Сергей Чевгун Повесть провальная

Профессор Рябцев любил свою дачу. Она того стоила. Четыре груши, три яблони, семь или восемь слив дарили профессору умиротворение и покой, давно уже ставшие редкостью для жителей миллионного города. И это не считая витаминов, столь необходимых работникам умственного труда. Как же, помню я, помню грушевое варенье, которым меня угощали на даче! Хорош был и сливовый компот, хотя сахару в нем, на мой вкус, все же не доставало.

Да что я все о саде? А дом? Вместительный и уютный, он привлекал добротной верандой, где так прекрасно работалось по утрам. Словам было тесно, а мыслям — просторно. И всегда под рукой был свежезаваренный чай или хороший кофе.

По вечерам супруга профессора, Нина Андреевна, зажигала на веранде лампочку под старомодным вязаным абажуром, и тотчас же на огонек начинали слетаться соседи — посидеть с умным человеком, обсудить последние новости, а то и сыграть партию в шахматы. Чаще других у Рябцева гостевал Борис Гулькин, личность довольно известная, автор десятка книг и неутомимый соискатель всевозможных литературных премий. Вот и сегодня, не успела Нина Андреевна щелкнуть выключателем, как во дворе мягко шлепнула калитка, и сквозь сумеречное окно Рябцев разглядел характерный череп писателя Гулькина, живо напоминавший головку орудийного снаряда. А через минуту гость уже заходил на веранду, одновременно здороваясь с хозяйкой и вежливо прикрывая за собой дверь. В руке Гулькин держал почти полную бутылку из-под «Боржоми», цепко ухватив ее за пластиковую талию.

— Не помешал?

— Что ты, Борис! Проходи, садись, — мужчины привычно обменялись рукопожатием. — А мы как раз с супругой повечерять собрались, присоединяйся.

— Спасибо, не откажусь.

Гулькин осторожно присел на табурет, застенчиво погладил ладонью свой череп без малейших признаков растительности. Бутылку писатель по-прежнему держал в руке, не решаясь, как видно, выставить ее на стол.

— А я новый роман закончил, — несколько смущаясь, сказал гость. — Полгода на него угробил. А нынче на рассвете последнюю главу дописал. Ровно в четыре часа, как в песне поется. Нарочно на будильник посмотрел! Так что не обессудьте: по этому поводу полагается.

И здесь Гулькин наконец-то выставил бутылку на стол, посчитав вступление законченным.

— Не иначе как на вишне настаивал? Небось, и лимонную корочку для запаха добавлял? — живо поинтересовался Рябцев, выказывая глубокое знание предмета.

— Все точно, из вишни. И корочку добавлял. Ох, и забористая же, чертовка!

— Это хорошо, что забористая. Из сливы один компот получается, — пробормотал Рябцев, близоруко прищуриваясь на мутноватый напиток. И покосился на супругу. — А может, лучше коньячку? У меня ведь тоже подходящий повод для этого найдется.

— Неужели решил прозой заняться? И много уже написал? — заметно обеспокоился Гулькин.

— Ну что ты, Борис! Какая там проза… Статья в журнале вышла. Как раз вчера свежий номер получил.

— О чем статья, интересно?

— Да так, — Рябцев ловко разливал коньяк по рюмкам, в то время как Нина Андреевна щедро накладывала гостю салат. — Покопался в архивах, в наш краеведческий музей заглянул… А о чем нам, историкам, писать, как не о прошлом? В общем, ничего особенного, — заключил Рябцев, придирчиво оглядывая стол. — Но повозиться над статьей пришлось, не скрою.

Рябцев скромничал. Статья была чудо как хороша. В ней всего было вдоволь: и мыслей о патриотизме, и рассуждений о молодежи, да и для ветеранов войны тоже нужные слова нашлись. Стоит ли говорить, что статья вызвала в определенных кругах заметный интерес, в том числе и среди тех научных мужей, с кем Рябцев, изредка наезжая в столицу, предпочитал не здороваться.

— За статью сам Бог велит пару капель принять, — облегченно подхватил Гулькин. — Выходит, не зря я сегодня к вам в гости заглянул, словно как чувствовал.

К предложению принять пару капель Нина Андреевна отнеслась с пониманием, да и сама пригубила рюмочку — для аппетита. Впрочем, сидела она за столом не долго и вскоре ушла в дом, не забыв лишний раз напомнить супругу о его коронарных сосудах. А на веранде все пошло своим чередом, как оно и водится у гостеприимных интеллигентов. Рябцев на правах хозяина налил еще по одной. Понятно, что закусили. А там дело и до творчества писателя Гулькина дошло.

— И как же твой новый роман называется? Или это пока секрет? — Профессор покосился на дверь, за которой скрылась супруга, и достал початую пачку «Винстона». — Подымим, пока моя благоверная отдыхает?

— Не откажусь. Только я больше к родным привык, — Гулькин покопался двумя пальцами в нагрудном кармане рубашки и выудил из него изрядно помятую сигарету местной табачной фабрики. Прикурил, задумчиво пыхнул раз-другой, стряхнул серую кучку в любезно подставленную пепельницу. — А роман я решил назвать просто: «Осмысление». Как думаешь, сгодится?

— А почему бы и нет? Хорошее название. И о чем же роман?

— Как — о чем? О войне, конечно. Или ты забыл, в каком мы городе живем? Да здесь же каждый камень героические годы помнит!

Здесь Гулькин припустил столько пафоса в голосе, что самому стало стыдно. Изрядно смутившись, он взял бутерброд и стал неторопливо его жевать, уткнувшись взглядом в столешницу. Что же касается Рябцева, так тот и бровью не повел. Признаться, от выпившего Гулькина он еще и не такое слышал.

— Нынче о войне писать — святое дело. Нельзя о ней забывать, — раздумчиво заговорил Гулькин, ревниво косясь на книжный шкаф за спиной у Рябцева. — Лично я о войне крепкое памятство имею! У меня ведь, ты знаешь, дядя в этих местах воевал… в обозе, ездовым. Сколько раз, мне рассказывал, приходилось от немцев отстреливаться! А нынче что молодежь о войне знает? Да ничего. Вчера у внука про линию Маннергейма спросил, так он, знаешь, что говорит? «Мы эту линию, дед, по геометрии не проходили!»

Поговорили про линию, выпили еще. Потом Рябцев снова взялся за коньячную бутылку, да как-то неудачно: гостю вышла полная рюмка, у самого же и половины не набралось. «Пора на вишневую переходить», — подумал Гулькин, как истинный литератор остро почувствовавший важность момента. И тут же перехватил инициативу в свои руки.

— Ну что, теперь моей настоечки попробуем?

— А почему бы и нет? — отвечал размякший от коньяка хозяин. — Мне, правда, завтра в университет ехать — экзамены начинаются. Ну, да ничего, как-нибудь перетерпим, — и озорно подмигнул охочему до столований Гулькину.

Тотчас же булькнула, расходясь по стаканам, вишневая, и стало совсем хорошо за столом. Настолько тепло и душевно, что гость не удержался — снова вернулся к своему роману.

— Я ведь с чего свое «Осмысление» начинаю, знаешь? C пустяшной такой детали: лежит в окопе солдатский котелок и отсвечивает помятым боком. Казалось бы, мелочь, ерунда… подумаешь — котелок! А вся нелегкая фронтовая жизнь у читателя как на ладони.

— Отличная деталь! — восхищенно заметил Рябцев, и сам любивший вставлять в статьи всякого рода художественные подробности. — Кстати, помнишь, у Чехова? Лежит на дамбе бутылочный осколок и луну отражает? Так у тебя не хуже, Боря. Честно тебе говорю!

На что Гулькин лишь рукой махнул: мол, сам знаю, что не хуже. И выпив за котелок, продолжал, все так же раздумчиво:

— Аккурат перед наступлением погибает старик-кашевар, и некому стало на передовую обеды возить. Представляешь? Зима, метель, солдаты голодные сидят… Такая вот, Миша, суровая фронтовая неуютность. И тут приходит к командиру дивизии рядовой Фрол Угрюмов… это моего героя так зовут. Приходит и говорит: мол, так и так, товарищ генерал, есть огромное желание во вражеский тыл сходить — за «языком», а заодно уж и что-нибудь съестное поискать. Хорошо, говорит генерал, валяй, боец! Только не забудь свой билет парторгу сдать: не дай бог, потеряешь ненароком. А Угрюмов, между прочим, коренной сибиряк, охотник и все прочее…

— Охотник это хорошо. Главное — жизненно, — пробормотал Рябцев, чувствуя, что от коньяка вперемешку с настойкой у него начинают предательски слипаться веки. — А дальше?

— А дальше ползет Фрол Угрюмов по заснеженной степи. Над головой шальные пули посвистывают, вражеский миномет где-то бьет… И кушать ужас как хочется. — Здесь Гулькин, увлекшись рассказом, и сам взял со стола огурец, но покосился на опустевшую бутылку и вернул овощ на место. — Так вот. Доползает Фрол до вражеского окопа, забирается в него и видит: елки зеленые, да он же прямо в логово зверя угодил! Весь окоп немцами забит, у каждого «шмайссер» наизготовку, рукава по локоть закатаны…

— Стоп, какие там рукава? Ты же говорил, дело зимой происходит?

Здесь Гулькин хлопнул себя ладонью по лбу:

— А ведь точно, зимой. И как это я забыл? Вот что значит, целую ночь не спать — эпизоды да персонажи выписывать!

— Ничего, это ты все потом поправишь, — успокоил Рябцев. — Значит, говоришь, немцы в окопе стоят?

— Ясно, что не русские. Сплошное СС кругом. Ну, чистый «Вервольф»! И вообще, скажу, дело скверное. Схватили Угрюмова и поволокли на допрос. А в блиндаже за столом немецкий полковник сидит и шнапс прямо кружками хлещет. Типичный такой пруссак, чем-то даже на Паулюса похож. И монокль на шнурке болтается… сволочь!

Здесь Гулькин, увлекшись, так припечатал кулаком по столу, что на веранде тотчас же появилась Нина Андреевна. Моментально оценив обстановку, она решительно посоветовала Гулькину пойти отдохнуть, заметив при этом, что это писателям можно хоть всю ночь за столом просидеть, а Михаилу Ивановичу завтра рано подниматься. В университет надо ехать. Словом, какие могут быть разговоры?

— Ты этот роман сам потом почитаешь. Я его тебе через недельку принесу, ну, через две, вот только поправлю кое-где… и рукава засученные уберу, — обещал Гулькин уже на ходу, провожаемый Рябцевым до калитки. — Кстати, Миша, ты мне предисловие к роману не напишешь? Только чтоб надолго не затягивать, а то мне скоро его в издательство нести.

— Ну, не знаю, — замялся Рябцев. — У нас в университете вступительные экзамены начинаются, и вообще…

— Да всего-то пару слов и нужно. Ну, хотя бы одно! — взмолился Гулькин, моментально трезвея. — Мне же без тебя, Миша, полный зарез!

Гулькин знал, кого и о чем просить. Признаемся честно: Город никогда не испытывал недостатка в героических воспоминаниях. Мало того, чем дальше в прошлое уходила славная дата, тем многочисленней и красочней эти воспоминания становились. Вот только бумаги-то где на всех взять? Поэтому среди участников и очевидцев давно уже существовала негласная очередь на право войти в историю Города со стороны издательского подъезда. И горе было тому, кто осмеливался ее нарушить! Как же, помнят издательские старожилы рукопись одного, ныне крепко забытого, литератора, посмевшего предложить свое творение безо всякой очереди. Талантливейшая была вещица! Правда, бумага так себе, скверная, «Газетная № 1», зато страниц штук семьсот. На целый месяц рукописи хватило.

Стоит ли говорить, что профессор по мере сил старался спрямлять землякам дорогу к печатной машине. Понятно, не всем подряд, а самым достойным. Много книжек, больших и маленьких, благословил он в счастливый путь к сердцу читателя, но еще больше рукописей, не имея профессорского вступления, безнадежно кануло в Лету. Бог ты мой! Сколько денег изведено понапрасну на издательских редакторов, сколько светлых писательских голов по утру с похмелья маялось! А толку-то? Всего-то и надо было — на собственную гордыню наступить. Ну и к профессору Рябцеву за помощью обратиться.

Словом, Рябцев пообещал. Довольный Гулькин двинулся к себе в землянку, как он шутливо называл дачный домик, профессор же запер калитку на засов, а дверь — на ключ, и отправился на боковую.

Спал Рябцев скверно. Вишневая ли настойка вперемешку с коньяком тому виной, либо что-то еще, но всю ночь профессора одолевали кошмары. Снился ему убитый кашевар, немецкий блиндаж и котелок на дне окопа. Потом во сне появился и сам писатель Гулькин, почему-то с моноклем в глазу и с закатанными по локоть рукавами.

— Ты есть кто? Комиссар? Партизанен? — допытывался Гулькин, нещадно коверкая родной язык. И жадно пил шнапс из мятой алюминиевой кружки. Потом шнапс закончился, и Гулькин достал из-под стола давешнюю бутылку с вишневой настойкой. — Шпрехен зи дойч? Цурюк! — И щедро глотнул из горлышка мутноватой жидкости…

А ближе к утру привиделся Рябцеву и Холм. Только был он не таким, как всегда — в зеленой траве и деревьях послевоенной посадки. Страшным был этот Холм, весь в воронках и рваном железе, и много разных людей лежало на черной земле, одинаково недвижимых и бессловесных. И стояла на этом Холме исполинская статуя женщины с мечом в руке, неким чудом переместившаяся в прошлое из теперешнего настоящего, и глядела за Реку — туда, на Урал, в Сибирь, еще дальше, и звала к себе живых, словно бы не замечая, сколько лежит у нее под ногами мертвых. И в далеком приморском селе Красный Яр (двести тридцать крестьянских дворов и колхоз «Заветы Ильича») почтальон торопился разнести повестки тем, кого уже ждали на Холме, и заходилось в плаче село, и готовилось к вечному расставанию…

На рассвете Рябцев проснулся. С минуту лежал, размышляя, что заставило его среди ночи открыть глаза. Странное ощущение было у Рябцева: чувствовал он, как земля покачивает его, вместе с дачей, словно игрушку на ладони. Впрочем, продолжалось это с минуту, не больше. Рябцев даже и подумать ничего не успел, разве только одно: «Пить меньше надо!»

Если бы Рябцев был не историком, а геофизиком, он, возможно, подумал бы о другом. Например, о тектонических разломах, прогностических геомагнитных полигонах и прочих чудесах природы. А то, может быть, и на докладную записку в Академию наук замахнулся. А так, полежав с минуту, Рябцев тихонько поднялся и вышел в ночной сад. Постоял у яблони, погладил ее по теплому боку, набрал полную грудь сухого степного воздуха… И тут же поймал себя на мысли, что писать вступительную статью к новому роману Гулькина ему почему-то не хочется.

«А с другой стороны, почему бы и не написать? — думал Рябцев часа три спустя, уже по дороге в Город. — Понятно, не Лев Толстой… но ведь от души человек старается. Грех такому не помочь!»

Здесь автобус тряхнуло на ухабе, и Рябцев решил, что написать предисловие к «Осмыслению», видимо, все же придется. Вот что значит, интеллигенция! Мягкая, стало быть, душа.

Икнулось ли в этот момент писателю Гулькину, доподлинно не известно.

* * *

Зато икнулось, и сильно, в то утро Герману Шульцу, добропорядочному немцу из славного города Кельна. Случилось это малозначительное событие на федеральной земле Северный Рейн-Вестфалия в начале седьмого, примерно через минуту после того, как Шульц открыл глаза.

«Не иначе как бабушка Берта меня вспоминает. Сейчас позвонит», — подумал Шульц, и словно бы в замочную скважину поглядел. Тотчас и раздался телефонный звонок, вызвавший легкую неприязнь на лице Шульца. Как всякий воспитанный человек, он был уверен: беспокоить кого-нибудь ранним утром — признак дурного тона. Даже если ты звонишь своему ближайшему родственнику.

Не дождавшись, когда снимут трубку, телефон обиженно звякнул и отключился. Помолчал несколько секунд — и зазвонил опять, впрочем, с тем же успехом. Сделал минутную паузу — и подал голос в третий раз, причем на этот раз отключаться явно не торопился.

— Да возьми же ты, наконец, трубку, лежебока! Или выдерни шнур из розетки, — крикнула из смежной комнаты фрау Шульц. «Ekelbratsche!..» — в сердцах выругался Герман, что было для него, признаться, большой редкостью. Приподнялся на локте и потянулся к аппарату:

— Алло?

— Герман, внучек, ты уже проснулся? — Это и в самом деле была бабушка. — А я в эту ночь опять не спала, вспоминала моего бедного Курта, — слышно было, как на том конце провода сдержанно всхлипнули. — Ты не забыл, какое сегодня число?

— Двадцать четвертое, бабушка, — отвечал Герман, спросонок пытаясь угадать, какая просьба сейчас последует, а заодно уж и вспоминая, когда в последний раз заправлял машину. — Но ведь ты говорила, в Союз немецких вдов ты собираешься ехать двадцать седьмого?

— Причем здесь вдовы? — в голосе бабушки послышалось раздражение. — Об этом я помню. А ты, Герман, выходит, своего дедушку уже забыл?

Герман помотал головой, разгоняя остатки сна, и тут же все вспомнил. Ну, конечно же, двадцать четвертое! День памяти дедушки Курта. Печальная семейная традиция: накрывать поминальный стол с двадцатью зажженными свечами. Именно столько лет было Курту Шульцу, студенту из города Кельна, когда его отправили на Восточный фронт. В диких русских степях студент и погиб — у безвестного местечка Rossoschki. Так вдове сообщила бесстрастная полевая почта.

— Ну, что ты, бабушка? Я прекрасно помню, какой сегодня день. Мы с Мартой обязательно будем у тебя вечером, обещаю, — говорил Герман в трубку, то и дело добавляя в голос нежные нотки. — А чтобы тебе не было грустно, бабушка, я привезу тебе бутылочку старого доброго «Айсвайна». Думаю, ты не откажешься от своего любимого вина?

— Не откажусь, — отвечала бабушка, заметно смягчившись. — Хотя, в мои-то годы, пить «Айсвайн»… Это может плохо кончится! — И она рассмеялась, так молодо и задорно, как смеялась когда-то в кафе «Skomorokh» на Мольтке-штрассе, куда однажды зашла вместе с Куртом. И смех этот был моложе бабушки Берты на семьдесят лет. — Вечером я тебя жду. Привези мне кольраби, я приготовлю ее со свининой… и запеку утку с яблоками. Да, не забудь по дороге заехать в Альтштадт — за тетей Кларой, я ей сейчас позвоню.

Шульц положил трубку и облегченно вздохнул. Столь ранний разговор с бабушкой был ему в тягость. Он попытался закрыть глаза и подремать, но прерванный сон не возвращался. Пришлось вставать — на целых полчаса раньше обычного: признаться, бесцельно лежать в постели Шульц не любил.

Через четверть часа он уже сидел за рулем велотренажера и сосредоточенно крутил педали, глядя прямо перед собой — в распахнутое окно. Где-то там, за готическими шпилями средневековых церквей и стеклянными куполами послевоенных супермаркетов, его поджидала лаборатория Кельнского университета. А вскоре Шульц уже и в самом деле рулил на своем скромном «Фольксвагене» по оживленным улицам на работу, постепенно продвигаясь к центру города.

У поворота на Кёнигсаллее Шульц притормозил у газетного киоска — купить свежий номер «K?lnische Zeitung». Вот уже восемь лет, с тех пор как он начал работать в университетской лаборатории, Шульц каждое утро разворачивал свежий номер газеты. И вовсе не потому, что его интересовали результаты автомобильных гонок или последняя речь канцлера в бундестаге. Читать прессу настоятельно советовал своим молодым коллегам сам профессор Крестовски.

«В природе нет ничего случайного, в ней все взаимосвязано, — любил повторять профессор. — Отгадки часто лежат у нас прямо под ногами, нужно только уметь их разглядеть. Собирайте информацию, друзья мои, копите ее, анализируйте — и рано или поздно вы придете к таким неожиданным выводам, перед которыми снимет шляпу весь ученый мир!»

Профессору стоило верить. Иногда Шульц и в самом деле находил в прессе весьма любопытную информацию, которая неизменно давала его мыслям совершенно неожиданный толчок. Вот и сегодня, коротая время в очередной автомобильной «пробке», Шульц наткнулся на газетную заметку такого содержания:

г. Дельтон (штат Флорида, США). В понедельник местные полицейские объезжали дома, расположенные вблизи федеральной дороги № 65, и просили жителей срочно эвакуироваться в безопасное место. Причиной полицейской тревоги стал провал глубиной около пятнадцати метров, образовавшийся минувшей ночью на шоссе.

Поскольку все произошло в темное время суток, до утра в гигантскую ловушку успело угодить сразу несколько машин. В настоящее время странный провал постепенно продолжает увеличиваться, грозя затронуть расположенные вблизи постройки. На стенах некоторых домов уже появились небольшие трещины, сообщает телекомпания Эй-Би-Си.

Стоит ли говорить, что заметка Шульца заинтересовала. Настолько, что он едва не проскочил Кайзерштрассе на красный свет, заставив сидевшего в будочке шуцмана выразительно погрозить нетерпеливому автомобилисту жезлом. Впрочем, до университетского здания, где располагалась лаборатория, Шульц добрался без приключений. Оставив машину на огороженной площадке с табличкой «Только для сотрудников университета», он миновал массивные резные двери и очутился в гулком вестибюле, куда водопадом спадала вычурная мраморная лестница.

— Доброе утро, герр магистр, — приветствовал его вахтер, за что был удостоен вежливого полупоклона.

Вскоре Шульц уже надевал стерильно чистый халат, готовясь занять свое место за рабочим столом. А ровно в 9-00 он уже положил перед собой начатую недели две назад монографию с малопонятным для непосвященных названием — «Некоторые аспекты влияния геотермальных процессов на субдукцию литосферных плит в астеносфере».

Однако же, сообщение о странном происшествии на федеральной дороге № 65 застряла у Шульца в голове, мешая целиком отдаться работе. Он чувствовал, что есть какая-то связь между провалом в штате Флорида и геотермальными процессами, происходящими в литосфере. Но вот в чем именно она заключается? Это Шульц и хотел бы сейчас понять.

Битый час просидев над монографией, но так и не написав ни строчки, Шульц решительно поднялся из-за стола и отправился в соседнее помещение — к сейсмографу. Там он вывел на бумагу сейсмограмму за последние сутки и вернулся на место. Еще теплые листочки чуть подрагивали у магистра в руках. Вынув из шкафа несколько увесистых томов, Шульц поудобней устроился за столом и стал внимательно изучать сейсмограмму, то и дело сверяя свои неожиданные догадки с фундаментальными трудами двух известных научных светил в области теории оболочек — Лява и Рэлея.

* * *

С утра в университетских коридорах маялись абитуриенты. На проходивших мимо преподавателей вчерашние школьники смотрели с плохо скрываемым испугом: в каждом невзрачном аспиранте им мерещился страшный профессор Рябцев. А что, тот и вправду был таким? Ну, как же, всему университету было известно: если твоя работа попала к заведующему кафедрой Отечественной истории — можно смело забирать документы. «Резал» профессор на экзаменах безбожно, и в первую очередь тех, кому злосчастная абитуриентская судьба посылала черную метку в виде вопроса, связанного с обороной Города.

Битва за Город была признанной темой научных исследований Рябцева, его верным коньком, хотя и, откровенно говоря, изрядно заезженным. Номера частей и дивизий, имена военачальников и их заместителей, названия балок и высот — все держал Рябцев в своей профессорской голове, все хранил в своей изумительной памяти. И горе было тому, кто ошибался в датах и названиях: страшен был Рябцев во гневе! Как же, помню я двойку с огромным минусом, которую влепил мне однажды профессор на экзамене… А я всего-то Чуянова с Саяновым перепутал. Беспечные были времена! Сплошное «Gaudeamus, igitur!..», и никаких тебе забот о будущем.

— А если я на все вопросы отвечу? Неужели хотя бы четыре балла не поставит? — пытал в коридоре своего приятеля какой-то абитуриент, невзрачный и долговязый.

— Да у него на экзамене и трояка не выпросишь, — отвечал приятель-очкарик, который и сам отчаянно трусил, а потому то и дело заглядывал в учебник, судорожно пытаясь освежить в памяти все триста семьдесят пять страниц убористого текста. — Мне один знакомый студент рассказывал, в прошлом году профессор человек двадцать завалил. На пустяках! Да он и медалисту пару влепит — не поморщится.

Долговязый растерянно потер ладонью висок, достал из кармана шоколадку и принялся ее жевать, справедливо полагая, что глюкоза перед экзаменами не помешает. Очкарик же на пустяки отвлекаться не стал — уткнулся носом в учебник.

— Это я знаю… Это я расскажу, — торопливо шелестел он страницами. — Сначала они здесь захватили, затем туда войска перебросили, а потом…

А потом старомодные электрические часы, висевшие над входом в аудиторию, показали, что время пришло, и абитуриенты шагнули навстречу своей судьбе. Проще говоря, получили билеты с вопросами, штемпелеванные листы бумаги и расселись по местам. Дерзай, абитура! И доцент Савушкин (шкиперская бородка и галстук мелким узлом) уже прохаживался по аудитории и просвечивал экзаменующихся рентгеновским своим взглядом, дабы вовремя углядеть, кто и где спрятал шпаргалку, а то и на какой коленке ее написал.

Рябцев откровенно скучал, рассеянно поглядывал на аудиторию. Все сидят, все пишут. Ну что же, очень хорошо. А вон тот, долговязый, в четвертом ряду, все время поворачивается к соседу слева — тому, что в очках. Интересно, это он просит, чтобы ему помогли, или же сам соседу подсказывает?

— Молодой человек! Да, вы, конечно… и рядом, тоже. Потрудитесь на экзамене сидеть спокойно, иначе придется вас удалить.

Кажется, проняло. Долговязый смущенно опустил голову, сосед и вовсе замер и не дышит. Тем не менее, Рябцев жестом подозвал к себе Савушкина, сказал, понизив голос:

— Вон тот, в четвертом ряду… Присмотрите за ним, Максим Юрьевич. Заметите, что списывает — не церемоньтесь: сразу же за дверь. Было бы что другое, а то — Отечественная история! Грех ее не знать.

— Хорошо, Михаил Иванович, я понял, — Савушкин разом подобрался, готовясь к возможным репрессиям. Оно и правильно, нечего свою историю у соседей списывать. Самому ее, Отечественную, надо знать!..

Посидев для приличия минут двадцать, Рябцев отправился в свой кабинет, где долго пил кофе и просматривал полученный накануне «Исторический вестник». Еще раз прочитал свою статью, нашел ошибку в слове «окруженный» (потерялась одна «н»), в сердцах чертыхнулся и позвонил в редакцию журнала. На том конце провода извинились и пообещали виновного наказать.

— Гонорар за статью мы завтра же вам вышлем, — присовокупил к извинению редактор журнала. — А к Годовщине ждем от вас еще что-нибудь, в том же ключе. Пришлете? Обещаете?

— Я подумаю, — сказал Рябцев и положил трубку. С «Вестником» он решил пока не связываться.

Пообедав в университетской столовой, Рябцев заглянул к проректору по хозяйственной части — поговорить о новой мебели для кафедры. Проректор пообещал, и Рябцев довольный вернулся в аудиторию. На столе перед Савушкиным уже лежала тощая стопка сданных работ. Давешний абитуриент в четвертом ряду все еще морщил лоб, склонившись над откидной доской. Впрочем, к соседу он уже не поворачивался.

Сменив Савушкина (тот отправился обедать), Рябцев взял наугад из стопки чью-то работу. Прочитал пару абзацев и вернул на место: найдется кому глубину знаний абитуриента № 138 оценить! (Экзаменационные работы сдавались под номерами). Сейчас профессора почему-то интересовало, как справится с заданием тот, с четвертого ряда. Вдруг показалось: это он, Миша Рябцев, только лет на сорок моложе, сидит сейчас в аудитории и готовит ответ на вопрос… Профессор даже глаза на секунду закрыл, а когда их открыл, увидел перед собой долговязого.

— Закончили? Давайте сюда. Оценки будут дня через два… Всего доброго.

Парень вздохнул и направился к выходу. Шел он медленно, как-то даже неуверенно. Может, сомневается в полноте ответа? Или какие-то даты перепутал? Экзамен же… все может быть.

Рябцев проводил абитуриента взглядом, подумал: «Нет, не похож!» И воспоминания сорокалетней давности улетучились из профессорской головы, словно бы их там и не было.

Между тем, в аудитории становилось все свободней: абитуриенты один за другим покидали свои места. Отобедав и нагулявшись по коридорам, вернулся Савушкин. Поторопил тех, кто еще оставался в аудитории, присел к столу. Шепнул Рябцеву:

— Сейчас встретил в коридоре Маргариту Алексеевну. Обещала послезавтра выдать зарплату. За апрель. Представляете? За апрель — в июле. Смешно!

Сказал, но не рассмеялся. Взял чью-то экзаменационную работу, раскрыл ее, враз поскучнел лицом. Достал ручку и Рябцев, положил перед собой несколько исписанных страниц, только что сданных ему долговязым. «Ну-с, господин абитуриент, что вы тут насочиняли?»

Культуру Киевской Руси Х-Х1 веков абитуриент выписал на удивление складно. «Небось, все лето из читального зала не вылезал», — рассеянно думал профессор, скользя взглядом по аккуратным фиолетовым строчкам. Нет, правда, вполне приличный ответ. Прямо зацепиться не за что. Можно и «четыре» поставить.

Так, какой там следующий вопрос? «Историческое значение битвы за Город»? Вот это другое дело! Рябцев даже улыбнулся от столь приятной неожиданности. Однако, покосившись на соседний стол, тут же придал своему лицу выражение академической задумчивости. И совершенно напрасно: доценту было не до профессора Рябцева. Судя по тому, как резво плясал по чужим работам доцентов карандаш, Савушкина ничего, кроме количества проверенных работ, в данный момент не интересовало.

«Об историческом значении Битвы написаны тысячи книг и сняты сотни кинофильмов, — бегло читал Рябцев фиолетовые строчки. — Вот уже семьдесят лет нас убеждают, что подвиг защитников Города останется в веках. И ветеранов войны все еще называют поколением победителей. А вот мой дедушка-фронтовик считает, что его обманули. Уже нет на карте мира государства, за которое воевали и погибли миллионы людей, а поле битвы давно принадлежит мародерам…»

На этом месте Рябцев взялся за дужки и принялся медленно стягивать очки с ушей, что всегда означало у него крайнюю степень задумчивости. «Вкатить ему «неуд» — и дело с концом!», — прорезалась в голове у Рябцева вполне законная мысль, но облегчения не принесла, а даже напротив, заставила профессора густо покраснеть, невольно выдавая в нем потомственного интеллигента.

Поправив очки, Рябцев снова взялся за экзаменационную работу.

«Каждый год у нас отмечают годовщину обороны Города, каждый год говорят об одном и том же одними и теми же словами, — читал Рябцев дальше. — Когда я учился в школе, к нам часто приходили ветераны, они много рассказывали о войне. Причем говорили об этом событии так, словно бы ничего более значительного в истории Города не было. Конечно, нельзя быть Иваном, родства не помнящим, но ведь сейчас совсем другое время и другая жизнь. А нас продолжают воспитывать на символах, которые общество само же и обесценило. Когда же мы, наконец, поймем, что любое, даже самое героическое, прошлое всегда менее ценно, чем настоящее? А память о мертвых никогда не должна быть значительней заботы о живых?..»

Здесь Рябцев поперхнулся и буквально оттолкнул от себя экзаменационную работу. Сердито засопел и потянул ее к себе. И снова оттолкнул, теперь уже нерешительно. «Зачем он так пишет?» — тоскливо подумал Рябцев. И неожиданно поймал себя на мысли… Нет, просто вспомнил, сколько раз ему самому приходилось говорить и писать о том, что уже давно оставляло его совершенно равнодушным.

— Что-то не так, Михаил Иванович? — спросил из-за соседнего стола Савушкин, уже с минуту украдкой наблюдавший за профессором.

— Что? Нет, все в порядке, — Рябцев вернул очки на свое законное место, достал ручку и стал неторопливо свинчивать с нее колпачок. — Вот, работу одну проверяю. Интересно юноша рассуждает. Я бы сказал, весьма! Хотя, на мой взгляд, и не всегда верно…

Здесь дверь отворилась, и в аудиторию заглянул декан Гусев.

— Так вот вы где! А мы уж с ног сбились, — сказал он. — Сегодня же ученый совет, в два часа. Забыли? Все давно в сборе, только вас и ждем.

— Да-да, конечно. Иду.

Рябцев торопливо кинул работу в общую стопку, поднялся и вышел из аудитории. Лишь поднимаясь по лестнице на третий этаж, в конференц-зал, он вдруг почувствовал…Так, ерунда. Во всяком случае, никаких угрызений совести Рябцев при этом не испытывал.

Совесть напомнила о себе недели через полторы, когда в кабинет к Рябцеву косяком пошли посетители: крупногабаритные мужчины в дорогих костюмах и эффектного вида женщины в не менее дорогих платьях. А также некоторые знакомые Рябцева, как-то: известный в городе дантист Шпицгольд, не менее известный чиновник Колобанов, предприниматель божьей милостью Задрыгин… Много, много достойных людей не отказали себе в удовольствии прийти к заведующему кафедрой Отечественной истории, дабы поздравить его с завершением вступительных экзаменов! Иной раз в приемной набивалось до десяти посетителей кряду, так что в конце дня в кабинете у профессора негде было ступить среди букетов, коробок конфет и прочих знаков внимания. Цветы и конфеты Рябцев отдавал своему ассистенту Елене Павловне, а на знаки и вовсе не обращал никакого внимания. Впрочем, чудесным образом они исчезали со стола раньше, чем в кабинет успевал войти кто-нибудь из посторонних.

— Ну что вы, право!.. Это совершенно ни к чему, — смущенно говорил Рябцев всякий раз, принимая очередную пару посетителей. — Ваш мальчик и так прекрасно знает историю, я в этом уверен.

— Да уж Суворова с Кутузовым не спутает, — солидно замечал костюм.

— И на Холм в прошлом году вместе с дедушкой приезжал, — радостно добавляло платье.

— Я думаю, мальчик обязательно поступит, не волнуйтесь, — смущенно обнадеживал Рябцев. — О результатах мы вам сообщим, — добавлял он, провожая обладателей модной одежды до двери. И тотчас же в кабинет входила следующая пара.

Так было в понедельник и вторник. А в среду то ли Елена Павловна куда-то на минутку выскочила, то ли пиджаки с платьями опростоволосились и чужака пропустили, но только на любезное: «Входите!» открылась дверь, и в кабинет вошел какой-то старик в немодном пиджаке. Никаких знаков внимания в руках у посетителя не было.

— Евсеев я, Валентин Федосеевич, — представился вошедший. — Извиняюсь, что побеспокоил. — И нерешительно затоптался в дверях.

— Да вы садитесь, Валентин Федосеевич, — с привычной любезностью отвечал Рябцев, в то же время пытаясь вспомнить, где он мог раньше видеть это лицо. — Извините, вы не из Совета ветеранов?

— Евсеев я, — повторил посетитель, нескладно опускаясь на стул. — Воевал, было дело. Не спорю. А в Совет я уже лет двадцать не хожу. Что там делать? Кому мы сейчас нужны? — И сердито взглянул на профессора.

Тот заметно смутился. Признаться, к такому разговору Рябцев оказался не готов. Тем не менее, годами выработанная вежливость его не оставила.

— Я вас слушаю, Валентин Федосеевич, — Рябцев поощрительно улыбнулся.

— Колька к вам поступал, то есть внук мой. На исторический.

— Ну и как успехи? Сколько баллов набрал?

— В том и дело, что не набрал, — был ответ.

— Что ж, бывает, — посочувствовал Рябцев. — История — наука серьезная… — Но продолжить не успел — Евсеев его перебил:

— Да что там серьезного? В книжке же все написано! Выучи да сдай, только и всего. А Колька не такой… В меня, что ли, дурака, пошел? Он как думал, так все и написал. А теперь мне же боком писанина и выходит.

— Вы-то здесь причем? — удивился Рябцев.

— Как — причем? Это же я ему про войну рассказывал! Как думал, так и говорил. А он все это потом на экзамене выложил.

— Я вас понимаю, Валентин Федосеевич, прекрасно понимаю, — мягко заговорил Рябцев, невольно косясь на дверь. — Но ведь на то они и экзамены, чтобы отбирать наиболее подготовленных! Многие не поступают, но не расстраиваются, упорно готовятся и снова к нам приходят. И не надо так переживать. Вот увидите, на следующий год ваш внук обязательно поступит.

— Может, и поступит. А мне все равно его жалко, — продолжал упрямиться старик. — Он ведь все от души… что думал, то и написал. А теперь что? Зря, выходит, я ему про войну всю правду рассказывал?

Здесь Евсеев поднялся и вышел, не прощаясь. Отрывисто стукнула дверь. И тотчас же снова открылась, пропустив в кабинет очередной костюм с аккуратным букетом гладиолусов.

— К вам можно?

— Да, конечно…

А за костюмом уже протискивалось платье, держа перед собой коробку конфет «Незабываемое».

Так закончилась среда. Утром в четверг Рябцеву позвонили из мэрии. Сказали, что включили в рабочую комиссию по подготовке к празднованию очередной годовщины со дня освобождения Города, просили приехать к четырем. Пришлось согласиться. Ну, куда от такой просьбы денешься?

А ближе к обеду в телефоне объявился и Гулькин.

— Привет, Миша! А у меня все готово: выправил, вычистил… Огурчик! — радостно дребезжала мембрана. — Жду обещанного предисловия. Когда заеду? Да не буду я к тебе заезжать, прямо сегодня рукопись и отдам. Меня ведь тоже в мэрию пригласили!

* * *

Городским мэром Аркадий Филиппович Дурин стал почти случайно. Еще полгода назад он служил у прежнего главы первым замом, курировал вопросы внешнеэкономических связей и большую часть времени проводил в разъездах: бывал в Индии, в Турцию ездил, да и от Штатов никогда не отказывался. Но грянули выборы, за Дурина голоснули со всех сторон, и тому поневоле пришлось пересесть в еще теплое кресло.

Признаться, Аркадия Филипповича мало интересовало, каким образом его выбирали и кто конкретно за него голосовал: за десять лет трудового чиновничьего стажа он повидал и не такое. Выбрали? Значит, так было надо! Дурин быстро разобрался в текущих делах, и вскоре они пошли не хуже, чем при старом мэре.

Если что и тревожило сейчас Дурина, так это маячившая на горизонте дата — очередная годовщина со дня освобождения Города. И та ответственность за организацию и проведение праздничных мероприятий, которая целиком ложилась на него, ныне действующего мэра.

Дурин взялся за дело серьезно. Во все концы Города полетели телефонограммы, созывая известных, уважаемых и просто нужных людей на совещание к мэру. Тотчас же и была создана комиссия по подготовке к Годовщине, мало того, она немедленно приступила к работе! Правда, тут же выяснилось, что кое-кого в спешке пропустили. В частности, творческую интеллигенцию забыли в комиссию включить, опять же, главный городской финансист в тот момент находился в командировке. Пришлось срочно выправлять ситуацию — снова звонить, приглашать, тревожить. И вот теперь вышеозначенная комиссия, на этот раз уже в полном составе, сидела в малом зале для заседаний и готовилась слушать Дурина.

— Зачем мы здесь собрались, думаю, никому объяснять не надо? — мэр взглянул поверх очков в полный зал. — На всякий случай, повторяю специально для вновь приглашенных: как вы знаете, началась подготовка к празднованию очередной Годовщины со дня победы в битве за Город. Событие важное, я бы даже сказал — историческое, поэтому отнестись к нему мы должны со всей ответственностью, — в голосе мэра гулко зазвенела медь. — Кстати, буквально вчера мне звонили из Администрации Президента. Спрашивали, как идет подготовка к Годовщине и много ли уже сделано. Надеюсь, все понимают, что это значит?

Судя по тому, как разом отвердели и подобрались члены комиссии, было ясно: они все, ну все понимают.

— Тогда начнем, — Мэр задумчиво пошелестел бумагами и повернулся к своему первому заму. — Давай, Евгений Петрович, докладывай, что там и как… Мы тебя слушаем.

И вот поднялся Евгений Петрович, кашлянул для приличия, и пошел, и пошел докладывать, да гладко так, будто бы ночь напролет к выступлению готовился:

— В плане подготовки к знаменательной дате нами уже составлен график мероприятий, за выполнение которого установлена персональная ответственность в лице глав районов. Мероприятия следующие. Во-первых, к каждому ветерану прикреплены ответственные лица из числа работников районных администраций. Именно им поручена организация строго индивидуальной работы со своими подопечными…

— Какой, говоришь, работой? — живо переспросил Дурин.

— Индивидуальной. В смысле, творческой, — с готовностью объяснил первый зам. — Иначе говоря, к предстоящей Годовщине во дворах домов, где проживают участники войны, будут установлены специальные щиты, примерно три на четыре метра. На них мы разместим информацию о каждом конкретном ветеране: когда родился, где крестился, на ком женился… Народ должен знать своих героев! — В зале сдержанно рассмеялись, и это не ускользнуло от выступающего, который тотчас же заговорил в два раза бойчее. — Кроме того, городской департамент ЖКХ предложил проложить для ветеранов мраморные дорожки от подъездов к троллейбусным остановкам. А что? Красиво, модно, современно. Да и ветеранам удобно: дошел до остановки, сел в троллейбус — и поехал, куда тебе надо. Хочешь, в департамент государственных пособий — за справкой, а хочешь — просто по городу кататься. Ветеранам свежий воздух ох как нужен!

Первый зам еще долго говорил о всякого рода мероприятиях, а Дурин слушал, изредка кивая головой. Но вот заместитель умолк, и мэр привычно встрепенулся:

— Ну, хорошо, Евгений Петрович, присядь. — И повел взглядом по рядам, отыскивая подходящего человека. — Пожалуй, теперь ты, Виктор Викторович…Можно с места. Расскажи, чем думаешь гостей встречать?

— Ясно, чем, — отвечал Виктор Викторович Семин, директор муниципальной гостиницы. — Тем же, чем и всегда, Аркадий Филиппович: комфортабельными номерами, высоким качеством обслуживания… Низкими ценами, наконец. В общем, встретим гостей как положено.

— Мне говорили, вы там капитальным ремонтом занимаетесь? Ну и как успехи? — поинтересовался мэр.

— Занимаемся. Именно что капитальным. Нормальные у нас успехи, — кисло отвечал директор. — Половину номеров уже подготовили: обои сменили, приличную мебель завезли. Новые люстры повесили.

— Люстры это хорошо, — поощрительно улыбнулся мэр. — А вот что там у вас с номерами для VIP-персон, Виктор Викторович? Я слышал, вы их вроде бы еще в прошлом году пытались ремонтировать, да не получилось?

— Пытались. Не получилось, — не стал отпираться директор. — И нынче вряд ли получится.

— Это почему же, интересно?

— Так ведь денег нет, Аркадий Филиппович, — сурово пожаловался Семин. — Знаете, во что нам ремонт гостиничной кровли обошелся? А сколько денег на вестибюль ушло? До сих пор кредиты погасить не можем!

— Это понятно. Нынче ни у кого денег нет, — успокоил Дурин, как мог. — Ты лучше вот что скажи: приедут к нам гости… тот же Президент, например. И где же ты его, интересно, устраивать собираешься? Раскладушку в коридоре поставишь?

— Зачем же так сразу — раскладушку? — обиделся гостиничный. — Если надо, мы и кровать найдем, и коврик на пол постелим. Чистое полотенце в номер дадим! С этим у нас, Аркадий Филиппович, строго.

— Да я не о полотенцах речь веду, — усмехнулся мэр. — Ты мне лучше скажи, во что вам ремонт обойдется?

Директор мечтательно воздел глаза к потолку:

— Все от качества ремонта зависит. Можно и за миллион в номерах порядок навести, а можно и за пять. Я так думаю, миллионов двенадцать нам вполне на ремонт хватит.

— Ну, ты загнул, Виктор Викторович! — не выдержал мэр. — Да за такие деньги я и сам Президенту коврик постелю! Ты мне реальные суммы называй.

Директор нахмурился:

— Меньше двенадцати никак нельзя. Да вы сами посудите: шутка ли, главу государства в наших провинциальных хоромах принять? Тут переклейкой обоев не обойдешься, европейский ремонт придется делать. По полной программе! Все как положено: перепланировка, сантехника, мебель… Еще балкон с видом на Реку. А с полами столько хлопот? Паркет придется класть, чешский. Знаете, сколько он стоит? Двери новые навешивать, плинтусы менять… Финские выключатели ставить!

Здесь Семин, и сам пораженный масштабами предстоящего ремонта, перевел дух и продолжал дальше:

— Спутниковую антенну в номер надо? Надо. А кондиционер? И кондиционер надо. А правительственная связь в номере должна быть? Конечно, должна!

— Ну, это ты слишком… Увлекся, Семин! — мэр усмехнулся. — Да президент, может быть, и ночевать-то у нас не будет — приедет, поздравит, да опять к себе улетит.

— Без связи никак нельзя, — гнул свое гостиничный. — А вдруг кто-нибудь захочет Президенту позвонить? Теща, например? Или какой-нибудь знакомый из Берлина? Я вот тут уточнил: миллионов в пятнадцать нам этот ремонт обойдется. Как минимум! А может, и в двадцать, — приврал директор напоследок, и завершил горестный свой рассказ тяжелым вздохом.

Члены комиссии деликатно помолчали.

— Не волнуйся, Виктор Викторович, денег мы тебе дадим, — сказал Дурин. — Скажем, миллионов десять. Для начала, — и повернулся к главному городскому финансисту Биберману: — Леонид Иванович, ты там распорядись, чтобы на гостиницу деньги в первую очередь выделили.

— Да откуда их взять-то, Аркадий Филиппович? Мы преподавателям до сих пор отпускные не можем выплатить, — брыкнулся было городской финансист, но тут же был укрощен твердой рукой Дурина:

— Как это откуда? Из бюджета, конечно. И пожалуйста, не затягивай с этим делом: времени мало осталось, можем и не успеть. — Мэр снова заглянул в свои бумаги. — Так, с размещением гостей мы определились, насчет питания позже поговорим, ближе к дате… Кстати, а чем наша творческая интеллигенция собирается Годовщину встречать? — Дурин поискал глазами Гулькина, нашел, поощрительно улыбнулся. — Мне в комитете по печати говорили, что вы, Борис Семенович, вроде бы новый роман собираетесь издавать?

— Ну, почему это — «вроде бы»? Именно что собираюсь, — заметно обиделся Гулькин. — Трилогию замыслил издать, «Круговерть» называется. В трех романах: «Отступление», «Окружение»… и «Осмысление», конечно. Последний роман я на той неделе дописал. Комитет по печати мне уже и обещательство дал — аккурат к Годовщине трилогию издать. Если не опоздают, конечно.

— Я думаю, мы вполне успеем, — тотчас же вставил слово, приподнимаясь, председатель комитета Щукс. — Единственно, что меня волнует, Аркадий Филиппович, это то, что с деньгами у нас в издательстве не густо. А им ведь не только художественные произведения надо к Годовщине издавать, но и плакаты, буклеты…Путеводитель по Городу, наконец. А у них, извините, даже обычной газетной бумаги не хватает.

Понятно, Дурин снова посмотрел на Бибермана:

— Как думаешь, Леонид Иванович, средства на художественную литературу в бюджете найдутся?

На этот раз финансист даже брыкаться не стал — просто кивнул в ответ: мол, конечно, найдутся. А сколько надо?

— Запиши там тысяч семьсот… Или лучше девятьсот. Выпустим книгу подарочным изданием, большим тиражом. Будет что гостям Города в качестве презента преподнести!.. Так, кто там у нас дальше? Слушаем.

Понятно, что Биберман снова кивнул — это когда встал чиновник Колобанов, курирующий вопросы ЖКХ, и стал громко жаловаться на городское хозяйство. («У нас полгорода ремонтами перекопано, прямо черт ногу сломит, — чуть не рыдал Колобанов. — А мусора сколько вывозить? Нам же перед гостями стыдно будет!») На ремонт с мусором дали сорок миллионов и пообещали еще столько же, но попозже. Чиновник сел, недовольный. А потом Биберман кивал уже всем подряд: начальнику милиции Скарабееву, руководителю гороно Ерофееву, главврачу «скорой помощи» Агееву («У нас половина машин не на ходу и бензина ни капли. А вдруг кому-нибудь из гостей плохо станет? Прикажете на носилках его с Холма нести?») И так далее, в том же роде.

На следующий день, прикидывая предстоящие расходы на подготовку к Годовщине, финансовых дел мастер Биберман подсчитал, что накивал почти на сто миллионов рублей. «Эк, тебя разнесло!» — в сердцах подумал мастер о Дурине. Однако указание выполнил — отдал распоряжение, чтобы деньги перечислили всем, пусть и не в полном объеме.

— Пожалуй, у меня все, — заметно осевшим голосом возвестил мэр, завершая почти часовое совещание. И здесь, что-то вспомнив, взглянул на сидевшего в первом ряду Рябцева. — Кстати, для вас, профессор, тоже найдется работа. Я бы сказал, весьма ответственная! Вы ведь, насколько я знаю, в нашем университете Отечественной историей занимаетесь? Кафедрой руководите?

Рябцев кивнул в ответ, не понимая, куда клонит мэр.

— Есть предложение включить вас в комиссию по подготовке к празднованию Годовщины — в качестве консультанта при городском департаменте культуры, — веско сказал мэр. — Как вы на это смотрите?

Рябцев изрядно смутился: согласитесь, не часто от мэров поступают такие предложения! Однако взял себя в руки и кивнул:

— В принципе, можно.

— Вот и отлично. Фуфлачев!

Тотчас же в задних рядах произошло легкое движение, сидевшие рядом слегка раздвинулись, и встал один — молодой и округлый, проще говоря, руководитель департамента культуры городской администрации.

— Ну вот, Игорь Георгиевич, и консультант у тебя появился. А то все «как», да «откуда»… Вы не переживайте, дело это не сложное, — мэр ободряюще посмотрел на Рябцева. — Просто у нашего департамента культуры появилась замечательная идея — организовать на Холме что-то вроде театрализованного представления по мотивам героических событий, связанных с обороной Города. Так, Фуфлачев?

— Именно так, Аркадий Филиппович, — отозвались из задних рядов.

— Средства мы выделим, людей и костюмы дадим, — продолжал мэр. — Это все мелочи. Главное, чтобы в представление не вкралась какая-нибудь досадная историческая ошибка. Значит, согласны городской культуре помочь?

— Да, конечно, — отвечал Рябцев твердо.

— Вот и отлично! — Дурин просиял лицом. Улыбка зайчиком поскакала по рядам и отразилась от лица Фуфлачева. — Все свободны.

Совещание закончилось, члены комиссии облегченно высыпали в коридор, где к Рябцеву тотчас же подкатил главный специалист по городской культуре.

— Я думаю, с поездкой на Холм надо поспешить, — сказал Фуфлачев, бережно попридержав Рябцева за локоть. — Одно дело — сценарий, и совсем другое — натура. Здесь надо все на местности посмотреть.

— Посмотреть, конечно, можно. Вот только время… Давайте, на той неделе созвонимся?

— А зачем откладывать? Мы на машине, туда и обратно… Часа за полтора управимся. Может быть, прямо завтра на Холм и поедем? С утра, часиков в десять?

И так это просительно прозвучало, что Рябцев не выдержал и сдался. На утро и уговорились. Счастливый Фуфлачев покатился по коридору, а к Рябцеву тут же пристал озабоченный Гулькин.

— Что на совещание-то опоздал? — спросил он, торопливо здороваясь. — Я уж думал, ты не придешь.

— Да машина сломалась, пришлось на троллейбус пересаживаться. А что?

— Жаль, что сломалась! А мне как раз к Дому творчества надо, на юбилей опаздываю. На тебе, Миша, рассчитывал. Ладно, как-нибудь сам доберусь. Вот, держи, только не потеряй, — сказал Гулькин, вручая Рябцеву папку с «Осмыслением». — Думаю, странички три на предисловие хватит, главное, чтобы ты не затягивал с этим делом, а то мне скоро в издательство роман нести.

Члены комиссии разошлись и разъехались, каждый по своим делам, у мэра же рабочий день продолжался.

— Что там у нас на сегодня? — спросил Дурин, вернувшись в свой кабинет.

— В пять часов — прием граждан по личным вопросам, Аркадий Филиппович, — живо отвечал помощник, заглянув в рабочий блокнот.

— А без приема сегодня никак нельзя? Скажем, на следующий месяц перенести?

— Можно. Но не желательно, Аркадий Филиппович, — осторожно отвечал помощник. — Мы ведь прием уже два раза отменяли. Один раз в связи с приездом делегации из дружественного нам Казахстана, а другой…

Здесь мэр нечаянно зевнул, помощник тактично умолк и к начатой теме уже не возвращался.

— Хорошо. В пять так в пять, — сказал мэр, подумав. — Скажи там, в приемной, пусть кофе мне, что ли, принесут… с бутербродами. Того и гляди, опять часа на два прием растянется, — ворчливо добавил он.

Ворчал мэр, признаться, скорее для острастки, чем из-за плохого настроения: только что закончившимся совещанием он остался доволен. Чувствовалось, что комиссия хорошо знает поставленные перед ней задачи и отлично с ними справляется. Особенно Семин, директор гостиницы. Да и этот, из ЖКХ, Колобанов… тот еще гусь! А с представлением на Холме хорошо придумано. Если с размахом это дело организовать, от гостей в Годовщину отбоя не будет. А то, глядишь, и столица на мэра внимание обратит.

Впрочем, настроение у Дурина начало портиться с первым же посетителем. Пришел старик лет восьмидесяти пяти, назвался Евсеевым и принялся просить за своего внука.

— Вот я профессору и говорю: Колька не виноват, что так в экзамене написал, это я его с толку сбил, — сердился старик. — А профессор мне, мол, ничего, он потом к нам придет… Да разве же.

— А я-то чем вам могу помочь? — терпеливо повторял мэр. — Сами посудите, разве имею я право вмешиваться в учебный процесс?

— Вы на все имеете право, вы же — власть! — упирался старик. — Вон, у нас во дворе для ветеранов мавзолей строят, и тоже не сами по себе. Говорят, мэр приказал.

— Какой еще мавзолей? — ахнул Дурин. — Вы это о чем?

Евсеев смущенно кашлянул:

— Да не мавзолей! Это мы его так называем. Стенку из кирпичей решили построить, а на ней фотографии ветеранов повесить. Я там тоже буду висеть!

— Ах, вот в чем дело! Да-да, конечно, это моя идея, — не стал зря скромничать Дурин. — К Годовщине готовимся. Люди должны знать, с какими героями они рядом живут!

Разговор можно было сворачивать. Нет, оставалась еще одна мелочь.

— Так вы, дедушка, воевали? — голос у Дурина заметно потеплел. — Стало быть, фронтовик?

— Было дело. А толку? — усмехнулся Евсеев. — Я ведь прямо с войны в Воркуту загремел… было дело! После плена нас всех похватали. На лесоповале силы и потерял.

— Что ж вы раньше-то молчали? С этого и надо было начинать!

Тотчас же мэр повернулся к помощнику, сидевшему поодаль:

— Запиши там… насчет материальной помощи… — Дурин глянул в лежавший перед ним листок. — Евсееву Валентину Федосеевичу. Двести рублей. Знаю, что денег в бюджете нет, но — надо… Надо! Люди кровь за нас проливали, а мы — что же, двести рублей не можем найти?

Дальше все было ясно, во всяком случае, Дурину. Сейчас старик начнет благодарить за заботу о ветеранах, мэр напомнит о долге общества перед старшим поколением… Но здесь в привычный ход вещей вкралась досадная неожиданность: Евсеев принять долг у общества отказался. Наотрез.

— Я ведь не за деньгами сюда пришел! — сказал он с обидой. — Я ведь внуку просил помочь. А не можете, так и скажите… Зачем же мне сразу деньги совать?

Старик поднялся и медленно пошел к двери. Досада царапнула мэра своим острым когтем.

— Да возьмите, ну что вы? Нет, правда… Вы ведь воевали! — вырвалось у Дурина. Евсеев остановился у порога и обернулся к мэру:

— Разве я за деньги воевал? — тихо спросил он.

Дурин хотел объяснить… или напомнить? Нет, скорее всего, сослаться на последние указания… Впрочем, это уже не важно. Евсеев ушел, и ссылаться уже не имело смысла. И так найдется кому напомнить и объяснить…

— И сколько там на прием записалось? — сердито спросил Дурин, как только дверь закрылась. — Человек пятьдесят? Сто?

— Всего тридцать пять, — с готовностью ответил помощник. — Но там и по другим вопросам стоят.

— Все ходят, ходят… — ворчливо заметил мэр. — Ладно, Хренкин, запускай следующего.

И привычно вернул лицу его должностное выражение.

* * *

Катаклизм зародился в главном сейсмическом поясе Земли — на стыке Тихоокеанской и Индо-Австралийской литосферных плит, примерно в трехстах километрах к северо-западу от острова Вануа-Леву. Пятьдесят миллионов лет, сантиметра по полтора в год, одна из плит постепенно смещалась по мантийному веществу от срединно-океанических хребтов к глубоководным тихоокеанским желобам, пока однажды не произошло непоправимое. На глубине семьдесят пять километров ниже уровня моря древняя и тяжелая плита столкнулась с легкой, более молодой, и начала выдавливать ее наверх, при этом сама погружаясь в мантию. Тотчас же чудовищное напряжение земных пород отозвалось в зонах Биньофа целым роем толчков, немедленно отмеченных сейсмическими станциями всего мира.

Грозный предвестник грядущего землетрясения, первый толчок — форшок, вызвал обширное возмущение астеносферы в районе Марианской впадины. Линия тектонического разлома пошла на юго-восток и оборвалась вблизи северной оконечности острова Суматра, вызвав трехметровые волны в одном из оживленных районов Индийского океана. И Джек Янг, первый помощник капитана сухогруза «Green star» (Либерия), отметил это природное явление в судовом журнале.

Ровно через семнадцать минут после форшока, в 20.54 по Тихоокеанскому времени, повторный толчок — автершок — ощутили жители Японии. По данным Токийской сейсмологической станции, очаг землетрясения располагался в 230 км к северо-востоку от острова Хатидзио. И уже совсем скоро цунами достигло архипелага Идзу, заставив изрядно поволноваться береговые службы. Впрочем, высота волн не достигала и полуметра. Тем не менее, жители острова Мияке были немедленно эвакуированы в безопасное место, и вплоть до утра среды на побережье оставались лишь специальные наблюдатели.

После этого в течении нескольких часов сейсмические станции обоих полушарий зафиксировали более сотни толчков, от двух до пяти баллов по шкале Рихтера. Впрочем, ни разрушений, ни человеческих жертв в районе сейсмической активности отмечено не было.

А за пятнадцать тысяч километров от эпицентра землетрясения магистр естественных наук Герман Шульц глянул в последний раз на сейсмограмму, решительно захлопнул Лява с Рэлеем и отправился на второй этаж, к своему шефу — профессору Крестовски.

Тот был в кабинете не один. При виде встревоженного магистра ассистент профессора, доктор Бельц, досадливо поморщился и оборвал разговор на полуслове, у самого же Крестовски брови удивленно поползли вверх:

— В чем дело, Шульц? Что-то случилось?

— Да. В смысле, нет. То есть, кажется, да… — Шульц смутился, но быстро взял себя в руки. — Скажите, профессор, я похож на сумасшедшего? — В его голосе слышалось отчаянье.

Профессор внимательно посмотрел Шульцу в глаза и деликатно промолчал. Вопросы сугубо медицинского характера его не интересовали.

— На сумасшедшего вы не похожи, — пришел на помощь доктор Бельц. — Хотя, если бы я не знал вас раньше… Да что произошло, Герман?

— Обширный эндогенный процесс в Тихом океане. Рой подземных толчков. Тектонический излом с аномальным возмущением астеносферы, — объяснил, словно бы на клавиатуре отстучал, Шульц. Впрочем, этого оказалось достаточно для тревожного «Майн готт!», прозвучавшего нестройным дуэтом.

Через минуту профессор с ассистентом уже сидели, голова к голове, за столом и буквально вгрызались глазами в сейсмограмму.

— Обратите внимание, Бельц: сначала линия излома пошла на Гуам, затем повернула к Окленду… потом Веллингтон, острова Фиджи… — Голос у профессора был неестественно спокойным. — А знаете, Шульц, вы совершенно правы: возмущение астеносферы заметно отличается от нормы. Явная аномалия! — Профессор снова склонился над сейсмограммой. — Видите, Бельц, эту характерную зазубрину? Не ошибусь, если скажу, что это последствие автершока. Здесь никак не меньше четырех баллов по шкале Рихтера!

— Для старушки Европы начинают звонить колокола, — хмуро заметил Бельц, невольно покосившись на висевшую в кабинете карту.

— Мои австралийские друзья сказали бы проще: это лошадь потерлась о столб веранды, — в тон ему отвечал Крестовски. — Впрочем, Австралию вряд ли заинтересует то, что происходит на Евро-Азиатском континенте. Скорее всего, австралийские фермеры спокойно продолжают доить своих коров… Человечество на удивление беспечно! — профессор вздохнул. — Впрочем, для них, да и для нас последствия тихоокеанского катаклизма пройдут достаточно безболезненно. Вот разве что Восточную Европу слегка тряхнет… Я думаю, это будет Польша или Россия. Вам приходилось бывать в России, Бельц? Удивительная страна! Там всегда что-нибудь происходит. В прошлом веке у них уже были Спитак, потом Нефтегорск…

— А еще у них была perestroyka, — язвительно отозвался Бельц. Впрочем, профессор на это никак не отреагировал. Он еще раз внимательно просмотрел интересующий его сектор и сказал:

— Да, скорее всего, это будет Россия, — на мгновение лицо у Крестовски стало растерянным. — Вероятно, в сейсмически опасных районах может произойти локальная подвижка пластов, возможно, нарушится геоструктура… Впрочем, думаю, никаких глобальных катастроф у русских на этот раз не произойдет. Хватит им и того, что они уже имеют!

Профессор читал сейсмограмму, как слепой — книгу, чуть касаясь ее кончиками пальцев. Читал быстро, практически без ошибок. Герман Шульц стоял у карты и отмечал направление тектонического излома черным как ночь карандашом.

Было около одиннадцати часов по Гринвичу. Где-то за тысячи километров отсюда, вдоль линии тектонического излома, на многокилометровой глубине, от чудовищного давления гранит перемалывался в песок, подземные реки меняли свои берега и графит превращался в алмазы. А в городе Кельне, известном своей университетской лабораторией, профессор Крестовски пытался угадать ход событий, к которым мир был еще не готов.

* * *

Не успел звонок заиграть «Танец с саблями» Хачатуряна, как Нина Андреевна отложила модный журнал и пошла в прихожую.

— Что-то ты сегодня поздно. Обещал ведь пораньше приехать. Я когда еще обед приготовила! На кафедре задержался? — спросила Нина Андреевна, закрывая за супругом дверь.

— Да нет, в городской администрации был. На совещании.

Рябцев пристроил папку с «Осмыслением» на трюмо, разулся, надел шлепанцы, и экономная Нина Андреевна тотчас же выключила в прихожей свет.

— Иди, обедай, — сказала она, направляясь в комнату. — И не забудь потом посуду вымыть.

Увы! Все счастливые семьи имею привычку обедать, впрочем, и несчастливые тоже. А вот тарелки в каждой семье моют по-своему. В счастливых семьях этим занимается прислуга, в несчастливых же чаще всего муж. Впрочем, Рябцев на семейную жизнь не жаловался, он к ней просто привык. Да и что там, скажите, особенного — пару тарелок вымыть?

Управившись с посудой, Михаил Иванович прошел в комнату и присел на диван.

— Что там у тебя? Выкладывай. — Нина Андреевна внимательно посмотрела на мужа. Она всегда чувствовала, какое у того настроение. Сегодня муж был явно не в духе. — Что случилось?

— Ничего особенного. В городской администрации начинают к Годовщине готовиться. Специальную комиссию создали.

— Что, и тебя в нее включили?

— И меня.

— Ну и ладно. А расстроился из-за чего?

— Да я, собственно, и не расстраивался, хотя… — Рябцев сделал неловкую паузу. — Знаешь, когда каждый встает и начинает денег на подготовку к Годовщине просить, как-то неловко себя чувствуешь. Будто бы и ты из их числа. А я ведь просителем никогда не был, ты же знаешь.

Но здесь уж Нина Андреевна мужа совершенно не поняла.

— Ну, просят и просят… Мог бы и ты попросить. Ты сколько лет свою монографию издать не можешь? — спросила она, но ответа не получила. — Гулькин там тоже был?

— Был. Кстати, дал мне рукопись своего нового романа, просит, чтоб я предисловие написал. Издавать собирается.

— Гулькин тоже денег просил?

— Не сам он, конечно, а за него… Но разговор такой был.

— Понятно. Гулькин своего не упустит!

Нина Андреевна словно в воду глядела. Тотчас же и зазвонил телефон.

— Сиди, я отвечу, — Рябцев снял трубку. — Слушаю.

— Еще раз привет, — это был, точно, Гулькин. — Я тебе вот по какому поводу звоню… Да подожди ты, пиит несчастный! — Слышно было, как Гулькин, закрыв трубку ладонью, переругивается с кем-то далеким и невидимым. — Извини, Миша, это я не тебе.

— Я так и понял. Что звонишь?

— Дело есть, небольшое. Ты мне сто рублей не займешь? До среды?

— Приезжай.

— Вообще-то, лучше двести. До субботы, — торопливо поправился Гулькин. — Так займешь?

— А в чем дело? — спросил Рябцев, втайне боясь услышать что-нибудь невыразимо гадкое, вроде «в вытрезвитель забрали». И облегченно вздохнул, услышав:

— Да понимаешь, тут у одного из наших юбилей… Я тебе говорил — у поэта Шумейчика. Слышал о таком? Нет? Ну, это не важно. В общем, я к тебе, Миша, подъеду? Можно прямо сейчас? Ну, спасибо, дружище, выручил.

Положив трубку, Гулькин вернулся к столу, накрытому по случаю двенадцатилетия творческой деятельности поэта Шумейчика. Впрочем, особой радости от этого прозаик не испытывал. То ли дата была не совсем круглой, то ли юбиляр в оценке своего творчества оказался на редкость скромным, но стол был накрыт весьма скупо, что называется, ни выпить, ни закусить. В данный же момент на нем вообще мало что оставалось. Тем не менее, Гулькину удалось выжать из бутылки почти полную рюмку «Праздничной» и ухватить с бумажной тарелки половинку огурца. Сидевшие за столом вздохнули, но промолчали.

— Учитесь, пока я жив! — сказал Гулькин, ни к кому конкретно не обращаясь. Втянул в себя жидкость, захрустел огурцом, на удачу еще раз прошелся взглядом по столешнице и подмел последнее, что осталось — кружок колбасы, которую юбиляр по рассеянности порезал неочищенной. Бросились в глаза три загадочные буквы: «Кра…»

«Стало быть, «краковская», — догадался прозаик, нетерпеливо отдирая буквы вместе с кожурой. — Лучше бы сервелата купил, бездарь!»

— Значит, так, — веско сказал Гулькин, дожевав колбасу. — Я сейчас отлучусь. По делам. Где-то на полчаса. И вернусь, кое с чем. Так что не расходитесь. Ждите!

Поднялся и вышел, не прощаясь.

— Вот чем мне Борис нравится, так это своей решительностью, — громко, чтоб все слышали, сказал поэт Брючеев. — Видали? Позвонил. Договорился. Поехал. Через полчаса привезет. Правда же, молодец?

— Да что там говорить? Человечище! — подхватил светлый лирик Горчинцев. — А ведь по виду и не скажешь. Так, ничего особенного. Типичный провинциал! Пишет вяло, скучно, неинтересно…

— Сто рублей как весной у меня занимал, так до сих отдать не может, — тут же вставил Брючеев, и повернулся к Шумейчику. — Вот ты, Леня, когда-нибудь забывал товарищу долг отдать?

— Не забывал, — сказал поэт, подумав. — Или забывал? Знаешь, не помню. А что?

— И плохо, что не помнишь, — гнул свое Брючеев. — Все надо помнить, Леня. Все! Где брал. У кого брал. Сколько брал. И когда отдать обещал. Талантливый человек никогда об этом не забывает!

Заспорили о таланте. Перебрали всех своих знакомых, но талантливых среди них так и не нашли. Потом Шумейчик почитал свои новые стихи, Брючеев его тут же поругал за излишнюю метафоричность. Горчинцев же, тот, напротив, заметил, что с метафорой Леня и близко не знаком, а вот эпитеты у него чудо как хороши. Хотя с рифмами — прямо беда, хоть совсем от них отказывайся. Поэт, понятно, обиделся. А тут еще Брючеев некстати вспомнил, как лет десять назад его сборник стихов «Дух медвяный» издательство безжалостно вычеркнуло из плана, а вместо этого выпустило роман Гулькина «Колобродье», и за столом стало совсем уж скверно.

— Кстати, сколько там времени? — среди тягостного молчания спросил Брючеев, хотя и был при часах. — Половина восьмого? Странно! Борис должен был еще часов в семь прийти. Интересно, где это его черти с бутылкой носят?

Подождали еще минут десять. Рассеянно покурили, то и дело поглядывая на дверь. Потом лениво прибрали на столе, смахнули на пол хлебные крошки.

— А может, ко мне зайдем? Супруга к теще поехала, я один… И коньячок в холодильнике найдется. Выпьем на посошок, и по домам? — предложил хлебосольный Горчинцев.

Так они и сделали.

А Гулькин в тот вечер, как на грех, повстречал в гастрономе известного в Городе журналиста Вертопрахова, имевшего, впрочем, и другую фамилию — Ал. Серебряный. Тут же припомнил ему одну гадкую статью в каком-то тощем журнале и даже сгоряча пообещал бедняге руки оторвать. И оторвал бы, не догадайся тот пригласить Гулькина в ближайшее кафе — обсудить вышеозначенную статью за бутылочкой пива.

Статья оказалась большой, и бутылочки на нее не хватило. Пришлось взять еще одну, плюс пятьдесят граммов коньяку на каждого. После чего Вертопрахов критику в свой адрес частично признал, хотя и заметил при этом, что печатал статью не он лично, а редактор Семитов, каковой и посоветовал журналисту вместо слова «знаменитый» написать «малозаметный», только и всего. А далее — по тексту.

— Это я-то малозаметный? — бушевал за столом Гулькин, впрочем, не опускаясь до битья стаканов в присутствии бездаря. — Да у меня, между прочим, премий столько, что твоему редактору и не снилось!

— Премия в наше время — не проблема! Взял да и получил, — лениво отбивался журналист, хрустя пивными сухариками.

— Легко сказать — получил! А написать роман, а издать его? Это тоже, по-твоему, не проблема?

Но Вертопрахов в ответ только жмурился и говорил, что и сам по ночам романы пишет. А в дневное время суток свой талант в газету продает. А куда денешься? Кушать-то и гению хочется!

— Кстати, сегодня в мэрии какая-то комиссия заседала, — как бы между прочим заметил Вертопрахов. — Ты не в курсе?

— Ну, был я на совещании. Специально туда пригласили. И что с того? — спросил Гулькин.

— Точно, был? — тотчас вскинулся Вертопрахов. — Что же ты молчишь? Расскажи, что они там насчет Годовщины думают?

— В каком смысле?

— В самом прямом! Ну, журналы, плакаты, буклеты, памятные адреса… Да что мне, Борис, приходится из тебя информацию клещами тянуть? Подожди, я сейчас.

Вертопрахов смотался к стойке и принес еще по пятьдесят. Такой смелый журналистский ход писателю понравился.

— Да что там — совещание? Ничего интересного, — начал он, задумчиво поглядывая на коньяк. — Ну вот, например, один хороший роман собираются к Годовщине издавать… то есть целую трилогию. Вот такая новость.

— Чью трилогию? Твою, что ли?

— Ну, не твою же! Именно мою и собираются издавать. И деньги на это дают. Лично от мэра слышал!

— А тираж?

— Тысяч тридцать… или даже пятьдесят, — легко приврал Гулькин. — Если тебе интересно, я могу уточнить. Завтра же Щуксу позвоню… Между прочим, подарочным изданием выпустить обещают!

Новость о чужой трилогии, которую собираются выпускать, да еще подарочным изданием, подействовала на журналиста удручающе. Он даже в расстройстве слепил из хлебного мякиша небольшой колобок и стал задумчиво катать его по столешнице, соображая, как лучше поступить в этой непростой ситуации.

Вариантов виделось два. Можно было демонстративно заказать еще пятьдесят, выпить в гордом одиночестве — и уйти, не попрощавшись. А можно было поступить и по-другому: взять не одну, а две по пятьдесят, сурово выпить обе дозы, потом громко рассмеяться в лицо этому хаму Гулькину — и уж тогда только уйти, громко хлопнув дверью. Но, прикинув свои финансовые возможности, Вертопрахов понял, что две, пожалуй, ему не осилить, и нужно идти на компромисс.

Так он и сделал — тонко намекнул Гулькину, что гонорар за статью ему еще не давали, а зарплату пока задерживают. Опытный инженер человеческих душ, Гулькин сразу же понял простую механику мелких поступков бездаря Вертопрахова, и вынул из кармана сто рублей.

— То, что надо! — сказал бездарь, уносясь к буфетной стойке. А через минуту вернулся, непонятно каким образом уместив в одной руке две по пятьдесят, четыре бутерброда в тарелочке и пачку сигарет. В другой руке Вертопрахов бережно держал сдачу.

— У меня все по-честному, — как бы между прочим заметил он, передавая Гулькину теплый гривенник. И сурово взялся за коньячную стопку. — Ну, Борис, за твою трилогию! — При этом лицо у журналиста перекосилось. — Кстати, ты бы при случае намекнул там, в комиссии, насчет моих очерков? Про ветеранов? У меня ведь их на три книги, не меньше, наберется. Да мне хотя бы одну издать! Поможешь?

И правда, по ветеранам Вертопрахов был отменный специалист. Как же, помню я один его очерк — «Вечно в строю» назывался… или все же «В строю до конца»? Ах, ну да! Ну, конечно, «В строю навечно». Торжественный был материал! Как вспомню, так до сих пор духовой оркестр в ушах играет. Платили, правда, за очерки мало, раз в магазин сходил — и денег нет, зато печатали Ал. Серебряного часто и охотно. В основном, в газетах, редко — в журналах. А чтобы отдельной книжкой издаться, надо было лет пятнадцать в очереди отстоять. А какому творческому человеку это понравится?..

— Я подумаю. В смысле, попробую твои очерки предложить. На следующем же совещании, — пообещал Гулькин, несколько подобревший после пива с коньяком и пары тощих бутербродов. — Только я не уверен, что тебя успеют к Годовщине издать. Нынче желающих напечататься — знаешь, сколько?

Гулькин знал, что говорил. Не далее как в обед он заезжал в издательство — лишний раз себя показать, на редактора посмотреть, а заодно уж и пообещать, что «Осмысление» будет лежать у него на столе не позже чем к середине августа.

— Как же, помню, Иван Николаевич, все помню! Сижу, работаю. Так что не беспокойтесь: лично вам рукопись принесу, — возвестил Гулькин, шумно входя в редакторский кабинет. — А вы что же, Иван Николаевич? Переезжать собираетесь? — тревожно добавил он, заметив у стены с десяток картонных коробок, набитых рукописями. — И куда же, интересно?

— Да какой там, к чертям, переезд? Это все ветераны мне свои мемуары носят, — желчно отвечал редактор. — И еще обещали принести. Я уж и в комитет по печати звонил, просил принять меры. Говорят, ничего не можем поделать, из министерства указание пришло — печатать всех подряд, никому не отказывать. В двух экземплярах: один — для библиотеки, а другой — для автора. Пусть, мол, читает, что он там героического про себя насочинял.

Чужие рукописи раздражали. Однако Гулькин оказался на высоте: ругать конкурентов не стал и литературных достоинств мемуаров даже пальцем не тронул. Заметил только, что по два экземпляра на каждого, пожалуй, слишком жирно будет. Где на всех столько бумаги взять? А вот издать «Осмысление» — надо. Отличный получился роман! Да вот же и профессору Рябцеву он понравился…

— А ты попроси, Боря, на комиссии: мол, так и так… свежо, талантливо… Век тебя не забуду! — взмолился Вертопрахов, судорожно перебирая в кармане мелочь. — Книжек пятьсот издадут — и хорошо. Я ведь за большими тиражами не гонюсь. А за мной, Боря, не пропадет. Ты ведь меня знаешь!

На что Гулькин понимающе улыбнулся, мол, знаю, чего уж там… Допил, что осталось, и пообещал помочь.

Расстались они друзьями.

* * *

Без четверти десять Рябцев был в городской мэрии. Поднявшись на второй этаж, отыскал дверь с табличкой «Департамент культуры. Заведующий Фуфлачев И. Г.» и оказался в приемной — с филенками под мореный дуб и секретаршей в углу, за столом на две тумбы.

— Вы к Игорю Георгиевичу? А его нет. Уехал на совещание, — секретарша мельком взглянула на посетителя. — Вы с ним договаривались?

— Ну конечно! Сегодня, на утро.

В глазах секретарши мелькнуло нечто похожее на досаду.

— Ну, не знаю… Может быть, он уже вернулся? Сейчас посмотрю.

Пошла, посмотрела. И чудо: Фуфлачев оказался на месте! Главный городской культработник явно скучал среди стен, обвешанных дипломами, вымпелами, памятными знаками и афишами, и обрадовался профессору как родному.

.— А я вас заждался. Думал, что не придете, — пропел Фуфлачев, мягко выкатываясь из-за стола навстречу Рябцеву. — Хотел уже, знаете ли, машину за вами посылать.

— За машину спасибо. А почему вы думали, что я не приду? Мы же вчера уговаривались.

— Всякое бывает. Могли и передумать. А может, вас вообще мой проект не устраивает.

— Ну почему же? Любопытно было бы узнать, хотя бы в общих чертах.

— Я вам на месте все объясню. Хорошо? — Рябцев рассеянно кивнул в ответ. — Тогда что же мы? Едем!

И покатился вслед за Рябцевым из кабинета.

— Скажу по секрету, с нашим Алексеем Митрофановичем ездить очень, очень опасно, — разоткровенничался Фуфлачев на лестнице.

— Кто такой — Алексей Митрофанович? Это ваш водитель? — спросил Рябцев.

— Он самый. Между прочим, оригинальнейший человек! — Фуфлачев коротко рассмеялся. — Вы не поверите, но стоит лишь задремать… или просто в окно засмотреться, как непременно куда-нибудь не туда заедете. Точно так! Вот, вчера, например. Я в городской филармонии был. Ничего интересного… обычный бенефис с банкетом. Так Алексей Митрофанович меня вообще не в ту сторону повез. В Зеленой балке хотел высадить, представляете? А я, между прочим, в самом центре города живу.

— Действительно, оригинал, — усмехнулся Рябцев, не забывая глядеть себе под ноги.

— Вам непременно надо с нашим Алексеем Митрофановичем познакомиться, — не умолкал Фуфлачев, то и дело забегая по лестнице чуть вперед, чтобы Рябцев его лучше слышал… — Недавно семьдесят стукнуло, а машину водит как бог. Тот еще стариканище. Орел! Между прочим, участник войны. И медаль за оборону Города имеет.

— Что? Медаль? За оборону? Не может быть! — Рябцеву показалось, что он ослышался. — Он что же, в яслях начал воевать?

— А вот и ошиблись. Раньше, гораздо раньше! — радостно сообщил Фуфлачев. — Да наш Алексей Митрофанович, можно сказать, с первого своего дня на фронте. Он ведь прямо в воронке родился. А вы и не знали? Обычное дело: их матушка бомбежки испугалась, да тут же, в воронке, и родила. С тех пор Алексей Митрофанович на самолеты спокойно смотреть не может, в санаторий только поездом ездит. А билеты исключительно в вагоны «СВ» берет. Вот она, судьба-то, у него какая!

Спустившись на первый этаж, они вышли из мэрии и направились к стоявшей поодаль машине.

— Говорите, и медаль у водителя есть? Интересно, — рассеянно заметил Рябцев, двигаясь вслед за Фуфлачевым.

— А то! — тотчас же встрепенулся тот. — Вы про Ивана Тимофеевича, надеюсь, слышали? Когда-то был у нас первым секретарем? Вот Иван Тимофеевич все это дело и устроил. Он ведь с нашим Алексеем Митрофановичем всю область на «газике» объездил, сколько раз другим водителям в пример ставил. А как услышал, что у того даже скромной грамоты нет, моментально расстроился. Не могу, говорит, допустить, чтобы такой боевой старик и без медали жил. Ну и в Москву, на перекладных. Сколько приемных обошел, сколько кабинетов оббежал! Говорят, в Министерстве Обороны неделю спал под лестницей!.. Посевную в области сорвал, «строгача» по партийной линии схватил, но обещание свое выполнил. С тех пор Алексей Митрофанович с медалью. Очень ею дорожит. Нипочем без медали за руль не сядет! А Иван Тимофеевич давно на пенсии, сейчас в Зеленограде живет. Между прочим, мемуары пишет.

— И о чем, интересно? О войне? — заметил Рябцев с ноткой сарказма в голосе.

— А о чем же еще, как не о ней? Нашим старикам только этим и жить, — вздохнул Фуфлачев. — Да я, может, и сам скоро за воспоминания сяду. Чем я хуже других? Жаль только, медали у меня нет. Но, может, еще дадут — попозже?

Плотный старик в добротном кожаном пиджаке сидел за рулем казенного «мерседеса» и читал «Городские новости».

— Милости прошу, — пригласил Фуфлачев, открывая заднюю дверь.

— Здравствуйте, — вежливо сказал Рябцев, забираясь в салон. В пиджаке молча сунул газету между сиденьями и потянулся к ключу зажигания.

— Утро доброе, — уточнил Рябцев, изрядно смутившись, но водитель и на этот раз даже ухом не повел. И лишь когда профессор в сердцах хлопнул дверцей, наконец-то обернулся к чересчур нервному пассажиру.

— Что? Не слышу. Говорите громче, — водитель мельком взглянул на Рябцева и тут же, казалось, потерял к нему всякий интерес.

— Контузия у него, — снисходительно заметил Фуфлачев, поудобней располагаясь на переднем сидении. — Я же вам говорил: в воронке человек родился!

— Как же он тогда машину водит? — ахнул Рябцев.

Судя по тому, как оживилось у водителя лицо, эту фразу он услышал.

— Да что там — машина? Ерунда, — сказал водитель, оборачиваясь к Рябцеву. — Я в армии, помню, танкистом служил, сверхсрочником. Вот это техника! Бывало, едешь по Праге, а чехи что-то кричат по-своему, руками машут… Будто никогда настоящего танка не видели. Смех! Ну, пальнешь шутки ради над головами, чтоб под гусеницы не лезли, и дальше себе едешь. И хоть бы раз у меня права отобрали!

Тронулись с места. Проскочили один перекресток, другой… Бравый водитель Алексей Митрофанович с медалью, секретарь Иван Тимофеевич, ночевавший под лестницей, чиновник Фуфлачев, собирающийся писать воспоминания — все смешалось у профессора в голове наподобие коктейля. И льдинкой плавала в нем одна-единственная мысль: да неужели они об этом всерьез? Быть такого не может!

— Интересно, что вы будете делать лет через десять, когда ни одного ветерана в живых не останется? — не выдержав, спросил Рябцев.

— Ну, хотя бы одного старичка где-нибудь да отыщем, — хмыкнул Фуфлачев. Впрочем, улыбка тотчас же сошла с его лица, а глаза стали строгими, как у трамвайного контролера. — А собственно, вы-то что переживаете? Это нам воспитанием молодежи приходится заниматься. Вот мы и занимаемся. Ветеранов привлекаем, встречи организовываем… И довольно успешно. У меня, между прочим, даже грамота за это есть!

— Я вот о чем думаю… Странно все это, — неожиданно вырвалось у Рябцева. — Смотрите, что получается. Сначала одна страна одолела другую, так? Тогдашнее поколение было поколением победителей. Потом мы отказались от прежней идеологии. И нынешнее поколение стало поколением побежденных. Вы понимаете, о чем я говорю?

— Ну, предположим. И что?

— Так ведь это самое страшное! Представьте, как должен чувствовать себя человек, которого общество по-прежнему называет победителем, хотя само живет совсем с другой идеологией. Все изменилось — цели, ориентиры… Мировая система, наконец. А мы как воспитывали молодежь на опыте старшего поколения, так до сих пор и продолжаем воспитывать. Как будто, чтобы считаться настоящим патриотом, обязательно медали надо на груди носить!

Что называется, прорвало. Обычно Рябцев был многословным лишь на лекциях. Кажется, профессор и сам понял свою оплошность, потому что вдруг замолчал, сделав вид, что разговаривал сам с собой. А вот чиновник Фуфлачев поступил по-другому: от острой темы прятаться не стал. Да, признаться, и некуда было: в машине разве спрячешься?

— Интересно вы рассуждаете, профессор, — начал Фуфлачев, осторожно подбирая слова. — Можно сказать, культурнейший человек, Отечественной историей занимаетесь… А простых вещей понять не можете.

— Простите?..

— Да я-то что? Прослушал — и забыл, — вздохнул Фуфлачев, и покосился на водителя. — А вот Алексею Митрофановичу слышать это было бы очень, очень обидно! Ладно, хоть контузия у человека, — и снова вздохнул. — Он ведь, знаете, прямо в воронке… Я вам рассказывал… Пуще жизни медалью дорожит! А вы, профессор, при нем такое говорите… Прямо вам удивляюсь!

Хотел еще что-то сказать, но передумал, повернулся к боковому окну и сделал вид, что рассматривает городские пейзажи.

Поглядывал в окно и Рябцев. Сейчас он вдруг обратил внимание на то, сколько в Городе пожилых людей. Буквально на каждом перекрестке профессор замечал седых и скромно одетых, терпеливо ожидавших зеленый свет. И хоть сам был давно не мальчик (уже пятьдесят семь!), увиденное его огорчало. Иному бы дома сидеть, правнуков нянчить, а он знай себе идет, еле ноги передвигает, от магазина к магазину. Не иначе как цены высматривает. А заодно уж и свежим воздухом дышит. за бесплатно.

Минут через двадцать уже подъехали к Холму. Прижались к обочине, остановились. Водитель остался дочитывать «Городские новости», а Рябцев с Фуфлачевым вышли из машины и стали подниматься по бесконечной лестнице, ведущей на вершину Холма.

Главный специалист по культуре шагал… нет, бежал… нет, именно катился вверх по ступенькам, опровергая все законы физики. Рябцев же, как человек в возрасте, шел медленно, иногда останавливался передохнуть, и тогда Фуфлачев начинал нетерпеливо крутиться на месте, то глядя на профессора, а то устремляя свой взор на Монумент. Чувствовалось, что заведующему департаментом культуры не терпится продемонстрировать свой театрально-постановочный талант во всем его великолепии.

И вот поднялись наверх, к Монументу, прошли чуть дальше и левей, мимо храма, прилепившегося к пологому склону (горели под солнцем купола). Открылся вид на низину, обсыпанную тощими кустами да березками. Здесь Фуфлачев остановился, вынул из папки лист бумаги, сложенный наподобие военной карты, и развернул его. Получилась небольшая бумажная простыня, густо разрисованная какими-то квадратиками, прямоугольниками и кружочками. А также красными и синими стрелами, переплетенными вокруг большой черной буквы М.

— Ну, вы понимаете, что «М» — это Монумент, — начал Фуфлачев в меру торжественно. — Собственно, вокруг него и развернутся эти полные драматизма события…

— Какие, простите, события?

— Известно, какие! Военно-исторические, конечно, — с суворовской прямотой отвечал Фуфлачев. — Взгляните на план-схему. Вот здесь, в лесочке, мы думаем роту автоматчиков разместить, а сюда пару пулеметов определим. Там их батарея, здесь — наша… А это — линия вражеских окопов. Видите, синим нарисовано? Сюда мы минометы поставим. Потом еще пару пушек — на правый фланг, пару — на левый…

И пошел, и пошел рассказывать, пошел показывать, да бойко так, что Рябцев лишь успевал крутить головой по сторонам и соображать, где и что должно будет стоять и размещаться.

Впрочем, профессор довольно быстро разобрался в план-схеме и тут же принялся давать Фуфлачеву полезные советы. В частности, предложил отказаться от минометной стрельбы из-за опасности ранить кого-нибудь из гостей учебной болванкой. А еще посоветовал обойтись без бронетранспортеров, поскольку на Холме такой техники отродясь не водилось.

— Без бронетранспортеров не интересно, — возразил Фуфлачев. — Ну да ладно, пусть одни танки будут. Я думаю, мы их вон в тех кустах спрячем, — и махнул куда-то влево. — Танки в самом конце представления в атаку пойдут. Представляете, как здорово они смотреться будут?

— Ну, если только смотреться…

— А то! — чувствовалось, что чиновника понесло. — Зарядим их холостыми патронами — весь Город на Холм сбежится! Да что там — танки? Военные мне по такому случаю и вертолеты пообещали дать. Как думаете, штук пять вертолетов нам хватит?

Рябцеву показалось, что он ослышался.

— Какие вертолеты? Откуда — вертолеты? — чуть не закричал он. — Вы хоть помните, когда у нас была битва за Город? Не летали тогда над Холмом вертолеты, понимаете? Не было тогда вертолетов! Конструктор Сикорский их еще не изобрел.

— Не изобрел, говорите? А жаль, — было видно, что чиновник расстроился. — Ладно, мы и без Сикорского обойдемся!.. Да, самое главное чуть не забыл: в конце представления вон из тех кустов появится городской мэр. На белом коне, между прочим.

— Мэр? На белом коне? — переспросил Рябцев.

— Мэр. А кто же еще? Именно на белом! — торжественно возвестил Фуфлачев. Щеки у него покрылись легким румянцем. — Но это еще не все. Как только мэр появится из кустов, тут же навстречу ему из-за Монумента выедет… Как вы думаете — кто?

— Неужели Президент? — ахнул Рябцев.

— Ну что вы! — Фуфлачев рассмеялся, довольный произведенным эффектом. — Президент у нас среди почетных гостей будет сидеть. Я думаю министру культуры предложить в представлении поучаствовать. Ему тоже коня дадим, только вороного. Вот на нем министр к мэру и подъедет. Аркадий Филиппович отрапортует о завершении театрализованного представления, министр поблагодарит за отличную подготовку к празднику, массовка три раза «ура!» прокричит… Потом оба поскачут с Холма в городской театр, на торжественное собрание, посвященное празднованию очередной Годовщины. А дальше — по обычной схеме: речи, награждения, цветы, аплодисменты. Буфет, наконец. А вечером — праздничный фейерверк и большое народное гуляние.

С минуту оба молчали: Фуфлачев — от полноты нахлынувших на него чувств, Рябцев — от размаха развернувшейся перед ним картины.

— Вот такой у меня замысел, — скромно заметил Фуфлачев, аккуратно сложил план-схему и уместил его в папку. — Думаю, для первого знакомства с постановочным замыслом сегодняшней поездки вполне достаточно. Да вы не волнуйтесь, времени у нас много, еще успеем детали обсудить.

Рябцев поглядел на Фуфлачева и ничего не сказал. В глазах чиновника профессор увидел блеск стали, всполохи огня и боевые хоругви.

По дороге с Холма они расстались. Фуфлачев отправился в городскую администрацию, а Рябцев решил заглянуть к своему давнему приятелю — Ивантееву. Когда-то оба они учились в одной школе и жили в одном дворе, потом каждый пошел своей дорогой. Рябцев двинулся по научной линии: после университета подался в аспирантуру, потом защитил кандидатскую, а вскоре и на докторскую замахнулся, и тоже оплошки не дал. А Ивантеев, тот больше по строительной части: мотался по Заполярью, лет десять прожил в Уренгое, потом вернулся в Город и продолжал строить дома… Правда, выше начальника участка так и не поднялся. А выйдя на пенсию, пришел работать на Холм — техником-смотрителем Монумента, да так здесь и прижился.

Дядя Саша, как звали Ивантеева, был своего рода достопримечательностью Холма, его верным талисманом, без которого Холм потерял бы половину своих исторических достоинств. Вот уже двадцать лет дядя Саша каждое утро заходил внутрь Монумента и осматривал сложную систему стальных тросов, которыми поддерживалось многометровое сооружение. И двадцать лет же, регулярно раз в месяц, в любую погоду, дядя Саша поднимался по бесконечным внутренним лестницам на Монумент, выползал на его бетонное плечо и подолгу сидел там, в одиночестве, глядя на раскинувшуюся далеко внизу Реку.

Кто знает, о чем думал в эти минуты старый смотритель, кого вспоминал? Может, своего отца, гвардии рядового Ивантеева, десять послевоенных лет прохрипевшего простреленным легким в сырой заводской комнатенке и умершим в полном убеждении, что чистые и светлые квартиры со всеми удобствами строят лишь для тех, кто не воевал? А может, дядя Саша в эти минуты мысленно беседовал с соседом своим, стариком Евсеевым, аккуратно напивавшимся с каждой пенсии и вспоминавшим всегда одно и то же — как его однажды расстреливали свои же близ безымянного хутора, где держал оборону их истрепанный полк.

Покурив и вдоволь наглядевшись на Город, Ивантеев спускался на грешную землю и отправлялся в приземистое двухэтажное здание, где размещалась инженерная служба, отвечавшая за техническое состояние исторического памятника. Там он открывал специальный журнал и корявым своим почерком записывал всегда одну и ту же фразу: «Монумент проверен, замечаний нет. Техник-смотритель Ивантеев».

Дядю Сашу Рябцев застал в крохотной комнатке на первом этаже, под лестницей. Смотритель сидел у окна с видом на Монумент и пил чай из эмалированной кружки. Баранки, наполовину высыпанные из пакета, горкой лежали на столе. Сахару у Ивантеева как всегда не было.

— Садись, чайку попей. По делам или как? — спросил дядя Саша, здороваясь с Рябцевым за руку.

— По делам. Сам ведь знаешь, Годовщина скоро. Департамент культуры собирается на Холме театрализованное представление устраивать. Вот, приехал на месте посмотреть, проконсультировать, — объяснил Рябцев, подсаживаясь к столу.

— А без представления никак нельзя? — хмуро буркнул Ивантеев. — Я так думаю, Холм — не то место, чтобы театры устраивать.

— Что-то ты сегодня сердитый. Что-нибудь случилось? — спросил Рябцев. Обычно смотритель встречал его куда более радушно.

— Не знаю, Миша. Может быть, и случилось, — вырвалось у смотрителя. — Еще сам толком не разобрался.

— Да в чем дело?

Смотритель отставил в сторону недопитый чай и посмотрел на профессора долгим тревожным взглядом.

— Слушай, Миша, ты меня уже сколько лет знаешь. В одном дворе росли, так? — вполголоса заговорил он.

— Было дело, росли, — не стал отрицать Рябцев. — И что?

— Выпиваю, конечно, ни без того, — все так же тревожно продолжал дядя Саша. — Однако белой горячки сроду не было, и на голову я никогда не жаловался. Ведь не жаловался?

Рябцев пожал плечами, не понимая, куда клонит смотритель.

— Да ты хоть скажи, в чем дело?

— Вот и я бы хотел это знать, — Смотритель с минуту помолчал, раздумывая, и наконец, решился. — Ты знаешь, Миша, с нашим Монументом что-то не то происходит.

— А что именно? — осторожно спросил Рябцев, и внимательно поглядел дяде Саше в глаза. В зрачках у смотрителя серым облачком висела тревога.

— Я так думаю, почва под Монументом начала просадку давать. Уже сантиметров на тридцать в землю памятник ушел, а может, даже больше. Понимаешь?

— А ты не ошибся?

— Смеешься, Миша? Да я уже двадцать лет за Монументом слежу, каждую трещинку в нем знаю!

И здесь дядя Саша перешел на торопливую скороговорку, в которой попеременно упоминались стальные тросы, бетонное основание, специальные датчики, умный прибор гирокомпас… Ну, словом, каша получилась невообразимая. Впрочем, профессору она оказалась вполне по зубам. Задав пару-тройку наводящих вопросов, Рябцев понял: с Монументом и в самом деле происходит что-то неладное. Вроде бы как в землю он стал проваливаться, если, конечно, Ивантеев не ошибается. Основание, что ли, у Монумента грунтовыми водами подмыло?

— Ты кому-нибудь еще об этом говорил?

— Нет еще. Да и зачем? — Лицо у смотрителя стало грустным. — Того и гляди, за сумасшедшего примут.

* * *

В тот день Ивантеев проснулся рано, семи еще не было. Голова была тяжелой после вчерашнего. «А не надо было в гости заходить,» — упрекнул себя дядя Саша. Впрочем, переживай, не переживай, а на работу все одно идти надо.

Дядя Саша поднялся и сходил на кухню — поставил чайник на газ. Присел к столу, собирая мысли в порядок. Вспомнил вчерашний вечер, как пришел проведать соседа — старика Евсеева. Тот сначала пожаловался, что опять ему пенсию задерживают («Был бы я генералом, на блюдце бы ее носили!»), а потом похвастался — мол, сегодня от нашего мэра помощь получил. И тут же выставил на стол бутылку «Капели».

Понятно, выпили по чуть-чуть, потом снова выпили. А там, как водится, и до воспоминаний дело дошло.

«Я ведь, знаешь, Саня, не трус. Было дело, на фронте раньше других из окопа вставал, — принялся Евсеев разматывать горький свиток своей судьбы. — Но вот случай тот помню до сих пор. Это когда каптенармус мне выдал ботинки не того размера. Я ими, треклятыми, все ноги в кровь истер, пока от склада до передовой топал. Ну, думаю, пока тихо — сниму ботинки, пусть ноги отдохнут. И что же ты думаешь? Не успел я шнурки развязать, как наш ротный уже в атаку поднимает: мол, за Родину, за Сталина! Вскочил я сгоряча на бруствер, шаг сделал — и в крик: не то что бежать — пешком идти не могу, хоть пристрели меня на месте. Эх, думаю, где наша не пропадала! Только начал ботинки снимать, чтобы ловчей было в атаку бежать, как особист из кустов выныривает: ага, кричит, шкура, в тылу отсидеться хочешь? Ну и наганом меня по морде… Тут я, знаешь, и вовсе сомлел. Открываю глаза, а атака давно захлебнулась, ротный убитый лежит. А меня — под арест, как вовремя разоблаченного дезертира».

На этом месте голос у Евсеева осекся, а глаза стали привычно наливаться хмельными слезами. Старик закурил, несколько минут сидел, успокаиваясь. И продолжил свой рассказ.

«Разбудили нас рано, только-только начало рассветать, ну и повели к ближайшему лесочку, чтобы приговор зачитать. Впереди Васька Жаблин шел, он года на три был старше меня… тоже, значит, сплоховал человек. А я за ним, босиком. И ботинки зачем-то в руках держу. Бросить бы их — на кой они мне на том свете сдались? — да боюсь, за утрату казенной амуниции старшина нарядами загоняет. Ты прикинь: в двух шагах от расстрела, и такие мысли в голову лезут! Привели нас, поставили перед строем, особист бумажку из планшетки достал. Так и так, говорит, проявили малодушие… позорно дезертировали, то да се… Короче, расстрелять их, как бешеных собак, и точка. Вот тут ботинки у меня из рук и выпали. Все, думаю, хана, относил я свое на этом свете! А особист дальше говорит. Мол, учитывая молодость рядового Евсеева, а также принимая во внимание ходатайство командира роты капитана Деризуба, Родина дает последнюю возможность смыть позор своей кровью. И присудили мне, Саня, штрафбат. Еще толком увести не успели, а сзади — бах! Оглядываюсь, а Васька Жаблин лежит на спине и глядит в ясное небо. И что он там видит, никому уже не узнать: ни мне, ни особисту этому, с планшеткой, ни взводу нашему, который только что очередного дезертира расстрелял…»

Здесь Евсеев налил себе стакан водки и выпил его одним духом, даже хлебом не закусил. А через полчаса уже лежал, смертельно пьяный, на неприбранной с утра кровати, и хрипел, и стонал, и матерился в тяжелом угарном сне. А дядя Саша наскоро прибрал на столе, чтобы мух не разводить, выключил в комнате свет и спустился к себе на первый этаж. Добавил еще сто грамм из НЗ и лег спать, не раздеваясь.

Подал голос чайник-свистун, и оторвал Ивантеева от воспоминаний.

— Ишь, рассвистелся! Молчи уж, раз ничего другого сказать не можешь, — проворчал дядя Саша и выключил газ. Чайник свистнул в последний раз, недовольный, и заныл, постепенно переходя на сиплый шепот. — Вот так-то лучше, — удовлетворенно сказал Ивантеев, щедро наливая в стакан заварку. — У меня, вон, забот больше чем у тебя, а я и то не возмущаюсь. Ни к чему! Бог даст, все образуется…

Ивантеев разговаривал с чайником, как с живым существом. Подобные диалоги звучали на кухне каждое утро. Иногда к ним добавлялось мяуканье старого кота, но это происходило не часто. Кот был старый и мудрый и знал, что хозяин его обязательно накормит. Для чего ж тогда зря голос подавать? Это пусть чайники стараются…

Минут через сорок Ивантеев был уже на Холме. Заглянул к себе в конторку, переоделся в неизменную куртку с вытертой эмблемой «Горжилстрой» на рукаве. И тотчас же отправился к Монументу.

Чем ближе подходил смотритель к бетонному исполину, тем неспокойней становилось у него на душе. Дело в том, что накануне, во время очередного осмотра, Ивантеев вдруг почувствовал, что с Монументом творится что-то неладное. Невозможно было определить, откуда и почему пришло это чувство. Однако оно оказалось столь тягостным и тревожным, что смотритель не выдержал — задрал голову и осмотрел Монумент сверху донизу. Потом присел на корточки и внимательно осмотрел нижнюю часть основания. Потом обошел его по всему периметру, вернулся на прежнее место и с минуту стоял, не зная, что ему делать. Увиденное его поразило: между гранитными плитами отмостки, прежде плотно прилегающими к основанию, появился зазор! Небольшой, сантиметра полтора. Но этого оказалось достаточно, чтобы Ивантееву стало зябко от мысли: неужели через полвека после своего торжественного открытия Монумент вдруг начал давать осадку? Этого не может быть!

Однако, вот оно, основание, и вот она, отмостка. Вчера никакого зазора между ними и в помине не было, а нынче хоть кулак в щель засунь! Прежде чем уйти с Холма, Ивантеев достал из кармана гвоздь и сделал отметку на бетоне — напротив верхнего края одной из плит. И весь день после этого провел в тревожных мыслях.

И вот теперь он торопился на холм — проверить свою догадку. Подошел, присел на корточки, посмотрел. Все правильно: вот край плиты, а вот и знакомая отметка. И сегодня она располагалась сантиметров на десять ниже, чем вчера!

— Что же это такое, а, Господи?

Вопрос остался без ответа. Был август, пятнадцатое число. Холм жил своей привычной героико-патриотической жизнью. Немногочисленные посетители поднимались по бесконечной лестнице к Пантеону Славы. Из динамиков слышалась пулеметная стрельба и артиллерийская канонада, регулярно прерываемая голосом диктора Левитана, читающего «В последний час». Метрах в пятидесяти от Ивантеева очередная группа туристов фотографировалась на фоне Монумента. О том, что гигантская статуя начинает погружаться в землю, знал сейчас лишь один смотритель.

Старик сделал новую отметку и поспешил к себе — выпить чаю, а заодно уж и привести мысли в порядок. За этим занятием его и застал профессор Рябцев. Ему Ивантеев все и рассказал, поскольку всегда считал: профессора на то и существуют, чтобы во всем разбираться.

— Так что не думай, я еще не совсем с ума сошел, — на всякий случай заверил он Рябцева. — Сам убедился — проваливается наш Монумент. Проваливается, Миша! Я так думаю, к Новому году он и вовсе под землю уйдет.

Мысли у Рябцева рванули с места в карьер, путаясь и сбиваясь с верного направления.

— Начальство-то в курсе? — растерянно спросил он.

Вопрос был глупый, это Рябцев и сам понял, дядю Сашу же это и вовсе взбесило.

— Да какое еще начальство? — он коротко выругался. — Начальство в Москву уехало, на семинар, что ли… А за Монумент ведь я отвечаю! Надо что-то делать, Миша. Ну хоть ты мне подскажи!

— Давай, сначала пойдем, посмотрим, мало ли что? Вдруг ты ошибся? — Не зная, что и сказать, наугад предложил Рябцев. И вскоре они уже были у Монумента. Увы, смотритель оказался прав! Похоже, земля и в самом деле начала оседать под многотонной статуей, словно бы не выдерживая ее веса.

— За час, считай, Монумент сантиметра на полтора под землю ушел, — сказал дядя Миша, взглянув на прежнюю отметку. — А может, и на два. Собственно, разницы никакой… Так что будем делать, Миша?

Рябцев взглянул на часы:

— Ты оставайся здесь, а я к мэру поеду, поставлю его в известность. Я потом тебе позвоню.

И заторопился с Холма вниз по лестнице — к троллейбусной остановке.

* * *

Срочно встретиться с мэром Рябцеву мешало очередное совещание. Проходило оно бурно: не смотря на плотно прикрытые двери, в приемную из кабинета то и дело прорывались разгоряченные голоса.

— Так вам, значит, поездку в столицу бесплатно, а нам опять по открытке в почтовом ящике? Где справедливость?

— Ну, это ты, Василий Трофимович, напрасно…

— Да чем же ты лучше других? Нет, ты скажи!

— Меня, между прочим, из Города самолетом эвакуировали, да еще чуть не сбили!

— Нас тоже отсюда не в правительственном «ЗиМе» везли!..

Было ясно, что разговор на совещании шел о мероприятиях, намеченных к предстоящей Годовщине.

— Как вы думаете, это надолго? — помаявшись минут десять перед закрытой дверью, спросил Рябцев у секретарши.

Та пожала плечами:

— Не знаю. Больше часа уже заседают, — и добавила, как точку шлепнула. — Дети Города, что с них взять!

Объяснимся: детей в Городе было много. Причем не только тех, кто в детский сад или в школу ходит, а так сказать, еще тех детей, довоенного года рождения. Причем самому младшему из них было семьдесят с небольшим. Одни из этих сорванцов входили в общественную организацию «Дети военного Города», другие — в не менее общественную организацию «Дети героического Города». Говоря откровенно, разницы между ними не было никакой. А вот городские власти почему-то относилась к детям совершенно по-разному.

Героические дети круглый год ездили в общественном транспорте бесплатно, военных же заставляли платить за проезд в полной мере. Героическим в каждую Годовщину вручали дорогие подарки, военным же просто кидали в ящики поздравительные открытки. И в чем тут дело, признаться, не знал даже Вертопрахов, хотя регулярно забегал за свежим газетным материалом то к одним детям, то к другим. Злые языки утверждали, что во всем этом был свой резон: по слухам, теща у мэра и сама числилась дитем героическим, сколько раз кабинеты штурмом брала! А тесть, тот не только прямо в воронке родился, но и медаль за это сумел отхватить. Впрочем, чего не знаем, того не знаем, сказал бы сейчас беллетрист. А потому насчет тещи воздержимся.

Как бы то ни было, а обделенным военным детям все равно было обидно. Им тоже хотелось не только открытку к Годовщине получить, но иногда и кое-каких щедрот от торжественного приема отведать. Все это понятно, не спорим, даже сочувствуем, но… денег-то на всех — не хватает! Именно это и пытался сейчас объяснить мэр Дурин. И совершенно напрасно: его не слушали. Нет, права, права была секретарша: дети Города… что с них взять?

Наконец, дверь открылась, из кабинета стали выходить разгоряченные пожилые люди. Они еще о чем-то спорили, даже руками махали, а рабочий день у Аркадия Филипповича уже пошел своим чередом.

Нынче утром мэр побывал в гостинице и остался доволен всем, что там увидел. Ремонт шел с размахом и сразу на всех этажах. Казенных средств на отделку VIP-номеров здесь не жалели. Особенно поражал воображение будущий зимний сад, о котором минут сорок рассказывал мэру директор гостиницы Семин.

— Вы представляете, Аркадий Филиппович? Выйдет какой-нибудь столичный гость вечерком в этот сад, сорвет с ветки наливное яблочко…

— Постой, Виктор Викторович, какие там яблочки? — удивился мэр. — Насколько я помню, дереву, чтобы начать плодоносить, еще вырасти надо?

— А зачем ему расти? — искренно удивился гостиничный. — Не в городском же саду мы эту яблоню посадим! Я уже и с нашим архитектором говорил. Мы яблоню прямо с плодами в гостиницу привезем. Мандариновых деревьев посадим, апельсиновых штук пять… Такой сад разведем! Правда, на это дополнительные средства потребуются.

Семин просительно посмотрел на мэра. «А и хитер же ты, друг!» — подумал тот, но ничего не сказал, лишь кивнул гостиничному на прощанье. Другой бы обиделся, а Семин все понял правильно: мол, ладно, решим, сколько вам денег дать… Короче, готовь, Виктор Викторович, смету.

Хорошее настроение слегка подпортили дети Города, нагрянувшие к мэру с просьбой отправить их в честь Годовщины куда-нибудь в столицу на поезде, а может, и за границу билеты купить. Пришлось долго объяснять, что денег на поезд у Города нет, а на билеты тем более, да и что это за вояжи за границу, позвольте вас спросить? Скромней надо быть! А то получится, как в прошлый раз: до самой столицы походные фляжки у детей булькали! После долгих разговоров и взаимных обид сошлись на праздничном ужине и экскурсии по местам былых боев. Хотя героическим детям и здесь повезло: мэр обещал им не только легкий обед прямо в автобусе организовать, но еще и НЗ персонально каждому выдать.

Дети еще продолжали в коридоре перепалку, а Дурин уже был готов приказать подать машину, чтобы поехать посмотреть, как ремонтируются дороги. Но здесь рабочий график мэра был нарушен самым неожиданным образом.

— Вас здесь, в приемной, профессор Рябцев уже с полчаса дожидается, — сообщила секретарша. — Говорит, срочное дело. Да, очень срочное, — и повернулась к настойчивому посетителю. — Войдите.

Со своим срочным делом Рябцев и вошел к Дурину в кабинет. Причем сумел так быстро и понятно все объяснить, что уже через десять минут в глазах у мэра показалась плохо скрываемая тревога.

— Скажите, Михаил Иванович, а этот техник-смотритель, Ивантеев… Он не ошибся? — на всякий случай уточнил Дурин. В ответ профессор так решительно завертел головой, что было ясно: смотритель не ошибся. Вот, нелегкая его возьми!..

— Кроме вас двоих, кто-нибудь еще об этом знает?

— Пока нет, но…

— Вот и замечательно, — прервал его мэр. — И давайте, Михаил Иванович, безо всяких «но». Возвращайтесь к себе в университет, спокойно работайте. И не волнуйтесь. Только у меня к вам большая просьба: своими сомнениями больше некого не беспокойте. Надеюсь, вы меня понимаете?

— Да какие там сомнения? — пытался возразить Рябцев, но мэр его снова перебил:

— Может быть, все, что вы мне рассказали, правда. А может, и нет. Это еще проверить надо. — Здесь Дурин сделал официальное лицо. — Что же это, профессор, получается? Город к славной годовщине готовится, можно сказать, только этим и живет, а вы, извините, панику поднимаете? Некрасиво, знаете ли. Оч-чень нехорошо! — Впрочем, тут же смягчился и добавил, провожая Рябцева к двери. — В общем, спасибо вам, Михаил Иванович, что сразу же ко мне обратились. С этим делом я разберусь. Лично им займусь. Обещаю!

Проводив нежданного посетителя, Дурин вернулся к столу и некоторое время сидел, не в силах принять какое-либо решение. В то, что на Холме и в самом деле происходит что-то необычное, он почему-то сразу же поверил. Однако сложность всей ситуации заключалась в другом: надо срочно что-то делать, но — что? Кому-то звонить? А кому? Может, прямо с утра в Москву ехать? Но опять же, куда именно? В Академию наук? В Правительство? Может, прямо к Президенту на личный прием записаться? Или все-таки лучше всего в соответствующие органы обратиться — пусть они этим делом занимаются?

А тут еще совсем некстати мелькнула в голове одна мысль… В общем, пустяк, хотя и весьма неприятный. Дело в том, что деньги-то на подготовку к Годовщине выделены, и большие деньги! мало того, они частью уже и потрачены. А теперь что? Хорошо, если Монумент до самой Годовщины простоит, никто ничего и проверять не будет. А если все-таки не простоит? На чью шею тогда напрасно потраченные бюджетные средства повесят?..

Это с одной стороны. А с другой, как тогда жить, если с Монументом что-нибудь произойдет? Если он и в самом деле сквозь землю провалится? Это ведь не какое-нибудь дом от старости рухнул: смахнул обломки бульдозером — и новый начинай строить. Это ведь символ, памятный знак эпохи… черт возьми, веха на историческом пути!

Дурин вспомнил десятки организаций, сотни проектов и тысячи людей, так или иначе связанных с Холмом, и ему стало дурно. Настолько, что он вышел в смежную комнату, предназначенную для отдыха, достал там дрожащей рукой из холодильника бутылочку коньяка и хватил, одну за другой, пару стопок, не закусывая. А потом позвонил секретарше, чтобы та подала ему кофе. И долго пил его мелкими глотками, не зная, с чего начать вторую половину дня.

Однако же мэр взял, наконец, себя в руки и попросил соединить с городским архитектором:

— Слушай, Михал Карпыч, срочно собери из своих человек пять — и к двум часам ко мне. Проведем выездное совещание, — приказал он. — Только без опозданий!

— Понял, Аркадий Филиппович. Срочно. Соберу. Выездное. К двум часам, — отстукал телефон. — А по какому, извините, вопросу?

— По государственному! — отрезал Дурин. — Ты что, в первый раз людей собираешь? Ох, смотри у меня, Михаил Карпыч! Это тебе не зимний сад в гостинице разводить. Да, обязательно с геологами свяжись, пусть пришлют кого-нибудь из самых опытных… Короче, действуй.

Загрузка...