Петр Яхонтович по местным меркам был актер знаменитый. И уважаемый. В своем театре драмы города Староуральска он отслужил, если без чуть-чуть, целых сорок лет. Пережил пять художественных руководителей и две смены занавеса, много кого переиграл, в доказательство чего, у него на полочке дома лежали потрепанные книжки. Чехов, Вампилов, Шекспир, Мольер, Шоу и еще много кто, и все с карандашными пометками на полях. И даже модный на Урале Макдонах был им прочитан, подготовлен и отмечен на будущее. Так что удивить Петра Яхонтовича было непросто, а вот вызвать раздражение легко. И пьеса молодого, свежеиспеченного, только пришедшего в театр драматурга ему сразу не понравилась.
Не понравился и сам драматург, обильно татуированный, носящий красную вызывающую шапочку-презерватив и короткие штаны в облипку, из-под которых торчали тощие, синие, по причине ранних заморозков, какие-то цыплячьи щиколотки. Это еще по началу они были синие, а через пятнадцать минут, проведенных драматургом в помещении, стали цвета вареного рака. Петр Яхонтович смотрел на эти щиколотки и размышлял о том, что ничего путного у него с этим членистоногим и самоуверенным драматургом не получится. Ни при каких обстоятельствах. Предчувствия, как показала дальнейшая совместная читка пьесы, его не подвели.
Первая встреча драматурга с труппой театра проходила в кабинете у худрука, тоже вполне еще молодого и тоже совсем нового человека – всего полгода в театре. Худрук курил странную бездымную сигарету, от которой пахло жженой пластмассой, и, вяло перекатывая слова, говорил о вливании молодой крови. Драматург же несолидно шмыгал сопливым, растекшимся в тепле носом и тоже вроде как курил – прикладывался к странному агрегату, периодически выдыхая сладковатый дым. Дым шел клубами, и Петр Яхонтович, у которого диагностировали пять лет назад астму, задыхался несмотря на то, что сидел в самом дальнем углу кабинета. Еще его с утра мучила изжога и тупая боль в боку.
Действие грядущей пьесы проходило в квартире предполагаемого героя Петра Яхонтовича. По задумке автора, на день рождение полковника в отставке и орденоносца, прибывают с разных концов страны его дети, но в духе современной пьесы счастливых посиделок в итоге не получается, потому как дети, каждый к слову тот еще мерзавец и циник, стараются склонить героя Петра Яхонтовича написать завещание именно в его пользу. Этакая большая трагедия из бытовых мелочей. Дочь, старая дева и местная училка, мечтает выбраться из-под вороха домашних заданий и уехать в Канаду, где собирается выйти замуж по любви, чудом случившейся по интернет-переписке. Приезжает и предполагаемый жених – рыхлый, скользкий канадец – для знакомства и на гарантированный секс. Далее, если по персонажам имеется средний сын в окружении хамоватых подростков детей и стервы-невестки – ему деньги нужны позарез, ибо домик на шести сотках сам себя не достроит. Младшему сыну, (о, ужас!), гомосексуалисту, срочно нужны деньги на операцию по смене пола. Трется он в квартире не один, а с любовником. Вся эта шумная масса персонажей, бодро заявляющая о своих мечтаниях и правах, старается заручиться поддержкой героя Петра Яхонтовича и постоянно собачится между собой. При первом рассмотрении, так себе комедия положений на современный лад, нафталиновый дух которой щедро сдобрен обнаженкой, матом и визгливыми криками. В лучших традициях современной драмы, короче говоря.
Пьеса, в начале которой герой Петра Яхонтовича предстает, вызывающим если не жалость, то сочувствие, военным пенсионером, несет героев к непременно трагическому финалу. А как без этого? В итоге – стерва-невестка уводит толстого канадца из-под носа старшей дочери и, бросив семью, сваливает в далекую Канаду, сам коварный канадец, люто критикующий Россию и русских, умудряется таки зародить свое вражеское семя в прямом смысле в тесный учительский мирок, средний сын предсказуемо уходит в запой, дочь рыдает в подушку, внуки-подростки попадают в полицию с оппозиционного митинга, младший же сын, тот, который то ли гей, то ли трансгендер – в этом Петр Яхонтович не особо разобрался и не сильно-то и хотел, за неимением средств ложится под нож подпольного хирурга, но что-то идет не так, «это вы его убили» кричит в сердцах пожухлый его любовник герою Петра Яхонтовича. Короче говоря, не пьеса, а полный и кромешный ад.
Герой Петра Яхонтовича, в итоге осознав, что это именно он «лишний человек» и именно его система воспитания, (тут надо думать была аллюзию на старорежимный, советский опыт – «травмирующий», как заявил худрук), сформировала таких моральных уродов, по личному мнению Петра Яхонтовича, а по мнению худрука – «жертв», кончает с собой. При этом, герой Петра Яхонтовича пытается повеситься начиная со второго акта, но его постоянно кто-то или что-то отвлекает. (тьфу, водевиль какой-то!) И только тогда, когда герой наконец осознает, что это именно он довел своих детей до такого состояния, вешается осознанно и окончательно.
Худрук начал говорить, что пьеса суть реплика с современных социальных отношений в России, деконструкция института семьи, отчужденности поколений, переосмысления советского прошлого, травмы нанесенной и травмы наносимой, и, конечно, неприятия стариков, несущих свои ошибочные представления о будущем собственных детей.
– Это кусок нашей с вами жизни, хирургически точно вытащенный из слоеного пирога, которым стала наша Россия, – иносказательно подытожил худрук.
– Кусок дерьма ваша пьеса, – подытожил внутренний голос Петра Яхонтовича.
Удивительно, но герой Петра Яхонтовича при всей многообещающей, стержневой, казалось бы, роли, практически ничего не говорил. На протяжении всей пьесы, он только кряхтел, сопел, все делал наоборот, ходил из угла в угол, мешаясь под ногами метущихся, наполненных драматизмом и монологами прочих героев, неумело пытался сымитировать самоубийство и в конце концов все-таки вешался без какого бы то ни было последнего слова.
– У меня совсем нет слов, – решился подать голос Петр Яхонтович. Голос зазвучал сварливо и ему сразу стало ясно, что вот оно, то самое брюзжание старика, красиво обрамляющее пафосные слова худрука.
– Начинается, – картинно закатив глаза, сказала актриса Шептаева, которой светила роль училки, то есть старшей дочери героя Петра Яхонтовича. Шептаева Эрна Яковлевна была дама лет за сорока, изможденная жизнью, провинциальная интеллигенция, но с претензией и в предвкушении, что счастье буквально вот-вот, но все-таки долетит до нее. Она вписывалась в будущую роль идеально. По фактуре. И по жизни. При слове «Канада» ее лицо умасливалось, а глаза наливались в том самом смысле, что «я же вам говорила». Шептаева искренне бесила Петра Яхонтовича, потому что чем-то напоминала его настоящую дочь. И именно поэтому Петр Яхонтович ее игнорировал.
– Я предполагал, что он должен что-то сказать в конце, – подал голос драматург, – ну типа, такой длинный старомодный монолог, но потом вырезал его.
– У меня слов нет, – упрямо повторил Петр Яхонтович, ловя себя на мысли, что уместнее бы звучало – «У меня нет слов!». Как начало обвинительной речи на партсобрании году в эдак так… давно.
– Мне кажется, здесь слова не нужны, – вступился за драматурга худрук. – Вы же должны понимать, Петр Яхонтович, это безусловно сильный драматургический ход. И мы очень, очень нуждаемся в вашей пластике, Петр Яхонтович. Только вы можете так убедительно…
– Повеситься, – вставил артист Труповицкий. Ему предстояла роль среднего сына и тот момент, когда его герой входит в запой, Труповицкому должен был быть особенно дорог. И не нов. Как человеку, а не только как артисту. Труповицкий с завидной регулярностью прокапывался раз в квартал в местной поликлинике. Хорошенько прокапавшись, он вновь блистал на сцене то в образе Лопахина, то, как Кощей Бессмертный. От него кстати тоже ушла жена, но когда-то давно.
– Алкаш, – подумал Петр Яхонтович.
– Ну и повеситься. Это тоже знаете ли наука, – под общий одобрительный смех подвел черту худрук.
***
Петр Яхонтович неторопливо шел домой в сгущающихся сумерках, хрустя гравием и грязью, подмороженными ледком. До первого снега было как обычно еще далеко, но уже звенела вокруг особая ноябрьская морозность – неуютная и отстраненная. Тени постепенно наливались синим, набирали глубины и жирности, а редкие молочные пятна фонарей становились ярче, пронзительнее, в невысоких многоквартирниках зажигались желто-красным разноцветием окна, от чего дома, казалось, начинали улыбаться, но не по-доброму, а настороженно и даже недружелюбно щерились щербатыми оскалами от черных окон еще пустых квартир. Как гопники, подумал Петр Яхонтович.
Его подташнивало, во рту было кисло и до сих пор немного кружилась голова от туго набитого людьми, жаром и чужими разговорами кабинета худрука. Где-то внутри, скорее всего прямо из живота, это Петр Яхонтович просто физически ощутил, выросла сама собой первая строчка. «Синий вечер, желтые огни». За ней как бусины потянулись остальные слова. «Многих окон, фар и фонарей». «Фар и фонарей» сразу показалось Петру Яхонтовичу тавтологией и вдохновение моментально отпустило, соскочив отлипшей от подошвы ботинка грязью в соседнюю ледяную лужу. К тому же «многих фар» вокруг не было, потому что Петр Яхонтович шел дворами. Окон и фонарей – да, а вот фар – нет. Скучный провинциальный городок. Сельпо. Колхоз. Край географии. Петр Яхонтович нестерпимо захотелось в город своей юности – большой, громкий, наполненный ожиданиями, предвкушениями, встречами. Он его даже представил почему-то в виде огромных, светящихся витрин от тротуара до неба, а за витринами люди – смеются, разговаривают и пьют. Счастливые люди. Размечтавшись, Петр Яхонтович перестал смотреть под ноги и моментально их промочил в выскочившей вдруг из-за поворота канаве. Улочка была перекопана, проспавшими лето и теперь традиционно не готовыми к зиме коммунальщиками. «Опять воду отключат», – подумал Петр Яхонтович и лирическое настроение окончательно испарилось.
Петр Яхонтович свернул в проулок, а оттуда попал в черный проем узкой арки. Темнота мигом обступила его со всех сторон, налипла ему на пальто и шапку, вцепилась в шарф и потянула в сторону. Впереди слабо мерцал выход из арки. Ноги почему-то налились тяжестью, заскользили. Петр Яхонтович почти упал, но вовремя ухватился за холодную и почему-то мокрую стенку. Он ускорил было шаг, но тут же резко остановился.
Выход из арки перекрыла высокая фигура. Петр Яхонтович близоруко прищурился. Фигура, укутанная в длинную белую хламиду, стояла чуть пошатываясь, безвольно опустив худые, обнаженные руки. Черные, спутанные волосы скрывали лицо. Фигура сделала шаг навстречу и вошла в сумрак арки.
Петр Яхонтович ойкнул и сильнее ухватился за стенку. Сам он не мог сделать больше ни шагу – ни назад, ни тем более вперед. Ужас колотился под ребрами и наполнял все внутренности. А кроме ужаса ничего и не было.
Фигура медленно приближалась. Так медленно, что Петр Яхонтовичу снова приобрел возможность рассуждать и подумал, что белая хламида вовсе не хламида, а скорее всего ночная рубашка, какие носили женщины в эпоху его юности. «Это саван!» осенило вдруг и способность мыслить опять легко оставила его. Петр Яхонтович стал сползать по стеночке, несмотря на то что его пальцы застряли в штукатурке арки. Но ноги не держали…
– Вам плохо? – он увидел перед глазами улыбающееся и немного обеспокоенное женское лицо. Женщина была одета в длинный белый пуховик и держала в руках пластиковый пакет, набитый продуктами. Петр Яхонтович заметил упаковку спагетти и бледно-голубой пакет молока.
– Все нормально, – сказал он и бодро пошагал к выходу из арки.
***
Дома Петра Яхонтовича ждал сюрприз и нельзя сказать, что приятный. На диване у телевизора расположился внук – того неопределенно-подросткового возраста, когда непонятно, то ли он уже способен самостоятельно мыслить, то ли все еще нуждается в беспрестанной опеке.
Внук лежал на диване Петра Яхонтовича и жал кнопки на пульте от телевизора.
– Потише сделай, – сказал ему вместо приветствия Петр Яхонтович с неудовольствием отметив сбившееся диванное покрывало под разноцветными носками внуками.
– Ага, – в тон поздоровался внук, переключая каналы, но убрать звук так и не подумал.
На кухне, рядом с открытой форточкой, драматично курила Настасья, дочь Петра Яхонтовича: с отрешенным лицом, отставленным мизинцем на руке, держащей сигарету, взором, устремленным в непролазную уже тьму за окном.
– Папа, – начала она, тяжело вздохнув, – ты должен мне помочь.
Петр Яхонтович хмыкнул, развернулся и пошел в ванную мыть руки. Горячей воды не было. Пока он с особым тщанием (так ему не хотелось назад, на кухню, к дочери) мылил, скоблил, смывал, то с неудовольствием обнаружил, что напрочь забыл двустишие, всплывшее вдруг накануне, на улице.
Он вернулся на кухню. Настасья больше не курила может быть, потому что вспомнила про его астму, а может быть оттого, что драматический эффект был произведен и как актриса она не могла не понимать, что переигрывание не всегда на пользу. Настасья, к неудовольствию Петра Яхонтовича, пошла, как и ее отец по непростой и только кажущейся легкой, театральной дороге. Что в итоге? Актерствует в региональном театре Драмы, без особого успеха и перспективы. Стареет. Одна воспитывает ребенка.
Пока пили чай, под громкое журчание телевизора из соседней комнаты, Настасья все говорила, а Петр Яхонтович молчал. Речь шла о внуке. Внука Петр Яхонтович сначала любил, а потом перестал. Как такое могло случиться, Петр Яхонтович не задумывался, но нелюбовь пришла неожиданно, когда в один из летних «внуковых» приездов, он обнаружил на пороге не улыбающегося кудрявого мальчонку со скачущими от любопытства глазами, а насупленного бритого подростка с фирменной семейной кривой усмешкой – как перекосило – наглого, с некрасивыми ладонями – «лопатами будущего гробокопателя» как шутил Петр Яхонтович. Ладони и усмешка – это как раз по отцовской линии, где-то затерявшейся в тумане ошибок Настасьиной молодости.
Настасья вела свой монолог, напуская драматизма: …Он совсем один… Отбился от рук… Непослушен… Какие-то арестантские секты… Не знаю в кого они там играют, в каторжан каких-то что-ли…
– Как у тебя в театре? – перебил ее Петр Яхонтович.
Настасья с легкостью и даже с облегчением выпала из непонятного ей морока воспитания, подросткового мира, школ, уроков и зыбкого будущего:
– Все как обычно. Савельев меняет репертуар. Возвращаемся к классике, но с новыми интерпретациями, со свежими прочтениями. А! Помнишь, мою подругу, Вострикову, такая симпатичная блондиночка, но ничего особенного? Ну она еще перебежала мне дорогу с леди Макбет и с Костей Патрушевым, но это еще в институте, а Костя все равно потом спился. Так вот. Она – глубоко замужняя барышня, спуталась, натурально спуталась, все как положено, настоящий роман, с одним из наших осветителей. Представляешь? Нашла тоже с кем! Актриса, пусть и не ведущая, конечно, но с осветителем?! Ужас. Потом, ее муж, какой-то бандюган, подстерег их в обеденный перерыв, избил ее и этого осветителя, страшно избил, прямо на ступенях театра. Его посадили в тюрьму, он теперь грозится выйти и поубивать всех. Вострикова в панике, будет, наверное, бросать театр и уезжать из страны.
– Роковая женщина, – восхитился Петр Яхонтович.
– Кто? Она? Ты ж ее видел. Ничего особенного. Просто повезло, – фыркнула дочь и потянулась к сигаретной пачке на столе.
– Так глядишь, избавишься от основной конкурентки, – попробовал пошутить Петр Яхонтович.
– Пошло, папа, – Настасья угрожающе для его астмы вставила сигарету в рот.
– По амплуа, – добавил он огня.
– Сравнил тоже, – передумав прикуривать, Настасья примирительно убрала сигарету обратно в пачку. – Она всегда была, немного того… не было в ней осанки, ты понимаешь, о чем я? Гордости, умения нести себя. Это ж надо – с осветителем завести роман. Еще бы с рабочим сцены.
Сказала и вдруг замолчала. Внук, ошибка молодости Настасьи, как раз был от рабочего сцены, спившегося актера, к тому времени подрабатывающего в театре грузчиком.
Петр Яхонтович, увидев, как прошлое неожиданно вклинилось в и без того не самое счастливое Настасьино настоящее, не стал заострять на этом внимание. Ему было жаль дочь, которая пыталась наладить собственную личную жизнь, но все как-то непутево, неумело – череда режиссеришек средней руки, актеришек второго плана, подающих надежды художников, певцов-баритонов, гастролирующих не по городам, но весям. Все эти тающие, расплывающиеся в воздухе надежды. И постоянное, растущее чувство досады на сына, на отца, на мужчин вообще. Ее излишняя нервность, перетекающая в стервозность, но не являющаяся изначально частью натуру, смотрелась комично, натужно и жалко. Обратной стороной этой липкой жалости к дочери давно уже стало равнодушие. Равнодушие, как защитная реакция. Так и менялось настроение Петра Яхонтовича, когда он встречался с дочерью – от острой, карябающей сердце жалости до состояния «ничего не вижу, не слышу, не хочу знать, сами разбирайтесь».
Петру Яхонтовичу хотелось подойти и обнять дочь, уткнуться головой в ее вечно пахнущую чем-то сладким макушку, но между ними это было не заведено, а если до конца честно, то давно забыто, еще со старых времен, когда между Петром Яхонтовичем и дочерью пролегла черная вспаханная полоса, в которой уместилась как-то все сразу – ее взросление и стремительный отъезд из дома, его потеря и новая семья матери Настасьи в другой стране. У Петра Яхонтовича защипало в носу, он хотел улыбнуться, но испугался что заплачет.
– Я поехала, – Настасья вдруг нарушила наливающееся покоем и нежностью молчание, повисшее над кухонным столом.
– В ночь? – тоже сбросив морок уже равнодушно поинтересовался Петр Яхонтович.
– Там один человек ждет, – уже из прихожей сказала Настасья, натягивая неудобные, длиннющие сапоги. – В машине.
– Хорошо, что у этого хоть машина есть, а не как обычно, – язвительно вставил Петр Яхонтович, не вставая с кухонного табурета. Он смотрел на пачку забытых Настасьей сигарет и пытался вспомнить, курил ли он в молодости или нет. Ему казалось почему-то, что курил – дымил как паровоз. А нет, это мать Настасьи курила, а он точно нет. В рот не брал. Его, наоборот, всегда тошнило от запаха, от дыма, от вида окурков. Единственная кому он это прощал и от кого готов был это терпеть была она. Он даже познакомился с ней, когда она курила. Он тогда был первокурсник, и только заехал в свежеокрашенную, отремонтированную к осени, к новому призыву будущих народных и заслуженных, но почему-то остающуюся вечно затхлой общагу. Спускался по лестнице, а она стояла у широкого подоконника, между этажами, в коротком, наброшенном на тощенькие плечики оранжевом плаще и курила в открытое окно, навстречу еще зеленым, но уже траченым осенью тополям. На улице лениво шумел неторопливый осенний дождик. Он попросил у нее сигарету, которую с трудом вытащил из протянутой мягкой пачки и встал рядом. Она продолжала курить, потом раздраженно спросила, не поворачиваясь: «Так и будешь здесь стоять?». Он сказал: «Да».
В дверях кухни мелькнула уже одетая Настасья:
– Ладно, пап. Пока. Береги, – она неопределенно махнула в сторону бубнящего телевизора.
– Куда ты в сапожищах? – раздраженно потряс раскрытой ладонью Петр Яхонтович, углядев что на полу остаются мокрые лужицы…
***
Название у пьесы было очень современное и очень длинное, Петр Яхонтович никак не мог его запомнить. Вспоминалось только что-то вроде: «Удары по батареи или ночное пение в соседнем подъезде под аккомпанемент». Потихоньку репетиции уже начались и чем дальше, тем больше Петр Яхонтович ненавидел эту пьесу и будущую постановку.
В довершении всей, и так, по мнению Петра Яхонтовича, разболтанной композиции, в пьесе во всех сценах присутствовала проститутка – половину пьесы живая, а во второй половине уже мертвая, зарезанная пьяным клиентом. Проститутка была фоном основного действия пьесы – ее квартира, вернее сказать притон, располагалась выше пенсионерской квартиры героя Петра Яхонтовича. Жизнь в квартирах велась параллельно, поэтому проживающие в нижней квартире периодически стучали по батарее и удивлялись скрипучим полам и быдловатым танцам в квартире верхней.
Контингент у проститутки был так себе. Сплошь маргинальный и всякий уголовный. «Убивают, убивают!» – часто кричала соседка сверху в какой-то миг срываясь на: «Убили! Убили!». «Да, чтоб ты наконец уже сдохла!», реагировал в сердцах кто-то из жильцов нижней квартиры на очередную попойку и обезумевший клиент, словно на этот раз прислушавшись к совету, втыкал кухонный хлеборез проститутке меж ребер. Та падала и продолжала бездвижно лежать до окончания всего действа. И когда старшая дочь героя Петра Яхонтовича, произнося свой завершающий, душувыворачивающий монолог, оглядываясь видимо в поисках икон в пустой, пенсионерской квартире и не находя их, поднимала глаза вверх, в потолок, то взглядом своим она как бы упиралась в мертвую проститутку. Типа такая метафора, сказал кто-то из молодых.
Типа метафора, повторял про себя Петр Яхонтович, пытаясь скрестить оба слова у себя в голове. Типа метафора. Героиня артистки Шептаевой на самом деле вызывала сочувствие, монолог был сильный, емкий, глубокий, сплошь состоящий из правильных, понятных слов, но вот Петра Яхонтовича не пронимало. На уровне мысли, он все понимал, но монолог и страдания героини его не трогали. Шли мимо. Слова никак не складывались в предложения, предложения в текст. Не слышал Петр Яхонтович ничего. Как бубнеж телевизора, который бесконечно смотрит его внук. Типа монолог, типа героиня. Типа метафора.