Наталья Веселова Предпоследний Декамерон


Пролог

Yersinia pestis


– Паутинки в лесу – лету конец… – один из двух немолодых мужчин, уже порядочно запыхавшийся, остановился передохнуть, придумав для этого формальный предлог – сосредоточенную протирку своих якобы запотевших стильных очков.

Ему явно не хотелось показать презренную слабину своему спутнику, одетому в поношенный камуфляж, с грацией тяжелого хищника из семейства кошачьих непринужденно преодолевавшему чудовищные препятствия на данной пересеченной местности: поваленные дремучие ели в этом подмосковном лесу, казалось, были свежими семечками в коричнево-бронзовых шишках еще при Юрии Долгоруком.

– Как вы думаете, Максим… Вот этой… ёлочке… сколько лет? – тщедушный очкарик в ладных джинсах и чистой светлой куртке кивком головы указал на мощный, иззелена-черный ствол, с корой, напоминавшей кожу дряхлого слона. – Мы же ее и вдвоем, наверно, не обхватим!

Товарищ его – гладко выбритый, широкоплечий, с невытравливаемой военной выправкой, бросил на дерево небрежный оценивающий взгляд и коротко уронил:

– Лет триста, – и отвернулся, устремив непроницаемый взгляд в сторону светлой просеки, над которой быстро рассеивался рассветный туман, похожий теперь на медленно опадавшую золотистую тюлевую занавеску.

И непонятно было – любуется ли он летучей холодной прелестью первого осеннего утра или взгляд его повернут внутрь – в таинственную брутальную душу, поставленную и воспитанную совсем не так, как привык развязный московский гуманитарий. Зато и сомневаться не приходилось в том, что интеллигентская хитрость собеседника им давно разгадана, и, ничуть не уставший, крепко сбитый, в свое время привыкший к дальним броскам с полной выкладкой, он снисходительно дает жалкому школьному учителешке время отдышаться.

– В прошлом году в этот день линейки во всех школах шли… – грустно пробормотал тот, подслеповато щурясь на сверкающие стразы росы, дружно вспыхнувшие там и тут в желто-зеленой ажурной вязке березовой листвы. – Цветы кругом, банты у девчонок белые… И в ноль седьмом, когда мои в первый класс шли, так было, и в девятьсот восемьдесят четвертом, когда – я сам… Казалось, всегда так будет… И вот…

– А мой, может, и вовсе не пойдет, – жестко сказал Макс, оттолкнувшись плечом от ствола, к которому было прислонился; он метнул в учителя спокойный, но все-таки едва уловимо презрительный взгляд: – Все, кончен привал. Ведите дальше, Станислав. Хорошо дорогу помните?

Стас послушно подхватился:

– Да-да, конечно… Это дерево, у которого вы стоите, – как раз приметное. Видите – я специально ветку сломал, видите? Это я так дорогу отмечал. Теперь нам туда, наискосок, метров двести – и будет большой такой муравейник, а оттуда уже совсем близко… Только везде эти стволы проклятые… Будто в тайге после Тунгусского метеорита, честное слово. Шею свернешь, пока перелезешь… И сучки острые отовсюду торчат… Того и гляди… Гм…

Станислав без крайней нужды и не пытался перелезать через постоянно преграждавшие путь то почти лежачие, то под углом сломавшиеся деревья, а, скрючившись, кое-как протискивался, иногда даже проползал под ними, зеленя на спине и животе свою опрятную бежевую курточку, а когда перебираться через них все-таки приходилось, то выглядел неуклюжим состарившимся отличником, застрявшим верхом на спортивном «коне» на потеху всему классу. У созерцавшего эти унизительные маневры Максима чуть дрожал левый уголок когда-то раз и навсегда обветренного рта, а глаза превращались в острые стальные буравчики.

«Классовая неприязнь, – постановил про себя прекрасно замечавший непроизвольную, но достаточно выразительную мимику спутника педагог. – Тут никакая демократия не поможет… А я еще и в очках к тому же», – будучи образованным москвичом в пятом поколении (далее в глубь веков осведомленность не дотягивалась), он считал себя в полном праве так думать.

И ошибался. Глядя на него, Максим, умудренный почти всем спектром тяжелого человеческого опыта, просто испытывал странную грустную зависть: он тоже мог поступить в институт сразу после школы в середине девяностых. В точных науках шарил нормально, а с сочинением на вступительных уж как-нибудь поднатужился бы – да и тех, кто математику и физику на пятерки сдал, на русском особо не валили, потому что к последнему экзамену конкурса в технических вузах уже почти не было… Да как-то не поперло – в их роду ни про кого с «вышкой» и не слыхали, не поняли бы его батяня с маманей… Школа – армия – завод, об ином не помышляли. Да кто ж знал, что армия обернется кровавой бойней, а когда оттуда полуживым выберется, заводы уже прочно встанут, и судьба ему другой путь укажет – по охранному ведомству: вроде, и при оружии, и при деньгах каких-никаких – а все ж обслуга и обслуга, как ни посмотри… Другое дело Стас этот – руки чистые, всю жизнь теплый и сытый, рассуждает, небось, все про умное; даже в зубы за всю жизнь не получал ни разу, не то что пулю в живот, двойню вырастил в отдельной благоустроенной квартире, жена хоть и ровесница, за полтинник, – да выглядит не старше его, Макса, Катюхи тридцатипятилетней… И не из белых воротничков – действительно презренного офисного планктона, а, вроде, нужным и нелегким делом занят человек, детей истории учит, не зря хлеб свой ест. Ну, а что хлюпик – так это издержки: просто не потребовалось ему в жизни физическую силу развивать – головой работал. А мозги, известно, ценнее рук и ног… И жена – по книгам там что-то – в Ленинке научным отделом заведует: недавно Катюхе толстый журнал показывала, целую статью в нем написала про какие-то летописи. Макс сына своего, когда подрастет, обязательно в Третьяковку водить будет, и в Большой театр, и в Кремль по всем церквям, какие там есть, и на экскурсии всякие… В Питер обязательно свозит: сам только раз ездил – дух захватило, так красиво… Нет, неправы были его предки в том, что знать всего этого не желали, – дескать, дело надо делать, а не дурью маяться… Он своего сына по-другому воспитает, обязательно высшее образование ему даст, когда тот подрастет и школьный аттестат получит… Макс резко остановился, словно налетев на стеклянную стену: «Вот идиот. Аттестат, как же. Ему бы еще родиться. Живым и здоровым…». Всего два месяца назад он был в этом почти уверен – заранее врачиху толковую нашли через знакомых, место в клинике забронировали, денег поднакопили… Но теперь… И это ему, мужику здоровому, страшно – а что должна чувствовать Катюха, после восьми выкидышей родить отчаявшаяся, но успевшая робко порадоваться почти осуществившейся мечте – мечте, которая опять оказалась под прицелом… Да что ж это за жизнь за такая – конца и краю не видно несчастьям!

– Пришли! – оборвал его невеселые мысли преувеличенно бодрый голос Станислава. – Вот он!

Стоя на коленях, тот суетливо разгребал пахнувшие прелым теплом нежно-лимонные листья и бурую влажную хвою у едва возвышавшегося пригорка, поднимал толстый сухой пласт мертвого мха, и через несколько секунд совершенно очистил чуть утонувшую в земле круглую, когда-то добросовестно выкрашенную темно-коричневой краской чугунную крышку на толстых петлях. Очки Станислава сверкнули снизу слегка виновато:

– Давайте вместе, а? Я, когда один ее позавчера поднимал, – так чуть… пупок не развязался… Я тут ножом вокруг все вычистил и палку вставил – видите, приподнята? Подцепить только… – он скромно гордился своей предусмотрительностью.

Макс молча кивнул, и вдвоем мужчины, ухватившись за толстый край этой явно куда-то ведущей двери, окончательно выворотили ее из проема и последним усилием откинули на петлях. Из круглой дыры, такой черной, что казалось, она доверху наполнена темнотой, как водой, повеяло склепом. Станислав нагнулся, шаря в кармане в поисках фонаря.

– Смотрите, какая щеколда внутри здоровенная! И этот… штурвал. Если там запереться, то снаружи открыть нереально, резать надо. В тот раз у меня, кроме смартфона, ничего с собой не было – но в нем фонарик уж больно слабый, только ступени и увидел, потому и не полез – мало ли, что там…

– Или кто, – неприметно усмехнулся Максим.

– Ну, это вряд ли, – с деланым хладнокровием улыбнулся Станислав, которому этот неведомый «кто» как раз и примерещился в первую очередь, когда он случайно наткнулся, мирно собирая грибы, на, похоже, заброшенный бункер; еще месяц-другой назад он через полчаса и думать забыл бы о такой находке – не мальчишка ведь по подземельям лазить – но теперь… – Мы же с вами не в фильме ужасов…

Бровь Макса дернулась вверх:

– Да? – только и произнес он, но от короткого словечка лицо компаньона мгновенно побелело.

– Хотя, конечно… – пробормотал учитель и взял себя в руки: – В любом случае, надо проверить.

Макс уже направлял мощный луч вниз – но ничего, кроме недлинной цепочки железных скоб, вмонтированных в круглую бетонную стену колодца-тоннеля и ведущих в непроглядную тьму, увидеть не удавалось.

– Ладно, – сказал он, прилаживая фонарь на лоб. – Чего зря гадать. Я первый. Постойте пока тут и посветите, я крикну. Вдруг там вообще вода на дне – так зачем вам попусту лезть, еще сверзитесь…

Он ловко бросил тренированное тело в люк и стал быстро спускаться – вот уже круглая, почти наголо под машинку стриженная голова оказалась прямо у резиновых сапог Станислава – и тот спохватился, выдавил дрогнувшим голосом:

– А если… Если не крикнете?..

Голова неприятно улыбнулась, приглушенный свет упал сквозь поредевшую листву на сразу прижмурившиеся сталистые глаза:

– Ну, значит, меня там едят уже.

Тонкий пластмассовый фонарик, весной купленный у коробейника в полупустом вечернем вагоне московского метро между «Щукинской» и «Октябрьским полем», дрогнул в руке историка:

– Ну и шутки у вас, – напутствовал он быстро уменьшавшийся в темноте освещенный белым небольшой живой шар.

«Иду я сейчас, Василий Иваныч, по полю, и вдруг навстречу мне настоящий колобок катится! Я ему и говорю: Колобок, Колобок, я тебя съем! А он меня – матом…» – «Дурак ты, Петька, лучше бы помог Котовскому окопы рыть!» – очень кстати вспомнился Стасу анекдот, услышанный еще в детском саду во время тихого часа от бойкой девочки, лежавшей на соседней кровати…


* * *

Обратный путь опытный Макс укоротил со знанием дела: буквально за десять минут вывел выбившегося из сил, но упрямо продолжавшего храбриться Станислава на знакомую просеку, залитую ровным прохладным светом белесого сентябрьского солнца, – а там шли уже по прямой до латаной асфальтовой дороги, ведущей к высоким ржавым воротам с облезлой надписью: «Садоводческое товарищество «Огонёк»» и печатным плакатом, прикрученным проволокой к прутьям и защищенным полупрозрачным полиэтиленом: «Очаг особо опасного инфекционного заражения»; снизу, для вящего устрашения, был изображен злобно оскалившийся черный череп…

Потянув на себя визгливую створку, мужчины спокойно прошли в очаг и зашагали по заметаемой ранним листопадом гравиевой дорожке. Они уже не помнили, когда перешли на свойское «ты», – вероятно, еще там, в замечательном советском бункере. Теперь говорил, в основном, обычно немногословный Максим, незаметно, но с полным правом захвативший лидерскую позицию.

– Цены нет твоей находке, – ровно звучал его сипловатый тенор, странный в таком солидном мужике, достойным, по крайней мере, звучного баритона. – Крышка люка ударную волну задержит, не только химию. Спасибо большевичкам, на века убежища строили. Надо же, вентиляция работает – и свет включается, хоть и тусклый. Сдыхает, наверное, аккумулятор… А уж канализация! На дачах у некоторых дырки в будках, а тут унитазы со сливом… Должна быть где-то дизельная с генератором, у которого запас топлива лет на дцать… был… и прочие обеспечивающие системы: вода опять же, фильтрация воздуха – и где это все? («За той дальней дверью со штурвалом – где еще…», – ввернул Станислав.) Да уж, штурвал прямо как приваренный… Ну, будет время – дверь эту мы разъясним… – Максим искоса глянул на товарища: понял ли тот прозрачный намек на то, что и он, Макс, не дуболом какой-нибудь, а тоже классику в школе читал… или смотрел, какая разница – но спутник его никак не прореагировал, лишь очки под русым с проседью чубом поблескивали. – Что мы имеем? Пищеблок с кастрюлями – то-то жены наши порадуются. Коммутаторная с пультами и телефонами – не удивился бы, если б не мертвые оказались, – но это уж действительно из области фантастики. И целых пять кабинетов со столами и стульями, в одном даже ретро телевизор есть, а в другом – целый диван из клеенки, видел? Минимум неделю придется там прокантоваться, пока вся дрянь осядет. Ихнюю дезинфекцию можно и не пережить, а у меня Катюха на сносях… Не зря та, последняя машина проезжала – верю я ей. Вот ни в чем другом не поверил – и правильно сделал, а тут верю. Не сегодня – завтра приедут и зальют здесь все. Передавали же по телику с месяц назад примерно, что теперь для надежной дезинфекции требуется пятикратная доза… Мы, как клопы, и передохнем, если им не сдадимся. А сдаться – это в утилизатор. Я-то что, а вот Катюхе там верная смерть, и сыну тоже… («Точно – мальчик?») На УЗИ сказали… Да, и поторопиться бы неплохо – прямо сегодня начнем собирать барахло, припасы всякие, да и таскать их туда потихоньку, а то не ровен час…

Упомянутая машина старательно объехала все закоулки притихшего садоводства уже дважды. Сначала – неделю тому назад, после того, как на тринадцатой линии (вот и не верь после этого в несчастливые числа) некоторое время постояла другая – защитного цвета с пунцовыми крестами – военизированная «скорая помощь». Люди в резиновых противочумных костюмах и полноценных противогазах выкатили через резную калитку симпатичной крайней дачки высокие носилки – мелькнуло и исчезло только страшное, иссиня-серое лицо инженерши из Тушино в кислородной маске – а за носилками уныло прошли две ее дочки-погодки… Раз в неделю до того случая все регулярно сталкивались с ними у автолавки, тогда еще исправно объезжавшей окрестные незараженные садоводства, где укрывались от мора счастливые владельцы подмосковных дач, – поэтому территория и была сразу признана зачумленной и отрезана от внешнего мира. Первая приехавшая после «скорой» казенная машина пролаяла приказ для жителей собраться через день на площадке у ворот «для установления контактных лиц»… Многие не ожидали подвоха и простодушно явились в назначенное время, ожидая, что им просто нацепят на запястье неснимаемые браслеты для отслеживания передвижений и объявят о строгом карантине, нарушать который никто и сам не горел особым желанием. Все оказалось несколько драматичней: из прибывшего загримированного под передвижной медицинский пункт бело-красного грузовичка неожиданно посыпали накачанные парни в химзащите, с автоматами наперевес – и буквально за минуту доверчивые граждане, подталкиваемые железными стволами, были загнаны в крытый кузов (наблюдавший из-за живой изгороди соседский мальчишка слышал, как несчастные колотились внутри, будто в газовой камере), – и грузовик невозмутимо отбыл развозить пойманных по обсерваторам, быстро и метко прозванным в народе «утилизаторами», ибо пока никто не видел ни одного человека, вырвавшегося оттуда на своих ногах или даже ими же – но вперед…

Максим и Станислав с женами благоразумно оказались в малом числе тех, кто в тот мрачный день догадался спрятаться, запершись в темном доме и навесив замки на ворота снаружи, но в небогатом поселке, где тесно жались друг к другу, в основном, крашенные в веселенькие летние цвета типовые двухэтажные дачки из бруса и с кружевными верандами, жизнь с тех пор нежданно превратилась в спартанскую. Электричество в предположительно пустом садоводстве вырубили уже вечером скорбного дня, а местная телефонно-интернетная вышка омертвела через неделю. Разразилась холодильниково-электроплиточная катастрофа, выгнав беспечных дачников на участки, к быстро реанимированным в коллективной памяти туристским кострам с котелками. Умелец-Макс сложил у себя во дворе кирпичную плиту с железным листом, на которой сам ухитрялся готовить нехитрую еду для беременной жены. Какое-то время за крупами и консервами еще ездили на личных автомобилях в недалекие сельпо и даже оставшиеся сетевые магазины – но продуктовые точки закрывались из-за инфекции одна за другой, и карантинные сидельцы вынужденно сушили сухари и переходили на домашние «закрутки»…

А вторая машина с матюгальником проехала накануне, и гугнивый голос репродуктора обращался уже непосредственно к тем, кто не повиновался первому призыву: «Вниманию граждан, незаконно укрывшихся в очаге! Вам рекомендуется самостоятельно явиться до конца недели в передвижной медицинский пункт у блокпоста номер один для дальнейшей обсервации до конца инкубационного периода! На вашей территории будет произведена тотальная дезинфекция с последующей компенсацией материального ущерба! Повторяем! Вниманию граждан…»

– Как думаешь, Стас, эта зараза через почву и воду передается? Ты ведь ученый, может, знаешь? А то мы грибов насушили, и яблок у нас в этом году немерено. Клубнику и смородину, правда, еще до всей этой истории Катюха сварила.

Станислав остановился по традиции протереть очки – а на самом деле тайком отдышаться от быстрого хода. Они пошли тише по вымершим линиям, и Макс незаметно озирался: не приметит ли где-нибудь первых дачных мародеров…

– Я, Максим, ведь не биолог, а историк… Леля – литературовед… А вот дети у нас врачи – оба. Так что, может, действительно, знаю больше других… Так, чуть-чуть… В меру своего гуманитарного понимания, – охотно сказал учитель. – Они ведь, и сын, и дочка, оба педиатры. Ваня – хирург, Леночка – терапевт, как положено. Только вот, когда… по-настоящему… началось… ну, все это… их обоих на ходу переучили на инфекционистов – и в обсерваторы.

– И ты молчал?! – развернул его к себе, схватив за плечо и остановив, Максим. – Ты знаешь, что там по-настоящему, а не по слухам, делается? И молчишь?!

– А почему, ты думаешь, мы с Лелей спрятались? – мягко, по-интеллигентски, но все же огрызнулся, уверенно высвобождая плечо, историк. – Когда еще они не всегда жили там, а домой ходили, и связь с Москвой была постоянная, удавалось созваниваться. А теперь их закрыли всех – врачей и больных вместе, сам знаешь. И все. Тишина. Леля моя каждый день плачет – живы, ли, нет ли – только Бог знает. Одна надежда – что у медиков какие ни есть – а противочумные костюмы – правда в них в обмороки падают, но все-таки… Потом – несколько ступеней дезинфекции, красная зона, желтая, зеленая. Спальные комнаты для врачей в тех же ангарах, но в особом отсеке… Да ведь не герметичный же это бункер – значит, все равно перелетает зараза по воздуху! Знаешь, это какая-то невероятная инфекция, просто фантастическая, никогда такой на земле не видели! Вроде, чума, а вроде – и не чума. Старая вакцина на контактников, например, не действует – это Леночка под большим секретом рассказала. Потому и увезли всех наших, а не вакцинировали. Инкубационный период у чумы раньше не больше десяти дней был, а теперь иногда до месяца доходит – и человек заразен все это время, точно так же, как когда уже болеет! Так что мы с тобой сейчас вот друг против друга стоим – а ведь, возможно, кто-то из нас заразился, и прямо в эту минуту дышит другому в лицо и заражает… Может, мы жен уже заразили, а может, – жены нас: они-то верней с той женщиной-инженером, как ее там… разговаривали!

– Ни хрена ж себе – «пестик»… Я-то думал, как в прошлый раз – помнишь, лет десять тому, вирус какой-то китайский прилетел: снова по телевизору страху нагонят, походим полгодика в респираторах – ну, понятно, умрут самые слабые, но мы-то! А выходит, «пестик»-то этот – прямо серийный убийца! – растерянно пробормотал Макс, и с его лица впервые за все время, что Станислав знал соседа, сбежало выражение спокойной уверенности.

– Рestis, а не пестик. Yersinia pestis по-латыни, если точнее. Чумная палочка. И не серийный, а массовый. В средние века по пол-Европы, бывало, выкашивал. И на Русь приходил несколько раз, а как же, – правда, не с такими последствиями… – Стас задумался и вдруг выдал нараспев: – «Только выйдоша из города пять человек и город затвориша…». Это из летописи… Пять человек из всего города, Макс. А города тогда уже десятками тысяч население насчитывали. Вот и подумай сам, во что мы влипли.

Максим сглотнул, дернулся туда-сюда его похожий на грецкий орех крепкий кадык:

– Я не за себя… За Катюх… Катюшу и мальца… Она на семнадцать лет меня моложе. Шесть раз не доносила – это я тебе по секрету, сам понимаешь… А тут – девятый месяц пошел… Я ее, как хрустальную вазу… Впервые дрожу, как щенок под крыльцом. Давно ничего не боялся – отучили быстро: на Первую Чеченскую, считай, пацаном загремел – тепленьким, необстрелянным, прямо из учебки. И не схватил бы пулю в брюхо на блокпосте – Грозный бы брать пришлось. Беспалый, сука, нас, парнишек, вчерашних школьников, в это месиво кинул, а потом чеченам сдал… Чтоб ему в аду гореть! Это я серьезно. А Вторую – контрактником уже прошел до победы…

– Давно горит, будь спокоен, – сурово перебил Станислав, на секунду окаменев лицом, и добавил жестко: – Я тоже серьезно.

Макс глянул на него быстро, с пронзительным вниманием: не такой уж и хлюпик этот учитель, как поначалу казалось; странные они все… Ну, не все, так некоторые: соплей, кажется, перешибешь, а на поверку, выходит, и пуля не всякого возьмет. Как персик: мягкий снаружи, сладкий – а внутри костища такая, что живой зуб как не фиг делать сломаешь.

– Но ведь чуму же победили в прошлом веке? И лечить умеют – антибиотиков эта бацилла… чумная палочка… боится ведь? – нерешительно спросил он.

– Ну, я не специалист, не знаю – но раньше боялась. Только вот когда с дочкой по телефону говорил… – голос Станислава на миг осип от острого воспоминания о звенящем в трубке самом дорогом на свете голосе, – …то она сказала, что теперь не боится. Плевала эта бацилла на все антибиотики вместе взятые. Мутировала она, вернее, какой-то там ключевой ген в ней мутировал. И даже не ген, а одна его, если правильно понял, вроде как буква: аминокислота. Была привычная, родная, можно сказать, чума – во всяком случае, предсказуемая и вообще полумифическая. А стала небывало агрессивная, практически новая болезнь, за три-четыре дня сводящая здоровых людей в могилу. Врачи стоят над ними в противочумных костюмах – и разводят руками в немом ужасе, потому что больной прямо на глазах выкашливает собственные легкие. Разговаривали мы с Леной две недели назад. А Ваньку нашего я вообще месяц не слышал, и у Леночки с ним в Москве никакой связи. В красную зону они телефоны не берут – запрещено, а в зеленой… Надеюсь, что просто они в ней в разное время оказываются – не в одном ведь обсерва… утилизаторе… работают – вот и не поймают друг друга никак… Во всяком случае, Лелю мою я именно так успокаиваю. А себя… – учитель замолчал и ускорил шаг.

– А что, там действительно – того… совсем не лечат, что ли? Если попал туда, то все? Гарантированный покойник, да? – прошептал Максим, шагая с соседом плечом к плечу.

– Все, что знают, пробуют… Да что они могут, если эта тварь к самым продвинутым препаратам устойчива?! Так, облегчают состояние, насколько возможно. Но тут наркотики нужны, а их на такие толпы народу разве напасешься… Сутками из «красной» не выходят, пока сами на пол не падают – от изнеможения. Зона на две разделена – карантинных и больных, но это условное разделение, между ними только стена пластиковая с дверью. И так, постепенно, народ перетекает из первой во вторую, а из второй… Леночка так просто об этом сказала, что я ужаснулся: и это доченька моя, которая над каждым кузнечиком плакала… В общем, по рефрижератору в день в крематорий отправляют. Такие дела, – Станислав остановился у поворота на свою линию. – Что делать будем, командир?

– Бороться, – пожал плечами Макс. – Протянем, сколько сможем, а там – может, лекарство найдут, а может, бацилла сама сдохнет. От обжорства, например, – он едва заметно улыбнулся.

Но историк смотрел мимо его плеча:

– Татьяна с детьми за грибами идет… Кстати, ты не думаешь, что…

Стальные глаза Макса сощурились:

– Нет. Мне свой дороже, чем эти двое.

Учитель медленно снял очки и внятно, с расстановкой произнес:

– Кто о чужих не печется, тот и своего не сбережет. Давай хоть попробуем людьми оставаться. Сколько получится, – и он повысил голос: – Татьяна, подойдите, пожалуйста! Разговор есть.

«Кто из нас руководит операцией, хотел бы я знать? – ревниво подумал Макс. – Ну, ни хрена ж себе раскомандовался очкарик!».

Высокая крупная женщина лет сорока, главный бухгалтер садоводства, белая, мощная, похожая на матерую березу, в сопровождении русого, давно не стриженного мальчика лет четырнадцати и веселой девочки-приготовишки обернулась на призыв и не торопясь направилась к знакомым мужчинам.


* * *

«Беда пришла в страну Та-Мери. Нил обмелел, и суховей, горячее дыхание пустыни, сжег посевы. Голодная смерть пришла в дома крестьян. Ни зернышка не досталось сборщикам податей. Победоносное войско великого фараона Ра-Мефис-Мери-Амена, разгромленное ордами ничтожного царя азиатов Хетушика, вернулось на родину без славы и добычи. Вслед за остатками войска по стране Та-Мери шла чума.

Под тенистым навесом в саду богатого фиванского дома стояли двое: в сиянии голого черепа и драгоценных перстней на тонких костлявых пальцах – прославленный врачеватель из храма Тота и почтительно склонившийся – Ра-Нефер, юный вельможа из свиты великого фараона Ра-Мефис-Мери-Амена.

– Святой жрец, велика ли надежда на скорое выздоровление Раннаи, жены моей?

– От этой болезни не выздоравливают. Она умрет»…

Татьяна раздраженно схлопнула обеими руками блестящую лакированными страницами, иллюстрированную ярко и грамотно, с благородным типографским золотом почти на каждой странице, книгу по истории Древнего мира, небрежно брошенную четырнадцатилетним Митькой прямо на ковер. Она упрямо, с переменным успехом, но все-таки приучала детей к «настоящим» книгам – таким, какие естественно, без рассуждения, принято было любить и считать друзьями и наставниками в семье ее собственных родителей… А еще – просто держать в руках, любоваться, нюхать, испытывать священный трепет… В первой декаде века, когда она училась в «халявном» десятом классе, мама с папой в который раз оба одновременно потеряли дизайнерскую работу в небольшом издательстве, без следа сгинувшем, растворившемся, впитанном, как вода в губку, огромным полиграфическим концерном. Семья быстро проедала наперегонки с инфляцией последние скромные сбережения – и вдруг мама пришла домой сияющая, прижимая к груди бордовый фирменный пакет из любимого книжного на Тверской: «Смотри! – с восторгом кинулась она к мужу, на ходу доставая из хрустящего мешочка ненадолго спаянный полиэтиленовой упаковкой двухтомник. – Цветаева-младшая – новое издание! Без купюр! Последний был, я из-за него, можно сказать, совершила разбойничье нападение на какую-то тетку! Она его достала и положила на полку плашмя перед собой – явно решила брать, но отвлеклась, что-то еще начала смотреть… А я – хвать! И бегом к кассе! Она – за мной и кричит: я это беру, я отложила! Как бы не так… Я успела первая добежать и пробила – девятьсот тридцать семь рублей! Правда, тысяча последняя была, так что есть нам теперь точно нечего – и даже обручальные кольца в ломбарде лежат…». «Да не помрем же! – с энтузиазмом освобождая двухтомник от прозрачной пленки, поддержал с улыбкой Танин папа. – Молодец: еда все равно в унитаз уйдет, а книги – детям и внукам останутся!».

И относительно дочери он оказался прав: она скорей отказала бы себе в пирожном (в черном хлебе – это уже вряд ли), если бы встал выбор между ним и желанной книгой. Бесконечно покупала их и детям, читала вслух каждому на ночь, неопределенно мечтая порой об уютных семейных вечерах чтения, что разноцветными лампадками мерцали в ее воспоминаниях о почти идиллически благополучном детстве… Вот и «Истории Древнего мира» она не раз читала подрастающим ребятишкам перед сном – и этот рассказ о чуме – тоже! Там, в Москве, в пятидесяти километрах отсюда, еще, кажется, весной – и голос ничуть не дрожал… Потому что это слово Татьяна с детства инстинктивно воспринимала мягким, добрым и безобидным: «Иди отсюда, чума такая!» – замахивался добряк-отец сложенной газетой на их голубую с хризолитовыми глазами длинноногую кошку, когда, грациозно стоя задними лапами на стуле, а передними – на накрытом столе, та с опасливой деликатностью тянула свою породистую клиновидную голову к куриной ножке на запретной тарелке… Чума мгновенно съеживалась, будто ее действительно хоть раз в жизни стукнули, и виновато исчезала под столом, текуче соскальзывая под скатерть. Ну, а если отвлечься от милой, двадцать один год прожившей кошки, то при слове «чума» вспоминались какие-то смутные гравюры все из того же детства: средневековые дамы с бритыми лбами и в высоких острых колпаках, кавалеры в цветных колготках и коротких кафтанчиках… Как теперь совместить все это с великолепной барыней-Москвой, незаметно прожившей почти треть двадцать первого века, неминуемо приближавшейся к своему уже нет-нет да мелькающему в обозримой перспективе девятисотлетию? Как она – большая, нарядная, зла не помнящая и слезам не верящая, почти отмытая от многовековой грязи, – вдруг оказалась точно так же беспомощна перед легендарной болезнью человечества, как и во времена своего основателя, все так же простирающего могучую длань над ее озабоченно снующими самоуверенными чадами?

Татьяна затянула тесемку еще одного собранного рюкзака, последнего из трех: два детских были собраны в первую очередь, свои скромные потребности она, как всегда, оставила на «если успею». Впрочем, слова после «если» всегда варьировались: «если хватит денег», «если останется», «если будут силы»… И, как правило, денег не доставало, вкусняшки заканчивались, силы иссякали… Татьяна, ничуть не ропща, подводила привычную базу под свои никому не заметные, повседневные жертвы: «Сама виновата, не сэкономила»; «Муж нас содержит, все это его»; «Вечно я хлопочу попусту»… Она твердо знала, что всем, что имеет, обязана другим людям. Потому что – кто она? Замотанная домохозяйка (муж решил, еще будучи женихом, – что в их семье все устроит так, как было у его родителей), у которой всего образования – бухгалтерские курсы, да и то работа не настоящая, а так, на дому, по ночам… Красоты никакой и вообще толстая, а все жрет и жрет – муж всегда ей это говорит, почти каждый день… И вкуса тоже нет: к сорока годам даже одеваться прилично не научилась – но тут уж мама спасает, иногда сама выбирает ей одежду – сдержанных цветов, пастельных оттенков, изысканных фасонов. А Татьяна все равно косит глазом на ужасающую кофточку ярко-зеленого цвета, всю в алых пионах – и, с сожалением от нее отворачиваясь, мысленно дает себе по рукам и ругает последними словами: «Колхозница! Или нет – панельная девка! Знала бы мама!». И суетливо застегивает в примерочной жемчужно-серую шелковую блузку, заглядывая маме в глаза: «Правда, очень благородно, правда? Мне нравится, а тебе?» – она очень боится, что мама догадается о том, что именно ей в действительности нравится, – и ужаснется.

Собрав рюкзаки, она поставила их на крыльцо, к объёмным сумкам с консервами, яблоками, огурцами и лапшой быстрого приготовления: за всем этим с минуту на минуту должен был подъехать Максим, чтобы отвезти туда, поближе к их будущему временному укрытию от неминучей дезинфекции и… утилизации: он единственный, чья мощная высокая машина может пройти вдоль просеки, откуда не так далеко мужчинам таскать вещи до люка – и в помощь им напросился ее сынок-подросток Митька, незаметно повзрослевший за это чумное в прямом смысле лето настолько, что голос его начал уверенно ломаться, обещая в будущем неожиданное профундо. В будущем, которого у него может не случиться… Татьяна живо вспомнила, как в очереди у продуктово-мелочной лавки, в очередной раз приехавшей торговать ходовыми товарами в их небогатое садоводство, он смешливо толкался со старшей девчонкой инженерши из Тушино – той самой, из-за которой они все теперь оказались вне закона и общества… «Не буду сейчас об этом думать!» – отчаянно приказала она себе, подражая тайно любимой книжной героине (маме, детям и мужу Таня всегда говорила, что из всей мировой литературы ее сердцу более всего любезна Наташа Ростова, – и взрослые хвалили ее выбор, а дети просто верили на слово).

Про то, что они возьмут с собой в бункер и Розу, Татьяна пока ни Максу, ни Стасу не говорила: мужчины – существа практичные и вполне могут пожалеть для Розы тех нескольких литров воздуха, которые небольшая рыжая кошечка вдохнет в ущерб их маленькой человеческой коммуне. Татьяна решила храбро поставить всех перед фактом – не вышвырнут же! Смешно сказать – но Татьяна поначалу заперлась в Подмосковье отчасти и ради кошки тоже! Во всяком случае, она смущенно говорила: «Спасти детей и… Розу» – но почему-то и в голову ей не приходила возможная собственная смерть. Пока было еще электричество, она ежедневно читала в интернете и слышала по телевизору о том, как развивается немыслимая болезнь, – и никак не могла допустить до сердца, будто чужого мужчину, саму мысль о том, что и с ней может это случиться: внезапно подскочит температура под сорок один, спутается сознание, она начнет колотиться в невыносимом ознобе, рычать от боли во всем теле, хрипеть от неутолимой жажды, сотрясаться от непрерывного кашля, исторгая кровавую пенистую мокроту, а на опухшем и посиневшем лице застынет выражение запредельного, леденящего ужаса – знаменитая смертная «маска чумы» – и все, близкие и дальние, в панике отшатнутся от обреченной… Нет, нет, с ней такого произойти не может, потому что на ней теперь держатся дети – двое! – только на ней, а с мужем уже месяц нет никакой связи… Но ведь и у инженерши было две девочки… А она теперь, скорей всего, уже умерла, заразив своих детей, – и они тоже, в судорогах и бреду, отходят сейчас где-нибудь в детском обсерваторе… Но ведь это – чужая женщина и чужие дети, а не она, не ее! Их пронесет, если Бог есть, то не допустит! Правда, Он уже так много допустил – и сейчас, и вообще… Впрочем, глупости: какой еще Бог в двадцать первом веке…

Татьяна не заметила, что зачем-то сидит на крыльце своего дома рядом с вещами, – а ведь предстояло еще внести свою лепту и в общественную пользу: ей на долю выпало задание съездить на заправочную станцию и зарядить там в закрытом, но не обесточенном кафе все собранные у отбывающих под землю непокорных карантинников пауэрбанки и смартфоны, которые предстояло взять с собой. Пусть и перестали они сейчас быть средствами связи – и уж точно не станут таковыми в подземном убежище, но не может чувствовать себя без них уверенным современный, пока живой человек, остро ощущающий пустоту ладони, если не сияет на ней живое окошко в такой близкий и недоступный чувственный мир других людей. То, о чем рассказывалось еще недавно только в сказке, – «Свет мой, зеркальце, скажи…», «Раскатись яблочко по блюдечку!» – так дивно осуществившись, обещало и то, что мир этот – всесилен и всеведущ, а такой пустяк, как подогнать давно существующую вакцину под одну видоизменившуюся аминокислоту – дело ближайших дней…


* * *

Он не хотел даже доиграть их невеселую игру в рамках приличий. При этом стал вдруг напоминать Маше крысу – хищную, всеядную, помойную, с умными насмешливыми глазами – а всего два месяца назад она искренне видела в Борисе лучшего из мужчин – талантливого, искреннего, заботливого – правда, той грубоватой мужественной заботой, которая, как ей казалось, скрывает стеснительную нежность, старательно утаиваемую обладателем. Наблюдая его стремительное возвращение к себе самому, она с болезненным интересом наблюдала, насколько низко может пасть человек, невозмутимо продолжая при этом считать, что нравственно превосходит любого из окружающих минимум на голову. Самым отвратительным было то, что Борис действительно тонко чувствовал и с дьявольской проницательностью разбирался в человеческой природе, лихо различал добро и зло, шутя распутывал хитросплетения чужих побуждений – но не применял ни грана критического подхода к себе самому. Маша влюбилась в Бориса за его фотографии – вернее, в фотографии влюбилась раньше, чем в их автора, чья фамилия ей вовсе ничего не говорила. В огромном модном петербургском лофте – результате изящной метаморфозы монструозной советской текстильной фабрики – неудачливый искусствовед Мария Сергеевна, сухопарая стриженая шатенка с круглыми светлыми глазами, ведала организацией художественных выставок. С ней вела переговоры непонятно чья унылая секретарша – бедняжка, ей и в голову не могло прийти, что накануне открытия эта бестолковая и суетливая искусствоведка провела в зале с уже полностью смонтированной выставкой несколько потрясающих, душу вывернувших часов, в одиночестве бродя от фотографии к фотографии. Казалось, их делал исполин духа, переживший лишающий языка восторг и сокрушительную трагедию, познавший высоты любви и бездны предательства, заглянувший за смертную черту и не разучившийся простой радости жизни… Там были фоторепортажи из операционных в горячих точках всего мира, пронзительные кадры из жизни и борьбы черной, едва переставшей есть человечину Африки, и добрые сцены игры детей и животных, и портреты прекрасных некрасивых женщин всех возрастов…

Потом, когда у них уже завязался роман, поначалу похожий на ветреный день в начале лета, Борис подарил ей один из своих шедевров – простой на первый взгляд городской сюжетец: у раскрытого настежь и забранного вертикальной решеткой окна на первом этаже старого питерского дома сидят спинами к занавеске и мордами к улице на широком подоконнике два задумчивых зверя – огромный, напоминающий гору блестящего угля лабрадор, а рядом – маленький белый котик, пушистый и грустный; оба завороженно смотрят вдаль, словно сквозь фотографа, и наискось через весь кадр щедро валит тополиный пух… Получая подарок, Маша, помнится, задохнулась от счастья.

Работа Бориса и сейчас висит в ее петербургской квартире, куда она, возможно, никогда не вернется, и не увидит не только эту теперь уже противную для воспоминаний фотографию – но и родного сына Лешеньку, ровесника отпрыска местной красавицы-бухгалтерши, и собственную старенькую маму, которая должна была там, дома, отправить внука в спортивный лагерь и встретить его оттуда… Пока связь не вырубили, и Маша, не имея возможности выехать из Московской области, обложенной блокпостами, как медведь охотниками, иногда прорывалась к своим сквозь перегруженную сеть, Леша еще не вернулся, и она отчаянно кричала то ему, то маме в трубку, зажав свободное ухо рукой: «Попробуйте достать путевку еще на одну смену!!! Может, за месяц зараза утихнет!!! Возвращаться сейчас домой опасно!!!». Но уже две недели, как нигде в округе нет и проблеска сети, а поездки за пределы садоводства смертельно опасны из-за вездесущих патрульных машин, куда споро запихивают контактных беглецов и разного рода незадачливых сталкеров…

И вот она взаперти в чужом доме, почти в восьмистах километрах от своего собственного, с посторонним, жестоким и жалким человеком, чье легкое увлечение ею исчезло, как смахнутое рукой. За ненадобностью, сама упала с его лица и улыбчивая маска дружелюбия, явив миру самовлюбленного и циничного мужчину-истерика, не желавшего ни слышать, ни знать ничего, что не ласкало его слух, не тешило изощренный разум. Диалоги, происходившие между ними, уже не оскорбляли Машу, как поначалу, когда она еще думала, что можно до него достучаться, что-то объяснить, доказать… Теперь она получала иногда даже что-то, похожее на порочное удовольствие, наблюдая за человеком, действительно ощущающим себя неким Гулливером в стране лилипутов – но лилипутов, готовых униженно служить ему.

– Ты меня сюда привезла – ты и обязана увезти! Меня не волнует, как именно ты это сделаешь. И не смей ничего объяснять – мне это неинтересно, потому что это не мое дело! – страшно шипел Борис каждый день ей в лицо, багровея, срываясь с места, убегая и возвращаясь.

– Я не виновата, что началась опасная эпидемия. Я не могла знать о ней заранее, – намеренно спокойным голосом провоцировала его Маша, уже внутренне освободившаяся от этого ничтожества и потому не пытавшаяся примириться.

– Ты должна была предвидеть! Просчитать все варианты, как делают нормальные люди! Почему я должен оставаться в заложниках у идиотки?! У меня что – серьезных дел нет? Черт! Черт! Черт! Связался на свою голову! Кура безмозглая!!! – Борис заходился от гнева, глаза белели, его буквально подстерегала, не достигая лишь какого-то самого последнего рубежа, классическая апоплексия.

– А почему ты сам не предвидел и не просчитал? Ты преспокойно мог отказаться от поездки. Думать – дело мужчин, а я всего лишь глупая женщина, – коварно подстегивала любовница.

– Да потому что ты меня обманом сюда затащила! И теперь запихнула в этот сарай, как собаку в конуру! И на цепь посадила! Съезди и узнай, как отсюда выбраться! Мое терпение не безгранично!! – надрывался несостоявшийся спутник жизни.

Далее содержательный разговор их всегда походил на сцену из авангардной постановки:

– Это невозможно, кругом блокпосты. Московская область перекрыта. А если бы и нет – то и в Ленинградскую сейчас ниоткуда не въехать. Тем более в Петербург. Люди сотнями умирают, а может, тысячами…

– Да они от чумы и раньше пачками мерли – и что с того?! Я не могу больше торчать в этой дыре, понятно тебе?! Немедленно езжай и узнай, где пропускают! Или лучше отправь этого, в камуфляже, на его джипе – он наверняка сможет договориться с кем-нибудь! У него и денег до фига – пусть на лапу сунет кому-нибудь! Да не сиди ты сиднем, делай что-нибудь! Подними, наконец, задницу!

– Этот Максим нам посторонний, я не могу его никуда отправить и тем более просить дать какую-то взятку его же деньгами.

– Ах, ты не можешь! А что ты вообще можешь?! Мне надо в Петербург! Неужели я неясно выражаюсь?! Вот иди и обеспечь это, а не рассказывай, почему ты не можешь!

– Мне тоже надо. У тебя близких никого, а у меня там мать и ребенок, между прочим…

– Да что с ними сделается! А вот я тут скоро с ума сойду! Почему я должен терпеть это издевательство?! Из-за чокнутой бабы!

Уставшая от бесконечного аттракциона Маша замолкала и грустно подпирала щеку ладонью: она ли это была, когда думала, что любит этого маленького человечка со злыми глазками и пивным брюшком, мечтала об их совместном будущем, восхищалась его талантом? И как вообще помещался его неудобно громадный талант в такую мелкую и мутную, как придорожная канава, душонку? Поистине, тайна сия велика есть… Это апостол, правда, о любви сказал, но ведь и ее Дух оживотворяет. Дух и вдохновение – от одного корня…

Но это, определенно, была она, когда унижалась перед не особенно близкой московской приятельницей, выпрашивая ключи от довольно убогой подмосковной дачи, случайно унаследованной и зависшей… И она же, совершив серию маленьких служебных подлостей, выбила на работе отпуск вне очереди, подладившись под свободное время возлюбленного и мечтая незаметно подтолкнуть его к своего рода семейности. Для того и убедила Бориса ехать именно на ее ненадежной машинке-божьей коровке – чтобы отрезать ему, в случае какого-нибудь мелкого разногласия, путь к импульсивному бегству: до шоссе, ведущему к районному курортному городку, – почти восемь километров по лесной грунтовке – и вряд ли кто подвезет одинокого мужчину… Отпуск обернулся, похоже, увольнением, очередная любовная лодка разбилась не о быт, а о низость избранника, легкомысленно оставленная на долгое время семья могла вообще навсегда исчезнуть теперь из ее жизни, само продолжение которой вдруг оказалось под чудовищным вопросом… Их положение в этом дальнем садоводстве по соседству с чужим недолюбливаемым мегаполисом оказалось хуже, чем у хозяина самой неказистой дачки: на всех участках люди собрали к осени хоть какой-то, пусть даже условный урожай – но на нем можно было продержаться до вакцины, лекарства, снятия оцепления с района – да хоть просто до первого снега! А перед их временным пристанищем удалось только кое-как расчистить кусторезом и бензопилой небольшой участок для проезда и мангала – а на остальных пяти сотках победительно царствовали тернии и волчцы. Когда стало ясно, что все, кто не сдался в неведомый жуткий обсерватор, попали в суровую осаду, Маша умудрилась доехать до гибнущего продуктового магазина накануне его закрытия и потратить последние свои деньги на дешевые не-мясные консервы, которые никто не брал даже теперь, пять килограммов желтых огурцов, у которых из крупных бородавок на толстых боках росла колючая щетина, и полную коробку вонючей китайской лапши. Остальные, добытые раньше продукты таяли волшебно быстро, почти так же, как и вино: ограничивать себя в чем-либо гениальный фотохудожник не привык – и, вероятно, даже не подозревал, что кто-то может совершить над ним такое кощунство… Плюс нашелся единственный: в доме оказалась экономная бензиновая плитка, и, успев сделать запас горючего в трех ржавых хозяйских канистрах, Маша теперь хотя бы готовила не во дворе…

Именно эта плитка, как она подозревала, и стала причиной того, что Станислав предложил уже бывшим любовникам, которых считал, как и все, просто несчастливыми супругами, переждать обещанную властями дезинфекцию в советском бункере, кем-то вовремя найденном. Обсуждать это с опасным чужаком, по недоразумению запертым с нею в неказистом домике, Маша считала бесполезным, поэтому лишь по-деловому спросила его, пойдет ли он в бункер на несколько дней, чтоб не быть отравленным, как крыса, которой, по сути и является. Получив вполне предсказуемый ответ – «Ты чего, совсем ох…ренела?!» – Маша со спокойной совестью и вяло кровоточащим сердцем собрала законно принадлежавшие ей продукты и топливо, без чего существование плитки в доме стало не принципиальным, – и та была тоже упакована.

– Он остается, – коротко бросила она приехавшим за ними на джипе Максу и Станиславу, ожидая увидеть в их глазах упрек и вопрос, но найдя только сдержанное сочувствие и тщательно замаскированное одобрение.

Мужики начали ловко грузить ее скарб в машину, когда в распахнутых воротах материализовался запыхавшийся Митька – глаза и уши уцелевших дачников:

– Едут!! – оглушительно рявкнул он, но тут голос его надломился, пустил петуха, но выправился – и крикнул малюточка басом: – Много! Они уже в «Ивушке»! – то было соседнее, через поле, садоводство…

– Быстрее! Садитесь, Мария! – отрывисто приказал Макс, даже не обернувшись на облокотившегося на перила крыльца Бориса, всей своей позой выражавшего презрение.

Но тот вдруг шустро соскочил со ступеней и, крепко сжимая единственное свое сокровище – навороченный фотоаппарат, сопровождавший каждый его шаг, как ручной зверек, все в том же злобном молчании бросился к дверце почти отъезжавшего джипа. Борис истово рванул ее и, раздраженно пыхтя, взгромоздился на сиденье рядом с Машей, причем, она ясно почувствовала, что он желает дать понять, будто делает всем одолжение. Пришлось потратить еще несколько страшных минут на судорожное запирание дома и вырывавшихся из рук, норовивших распахнуться на свежем ветру створок упрямых ворот – и мощный автомобиль сдернулся с места, набирая опасную на узкой дорожке скорость.

– Кажется, проскочим… – пробормотал Станислав, но тут все полетели головами вперед: Максим резко остановил машину:

– Это старик Соломоныч. Возьмем его, пропадет. Теперь уж что: одним больше, одним меньше…

– А я и не знал, что он здесь… Думал, его давно увезли… – недоуменно пробормотал Станислав.

В распахнутой калитке углового дома стояла странная щуплая фигура, наглухо закутанная в клетчатый плед с кистями, из-под которого виднелись тощие бледные ноги в теплых тапочках; седая косматая голова была втянута в плечи, и над пледом только слепо поблескивали круглые миниатюрные очочки. Макс выпрыгнул и кинулся к человеку:

– Скорей забирайтесь, здесь нельзя оставаться! Опасно! Идемте! – не слушая ответного бормотания, он почти насильно запихивал клетчатый кокон в салон: – Потеснитесь там!

Старика втолкнули на заднее сиденье к вящему неудовольствию фотографа, который, наконец, открыл рот и яростно зашептал Маше на ухо:

– И что?! Мы все теперь должны его кормить?! Своими продуктами?! У него же ничего нет! Они что тут – с ума посходили?!

Маша даже не сразу сумела дать надлежащую отповедь, но быстро спохватилась и гневно прошипела:

– Уж ты-то его точно кормить не будешь! А я еще подумаю, кого кормить мне – его или тебя…

Борис задохнулся и посерел от оскорбления, остро напомнив женщине мраморную голову Нерона.

– Мне почему-то казалось, что ты антисемит, – с легким смешком меж делом подколол Макса Станислав – и тот без улыбки наклонил голову:

– Да. Обычно. Но сейчас не могу позволить себе такую роскошь.

Им удалось свернуть на просеку незамеченными, и скоро на опушке довольно мрачного елового бора показались три женщины в куртках с поднятыми капюшонами: одна из них держала за руку беленькую девочку лет семи, в свою очередь, вцепившуюся в огромную куклу; другая, беременная, устало привалилась к могучей, не менее усталой за последние пару веков ели, у ног третьей, серьезной худенькой дамы лет пятидесяти, стояли две кошачьи переноски.

– Милые дамы, предлагаю поторопиться, – с деловитой галантностью подошел к ним озабоченный Станислав, первым выскочив из машины.


* * *

Как ни дика и немыслима была ситуация по своей сути, но к вечеру все постепенно образовалось. Восемь взрослых, еще недавно вполне уважаемых людей с разной, но так или иначе устоявшейся жизнью и двое вовсе не испуганных, а скорей, заинтригованных детей, неожиданно оказавшихся как бы внутри не очень-то и новой компьютерной игры, обустраивались по-своему во временном жилище. Кто-то из них почти не помнил отгромыхавшего двадцатого века, кто-то застал в сознательном возрасте лишь его драматическую развязку – но не настолько эти люди отдалились от него во времени, чтобы родовая память всех вместе и каждого в отдельности не сохранила видения подвалов-бомбоубежищ и превратившихся в общежития станций московского метро, в которых точно так же приходилось обживаться чуть ли не по-семейному их недавним предкам, высоко над головами которых рушились могущественные цивилизации. Оттого темное, дышавшее могилой подземелье, едва освещенное умирающими лампочками, не казалось чем-то вопиюще неправильным ни для кого: каждый и раньше подспудно не исключал возможности такого бункера для себя лично и, получив его, почти успокоился – тем странным горьким покоем, который наступает у невинно осужденного, услышавшего суровый приговор, и у больного, узнавшего страшный диагноз. Очень быстро освоились все без исключения: женщины, тряся одеялами и взбивая подушки, инстинктивно вили недолговечные очаги; мужчины, в каждом из которых встрепенулся никогда по-настоящему не засыпавший ровесник восьмиклассника Митьки, впятером, включая сюда и не расстававшегося со своей продвинутой фотокамерой, присмиревшего в присутствии посторонних Бориса и даже семенившего вслед за другими восьмидесятитрехлетнего Марка Соломоновича, оживленно обследовали интересное место, в которое их забросила прихотливая судьба. Коридор заканчивался недалеким тупиком с аккуратной железной дверью, выкрашенной в тускло серый цвет, сразу напомнивший питерцам «Аврору». Дверь украшал металлический штурвал, казалось, предназначенный для отпирания, но как на него ни налегали – то скопом, то по одиночке, он не повернулся ни в ту, ни в другую сторону ни на миллиметр, хотя было очевидно, что все самое интересное находится именно за волшебной дверью, ибо как раз в ту стену убегали все разнородные кабели и трубы. Штурвал, как припаянный, торчал ровно посередине двери, и все последующие дни то один, то другой сиделец бункера, периодически примеривался к нему в неистребимом расчете на чудо – включая и маленькую любопытную Олечку, и беременную, едва ноги передвигавшую Катю, которая с трудом протолкнула живот в люк и которую при спуске страховали четыре человека.

– Остаемся, предположительно, на неделю, – привычно командовал Макс, расхаживая перед собравшимися в большой «коммутаторной» соратниками, как перед построенной перед уходом на задание разведгруппой. – Эта дезинфекция будет, надо полагать, капитальной и отравит все живое в округе дня на четыре, может, на пять. Чтобы было полностью безопасно вернуться в наши дома, накидываем еще два. Потом произведем разведку. Противогазов здесь мы не обнаружили, свои респираторы есть только у меня и у Кати, поэтому со мной пойдет кто-то из мужчин. Думаю, скоро общий аккумулятор сядет окончательно: судя по всему, в генераторе почти выработано топливо. Поэтому пауэрбанки экономить, смартфоны без толку не использовать – ловить они здесь, в любом случае, не могут, а расходовать батарею на игры разрешаю только детям…

На этом месте послышались сразу четыре сдержанных смешка: дети, Катюша, Татьяна и старый еврей инстинктивно признавали за Максом неоспоримое лидерство, но для остальных все было далеко не так очевидно. Макс с раздражением подумал, что здесь собираются водворять совершенно лишнюю и опасную демократию. Кому как не ему было знать, что в любой экстремальной ситуации командир может быть только единственный, и подчиняться его приказам должны безоговорочно!

– Ну, здесь не все присягу приносили, – словно прочитав его быструю мысль, деликатно дал отпор Станислав, про которого Макс уже понял, что тот вовсе не рохля-гуманитарий, которого можно запросто приструнить двумя сочными матюгами. – И это еще вопрос, кто из нас старший по званию. Мы с Ольгой, например, окончили университет, когда там еще была военная кафедра, офицерами запаса…

Он умышленно поставил невидимое многоточие, чтобы Макс мог свободно додумать недосказанное: «А ты, кажется, прапорщик?». Стас продолжал также спокойно:

– И не все рассматривают смартфон без сети как источник игры – у многих закачаны книги и рабочие материалы. Так что, думаю, каждый сам решит, что делать хотя бы с собственным телефоном и пауэрбанком.

– Там фонарик, между прочим, – жестко отпарировал Макс. – Который может понадобиться в критическую минуту. Которая, надеюсь, не придет. Но не исключена никогда.

Стас смолчал и принялся протирать очки. У Макса дернулся кончик рта: он выиграл эту почти незаметную другим схватку.

После небольших и негорячих прений питаться было решено одним котлом и в одно время – бензиновая плита и все не утаённые продукты были шустро перенесены в большую кухню с полным набором советской утвари. Все это единогласно отдали в распоряжение Оли Большой, верной «Лелечки» Станислава, потому что ее сверхинтеллигентная профессия литературоведа, мягкая, приятная манера разговаривать и дымчато-хрупкая внешность вместе создавали впечатление абсолютной честности. Максим хотел было приставлять к Ольге ежедневно по новому дежурному для «черных кухонных работ», благо имелось семеро взрослых, но неожиданно Марк Соломонович сам предложился в бессменные помощники, говоря, что желает компенсировать таким образом свой не внесенный в коммуну пищевой взнос. Коммуна с радостью согласилась, расползаясь по облюбованным помещениям, только Макс шепнул жене на ходу:

– Ну, конечно… Кому еще поближе к продуктам быть, как не еврею… Его уважаемый папа, небось, во время войны тыловым интендантом служил и в боевых орденах вернулся…

Макс отчего-то не сомневался в том, что старик глух, как влюбленный тетерев, и не услышит рискованного пассажа, но Соломоныч вдруг живо обернулся:

– Мой папа? Мой папа был военным корреспондентом. И орден ему дали только один – Красной Звезды. Но медалей он привез целых шесть. За взятие чего только можно…

– Да ладно, ладно… – капитулировал перед силой Макс. – Помогите, конечно, женщине. Как она одна на десятерых готовить будет…


* * *

Но не выдержал он уже утром четвертого дня. К тому времени свет электрических лампочек мог считаться лишь условным, воздух стал прохладней и сырей, наводя на очень неприятные мысли о склепе; укутанные дети бродили из комнаты в комнату и уже не вызвали у женщин первоначального умиления, а были все чаще вежливо вытесняемы «играть в свою комнату», где их измученная мать, метавшаяся вокруг стола с пятью красными телефонами, не могла предложить им даже почитать книжку: необходимость экономии батарей во всех гаджетах стала очевидной без всякого приказа…

Деятельный Макс страдал почти физически. Не делать вообще ничего, остаться наедине с собой внутренним, малознакомым и опасным, было, пожалуй, самым страшным наказанием для него. А Катюша, во время беременности сначала предсказуемо расцветшая, как вишневое дерево, теперь стремительно угасала, являя очевидную параллель с лампами, средств оживить которые у него не было. Макс видел: в ней первой умерла надежда. О приближающихся родах, до которых оставался, в лучшем случае, месяц, он не решался заговаривать с женой, потому что и так было ясно: надвигается катастрофа. Такая, какую он даже вообразить не умел. А она умела. И оттого молчала, лишь иногда отрешенно, с тупым смирением глядя перед собой – уже без отчаянья, для которого он подобрал бы слова утешения. Она крепко держала обеими руками свой неимоверный живот с невидимым, умиротворенно плавающим в нем сыном, и молчала, почти не реагируя ни на слова, ни на прикосновения. Его помощь могла быть только активной, сострадать молча он не умел. Там, наверху, Макс нашел бы, куда побежать, что принести, чем укутать – лишь бы двигаться, шагать, бросать, куда нужно, послушное, еще крепкое тело… Здесь, на восьми квадратных метрах их комнаты с алым дерматиновым диваном и длинным столом для совещаний, он понял, что чувствовал мечущийся волк в закрытом вольере, которого он пацаном еще пожалел когда-то…

И после третьей, в полубреду прошедшей ночи, кое-как побрившись и ополоснувшись холодной ржавой водой в мрачной умывальне, Макс решительно объявил присмиревшему разночинному обществу, собравшемуся в кухне к завтраку при унылом свете единственной имевшейся в хозяйстве керосиновой лампы:

– Думаю, нужно все-таки произвести сегодня первую разведку. Может, обработку как-нибудь халтурно провели, и все уже очистилось. Или дожди прошли, смыли. Да мало ли что. Могу и один, конечно, но для страховки желателен кто-то еще. Катин респиратор ему дам, он идентичен моему. Хочет кто-нибудь? – он обращался, разумеется, к мужикам вообще и к Станиславу в частности – тот был все-таки проверенный товарищ, хотя и строптив чуток, – а это Максу даже парадоксально нравилось.

Но неожиданно на другом конце стола неторопливо поднялась небольшая бабья ручка плюгавого героя-любовника из Питера, принадлежавшего к той презренной породе, которой Макс откровенно брезговал.

– Я пойду, – не предложил, а сообщил тот.

Максим дернул углом рта, пожал плечами, глядя на розовые лапки будущего напарника, но возражать не стал, бросил только:

– Лады. Запасные перчатки у меня тоже есть.

– А шапку возьмите мою, – с интересом разглядывая добровольца, сказал Станислав. – Мало ли…

Через четверть часа они уже шустро карабкались один за другим по железным скобам, и, к удивлению своему, Макс, поднимавшийся первым, не слышал за собой никакой глупой возни, чертыханья и пыхтенья: Борис лез грамотно и упруго, не срываясь и не оскальзываясь, не выказывая никаких признаков недовольства. Так же ловко, прямо по-армейски, выбрался он из люка, подтянувшись, махнул на землю и ловко вскочил из полукувырка, не замечая протянутой для помощи руки. Первым взялся за дверцу и честно принял половину ее веса, когда закрывали, – и все это в сосредоточенном молчании, которое нарушил все более и более удивлявшийся Макс:

– Срочную служил?

Спутник мотнул головой и кратко ответил:

– Был в горячих точках фотокором. Не раз, – и пошел по лесу почти вразвалочку – небольшой, кряжистый, едва приметно кривоногий, положив спокойные руки на зачехленную камеру.

Борис с удовольствием вдыхал вкусный, насыщенно грибной дух светлого пасмурного утра, испытывая странное животное чувство свободы движения после липкой сырости и темноты вонючего подвала. Он уже решил внутри себя, что в унизительное заточение не вернется: дойдет до дачи, перелезет через забор, выбьет одно из верандных окон и останется внутри – последствия дезинфекции наверняка уже сократились до минимума, их полного окончания он дождется в доме, где дальновидно припрятаны им две бутылки хорошего портвейна, и валяются какие-то забытые Машкой крупы и приправы на кухонных полках. Колодец она закрыла не только крышкой, но и пленкой в несколько слоев – так что вода должна остаться чистой, костер он разводить умеет – продержится пару дней. А может, она там еще подольше застрянет – и он будет избавлен от оскорбительного присутствия отлюбленной женщины, которой еще несколько недель назад был увлечен настолько, что позволил увезти себя на чужой машине в чужой дом в чужой местности. Теперь Маша стала ему почти физически противна – Борис и раньше знал, что его бурные увлечения не длятся больше двух месяцев, и рассчитывал заставить бабеху отвезти его домой, как только заметит сам в себе первые признаки охлаждения, но легкомысленно пропустил момент, когда путь еще не был отрезан, не придал значения истерическому медийному визгу об очередной вселенской катастрофе… Какая, к чертям, чума – от нее уже сто лет вакцина существует и лекарство, придумали бы чего поновей! Когда пелена страсти стала спадать с глаз, было поздно: из садоводства эвакуировали целую заразившуюся семью, а потом обманом увезли неизвестно куда почти всех не успевших сбежать садоводов! И с дурой Машкой-искусствоведкой, о которой, пойди все привычным путем, он к этому дню уж и не вспоминал бы, Борис оказался заперт в двух комнатах летней дачки на неопределенный срок! Непривычное зависимое положение, спровоцированное неожиданным затмением ума и сердца, вызвало в нем слепой и белый, как бельмо, гнев – настолько не входила в его планы, не вписывалась в жизнь, не касалась души эта случайная никчемная бабенка! Повелся на контраст светлых глаз и темных волос – художник ведь! – четыре удачные черно-белые фотографии с ней сделал, на следующую выставку пойдут, после дурацкой чумы. Пригласил в пафосный шалман, напоил дуреху, к себе зазвал, думал, ночь-другая… И тут нелепо так все совпало: ее отпуск и его перерыв между двумя важными командировками для журнала, в котором кормился… Даже порадовался, что на ее машиненке поехали под Москву: достало уже вечно из-за руля не вылезать, прямо кентавр какой-то, честное слово! – и вдруг такая подстава…

Шагая вслед за Максимом по утреннему подмосковному лесу, Борис пытался унять в себе нет-нет да вскипавшее раздражение против бывшей любовницы. Он вполне отдавал себе отчет в том, что несправедлив к Маше, возводя на нее неслыханные обвинения, и вовсе не надеялся, что она может как-то повлиять на создавшуюся невозможную ситуацию, когда требовал немедленно найти способ вырваться из их сколь смехотворного, столь и неодолимого плена. Но именно на ней сосредоточилось все его беспомощное отрицание назойливой правды, и, не неся в себе никакой объективной вины, Маша оказалась конечной причиной того, что Борис ощущал себя связанным, загнанным, приговоренным… И он с наслаждением вел себя с ней гораздо более грубо, чем обычно делал это с неприятными людьми, и прекрасно осознавая неприглядность такого поведения, – но чем больше он чувствовал растущую вину, тем с большим усердием глушил ее, сознательно взламывая рамки и попирая границы элементарных приличий. В конце концов, так ему было легче…

Разогнавшись вместе с роем отчаянных мыслей, Борис вдруг с размаху клюнул носом в плечо резко остановившегося Максима. Они пересекли лес наискосок и выбрались на разбитое асфальтовое шоссе, ведущее напрямик к зачумленному «Огоньку», – в сотне метров впереди ворота были снесены напрочь и валялись, искореженные и засыпаемые листьями, посреди дороги. Но не на них был устремлен потрясенный взгляд старого солдата – он смотрел дальше, туда, где виднелся темный силуэт конусовидной башенки мелкого особнячка с каменным низом и деревянным мореным верхом. Что-то неправильное было в ее очертаниях – но легкая близорукость мешала Борису разглядеть нервирующий недочет. Максим беззвучно, тише шепота, выматерился, словно ему отдавили ногу на похоронах.

– Не понял, – выбравшись из-за его плеча, Борис изо всех сил вглядывался вдаль.

– Ты что не… не видишь… – голос Макса сорвался, он судорожно сглотнул. – Вот что это была за… дезинфекция… Утилизация… Ур-роды… С гарантией продезинфицировали… – цедил он сквозь стиснутые зубы; желваки перекатывались под кожей на челюстях, будто мышки бегали под одеялом.

И Борис, наконец, увидел. Увидел, что от башенки остался только металлический каркас, облепленный уродливыми кусками уцелевшего рубероида, а деревья, десятилетиями смирно стоявшие вокруг, почернели и скрючились, лишенные листвы. Садоводство было профессионально сожжено дотла огнеметами и напоминало место массовой казни средневековых ведьм – когда нарядная толпа, отулюлюкав, уже разошлась, а стервятники разного рода, еще невидимые, со всех сторон примериваются к добыче, вздрагивая сложенными до поры крылами…


* * *

– Нужно найти что-то, что объединит нас всех. Хотя бы иллюзорно. Иначе очень скоро мы превратимся в… Даже страшно сказать, в кого, – после долгого тяжелого молчания сказала вдруг Оля Большая.

– А что – мы это еще не нашли? – с вызовом спросила Татьяна. – Кажется, нам очень хорошо известно, что именно нас объединяет.

– Ну, нас-то троих объединяет еще кое-что: принадлежность к женскому полу, а значит, и готовность, например, принимать роды, – миролюбиво заметила Маша. – Кто-нибудь представляет, как это вообще делается?

За железным кухонным столом после общего скудного обеда остались три измученные женщины: Татьяна, только что криком сумевшая загнать детей в комнату доигрывать последние игры на почти разрядившихся гаджетах; Маша, которая решительно отделилась от единолично оккупировавшего хороший сухой кабинет Бориса и жила теперь одна в закутке у умывальной комнаты, – зато там стояла узкая коленкоровая кушетка; и Оля, после короткого шока от потери выстраданной когда-то вместе с родителями дачи еще теснее слепившаяся с мужем, что служило теперь единственным, но драгоценным утешением.

Только что ими были безжалостно подведены реалистичные итоги и брошен робкий взгляд в угрожающе нависшее будущее: ни то, ни другое не несло в себе ни малейшего повода для оптимизма. Припасы еще держались, но уже виден был их скорый конец – хорошо хоть не приходилось экономить колодезную воду, регулярно доставляемую Максимом в канистрах на его уцелевшем джипе. Еще хуже дела обстояли с боевым духом, индекс которого упал до отрицательных цифр: после шквала проклятий, отчаянья и горя, пронесшегося в застойном воздухе бункера сразу после страшной вести, принесенной оглушенными разведчиками, наступил период злокачественного опустошения душ. Подавленное молчание царило в почти абсолютно темном подземелье, освещавшемся только редкими яркими окошками телефонов и планшетов; заряд пауэрбанков неумолимо близился к концу, ставя быстро опускающихся сидельцев перед необходимостью снаряжения новой экспедиции на единственную доступную бензоколонку, работавшую на трассе внутри кольца оцепления. И экспедиция в составе трех человек – владельца машины Макса, буквально выдравшейся из мертвой хватки детских ручек бухгалтера Татьяны и спокойно-деловитого Станислава, отбыла, окрыленная надеждой, и вернулась полностью обескураженная. Бензоколонка оказалась бездействующей, полностью разоренной и обесточенной – единственным трофеем сталкеров стала полураздавленная пачка дешевого печенья, подобранная с угаженного варварами пола… И недалекая перспектива остаться заточенными в полной, кромешной, ничем не разбавленной тьме встала перед незадачливыми членами коммуны во весь свой завидный рост. Только антикварной керосиновой лампе с обширным набором запасных фитилей – доброму дару чьего-то старого дома, – предстояло вскоре оказаться единственным источником слабого света, позволявшего каждому развеять дремучий ужас слепоты… В комнатах люди лежали, в основном, на столах и сдвинутых стульях, укрываясь всем имеющимся в распоряжении тряпьем, а два относительно удобных дивана были отданы самым слабым – Оленьке и Катюше, имевшим неоспоримое право на эту значительную в сложившейся ситуации привилегию… Поначалу случавшиеся горячие споры за столом, сбивчивые предположения о будущем постепенно затихли, когда все возможные доводы были многократно исчерпаны. Одно представлялось несомненным: надо всеми ними, как нож гильотины над головой французского аристократа, висела опасность заражения смертельной болезнью друг от друга – и по сравнению с этой бедой все другое отступало за несущественностью…

– Все мы рожали и прекрасно примем роды, если они, конечно, чем-нибудь не осложнятся… Не дай Бог – кровотечение, отслойка плаценты – это, конечно, песец… Тут мы ничего не сделаем. Но будем верить, что обойдется. Она, хоть и подавлена сейчас всем происходящим, но, в целом, здоровенная бабища. Родит, куда денется, – вдруг спокойно сказала интеллигентная Оля-литературовед. – Нам надо думать, как самим тут не свихнуться и друг другу горло не перекусить.

Таня и Маша с изумлением воззрились на специалиста, непринужденно оперировавшего родными и понятными всем народными выражениями.

А Оля тайно удивилась сама себе – раньше даже в мыслях она жестко отфильтровывала просторечия и жаргонизмы, всегда ощущая некий надетый еще в детстве строгий ошейник. Она всю жизнь была «хорошая девочка»-почти-отличница: с первого по выпускной класс жизнь ей отравляла только ненавистная математика. А в остальном все было прекрасно – даже слишком: родители ее обожали, учителя достались психически здоровые, серьезные болезни упорно обходили стороной, страсти тоже удачно миновали ее, и первая любовь стала единственной, а брак счастливым; профессия далась легко, в трудовой книжке значилось только одно место работы; она обошлась единственными родами, за раз получив двоих разнополых детей – «королевскую пару», так что дальше можно было уже не стараться, – и дети особо не дурили, не болели и не преподносили сюрпризов. Оглядываясь на свои мирно прожитые пятьдесят с коротким хвостиком лет, Ольга с холодком удивления понимала, что ей, по сути, и вспомнить-то нечего: вставали в прохладной памяти умилительные пастельные картинки, всегда пыльно-солнечные: летний завтрак в родительской семье на дачной веранде с ломящимися в окна бело-розово-фиолетовыми гроздьями; кружевное свадебное платье с таким широким кринолином, что смущенный жених едва дотянулся до руки суженой в загсе, чтобы надеть ей обручальное кольцо, а когда предложили поцеловаться, вышла смешная неразбериха; два белых кулька размером чуть больше батонов, один с розовой лентой, а другой – с голубой, на руках у того же невысокого молодого мужчины, но теперь мужа и отца; крутые локоны дочери и смешной ежик сына, весело бегущих в первый класс вполне себе приличной гимназии, где трудился их папа; несложная работа среди милых и добрых книг… Самые яркие и острые воспоминания оказались только о том, что обрушилось в последние месяцы: внезапно исчезнувшие в недрах разных «утилизаторов» еще вчера вполне благополучные дети, жуткое молчание телефонов, иссиня-серое лицо увозимой чумной машиной доброй соседки, черная дыра советского бункера, засосавшая ее так неожиданно и неотвратимо… Ольга знала из тысяч прочитанных книг, что в таких случаях спастись можно только одним способом: пока есть силы – а их неожиданно оказалось немало, словно душа распечатала нерастраченный за долгие годы запас, – держаться самой и поддерживать других, а там что Бог даст. Ведь эта чума – не первая и не последняя, и всегда были люди, находившие в себе силы не сдаться и победить. Писал же о таких, наверняка, с натуры семьсот лет назад бессмертный Боккаччо, за которого и теперь хватаются некоторые в минуты гибельного отчаянья…

Да, Боккаччо, славный, добрый итальянец… Однажды Олина бабушка вдруг заметила ее патологическое увлечение Библиотекой Всемирной Литературы – и подошла поинтересоваться, чем так занята внучка, перешедшая в пятый класс. Заглянула в книгу – и ахнула… Потом спохватилась: «Этого тебе читать нельзя… Направление не то, – и, желая смягчить впечатление: – Сейчас я найду тебе интересную книгу – сама ею в детстве зачитывалась!». «Декамерон» был немедленно отобран, упрятан в родную суперобложку и водворен на место, а взамен она сразу же выдала Оле «Витязя в тигровой шкуре».

Ах, Руставели, Руставели! «Что отдал, то твое!» – как же она, одиннадцати лет, запросто отдала его, даже не читая! Ни на минуту не задумавшись, девчонка мгновенно поменяла местами суперобложки: «Витязя», одетого в новую шкуру, затолкала обратно в шкаф, а его, тигровую, благополучно напялила на «Декамерон» и сразу же углубилась в потрясающее чтение, от которого пылали щеки.

Бабушка наблюдала за ней с умилением: вот какой удачный педагогический подход она сразу нашла к девочке! Своим прямым, честным и бесхитростным сердцем она не могла почуять бездну коварства в пухленькой беленькой отроковице, и даже в голову ей не пришло проверить – а та ли книга, любовно ею подобранная, ночует на подушке у спутанной головки внучки!

Это единственное детское Олино коварство было отмщено спустя лет десять, когда она уже училась на филфаке. Дело в том, что «Витязя в тигровой шкуре» она в жизни так и не осилила – уж больно сентиментален. Но на экзамене по литературе народов СССР из билета улыбнулся ей именно он, Руставели, – и пришлось просить переменить билет… Зато веселые истории Боккаччо она помнила до сего дня.

Ольга встрепенулась:

– А я знаю, что делать. Надо каждый вечер после ужина не отпускать всех терзаться поодиночке и терзать друг друга, а оставаться здесь, при свете, и рассказывать что-нибудь. На заданную тему. Пусть каждый день будет новый распорядитель, назначаемый предыдущим. И этот распорядитель задаст тему на свой день – чтобы было, о чем думать, кроме чумы…

– Старо, – сморщилась начитанная Татьяна. – Этой идее семьсот лет. Придумай что-нибудь новенькое.

– Раз в Средние века помогало, то и сейчас поможет, почему нет, – рассудительно отозвалась Маша. – Да и Катюшу это, может, как-нибудь выведет из депрессии… В любом случае, рассказывать истории лучше, чем предаваться отчаянью, страхам и самоедству… Попробуйте, предложите всем за ужином…

– И выслушайте, как мужики… и особенно Макс… да и Борис, пожалуй… пошлют вас на три буквы, – добавила безжалостная бухгалтерша.


* * *

Поразительно, но Олю Большую не послали – возможно, из-за того, что она продолжала исправно готовить сносную пищу из все более и более скудного набора продуктов, или просто из уважения к ее неоспоримой учености: Станислав давно еще позаботился, чтобы все узнали об Олиной кандидатской степени. Предполагаемый гонитель всяческих интеллигентских вывертов Максим, наоборот, вдруг бурно встал на ее сторону, как только увидел, что Катюша отреагировала на внесенное предложение чахлой улыбкой и слабым кивком. Дети, у которых остался один на двоих угасающий, как больной чахоткой, игровой планшет, который они ночью поочередно выкрадывали друг у друга из-под подушки, выразили откровенную радость; даже Борис снисходительно пожал плечами, раздумчиво приподняв бровь, а старик Соломоныч – тот и вовсе загорелся было прямо сейчас начать какой-то, видимо, давно распиравший его интересный рассказ. Инициативная группа быстро определила нехитрые правила, перенятые у добряка Боккаччо, и, поскольку Ольга являлась несомненным вдохновителем всей этой не лезущей в третье тысячелетье затеи, то именно она была немедленно и единогласно назначена распорядительницей первого дня.

После бурного обсуждения проекта воцарилась ожидающая тишина, и в ней мирно и шутливо заговорила вновь избранная Королева Ольга:

– Не знаю, какие темы будете потом предлагать вы, дорогие мои временные подданные, но, исходя из того положения, в котором все мы, того не желая, сейчас оказались, я вижу для себя только одну тему на завтра: пусть это будут истории обязательно с хорошим концом. Сами понимаете, почему. А сейчас я распускаю вас на отдых в ваши покои! – и, слегка склонившись к трепетно внимавшему ей Максу, она добавила, понизив голос до шепота: – По-человечески прошу: про Чечню и прочие… ужасы – ни слова. Пусть Катя их уже не раз слышала – но лучше не пугать детей: они и без того напуганы. И окончательно не деморализовать женщин… И Борису этому… объясни доходчиво. А то никто не знает, чего от него ждать.

Макс бросил на нее удивленный взгляд – в смысле, о чем же иначе рассказывать-то! – но призадумался, не сказал ничего.

– Просто о жизни, – тихо подсказала Маша. – Ведь была же когда-то простая человеческая жизнь. Без войны и чумы…

Все стали подниматься, задвигались – почти так же, как и всегда после общего мрачного ужина, – но не совсем так. Словно какой-то слабенький лучик пробежался по скорбным силуэтам отчаявшихся людей, и хоть чуть-чуть – но распрямились опущенные плечи, на некоторых лицах появились тайные проблески несмелых улыбок. Каждый невольно вспомнил какой-то день, когда все шло и шло плохо – и вдруг исправилось, будто солнце выглянуло… Никто не изъявлял открытого нетерпения, но в душе почти все они ждали, когда придет их однообразно беспросветное утро и принесет с собой нечто удивительное –


Первый день Декамерона,

в который рассказываются истории с хорошим концом.


Но до ужина оставалось еще много времени, а днем в трудный путь отправилась еще одна экспедиция, вдохновленная на этот раз хозяйственным стариком Соломонычем, который со временем перестал напоминать жалкий узел мягкой рухляди, погруженный неделю назад в «спасательную» машину на лету, благодаря минутному приступу человеколюбия Максима. Его приодели в чьи-то запасные брюки и свитер, выделили ему лишнюю куртку, нашли даже зубную щетку и одноразовую бритву. Взамен он старательно колдовал в единственном более или менее светлом помещении – спартанской кухне, где командовала деликатная, но твердая Оля Большая. Поначалу она доверяла ему, в основном, вскрывать консервы, чистить овощи и накрывать на стол (посуду каждый мыл за собой сам), ревниво оберегая от посторонних рук творческий процесс приготовления трапезы, – но потом, исподтишка наблюдая за стариком, с удивлением обнаружила, что он очень ровными, необычными и исключительно красивыми ломтиками режет картошку, – и это тоже стало его добровольной обязанностью. Он же подсказал «Олечке», что, жаря сей прозаический продукт, солить его нужно только в самом конце, чтобы картошечка вышла хрустящая. Виртуозом Соломоныч оказался и в деле приготовления грибов: с помощью соли, сахара, уксуса и нехитрых специй, прихваченных Татьяной, он обеспечивал подземную колонию такими необычными деликатесами, что удовлетворенно крякал и одобрительно качал головой даже вернувшийся к старому доброму антисемитизму Максим.

– Ваша жена, наверно, хорошо готовила, Марк Соломонович? – глядя, как артистично он выкладывает на огромную сковороду идеальную соломку из картофеля, спросила между делом Оля из обычной вежливости, не рассчитывая ни на какие подробные объяснения.

– Которая? Первая или вторая? – высоким надтреснутым голосом ответил старец. – Первая моя жена, Жанночка, не умела готовить совсем, да и вообще на все в этой жизни плевала, в том числе и на меня. Вторую звали Ася, она была красавица, и готовила просто божественно. Она меня любила и родила мне двоих детей. Только вот однажды я понял, что не люблю ее. Вот так вот, просто, знаете ли, в один день. Я застрял в командировке, она соскучилась по мне и приехала с детьми. Они тогда были еще маленькие, шести и семи лет. Это сейчас им сорок восемь и сорок девять. А тогда было шесть и семь. Так вот, я все перепутал, и встречал их на станции не у того вагона – и они увидели меня первыми. Дети кричат: «Папа!», Асенька кричит: «Марик!» – и все бегут ко мне. Стояла, знаете, зима, очень белый снег и очень синее небо, и поезд тоже очень яркий, оранжевый. Я раскрываю объятья им навстречу – и вдруг понимаю, что все это – ненастоящее, а как нарисованное… Такая, знаете, картинка с обложки журнала для семейного чтения. Счастливый муж и отец встречает счастливую жену и счастливых детей на вокзале. В этот момент я понял, что не люблю и не любил ни Асю, ни детей, и что семья у нас не настоящая, а идеально на нее похожая… Вот как эти изумруды у вас в ушах, Олечка. Они не натуральные, а гидротермальные. Я это вижу, я в этом разбираюсь. Это значит, что они по строению и внешнему виду точно такие же, как те, которые раньше находили только в копях. Индийских, например. Но эти не из копей, а из специальной печи. Нет, они не поддельные. Они точно такие же внутри и внешне, как настоящие, – только их делают тысячами и тысячами. А настоящий изумруд вы теперь не найдете. Или найдете, но за огромные деньги. И я понял, что таким изумрудом для меня была Жанночка. Глупая, вздорная женщина, которая мне изменяла и вытравливала моих детей. И не моих тоже. Это она настоящая «моя женщина», а не прекрасная Ася, которая меня обожала и была чудной матерью. Потому что тем натуральным изумрудом была для меня не Жанночка, а моя любовь к ней. А любовь, что ни говорите, а все-таки бывает в жизни одна. А все, что до и после, – это, так сказать, гидротермальные камни… Очень похоже… Очень… Но не то. Я не знаю, поймете ли вы меня… Ну вот, теперь я ее хорошенько помешаю – и заметьте, только сейчас убавляю огонь. Так делала, конечно, Ася, а я смотрел. Смотрел и думал: я ее не люблю, но картошка у нее вкусная.

– Они обе… умерли? – спросила потрясенная Оля. – А дети что же?

На языке у нее так и прыгал вопрос насчет второй семьи: а как они сами – подозревали, что они – того… гидротермальные? Или, может, считали себя обычными людьми? Жена думала, что у нее есть любящий муж, а дети любили самого настоящего папу? Соломоныч кивнул:

– Да. Обе не дожили до пятидесяти и имели один и тот же рак. Дачу эту мы с Асей купили. Квартиру в Москве нам подарили ее родители. У моих были еще дети, они не могли нам ничего подарить. Мой сын Додик живет в Кане и держит магазин с вином для паломников. Это золотое дно, а не бизнес. Там покупают любое вино за любые деньги. А Ося работает в проктологической клинике в Яффе. Нет, они приезжают. По очереди. А в этом году не приехали, потому что ни в Кане, ни в Яффе чумы нет. И им совсем не хочется ее туда привезти. Они оба мне сказали: сиди на даче и не высовывайся. Когда все кончится, мы за тобой приедем и отвезем тебя в Москву. Или куда хочешь. Деньги они мне переводили. Да и как я высунусь, в моем-то возрасте: мне уж и за руль садиться страшно. Ну, положим, приезжала лавка, я покупал еду. А потом лавка перестала приезжать. И электричество отключили. А у меня в холодильнике было много продуктов… И вот, пожалуйста, мы имеем то, что имеем… Вот теперь обратите внимание – я ее солю. Это можно делать только сейчас. Иначе вместо жареной картошки вы получите картофельное пюре, а это не одно и тоже. Это две большие разницы…

В этот момент в кухню сунулся привлеченный наркотическим запахом жареной картошки Станислав и был огорошен странным вопросом:

– А как вы, молодой человек, относитесь к экспроприации?

– Раньше относился отрицательно, а теперь не знаю, – заинтересованно отозвался тот. – А что?

– А то, что я предлагаю вам и Максиму совершить экспроприацию. А если точнее – то мародерство… – невозмутимо ответил старый еврей. – Только не знаю, как вы к этому отнесетесь.

Суть предложения заключалась в том, что у соседей Соломоныча, как он знал, имелся под домом огромный зацементированный подвал, где все было идеально обустроено для хранения немаленького урожая и других запасов: соседи не только круглосуточно убивались над грядками и кустами, но и даже откармливали за лето десяток красавцев-индюков, убиенных как раз перед отъездом. Соседи успели отбыть с дачи до того, как в садоводстве была обнаружена чума, и, конечно, собирались не раз еще вернуться за припасами – только вот вернуться им было не суждено. Но первый-то этаж у дома был кирпичный, так что сгорела, предположительно, только верхняя деревянная часть – а подвал, по идее, мог уцелеть, и проникнуть в него через пепелище ничего не стоило, а значит, запасы не пропали, как у большинства владельцев обычных дачек без настоящего подпола, – и могут сослужить теперь добрую службу подземным изгнанникам…

Идею бурно поддержали и, не откладывая дела в долгий ящик и оставив хозяйство и детей на женщин и фотографа, остальные мужчины выдвинулись втроем сразу после обеда. Соломоныч неожиданно так бойко взобрался по железным скобам вслед за вечным первопроходцем Максом, что готовившиеся, в случае чего, буквально поймать старика внизу Станислав и Борис изумленно переглянулись в свете единственного живого фонарика, к которому хранились у Макса в качестве драгоценного энзе две запасные батарейки.

По лесу шли неторопливо, примериваясь к мелкому шагу старейшины, и за это время солнце успело надежно укрыться в плотном табунке высоких сероватых облаков, и, когда, наконец, выбрались на просеку к замаскированному джипу, одна половина неба была уже сплошь словно покрыта грязной пеной, зато другая, высокая и ледниково-голубая, оставалась прозрачной и свободной. Пока Макс и Стас шустро сбрасывали лапник с машины, Соломоныч, стоя к ним спиной, довольно щурился на теплый свет неба, вдыхал изо всех сил густой хвойный запах парного сентябрьского леса. И вдруг напрягся, стал вглядываться во что-то вдали – и тревожно прозвучал его резкий птичий голос:

– Смотрите, что это? Там, там!

Мужчины обернулись – и остолбенели: из-за деревьев с противоположной стороны широкой просеки стремительно наползала, двигаясь наискосок, огромная плотная серо-коричневая туча, плывшая настолько низко и отдельно от других облаков, что можно было видеть небо не только вокруг – но и над нею, словно было это не облако, а мягкая, слоистая летающая тарелка идеально круглой формы. Оно слегка колебалось, будто живое и осмысленное, и, по мере приближения, становилось как бы видимым насквозь – а внутри него угадывалось то быстрое и хаотичное, то словно упорядоченное мелькание разнородных теней. Все замерли.

– Гроза идет? – мгновенно пересохшим ртом шепнул Станислав.

Все инстинктивно ждали потрясающего громового раската, но вместо него прямо из облака донесся отчетливый, гулкий и протяжный звук – будто стадо слонов подняло изящные хоботы и принялось призывно трубить над саванной. Трубный звук повторился в другой тональности. И еще. И еще. И каждый раз – по-разному. Было совершенно очевидно, что идет он именно из чудесного облака, словно там притаились загадочные небесные трубачи, крылатые и грозные. Облако неторопливо проплывало над просекой, где три изумленных человека окаменели на месте, задрав оглушенные головы, – и направлялось на восток, в сторону многострадальной Москвы. Оно уже скрылось за черными верхушками елей, но небесные трубы звучали еще долго – и долго в смятении стояли потрясенные люди, не решаясь заговорить…

Когда все стихло, Макс первый перевел дух:

– Это ангелы трубили, – просто сказал он. – Больше некому. Похоже, действительно… песец пришел.

– Э… Э… Сейчас… вот: Пятый Ангел вострубил, и звезда, падшая с неба на землю, отворила кладезь бездны; и вышла саранча; и дано ей мучить пять месяцев только одних людей, которые не имеют печати Божией на челах своих… Или что-то подобное… Чумная палочка – как колбаска с ножками… А переносят ее блохи… Чем не саранча… Однако… Пять месяцев – а прошло только два… Это ж сколько еще народу…

Но Соломоныч вдруг обернулся к ним с торжественным и даже просветленным лицом. Очки его сияли, дрожали губы:

– Какая саранча?! Какой песец?! Какие блохи?! Это шофары! Да, да, я узнал их – это были шофары! В России в них не трубят – но в Израиле я слышал – на Йом-Кипур! Мы с сыном стояли и слушали, и хотели умереть – от восторга! И теперь я их узнал, ничего другого и быть не может… И это значит… Это может значить… только одно… Одно… Это означает, что он уже здесь…

– Мессия, что ли, ваш? – строго спросил Максим. – Знаем, наслышаны.

– Он не наш, он для всех! – горячо ответствовал Марк Соломонович. – Он только родится… родился… в еврейском народе! Это вам внушили, что он всех вас поубивает, – а его не надо бояться! Он принесет на исстрадавшуюся землю добро и справедливость… И эти шофары возвестили о его приходе!

– Мессия уже приходил. Две тысячи лет назад. Он умер и воскрес. Я верю только в Того Мессию. От остальных меня, пожалуйста, увольте, – сказал вдруг историк таким непреклонным тоном, что богословский спор еврея и антисемита заглох, не успев начаться.

– Знаете, давайте в садоводство лучше завтра пойдем, – малодушно прошептал вдруг Максим. – Не по себе мне после этого… облака. Или не облака… И вот еще что. Я вас обоих по-человечески прошу: ни слова об этом – там. Ну, в бункере… Катя может… Да и вообще… Начнутся разговоры… Лишние… А так – скажем, гроза собиралась, – нас поймут, ведь не голодаем еще.

– Ну да, и кошачьего корма завались. В случае чего грызть его будем… – неуклюже попробовал пошутить Станислав, но никто не поддержал остроту.


* * *

К вечеру перемерли все до единого гаджеты, и люди инстинктивно потянулись к последнему источнику слабого света – на просторную кухню, где почти всегда царил полумрак, казавшийся теперь непозволительной роскошью, хотя топливо для лампы и плитки пока имелось в достаточном количестве… Но кто мог теперь сказать, какое количество потребуется им – и на какой срок? Кто знал, на сколько дней, недель или месяцев рассчитан неведомый резервуар для канализации и водопровода? Кто мог предвидеть, наконец, на сколько рассчитан каждый из них самих?

После ужина никого и не пришлось просить остаться за столом: идти можно было только наощупь во тьму кромешную и только спать, потому что даже тем, кто жил в комнате не один, было страшно бодрствовать при условии, когда безразлично – закрыты или открыты твои глаза: они могут притерпеться к темноте, настроиться на нее по примеру кошачьих – но только в случае, если есть хотя бы малейший, хотя бы призрачный источник света. У них его теперь не осталось, поэтому, без азарта поев, пленники бункера не расходились, а продолжали уныло сидеть за своим длинным железным столом, выжидательно поглядывая друг на друга: каждому неудобно было признаться, что он ждет возможности продлить общение с живыми людьми, пусть даже и за глупейшим занятием, на которое все, будто бы, согласились вчера.

– А сказки? – спросила вдруг Оля Маленькая. – Сказки с хорошим концом! Вчера же договорились! Так нечестно! – ей казалось, что мама сегодня, как и всегда, немедленно после ужина поведет ее спать в страшную темную комнату, где она ни минуты не согласилась бы провести одна.

– Не сказки, а истории, – строго поправила ее Оля Большая, сегодняшняя законная королева. – Ну, что, господа? Есть желающий первым начать наш Декамерон местного значения? Напоминаю, что сегодня у нас на повестке дня, как правильно вспомнила Оленька, истории, которые, начавшись… не очень… закончились хорошо.

– Я начну! – подняла вдруг руку, как на уроке, Маша. – Я сегодня целый день вспоминала. И вспомнила.


История первая, рассказанная неудачливой любовницей и посредственным искусствоведом Машей, о том, как плохо люди знают сами себя.


Можно мнить о себе все что угодно. Можно представлять себя героем, спасающим, самое малое – ребенка из огня, а у кого фантазия побогаче – то и человечество от апокалипсиса. И ровно ничего о себе не знать, пока не придет тот самый момент. Он всегда приходит внезапно, подготовиться к нему нельзя – он покажет тебя самому себе и другим до самого донышка: все твои приоритеты, установки, способность разумно мыслить – или, наоборот, твое животное следование инстинкту самосохранения.

Мне такое выпало один раз, десять лет назад, когда, как многие помнят, жизнь вообще была не сахар – да и весьма опасная, особенно в отношении преступности: сумку у меня на улице отбирали, деньги крали – это все мелочи. Мы жили на первом этаже, поставили себе обычные пластиковые окна и считали себя в безопасности: люди еще не осознали, что относительно безопасные времена на некоторое время прервались. И однажды к нам влезли в окно…

Вечером нас было дома трое: моя мама тогда пятидесяти с лишним лет, которая всегда была и остается абсолютно беззащитным человеком, мой сын, детсадовец, и я, ни к каким спасительным единоборствам не имеющая отношения. Было темно, на улице – мороз, мы смотрели в полумраке телевизор, когда услышали звон стекла и стуки, как мне показалось, с лестницы. «К нам лезут», – почему-то спокойно сказала мама. «Это опять в парадном», – отозвалась я, потому что, действительно, в те дни сломали наш домофон, и на лестнице у нас то и дело собирались ближе к ночи пьяные компании, к счастью, не ниже третьего этажа. Но очень скоро звуки так усилились, что стало ясно: это не на лестнице! Кто-то и правда лез в окно моей спальни! Мы с мамой бросились к закрытой двери гостиной, где сидели, я осторожно приоткрыла дверь в прихожую, напротив которой – как раз дверь моей комнаты, где, по определению, никого не могло быть! У меня на глазах эта дверь начала медленно открываться, за ней проступила огромная человеческая тень…

Дальше произошло вот что. Я схватила своего ребенка и шагнула с ним в прихожую – навстречу опасности. По дороге я успела вспомнить, что на улице мороз, и схватить с вешалки его теплую куртку. Вместе с курткой я в долю секунды успела выкинуть ребенка на лестницу через входную дверь, шепнув ему: «Беги, спасайся, звони соседям, проси помощи, вызывайте полицию», – и встала спиной к двери, готовая прикрыть собой бегство своего детеныша… Ни о какой опасности для себя или матери я даже не подумала, все мысли были: только бы он успел спастись!

История закончилась хорошо: преступник, видно, перепутал окна и не ожидал застать в квартире людей. Он бросился обратно в комнату, выпрыгнул в выдавленное им же окно и убежал, жестоко поранившись о стекло, о чем свидетельствовали ручейки крови на раме… Вывод один: женщине, имеющей ребенка, как ни парадоксально, – а проще: материнский инстинкт, присущий не только человеку, но и почти всем животным, подсказывает нужные действия, помогает не обезуметь от страха. Но как все происходило бы, не окажись ребенка дома, если бы он, например, гостил у второй бабушки? Стала бы я спасать мать? Или она – меня? Не знаю. И не дай Бог узнать…


Машин голос дрогнул, она замолчала.

– А у тебя сын есть? Я и забыл, – громко сказал вдруг Борис.

Маша вспыхнула, будто он при всех сорвал с нее одежду: теперь и дурак бы догадался, что она не то что не законная жена, или хотя бы более или менее постоянная подруга, – а попросту никто, женщина одноразового использования.

Но королева, как и подобает царственной особе, немедленно бросилась водворять мир среди подданных:

– Прекрасный рассказ, Маша! Прекрасный! И поучительный. Вот бы всем нам не просто травить байки, а рассказывать что-то полезное…

– Пожалуйста, я могу. И тоже поучительную историю, – подала голос Татьяна. – Даже чем-то похожую на Машину, но в другом роде. Дело было давно…


История вторая, рассказанная фрилансером и домохозяйкой Татьяной, о том, как наша жизнь может неожиданно оборваться, если на помощь не придут добрые люди.


Многих из нас уже не было бы, если бы в какой-то момент кто-то не вмешался и не спас. Буднично, просто. Тотчас же забыв об этом мелком эпизоде своей жизни. Это, конечно, мог быть, например, врач, «случайно» поставивший правильный диагноз, когда очевидным казался – другой… Я не говорю о пожарных, выносящих детей из огня, других профессиональных спасателях. Работа у них такая. Нет, я имею в виду простых людей, которые ежедневно ходят рядом с нами, сидят в метро напротив, ждут автобус на остановке.

Вот именно о такой остановке пойдет речь.

Февраль 2016 года, Москва, часа три пополудни. Я качу коляску с трехмесячным сыном через улицу Маршала Василевского, направляясь на прогулку в знаменитый парк Покровское-Стрешнево, рядом бежит мой веселый пудель. Улица не очень оживленная, да и перехожу я по «зебре», дорога мне знакома, каждый день хожу-езжу – напротив автобусная остановка с двумя-тремя ожидающими. Не холодно, но скользко. Я уже заканчиваю переход, уже приподнимаю передние колеса коляски, намереваясь втолкнуть ее на тротуар рядом с остановкой, когда из-за поворота, с площади Курчатова, буквально вылетает на нас продуктовый грузовик – с такой скоростью, что ясно: его занесло и он потерял управление. Машина буквально летит по льду боком – на меня и на коляску – и в тот же миг выясняется, что бордюр тротуара обледенел и превратился в маленькую горку, по которой коляска откатывается на меня, и мои ноги тоже едут назад… До смерти – моей и ребенка (но не благополучно запрыгнувшего наверх пуделя) – остаются не секунды, а их ничтожные доли…

И именно в эту последнюю долю секунды мужчина, стоявший на остановке, успел подскочить к нам и буквально вдернуть – и меня, и коляску! – на тротуар. Я даже не знаю, за что и как он сумел ухватиться… Грузовик с грохотом пронесся мимо, я оглушенно пробормотала: «Сп-пас-сибо…» – и сразу же к остановке подъехал автобус, в который наш спаситель и впрыгнул, даже не обернувшись…

Я не то что имени его не знаю, но даже не помню лица – только мелькнула темная куртка с капюшоном, из тех, которые и тогда, и сейчас видишь на каждом третьем российском гражданине…

Уверена, что он давно забыл тот незначительный инцидент, если вообще придал ему какое-то значение… К чему я это рассказала? Просто думаю, что каждому из нас нужно мысленно оглянуться в прошедшие годы и поискать там… Почти уверена, что у каждого найдется свой личный спаситель…


– Вот это да, – сказал Татьянин потрясенный сын. – Так выходит, меня сейчас здесь могло не быть?

– Похоже, что не только здесь и сейчас, – ответил ему вздрогнувший Станислав. – Интересно, где теперь тот парень, что спас вас тогда…

– Я тоже об этом часто думаю, – призналась Татьяна. – Но я почему-то уверена, что он жив и здоров и, более того, переживет эту эпиде… этот каран…

– Этот мор, – оборвал ее вдруг кроткий Соломоныч. – Давайте будем называть все вещи своими именами. Хорошо. Следующим буду рассказывать я. Этот рассказ вы все очень, очень хорошо поймете… Но, поскольку, как мы уговорились, все закончится хорошо, то следует надеяться, что и в нашем случае… Ну, в общем…


История третья, рассказанная пенсионером и отцом двоих взрослых сыновей Марком Соломоновичем, о том, что такое химически чистый ужас.


Не дай Бог никому его пережить. Такой химически чистый ужас. Потому что приходит он внезапно, охватывает тебя целиком и парализует. Да, именно парализует. Он смертельно опасен, потому что можно умереть. Да, именно умереть. Даже если это длится несколько секунд, забыть их не в нашей власти. Даже если произошло недоразумение. Даже если это наша вина или просто дурость…

Было это почти в прошлом веке, то есть, ровно в двухтысячном году. У нас с женой – это была вторая моя жена, и звали ее Ася – выдалась свободная неделя после нескольких долгих месяцев работы – так получилось. И мы решили вырваться на дачу – да, да, вот на эту самую, которой больше нет, но, по крайней мере, власти обещали возместить убытки… Просто глотнуть свежего воздуха, чуть-чуть расслабиться и, как сейчас говорят, «слить воду».

Короче, приехали под ночь – и слили. Э-э… внутрь. И не воду. Открыли бутылку водки, распили, но так устали, что не взяло. Бывает. Тогда оприходовали бутылку мадеры – и, подействовало, к счастью, а пока лечились – так и печка протопилась. Повалились на кровать (заслонку закрыть забыли, и все тепло в прямом смысле ушло в трубу – но эта мелочь выяснилась потом) – как убиенные воробьи. Через несколько часов я проснулся оттого, что очень хотелось пить, открыл глаза – а темнота совершенно непроглядная. Ну, то есть, ни лучика ниоткуда, ни просвета… А о том, что мы на даче, я спросонья – и с бодуна – полностью забыл. В кромешном мраке подскочил на кровати, ужаленный страшной мыслью: ослеп! Потому что невозможно же не видеть вообще ничего: хоть какой-то свет в нашей московской спальне сквозь плотные шторы всегда пробивается! А тут ничего, хотя глаза широко раскрыты. Даже из орбит лезут. Меня выбросило из постели, я метнулся с кровати – и натолкнулся на неожиданный стол, упал на него и угодил локтями в открытую коробку конфет. Это сразу вернуло память: все в порядке, мы же на даче! Приехали поздно, поэтому ставни не стали открывать, отложили до утра! Понятно, почему темно! Я испытал облегчение, смешанное все же с некоторым недоверием, и по стеночке двинулся наощупь к выключателю, которым еще перед сном прекрасно зажигал бра. Я его нашел, и он щелкнул – но свет не зажегся. Перед глазами по-прежнему стояла чернота. Такая, знаете, ничем не разбавленная…

Тут я вспомнил – эта проклятая начитанность! – «Камеру обскура» Набокова, где описана примерно такая же сцена, когда герой пытается включить лампу, не зная, что полностью ослеп. В груди как кипятком плеснуло – не пожелаю и врагу такого ощущения! Кипяток превращался в какой-то гейзер и заливал мне внутренности. Ужас тех минут не передать. Я лихорадочно щелкал выключателем без всякого результата, потом вдруг что-то щелкнуло внутри меня: может, лампочка перегорела? Не помню, как добрался до другого выключателя – того, что включал всю люстру. Ударил по нему. Эффекта ноль. Еще раз – то же самое. Так пришла одна из самых страшных минут моей жизни. Были и другие, связанные с потерей или страхом потери близких – только они были страшнее. Прошла минута – но сколько она в себя вместила! Я успел прожить всю оставшуюся жизнь – с поправкой на полную слепоту… Вынести это было нельзя – и я, вероятно, закричал…

В ответ защелкала настенная лампа около постели жены – так же бесплодно – но я ничего другого уже не ждал. «Свет, что ли, отключили?» – спокойно пробормотала она – и сразу же вспыхнул экран ее телефона, которым она силилась осветить пространство и понять, что со мной стряслось… Тогда были такие неуклюжие телефоны с кнопками, антеннами и ма-аленькими желтыми окошечками…

Я сполз на пол и так остался. Да, действительно, это отключили свет – и дали только в полдень, благодаря чему разморозились и слиплись пельмени в холодильнике.

Но с тех ужасных минут я как-то по-другому смотрю на мир. Он стал более драгоценным, мелочи как смело… Какие, позвольте спросить, пельмени? Бог миловал. Все остальное с Его же помощью переживем…


В кухне стало тихо. Совершенно. В этот момент каждый – снова за счастливым исключением маленькой девочки Оли, вспомнил свои ежеутренние просыпания здесь, под землей. Особенно первое. Вспомнил – и содрогнулся. И подумал: может, и переживем… а может….

– Теперь я, – слегка осипшим от еще не вполне переваренного впечатления почти крикнул Митя. – Я вспомнил, как мы с классом однажды сходили в цирк… Это в начальной школе еще было… Я тебе, мама, не говорил тогда – сам не знаю почему. Наверно, боялся, что ты расскажешь папе, а он меня накажет. Потому что он меня всегда на всякий случай наказывает… Ну, в общем вот как все было.


История четвертая, рассказанная школьником Митей, о том, как львы в цирке чуть не растерзали своих дрессировщиков, а заодно и зрителей.


Это не обычный был цирк, а такой, как большая брезентовая палатка – шапито, кажется… Он приехал из какого-то другого города. Было объявлено, что звери выступать будут БЕЗ КЛЕТКИ, и дрессировщики полностью уверены в своих животных… Почему это не ужаснуло нашу учительницу? Может быть потому, что в начале двадцатых годов, если помните, ужасные и фантастические события как-то вошли в норму, бдительность граждан притупилась… Это теперь, когда я взрослый… почти… я все понимаю, а тогда… Львы без клетки? Ну и что?

Места у нас были в четвертом ряду, мы с ребятами все отлично видели. Дрессировщиков было двое – мужчина и женщина. И до поры до времени все шло хорошо – звери прыгали, куда им велели, ходили на задних лапах… Я прекрасно замечал, что животные делают свои трюки безо всякой охоты, да и выглядели они не очень хорошо: было понятно, что их мало кормят и много бьют. Несчастными казались эти львы и тигры – но мы и все другие зрители веселились, ничего не подозревая.

Настал момент, когда зверей рассадили на тумбы по окружности арены, готовясь к показу какого-то нового трюка. Вдруг один лев, сидевший неподалеку от нас, махнул лапой – может, даже случайно – и вмиг вышиб хлыст из руки дрессировщика. Хлыст отлетел далеко, а безоружный дрессировщик попятился. И вот тут у зверя на морде, которую я отчетливо видел, появилось выражение, которое даже я, первокласссник, легко прочел: «О-о! Ты потерял эту ужасную штуку? Ну, сейчас за все мне заплатишь…». И тело льва напряглось, готовое к прыжку… А другие звери, мгновенно оценив обстановку, очень заинтересованно и дружно забили хвостами, повернувшись кто к мучителю – а кто и к мучительнице, которая стояла в те секунды спиной, грозя своим хлыстом тиграм на другой стороне арены… Дрессировщик беспомощно пятился… Я разом представил, что сейчас начнется: голодные звери сначала расправятся с ненавистной парочкой, и через несколько секунд рванутся в зал, полный женщин и детей, где возникнет паника. Мы все слишком близко, так что убежать явно не успеем… Как это все пронеслось в сознании за такое короткое время, – не знаю, но другие люди говорят, что в минуты опасности так и бывает.

К счастью, дрессировщица успела обернуться, сообразить, что к чему, – и бросилась на помощь напарнику. Она подскочила к «провинившемуся» льву и стала на глазах у всех буквально избивать зверя хлыстом – только слышен был свист и удары – по морде, по туловищу, по лапам – тут уж было ей явно не до этики… Напарник тем временем подобрал свой хлыст и для острастки прошелся им по мордам остальных львов – и жестко, наверно, прошелся, потому что они сразу стали кроткими, как котята. О бунте никто больше не помышлял, представление пошло своим чередом… Но момент, когда артисты упустили контроль над своими дикими зверями, совершенно точно – был. И угроза существовала реальная. В этом я ни минуты не сомневаюсь. Вот. Сейчас рассказал – и как будто снова там побывал, на том представлении… Уф… Хорошо, что я маленький был и не успел толком испугаться…


– Нет, хорошо, что я ничего не знала… – задумчиво прошептала Татьяна, но в зловещей тишине ее услышал каждый. – Спасибо, что не сказал… Это могло бы отравить мне всю жизнь…

– И говорит, как пишет, – с улыбкой пробормотал Станислав.

– Точно! Чума все спишет! – разряжая обстановку, хлопнул ладонями о стол Макс. – Ну, вы и горазды байки травить, ребята, я даже испугался. А еще говорили, чтоб я о войне не рассказывал. Но у вас тут на гражданке, смотрю, и своя война нехилая… Ладно, я вам сейчас тоже расскажу, только не такое страшное. Хотя, как сказать. В общем, Катюха помнит, что я курил, как три паровоза, – и уж здоровье подкашивать стало. Сто раз зарекался, бросал, держался, срывался, сам себе противен стал – в рукопашную ходил – и ничего, а тут с какой-то сра… дурацкой привычкой совладать не могу. А потом бросил враз… Помог добрый человек… Уже лет тринадцать прошло или больше…


История пятая, рассказанная Максом, прапорщиком в отставке и начальником охраны, о том, как можно бросить курить – легко и непринужденно.


Четверть века постоянного курения – это вам не кот начхал. С девятого класса, когда на переменах мы выскакивали на улицу в любую погоду в школьной форме – и неслись в ближайшую подворотню, носившую негласное уютное название: клуб «Дымок». И по тридцать девятый мой день рождения включительно. В промежутке много чего происходило: докуривание чужих «бычков» в тяжкие дни, когда завязывал; стреляние ночью у соседа нескольких папирос «Беломор» – с последующим изготовлением фильтра из ваты; жалкие попытки бросить с помощью никудышной силы воли; страшные клятвы и священные обеты… Не помогло ничто. Курил ночью в форточку, косясь на спящую жену, полоскал рот одеколоном, чтобы отбить запах, оклеветывал перед Катюшей коллег, якобы, обкуривших мою куртку…

Пока однажды, просто идя по улице, не испытал страшную, непереносимую боль в левой ноге под коленом, в икроножной мышце. Такую, что не мог даже проковылять несколько шагов. С того места, где остановился, и «увезла» скорая. В приемном покое совершенно здоровую на вид, но одеревеневшую ногу осматривал хмурый в конце ночного дежурства хирург. «Курите?» – мрачно спросил он. Я убито кивнул. Он встал: «Короче, дела такие. Эту-то ногу мы вам сегодня отрежем. Будете продолжать курить – через полгода-год лишитесь и второй». И ушел. Дар речи я потерял сразу и полностью. Тем временем меня отвезли в палату и водворили под капельницу. Говорить я не мог еще очень долго. Только мычал. А потом начал биться, срывать иглу и реветь, как тигр. А еще, извините, обильно писать в утку, потому что у капельницы была побочка… К вечеру тромб, образовавшийся в подколенной артерии, рассосался от лекарств, еще неделю меня продержали в больнице и выписали на своих ногах. Про сигареты я даже не вспомнил. Оказавшись дома, увидел начатую пачку и содрогнулся от ужаса – нет, нет, ни за что, никогда!

Спустя года три на работе у нас был очередной медосмотр, и гоняли нас в специализированном центре из кабинета в кабинет… Зашел к хирургу – и что-то в его лице показалось мне знакомым… Я начал вглядываться – он заметил это и вдруг рассмеялся – как-то хорошо, по-доброму… «Ну, что, все еще курите?» – услышал я… Конечно, я узнал своего хирурга из приемного покоя в тот же момент. «А что, – спросил я после бурных приветствий и рукопожатий, – вы тогда действительно хотели ампутировать мне ногу?». «Да что вы, конечно, нет. То есть, могла последовать операция по удалению тромба, но не понадобилась, как видите. И вообще, тромбы образуются не от курения… Просто у меня такой метод лечения людей от табачной зависимости. Такая, знаете, шокотерапия… Применяю ее всегда, когда возможно. И почти все, кого довелось еще раз после этого встретить, благодарят и сообщают, что с того дня тягу к сигарете у них как отрезало».

Загрузка...