыгнуло, сухое и недожеванное из-за угла коридорного застенка, после две подтухшие лампочки слабого накала дернули вялый свет и выпустили на жухлый линолеум расходящиеся топыркой тени, и из этого угла, откуда и раньше доносились попискивания дежурной аппаратуры и переругивания «матюгальников», наконец появился теней этих сопровождающий старшина, пожилой усатый дядечка с переросшими возраст руками, с короткими кривыми даже на линолиумной карикатуре ногами и с пышной серо-рыжей шевелюрой. Дядек повторил:

– Эй, Полозков.

Потом аккуратно стряхнул с газеты хлебные крошки, влетевшие в отсек "обезъянника" вечерним скромным прикормом, сморщился, подергал звякнувшие прутья двери, тряхнул осторожно замок, будто удивляясь, что все это еще держится, и с откровенным сожалением поглядел на временно зарешеченного:

– Ты не сиди. Содют разных, с которых ни дать, ни взять. Чужой ты здеся, шел бы, откудова выпал. Содют таких, а маньяки разгуливаются…Ты не сиди. Вишь, тебя в особую, будто ты какая птица полета. А говорят, в школе географ. Тьфу…все по понятиям стало…без никакого мозга. Раньше околоточный человек – ого! – был. Ложись на кушетку, да спи. Почем не спать. Я бы сам, знаешь как. Упал, да задремал на пол жизни без стакана крепкой подмоги. А вот загремел в обойму, не моги! Ловят которых почем зря, а акулы шныряют, да нагуливаются…Только головой об стенки не колотись, не порть имущество, у нас уборщица через не каждый день. И вены не царапай гвоздями, если где торчат, – предупредил он, глядя на газету и словно сверяя заключенного с памятью. – Наследишь только. Хлопот много, а толку зря.

– Я не планирую, – задумчиво ответил Арсений Фомич через прутья.

– Молодцом, – взбодрился старшина. – Планировают голубя, да сапсаны. И хорошо, что тут. А то перся бы сейчас на электричке, али по автобусному сквозняку насквозь опасную тьму, повздорил с хулиганствующей порослью, наполучал бы на фотку особых примет, вот тебе и ужин. А тут и постель, и спальня. Спи почем зря, а мы тебя для тебя же и сбережем… – и утянулся за угол и утащил волочащиеся слабосильные тени.

Лампы на миг махнули светом и завяли. Зарешеченный человек, поездив задом и потерев брюками лежанку, улегся на жесткий топчан, положил под голову теплую пока руку, и память его устало дернулась, дрогнули и поджатые ноги в дырявых носках, но стыд уже почивал, а память, схватив и стиснув прилетевший было сон, потащила дремлющего куда-то вспять, разыскивать провалившиеся часы.

Чересчур яркая светлая дорожка вывела Сеню на одинокий стул, и напротив он увидел человека-дознавателя в отутюженной форме. Худой и щуплый, почти юный милицейский лейтенант строго оглядел слегка качающегося, заморенного прошлой беготней Полозкова, и предупредил:

– Сейчас начну снимать с Вас уточняющие показания. А Вы прекратите несотрудничать с дознанием. Потому что а вдруг нарушитель? И со всей строгостью это выясниться на основании.

Потом покраснел, чуть пригнулся и спросил:

– Скажите, Полозков, а Вы, правда, чего нарушили? Или так, по мелочевке. Уж больно Вы незакоренелый. Тут, ведь, как у нас: выпал из своего "воронка", ну – школы, там, или детсада, – и ты уже чужой. Может, зря Вы не в свое полезли, учили бы сорванцов. Я, правда, только кончил школу милиции, и Вы первое серьезное мое… – но тут он поперхнулся и, оглянувшись, добавил. – В общем, майор раскатывает по полной программе …А он у нас…мастер-стрелок все же…

– Сейчас многие мимикрируют, – подзадорил Полозков юного дознавателя. – Кажется, тихоня, а он закоренелый убивец, да еще и садист животных – и тараканов давит, и мышей вздевает на проволоку, и коров за сиськи…Маньяк. Вот и спрашивай у таких. Корова-то не свидетель, а просто зверь.

Лейтенант вновь официально выпрямился:

– Не распускайте тут грамотность. Основные данные с вас сняты. Вопросов много к Вам, гражданин Арсений Фомич, а ответов с гулькин…объем. Давайте по первому протокольчику пробежимся. Кем вы явились пожилой, якобы отсутствующей женщине, якобы поручившей вам фибровый чемоданный комплект…разного.

– Заглядывали туда? – в упор спросил Полозков.

– Я? – смешался лейтенант. – Никак нет. Майор запретил и близко замки дергать. Но вы не волнуйтесь: улики, полностью изобличающие проведенные Вами последние часы, мы сбережем.

– А оправдывающие?

– Что?

– Оправдывающие улики сбережете?

Лейтенант опять перегнулся и пробормотал:

– Верьте-проверьте, а майор и сам нос в чемодан не сунул. Пляши, говорит, пока на интуиции и чутье. Чую, говорит, в этом волчару позорного. Так и сказал влет, – откинулся лейтенант. – А я не чую. Что-то Вы шкурой не смахиваете.

– Так отпустите, – мирно предложил Полозков.

– Нас в училище как учили: не нравится тебе человек, два раза его проверь, нравится – четыре, а на пятой проверке он и проколется. Вот так.

– Вы уже один раз меня до нитки обыскали, носки порвали, гражданин лейтенант, забыл, как Вас, – устало промямлил Арсений, прикрыв глаза. – Ничего не нашли, ни фомки, ни обреза. Да я водяной пистолет, и тот в детстве только у других видел. Говорю вам – пригород, билет, электричка, бабушка болеет, вот адрес, звоните – проверьте!

– Зыриков, лейтенант Зыриков, – опять недовольно напомнил милиционер. – Меня как учили: встань на место потер…переступившего, и найдешь его мотив. Вот, смотрите, встаю, – и лейтенант поднялся и прошелся по крохотной комнатке райотдела, неприспособленной для таких бесед. – Прихожу к старой гражданке, возможно, уже убитой. Здравствуйте старая старушка, я товарищ такой-то, географию вам расскажу. А ее и нету, гражданки старушки, возможно лежит где-то весьма одна. А чемоданчик тут, стоит-ждет. Специально прибыл, мол, на электротяге Вам помочь. Что вы нам, понимаете, – громко нажал он, – что Вы нам лапшу на погоны. Мы, знаете, тут тоже не отсиживать срок посажены, – и опять покраснел. – Ладно, Арсений Фомич, это мы поутру проверим, конечно. Обещаю, сам в больницу позвоню, сейчас никто не снимает. Может и случайно, на Ваше счастье, и жива старушка и кадриль пляшет. Но вот об чем вы мне по секрету доложите, никак в разумение не возьму. Что это майор Чумачемко весь Ваш маршрут выверяет. Велел даже вычертить крупным планом в цвете. Все мелкие перекрестки ночных встреч. Вы, разве, кого еще встречали в обратном пути, после совершения…Сообщников…

– Не припомню, – открестился Арсений. – Ничего не было, пустота, ночь. Фонари побиты в районе, луна – и та сквозь пальцы светит. А тут вы меня и ослепили.

– Это местный изверг Хорьков все побил, – посетовал дознаватель. – Пол крови у всех выпил. Да вон он там задержан, рядом с Вами сидит, мучитель городской…Одна нестыковочка только, Арсений Фомич, вот что-то Вы по маршруту, после как под забор сиганули от Чумачемко со старшиной, долго шли. Время-то.

– Время – понятие смутное. Запомнил смутно – тупики, ямы, незнакомые подворья, плутал. Цепные псы лают на чужаков, ни один святой дорогу не объяснит, весь город по домам, семьями чай гоняют. Одни ямы тут, в пригороде. Были бы Вы чужой, в столице – быстро бы ночью до Казанского вокзала добрались?

– Заблудился бы, как пить попросить, – подумав, сознался лейтенант. – Давно я по столицам не гулял. Но вы мне зубы не задабривайте, – опять всполошился он. – Объект Вашего интереса пока неизвестен, намерения попахивают, факт уклонения от встречи правопорядка налицо. Не отрицаете?

– Я ничего не отрицаю, мне отрицать практически нечего.

– Ну вот, – уже мягче выразился лейтенант. – Есть в Вашем непростеньком деле одна непонятная мне движущая деталька, и я, Арсений Фомич, не закрою его обложку, пока не проясню – так нас учили в дипломной работе училища.

– Какая же у Вас тема диплома?

– " Нашествие неустановленных личностей в густонаселенные объекты и их профилактика", – отчитался по памяти лейтенант.

– Какую оценку схлопотали за диплом? – учтиво поинтересовался задержанный.

– Вопрос Ваш понимаю, поэтому скажу. Оценен в хорошо, – скромно потупился дознаватель и тихо добавил. – У нас "отлов" всего то два, у генеральского и сына потребсоюза. А я без прикрытия, как бы сирота казанская и сын своего полка. Так что я бы себе этого на вид не поставил.

– Вот и молодцом, – подхвалил Полозков. – А что в этом моем "деле" Вас мучает, какая деталь?

– А такая, – подитожил Зыриков тихо. – Чего оно, дело это, вообще на свет появилось?

– Мне Ваша деталь нравится, – согласился Арсений.

– Это Ваша деталь, не моя, – буркнул лейтенант.

Тут хлопнула дверь, и вошел, радостно улыбаясь и потирая пухлые волосатые ладони, майор.

– Ну, освоились в нашем скромном шалаше? Как, Зыриков, снял данные? – проворковал он, согнав лейтенанта жестом со стула. – Молоток. Кое-какие подробности краткой насыщенной биографии. Так…Ладно, утро вечера муденее, оклад пенсии плотнее – ступай, Полозков, в опочивальню, отсыпайся.

– Это еще зачем? – удивился Арсений Фомич.

– А куда пойдешь? – весело поинтересовался майор. – В ночное кабаре стрипбар шоу "Касабланка"? Так тебя не пустят, такого. Там крупняк пасется.

– На электричку махну, – предложил напрасно удерживаемый. – Или на последний автобус.

– Экий пострел. Щас тебе родное государство к подъезду электричку спровадит. " Электропоезд господина Полозкова к подъезду!" Ну, залепил. А ты, тю! – и во всесоюзном розыске. Ага, нашел пединституток. Нет, Полозков, дуй в камеру и спи беспредельным сном. Гляди – от нас сбежал? Бабку, поди, хлопнул, а перед этим, поди, споил. Уж не думаю на тебя, что сподличал с пожилой. Глядишь, лежит на коврике у кровати с оторванной из пасти золотой коронкой. Кто оторвал? Свидетели есть твоего злодейства? Есть. У меня в камере местная гнида Хорьков – ох, посажу буяна! – клянется на решетчатом окне – трижды видел тебя в ночном городе с обрезом наперевес, и, де, ты бомбу в чемоданчике к зданиям пристраивал – и к бане, и к парикмахерской, пропади она такая, и, будто, к школе. Прочти-ка его показания. Что скажешь? – и майор метнул Полозкову листик.

Арсений оглядел показания:

– Это же чистый лист, здесь ничего нет.

– Для тебя чистый, а для спецработника здесь пальчики.

– Товарищ майор, Хорьков – это не свидетель, это профессиональный элемент, – скромно встрял лейтенант Зыриков.

– Проверьте чемоданчик. Позвоните в медучереждение, – предложил Арсений. – Что ж на человека напраслину возводить.

– На человека! – крякнул майор. – Был бы ты на уроке в школе, был бы человек. А теперь из гнезда выпал, и ты подкидыш. На человека. А на муравья можно, а на слона? Ты, Полошков, учитель-фантазер, едрен педсовет…Вот на тебя поглядит кто очень снизу, какой-нибудь мелкоклашка, или гонорейник Хорьков – ты, может, и человек, а то и слон. А если сверху кто возьмется в бинокль водить, – и майор приставил к глазам круглые толстые ворсистые ладошки и начал шутовски водить окулярами. – Крупный кто, широкий по жизни – окажешься ты и не муравей даже, а так…еле-еле былинка-сорняк, в натуре. Пройдутся сапогом и не обратят твоей примятости. Это уж не сомневайся. А что надо проверить – проверим. Это уж как водится. У нас все на законе сидит. Наутро нюхательная собака вызвана. А вдруг рванет? От меня, знаешь, сколько сирот останется? – хохотнул майор. – Сам не знаю. Не дразни ты меня, Поясков, или как тебя там. А то я тебе сейчас пол кило марии хуановны суну, перед мамкой не отмоешься. Вот листик с твоими пальчиками. Внутрь насыплю зелья, и каюк-кирдык. Так что не дразни судьбу, Арсений Фомич. Иди отдыхай в номер, хороший ты человек.

Хороший человек мотнул головой, сгоняя наваждение, ударился локтем и обнаружил себя вовсе не в майорских объятиях, а распластанным глубокой ночью на жестком топчане гостеприимного обезъянника. И тут изрядная легкость вдруг посетила Сеню, он свернулся в калач и куда-то полетел. Но тут же прилетел и увидел себя предыдущим еще днем в недалеком пригороде, выпархивающим из свистящей разбойником электрички.

Тогда погода светилась всеми апрельскими красками местной палитры, два дня, как Сеня стянул удушающую глаз и мозговую активность повязку, и весь мир, утративший было глубину и объем, повернул к Арсению свою улыбчивую приветливую фотографию. Больной глаз, хоть и потерял в кондициях, все же согласился временно нести зрячую службу. Поэтому Сеня и решил с утра добраться до старушкиного адреса, хотя, все же, весьма отдаленный это был пригород и от центрального монумента, и от дворца в колониальном стиле, да и от штаб-квартир всех местных крупнейших партий. Довольно далекий был пригород, до которого легче всего донесла электричка.

Но знал бы Арсений, какой улыбкой место это встретит его, может, одел самые тяжелые натирающие ботинки, нацепил кандалы и вериги и, тяжело пошлепав по привокзальной, засыпанной тыквенной и человечьей шелухой площади, немедля дал бы обратный ход.

Отдельный городишко этот, лишь заводским краем прильнувший к областному гиганту, сбоку похожий на поселок, а сзади на незаселенное село, ничем примечательным не отличался от обычных городков в этом и прочих похожих местах, стекающий тускловатыми проулками, заполненными каменно-деревянными копиями народно-подрядного зодчества, к настоящей, прямой, да еще и железной дороге. И здесь пытливый приезжий следопыт нашел бы добротную николаевских времен баньку с каменным, знавшим тени еще софьиных стрельцов, подклетом и с завалившейся ныне в парную стеной редкого штемпелеванного кирпича. Встретил бы и колоколенку с одиноким, лишившимся бронзового языка горлом, привязанным к подгнившей верхней балке, все стены которой, колоколенки этой, вместо ремонта обклеены были из-за плачевных потугов местных церковно-муниципальных финансов разноцветными прошлогодними афишами не сюда заезжавших безносых и безглазых артистов.

И, несомненно, пригород этот обладал одной причудливой чертой, присущей, впрочем, всем редким поселениям в этих весях, кучкующимся в картографически понимаемой близости крупного города. Свойство было такое – долгими, полными вялых минут сутками, порой и унылыми неделями там ничего не случалось. Разве что в глубине ночи вдруг разорвется яростно неуемная гормонь, или защелкают за пакгаузом одиночные выстрелы или беспричинные петарды.

Но вдруг вслед за никчемно цепляющимися друг за друга нитями дней и ночей нагромаждалась такая пирамида происшествий и груда событий, что и фараона охватила бы оторопь – откуда взялось? Хотя местные-то мастаки знают – отсюда. Не вдруг и не враз появлялись из чрева припавшего к пыльной земле поселения всякие несообразные буйства – исподволь зрели они, как у квелой хозяйки закисшее тесто. И не догадывался Арсений Фомич, что день этот как раз настал.

С утра уже по улочкам, норовя укусить шарахающихся собак, пробежался местный неприкаянный житель Хорьков, побивая камнями стекло фонарей и оря несуразное, выуженное еще вечер со дна враз опустевшей липкой стекляшки: "…рупь-червонец…шайка-хозяйка…руки прочь от святых мощей …крысы пометные тыловые…а то тюлевые у их, видать…посередке вдам…" Так же крепко и звонко три нестарые еще бабки подрались прямо перед Арсением на привокзальном рыночке из-за мест, валяя шалушки друг другу в вовремя встретившейся луже и тягая трещащие подолы, чтобы прилюдно опозорить, хотя торговать им было совсем нечем – одна предлагала вместо сметаны подаренное соседской коровой скисшее молоко, другая выставила на чужое место пару чужих же калош разных размеров, найденных под одним уснувшим механизатором, а третьей и вовсе уже нечего было предложить, кроме позорной старости и обиды – что две цапаются, а она нет.

Кроме того, на свежеобанкроченном местными воротилами фарфоровом производстве высоковольтных изоляторов мастер цеха облупки форм ухитрился прищемить тисками руку облупщику-отскребщику из-за застарелой неприязни со времен прошедшего Октября по поводу неверно поделенных закусочных солений и неровно розлитой в тары влаги, да еще одна мать-одиночка вновь собралась с утра рожать, а обратную городскую электричку специалисты взяли, да отменили из-за пролежня в рельсе – вот и ори, попав в такие тиски. Да и весь пригород наполнился веселым звоном школьных голосов, поскольку с утра прокуренный и пропитый, сиплый, но точно детский голосок сурово рыкнул в телефонной трубке испуганному директору школы – " Бонба, старый хрыч, засунутая куда надо, рванет сходу, после контрошки по этой…геометрии. Считай, сука, секунды жизни", – и нагло кинул трубку на рычаг. Поймать бы шутника-злодея, автомат в городе необрезанный, как упрямый еврей, один исправно стоит напротив милиции, и все его, звонившего и потом пробовавшего зубами провод на прочность, видели – но как отличить от других таких же: глазки бегают, бритенький, ушки топыркой, умотан во все серое и закумуфлирован грязью и кепкой – поди сыщи.

Но, конечно, Арсений Фомич спокойно в дневные часы прошел по городку, разыскал без труда дом и вжал кнопку звонка дребезжащей двери с оборванной, когда-то ватиновой обивкой на четвертом этаже покосившейся и, возможно, просевшей на флангах пятиэтажки. За дверью долго шуршало и вздыхало безлюдье, но скоро голос, утомленный молчаньем, громко скрипнул:

– Ктой-то вы там?

– Я Полозков, – обрадовался Сеня голосу. – Я по просьбе Аркадии Самсоновны.

– Слышу, – подтвердил нетвердый, сбивчивый звук. – Это ты кто?

– Она мне поручила, Аркадия Самсоновна. Она в больнице.

– Не знаю, – засомневался старый, дребезжащий звук. – А ты чего не в больнице?

– Она мне велела. Вот и ключ от комнаты дала. Аркадия Самсоновна. А Вы то кто?

– Я кто надо я, сама, чай, знаю. Не сбивай с разговора. Я-то Феня. А ты пошто звонишь?

– Надо мне. Срочно велено войти и выполнить поручение.

– Так и говори толково. Ну-ка пройдись, пройдись туда-сюда, я на тебя сквозь цепочку погляжу.

Арсений ожесточенно зашагал перед дверью, но после смирился и с минуту вышагивал гусем. Но тут дверь опять щелкнула, звякнула, и на пороге Сеня увидел мятую полную сгорбленную старуху в древнем косом халате и дырчатых тапках. Феня с подозрением оглядела куртку и кепку визитера, выслушала его, оглядела ключ, пожевала губами и подергала волевым подбородком, украшенным редкими вьющимися волосками.

– Врешь, – сказала. – Иди вон вторая дверь. Чемоданчик ему сподобился. Врешь, потому что косишь. На меня не бросайся, скоро племянница будет, – и скрылась, ковыляя, за другой дверью.

Арсений сунул ключ, замок щелкнул, и он вошел в комнату.

Старенький комодик, зеркало в пол стены с подзеркальником, этажерка и круглый древний раздвижной стол – все было ношеное, выпирало пыльными полочками, балясинками, выдвижными шкафчиками, всюду стопками и кучками роились книжки и бумажки, на тщательно, как показалось, подровненные и сбитые. Чудилось, что живой хозяин покинул эту обитель давно, а потом другой хозяин, осторожно неласковый, покопался в чужом хламе в перчатках.

Серый от времени небольшой фибровый чемоданчик одиноко стоял на столе. На стене висели фарфоровый битый букет и льняная ручная вышивка. А место фотографии хозяйки с сыном занял невыгоревший квадрат обоев рядом с вылезающей из почему-то тикающих ходиков лысой кукушкой.

Сеня опустился на стул с венскими спинкой и кривыми рахитичными ножками. Старушка явно двигалась к какой-то предназначенной черте, которую, возможно, и видела. Но почему он, Арсений Полозков, человек вполне трезвый, взялся чертить без оглядки тот же маршрут. Забросив привычный круг и регламент. Не слишком ли много за годы осело в нем тины обыденного порядка и трухи еле пережеванных дней. Захотелось вовне? Тут же он вспомнил себя, молодого искрометного чудака, с прозрачными детскими венами, доброго и глухого к заколоченным гулким подвалам чужих обид и невзгод. Что, опять потянуло впасть в прошлые дни? Сеня прошелся по комнате, присел на корточки, полистал пальцами стопку старых пластинок Шульженко и "Червоны руты", желтых коммунальных бланков, афиш и программок кончивших борьбу с искусством театров. И в руки ему выпала из набора жухлых открыток старушкина фотография недавней поры. Здесь она была наряжена в выуженную со дна сундука темную парчу и сияла перед фотографом счастливой, чуть налепленной улыбкой. На обороте фотографию сопровождали краткие слова: " любимому и единственному Ф.". Старушка на больничной койке, в убранстве из желтых жухлых цветов на непростиранном больничном одеяле изрядно отличалась от этой на фото, так, что и ту и эту память могла запросто потерять. Арсений засунул фотографию в карман куртки, поднялся, забрал чемоданчик и вышел из комнаты, щелкнув дверью.

В коридоре в упор глянула на него и его багаж согбенная толстая Феня.

– Оставайся, милок. Неровен час и племянница будет. А то куды в ночь. Засбирался, убогий. Воришкам и побирунцам, и тем надоть часа ждать. Чужой пройтить, а в свой сноровиться. Чайку с вишневым, а? – и зашуршала по полу клюкой, удерживаясь и припадая.

– Да нет, бабушка. Побегу, может, на электричку успею.

– Кто бегет, тот спотыкивается. Ужо под ноженьки то гляди, – прошуршала она Сене вслед.

И, выскочив из отваливающейся двери подъезда, тихо приставив ее на место, Арсений и вправду увидел справа и слева сгустившиеся сумерки, некоторым, пока прозрачным слоем покрывавшие возможную дорогу к вокзалу.

Но не успел он ступить и десяток шагов, как сзади колотушкой захлопал, завелся, а потом ржаво засипел мотор УАЗика, и в мегафон громкий голос грамотно предупредил: " Товарищ, пройдите в проверку документа. Товарищ, приглашаетесь, внимание, дышать в трубку", и какой-то, похоже старшина, кряхтя вывалился сбоку машины и, зачерпывая из луж кривыми сапогами, медленно побежал к Полозкову, по ходу выкрикивая:

– Ну чего…тебя что ль…не расслышал? Иди стой-ка, проверка вечерне-поселковая. Давай не спеши, догоню хуже…Чего тащишь, тащило?

Что тут промелькнуло во взбудораженном воображении Арсения Фомича – не знает и он сам. Во всяком случае много позже, собравшись спокойно разобрать свои тогдашние ощущения, он нашел лишь их обрывки: " Ночь, улица, фонарь…осмотр, странная цена старушкиной доброты…а была ли вся эта бабушка…у старшины свой резон….да, приглашен был на чай с вишней, так зачем смылся?"

И Сеня, оглянувшись на кривоногого и озабоченного службой, на слепящие фары машины, бросился вдруг неожиданно для себя вперед, в сторону, сунулся и пролез сквозь трухлявую доску одного и второго забора, юркнул под отвалившийся громыхающий лист ржавого гаража и, с наслаждением слушая угасающие трели милицейского свистка, помчался по свалкам вдоль стен сараев, прижав чемоданчик к животу и сигая слету через наполненные жидким добром канавы.

* * *

Через пару минут географ все же притушил бег, судорожно вздохнул, нашел дыхание и увидел себя в окруженном глухими стенами дворике, выход-пролом из которого загородили две помпезно одетые особы, одна, изукрашенная помадой и тушью бабенка, втиснутая в черное с блестками платьице и завернутая сверху в старую, засаленную и полусгрызенную бешеной молью рыжую лису, а другая, которую на фоне первой и не сразу Сеня приметил, была бледная девица, исходно скорее всего брюнетка, напялившая поверх черной кружевной комбинации телогрейку с вышивкой и отчаянно стучащая на холоде зубами.

– На живца и зверь прет. Ловись рыбка и гнилая и тухлая, – справедливо обозначила географа бойкая бабенка. – Ну, – выставила она колено, – будешь товар пробовать или сразу услугу проплатишь, чтоб веселей не скучать?

– А вы здесь кто? – вежливо удивился Сеня.

– Мы жрицы, – ответила та, все еще держа, как на ловца, раскрытые руки. – Не бойсь, с тебя лишнего не слупим. Давай знакомься, Эвелина, – ткнула она в себя толстым сиреневым ногтем, – и Элоиза, – при этом бледная стучащая Элоиза попробовала изобразить сибирский книксен, но телогрея не пустила.

– Да я не по этой части, – нервно облизнувшись, возразил географ.

– Вы все по одной части, по филейной, – строго одернула зарвавшегося клиента бабенка, чихнув и высморкавшись в лису. – А что ж тогда здесь бессовестно шастаешь, на нашем проспекте-пятачке красных фонарей?!

И вправду, над проломом с тупиковой площадки висела кривая крашеная красным и качаемая ветром лампа.

– Я по случайному здесь делу блуждаю. Мелкие развлечения, не страстные.

Загораживающая путь уперла руки в бока, пригляделась и сказала подменным голосом хозяйки малины:

– А чего от ментов сваливал? Вон как вдали соловьями зализываются. И Лизка слыхала. Хабар тащишь?

– Может он слесарь, инструмент тянет? – робко встряла бледная Элоиза. – Слесарь-левак.

Арсений решил не спорить.

– Ну и слесарь, – миролюбиво согласился он – Действительный член слесарной бригады. Со смены валю, досрочно. Струмент тяну.

Но старшая товарка подавилась смехом:

– Ой, слесарь. Ушейте мне бигуди. От тебя чистоплюем за версту разит. Зуб чистый, чищеный, изо рта вонища не прет. Такой же из тебя слесарь, как я батюшка-католик. Лизка, он, наверно, или чтец-декламатор, или учитель чистописания, а?

– Почему это чтец, – обиделся Арсений.

– Преподаватель…гражданской обороны он, Валюша, – уныло согласилась товарка и захлюпала носом. – Но чисто слесарь.

– Эх, повышел совестливый клиент. Вот недавно работала я специальной танцовщицей в Касабланке. Слыхал такую южноамериканскую дыру? Ну вот. Дикие мачо, сомбреро по пояс, усищи до ягодиц, текилы – судаком залейся. И что я оттуда свалила, дура, стой тут теперь погремушкой, жди ночную смену жирплавильного цеха, – нервно скукожилась Эвелина. – Давай хоть на курево да на огниво разжиться, слесарь ты недопиленный.

Арсений срочно повлек из кармана какую-то мелочь, малиново блеснувшую в тупике любви.

– Сыпь сюда, в копилку, – сипло скомандовала бригадирша и задрала лису, обнаруживая возле черного штопаного чулка плетку, заткнутую в трусы, и мешочек на манер школьного для сменки с любовно вышитыми по черному сатину буковками-инициалами.

– Видишь, – подитожила служащая распутного промысла, – записано Э.Р.Р. – Эвенина Розенблюм-Розенталь, многодетная мать твоих, может, детей. А ты мелочь сыпешь, слесарь холеный, хоть бумажку какую кинул, чирик хоть, на память вместо фотки. А то что ж мы тут по-твоему, зря тремся?

И тут вдруг Арсений Фомич, слишком быстро оглядев вопрос, несколько невпопад вперся:

– А, может, не стоять бы вам тут, прямо на проходе мчащихся к электричке? Может, по другому проводить труд?

– Тю-ю! – присвистнула обмотанная лисонькой. – Вон, глянь на Элоизку. Отец ее чуть не сжил.

– Отчим, – тихо поправила бледная.

– Довел домогалкой до психухи. А там санитар, рожа-утюг. Куда ей деться. Где спальное место приглядеть, кроме под мужиком. Вот и вышла со мной на обучение хоть какому толковому ремеслу.

– Сейчас, я слышал по объявлению, в партию сине-зеленых недобор. Да и видел их жидкое шествие. По радио говорят: будут кормить на акциях. Экологическими продуктами, без сои.

– Пускай и с соей. Где это? – воскликнула ученица, подняв серые глаза. – Что они, эти зеленые, голубые что-ли зеленкой от заразы мажутся?

– Да нет, – возразил географ. – Говорят, борются, чтобы везде только яблоки цвели. Им, наверное, и плакаты нужно нести – ну, там " Женщинам свободных профессий – медицинские гарантии!". У них международное гуманитарное снабжение-поддержка, читал где-то в газете между строк.

– Тю-ю! – повторила старшая. – Сказки твои пройдены в приходских школах. Если б мы тут не стояли, кто бы мы сейчас были, гуманитарный ты рашпиль. Я – или последней старухой-побирухой не устроилась, или в каком чиновьем каземате лапу сосала у какого такого портфель портфелича, и его же задарма после службы обеспечивала дружбой, задом драила. Мне такая свобода нипочем. А здесь я честный частный предприниматель, хоть и вывалилась из кучи-малы, и себя уважаю. Ваше племя пасу и множу понемногу. И начальники тут при мне долго за этот свет не цепляются, толстяки. Такая у меня квалификация. Третий от инсульта сгорел, чтоб ему на памятник смахивать.

– Она и дочку малолетнюю кормит, всеми надеждами обеспечивает, – встряла другая, волнуясь.

– Ты на мою свободу своими грязными международными предложениями не засматривайся. Не за это простые работницы всего света телами и столетиями бились, – горько оправила чулок Эвелина Розенблюм. – Ладно, ступай, да свечку поставь, что не наградила тебя по заслугам особой хворью, мирный ты человек. К святому только не прикасайся, заразный он хуже всех. А ты, Лизка, не хнычь, – прикрикнула она на товарку. – Он с виду только слесарь, а внутри что ватник. Никакого прока серьезной даме без средств. Скоро уж смена попрет, с жиру взбесившись.

И Арсений Фомич споро юркнул мимо жриц этого храма в открывшийся задний, за дамами, проход и, пошатавшись меж глухих заборов, скоро высклизнул в следующий тупичек, со всех боков загромажденный в три ряда дышащими гнилым рассолом огромными бочками.

Чуть поплутав по-слепому, он в тонкой темноте нащупал единственный выход, оказавшийся заставленным маленьким человечком в черной хламиде, оформленной под рясу, дергающим глазом, подбитой и отливающей синькой левой щекой и всем бледным, маленьким, похожим мелкими чертами на раскладной многоэмальный складень личиком.

– Ты зря меня рукой взял, – тихо пропищал человечек. – Потом руки мой с карболкой и "Даместасом" и самым жгучим мылом, а то и до поста не дотянешь. Враз зараза склюет.

– А ты кто? – опять удивился Арсений, шарахнувшись от ложного шевелящегося выхода.

– Я местный святой грешник всея руси Харлампий. Заразная обратная сторона райских кущ. Стою на страже районных чистилищ и призываю гортанною песнею: " Пошли и подай на воздвижение ризницы храма всех убогих знанием и сирых духом и запахом, сознательно хлипких и заматерелых отчаянием. Чтоб беспробудно на небеси спалось, чтоб совесть не чесалась, а жизнь сказкой моталась. Воздай сбирателю жертвенной мелочи на постой души". Ты кто сам то, пришлый человеце?

– Я слесарь, – машинально ответил Арсений Фомич. – А давай я тебя, святой грешник, с прохода сдвину, а то у меня и денег-то толком больше нет.

– Денег не бывает, – возразил стражник местных чистилищ, – своих, али чужих. Деньги – то струпья на грешном дебелом теле девицы-жизни земляной, спархивающие с оного то к тем париям, то к этим расстригам. Деньги – черви алчущие, сжирающие наше племя, посланы исходно из клокочущих глубин-низин стеклянно-оловянных, и все высоху и обратяху в перетленную пыль, – закончил кликуша на высокой ноте.

– Может быть, – задумчиво произнес географ, глядя на шевелящийся в полутьме контур грешника всея Руси, – тебе здесь не стоять? Лечился бы где-нибудь в стороне от магистральных дорог, смыл бы грехи немного, и здоровье на поправку само потянулось.

– Нет, – заупрямился заразная кликуша. – Я свое место твердо изучил и от антисоциальных и смежных с ними дамских элементов в ристалищах отстояху. Ну кем бы я был, догадайся, непроходящий ты как бы слесарь? Вша нестроевая необученная, младший продавец мороженой отравы или, того хуже, кандальник-писарь в судебной управе, паразит-крючкотвор, расхититель канцтоваров. Или при крупняке архивная мышь. Кто бы мое простое слово тогда послушаху и запомняху на долгую долю. А тут я нескованный жизнью местный святой. Хочу, жар от меня идет, от птицы Феликс. Хочу – помру, хочу – еще ночку простонаху и проболяху. Стою позорным столбом местной судьбы на границе ничего и чего и каждому, слух обретящему, предрекаю вещею птицею Феликсом: хочешь – даром умри в обнимку с гордыней, об меня замараху, а хочешь за мелкий сребренник отпущение имей, иди в свои рабские кущи и по разумению твому обо мне рассуждаху. Ты меня не сманивай, а то слаб я духом, носом – то чуешь, сломлюсь – и зараза одолеет и свобода меня совсем сожрет. Так что меня не тронь во избегание мучительных переливаний, а гони сколько на храм.

– Я тебя какой-нибудь доской отодвину, – оглянулся Арсений и потрогал вонючую нижнююю бочку.

– Все прибрал, все багры, слеги и даже щепки соскреб на согрев души и сховал до последнего пришествия. Не ищи, – предупредил святой пройдоха. – Поройся лучше, вижу – есть срамные знаки. Чую, духом сладким смрадным несет с потайного кармана.

Арсений машинально сунул пальцы в карман куртки и с удивлением вытянул вместе с обратным билетом на электричку забытую пятерку сдачи и бабушкину фотографию.

– Ну, на, – протянул он монету кликуше, – раз на храм обираешь.

– Не зазорно, – возразил, отодвигаясь, бледный заразный человечек Харлампий. – Ты лучше думай хорошее, как я тебе помог смертельную инфекцию избежать, и как потом крупица храма, мною на моей могиле воздвижаху и освящаху, – будет и от тебя. Выйдешь – налево не ходи, песку в ботинки насыпешь, и направо не ходи – туда и электрички не любят сувать нос. А прямо – пути нет. Сам выбирай…Может со мной постоишь? Я тебя замом по земным вопросам оформлю…А что это у тебя за образ такой? – потянул заразный старушкину фотку.

– Знакомая одна, – не дав собеседнику толком взглянуть, убрал снимок Арсений.

Харлампий, птица Феликс вещая, стушевался, сжался, скукожился и совсем ссохся, мотнул и, как дурень, покивал головой. – Приходи еще, человеце, – просипел он. – Образа посмотрим, пальцами потрогаем. О тринадцатом ряде меня сыщешь. Второй в глубизну. Постой еще рядом, – попросил. – Замом оформлю. Тепло от тебя.

– Спасибо, – пробормотал Алексей Фомич и бросился мимо. – Хоть куда успеть бы.

– Это как водится, – просипел местный грешник, дергая щекой. – Все хотяху, ни один успеваху.

В жалком свете дальнего недобитого фонаря и вправду перед растерявшимся географом открылись два лаза в слудующем закоулке, для сохранности прикрытые серыми щитами старой гвоздеватой фанеры. " Черт с ним, с песком, – решил блуждающий искатель замысловатых встреч. – Хоть электричку встречу", – и отодвинул звонко взвизгнувший ржавыми гвоздями склизкий лист.

Но недолог и тут оказался путь. Через десяток-другой шагов он споткнулся о какую-то деревяшку и, чуть не распластавшись, рукой нащупал сухой голубиный помет в песке и шаткое ограждение старой песочницы. Брякнула гитарная струна, зажглись и замелькали огоньки папиросок, и Арсений увидел себя посреди песочницы, возле которой пацаненки и пацанки лет двенадцати с гаком кучковались сидя и стоя, по двое и по трое.

– Ребята, а где тут электричка? – спросил совсем заплутавший географ.

– Кофе и сигареты… – звонко пропел один, брякнув не в строй по гитарным струнам.

– В гробе, – ответила какая-то девчушка. – Я тут электричка, – и звонко засмеялась, перегнувшись назад почти вдвое.

– А вы что тут делаете? – сразу же удивился Арсений своему вопросу.

– Уроки делаем. Кулички печем, формочки наполняем, – пропищала хихикающая девчушка. – В ножички играем, и в салки. Видишь – вся засаленная, – и она приподняла подол короткой юбчонки. – А ты, дядька, кто?

– Я слесарь, – заученно не подумав ответил учитель. – А где электропоезд, в какой стороне, ребята?

– Сторона позорная, мурка поднадзорная, – пощелкал по струнам гитарист.

– Этот не слесарь, это похож на новую географичку, – резонно заметил баском из темноты папиросный огонек и сильнее затлелся.

Но ему возразили другие.

– Сейчас не отличишь. По обществоведению сама гавкала – на подсобном огороде с мотыгой пашет…

– Он больше на чучело скелета в зоологии похож…А, может, это денежный мешок с дыркой для рта…как у копилки..

– Как наш физкультурник, когда бомбу сегодня искал…

– А бомба-то была настоящая?

– А то. Так муляж делать надо, а этого добра, что вшей у бобра.

– Ладно, ребята, тогда пойду, – уныло пробормотал Арсений, сожалея о несостоявшейся беседе.

Но вдруг увидел выставленные хлопчиками из темноты сверкнувшие в огне сигарок парикмахерские бритвы, остренькие шилочки и точеные треугольнички напильничков.

– Кофе и сигареты, – звякнул гитарист, не спеша дергая струны. – Пошлину плати, за проход нашей родной улицы. Пять минимальных откатов и еще на пузырь спрайта.

– Денег-то у меня нет, – с сожалением протянул географ. – Все отдал свободным женщинам и заразному святому. Да и где тут улица? – поразился Арсений Фомич, удивленно оглядывая заваленный рухнувшими гаражами пустырь. – И улицы у вас тут нет, и проулка.

– Во, Краснуха, как твоя матерь Эвелина лохов умеет раздевать, учись, неоконченная пятилетка, – хохотнул паренек, а смешливая Краснуха засучила в песочке ножками, будто зашлась в танце.

– А ты, дядька, устройство сралки знаешь? – спросил гитарист, откладывая инструмент.

– Вы бы, ребята, лучше в школу ходили. Там и веселее, чем у вас.

– Кабан, Папане слесарюга нужен, – чихнул голос из темноты, пыхнув огоньком.

– Без твоей сопелки не упомню, – сообщил музицировавший, оказавшийся кабаном. – Краснуха, покажи дядьке школу.

Тут перед географом возникла засалившаяся девчушка, захихикала, отдала пионерский салют, повернулась спиной и сказала:

– Ты, дядька, школу с какого места осматривать будешь, с актового зала или с мастерских? – и, вдруг, ловко нагнувшись, спустила трусы и представила онемевшему путешественнику худючую мосластую попку.

Тут же какой-то хмырек, не выпуская сигарету, присел за путешественником, а другой, подлетев, с силой пхнул его в грудь, и Арсений Фомич кубарем покатился по песочнице, выронив фибровый чемоданчик, сметая горстки песка, куриного помета и судорожно кашляя.

– Дядька, струмент, барахло! – крикнул гитарист, стоя над поверженным и мотая старушкин чемоданчик, и бросился прочь.

А Арсений Фомич в бешенстве вскочил и, отпихнув пару напильников и заточек, помчался за похитителем.

Только ветер, подстывшая к ночи грязь, да редкие, шарахающиеся к обочинам прохожие знают, как ему удалось, мчась впотьмах за мельтешащим силуетом, не потерять похитителя, то мелькающего серым упругим кошачьим пятном на верхней доске забора, то подлезающего ластящейся ящерицей под брюхом застывшего в холодной стали маневренного тепловозика на давно запасных путях, то падающего и карабкающегося по горке хмурого шлака или прыгающего через неудачно сложенную поленницу.

Наконец пацаненок Кабан попытался скрыться, шмыгнув в какую-то освещенную дверку пивнухи, над которой величественно мелькнуло не всеми горящими буквами " Касабланка", но был крепко схвачен Арсением Фомичем и прижат к давно не крашеной тертой боками дощатой стенке.

– Папаня, – заорал пацаненок, – я тебе слесарюгу сволок, сралку починять.

Арсений, поначалу принявший "папаню" на свой счет, оглянулся и обмер. Кабан, и вправду, пригнал его в пивнуху, где пара лавок была уставлена задами здоровенных жлобов, а длинный стол перед ними – несметным скопищем рюмок и фужеров в разной стадии пустоты. В угол одной из лавок и забился, видно страшась неласковых рож, еще один малолетка, белобрысый, вихрастый и тощий, одетый кое-как и, видно, несколько дней назад. " Ребенка мучают, звери вечерние", – мелькнуло в перетасованных колодой дня мыслях запыхавшегося географа.

Загрузка...