Чарли присел к моему столику, деловито пробежал глазами меню – что бы в нем ни значилось, он закажет омлет с помидорами и апельсиновый сок, это неизменно – и «порадовал»:
– К Латоне приближается рейсовый звездолет «Командор Первухин». На нем очередная цистерна с тремя миллионами тонн сгущенной воды. И некто Рой Васильев. Этот землянин на Латоне пересядет в планетолет на Уранию. Сгущенная вода прибудет позднее. Ты что-нибудь слыхал о Рое Васильеве? В общем, готовься к трудным объяснениям.
Меня временами раздражает обстоятельность, с какой Чарли изучает совершенно ненужные ему фантазии поваров. Как-то, спустя часок после такого десятиминутного углубления в роспись первых, вторых и третьих блюд, я поинтересовался, не помнит ли он, что нам сегодня предлагали на обед. «Конечно, помню, – бодро заверил он. – Были омлет с помидорами и сок». Даже бифштекса с фруктами и торта не запомнил, а я их жевал перед его носом за одним с ним столом! На вопрос о Рое Васильеве я не ответил. Я промолчал сознательно и вызывающе. Молчание – единственное, что молодой академик, мой начальник Чарльз Гриценко, способен слушать объективно. На молчание он реагирует быстро и толково. «Молчание информативно, – утверждает он. – Это самый красноречивый сигнал несогласия в споре, самое категорическое оповещение протеста».
– Омлет с помидорами и апельсиновый сок, – сказал Чарли в микрофон. – Эдик, ты слышал, что я сказал? Почему ты молчишь?
– Не вижу причин кричать.
– Кричать не нужно. Но хоть бы промычал что-то. Рой возьмется прежде всего за тебя. Павел был твоим помощником, связь между его гибелью и взрывом сгущенной воды на складе почти несомненна. Рой прибывает для того, чтобы исследовать эту связь… Тебе мало этих фактов?
– Что мне мало и что много – не существенно.
– Правильно, единственно важное – что будет думать сам Рой о трагедии. Но снова и снова повторяю…
Ему не дал договорить Антон Чиршке, Повелитель Демонов Максвелла. Этот долговязый, крупноносый, большерукий, белокурый физик известен на Урании больше по прозвищу, чем по фамилии от родителей. На кличку «Повелитель Демонов» он откликается охотно, даже гордится ею. Если просто крикнуть на улице: «Повелитель!», он тоже обернется без раздражения. Злость он приберегает не для встреч со знакомыми, а для работы. В лаборатории он неистов. Он дьявольски вспыльчив, Антон Чиршке, Повелитель Демонов. Если ему кажется, что прибор висит криво, он кричит на него. Я сам видел, как Чиршке закатил оплеуху командному механизму, включившему не ту программу. Механизм, правда, пострадал куда меньше, чем рука Антона. Кроме вспыльчивости и нетерпимости к чужим мнениям, Антон еще и талантлив. Все мы талантливы, конечно, бесталанных на Уранию не командируют, я вовсе не хочу сказать, что в этом смысле Чиршке какое-то исключение. Просто он талантливей каждого из нас. Таково мое убеждение, его разделяют не все, но я никому не навязываю своих оценок. Его ошеломительно простой механизм, сепарирующий молекулы воздуха по их скорости, вызвал множество возражений, каждый помнит, какие шли пять лет назад страстные дискуссии – не было обидных слов, которые бы не бросали Антону в лицо. Но, между прочим, все отопление на Урании, все холодильники на нашей экспериментальной планете сегодня работают от сепараторов Чиршке, от его небольшого заводика, пущенного в прошлом году: с одной стороны воздух засасывается в приемную трубу, а с другой две трубы отправляют сепарированный воздух потребителям, по одной – горячий поток, по другой – ледяной. И кто придумал Антону в насмешку прозвище «Повелитель Демонов Максвелла», те давно прикусили языки, а само прозвище ныне выражает не иронию, а уважение. И еще одно. Антон щедро наделен величайшим даром всюду видеть загадки. У пего вызывает тысячи недоумений любая вещь мира, любое обычнейшее явление. Павел шутил: «Антона возмущает даже то, что дважды два четыре. Он не опровергает этой истины, он только ошеломлен ею». Павел был не просто талантлив, как Антон, Павел был гениален. И он серьезно говорил об Антоне: «Не хотел бы попадаться этому человеку под горячую руку. Но если мне захочется услышать что-нибудь совершенно новое о чем-то совершенно тривиальном, я обращусь к Чиршке».
– Парни, вы слышали, к нам летит какой-то Рой Васильев, – объявил Антон, присаживаясь к нашему столу и бесцеремонно отодвигая подальше от Чарли стакан с апельсиновым соком.
– Тебя это, естественно, выводит из равновесия? – Чарли снова пододвинул стакан к себе.
– А как может быть иначе?
– Что же тебя поражает в прилете Роя?
– Во-первых, сам прилет. А во-вторых, кто таков Рой? Какого шута мне в нем и ему в нас?
– Шута нет ни в тебе, ни в нем, а неприятности будут нам всем. Между прочим, мы их заслуживаем.
И Чарли с обычной своей проницательностью обрисовал ситуацию. Рой Васильев – физик, даже, скорей, астрофизик, во всяком случае, неплохой знаток космоса. Кроме того, он детектив. Ну, не простой сыщик, хватающий за шиворот преступника, этого за Роем не слышно. Но вряд ли на Земле имеется другой такой же специалист по расследованию непонятных несчастий. Его стиль – искать в различных бедах не злоумышления, а неизученные явления природы. Неизученных явлений в природе, особенно в космосе, – бездна. Очевидно, на Урании Рой займется любимым делом: будет выискивать что-то неизвестное в недавнем взрыве сгущенной воды и гибели Павла Ковальского.
– По-твоему, ничего неизвестного не было? – Антон нервно жевал какое-то блюдо, голос звучал глуше и невнятней обычного. Ясностью речи Антон не отличается. Разве когда говорит спокойно и уравновешенно. Спокойным и уравновешенным я видел Антона очень редко.
– Суть не в неизвестном, а в том, чтобы хорошо объяснить известное, – спокойно отпарировал Чарли.
– Ты педант! – закричал Антон, отрываясь от еды. – В жизни по встречал большего педанта!
– Ты, наверно, хотел сказать: более точного человека? Тогда это я. Я правильно понимаю словечко «педант»?
Антон мигом вышел из себя. Он хлопнул кулаком по столу, Чарли поспешно схватил полный стакан сока и отпил немного.
– Ты консерватор, Чарли! Я всегда это говорил. Чего ты ухмыляешься? В древности такие издевательские усмешки приравнивались к уголовному преступлению. Иногда жалею, что наша эпоха пренебрегла многими хорошими обычаями старины.
Улыбка Чарли говорила не об издевке, а о том, что он собирается придать дискуссии неожиданный поворот. Чарли великий мастер на парадоксы. Я провел пять лет под его начальством и сотни раз терялся до немоты, когда Чарли принимался выворачивать привычные понятия. Если Антон ко всему придирается, то Чарли частенько усмехается и нередко делает это с таким серьезным выражением лица, что охватывает дрожь, а не смех. В те древние времена, о каких вспомнил Антон, Чарли провозгласили бы великим софистом, мастером невероятного толкования слов. Я не сомневался, что он готовится нанести Антону именно такой удар, каким неоднократно сражал и меня, и противников посильней, – обернуть против Антона собственные его аргументы.
– Как понимать странный термин «консерватор»? – сказал он так мягко, что легко обманул Антона.
Меня, естественно, он обмануть не мог. Я с интересом ждал продолжения.
– Как все люди понимают!
– Как понимать фразу «понимают, как все люди»? Антон потерял терпение. Его глаза засверкали. Он даже приподнялся на стуле. С людьми Антон не дерется, но стулом хватить об пол способен, случаи такие бывали.
– Возьми словарь международного языка. Можешь перелистать и словари всех пяти тысяч мертвых языков.
– Я хотел бы услышать разъяснение от тебя, а не из словарей.
Повелитель Демонов все же сдержался. Иногда ему удавалось не взрываться в спорах.
– Слушай же. Консерватор – человек, который остается всегда одним и тем же, как бы все ни менялось вокруг; человек, который, однажды установив для себя систему взглядов, манеру обращения… В общем, придерживается одного типа поведения. Тебя устраивает толкование?
Настал час торжества Чарли. В спорах подобного рода Антон перед Чарли – мальчишка перед мастером. Антон к тому же задал нашему академику достаточно простую задачку.
– Вполне устраивает. Ты прав, я – консерватор. И горжусь этим!
– Ты хотел сказать – стыжусь?
– Я сказал то, что хотел сказать. Да, я не меняюсь. У меня ко всему один подход. Я стараюсь понять все новое, постигнуть все неизученное, овладеть всем трудно дающимся. Для меня мир – пустыня, где каждый шаг вперед сулит открытия. Я всегда в поиске и не позволю себе почить на однажды достигнутом. И не стану выдавать чужой успех за собственный. Но я не всеяден, не равнодушен, не безучастен. Я пристрастен и односторонен, тут тоже не собираюсь меняться: всегда поддерживаю доброе против злого, честное против подлого, справедливость против хищности, неправедно обиженного против обидчика. О, нет, я не из тех, кто добру и злу внимает равнодушно – кажется, так в древности говорили об иных мудрецах. Я человек, никогда не изменяющий человечности. Ибо мое постоянство в том, что я всегда, везде, при всех обстоятельствах за истину против заблуждения, за талант против бездарности, за вечный поиск против бесплодной самоудовлетворенности. Тебе не приходило в голову, что именно этой моей неизменностью и объясняется, что я горячо поддерживал тебя против твоих противников и что само приглашение тебя на Уранию вызвано моими долгими хлопотами в Академии наук? Не я назвал тебя Повелителем Демонов Максвелла, но если ты сегодня с достоинством носишь это прозвище, то поблагодари и меня, ибо я способствовал его появлению.
Чарли мог бы и не говорить последней фразы. Антон был сражен. Всех его душевных сил хватило только на то, чтобы промямлить:
– Ты выворачиваешь мои слова наизнанку, Чарли!
– Тогда говори словами, которые не выворачиваются наизнанку, – холодно посоветовал Чарльз Гриценко, руководитель Института Экспериментального Атомного Времени, мой начальник, мой лучший друг, по специальности блестящий физик, по душевным влечениям – великий софист.
И для него так естественно было одерживать верх в любом споре, что он и не порадовался, только подмигнул мне.
Антон перехватил его взгляд.
– Послушайте, – сказал он с удивлением, – мы с Чарли битый час надрываем глотки, а Эдик не выговорил и словечка. Что кроется за такой отстраненностью?
У этого человека, Антона Чиршке, Повелителя Демонов Максвелла, было редкое чутье на необычность самых, казалось бы, ординарных поступков! С этим надо было считаться.
«С этим надо считаться», – мысленно остерег я себя. Из столовой мы вышли втроем. Повелитель Демонов шагал, широко размахивая длиннющими ногами. «Ходит ножницами», – острили о нем, а одна из его лаборанток как-то обругала своего руководителя: «Журавль!» Очень точная, по-моему, характеристика. Когда до Антона дошли и эти две клички, он деловито поинтересовался: «Ножницы я знаю, а что такое журавль?»
– Чарли, сообщай новости, – сказал на прощание Антон. – И я тебе буду звонить. Эдика не тревожим, от этого молчуна ничего интересного не узнать. Заводик Антона приткнулся к Биостанции, Повелитель Демонов свернул к ней. Мы с Чарли молча прошли мимо ее корпусов. Мардека светила тускло, вот уже месяц – после взрыва сгущенной воды – даже полдень на Урании вряд ли ясней земного зимнего вечера. Правда, потоп закончился, из двух миллионов тонн в пламени и пару вознесенной воды больше полутора миллионов по внезапно сотворенным рекам и ручьям излились в котлован будущего Института Мирового Вакуума. Образовалось глубокое озеро длиной с километр и шириной метров в двести. На берегах этого озера не будут расти деревья и травы, его не населят рыбы, даже птицы, занесенные на Уранию, стараются летать в стороне. Оно мертво и останется мертвым. Энергетики утверждают, что вода, восстановленная из сгущенной, по структуре аномальна: не образует нужных разновидностей льда, плохой растворитель, не утоляет жажды и вообще, чтобы она снова стала обыкновенной водой, нужна почти такая же технологическая обработка, какая потребовалась, чтобы сгустить первичную воду в сто тысяч раз. Литр сгущенной воды, это известно из школьного учебника, весит сто тонн. Между прочим, вода, месяц назад огненным вулканом взметнувшаяся над Уранией, по заводскому сертификату, я сам его видел, была сгущена даже в сто тридцать тысяч раз. Чарли остановился на краю котлована. Внизу, в бледном свете полускрываемой облаками Мардеки, расплавленным металлом поблескивала водная гладь. Я залюбовался мертвым озером. Оно все же было красиво.
– Помнишь? – спросил Чарли.
Я помнил. До самой смерти эту картину еще никем не виданного чудовищного взрыва в моей памяти сохраню. Мы с Чарли одновременно выскочили из наших лабораторий, мы бежали бок о бок к Энергостанции. И впереди взметывалось нечто, напоминающее вулкан. Не пар, не исполинских размеров гейзер, как, вероятно, сочли на Земле, когда пришло известие о несчастье. Это было пламя, странное пламя: сине-фиолетовое, бурное, пышущее диким жаром. Вода, ставшая вдруг огнем, – таким мы увидели взрыв. И водяные тучи, быстро затянувшие всю планету, были поначалу не тучами, а дымом. Повелитель Демонов клялся потом, что ощущал ноздрями гарь, даже видел в воздухе хлопья копоти. Так это или нет, проверить трудно, хлынувший после взрыва ливень вычистил все окрестности Энергостанции. Мы с Чарли умчались от ливня, он едва не смыл нас в провал котлована. А в это время Павел Ковальский, мой помощник, катался по полу лаборатории, отчаянно борясь с удушьем. Я возвратился слишком поздно, чтобы спасти его, он умер у меня на руках. Никогда себе этого не прощу!
– Ты должен предупредить Жанну о приезде Роя Васильева, – сказал Чарли. – Я мог бы и сам поговорить с ней, но тебе сделать это лучше.
– Развернуть перед Жанной программу ответов на возможные вопросы следователя? – хмуро уточнил я.
– Чепуха, Эдик! Жанна не всегда способна отделить важное от пустяков. Она слишком пристрастна. Это может ввести в заблуждение Роя. Он ведь не очень разбирается в жизни на Урании. Будем помогать ему, а не запутывать пустяками.
– По-твоему, взаимоотношения Павла и Жанны – пустяки?
– Прямого касательства к взрыву и гибели Павла вряд ли имеют. Или ты думаешь иначе?
– Я ничего не думаю, Чарли. В моей голове нет ни одной дельной мысли.
– Тогда поразмысли о моей гипотезе взрыва. Положи ее в основу своих рассуждений и независимо от меня рассмотри возможные следствия. Без этого тайны не раскрыть.
Я промолчал. Чарли не догадывался, что с первой минуты несчастья я пришел именно к тому, что он называл своей гипотезой взрыва, и что для меня это вовсе уже не гипотеза, а неопровергаемая истина. И что из нее следуют выводы, о которых он и помыслить не способен и которые терзают мою душу неутихающим отчаянием. Он говорил о тайне. Тайны не было. Была действительность, до дрожи ясная, до исступления безысходная. Ровно месяц я бьюсь головой о стену, чтобы предотвратить новое несчастье. Я мог рассказать ему об этом. Он мог все понять. Но помочь он не мог. Вероятней другое – он помешал бы мне искать выход. Он имел на это право и воспользовался бы своим правом. Я вынужден был молчать.
– И еще одно, друг мой Эдик, – сказал Чарли, когда мы подошли к моей лаборатории. – Повелитель Демонов вчера работал с Жанной, она принесла изготовленные ею пластинки для сепараторов молекул. Он позвонил мне вечером очень обрадованный. Пластинки отличного качества, но обрадовали не они, а сама Жанна. Она оправилась от потрясения, выглядела сносно, говорила если и не весело, то и без скорби. В общем, опасения, что она не переживет гибели Павла, можно считать неосновательными. Значит, не надо бояться, что любое упоминание о Павле вызовет новый взрыв отчаяния. Молодой организм берет свое не только на Земле, но и на Урании, не так ли? Учти это, когда будешь касаться весьма болезненных для нее вещей. Почему ты молчишь?
– Учту все, – пообещал я.
Говорят, последняя капля переполняет чашу терпения. Я чувствовал себя чашей, в которую слишком много налили. Я готов был пролиться – какой-нибудь безобразной вспышкой гнева, каким-нибудь нелепым поступком. Входя в лабораторию, я впервые понял, почему Антон в ярости бьет кулаком по приборам. Но мои приборы работали – исправно, кулачная расправа с безукоризненными механизмами не дала бы выхода раздражению. «Возьми себя в руки», – приказал я себе. Эту странную формулу успокоения – «взять себя в руки» – внушил мне Павел. Сам он знал только одно душевное состояние – вдохновение, был то исступленно, то просто восторженно озаренным. В иных состояниях я его не видел. А мне со смехом советовал: «Остановись, Эдуард, ты уже готов выпрыгнуть из себя!» И я «брал себя в руки», то есть присаживался на стол или подоконник, минуту молчал, две минуты что-нибудь песенное бормотал – и неистовство утихало, гнев усмирялся.
– Возьми себя в руки, Эдуард, – вслух сказал я себе, сел в кресло и закрыл глаза.
Меня стало клонить ко сну. Я не спал уже пятые сутки.
– Ты меня звал, Эдик? – услышал я голос Жанны и открыл глаза.
Жанна хмуро глядела со стереоэкрана.
– Приходи, – сказал я. – Или я к тебе приду. Нужно поговорить.
– Жди. – Экран погас.
Теперь надо было быстро подготовиться к ее приходу. Я задал аппаратам код ее психополя, проверил точность настройки. Жанна вошла, когда я подгонял программу командного устройства.
– Брось! – приказала Жанна. – Мне надоела роль подопытного кролика. Садись, Эдуард.
– Все мы теперь подопытные кролики, Жанна, – возразил я, но отошел от механизмов.
Она внимательно осматривала меня. То же делал и я – выискивал в ее лице, фигуре, движениях, в звуках ее голоса что-либо неизвестное. Жанна сидела в кресле похудевшая, побледневшая, усталая, нового в этом не было, она и раньше бывала такой – не все эксперименты проходили удачно, результат каждого отчетливо выпечатывался на ней. Но в каком бы она ни была физическом и духовном состоянии, всегда оставалась красивой. Красивой она была и сейчас, измученная, почти больная. Я привык доверять прозорливости Антона. То, что он сказал об улучшившемся состоянии Жанны, тревожило. Ни он, ни Чарли не догадывались, какую информацию несла мне невинная, казалось бы, фраза: «К Жанне возвратилось хорошее настроение». Она тоже не могла этого знать.
– Ты раньше боялся на меня смотреть, – грустно сказала она. – Взглянешь и потупишь глаза. И при каждом взгляде краснел. А сейчас…
– Раньше я был влюблен в тебя.
– Сейчас уже не влюблен?
– Сейчас меня терзают чувства гораздо сильней любви. Можешь не страшиться других признаний. Гибель Павла ничего не изменила в наших с тобой отношениях, так я считаю.
– Я тоже. Ну, давай ближе к делу. Для начала устанавливаю: внешне ты не изменился. Что скажешь обо мне?
– Ты выглядишь нездоровой. После всех терзаний такой вид естественен. Больше ничего сказать не могу.
– На этом закончится наша беседа?
– Она еще не начиналась. К нам вылетела с Земли следственная комиссия. Правда, в составе одного человека, зато такого, что стоит десяти.
Я рассказал Жанне о Рое Васильеве. Она поморщилась.
– Опросы, расспросы, допросы… Он очень въедливый человек, этот Рой.
– Ты его знаешь?
– В отличие от вас с Павлом, занятых только своими работами, я интересуюсь и знаменитыми современниками. Рой и его брат Генрих очень известны на Земле.
– Известность Роя и его брата на Земле имеет значение для нас?
– Непосредственное, Эдуард. Рой доискивается истины в ситуациях, где другие пасуют. Приготовься к откровенности с ним.
– Именно это и советует нам Чарли. Быть с Роем предельно откровенными, помочь ему установить истину. Под истиной Чарли понимает свою теорию взрыва: поворот времени на обратный ход.
– Ты придерживаешься иного мнения?
– Чарли абсолютно прав. Но его теории недостаточно, чтобы объяснить все… И в это нельзя посвящать Роя. Во всяком случае, пока.
– Не понимаю, – хмуро сказала Жанна. – Хитрости в тебе еще не наблюдала. Лукавство и ты – категории несовместимые. Ты краснеешь при каждом неточном, не говорю уж лживом, слове. И собираешься обманывать изощренного в распутывании немыслимых хитросплетений Роя Васильева?
– Должен это сделать.
– Объясни, почему?
– Жанна, это же просто. Чарли считает, что совершил великое открытие, указав на обратный ход времени. Гипотеза его парадоксальна, но убедительна. Она вполне может устроить самую придирчивую комиссию. Чарли хочет, чтобы Рой Васильев пришел именно к такому выводу.
– И это будет правильный вывод.
– Да, если это будет только выводом.
– Опять не понимаю тебя.
– Жанна, вдумайся в мою аргументацию. Ты сама считаешь этого Роя проницательным исследователем. Вообрази себе и такую возможность. Рой приходит к гипотезе Чарльза Гриценко не в конце долгого пути розысков, а принимает ее сразу. Тогда она будет не выводом, а предпосылкой. На выводах останавливаются, от предпосылок отталкиваются. Рой неизбежно двинется дальше. Он поставит перед собой вопрос: как стал возможен поворот времени на обратный ход?
– Тебя это страшит?
– Мы должны завершить исследования! Павел погиб, но расчеты его подтверждены. Они должны из набора формул стать реальным физическим процессом. Не прощу себе, если этого не сделаю! Чарльз пока не догадывается о наших экспериментах, но Рой может догадаться…
Я видел, что в ней происходит борьба. И знал заранее, какое продолжение сейчас последует. Павел незадолго до гибели предупреждал, что все наши секреты не для Жанны, она постепенно сгибается под их тяжестью. Он советовал даже кое от чего ее отстранить для нашего общего спокойствия.
– Эдуард, мне надоело скрываться, – сказала она то, чего я ждал. – Давай объявим, чем занимаемся, и попросим официального разрешения на эксперименты.
– И немедленно получим категорический отказ!
– Я устала, Эдуард…
– И готова примириться с тем, что великую загадку природы мы не раскроем?
– Боюсь, я не рождена раскрывать великие загадки природы. Павел убедил меня в другом. Но его гибель опровергает его доводы. Я уже думала об этом, Эдуард. Поверь, я креплюсь, но сколько можно крепиться?
Одно в том, что она говорила, было утешительно. Повелителю Демонов отказало его ясновидение. Она отнюдь не вернулась от горя к веселью. С моей души спала большая тяжесть. Теперь я был уверен, что мне удастся переубедить ее. Я ходил по лаборатории, она сидела и молча слушала мои объяснения и просьбы. И прежде она садилась в сторонке, а мы с Павлом шагали от стены к стене, говорили, кричали, ссорились, мирились, радостно хлопали друг друга по плечу, с ликованием утверждали, что совершили открытие, с сокрушением признавались в неудачах, обвиняли себя в бездарности, восхваляли свои таланты… Она переводила глаза с одного на другого, щеки ее от внутреннего напряжения охватывало пламенем – всегда красивая, она в такие минуты становилась прекрасной.
Так было и на этот раз – я говорил, она слушала. Наши эксперименты оборвались трагически, но их надо довершить, чтобы не повторилось новой трагедии. Их нельзя прервать, вызванные ими процессы продолжаются сами собой, и сегодня невозможно установить, как далеко они зашли и чем окончатся. Отказ от продолжения породит свои опасности.
– Даже если нашим соседям и мало что грозит, то под угрозой мы с тобой, Жанна, и в первую очередь – ты! – говорил я. – Только завершение экспериментов способно гарантировать нам безопасность. Мы знали, начиная опыты, что нас подстерегают многие неожиданности, и готовы были с ними бороться, но всех предугадать не смогли. Жанна, Жанна, ты же ученый, физик, мастер эксперимента, как же ты не понимаешь, что мы вызвали к жизни злого джинна и не будет нам спокойствия, пока не возвратим его в бутылку или не скуем на него иные путы!
– Ты прав, эксперименты надо закончить, – сказала она, когда я высказался. – Постараюсь скрыть от Роя их суть. Если он ими заинтересуется, а это для меня пока не ясно.
– Он ими заинтересуется, Жанна!
Она ушла. Я подошел к окну, следил, как она перепрыгивала через маленькие лужи, оставшиеся от недавнего потопа, обходила большие. Она ни разу не оглянулась. У нее удивительная походка – упругая, стремительная. Жанна, подпрыгивая, как бы взлетает. Сколько раз я украдкой любовался тем, как она ходит между институтскими лабораториями! У меня было скверно на душе. Я убедил ее, но не назвал реальных опасностей. Я не смел говорить о них. Их надо было предотвратить, а не разглагольствовать на тему грядущих ужасов. Я подошел к регистратору. Прибор писал нормальную кривую психополя Жанны. Прогноз Антона Чиршке не подтверждался. Еще было достаточно времени, чтобы разработать противодействие новым опасностям, которые меня пугали. Теперь я ждал Роя Васильева.
Теперь я ждал Роя Васильева. Рой задерживался на Латоне. Вероятно, у него были и другие задания, кроме расследования взрыва на складе сгущенной воды. Два рейсовых планетолета с Латоны прибыли с грузами для Биостанции. Для Энергостанции и Института Времени не поступало ничего. Энергетики нервничали. До установления причин взрыва воды их обязали ориентироваться на ядерные генераторы, хотя они гораздо менее эффективны. – Придется и нам ужать эксперименты с атомным временем, иначе говоря, временно ограничиться безвременьем, – острил Чарли. – Это, естественно, плохо, но ведь именно мы основной потребитель энергии на Урании. Зато другое хорошо – на Земле отдают себе отчет в серьезности аварии. Предвижу полезное дополнительное внимание к работам Института Времени. Особое внимание к нашим исследованиям было как раз тем, чего я хотел бы избежать. Но после катастрофы об этом не приходилось и мечтать. Я улыбался и отмалчивался. Однажды утром меня вызвал Чарли. – Эдик, подними свои бренные кости и выметай их наружу, – почти весело сказал он. – Мы идем встречать гостей с Земли. Нет, – поспешно добавил он, – вижу по твоим губам, что собираешься послать меня к черту. К черту я не пойду. Жду тебя у входа через пять минут Среди особенностей Чарльза Гриценко – точность. Он гордится, что все у него «минута в минуту», и говорит о себе: «Я повелитель времени, ибо рабски ему покоряюсь. Я командую им в соответствии с его законами». Между прочим, его успехи в экспериментировании с атомным временем обусловлены именно уважением к законам времени, о чем я постоянно напоминал Павлу в разгар иных его увлечений: ставил Чарли Павлу в пример. Я вышел из лаборатории на исходе последней из дарованных мне пяти минут, и мы зашагали с Чарли в космопорт. Вероятно, это был первый ясный день после катастрофы. Теоретически могу представить себе, что и до того попадались кратковременные прояснения, но они прошли незамеченными. А сегодня на планету вернулся полный дневной свет. Мардека светила ярко, было тепло, воздух, еще недавно мутный, как дым, стал до того прозрачным, что от нашего института виднелись башни космопорта, а это все-таки около двадцати километров. – Авиетки я не вызывал, сядем в рейсовый аэробус, – сказал Чарли.
До отправления аэробуса было минут десять, мы присели на скамью. Отсюда открывался простор всхолмленной зеленой, цветущей равнины. Если бы я не знал, что нахожусь невообразимо далеко от Земли, на недавно мертвой планетке, переоборудованной специально для опасных экспериментов, недопустимых в окрестностях Солнца, я чувствовал бы себя, как на Земле. Впрочем, это и было «как на Земле», строители Урании постарались создать на ней главные земные удобства. Нового в таком ощущении не было, каждый хорошо знал, как на Урании творились «земности»: мы восхищались нашей планетой как великим достижением астроинженеров и космостроителей.
– Понимаю, ты тревожишься, – сказал Чарли, мое молчание и сейчас подействовало на него информативно. – И хорошо, что тревожишься. Тревога – рациональная реакция на любые опасности. Недаром один древний бизнесмен телеграфировал жене: «Тревожься. Подробности письмом». Но не переходи меры. Тревога не должна превращаться в панику. Роя мы преодолеем. Эксперименты с временем он бессилен запретить.
– Смотря какие эксперименты, – пробормотал я.
– Любые! Мы работаем по плану, утвержденному Академией наук. И только Академия правомочна внести изменения в свои планы. Между прочим, решения Академии в какой-то доле зависят и от меня. Маловероятно, чтобы этот землянин, неплохой космофизик, но никакой не хронист, взял на себя ответственность за направление наших исследований. Думаю, в проблемах атомного времени Рой Васильев разбирается не глубже, чем воробей в интегральном исчислении.
Чарли хотел меня успокоить, но еще больше встревожил. Я предпочел бы, чтобы Рой был полузнайкой, а не профаном в загадках атомного времени. Полузнайка, так я считал, будет углублять уже имеющиеся у него знания, то есть идти традиционной дорогой. Но профану все пути равноценны, он способен зашагать и по тем, что полузнайке покажутся невероятными, а среди невероятных, не исключено, попадется и наша с Павлом исследовательская тропка.
– Ты не согласен? – поинтересовался Чарли.
– Согласен, – сказал я и молчал до космопорта.
В космопорте собралась вся научная элита Урании. Каждый начальник каждой лаборатории, не говорю уже о руководителях заводов и институтов, считал своей почетной привилегией присутствовать на встрече знаменитого землянина. Впереди компактным отрядом сгустились энергетики, это я еще мог понять, – катастрофа на энергоскладе затрагивала прежде всего их. Но зачем позвали биологов, было непонятно. Я так и сказал Антону Чиршке, возбужденно вышагивающему в стороне от толпы. Он мигом перешел от возбуждения к гневу. Он закричал, словно в парадной встрече видел мою вину:
– А я? Я тут для чего, объясни?
– Вероятно, необходимо, чтобы ты предварительно пожал руку следователю в присутствии всех на космодроме, а уж потом отвечал с глазу на глаз на его строгие вопросы. Без предварительных парадных церемоний, я слышал, следствие не идет.
Антон сердито пнул ногой берерозку – хилое белоствольное деревцо с листьями березки и цветами, похожими на пионы. Берерозка закачалась, осыпая ярко-красные лепестки. Это немного успокоило Повелителя Демонов. Я подошел к Жанне, она разговаривала с Чарли. Бледная, очень печальная, очень красивая, она так невнимательно отвечала на его остроты, что я бы на его месте обиделся. Но тонкости ощущения не для Чарли, она не молчала, а что-то говорила, большего от нее и не требовалось. Чарли отозвали в группу энергетиков, Жанна сказала мне:
– Мне трудно, Эдуард, но я креплюсь. Не тревожься за меня. Что нового принесли вчерашние эксперименты?
Так она спрашивала каждое утро: вызывала по стереофону и задавала один и тот же вопрос. И я отвечал одним и тем же разъяснением: нового пока нет, идет накопление данных. Она грустно улыбнулась, выслушав стандартный ответ, и пожалела меня
– Ты плохо выглядишь, Эдуард. Я не собираюсь отговаривать тебя от круглосуточных дежурств у трансформатора атомного времени, ты все равно не послушаешься. И не посылаю к медикам, ты к ним не пойдешь. Но все-таки иногда думай и о себе.
– Я часто думаю о себе, – заверил я бодро.
Так мы перебрасывались малозначащими для посторонних фразами, с болью ощущая сокровенное значение каждого слова. А потом на площадку спустился планетолет с Латоны и вышел Рой Васильев. Он прошагал через расступившуюся толпу, пожал с полсотни рук – мою тоже, – столько же раз повторил: «Здравствуйте!» Приветствие прозвучало почти приказом: «Смотрите, чтобы были у меня здоровыми!» Мне в ту минуту почудилось, что я так воспринял его приветствие из-за разговора с Жанной о здоровье, а реально оно означало обычность встречи. И понадобилось несколько встреч, чтобы я понял: у этого человека, астрофизика и космолога Роя Васильева, не существует обыденности выражений и притупленной привычности слов, он говорит их каждый раз почти в первозначном смысле, и даже такое отполированное до беззначности словечко, как «спасибо», меньше всего надо воспринимать как простую признательность. Дикарское полуиспуганное-полумолящее «спаси бог!» куда точней – горячее, от души, а не вежливая благодарность. В наших последующих встречах эта особенность Роя сыграла немалую роль, но в тот первый день знакомства я и помыслить не мог, как вскоре понадобится вдумываться в многосмысленность, казалось бы, вполне однозначных слов.
Зато в аэробусе я составил себе твердое представление о внешности гостя с Земли – единственное, что сразу о нем узналось точно.
Рой Васильев сидел в переднем кресле, у коробки автоводителя, лицом к пассажирам. То один, то другой обращались к нему с вопросами, он отвечал неторопливо и обстоятельно, пожалуй излишне обстоятельно, не быстрыми репликами, обычными на Урании, а сложно выстроенными соображениями, в каждую фразу вкручивалось с пяток придаточных предложений, уводящих то вправо, то влево, то вперед, то назад от главного смысла. Я украдкой запечатлел на пленке один из вычурных ответов о цели его командировки на Уранию и ограничился этим: ничего важного он сегодня сказать не мог, важное начнется, когда он по-деловому ознакомится с Уранией. Я молча разглядывал посланца с Земли. Смотреть было на что.
Он был высок, этот Рой Васильев, почти на голову выше любого уранина. Правда, как-то получилось, что на Уранию приезжали в основном люди среднего роста и малыши, ни один из земных исполинов не выпрашивал сюда командировок. На Земле Рой ростом никого бы не поразил, но здесь выделялся. Худой, широкоплечий, длинноногий и длиннорукий, он плохо умещался в низком кресле и то протягивал вперед ноги, то, поджимая их, высоко поднимал колени. Лицо его тоже было не из стандартных – большая голова, собранная из крупных деталей: широкий, мощной плитой лоб, нос из породы тех, какие называют «рулями», внушительный толстогубый рот и сравнительно маленькие на таком крупном лице голубые, холодные, проницательные глаза. Рой методично обводил всех взглядом, ни на ком – до меня – не задерживался, в глазах светилось пристойное равнодушие. Так было, пока он не бросил взгляд на меня. То, что совершилось при этом, и сейчас мне кажется удивительным. Глаза его вдруг вспыхнули и округлились. Он словно бы чему-то поразился. Он не мог знать, кто я такой, никто при знакомстве не называл своей должности. И подозревать, что именно я имею какое-то особое отношение к трагедии, у него оснований не было. А он впился глазами в мое лицо, как бы открыв в нем что-то важное. Многие заметили, как странно он рассматривал меня, а сам я, уже в лаборатории, долго стоял у зеркала, стараясь понять, чем поразил его: лицо было как лицо, некрасивое, немного глуповатое, кривоносое, большеглазое, узкоскулое, со скошенным подбородком – в общем, по снисходительной оценке Чарли, из тех, что восхищения не вызывают, но и кирпича не просят.
Мы подлетели к гостинице, и Рой объявил свою программу: сперва он детально ознакомится с Уранией, его давно интересует эта замечательная планета, столько о ней по Земле ходит историй. Потом побывает на Энергостанции, на Биостанции и в Институте Экспериментального Атомного Времени. Дальнейшее выяснится в дальнейшем.
Мы возвращались в свои лаборатории вчетвером – Жанна, Антон, Чарли и я. Повелитель Демонов кипел, Чарли иронизировал, Жанна изредка подавала реплики, я молчал, старательно молчал – так потом определил мое поведение Чарли.
– Нет, зачем нас заставили терять драгоценное время на пустые встречи и ничего не значащие разговоры? – негодовал Антон. – Ну, прилетел кто-то, ну, проехал в гостиницу, ну, что-то маловразумительное пробормотал, а я при чем? Какое мне дело до этого? Вызовут на объяснение, пойду объясняться. Каждый будет говорить в меру своего понимания. А пока одно прошу – не тревожьте попусту!
Раздосадованный, он даже остановился и топнул ногой. Чарли потянул его за руку.
– Не теряй свое драгоценное время еще и на остановки. Ты ошибаешься в главном. Каждый будет говорить в меру своего непонимания. Наука состоит из интеллектуальных приключений. Приключения науки классифицируются как загадочные, важные и пустячные. Считай, что сегодняшняя экскурсия относится к приключениям пустячным. Для тебя заполненное время – некое божество, которому все подчиняется. Но каждый бог имеет своего черта, а черти, особенно из любимцев бога, народ вздорный и непоследовательный. Я в студенческие годы читал это в древних курсах демонологии.
Антон опять остановился. Он любил замирать на месте, когда в голову приходили интересные мысли. Но сейчас он только закричал:
– Надоели твои парадоксы! Ты способен перевести свои туманные изречения на человеческий язык?
– Способен. Перевод будет примерно такой. Рой Васильев ровно на порядок умней тебя, хотя по габаритам – всего лишь средней руки медведь. Ты требуешь примитива, тебе немедленно подавай отполированные формулировки. А Рой разговаривает полуфабрикатами, он лишь намечает силуэты мыслей и не вырисовывает каждый завиток. Он и допрашивать будет так – на подтекстах, многозначительно, а не однозначно.
– Допросы на подтекстах? – Жанна невесело засмеялась. – Очередная острота, Чарли?
– Очередное точное постижение действительности. Ожидаю неожиданности. И делаю из этого важные для нас всех выводы.
– Выводы? – Антон сделал вид, что безмерно удивлен. – Что-то новое. До сих пор ты не выбирался из сферы доводов, предоставляя другим делать выводы. Твоя стихия – о каждой простенькой вещи высказывать ровно десять противоположных мнений, громоздить загадку на загадку, а что верно, ты не успеваешь установить.
– На этот раз я отступаю от своего обыкновения.
Я прослушал вступительный словесный взнос Роя Васильева в общую сумятицу суждений о взрыве и наметил дорогу, по которой нам всем шагать.
– Объясни в двух словах.
– Двух слов не хватит. Дай сто.
– Даю сто, но ни одного слова больше.
В сто слов Чарли уложился. Он гнул все ту же свою линию. Ему не понравилась туманность первых высказываний Роя. Он, Чарльз Гриценко, и раньше предупреждал, что будет несладко, теперь в этом нет сомнений. Рой заранее готов обвинить хронистов больше, чем энергетиков или биологов. Когда он познакомится с гипотезой Чарли, мнение, что виноваты работники Института Времени, превратится в убеждение. Он замахнется на исследования по трансформации атомного времени. Так вот – не поддаваться! Если в чем-то второстепенном и уступить, то ничем важным не поступаться.
– Ты уже говорил мне об этом, – напомнил я.
– Тебе – да, Жанне и Антону – нет. В общем, сплотимся. Нас будут допрашивать поодиночке. Предлагаю после каждой встречи с Роем информировать остальных о каждом его слове, о том, как он слушал, как глядел, с какими интонациями говорил…
– Вопросы, опросы, расспросы, допросы!.. – повторила Жанна то, что уже говорила мне. – Как это противно! Ну, скажи, пожалуйста, какое значение могут иметь интонации голоса Роя!
– Первостепенное, Жанна. Эдик, я видел, ты что-то записывал в аэробусе, включи-ка!
Я вынул карманный магнитофон. Антон опять остановился. Мы, сгрудившись, выслушали длинную фразу, записанную, правда, не с самого начала: «… а потому необходимо, учитывая заинтересованность Земли в благополучии Урании и ответственность каждого, поскольку мои особые задания не выходят за эту границу, а сам я чрезвычайно в этом заинтересован и могу вас заверить: только в этом направлении и буду действовать, и, стало быть, картина задачи выясняется как картина дальнейшей безопасности, хотя неизбежны всяческие отклонения, то именно это и подчеркнуть, а после разработать окончательные условия, отдавая себе отчет, что и Земля, и Урания тут одинаково согласны».
– Абракадабра какая-то! – рассердился Антон.
– По-моему, все понятно, только длинно и витиевато, – возразил Чарли. – Надо воспринимать высказывания Роя, как некогда спартанские вожди воспринимали двухчасовую речь афинских послов, явившихся в Спарту с просьбой о мире.
– Никогда об этом не слыхал.
– Тогда послушай. Афины жаждали мира, Спарта хотела продолжать удачную для нее войну. И спартанцы ответили афинским послам, что ничего не могут ответить на их речь, потому что не поняли ее конца, а не поняли конца, потому что забыли начало.
– Остряки. Но какое это имеет отношение к Рою?
– Умницы, а не остряки. Они сделали вид, что не понимают речи афинян именно потому, что отлично ее понимали. Рой Васильев совместил в себе афинянина со спартанцем: говорил длинно и всесторонне, как афинянин, каждый завиток предложения имеет точный смысл, а в целом все звучит для моего уха спартански – «идите, друзья, пока что подальше, а придет время, получите разъяснения поточней».
– Мне пора к себе, – сказала Жанна и ушла от нас. Мы заговорили о ней. Антон снова сказал, что Жанна оправляется от потрясения. Разве она не засмеялась, когда Чарли заговорил о допросах на подтекстах? Если после гибели Павла было опасение за ее здоровье, то теперь такой угрозы нет. Интенсивное лечение дало результаты.
– Смеялась-то она смеялась, но уж очень нерадостно, – заметил Чарли. – И в надежном излечении я не уверен. Ее лечили от второстепенных хворей – нервного потрясения, истощения, головокружений. А надо было лечить от основного заболевания. Основное заболевание – то, что она живет после гибели Павла. Лекарства от болезни, даже от преждевременной смерти, есть. Лекарства от жизни нет.
– Лишить ее жизни для излечения? – съехидничал Повелитель Демонов.
– Кто из нас любитель парадоксов, дорогой Антон? Не лишать жизни, а изменить жизнь – вот что излечит ее. Скажем, возвращение на Землю, полное прекращение всех исследований, в том числе и тех, что она делает для тебя.
– Исключено! Или хотите, чтобы в ваши теплые лаборатории вторгся космический холод? Не забывайте, что теплоснабжение Урании обеспечивают мои сепараторы молекул. – Антон подумал и добавил: – Все же я вижу в Жанне хорошие перемены. Возможно, душевное ее состояние остается скверным, но физически она оправилась, даже похорошела.
На развилке шоссе, где наши дороги расходились, Чарли снова напомнил:
– Итак, друзья, держимся твердо: уступать, но не поступаться!
«Уступать, по не поступаться» – так он объявил, уходя к себе. В сущности, то было пустое наставление, в нем не содержалось конкретности. Но для меня в такой краткой формуле таилось все, чего я мог пожелать. Чарли, при всем его остроумии, и не догадывался, сколь много значили его слова. «Уступать, но не поступаться», – твердил я, шагая по лаборатории, заставленной механизмами и приборами. Самописцы писали все те же кривые, процесс шел своим ходом – от пункта к пункту, от этапа к этапу. Всеми фибрами души, всей силой мысли я стремился убыстрить его, но он двигался по своим законам, не по моему хотению. Мы с Павлом, как некие могущественные волшебники, вызвали к жизни еще никому не ведомые потенции природы, но не подчинили их себе: гибель Павла, взрыв двух миллионов тонн сгущенной воды стали свидетельством нашего бессилия. «Первым грозным свидетельством, на нем не завершится», – предугадывал я. Дознается ли Рой Васильев до тайны трагедии на Урании, если сам руководитель Института Экспериментального Атомного Времени, сам блистательный академик Чарльз Гриценко далек от ее понимания? Скоро ли дознается? Сколько времени нужно мне с Жанной, чтобы овладеть коварным, бесконечно опасным джинном, так безрассудно нами вызволенным из атомного заточения? Даст ли нам землянин Рой это время? Что он потребует от нас? Что разрешит? Что запретит? У меня голова распухала от трудных мыслей. «Уступать, но не поступаться», – твердил я себе как заклинание. И понятия не имел, что именно уступать, чем именно не поступаться. День шел за днем. Рой не торопился. Цистерна со сгущенной водой оставалась на Латоне. Энергетики жаловались, что ресурсы ядерных аккумуляторов на пределе. Биологи ворчали, что им установили слишком жесткий энергетический лимит. О нашем институте и говорить не приходилось, любой эксперимент со временем требовал бездны энергии – девять десятых мощностей Энергосистемы работали на нас. Между прочим, хронисты вели себя сдержанней энергетиков и биологов. Гипотеза Чарли, что причина аварии в неполадках с атомным временем, пугала всех. Никто не требовал немедленной доставки с Латоны заветной цистерны, ибо каждый опасался вопроса: а как вы предотвратите новую аварию, если причина ее в ваших работах, но что за причины, вы сами толком не знаете? Рой, повторяю, не торопился. До него, казалось, не доходили сетования энергетиков и биологов. Он безмятежно гулял по Урании. Его видели на берегах неширокой Уры, он карабкался по сопкам и спускался в долины, осматривал дома и заводские здания, облетал на авиетке южные леса и саванны. Он держал себя как турист, а не как следователь. И когда заговаривал с кем-либо, то лишь для того, чтобы высказать свое восхищение пейзажем планеты, выбранной людьми для самых опасных экспериментов, какие стали доступны науке. Он разглагольствовал о благоустроенности, о том, что всего за два человеческих поколения каменистый дикий шарик в космосе превратили в цветущий сад. «Кажется, этот Васильев считает Уранию космическим домом отдыха», – говорили те, кого он удостаивал своими пейзажными беседами, а иных он пока не вел.
И к выполнению своего задания Рой приступил иначе, чем ожидали. Он заинтересовался работой биологов. Посетил все биологические лаборатории, вызывал биологов к себе для собеседований и расспрашивал о том, что не имело отношения к взрыву. Его занимало, как ведут себя искусственно синтезированные звери, рыбы, птицы, растения, какая от них польза, будут ли биологические искусственники вывезены на Землю и другие планеты для расселения там или жизнь их ограничится лишь индивидуальным, а не видовым существованием. Даже сами биологи, а они безмерно гордятся своими удивительными созданиями: наши, мол, успехи – вершина человеческой науки (такова их скромная самооценка), – даже они удивлялись расспросам Роя.
Затем пришла очередь энергетиков. Этих-то несчастье на энергоскладе касалось непосредственно. Теперь в разговорах посланца Земли послышались словечки: «взрыв», «катастрофа», «трагедия», «меры предосторожности». Чарли не сомневался, что ни один энергетик не способен дать толковое объяснение события, для них сгущенная вода была то же, что для древних энергетиков уголь или нефть, – они использовали готовый продукт, не задумываясь о его происхождении.
– Пока Рой не поставит себе вопроса, как получается сгущенная вода, он и не приблизится к раскрытию загадки, – утверждал Чарли. – Технологию сгущения воды надо было изучать на Земле. По всему, он этого не сделал.
Последним из энергетиков Рой пригласил к себе Антона Чиршке.
Повелитель Демонов так заторопился предстать перед следователем, что забыл известить нас о вызове. Чарли узнал о его уходе к Рою и предложил мне и Жанне срочно прибыть в лабораторию Антона. Не скажу, что я охотно оторвался от процесса, кое-что еще надо было сделать, и все же поспел до возвращения Антона. Чарли развлекал Жанну, но это ему удавалось плохо.
– Ужасно хочу спать, – пожаловалась Жанна. – Если засну, не будите до появления Антона.
– Все нормально, – объявил Чарли. – Сон – это здоровая реакция на нездоровую действительность. Любое выздоровление начинается с позыва ко сну.
Я хотел было напомнить Чарли, что недавно он доказывал невозможность излечения, если не ликвидируют основное заболевание, – а основное заболевание Жанны, по его словам, тот факт, что она живет, – но вовремя сообразил, что парадоксы такого рода не для слуха Жанны. Тут ворвался Антон Чиршке и с порога закричал:
– Вы у меня? Я каждого вызывал, никто не откликается! Понять не мог, куда вы все подевались. Черт возьми, что произошло! Нет, этот Рой – штучка, можете мне поверить!
– Садись! – приказал Чарли. – Не топай ногами и не размахивай руками. Постарайся говорить связно. Точно передать разговор ты, конечно, не сможешь, но хоть ни о чем не умалчивай и не мекай.
Не сомневаюсь, Чарли хотел, чтобы Антон обиделся. Обиженный за недоверие к своим способностям, Антон начинает следить за собой, и тогда с ним все проще. Чарли добился большего – Повелитель Демонов вознегодовал. Он обругал Чарли и взял себя в руки. Это дало ему возможность десять минут толково изъясняться.
– Знаете, с чего начал этот белобрысый землянин, этот медведь средней руки, как ты его определил, Чарли? Ни за что не поверите, друзья! Пожал полутонным усилием мою руку, как будто не пожимал, а выжимал ее. И объяснил, что больше всего его интересует, почему я ношу странную кличку Повелитель Демонов? Я, естественно, поправил: не Повелитель Демонов вообще, а Повелитель Демонов Максвелла. Он скептически осведомился, есть ли в названиях разница. Я заверил, что разница весьма существенная. Он попросил разъяснить эту существенную разницу. Я ответил, что ее должен видеть каждый здравомыслящий и культурный человек, в особенности физик по образованию. У Роя железная выдержка, он и глазом не моргнул, даже стал мягче голос.
«Если это вас не затруднит, – сказал он и так улыбнулся, словно я его одарил, а не высмеял, – то я бы хотел узнать подробней, что должен видеть в разнице демонов». «Общеизвестные демоны, – сказал я тогда, – это нечто вроде злых или там не очень добрых духов, непрерывно общающихся с людьми, то есть чаще всего вредящих людям, – всякие черти с рогами и хвостами, домовые в лохмотьях, заросшие шерстью крысообразные бесы, безрогие и бесхвостые гномы и кобольды, эльфы и сильфиды в развевающихся одеждах, а также уродливые старухи ведьмы, лесные бродяги лешие, коварные речные русалки, прожорливые горные драконы, глуповатые джинны в бутылках и прочие в том же роде. Объединяет всех этих многообразных демонов то, что все они сверхъестественные существа, каждое со своим именем и норовом, и непохожим на других обликом, и что эти сверхъестественные существа реально – в смысле „физически“ – не существуют. Они – плод воображения».
«Понятно, – сказал он. – Общеизвестные нормальные демоны имеют свои особые фигуры и лица, носят особые имена, по-особому общаются с людьми, а реально их нет. Этими красочными плодами воображения вы не командуете. Сколько вспоминаю, такими демонами повелевали в древности некий царь Соломон и два-три арабских халифа. В общем, с ними просто. Ну, а демоны Максвелла? Они тоже имеют имена и телесный облик? И существуют физически?»
«Нет, – сказал я. – Демоны Максвелла – это научные понятия. Им не присвоили телесного образа, их не наделили именами. Великий физик прошлого Джеймс Кларк Максвелл предположил, что если бы существовал демон размером с молекулу, и если бы этот демон стоял у забора с отверстием, прикрытым дверкой, и если бы к отверстию подлетали молекулы, то он смог бы их сепарировать по скоростям: открывал дверцу перед быстрой молекулой, поспешно закрывал перед медленной. В результате быстрые пролетали бы по другую сторону забора – и там повышалась бы температура, а медленные оставались бы по эту сторону – и здесь температура падала бы. Мне удалось реально осуществить гениальную идею Максвелла».
«Поэтому вас и назвали Повелителем Демонов Максвелла?»
«Совершенно верно».
«И эти демоны, эти абстрактные научные понятия, не имеющие ни имен, ни физического образа, у вас приняли вид…»
«Особого рода пористых перегородок, которые я изобрел еще на Земле и которые поставляет мне на Урании лаборатория Жанны Зориной. Быстрые молекулы пролетают сквозь них, не теряя скорости, медленные отталкиваются. Вроде бега с препятствиями: хороший бегун легко перепрыгивает через поставленный на пути забор, плохой задевает его ногами и падает…»
«Я слышал, все отопление на Урании производится вашими демонами, то есть сепараторами молекул?»
«И охлаждение тоже. Все холодильные установки работают от моих сепараторов». «Как технически это осуществляется?» «Проще простого. Специальные насосы вдувают в сепараторы воздух под давлением. Быстрые молекулы проскакивают через перегородку и отводятся по горячей трубе, медленные рушатся в трубу холодную. Вот и все».
Так я ему растолковал конструкцию моих сепараторов. Он кивал, улыбался – демонстрировал, что его восхищает простота объяснений. А потом задал стандартнейший вопрос всех невежд: не опровергают ли мои демоны, принявшие телесную форму пористых перегородок, второе начало термодинамики? Вот, мол, есть такое понятие «энтропия» – мера вырождения энергии, мера хаотичности движения молекул. Он затвердил еще в восьмом классе, что энтропия во всех физических процессах должна расти, увеличивая хаос и беспорядочность, – как у меня с этим священным понятием термодинамики? Ему почему-то кажется, что мои демоны ополчились на фундаментальные законы физики. Я не постеснялся сказать, что хороший физик не должен ограничиваться знаниями, приобретенными в восьмом классе. И популярно растолковал, что и в моих установках энтропия растет. И что если снова соединить горячий и холодный потоки, то воздух возвратится к прежней температуре – повышение ее в одной трубе компенсируется понижением в другой, а к этому еще добавляется потеря энергии на работу насосов, весьма немаловажная величина.
«В общем, можете не волноваться, Рой, – объяснил я, – энергия в моих установках не создается и не уничтожается, а лишь трансформируется».
Он любезно заверил, что уже не волнуется, и предложил перейти от сепарации молекул к взрыву сгущенной воды. Я согласился, что пора перестать попусту терять время. Он и этот выпад снес. У него дьявольская выдержка, вам нужно заранее с этим считаться. Он почти вежливо сказал:
«На Земле мне объясняли, что не существует физических процессов, которые могли бы вызвать нарушение структуры сгущенной воды. Вы согласны с этим?» «Абсолютно, – ответил я. – Превращение сгущенной воды в обычную происходит только с открытой поверхности, и при этом выделяется огромное количество энергии, которая и утилизируется. Процесс подобен испарению, только несравненно более энергоемок и несет обратный знак – при испарении энергия поглощается, а не выделяется. И как нельзя заставить воду превращаться в пар во всей массе, если температура ниже точки кипения, так нельзя и сгущенную воду во всей массе заставить менять свою структуру. Вам правильно говорили на Земле, друг Рой: не существует условий, вызывающих превращение изнутри сверхплотной массы в обычную. Даже если вы бросите цистерну со сгущенной водой в звездные недра, то и там температура в миллионы градусов не вызовет мгновенного взрыва. Напомню, что баллоны со сгущенной водой испытывались в термоядерном пекле и теория подтвердилась».
«Однако взрыв на Урании произошел, – сказал он. – Вы не будете этого отрицать?»
«Не буду».
«И стало быть, теория опровергнута?»
«Стало быть, опровергнута».
«У вас есть объяснение?»
Я рассердился. Его вопросы раздражали примитивностью, почти невежеством. Если бы я знал, какой удар готовит мне Рой, я бы сдержался. Но он глядел так наивно, так легко сносил мои выпады, что я зло напомнил: расследует катастрофу он, а не я. Если бы мне стали ведомы причины катастрофы, то ему не понадобилось бы прилетать на Уранию. Не вижу никаких объективных причин для несчастья, не могу обсуждать даже абстрактных возможностей. У него похолодели глаза. Он не взглянул, а ударил взглядом.
«В самом деле? А я собираюсь предложить вам для рассмотрения одну абстрактную возможность несчастья. Она непосредственно вытекает из вашего рассказа о своих работах».
«Вот как? Интересно!»
Надо было вскочить, топнуть ногой, в крайнем случае, стукнуть кулаком, с вами бы я так и поступил, но с ним постеснялся, только постарался, чтобы слова прозвучали язвительно:
«Очень хочется знать, какие возможности катастроф таятся в моих работах».
«А, к примеру, вообразите, что стенки энергетической цистерны каким-то способом превращены в разновидность ваших пористых перегородок и что сквозь них бурным потоком вдуваются в сгущенную воду под давлением быстрые молекулы. Вы уверены, что это не приведет к немедленному взрыву?»
Я бы жестоко соврал, ребята, если бы не признал, что его слова меня ошеломили. То, что Рой говорил, было дико, по абстрактная возможность такого объяснения существовала.
«Но ведь этого не было!» – воскликнул я.
«Я с вами говорю о возможностях, а не о реальностях», – холодно напомнил он.
Он, похоже, радовался, что ему удалось меня поразить. Но я ответил:
«А не кажется ли вам, друг Рой, что привлекать для объяснения взрыва сепарационные перегородки ничем не лучше, чем вызывать для этого реальных демонов?»
«Реальных – в смысле „реально не существующих“? – деловито уточнил он. – Вы говорите о бесах и дьяволах, феях и ведьмах, леших и эльфах?»
«Именно о них. Почему бы не объяснить катастрофу на энергоскладе вторжением в цистерну сгущенной воды зловредных джиннов или кобольдов?»
«Попробуйте изучить и эту возможность, вы ведь крупный специалист по демонологии, – хладнокровно отпарировал он. – Надо, надо вам оправдывать прозвище Повелитель Демонов, друг Антон».
На этом беседа закончилась. Он снова мощно выжал мою руку и милостиво отпустил. Вот такой разговор, други мои. Не стану притворяться – конец был иным, чем начало. Боюсь, что не так я иронизировал над его наивными вопросами, как он подшучивал надо мной. Бросаю вам эту психологическую кость, погрызите ее.
– Погрызем, погрызем! – сказал Чарли. – Но раньше послушайте, как я оцениваю сцену, описанную Антоном.
Толкование Чарли было просто. Рой Васильев работает по системе. Он подбирается к решению загадки исподволь: последовательно отсекает все, что не может иметь значение. Его прогулки по Урании – отнюдь не пейзажное времяубивание. Если бы это было не так, то он продолжал бы их, а он как отрезал все выходы на природу – видимо, установил, что с катастрофой природные условия не связываются. И, верный своей системе, он начал опросы с биологов и опять установил, что они далеки от тайны, такое на первых порах пытливое изучение новых биологических объектов, такой глубокий интерес к искусству геноконструирования в считанные часы сменяются полнейшим равнодушием. Подходит очередь энергетиков – следующий этап приближения к загадке. Опросы превращаются в расспросы. А в случае с Антоном, последним из энергетиков, расспросы завершаются насмешками. Рой подшучивает над нашим вспыльчивым другом. Он ни одной минуты не верит, что исследования Антона Чиршке могли вызвать внезапное катастрофическое изменение структуры сгущенной воды.
– Этот Рой Васильев, космофизик и детектив,штучка с ручкой, – покачал головой Чарли. – Я назвал его медведем средней руки. Но шкура этого бурого медведя шита белыми нитками. Круги его поисков сужаются. В фокусе его внимания скоро окажемся мы трое – Жанна, Эдуард и я. Это опасно. Нужно готовиться к тому, что опросы, превратившиеся в расспросы, теперь станут допросами.
– Не понимаю тебя, Чарли! – воскликнул Антон. -
Последовательностью ты никогда не отличался, хлесткая фраза тебе важнее факта. Но такой поворот! Не ты ли недавно доказывал, что исследованиям времени ничего не грозит? Уступать, но не поступаться – не твои ли слова?
– Мои, мои! От себя не отрекусь. Но видишь ли, сценка, разыгранная Роем с тобой, очень странна. Я уже не уверен, что удастся избежать осложнений. Очередь теперь за Жанной. Посмотрим, как пройдет ее допрос.
– Буду говорить правду и только правду – точно, как ты советовал.
– Правда чаще всего выглядит неправдоподобной, Жанна.
– Постараюсь доказать Рою, что правда – это правда. Надеюсь, он не остряк и не любитель парадоксов, как ты.
– Надежда – это изнанка неуверенности. В ней что-то от «авось» и «небось». Предпочел бы расчет, а не надежду.
– Хорошо, выражусь по-твоему. Рассчитываю на ясный ум и научные знания Роя Васильева.
– Круги сужаются, – сумрачно повторил Чарли. Жутко не понравился мне разговор Роя с Антоном. Говорю вам: круги сужаются!
«Круги сужаются», – молчаливо твердил я себе. Всю беседу у Антона мне удалось промолчать. И ни Антон, столь остро ощущающий любое отклонение от обычности, ни Чарли, воспринимающий всякое молчание как красноречивое высказывание, ни тем более Жанна молчания моего не заметили. Поведение Роя казалось им более важным, чем мое поведение. Уже это одно было успехом. У меня разошлись нервы. Если бы меня вызвали сейчас на разговор, я наговорил бы глупостей. Никто от меня не ждет сияющих откровений и пронзительных озарений, отнесли бы мои неудачные реплики к плохому настроению. Но я мог наговорить и такого лишнего, что в старину это назвали бы «неосторожным раскрытием карт». Друзья по-прежнему были далеки от истинного понимания того, как скверны наши дела, и я не имел права просвещать их. Круги сужались. Новая трагедия уже надвигалась, и лишь я один знал, какой она будет. Я это понял, глядя на Жанну.
Проклятый прозорливец Антон Чиршке, Повелитель Демонов Максвелла, и на этот раз не ошибся. Он говорил Чарли, что Жанна повеселела и похорошела, он увидел в этом свидетельство выздоровления, как бы там ни острил Чарли насчет основных и второстепенных хворей. Мне же Жанна казалась, как и раньше, ослабевшей и похудевшей, бесконечно измученной, такой она сидела в моей лаборатории, когда я ввел ее пси-поле в датчик самописца и самописец не уловил важных изменений в ее психике. Несколько дней я с ней не встречался и сегодня сам увидел то, о чем первый заговорил Антон. Нет, я не раздражал Жанну пытливым взглядом, она не терпела, когда засматриваются на нее; даже у Павла пресекала любование собой, что же говорить обо мне! Я только бросил на нее взгляд и молчаливо ужаснулся. Она похорошела, она пополнела, на еще недавно серые щеки возвратился румянец, в потускневшие глаза – блеск, в голосе, так долго усталом и слабом, зазвучали звонкие нотки. Антон, чутко воспринимающий и малые изменения, не мог проникнуть в тайную суть перемен. Не здоровье возвращалось, происходило нечто иное – и совсем не радостное!
Самописец пси-поля по-прежнему записывал душевное состояние Жанны. Прибор был из короткофокусных, далеко не брал, Жанна, выходя за пределы научного городка, выпадала из обзора, но пока находилась дома или в лаборатории, он надежно фиксировал ее душевный настрой. Я запрограммировал компьютер на оценку изменений в Жанне за последние дни. Каждый день компьютер выдавал, что существенных изменений нет, так, обычные колебания от настроения похуже к настроению получше, повышенная нервность, усиленная реакция на раздражительность. Такую же оценку он объявил и сейчас.
– Идиот! – обругал я компьютер и пригрозил кулаком самописцу.
Неистовство Антона, дубасящего кулаком по приборам, охватывало и меня. Но такое поведение, соображал все же я, не будет решением. «Надо поразмыслить», – сказал я себе.
Я бегал по лаборатории и размышлял. Приборы не открывают того, что давно обнаружил Повелитель Демонов, что сегодня увиделось и мне. Приборы описывают душевное состояние, а не внешний вид Жанны. Внешний вид изменился, психическое состояние осталось прежним. Вот так надо понимать несовпадение записи самописца и свидетельства моих глаз.
«Психика запаздывает, – рассуждал я. – Ведь основные отправления организма – дыхание, пищеварение и прочие – мало зависят от сознания. А психика – пленница сознания, она побочная функция разума. Хорошо, что тебя не слышат наши биологи, но в порядке бреда допусти и такое приближение к истине. Понимаешь ли ты тогда ужас того, что надвигается?.. Не задавай себе, глупец, риторических вопросов! – гневно оборвал я себя. – Ты давно предвидел возможность этого. Нужно срочно действовать!»
В столе Павла хранился его альбом фотоснимков. В альбоме была и моя страница: одна фотография с Земли, четыре – я на Урании. Жанне Павел отвел половину альбома. Жанна выглядела на первых снимках чуть ли не девчонкой, такой она прибыла на Уранию, Павел фотографировал ее тогда почти каждый день. Последние фото показывали Жанну, когда она стала женой Павла. Это была незначительная часть альбома: Павел мог уже любоваться Жанной и не обращаясь к снимкам и охладел к фотографированию.
Я всматривался, соотносил многочисленные портреты Жанны с тем, какой она была сегодня. Еще недавно, вынув альбом, я убеждался, до чего Жанна подурнела по сравнению с той, на последних фотографиях. Я горевал вместе с пей, гибель Павла была тяжка и ей, и мне,внешний вид отвечал внутреннему состоянию, странным было бы, выгляди Жанна хорошо. Сегодня она походила на ту девушку, еще не жену моего друга, которая глядела со множества снимков. Она была привлекательней и моложе женщины, изображенной на последней странице альбома.
«Не преувеличивай! – сказал я себе. – Ты уже впадаешь в панику. Время еще есть. Форсируй решающий эксперимент».
Но форсировать решающий эксперимент я не мог. Я был способен по-разному использовать законы природы, однако отменить их было сверх моих сил. Я снова и снова изучал кривые стабилизации времени. И снова и снова видел, что ускорения нет, процесс идет на пределе. «Время еще есть», – утешал я себя. Внешний вид Жанны предупреждал, что времени оставалось все меньше.
На засветившемся стереоэкране возник Чарли.
– Спешу порадовать, дружок, нас просит к себе посланец Земли. – Недавняя озабоченность, какую Чарли старательно внедрял и в нас, видимо, отошла. Он снова готов был сыпать парадоксами и остротами. – Почему не вскакиваешь? Мало бодрости!
– Иди к дьяволу!
– Намек понят. Исполнение отложим. Раньше посетим Роя. Впрочем, возможно, это и будет реализацией твоего желания.
– Жанну вызывают?
– Жанна, очевидно, пойдет после нас. Видимо, Рой считает, что она ближе всех к тайне катастрофы. Древние французы во всех запутанных случаях советовали: ищите женщину. Тебе не кажется, что Рой Васильев если не по рождению, то по образованию – француз?
– Мне надоели словесные выверты, которые ты считаешь остротами.
– Тогда деловой совет. Приведи себя в порядок. У тебя нос по фазе не совпадает со ртом, с этим уже ничего не поделаешь. Но совершенно излишне к кривому носу еще так злодейски выкривливать губы.
Насмешкой над моим носом он временно исчерпал запас своих шуток. За дверью лаборатории он встретил меня озабоченным – очень нечасто можно видеть его в таком настроении. Хоть я и не люблю зубоскальства, а сейчас вообще было не до шуток, я не удержался:
– Ты тоже по фазе не в своей обычности, Чарли. Боишься Роя?
– Боюсь, – признался он. – Следствие, которое мы с тобой проводим, показывает, что возможны неожиданности.
– Следствие, которое мы проводим? Я думал, следствие ведет Рой Васильев.
– Он ведет следствие открытое. А мы скрыто следим за ним самим. Мы ведем следствие о следователе. Для него тайна – катастрофа на Урании, для нас тайна – что думает о той тайне землянин Рой Васильев, облеченный, не сомневаюсь, значительными полномочиями.
– Следует ли понимать, что для тебя тайны взрыва уже не существует?
– Сердечный мой друг Эдуард! – сказал он с досадой. – Я давно догадываюсь, что ты свой природный ум, правда небольшой и неупорядоченный, намеренно экранируешь от посторонних глупейшими вопросами. У каждого своя форма самозащиты, но, пожалуйста, не перебирай. Особенно у Роя. Он не поверит, что ты так туп.
Я промолчал. Мы дошагали до гостиницы. Зеленый глазок в дверях приглашал войти. Рой занимал стандартный номер из двух комнат. В гостиной стены были увешаны фотографиями взрыва: локаторы космостанции, следящие за поверхностью планеты, успели зафиксировать катастрофу в ее первые мгновения. Я собственными глазами видел черную тучу из двух миллионов тонн воды, я помнил, как она взметнулась над планетой, как потом из недр ее хлестал ливень. Но фотографии, собранные в гостиной Роя Васильева, показывали детали, мне не известные. Мы с Чарли переходили от снимка к снимку, а Рой сидел в кресле и глядел на нас – внимательно и задумчиво.
– Ну, и что вы думаете обо всем этом, друг Рой? – поинтересовался Чарли, усаживаясь в кресло. Я сел рядом в Чарли. Рой тихо засмеялся.
– Я пригласил вас, чтобы узнать ваше мнение, а не для того, чтобы делиться своим.
– Да, так обычно ведут расследования. Но случай необычный. Давайте вести его нестандартно. И начнем с того, что не вы нам, а мы вам будем задавать вопросы.
– Можно и так.
– Тогда жду ответа на мой первый вопрос.
– То есть какое у меня создалось мнение о происшествии? Я мог бы ответить: пока никакого. И будет достаточно правдиво. Но не вполне точно, ибо фраза «никакого мнения» тоже своего рода мнение.
– Согласен. И уточняю: какое конкретно мнение выражает абстрактное утверждение, что мнения нет? Уверен, что за внешней неопределенностью вашего ответа таится нечто определенное.
– Вы угадали. Мое мнение таково. Взрыва сгущенной воды не могло быть. Все, что я знаю о технологии изготовления и хранения этого продукта, решительно исключает возможность катастрофы. А взрыв совершился.
– Вы хотите сказать, что причины катастрофы лежат вне уровня современной науки?
– Именно это!
– И вы собираетесь требовать, чтобы мы – я и Эдуард Барсов – подняли вас над уровнем современной общеизвестной науки?
– Уверен, что вы можете это сделать.
– Мы это сделаем. Начну с того, что причина катастрофы, по нашему мнению, таится в характере исследовательских работ в Институте Экспериментального Атомного Времени, который я возглавляю. И скажу больше – ничто иное, кроме экспериментов над атомным временем, не может явиться научным объяснением катастрофы.
– Стало быть, вы принимаете на себя ответственность за трагедию?
– Что называть ответственностью, друг Рой? Понятие это неопределенное. Его можно понимать и как сознательное устройство катастрофы. Этого не было. Мы и не догадывались, что катастрофа возможна, до того как она совершилась. Лишь оглядываясь назад, анализируя все обстоятельства трагедии, мы допускаем, что вызвать ее могли некоторые из наших исследований.
– Не предвидели, значит, преступления не было. Но и определенности тоже пока нет. «Не вызвали, по могли вызвать», «оглядываясь на прошлое», «анализируя», «допускаем»… Вряд ли такие уклончивые формулировки сочтут доказательными.
– Вам придется удовлетвориться ими, ибо никто другой, кроме нас, и до такой неопределенной определенности не дойдет. Поверьте, друг Рой, ни один человек ни на Урании, ни на Земле и не подумает заподозрить нас в несчастье. Мы спокойно могли бы сказать: не знаем, не понимаем, столкнулись с загадкой. Как бы вы поступили в таком случае?
– Власть закрыть ваш институт у меня есть…
– Нет у вас такой власти, Рой! Вам прежде понадобилось бы доказать, что эксперименты с атомным временем явились причиной взрыва на энергоскладе. А как бы вы это сделали? Где нашли бы факты? Какие выставили бы аргументы? И второе, в наших работах заинтересована вся человеческая наука, они отражены в плане Академии наук в разделе важнейших. И то, что их перенесли на Уранию, местечко для самых опасных исследований, свидетельствует, что какая-то неизвестная угроза от опытов с атомным временем заранее учитывалась, но полагалась менее важной, чем возможный успех. Это вам ничего не говорит?
Я не сомневался, что Чарли идет на встречу с Роем Васильевым, как на сражение. И что Чарли не постесняется припереть Роя к развилке двух одинаково рискованных решений: либо прервать наши работы без строгого обоснования, либо оставить их без твердых гарантий безопасности. Но чтобы Чарли провел дискуссию с такой дерзостью и так бесцеремонно показал Рою Васильеву его беспомощность – это было неожиданно! Я переводил взгляд с одного на другого. Чарли раскраснелся, глаза его сердито блестели. Я иногда видел его таким, но то были минуты крайнего раздражения, приступы злости при больших неудачах. Сейчас не было ни поводов раздражаться, ни причин для злости. Чарли временами актерствует, особенно когда ударяется в парадоксы, позы в такие минуты просто поражающие. Однако и позы нынче не было, он не актерствовал: и нападал, и защищался по-серьезному.
А Рой Васильев глубоко откинулся в кресле, слушал с безмятежным хладнокровием: ему, он показывал, даже нравится запальчивость директора Института Экспериментального Атомного Времени, он, мол, способен слушать не прерывая, сколько Чарли вздумается говорить. Но Чарли выдохся и замолчал, и заговорил Рой.
– Очень интересно и по-своему убедительно, – объявил он, лениво покачивая ногой, закинутой на другую ногу. – Чего-то в этом роде я и ожидал. В дороге я штудировал ваш рапорт о взрыве в Академию наук, там вы коснулись и этого вопроса, правда, сослагательно: не могут ли изменения атомного времени, волнообразно распространяясь, сказаться и на расстоянии от ваших лабораторий? Уже формула – волны времени, проникающие сквозь стены хорошо экранированных лабораторий, – поражает… Неподготовленному трудно снести… Но столько на Земле говорят об Урании вообще, о вашем институте в особенности! Многие убеждены, что вы конструируете машину времени, любимый механизм в романах старых фантастов. Один филолог, проведавший о моей поездке на Уранию, просил меня прокатиться в прошлое лет на восемьсот и записать два-три горных языка на Кавказе – у него какая-то своя теория их происхождения, но он не может ее обосновать, те языки давно вымерли. В общем, друг Чарльз, если вы подробней введете меня в существо ваших изысканий, это будет не только в моих, но также и в ваших интересах.
И Чарли ответил блестящей лекцией. Он совмещал в себе не только ироника и софиста с глубоким экспериментатором, но был и мастером популярного изложения. Он сел на одного из любимых коньков и сразу погнал в галоп. Вот такой же сверкающей лекцией десять лет назад он убедил президента Академии наук Альберта Боячека разрешить строительство нашего института на Урании. Мы с Павлом тогда сидели в зале рядом и то и дело издавали невнятные возгласы восторга, в такое возбуждение привел Чарли и нас, тоже неплохо разбиравшихся в атомном времени. Не берусь сейчас восстановить ту форму, в какой Чарли вдохновенно ораторствовал перед Роем, попробую передать хотя бы смысл его лекции.
Пусть не говорят при нем о какой-то дикарской машине времени, так Чарли начал. Он, Чарльз Гриценко,физик и инженер, а не писатель фантастических повестей. Его захватывают лишь реальные возможности науки, а не заоблачные полеты неупорядоченного мечтательства. Переброс больших материальных масс из настоящего в будущее или тем более в прошлое – детская сказочка. И столь же далеки от реальности все воображаемые конструкции, названные машинами времени. Цель Института Экспериментального Атомного Времени, между прочим, состоит и в том, чтобы доказать вздорность подобных сказок. Да, конечно, мы в своих установках искусственно меняем ток времени – то замедляем, то ускоряем его. Но это совершается лишь в недрах атома. Эксперименты с ядерным временем мы освоили, теперь шагнули из теснин ядра в атомное электронное облако. О выходе из атомов в толчею молекул мы пока и не мечтаем.
Время – это всеобъемлющая река, в ней плывут все события жизни, продолжал Чарли – научный соловей, увлеченный только своей песней и не слышащий ничего больше. Иначе бы он заметил, что Рой Васильев слушает его вовсе не так внимательно, как можно было ожидать.
А Рой тем временем бросал на меня быстрые взгляды, словно проверяя, какое впечатление у меня от вдохновенной речи моего начальника; я также – и по возможности незаметно – пытался в свой черед определить, что думает сам Рой. И уж конечно, Чарли и помыслить не мог, что Рою известно все, о чем ему говорят, что он дьявольски осведомленный парень, этот невозмутимый следователь, и ловко прикрывает свою эрудицию ширмой внешнего интереса. Вдруг развернувшаяся безмолвная борьба – борьба между Роем и мной – до Чарли и намеком не доходила, меня самого она застала врасплох; я молчаливо защищался, не было иного выхода – ведь дело, в конце концов, касалось не только меня. Ни один звук, ни одно движение не говорили о разгоревшейся схватке. Был именно тот случай, когда пси-поле собеседника, я скажу сильней – противника, ощущается без специальных датчиков, фиксируется не на ленте самописца, а реакцией души. Я уже знал, что отныне проницательное, как удар копья, понимание Роя направлено в меня, как в фокус тайны. И что он, не думая это показывать Чарли, знает, что я о том знаю тоже. Чарли выстраивал стартовую площадку для Роя, чтобы облегчить тому понимание. Но если бы я мог закричать: «Перестань, не ведаешь, что творить!» – я бы крикнул.
Да, время – это всеобъемлющая река Вселенной, вдохновенно доказывал Чарли. Но каждая река слагается из тысяч струй, ее колеблют миллионы волн. Именно так обстоит и с могучей рекой нашего общего физического времени. Оно складывается из миллиардов локальных времен, в нем слиты мгновения ядерных превращений, атомных взаимодействий, молекулярных реакций, каждая мельчайшая молекулярная частица, каждая атомная комбинация частиц, каждая упорядоченная молекулярная микроструктура атомов вливается в общий поток времени своим крохотным ручейком. Нет, мы еще неспособны повелевать суммарным временем, величественным потоком, текущим в космосе из прошлого через настоящее в будущее, мы плывем в нем безвольной щепочкой, куда нас бросают волны: корабли, прокладывающие самостоятельный путь в этой грандиозной реке Вселенной, долго еще не сконструируют. Но в глубочайших глубинах потока космического времени мы уже способны кое-что сделать. В наших лабораториях мы замедляем и ускоряем течение ядерного и атомного времени. Отдельные атомы искусственно, раньше их соседей, выдвигаются в будущее, так же искусственно задерживаются в прошлом. Но дальше эксперименты пока не идут. В отчетах института за прошлый год указано: «Методы воздействия на кванты времени найдены, методы слияния искусственно деформированных квантов времени в единый микровременной поток разрабатываются».
Рой задумчиво сказал:
– Стало быть, вы все же нашли способ преобразования настоящего в прошлое или будущее?
Слишком элементарное толкование, возразил Чарли. Оно отдает все той же примитивной машиной времени. Что такое настоящее и что такое прошлое и будущее? Настоящее всегда приход из прошлого и уход в будущее, это разрез по живой линии временного потока. Прошлое еще живет в настоящем, будущее уже в нем живет. Выход в будущее лишь постепенно ослабляет прошлое, а не уничтожает его сразу и целиком. Поэтому изменение временного тока отдельных атомов не выбрасывает их сразу из молекул, а лишь ослабляет связь с остальными частями молекулы. Молекула как бы расшатывается. Она уже частично в будущем, еще частично в прошлом. Но любая разновременность грозит разрывом структуры. Здесь база для многих опасностей.
– Сколько я понимаю, мы подходим к вашей гипотезе взрыва на энергоскладе, – сказал Рой. – В докладе Земле вы осторожно упомянули о ней. Сейчас, видимо, разопьете подробней?
– Вы не ошиблись, Рой, я перехожу к моей концепции катастрофы. В этой связи должен поговорить о Павле Ковальском, помощнике Эдуарда Барсова. Павел обеспечивал экранирование нашего института. Вас, конечно, информировали, что лаборатория Эдуарда называется лабораторией стабилизации времени. В ее программу входит поддержание постоянства поля времени – в той мере, какая нужна, чтобы волны времени не превосходили безопасного предела. И Павел взял на себя охрану окружающего институт пространства от выноса наружу хроноколебаний. Он вел свое дело надежно уже не один год, но вот допустил какой-то просчет, и пульсирующая волна атомного времени вырвалась острым лучом в направлении энергосклада, который, к сожалению, находился слишком близко от института. Так произошло нарушение спокойного тока внутреннего времени воды. Павел собственным телом, как экраном, погасил пульсацию времени, но было уже поздно: на складе высвободилась из чудовищного сгущения вода, а в клетках самого Павла произошел разрыв биологического времени. Спасти его мы не сумели.
– Как, по-вашему, произошла деформация атомного времени сгущенной воды – в будущее или прошлое? – спросил Рой.
– В прошлое. Ибо в обозримом будущем сгущенная вода должна оставаться сгущенной водой, если не производится энергосъема с ее поверхности. А в прошлом было время, когда сгущенная вода была просто водой. Достаточно возвратить ее в это время, даже в одно мгновение этого времени, чтобы мигом высвободилась вся чудовищная энергия сгущения, что, к несчастью, и произошло.
Рой Васильев задумался. Чарли бросил на меня вопросительный взгляд – убедительна ли аргументация? Я взглядом же успокоил его – отличная речь, возражений по существу гипотезы не будет.
Рой заговорил медленно, как бы вслушиваясь в каждое слово:
– Возражать вам не могу да и не хочу. Гипотеза, вероятно, правильная. А объяснение откровенное. Вы не ждете, чтобы вам предъявили обвинение, вы сами признаете свою вину.
– Свою часть вины, – поправил Чарли. – В конечном итоге авария произошла от недостаточного экранирования трансформаторов времени. Это мой просчет. Постараюсь больше не допускать таких просчетов.
– Вы продумали, как повысить безопасность?
– Конечно. Новый энергосклад строится подальше от нас. Вы могли заметить: около столовой заканчивают здание, это для него. Вас не удивило, что все мы едим в столовой, отдаленной от институтов? На этом настояли биологи, они боялись заражения пищи вблизи их лабораторий. Мы, как и они, будем удалять все, что не имеет непосредственного касательства к нашим экспериментам. А экранирование лабораторий от пульсаций времени усилено, за этим следит Эдуард Барсов.
Рой наконец обратился ко мне:
– Что вы добавите к объяснениям друга Чарльза?
– Решительно ничего, – спокойно ответил я.
– Значит, вы с ним полностью согласны?
– Полностью согласен.
– Друг Чарльз, по-вашему, исчерпал проблему?
– Мне добавить нечего, – повторил я.
Рой, казалось, что-то хотел спросить еще, но передумал. Он теперь говорил снова с одним Чарли, так демонстративно игнорируя мое присутствие, что мой начальник, опасался я, должен был это почувствовать. Но Чарли и не заметил, что Рой поворачивается ко мне чуть ли не спиной.
– Я буду думать, друг Чарльз, – сказал Рой. – Вы до краев наполнили меня интереснейшей информацией, надо ее переварить. Когда я приду к какому-либо решению, я снова с вами посоветуюсь.
Мы ушли из гостиницы, и по дороге Чарли радостно сказал:
– Он, наверно, думал, что мы будем юлить, оправдываться заранее. А мы обрушили на него правду, нигде не затесывая ее острые грани. Он ошеломлен, это минимум.
– Будет еще и максимум, – сказал я. – В максимуме, очнувшись от ошеломления, он может счесть недостаточными наши защитные меры. Подумай об этом.
– Подумаю, – пообещал Чарли. – Зайди ко мне, проинформируем Жанну.
Жанна возникла на экране. Я сел подальше и постарался не глядеть на нее. Она вновь была недопустимо хороша. Мне и взглядом нельзя было доводить до ее сознания, что я вижу в ней перемены. Чарли весело передал ей наш разговор с Роем и попросил приготовиться к вызову.
– Сколько ты еще собираешься внушать мне свои инструкции? – резко оборвала она. – Чарли, я по горло сыта твоими и Эдика наставлениями.
– Ты такая красивая и умная, Жанна, – умильно сказал Чарли. – В общем, восхитительная. А Рой слабый мужчина. А все мужчины считают ум в мужчине обыденностью, а ум в женщине необычайностью. И когда женщина не только красивая, но и дьявольски умна…
– Чарли, в старину, на которую ты так часто ссылаешься, ежедневно молились господу: избави меня от лукавого!
Он воскликнул с хохотом:
– Жанна, всеми чертями прошу – не избавляйся от лукавого!
– Не избавляйся от лукавого и ты, Эдик, – посоветовал Чарли мне. – Ведь лукавый – кто? Вовсе иное, чем он виделся предку. Я тебе это быстренько разъясню…
– Не старайся, – сказал я. – У меня дела поважней выслушивания твоей трепотни. Будет что серьезное, вызывай. Софизмы я способен слушать только в столовой, там они вроде перца к еде.
Я ушел к себе. Чарли еще был в возбуждении от разговора с Роем, ему надо было остыть в одиночестве. Он мыслил всегда ясно, был, я неоднократно поминал это, превосходным логиком, но сейчас его глаза застил туман удачи. Он вообразил себе, что все заканчивается на успешном разговоре, больше от Роя неприятностей не ждать. И странная просьба к Жанне – очаровать посланца Земли – виделась ему точкой, завершающей итог: Рою будет еще и приятно, в угоду нашей уранийской красавице, сделать то, что он и без нее – и, возможно, без приязни – неизбежно сделать должен. Свою часть проблемы Чарли понимал превосходно. Он не понимал одного: то была лишь часть проблемы, а не вся она!
Возвратившись к себе, я проверил процесс и присел на подоконник. Наступал вечер, Мардека закатывалась, на сумрачном, зеленоватом – такова его обычная окраска – небе горели костры трех облачков: впечатляющая картина, покажись она мне до катастрофы, я бы не отрывал от нее глаз. Все бы во мне волновалось, все бы во мне ликовало от того, что так прекрасен мир, в котором довелось жить. Я безучастно наблюдал, как разгорались и гасли золотые и красные пламена заката, повода для ликований не было. «Есть ли еще время?» – допрашивал я себя. И не находил ответа. Ответ мог дать только Рой Васильев. Он был далеко, в гостинице, он странно, угрожающе странно держался сегодня со мной.
Я вспоминал его слова, вспоминал, как он сидел, покачивая ногой, закинутой на ногу, с какой почти равнодушной заинтересованностью слушал. Дикое сочетание: «равнодушие» и «заинтересованность», в стиле острот Чарли, но более точной формулы я найти не мог. И снова, без автоматических фиксаторов пси-поля, ощущал, как все напряглось в нем, когда он бросил на меня быстрый взгляд. Чем я поразил его? Чем возбудил внимание? Тем, что молчал? Чарли часто говорит: молчание – красноречивый сигнал несогласия, категорическое оповещение о протесте. Рой не мог заподозрить во мне несогласие, тем более – протест. Все, что излагал сегодня Чарли, было азбучно истинно, я готов подписаться под каждым его словом. Или Рой почувствовал, что я мог бы чем-то дополнить рассказ Чарли, но не захотел? Что из этого воспоследует? Будет ли время завершить так лихорадочно ускоряемый и так не поддающийся ускорению процесс? Вопрос элементарно прост, но простого ответа не было…
Я снова достал заветный альбом Павла, снова всматривался в портреты Жанны. Все сходилось: она теперь была иной, чем на последних снимках, она была много красивей, много моложе. Я закрыл глаза, Жанна предстала передо мной такой, какой появилась сегодня у Чарли на экране. «Нет, – сказал я себе, – это же девчонка, как в студенческие годы, в ней вытравлены все следы трагедии с Павлом, даже печать, наложенная тремя годами труда на Урании, двумя годами сумасбродной, сжигающей их обоих любви, – даже этого не видно». Я задал компьютеру все ту же, изо дня в день повторяемую программу анализа ее пси-поля. Компьютер выдал на экране данные, которых я с таким беспокойством ожидал: инерция скорби преодолена, психика Жанны приходит в соответствие с физическим состоянием ее организма, она полностью – душой и телом – оправилась от несчастья. В моем сознании зазвучал голос Жанны, голос смеялся: «В старину молили господа: избави меня от лукавого!» Ее уже не нужно было упрашивать не избавляться от лукавого, в ней возродились все женские инстинкты, все жизненные интересы. Все сходилось, все страшно сходилось в одном беспощадном фокусе. Времени могло не хватить.
«Она должна тебя возненавидеть, Эдуард, – сказал я себе то, о чем думал уже давно, к чему псе больше склонялся, как к неизбежности. – Страстно, самозабвенно, безмерно возненавидеть. Иного выхода нет».
Я соскочил с подоконника и заметался по лаборатории. Меня захлестнуло отчаяние. Дело не в том, что я отказывался от мысли завоевать любовь Жанны. От надежды быть ею любимым я отказался, когда она влюбилась в Павла. И трагедии из ее равнодушия к себе не вообразил. Жанна выбрала достойнейшего, нельзя было в том усомниться. Стоило мне и Павлу подойти вместе к зеркалу, стоило увидеть нас за расчетами, у компьютеров, которым мы задавали программу поиска, и сразу становилось очевидным, кто орел, а кто кукушка. Даже Чарли временами говорил: «Ты подобрал себе удивительного помощника, Эдик: красивого, умного, талантливого, работоспособного. Тебе повезло, что в наше время не носят поясов, он заткнул бы тебя за пояс. В старину, я слышал, подобные странные операции совершались часто». Эмоции командуют мною редко, страсти во мне не горят, а тлеют. Я не сентиментален, не романтик, не сумасброд, не себялюб, не карьерист – к очень многим человеческим особенностям, анализируя меня, надо прилагать это существенное уточнение «не». И мне, по-честному, все одно мало радости – равнодушна ли Жанна или ненавидит меня. Она меня не любит – это единственно важное, все остальное почти одинаково, так мне воображалось. А любовь Жанны я не завоевал, когда Павел жил, не завоюю и после его гибели и пытаться не буду. И отчаяние шло не от того, что Жанна возненавидит меня. Суть была в другом: я не хотел умирать.
Желание жить – вот единственная жгучая страсть моей души. Все люди хотят жить, инстинкт существования внедрен в каждого. Никто в здоровом состоянии не жаждет смерти, это естественно. Но я настаиваю, что этот инстинкт во мне особенно силен. Жажда существования для меня – жажда всесуществования. Безразлично как жить, только бы жить, жить, жить! Не знаю, почему я родился, именно я, такой внешне тихий, такой некрасивый – «рот по фазе не совпадает с носом», как справедливо указывает Чарли, не знаю, есть ли особая цель, высокая или глумливая, в том, что меня вызвали из несуществования к бытию, но я бесконечно благодарен, что это совершилось. Древний поэт как-то скорбно допытывался: «Кто меня враждебной властью из ничтожества воззвал?» Могу понять его, вполне могу, но скажу: благословенно то, что одарило меня существованием. Ибо жить – величайшее блаженство! Видеть мир в его буйстве и тишине, в его пылающих красках и сумрачных полутонах, ежечасно, ежеминутно, сиюмгновенно и вечно ощущать себя частицей этого великолепного мира, любоваться им, погружаться в него, все познавать и познавать, и снова, и снова всеполно – жалкая частица Вселенной – ощущать себя всей Вселенной! О нет, нестандартно выкручивалась в житейских стремнинах пока еще не длинная река моего бытия, но ее беды и бури – ничтожность перед тем основным и восхитительным, что она текла. Сколько раз я утешал себя – очень действенное лекарство – дошедшим из древности изречением: «Мне бывало хорошо, даже когда было плохо». И вот теперь свободным своим решением, жестоким итогом неопровержимого рассуждения я должен уничтожить единственную мою радость, единственное мое счастье – что я существую в мире!
Я бегал от окна к двери и разговаривал вслух с собой, и кричал на себя:
– Почему я? Нет, почему я? Не я вызвал к реальности диких джиннов разновременности, я только не запретил эксперименты. А если бы и запретил, Павел нашел бы способ обойти запрет, для его гениального ума обход любого запрета – пустяк! Но Павла нет, а расплачиваться за его просчеты должен я, расплачиваться неминуемой смертью. Какое пустое словцо – «неминуемая»! Смерть неизбежна, она никого не обходит, даже великие мастера новых геноструктур на Биостанции, творцы невиданных живых тварей не способны ни в старые, естественно возникающие, ни в искусственно создаваемые организмы внедрить ген бессмертия, а так бы это нужно! Да, смерть неизбежна, но в свой час. Мой час пока еще где-то вдали. А требуют, чтобы я сам вызвал его из тумана грядущего, чтобы прервал себя преждевременно. Какое кощунство! Какое злое кощунство!
Поворачиваясь от двери к окну, я видел снаружи погасающие пламена заката и кричал на себя:
– Ты скоро перестанешь восхищаться красками вечернего неба! – И, обращаясь от окна к двери, горестно шептал: – Тебя вынесут ногами вперед в эту дверь…И, глядя на пол, вспоминал, как бился Павел на этом полу, инстинктивно, всей силой рук пытаясь разорвать удушающую петлю разновременности и в последних проблесках сознания страшась, что разорвать ее удастся, исступленно не допускал спасти себя. Будет час, и я забьюсь на полу и, как Павел, разорвусь душой в страдании двойного страха – что смерть наступает и что ее могут предотвратить. Я бросал взгляд на самописцы и регуляторы – их не исковеркает разновременность, они останутся, только меня не будет, только меня одного не будет! Они доведут процесс до конца, на их лептах, на кристаллах их бесстрастной памяти запечатлится успех одного из величайших научных экспериментов, им тот грядущий успех «до лампочки», как пошучивали наши предки. А мне, которому так важно знать, как завершится эксперимент, он останется навечно неведом – меня не будет!
– Нет! – закричал я в неистовстве. – Нет, никогда! Я этого не сделаю!
Почти в беспамятстве я рухнул в кресло. В окне медленно погасал закат. На небе зажглись ярчайшие звезды, они сверкали на меня живыми глазами. Земля прекрасней Урании, это общеизвестно, но небо Земли несравнимо с небом Урании. Уже ради одного этого радостно жить – каждоночно вбирать в себя свет и сверкание трех тысяч голубых и желтых, красных и зеленоватых светил, сложившихся в сто прекраснейших созвездий космоса. Небо Урании – праздник Вселенной. Тот, кто хоть раз посетил этот праздник, с сожалением расстается с ним, когда на рассвете небо бледнеет, с нетерпением ждет его возобновления, когда Мардека закатывается. Нет, и земные звезды прекрасны, но они бесстрастны, лишь чуть-чуть перемигиваются, а здесь, в темно-зеленом ночном небе Урании, в ее непрерывно волнуемой атмосфере, звезды переливаются, притушиваются, вспыхивают… Они величаво выплывают на ночной свой совет, на какие-то свои переговоры и несогласия, разговаривают между собой, кричат мятежным непостоянством сияния. Мы лишь зрители, допущенные на грандиозный вселенский совет сверкающих небожителей. И я сам вскоре откажусь от зрелища этого божественного звездного торжества, оно останется, меня не станет.
– Не сделаю! – прокричал я чуть не с рыданием. – Не хочу! Не хочу!
Меня била истерика, она истощила мои силы. Наверное, я потерял сознание. Потом, стараясь восстановить обстановку, я догадывался, что беспамятство перешло в обыкновенный сон. И сон был такой глубокий, что лишь вызов Жанны пробудил меня.
– Но спи! – приказала она с экрана. – Я только что вернулась от Роя. Приди ко мне.
Я мигом вскочил. О том, чтобы идти к ней, не могло быть и речи.
– Не могу оторваться от механизмов, Жанна. Сделай одолжение, приходи в мою лабораторию.
– Буду через пять минут.
Экран погас, и я кинулся к аппаратам. Пяти минут еле-еле хватало, чтобы ввести новую программу. От недавней скорби и нерешительности не осталось ничего. План был ясен, его надо было выполнять без колебаний. Теперь меня беспокоило одно: не совершу ли в этой спешке ошибки? Я быстро регулировал автоматы и датчики и дважды повторял – для верности – каждую операцию.
Жанна вошла, когда я отошел от аппаратов и водрузил себя на подоконник – самая безмятежная из моих поз, она это знала.
– Какой трудный день! – со вздохом сказала она. -
Если бы не наставления Чарли и не твои упрашивания, вряд ли беседа с Роем сошла бы благополучно. Это был самый настоящий допрос, по правилам старины.
– Он спрашивал тебя о Павле?
– И о нем. Я сказала, что о Павле лучше узнавать у тебя. Вы вместе вели исследования. Ты присутствовал при его гибели.
– Что он ответил?
– Он сказал, что не увидел в тебе желания распространяться о Павле.
– Он и не спрашивал меня о Павле, ограничился тем, что услышал от Чарли. Впрочем, он не ошибся: у меня не было желания распространяться о Павле.
– Примерно так я и объяснила.
– Ты сказала, он расспрашивал и о Павле. Значит, его интересовали и другие?
– Другие – это ты один.
– Вот как! Он не интересовался ни Чарли, ни Антоном?
– Он сказал, что Антон и Чарли ему ясны, а ты – загадка. Он с первых слов попросил подробно расшифровать таинственную природу существа, именуемого хронофизиком Эдуардом Барсовым.
– Ты это сделала?
– В меру своего понимания.
– Это много – мера твоего понимания? Чарли шутит: каждый говорит в меру своего непонимания.
– Суди сам. Если, конечно, ты способен судить о себе объективно и беспристрастно. Павел часто говорил, что ты в себе не разбираешься.
– Думаю, что и он во мне не очень-то разбирался. Тайны природы всегда ему были ясней, чем человеческие характеры. Он интересовался законами мира больше, чем странностями людей.
– Тобой он интересовался. Возможно, он видел в тебе одну из тайн природы. У Роя я начала рассказ о тебе словом, которое Павел назвал сутью твоей души. Ты помнишь то слово?
– Нет, естественно.
– Между прочим, Павел часто говорил его. Ты должен был его слышать.
– Я мало собой увлекался. Наверно, пропускал это слово мимо ушей.
– Не смотри на меня. Меня раздражает твой взгляд.
– Буду смотреть в сторону. Так хорошо?
– Лучше. Теперь слушай. В разговоре с Роем я вспомнила, как познакомилась с вами четырьмя. Я прилетела на Уранию с направлением на Энергостанцию и каким-то грузом для Института Времени. Институт достраивался, груз свалили в общежитии. Трое из вас пожертвовали для груза своими номерами, вы переселились к Чарли, его директорская квартира была обширней ваших комнатушек. Каждый внес что-то свое в украшение временного жилья. Чарли радостно подчеркнул беспорядок в комнате красивым плакатом, он повесил его на двери: «Выходя на улицу, вытирайте ноги!»
– Плакат в стиле его острот. Я помню это его воззвание.
– Антон нарисовал чертенят с хвостами, рожками и руками, гибкими, как хвосты. На чертенят падали молекулы, они ловко отшвыривали их – большие направо, маленькие налево. В общем, оправдывал прозвище «Повелитель Демонов Максвелла». Павел прибил к стене схему переключений регуляторов в каком-то процессе, а ты повесил над своей кроватью портрет древнего философа Декарта.
– Было. Отличная репродукция знаменитой картины Франца Гальса. Я очень любил эту картину, хотя к творчеству Франца Гальса равнодушен.
– Вот, вот! К творчеству Гальса равнодушен, а этот портрет любил. Я спросила у Павла с уважением, – так странно в наше время встретить поклонника старых философов: «Этот твой друг Эдуард Барсов, наверно, большой знаток учения Декарта?» Павел ответил: «Сомневаюсь, чтобы Эдик держал в руках хоть одну книгу Декарта». – «Но почему он повесил его портрет?» – спросила я. «А ты присмотрись к портрету, – посоветовал Павел, – на этой картине изображена душа Эдика».
– И ты присмотрелась к портрету Декарта?
– Много раз присматривалась. Мне очень хотелось узнать все ваши души. С портрета, ты помнишь, глядел мужчина средних лет, длинноволосый – кудри прикрывали плечи, – длинноносый, тяжелые веки наполовину заэкранивали большие выпуклые глаза, он недавно побрился, но плохо побрился, художник лукаво изобразил и порез на подбородке, и островок недобритой у шеи бородки. А Декарт не просто глядел на зрителя, он радостно удивлялся тому, на что падал его взгляд. Франц Гальс с совершенством воссоздал душевное состояние философа, тот словно говорил каждому, кто подходил к портрету:
«Боже, как удивителен, как прекрасен этот мир! Восхищайтесь им, поражайтесь ему!» И Павел сказал мне: «Теперь ты понимаешь, почему Эдуард выбрал портрет Декарта в наставники? Не учение Декарта – только его портрет. Здесь икона души самого Эдика, его вечное удивление перед всем, что его окружает. Если Антона Чиршке раздражают законы природы, то Эдуард им восторженно удивляется».
– Так вот оно, это загадочное словечко! Удивление – формула моей души! Так, по-твоему?
– Это сказал Павел, и я каждодневно утверждалась, что он прав.
– Ты поведала это и следователю?
– Конечно. Он ведь интересовался твоим характером, как я могла скрыть главную твою особенность? И я рассказала ему, что ты способен замереть от восхищения, когда мимо твоего носа пролетит гудящий жук, и, забыв на время обо всем ином, ты будешь следить зачарованными глазами за тяжелым полетом жука. Что когда на обочине дороги вдруг раскроется краткожизненным цветочком какой-нибудь вздорный сорняк, ты остановишься перед ним и упоенно удивишься, сколь совершенны невзрачные лепестки, до чего прекрасно, каким-то особым бордюром, их облепила придорожная пыль! И ради такого дурацкого времяпрепровождения опоздаешь к началу важнейшего эксперимента. А в эксперименте, объяснила я Рою, тебя захватывают порой такие пустяки, что тормозится сам эксперимент. Я вспомнила, как пришла как-то к вам и ты воскликнул с сияющими глазами, словно случилось что-то абсолютно неожиданное: «Жанна, посмотри результат, как же все поразительно сошлось!» Я спросила Павла, в чем неожиданность, а он захохотал: «Никакой неожиданности, все по расчету, но не будем мешать Эдуарду безмерно поражаться тому, что в науке отклонений от законов природы не наблюдается». А когда ты вечером смотришь на небо, Эдуард! Со стороны впечатление, будто тебя весь день одолевал тайный ужас, что звезды не выйдут на ночное дежурство, и ты радостно ошеломлен, что они все же появились, и поэтому должен насладиться их красотой, ибо она дана только на одну ночь. Вот ты таков, Эдуард. И в наших с тобой отношениях до предела сказалась эта твоя привычка всему поражаться, любой штамп воспринимать как открытие. Ненасытная твоя любопытность, обращенная одинаково на важное и неважное. Любознательность без разбора!
– Ненасытная любопытность в наших с тобой отношениях? Или лучше второе словечко – любознательность
– Ты, конечно, снова впадаешь в удивление! Это ведь секрет твоего понимания.
– Постараюсь на этот раз не впадать в удивление. Ты говорила Рою о наших отношениях?
– С чего бы мне их скрывать? Он спрашивал, я отвечала. Не хочешь ли и ты спросить, что я сказала о нас с тобой?
– Хочу, Жанна.
– Он интересовался, крепка ли наша дружба. Я ответила, что не очень. Ты опять впился в меня глазами, Эдик. Ты ведь знаешь, я этого не терплю! Итак, я сказала Рою, что ты влюбился в меня почти мгновенно, как увидел. Надеюсь, ты не будешь этого отрицать? И еще я сказала, что твоя любовь показалась мне такой привлекательной, меня так трогало твое неизменное восхищение мной, ты с такой доброй радостью следил за каждым моим движением, что и я стала влюбляться в тебя.
– Этого не было, Жанна!
– Это было, Эдуард. Но тут вмешался Павел, сказала я Рою. Павел, в отличие от тебя, был настойчив, когда чего-нибудь хотел добиться. И он был… В общем, Павел был Павлом, тебе этого не нужно растолковывать, а Рою я кое-что объяснила. Но был момент, Эдуард, когда я заметалась между вами, не зная, кого выбрать. Очень короткий момент, но он был, и увлечение мое могло тогда переломиться в твою сторону. Но ты отошел от соперничества. Тебя поразило, что Павел, так страстно увлеченный наукой, может испытывать и другие страсти. Тебя вмиг заинтересовало, а как я отвечу на его домогания. Перед тобой появилась замечательная картина: некто без церемоний прививает девушке свою любовь, стремительно заражает ее своей страстью – ну как этим не полюбоваться? Как не поразиться могуществу чувства, ведь он буквально теряет голову, когда перед ним появляется та девушка? «Деятельный обсерватор» – разве не так шутит о тебе Чарли? Он еще говорит – «неистовый наблюдатель»… А что до нас с Павлом, то я объяснила Рою, что все совершилось по другой шуточке того же Чарли Гриценко: «Кто ухватил, тот и отхватил». Очень точная оценка, доложу тебе. Павел всю меня охватил своим чувством, у меня не стало желания сопротивляться. Так я полюбила его. Так мы стали мужем и женой. Мы были счастливы, пока он не поставил свой последний злосчастный эксперимент, а ты разрешил его. И разрешил, вероятно, из того же восторженного любопытства: как удивительно, что опыты наши удаются! Вот она, наша удивительная удача: Павел погиб, я не восстановлю здоровья. Есть чему радоваться!
Теперь я знал, как мне держаться. Я не впивался в нее глазами, чтобы не раздражать, но видел ее всю. Она сидела у самописца пси-поля, я заранее поставил стул около него: каждое движение ее души, каждый нюанс настроения фиксировались. Она позволила себе расковаться, после гибели Павла это был первый случай. И она изменилась так, что не только Повелитель Демонов, ясновидец Антон Чиршке, не только сам я, но и любой знакомый не мог бы не порадоваться: «Как вы отлично выглядите, Жанна, помолодели и похорошели». Трусости я уже не смел себе разрешить. Времени оставалось только на одно решение.
И я спокойно, даже с издевкой – она, несомненно, сочтет это издевкой – заговорил:
– Ты представила мне замечательный анализ моего характера. Восторженное удивление перед всем, от всего!.. Неплохо бы продолжить и дальше твое проницательное исследование. Ну, хотя бы на те минуты, когда я восторженно любовался – другая формула не уложится в твое понимание меня – фонтаном пылающей, дымной воды, забившей на месте энергосклада. Именно в эти минуты я вспомнил о Павле и испугался, что с ним плохо, и опрометью кинулся назад в лабораторию, забыв и о водном огненосном вулкане, и о метавшемся неподалеку Чарли. Я вбежал к себе и увидел Павла, в агонии рвущего руками с шеи петлю разновременности, ощущение ведь было такое, что его душит какая-то петля.
– Зачем ты вспомнил это? – Голос Жанны стал глухим. Она побледнела, положила руку на сердце.
Я холодно говорил:
– Хочу понять свое собственное поведение, используя твой психологический анализ. Итак, он метался, а я над ним. Что мне надо было сделать? Наверно, выключить аппараты, погасить расширяющийся разрыв времени в теле Павла. А меня удивило – ну, не восторженно удивило, этого все-таки не было, просто удивило – зрелище необыкновенной агонии. Согласись, еще ни один человек не наблюдал, как в душе реальным физическим взрывом распадается связь времен. Хоть взглядом окинуть такую картину, хоть секундным снимком запечатлеть ее в сознании. А когда я опомнился от своего ненасытного любопытства – так ты глубоко и верно определила его,когда я кинулся к аппаратам, было уже поздно.
Она подошла ко мне вплотную. Секунду мне казалось, что она ударит меня по лицу. Но она лишь выговорила сквозь сжатые зубы свистящим шепотом:
– Эдуард, ты пошутил, правда? Так страшно, что ты сказал!
Лишь тяжким усилием воли я принудил себя и дальше говорить спокойно:
– Жанна, все было, как я рассказывал. Она уже верила и еще не верила. На бледном лице округлились нестерпимо сверкающие глаза. Она пошатнулась. Я сделал движение поддержать ее. Она отшатнулась от меня, как от змеи.
– Убийца! – прошептала она. – Эдуард, понимаешь ли ты это? Ты убийца!
– Убийца! – согласился я. – Что было, то было. Прошлого не изменить.
Я разил безошибочно. Я знал, на что наталкиваю ее, и не оставлял иного выхода. Отомстить мне действием она не могла. Выход был один: чувство ненависти. Сейчас она заговорит о Рое Васильеве.
– Прошлого не изменить, – выговорила она посеревшими губами. – Ты прав, прошлого не изменить. Но почему не изменить будущее? Ты знаешь, что я сейчас сделаю? Я пойду к Рою Васильеву и расскажу, какие эксперименты ты с Павлом поставил. Хоть это будет мне утешением – тебя выгонят с Урании, тебе закроют двери в лаборатории. Не видеть тебя! Никогда не видеть!
– Ты этого не сделаешь. Никогда не сделаешь, Жанна!
– Пойду! – исступленно выкрикнула она. – Прямо от тебя к нему!
– Не сделаешь! Ты все же любила Павла. Не верю, что ты надругаешься над его памятью!
Ей понадобилась почти минута, чтобы обрести дыхание на ответ. Ее захлестывало неистовство. Она была готова на все. Но в ее верности Павлу я мог не сомневаться.
– Ты убил Павла, Эдуард, – сказала она наконец.А теперь измываешься надо мной! Какой честности ждать от презренного убийцы? Но сказать, что я не любила Павла, что я хочу надругаться над его памятью!.. Боже мой, какая низость! Какая низость!
– Я убил Павла, не отрекаюсь. А ты собираешься плюнуть на его могилу. Вот что будет означать твой поход к Рою Васильеву.
Она кинулась на меня. Не знаю, что она хотела – задушить насмерть или только выцарапать глаза? Я схватил ее за руки. Она вырывалась с такой силой, что меня мотало то вправо, то влево. Но я не выпустил рук, и она ослабела. Я швырнул ее в кресло. Она опустила голову, громко рыдала. Я снова заговорил. Дело было не завершено. Надо было забить еще пару гвоздей в гроб нашей былой душевной дружбы.
– Тебе не удастся заставить меня замолчать, Жанна. Я продолжаю. Ты знаешь, что у Павла была одна цель в жизни, одна пламенная страсть: реализовать практически свое великое открытие. Даже любовь к тебе лишь соседствовала с этой страстью, не умаляя ее. Павел формально был моим помощником, но реально я был его учеником. Я его убил, так уж получилось, но все силы своей души, все свои способности отдам завершению дела его жизни. Пусть мир узнает, каким гением был этот человек, так верно любивший тебя твой муж Павел Ковальский. Пусть не истлеет он безвестным в могиле! Он заслужил в Пантеоне великих людей человечества памятник. И его воздвигнут, тот нетленно-вечный памятник, если ты не помешаешь. Скажи, скажи мне, Жанна, кому протянул бы руку Павел, если бы мог хоть на минуту встать из гроба: тебе, его возлюбленной, его жене, столько подарившей ему ласк при жизни и столь беспощадной к его памяти после смерти? Или мне, его убийце, его верному ученику, думающему лишь о том, как показать миру величие своего учителя?
Все совершилось, как и должно было совершиться. Поводов для удивления, тем более восторженного, не нашлось: не все во мне верно увидела Жанна, вряд ли в ту минуту последних уговоров мне было легче, чем ей. Она с трудом поднялась, поправила растрепавшиеся волосы, она боялась смотреть на меня, чтобы снова не взорваться.
– Пусть будет по-твоему, – сказала Жанна тусклым голосом. – Я не помешаю завершению опытов. Но ты должен знать: ненавижу тебя! Безмерно, бесконечно ненавижу! Теперь это будет единственной моей отрадой – ненавидеть тебя! Ты просишь моей помощи в лаборатории, я вынуждена помогать, но ненависть не смягчится. Помощь будет, а ненависть останется. Вечно тебя ненавидеть! Боже мой, боже мой! Вечно ненавидеть!
Она ушла, хлопнув дверью. Я должен был сесть, чтобы не упасть, так у меня дрожали ноги. Несколько минут я не двигался, ни о чем не думал, ничего не сознавал. Это не было беспамятство, потеря сознания или сон. Врачи, наверно, заговорили бы об остром приступе нервного истощения. Я назвал бы свое состояние острым истощением души, чем-то вроде кратковременной смерти: я был в этом мире и меня не было.
Восстановив себя, я подошел к самописцу пси-поля, подал выход на диаграмму. Все было, как задумывалось. Нервное потрясение Жанны отразилось в дикой пляске кривых, ее гнев – в их пиках и изломах, ее отчаяние – в их падении вниз, почти к горизонту, к зловещей оси абсцисс небытия. Я проверил программу процесса, задал сравнение со старыми записями. Компьютер доложил, что процесс восстановлен на высоком уровне, он идет, как при жизни Павла. Большего и не требовалось.
Теперь оставалось совершить последнее вычисление: сколько мне осталось жить?
– Сколько мне осталось жить? – вслух спросил я себя.
В общем, я успокоился, интерес к дате конца был скорее академическим, чем практическим. Даже если бы вычисление показало, что жизнь быстро шагает к распаду, это не стало бы теперь поводом рвать на себе волосы. Завершение экспериментов именно таким способом было моим свободным решением, негодовать на себя нелепо. Я только с интересом отметил, что самоубийцы кончают с собой в состоянии аффекта, а у меня аффекта не было, неистовство мутило сознание лишь до решения, страх небытия терзал до внутренне принятого отказа от бытия. Конечно, я не радовался, но и уныние не одолевало. Была даже некоторая удовлетворенность, что найден выход из совершенной, казалось, безвыходности, да практическое любопытство – много ли совершишь всяких не имеющих отношения к эксперименту дел, разных необязательностей, которыми всегда полнится наше существование. «Раньше в подобных случаях писали завещания и заверяли их подписями и печатями», – подумал я. И почти весело рассмеялся – раньше не было подобных случаев. Никто, даже после моей гибели, не должен догадываться, что я ее предвидел, она предстанет случайностью эксперимента, а не его рассчитанным результатом.
Компьютер выдал утешительный расчет: жизни хватало и на дело, и на безделье, можно и всласть соснуть, и разика два погулять по холмам Урании. Я зевнул и потянулся. Желание сна – одно из самых сильных проявлений жизни, но меня, пока я просто жил, на сон не хватало.
– Отказываясь от жизни, можно разрешить себе солидно поспать! – сказал я вслух и засмеялся. Все получалось по любимой формуле: «Мне бывало хорошо, даже когда было плохо».
Я пошел к двери. Появившийся на экране Антон задержал меня.
– Эдик, что такое! – заорал он. – Я возмущен, можешь мне поверить!
– Охотно верю, – ответил я. – Ты всегда чем-нибудь возмущен. Что на этот раз вывело из себя Повелителя Демонов? Наверно, взбесил закон сохранения энергии? Или ты по-прежнему негодуешь на таблицу умножения? Или стало непереносимо, что электроны существуют независимо от позитронов?
– Независимо они не существуют, я берусь это доказать. Но меня возмущаешь ты, а не позитроны. Это гораздо хуже.
– Раньше назови мою вину, потом будешь убеждать, что я хуже возмутительных законов природы.
– Твоя вина – в Жанне!
– В Жанне? – На мгновение я растерялся. Все, что связано с Жанной, имело особый смысл. Любое упоминание о ней звучало опасностью.
– Да, в Жанне! В чем же еще, спрошу тебя?
– Повелитель, воля твоя…
– Не прерывай! Я встретил Жанну, когда она возвращалась от тебя. Она уже выглядела поздоровевшей, даже помолодевшей, а ты ее чем-то так расстроил… Я, естественно, поинтересовался, скоро ли она принесет очередную партию пластинок для сепарации воздуха. Она послала меня в преисподнюю и убежала.
– Ты уверен, что не было у нее причин посылать тебя в преисподнюю и без того, чтобы предварительно посещать мою лабораторию? Для Повелителя Демонов…
– Я запрещаю тебе острить! Ты не Чарли, у тебя остроты не получаются. Скажи прямо, чем ты довел Жанну до такого расстройства?
Повелителя Демонов надо было успокоить. Его необузданность непосредственно не грозила ходу моих экспериментов, но он мог привлечь внимание к дурному настроению Жанны. И такую мелочь следовало предвидеть и предотвратить. Я сказал:
– Мы говорили о Павле. Я наконец показал ей место, где Павел упал. Раньше я боялся это делать. Она плакала, я тоже не плясал. Поводов для веселья не было.
Антон мигом перестроился.
– Понимаю. Будем надеяться, что это последнее потрясение. На время ее надо оставить в покое, пусть она выплачется. Обещаю не торопить с новой партией пластинок, хотя, поверь, они ох как нужны! Он отключился, и я выбрался наружу. Была глубокая ночь, короткая ночь Урании, прекраснейшая из ночей, какие мне удалось увидеть в жизни. Всего восемь земных часов отвели космостроители на суточное вращение Урании вокруг своей оси. В природной своей первозданности Урания вращалась еще быстрей, ее прежнее шальное кружение замедлили чуть ли не вчетверо. Первые поселенцы жаловались, что не успевают от заката до восхода Мардеки сосредоточиться ни на одной толковой мысли, а быстрый бег дневного светила по небосклону вызывает головокружение. И при нас старожилы ворчали, что космостроители могли бы расстараться и на большее, мол, ночь осталась такой короткой, что не успеваешь перевернуться с одного бока на другой, как уже пора вставать. Мы, новое поколение исследователей, не предназначали ночи для сна, бывало, не спали и по неделям – драгоценное время не стоило тратить на такое примитивное занятие, как сон. Зато если выпадал спокойный часок, мы торопились на торжество звездной ночи. «Ты – своя собственная обсерватория», – шутил обо мне Чарли, изредка соглашаясь на совместные прогулки. «Ты восторженный созерцатель, ты всему радостно удивляешься», – сказала сегодня Жанна. В отличие от Чарли, ни ее, ни тем более Павла мне ни разу не удалось уговорить полюбоваться праздником звезд. У них была иная радость – побыть лишний раз друг с другом. Звезды им не требовались.
Выйдя из научного городка, я зашагал по темной равнине. «Дойду до извива реки и поверну назад», – сказал я себе. Я шел не торопясь, и небо двигалось мне навстречу. Быстрое вращение планеты добавляло своей красоты в ночное колдовство. Звезды не медленно передвигались, как на Земле, они торопились, не шествовали друг за дружкой, а – казалось глазу – стремились одна другую обогнать. Силуэты созвездий менялись: расплывчатыми выплывали из-за горизонта, сжимались, становились четкими в зените, снова расплывались, рушась за горизонт. Пока я шел до речки, небо стало другим. «Оно еще раз изменит свой облик, когда я ворочусь», – думал я растроганно.
На долинки и холмы лился серебристый свет, близкие окрестности выступали отчетливо. Урания не имеет спутников, но ночи и без лун полны сияния. Повелитель Демонов утверждает, что при свете звезд он свободно читает старинные книги. Возможно, это правда, но я и днем не видел Антона с книгами, он черпает свои знания из пленок, а не из книг. И, сотни раз прогуливаясь по ночным просторам, я ни разу не встречал на них Антона. Вот и сейчас я был, вероятно, один на всем обширном ночном пространстве планеты. Я шел и шел – никто не приближался ко мне, никого я не увидел вокруг.
Я постоял у речного обрыва. По воде плыли сияющие жгуты: каждая звезда, поднимаясь на небо, торопилась прочертить след своего небесного пути. Выбрав самую яркую звездную ниточку, я любовался ею: расплывчатая, очень длинная – через всю реку, – она сжималась, все ярче сияла, пока звезда карабкалась вверх, а там, в зените, линия превратилась в пылающую точку. Всю поверхность воды усеяли такие неподвижные сверкающие точки среди сотен живых, меняющихся полос и жгутов. Я наслаждался водным отображением звезды, а когда она двинулась из зенита вниз и точка снова растянулась в расплывающуюся и тускнеющую ниточку, я оторвался от реки и пошел домой.
Впервые за много коротких ночей Урании, за долгие часы лабораторных бдений я на своей кровати, отрешенный от суетных мыслей, крепко и сладко спал примитивным сном моих предков, не ведавших ни антиморфена, ни радиационных душей, ни острой необходимости жертвовать необязательным сном ради настоятельного бдения. И, проснувшись к концу следующего дня, я удовлетворенно сказал себе:
– Мне отпущено семь дней на жизнь. Мне хватит пяти для завершения эксперимента. Процесс идет автоматически.
Процесс шел автоматически, это было единственно верное. Но не было ни семи дней, предоставленных на жизнь, ни пяти дней на завершение процесса. Меня с экрана вызвал Чарли. Еще никогда я не видел его столь расстроенным.
– Приходи ко мне, Чарли, – сказал я. – Поверь, мне нельзя оторваться от аппаратов.
– Оторвись! Когда ты около своих механизмов, с тобой не поговоришь.
На его двери горел красный глазок, запрещающий вход. Ко мне он относиться не мог. Я вошел не постучав. Чарли ходил по своему большому кабинету, как волк в клетке. Он молча показал рукой на кресло, но я присел на подоконник. В окне творился очередной закат Мардеки. Мне недолго оставалось любоваться закатами, этим тоже не удалось. Чарли раздраженно крикнул, совсем как Антон, даже голоса стали похожи, раздражение подавило все иронические интонации, столь обычные у Чарли:
– Слезай с подоконника! Скоро у тебя будет вдосталь времени обсервировать красоты Урании и без того, чтобы делать это из моего окна.
Я знал, что именно этого-то и не будет, – времени для любования красотами Урании из какого-либо окна, – ибо для меня вскоре время кончится. Тем не менее сел в кресло и вопросительно поглядел на Чарли. Он продолжал ходить и на ходу говорил:
– Проклятый Рой нанес-таки нам удар! Энергетики нажимают на него, он поддался. Он дает разрешение на доставку с Латоны сгущенной воды. Энергетики обещают отменить ограничения пользования энергией.
– Ты считаешь это ударом?
– Ударом, и почти смертельным, если мы с тобой не восстанем. Условием для получения воды Рой поставил прекращение всех работ по трансформации времени. Ибо ему, видишь ли, неясно, как конкретно произошел сдвиг времени на энергоскладе в обратную сторону. Он опасается, что и с новой цистерной сгущенной воды произойдет такая же катавасия. Он со всем своим земным изяществом так и выразился: катавасия!.. Удивительно точный язык для знаменитого космофизика!
– Но ведь и вправду точно неизвестно, каким образом волна обратного времени достигла энергосклада, – осторожно заметил я. Чарли я не смог показать, что знаю о причинах взрыва больше, чем он.
– Да, разумеется, мы далеко не все понимаем. Но какое это имеет значение? В свой час допытаемся и подробностей. Сегодня важно одно: такая волна была, ее генерировал Павел Ковальский, она вызвала взрыв. А Павла Ковальского больше нет, волны обратного времени никто не генерирует, опасностей для энергосклада, к тому же ныне отнесенного далеко от наших лабораторий, не существует. Я рисую ситуацию неправильно?
– Правильно рисуешь. Уверен, как и ты, что условия для новой катастрофы полностью отсутствуют.
– Так почему, тысячу раз черт его подери, Рой Васильев отказывается это понять?
– Спроси у него самого.
– Уже спрашивал. Он притворяется дурачком. Разводит руками – не физически, а фигурально, с этакой наукообразной грацией: доказательства неубедительны, ситуация остается темной, мои, мол, мозолистые мозговые извилины не способны разобраться во всех тонкостях вашей хропистики.
– Так прямо и высказывается?
– Не прямо, а криво! Придумал новый тип аргументации. Нас учили, что «ультима рацио» логики – доказательство от абсурда. А у него – доказательство от невежества. Аргументирует своим невежеством! А за его невежеством стоят обширные полномочия. Все могу понять, одного не понимаю: как Альберт Боячек, наш светлоразумный, наш проницательнейший президент Академии наук, мог снабдить этого Роя Васильева таким властительным мандатом!
– Что собираешься предпринять?
– Завтра вылетаю на Латону, оттуда на Землю. На время моего отсутствия директором Института Экспериментального Атомного Времени назначаю тебя. Продолжать борьбу с Роем Васильевым будешь ты. Тебе понятны твои задачи?
– Мои задачи мне понятны. Мне непонятно, что ты собираешься делать на Земле?
– Буду стучать кулаком по всем начальственным столам! Схвачу мудрого Боячека за его старческое горло, вытряхну душу из этого милого человека.
– А если по-серьезному?
– По-серьезному? Буду доказывать, что эксперименты с атомным временем слишком важны для науки, чтобы так безапелляционно их запрещать. Думаю, в Академии наук к моим аргументам прислушаются больше, чем к безграмотным велениям какого-то дознавателя. О чем ты так напряженно думаешь? Откажись хоть разок от привычки многозначительно молчать! Надеюсь на твою полную откровенность.
Полной откровенности я не мог себе разрешить. Но на многие просчеты Чарли указал. Я напомнил, что еще недавно он предвидел пользу вызванного аварией дополнительного внимания к работе института. Пользы не получилось, ожидается вред. Он думал, что, доказав правильность гипотезы обратного времени, заставит Роя удовлетвориться этим объяснением аварии. Рой пошел дальше, он, судя по всему, основательно напуган возможностями, какие таятся в искусственном изменении тока времени. Теперь Чарли делает новую ошибку. Конечно, он докажет Боячеку важность хроно-экспериментов. Это тем проще, что Боячек и не сомневается в их важности. Разве тот факт, что Чарльза Гриценко, физика, создавшего первый в мире трансформатор времени, единогласно избрали в члены Академии наук и Боячек после голосования публично объявил: трудами нового академика открывается особая глава в изучении природы – создается новая наука хронофизика, – разве это не свидетельствует о признании важности наших работ? Но Чарльз Гриценко, академик и директор Института Экспериментального Атомного Времени, любитель парадоксов и острот, человек, умеющий ко всякому несомненному факту немедленно подобрать другой несомненный факт, ставящий под сомнение несомненность первого, этот блестящий софист и столь же блестящий экспериментатор, этот наш общий друг Чарли почему-то упорно закрывает глаза на то, что всеми понимается не только важность, но и опасность любых искусственных изменений хода времени.
– Я ни в одном пункте не отошел от утвержденной на Земле тематики наших работ! Будь справедлив ко мне, Эдуард!
– Буду справедлив. Не отошел от утвержденной тематики, все верно. Но сама эта утвержденная тематика показалась такой опасной, что колебались, можно ли ее выполнять на Урании, далекой от Земли планете, специально оборудованной для сверхопасных работ. Разве не изучали предложение оборудовать вторую планетку, подобную Урании, и передать ее одному тебе? И разве не ты убедил этого не делать, ибо тебе не терпелось поскорей развернуть исследования? Вспомни, что ты говорил: работы наши, конечно, опасны, но вряд ли опасней творений биоконструкторов. Те способны выпустить в мир искусственно созданные смертоносные бактерии, новых гигантских цератозавров, всякое невиданное зверье, перед которым земные тигры, что божьи коровки перед осой, – в общем, тысячи рукотворных, биологически реальных демонов зла. А мы, хронофизики, и близко не коснемся таких страхов. Так ты говорил, верно? А что получилось? Погиб Павел Ковальский, прекрасный человек, великолепный экспериментатор. И только счастливая случайность, что все мы в тот миг сидели в своих сверхэкранированных казематах, именуемых лабораториями, только эта случайность предотвратила гибель еще десятков, если не сотен людей. Так к кому прислушаются теперь на Земле? К тебе или посланцу Боячека Рою Васильеву? Не надейся, что распоряжение Роя Земля отменит, она его подтвердит. Ты предлагал нам уступать, но не поступаться. Ты поступишься всем. Знаешь, чего ты добьешься? Что возвратятся к предложению, которое ты когда-то уговорил снять: станут спешно выискивать другую планетку для наших работ. А все те годы, которые понадобятся для ее оборудования, мы будем поплевывать в потолок или прогуливаться по равнинам Урании. Если нас, конечно, не отзовут на Землю, чтобы поручить совсем иные исследования
– Проклятый молчун! – с досадой сказал Чарли.Сто лет держишь замок на губах, но уж если заговоришь!.. Что ты предлагаешь делать?
– Просить Роя отменить свой запрет. Объяснить ему ситуацию так, чтобы он взглянул на нее нашими глазами. Все иное неэффективно.
Чарли, шагая по кабинету, с минуту размышлял.
– Согласен. Надо опять идти к Рою. И немедленно. Поднимайся, отправимся вместе.
– Нет, – сказал я. – К Рою пойдет один человек. Этот человек – я. Ты останешься у себя.
Чарли выглядел таким удивленным, что я едва не рассмеялся, хотя мне было не до смеха.
– Ты слишком волнуешься, Чарли, – продолжал я.И ты увлекаешься собственной аргументацией, боюсь, на педанта Роя это действует плохо. Доверь мне переговоры.
Чарли принимал решения без долгих колебаний.
– Иди один. Если ты меня переубедил, то с ним задание проще – не переубеждать, а убеждать. Превратить его дремучее невежество хотя бы в еле брезжущий рассвет знания.
– Та самая простота, которая хуже воровства, – ответил я в его стиле, и он захохотал: реплика показалась ему отвечающей обстановке.
До гостиницы от института было метров пятьсот, но я потратил на них полчаса. Уверенность, с какой я разговаривал с Чарли, вдруг испарилась. Убедить Роя я мог только исповедью, а не вывязыванием цепочки аргументов. На исповедь я не пошел бы ни к Жанне, ни к Чарли. И я не был уверен, что скорбная откровенность подействует на сухого землянина. Что, если и последняя моя отчаянная попытка спасти процесс будет напрасной? Нужно тысячу раз подумать, сотни раз взвесить все «за» и «против», прежде чем постучать в дверь Роя. Я шел, останавливался, стоял – ни одной мысли не возникало в голове, – снова шел. Меня вела неотвратимость.
На двери Роя горел зеленый глазок: он был у себя и не запрещал входа. Я постучал и вошел. Рой стоял у окна. Он сделал шаг ко мне и показал рукой на кресло. Ни на лице, ни в голосе его не было удивления. Он очень спокойно сказал:
– Хотя и поздно, но вы пришли!
– Хотя и поздно, но вы пришли! – повторил он, усаживаясь против меня.
– Почему поздно? – Это была единственная возникшая мысль, и я высказал ее, ибо что-то надо было сказать. И, еще не закончив, сообразил, что не так следовало начать
Но Рой, похоже, не нашел в моей реакции на его слова ничего странного. Возможно, именно такого начала беседы 011 и ожидал.
– Почему поздно? Мне кажется, вы это должны понимать. Вам лучше было прийти до того, как я наложил запрет на все работы с трансформатором времени. Не появилось бы протестов у ваших коллег.
– Да, пожалуй, так было бы логичней, – сказал я и удивился тому, что он сказал, и тому, что я ответил. Так можно было говорить только после исповеди, а я еще ни в чем не повинился.
Рой смотрел пристально, но без настороженности и отстраненности, раньше я видел в его глазах только эти два настроя – настороженность и ощутимое, как рукой, отстранение. Он знал, с чем я пришел, – не конкретные факты, конечно, но мою готовность искренне поведать о фактах. И я ответно на его знание знал, что ничего теперь не утаю. И, понимая это, я понял, что и мне предоставлено право требовать ответа на мои недоумения и что лучше мои вопросы ставить сразу.
Я начал так:
– Рой, разговор наш будет не из легких, для меня по крайней мере. И я хотел бы, чтобы раньше разъяснились некоторые ваши странности. Почему вы еще в аэробусе выделили меня среди других? Вы не знали, кто я, какая связь между мной и взрывом, ваши глаза невозмутимо обегали наши лица, ни на ком они не задерживались, а на мне задержались. Ваш взгляд словно споткнулся, когда упал на меня. Не знаю, заметили ли это другие, но я не мог не заметить. Скажу больше – я содрогнулся. Надеюсь, мой вопрос не показался вам нетактичным?
Рою вопрос показался естественным. Он отвечал с исчерпывающей обстоятельностью. Чарли, тоже поклонник обстоятельности, выдал бы ответ в форме деловой справки, присоленной для оживления остротой, приперченной неожиданным парадоксом. У Роя была иная манера – он преобразовал ответ в исследование, представил мне продуманную концепцию, как я выгляжу при первом знакомстве и какие мысли порождает даже случайный взгляд, брошенный на меня. Он выделил меня среди прочих пассажиров аэробуса, потому что я сам выделился. На него все пассажиры просто смотрели, а я всматривался, я изучал Роя, размышлял о нем. То, что это настойчивое изучение и что оно отражает какую-то важную мысль, Рой понял сразу. И, поняв, заинтересовался мной, а заинтересовавшись, удивился, а удивившись, сам стал размышлять обо мне. Я непрерывно менял выражение лица и позы: то мрачнел, то светлел, то замирал на сиденье, то вдруг нервно дергался – таким я увиделся ему в аэробусе. Все это явно шло изнутри, не от реплик пассажиров и Роя, а от собственных мыслей. «Каких мыслей? – спросил себя Рой и ответил: – Тех, которые возникли в этом молчаливом уранине вследствие того, что я прибыл на Уранию и сейчас сижу перед ним. Он, стало быть, этот уранин, всех непосредственней связан с трагедией, и самый точный анализ происшествия я должен ждать от него». В таком убеждении Рой вполне окреп, прежде чем аэробус оказался перед гостиницей.
– Я вскоре узнал, кто вы такой, узнал о гибели вашего помощника Павла Ковальского, – продолжал Рой. – Ваш приход ко мне становился необходим. Я ожидал, что вы потребуете, чтобы я принял вас раньше всех.
Но вы не торопились. Это было странно. А потом явились вместе с Чарльзом Гриценко и позволили ему вести всю беседу. Объяснить ваше настороженное молчание особым почтением к своему начальнику я нс мог, у вас с ним отношения свободные, вы, я заметил, иногда так на него огрызаетесь, что на Земле это сочли бы развязностью. Вы предоставили ему привилегию разговора, ибо что-то боялись выдать каким-нибудь неосторожным словом. Ваше молчание шло от предписания себе молчать. И тогда я захотел показать вам, что понимаю вашу задумку – демонстративно стал игнорировать вас, повернулся к вам спиной. Я был уверен, что вы встревожитесь и чем-либо выдадите себя.
– Вы не ошиблись в том, что я встревожился. Но я не выдал себя.
– Вы подтвердили упорно сохраняемым молчанием, что таите секрет. И я подумал, что секрет этот, видимо, нельзя открыть директору института, а ведь вы пришли с ним.
– Правильный вывод. Я не мог поделиться известной мне тайной с Чарльзом Гриценко.
– Но если вы хотели рассказать ее мне, вы должны были потом прийти сами. А вы не шли. Я вызвал Жанну Зорину. Она поведала немало интересных фактов о себе, о Ковальском, о вас. Но тайны она не раскрыла. Если она и знает ее, то сумела сохранить при себе.
– Она знает лишь часть тайны, и я умолял ее даже намеком не касаться этого. Всего она не могла бы вам поведать, если бы и захотела.
– После разговора с ней я окончательно утвердился, что только вы можете пролить свет на взрыв. А вы по-прежнему не шли. Это означало, что вы хотите сохранить секрет. Ради чего? Загадка взрыва, несомненно, связана с вашей лабораторией, стало быть, ваша цель – продолжать исследования, как прежде. И тогда я объявил о запрете экспериментов с трансформацией атомного времени. Основание достаточное, хотя друг Чарльз его запальчиво оспаривает: его собственная теория обратного хода времени указывает на возможность новых катастроф. Перспектива закрытия вашей лаборатории подействовала – вы пришли. Теперь я слушаю вас.
Он слушал, я говорил. Временами он прорывался в мою долгую речь репликами. Я отвечал и снова вывязывал свой невеселый рассказ. Все началось с того, объяснил я, что Чарльз Гриценко доказал возможность изменения скорости времени и построил первый в мире трансформатор времени, позволяющий менять его течение в атомных процессах. Это было великое открытие, таким его и восприняли на Земле. На Урании выстроили специальный институт для хроноэкспериментов. Чарли пригласил меня на Уранию, мы с ним друзья еще со студенчества. Я возглавил лабораторию хроностабилизации – тематика прямо противоположная той, какую исследовали в других лабораториях института, там ведь доискивались, как время изменить, а не стабилизировать. С Земли прилетел Павел Ковальский, Чарли направил его ко мне. Павел, молодой доктор наук, специалист по хронофизике – дисциплине, созданной в основном трудами Чарли, – привез отличную характеристику: широко образован, умело экспериментирует, годен для выполнения сложных заданий. Павел не оправдывал своей характеристики, он был гораздо выше ее. В характеристике не было главного: Ковальский всегда шел дальше задания. Он был ненасытен в научном поиске. Я долго не понимал, почему Чарли определил Павла в мою лабораторию, у меня ведь трудно совершить открытие, задача у нас – поддерживать постоянство, а не выискивать чрезвычайности. Я попенял Чарли, что он не уловил научного духа Павла. Чарли ответил:
«Полностью уловил, поэтому и направил его к тебе. Хочу вытравить из Павла этот самый дух чрезвычайности. Лучше это делать у тебя».
«Чарльз Гриценко в роли душителя научной инициативы – зрелище если и нс для богов, то для дьяволов!» – воскликнул я со смехом. Кто-кто, а уж Чарли не из тех, кто глушит научную инициативу.
«Стремление всегда совершать открытия – не научная инициатива, а научная халтура! – выдал Чарли очередной парадокс. – Настоящий ученый – изучает. Халтурщик – ошеломляет. Наша задача сегодня: изучить закономерности тока времени, а не выламывать его в циркаческих трюках».
«Я раньше думал, что развитие науки идет от открытия к открытию, – сказал я, – что великие открытия – ступеньки подъема науки и что гении научной мысли…» «Гении, гении! – прервал он сердито. – Гений доходит до открытия в результате великого постижения проблемы. Он планирует для себя понимание, а не открытие. Павел не гений. Его жадное стремление к необычайности неизбежно выродится в поверхностное пустозвонство. Его так и подталкивает работать на публику, а не на науку».
Кое в чем Чарли был прав, но в одном ошибся. В Павле гнездился гений, а не халтурщик. Он вышел за грань стабилизации времени ради интереса узнать, что там, за межой, а не для того, чтобы ошеломить заранее ожидаемой неожиданностью. Он был ненасытен именно к пониманию, всей натурой заряжен на изучение. Объяснять это Чарли было бы пустой тратой времени. Чарли составил свое твердое мнение о Павле, и никакие уговоры не заставили бы его изменить это мнение. Аргументом могли быть только реальные результаты, а не слова.
В моей лаборатории Павел скоро поставил опыт на себе. Он сделал это тайно, не только Чарли, но и я не разрешил бы столь рискованных экспериментов. И опыт увенчался блистательным успехом. Павел совершил воистину великое открытие, даже не одно, а два.
– П тогда впервые поделился с вами, чем втайне от вас занимался? – вставил реплику Рой.
Так и было, подтвердил я. Павлу захотелось узнать, можно ли воздействовать трансформаторами атомного времени на биологические процессы. Еще Чарли установил, как он и докладывал вам, что в атомной области выход в прошлое имеет нижний и весьма близкий предел – в дальние древности не уйти. Зато выход в будущее не имеет границ. Идея Павла звучала просто. Биологические системы, в отличие от неорганики, с которой оперировал Чарли, построены иерархически. В мертвой материи изменение времени отдельных атомов мало влияет на соседние. Взять кусок гранита, перебросить половину его атомов на тысячу лет вперед или тысячу лет назад – что изменится? Миллионы лет назад этот кусок гранита был гранитом, миллионы лет спустя будет гранитом. А в биологических системах изменение времени какого-нибудь управляющего центра в мозгу немедленно отзовется на всем организме. Перебросьте тысячу важных нейронов мозга в будущее, отодвиньте их в прошлое – весь организм испытает потрясения. Центр управления организмом, переброшенный искусственно в будущее, властно потянет в будущее всю подчиненную ему биологическую систему – все процессы убыстрятся, организм как бы заторопится жить, зато и постарение наступит скорей. А затормозив ток времени, мы замедлим пребывание организма в его настоящем времени, законсервируем его «сейчас», он будет пребывать все тем же, хотя вокруг все будет идти вперед, в свое будущее.
– Что-то вроде этого я читал в старинных книгах по фантастике, – сказал Рой. – Не вижу пока, какие открытия совершил Павел Ковальский. Вы говорили даже о Двух.
Да, речь идет именно о двух открытиях. Первое состояло в доказательстве того, что ток обратного времени в биологических системах возбуждается легче, чем в неорганических. Не остановка времени, не консервирование наличного «сейчас», а реальный уход в прошлое, до полного обращения в ничто. Иначе говоря, омоложение до уничтожения. Ибо развитие организма всегда ограничено двумя близкими пределами времени – моментом рождения и моментом смерти, он может балансировать только между этими двумя межами. И его движение в узких границах жизни – процесс автоматический. Все, что рождается, должно умереть. Можно замедлить поступательный ход к концу, но нельзя его отвергнуть. Все это укладывалось в хронобиологические уравнения Чарли. И вот Павел установил, что обратный ход из искусственно возбужденного неминуемо превращается в автоматический. Уход назад, в прошлое, становится столь же естественным, как движение вперед, в будущее. Стабилизация настоящего, вечное пребывание в «сейчас» практически неосуществимо. Малейший толчок – и возобновится ход времени вперед к естественному концу или назад к началу, которое в этом случае станет и концом. Таково было первое великое открытие Павла.
– Иначе говоря, никакой старик, впадая в детство, на стадии юности не задержится, – комментировал мое сообщение Рой. – Открытие довольно грустное. Хотя, конечно, забавно бы поглядеть со стороны, как старец растет – можно применить такой термин? – в молодого мужчину, потом в юношу, потом в отрока и младенца… Что будет дальше? В конце, который был когда-то началом?
– Просто погибнет на каком-то этапе. В зародыш не превратится, ведь он один совершает обратное развитие, матери ему не возвратят. Повторяю, открытие Павла состояло не в грустном признании невозможности омоложения, а в том, что сам этот процесс непременно становится автоматическим, независимо от того, как вы его возбудили.
– Понятно. Слушаю второе открытие Павла Ковальского.
Второе открытие, говорил я, в том, что Павел нашел удивительную возможность стабилизировать обратный ход времени, то есть опроверг пессимизм теории Чарли и своих собственных доработок этой теории. Надо лишь подстраховать один организм другим организмом. Если два организма связать взаимодействующим психополем, то получится нечто вроде психологического диполя. И тогда уход в прошлое одного организма вызовет ускоренное движение в будущее другого. Причем один организм своим противоположным ходом времени будет тормозить ускоренный ход времени у другого. Психополе сыграет роль амортизатора. И чем сильней будет душевное родство, тем безопасней станут любые хроноэксперименты.
Дойдя в своих изысканиях до этого вывода, Павел поделился им со мной. Я ужаснулся, говорю без преувеличения и наигрыша. Переносить куда менее опасные опыты с трансформацией атомного времени минералов на хрупкое, недолговечное время биологического существования было больше чем рискованно – недопустимо. На меня давили страшные прогнозы хронотеорий Чарли, я не смел подвергнуть их сомнению. В такой форме я и высказал свое отношение. Павел в ответ вдохновенно предложил мне составить с ним психо-диполь. Он всегда выглядел вдохновенным. Вдохновение усиливало силу его аргументов. Да, конечно, никто не даст разрешения на хроноэксперименты с организмами, соглашался он. Но почему нам самим не выдать себе такое разрешение? Ведь мы ставим опыты над собой, никого не привлекаем к опасному сотрудничеству. Каждый имеет право сделать с собой что вздумается – жить, влюбляться, ненавидеть, тосковать. Кто посмеет крикнуть самоубийце: «У тебя нет формального права лезть в петлю!»? Кто объявит юноше: «Мы официально запрещаем тебе влюбляться!»? Кто придерется: «Ты любишь стихи, а есть ли у тебя юридическое обоснование любви к стихам?» Человек одарен свободой воли, свобода воли дает право делать с собой все, что не ущемляет права других людей. Этого единственного ограничения мы не нарушаем. Стало быть, наш поиск правомочен. Мы свободны в любом обращении с собой. Права на эти эксперименты мы ни у кого не должны выпрашивать. П никого не обязаны о них информировать.
Так он настойчиво уговаривал меня, и я стал поддаваться. Проблема была захватывающе интересной. Но я не мог пойти к Чарли за разрешением на новый поиск, он не только категорически запретил бы, но и немедленно убрал бы от меня Павла, чтобы оборвать в зародыше соблазн.
– Жанна Зорина утверждает, что главная черта вашего характера – любопытство и удивление от всего, что порождает ваше любопытство, – молвил Рой.
Так мы с Павлом составили первый психо-диполь, продолжал я. Крепость общего пси-поля была невелика, но мы и не отваживались на глубокие колебания времени. Вскоре мы установили – это было уже нашим общим открытием, – что колебания нашего физиологического времени относительно центра диполя несколько запаздывают по сравнению с общим временем на Урании. Колеблясь то вперед, то назад, наше биологическое время замедлялось в общем поступательном движении вперед. Мы то «микромолодели», то «микростарели», а в результате старели медленней, чем другие жители Урании. Павел ликовал. Пусть это не омоложение, поскольку омоложение выйдет из-под контроля и превратится в губительный автоматизм, утверждал он, но замедление старения – несомненно. Продление человеческого века – вот что дает нам психо-диполь. Скоро, скоро мы объявим миру о нашем успехе, вытребуем официальное разрешение на дальнейший поиск и создадим свою особую лабораторию. Даже название для нее он придумал: «Лаборатория продления жизни путем дипольного регулирования физиологического времени».
И тут в нашей лаборатории появилась Жанна Зорина. Энергофизик по образованию, она считалась на Земле хорошим специалистом по сгущению воды и на Урании должна была помочь местным энергетикам в использовании этого энергоемкого топлива. Она участвовала в монтаже «трехмиллионника», все прошло отлично, ведь обращение с энерговодой много проще, чем с углем и нефтью, проще даже, чем с ядерными аккумуляторами. Наши энергетики могли управиться и без нее, но все же это был «трехмиллионник», таких мощностей в одной цистерне земные заводы еще не выпускали. Для транспортировки и монтажа применили новые антигравитаторы, вот с ними-то и знакомила нас Жанна.
– Та самая цистерна, что взорвалась? – спросил Рой. – За три года пользования вы израсходовали один миллион тонн, верно?
Я подтвердил: та самая цистерна, выработанная на треть. После монтажа Жанна хотела вернуться на Землю, но за нее ухватился Антон Чиршке. Повелитель Демонов узнал, что она изучала прозрачные стали, сверхпрочные пластики и прочие материалы высоких структур. Для восстановления его пористых пластинок такой специалист был даром фортуны. Институту Времени тоже требовались знатоки высокоструктурных материалов, и мы уговорили Жанну остаться. При первой же встрече с ней – я пошел с Антоном – Жанна меня полонила.
Вот так и получилось, что я влюбился в Жанну. Мы начали встречаться и в нерабочее время, гуляли по пустынным равнинам Урании, наблюдали красочные закаты Мардеки с крутых берегов Уры. Я рассказывал Павлу о встречах с Жанной, он равнодушно слушал – его не интересовало, в кого я влюбляюсь. Однажды Жанна побывала в нашей лаборатории. После ее ухода Павел сказал мне:
«Эдик, я удивлен. Самописец вел запись колебаний нашего с тобой пси-поля. Так вот, в присутствии Жанны диполь практически не функционировал. Зато прибор зафиксировал колоссальную душевную связь между тобой и Жанной. Что бы это значило, Эдик?»
Я шутливо ответил, что наши приборы заново открывают то, что в древности было ведомо каждому парню и девушке, и слыхом не слышавшим о психофизике. Любовь сильней дружбы – вот что означает запись прибора. Если бы я знал, какие следствия вызовет мое объяснение, я остерегся бы откровенничать с Павлом, не стал бы больше приглашать Жанну в лабораторию. Но она продолжала бывать у нас. Павел какое-то время держался спокойно, а потом – взрывом, словно пробудившись ото сна безразличия, – повел на нее наступление. Он бесцеремонно оттеснил меня, встречал и провожал Жанну, старался всецело завладеть ее вниманием. И он не постеснялся сказать мне, что уж если наш с ним психо-диполь так ослабел и не годится для хроноэкспериментов, то он заменит его гораздо более активным – своей собственной душевной связью с Жанной. Наступление Павла оказалось успешным. Они стали мужем и женой.
– Судя по вашему рассказу, его любовь была операцией, заранее запрограммированной, – сказал Рой.В ней не было искренности. В общем, любовь, которая, собственно, и не любовь. Что вы качаете головой?
Я ответил, что Павел заранее запрограммировал любовь к Жанне, но от этого любовь не стала неискренней. В программу, заданную им себе, входило все, что делает любовь любовью. Павел влюбился в Жанну душой и телом – беззаветно, страстно, беспредельно… И она ответила тем же. Они годились в герои древних романов о трагической любви мужчины и женщины. Я говорю «трагической», потому что сила их взаимной любви и привела к гибели Павла. Он и не подумал прекращать хроноэксперименты. Душевная связь, превратившая их с Жанной в одно психическое целое, открывала такие возможности для опытов, какие никогда не могли возникнуть при нашем с ним психо-диполе. Павел без колебаний продолжил с Жанной исследования, для которых вначале использовал меня. А мне отныне была отведена роль стороннего наблюдателя – «неистового обсерватора», как пошучивает обо мне Чарли, – всего того вдохновенного безрассудства, какое позволял себе Павел. Жанна говорит, что я всему удивляюсь, всем восхищаюсь. Павел ту же мысль высказал короче и бесцеремонней: «Смотри и учись, но боже тебя упаси помешать! Наблюдения фиксируй, потом разрешаю докладывать!»
– Странные взаимоотношения! – заметил Рой. – Насколько я знаю, начальником лаборатории были вы, а не он.
Начальником лаборатории стабилизации атомного времени был, конечно, я, но душой тайных экспериментов по хронофизике являлся Павел. И вообще на Урании, разъяснил я Рою, формалистику должностей не культивируют. Мы безоговорочно подчиняемся Чарльзу Гриценко, академику, директору института, создателю научной школы хронофизиков, но в личных отношениях с ним – свобода, немыслимая на Земле. Итак, Павел исследовал психо-диполь, созданный его душевным единением с Жанной. Первые месяцы он не торопился переходить от этапа к этапу. «Ставлю эксперимент в полной чистоте» – так он характеризовал свои опыты. В понятие чистоты эксперимента входило, например, и то, что он не захотел детей.
«Ребенок – это третий полюс, – объяснил он мне.Проблема трех душ в психохронистике столь же трудна, как проблема трех тяготеющих тел в астрономии. Не вижу пока, как эту трудность преодолеть. О детях мы подумаем, когда завершим эксперименты. Это не скоро».
К важным достижениям первого периода относилось окончательное подтверждение общего замедления биологического времени при колебаниях психо-диполя. То, что давал наш с Павлом психо-диполь, его единение с Жанной увеличило многократно. Оба они, Павел и Жанна, не молодели, естественно, но их старение совершалось куда медленней, чем общее старение людей на Урании или на Земле. Мы установили, что мои с Павлом хроноэксперименты продлевали нашу жизнь на 4-5 лет, а такие же эксперименты с Жанной продлят им существование на 15-18 лет.
«Любовь – великий замедлитель старения! Любовь – великий стабилизатор жизни! – ликовал Павел. – Люди догадывались об этом, как только почувствовали себя людьми. Но только мы доказали это с точностью количественного закона природы. Отныне среди других законов физики в институтах будет изучаться теория физического поля любви. Ты 'представляешь себе, друг мой Эдик? Математические уравнения нежности, интегралы ревности и страсти, потенциалы свиданий и разлук. Бурные эмоции и глухие томления души на языке логарифмов и матриц! Каково, не правда ли?»
Он приложил свое новое понимание к одному давно известному факту. Еще наши предки заметили, что долго прожившие вместе супруги к старости становятся внешне очень похожими. Резкие отличия внешности ослабляются, муж и жена выглядят на склоне лет, как брат и сестра. Павел утверждал, что причина такого увеличивающегося с годами внешнего сходства в хроноколебаниях психо-диполя. Супруги обмениваются не только ласками и придирками, радостями и заботами, но и индивидуальным своим временем, а физиологическое время определяет жизненные функции едва ли меньше, чем изначальная генопрограмма организма.
«Ручаюсь, что у таких состарившихся в единстве супругов и продолжительность жизни больше, чем у одиноких или мало связанных душевно людей, – говорил он, – Мы доказали продление жизни в искусственном эксперименте. Но жизнь – тоже хроноэксперимент, только естественный, медленный. Принципиальные закономерности одни и те же!»
Так прошло несколько месяцев. Любовь служила эксперименту. Но помалу возникла и новая закономерность: эксперимент стал служить любви. Я первый заметил зловещую новизну. Мое двусмысленное положение – друга Павла и его отвергнутого соперника – не позволяло мне сразу поднять тревогу. Опыты действовали на них весьма странным образом, оба выглядели потом как бы не в себе. Павел, начав с небольших хроноколебаний, осторожно увеличивал их размах. Я контролировал процесс, не допуская выхода за границу физической безопасности.
Появления опасности психической ни я, ни Павел не предвидели. После завершения каждого хроноколебания Павел и Жанна описывали свое состояние, а я фиксировал их информацию. Однажды Жанна со смехом рассказала:
«Сначала я почувствовала себя в полете. Я мчалась среди звезд. Вселенная вращалась вокруг меня, а я чувствовала, что какой-то диковинной рыбой в море космоса уношусь в будущее».
Павел захохотал, его восхитило красочное видение. А я содрогнулся. Я понял, что колебания времени действуют наркотически. Вскоре видения появились и у Павла, он с наслаждением расписывал их. Он еще изучал физику хроноколебаний, но его все больше привлекал «побочный продукт эксперимента», так он радостно именовал возникающий у него и Жанны бред. Они отдавались сладкому дурману, попеременно то «микростарея», то «микромолодея». Наступил момент, когда порождение галлюцинаций стало главной целью эксперимента, а его «побочным продуктом» – физический смысл процесса. Павел все усиливал размах хроноколебаний, ему хотелось глубже вторгаться в будущее, подальше уноситься в прошлое. Я начал спорить. Я говорил, что он опасно увеличивает амплитуду, может появиться неконтролируемый автоматизм в колебательном процессе. Он успокаивал меня: «До автоколебаний не дойдет, стабилизаторы надежно ведут процесс». Я видел, что ресурсы механизмов на пределе, но убедить его не мог. Оба они, как на качелях, раскачивались между прошлым и будущим. Однажды мне показалось, что наступает автоколебание, и я прервал процесс. В нормальном состоянии Павел проанализировал бы обстоятельства перерыва, но он был в наркотическом трансе. Вы знаете, что происходит, когда наркомана насильно выводят из транса? Павел не стеснялся в выражениях. Мне пришлось напомнить, кто руководит лабораторией, только это подействовало. Но с той минуты между нами пробежала черная кошка. Он вбил себе в голову, что я отвращаю их от возможности новых открытий. А я при каждом опыте думал не о том, что он даст для науки, а о том, как обезопасить Павла и Жанну от неудачи. Под неудачей я понимал тяжелое нервное потрясение, мысль о физической катастрофе мне не являлась.
Катастрофа произошла, когда я отсутствовал в лаборатории. Мы с Чарли обсуждали доклад в Академию наук. Взрыв на энергоскладе разнесся по всей Урании. Энергосклад превратился в бушующий вулкан. Вода, ставшая огнем и дымом, – такой картины до нас еще не наблюдал никто. Я воскликнул в ужасе: «Чарли, это невозможно, в мире не существует физических причин, вызывающих взрыв сгущенной воды!» Чарли иногда соображает с такой быстротой, что рождающиеся в нем идеи сверкают как озарение. Он мигом ответил на мое восклицание: «Эдик, а если атомное время сгущенной воды возвратилось к тому моменту, когда она была простой водой! Неужели твои стабилизаторы времени отказали?» – «Проверю, потом доложу тебе», – сказал я и умчался.
Чарли остался у огненного водяного вулкана, а я бежал изо всех сил. Основное в несчастье я уже понимал. Павел воспользовался моим отсутствием и самостоятельно запустил хроноколебания. Вероятно, чтобы не терять времени, он даже не вызвал к себе Жанну, только попросил, чтобы она не выходила из своей лаборатории: их психо-диполь был так прочен, что на него почти не влияло небольшое отдаление.
Я ворвался в лабораторию, когда Павел, извиваясь в судорогах, подползал к командному аппарату. Он из последних сил старался подняться и перекрыть процесс, но судороги бросали его на пол. Я кинулся его поднимать, он оттолкнул меня. Он шептал, выбрасывая из себя отдельные слова, как застрявшие в горле комья: «Жанна!.. Спасай!.. Автоколебание!.. Эдик!.. Я держу!.. Спасай!..»
Нужно было отрегулировать процесс, прежде чем оборвать его. Я отдавал себе отчет, что автоколебание, ставшее неподконтрольным, нельзя просто отключить. Это могло привести к такому разрыву связи времен, что оба полюса диполя – Жанна с Павлом – неминуемо бы погибли. И, стараясь синхронизировать трансформатор времени с автоколебаниями психо-диполя, я со всей остротой ощутил, как далеко пошел Павел в попытке спасти Жанну. Он не прерывал автоколебания, как мне показалось, а тормозил вызванную им бешеную пляску времени всеми атомами своего тела, он сжигал себя, чтобы не дать разновременью истерзать Жанну. Он исступленно бросил свою жизнь на гибель, чтобы отвратить гибель от Жанны. Павел продолжал извиваться на полу, но не дал себе и миллисекунды передышки, а мог бы. Он не только жертвовал собой – отчаянно боролся за то, чтобы грозные дьяволы разновременья не отвергли его жертвы.
Синхронизация удалась, я остановил процесс. Павел вытянулся и замер. Я вызвал врача и наклонился над Павлом. Он еще жил. Он шептал: «Эдик… Я без тебя… Прости… хочу… сказать…»
«Молчи! – приказал я. – Знаю все, что скажешь. Ты запустил хроноколебания на полную амплитуду. Процесс вырвался на автоколебательный режим. Тебя и Жанну стало трясти. Ты пытался удержать собой пульсирующее время. Теперь успокойся. Процесс остановлен на равновесии, а не на разрыве. Жанне больше ничего не грозит. А тебе придется долго лечиться, очень долго, Павел».
«Спасибо… – шептал он, впадая в беспамятство. – Теперь… умереть». Он умер на моих руках. Явившемуся врачу оставалось лишь официально установить прекращение жизни. Вы знаете медицинское заключение, Рой. Вскрытие показало ожог нервных клеток. Медики отнесли причину смерти к очередным загадкам жизни на Урании. Но могу вам сказать, что тот же Павел заранее очень точно рассчитал картину гибели организма, когда одни его клетки прорываются в будущее, а другие отодвигаются в прошлое. Те, что в будущем, полупризрачны, они малодейственны. А те, что в прошлом, как бы больны, они тоже ослаблены. Настоящее время – всегда время господствующее. При разновременье иерархическое взаимодействие клеток превращается в анархию. Клетки, живущие в настоящем, пожирают клетки-рудименты, энергично противодейстуют клеткам, материализующимся из будущего. «Будет впечатление, что организм сжигает себя! – посмеиваясь, говорил Павел и добавлял: – При очень большом разновременье, естественно. И достаточно долгом!» В своем наркотическом ослеплении он своевременно не понял, что создает в себе именно такое гибельно большое и долгое разновременье.
– Вы ничего об этом не говорили следственной комиссии, Эдуард?
– Нет, конечно. Ни комиссии, ни Чарли. Даже Жанна не знает всей правды о гибели Павла.
– Такое ваше поведение имеет смысл только в одном случае: если вы и после гибели Павла Ковальского продолжаете тайно работы, вызвавшие его гибель.
– Совершенно верно. Я без Павла продолжаю исследования, вызвавшие его гибель.
– С возможностью столь же трагического конца?
– С неизбежностью столь же трагического конца.
Рой долго глядел на меня. Мне показалось, он растерялся, не знает, как держаться: высказать возмущение? Показать сочувствие? Он сказал:
– Вы по-прежнему присваиваете себе индивидуальное право на опасный поиск? Вы считаете морально правильным продолжать неразрешенные исследования?
– Они прежде всего незавершенные. Рой.
– Они прежде всего неразрешенные, Эдуард.
– Выслушайте меня до конца. Рой.
– Именно этого и хочу, Эдуард.
После гибели Павла, говорил я Рою, у меня была одна мысль: немедленно прекратить биологические хроноэксперименты. И хотя я горевал о потере друга, было и утешение: его гипнотическая власть надо мной кончилась, я мог поставить крест на его исследованиях. Но как отнесется к этому Жанна? Она боготворила Павла как хронофизика и могла счесть своим долгом завершить то, что он не успел. Я наметил, как держаться, если Жанна потребует продолжения исследований: объявлю Чарли, чем мы втайне занимались, попрошу официального благословения на хроноизыскания, получу строжайший отказ и взыскание за научное самоуправство – и с претензиями Жанны будет покончено.
Так я намеревался действовать. Но действовать так не сумел. Вы понимаете. Рой, первейшей задачей было: установить, как отразилось случившееся на здоровье Жанны. То, что совершилось с Павлом, могло быть одновременно и с нею. Она объяснила, что во время опыта с ней ничего особенного не произошло, она просто вдруг ослабела и прилегла, потом потеряла сознание и пришла в себя лишь после взрыва на энергоскладе. Я сам отвел ее к врачу, в те первые дни после катастрофы она, измученная, лишенная воли, покорно выполняла все мои требования. Осмотр показал, что, кроме большого нервного истощения, других недомоганий нет. Врачи уверили: выздоровление гарантированно, но потребует времени. «Времени у нас довольно» – так я тогда легкомысленно посчитал. И снова удивился гению Павла. Даже погибая, он четко оценил происходящее и понял, как спасти Жанну, – собственная гибель была сознательно взята им в расчет. Чтобы не дать хроноколебаниям разорвать жизненную синхронность в Жанне, он всей силой воли, всей мощью трансформатора времени фиксировал клетки своего мозга в том будущем, куда их выбросило автоколебанием. Он насильственно удержал себя в будущем. Возможно, Павел заранее продумал варианты действий на случай катастрофы – он был мастер на предвидения и расчеты. Чем глубже я вникал в трагедию, тем сильней покоряла меня сила его любви к Жанне.
И вот, рассматривая кривые хроноэксперимеитов, я вдруг обнаружил свою ошибку. В дикой спешке я разорвал процесс не в точке равновесия, как мне показалось, а чуть в стороне от нее. Для Павла это не имело значения, он уже и в тот момент был недоступен спасению. Но положение Жанны беспокоило. От автоколебаний внутреннего времени ее удалось предохранить, однако восстановится ли его естественный ход, если синхронизации в точке жизненного равновесия не произошло? Я с тревогой смотрел на выданный компьютером анализ. Наш автоматический мудрец, последняя модель марки «УУ» – усиленный, умный, – предупреждал о возможности новых несчастий, только не расшифровывал, каковы они будут.
Один вывод был очевиден: Жанну нельзя выпускать из психо-диполя, пока не появится полная гарантия от непроизвольных автоколебаний времени. Только я мог теперь составить второй полюс такой психологической связи. Но как убедить Жанну в необходимости нового диполя? Не подумает ли она, что я хочу воспользоваться этим для того, чтобы завладеть ее душой? Она ведь знала, что я люблю ее. Была, конечно, возможность – рассказать, как реально обстоит дело. Пойти на это я не мог. Я скрыл, что Павел пожертвовал своей жизнью ради спасения ее жизни. Жанна не перенесла бы правды. Она сочла бы себя убийцей мужа. И если бы не покончила с собой, то, несомненно, отказалась бы принять мою помощь.
И тогда я решил воздействовать на Жанну, используя ее любовь к мужу. То, против чего еще недавно я собирался категорически возражать, стало единственным шансом на удачу. Я сказал Жанне, что хочу закончить исследования Павла. Человечество должно узнать, каким научным исполином был ее муж. Пусть она докажет свою любовь к Павлу тем, что завершит погубившие его хроноэксперименты. Для этого придется составить новый психо-диполь со мной, ввести его в аппараты и проделать несколько опытов.
Так я уговорил ее продолжить тайные исследования. Нас связало единое психополе, оно было достаточно прочное, хотя один полюс – Жанна – показывал явное безучастие. Зато я мог ручаться за второй полюс – себя. Я готовился энергично нейтрализовать любое колебание времени. Тревожиться за Жанну да и за себя не было поводов.
Новые обстоятельства помешали осуществлению так хорошо рассчитанного плана. В Жанне обнаружились совсем не те изменения, каких я ожидал. Колебаний времени не произошло, время осталось целостным. Но течение времени изменилось. Павел, отчаянно выбрасывая себя в будущее, одновременно ввергал Жанну в ее прошлое. Очень близкое прошлое, вполне по теории нашего директора Чарльза Гриценко, доказавшего, что уход в дальнее прошлое не больше чем тема для фантастических романов. Но прошлое! Хроноколебания психо-диполя имеют свои проклятые закономерности! В самом горячечном бреду я не мог вообразить того, что случилось с Жанной. В ней не было разрыва времени, в ней не появилось разновременности, которую надо преодолевать новым психополем. Время в ней полностью пошло в обратную сторону. Жанна вся уходила в прошлое. Она стала молодеть.
Рой, поймете ли вы мой ужас? Могу ли передать, какими глазами смотрел я на страшное заключение компьютера: «Атомное время нервных центров объекта идет в обратном направлении?» Объектом была Жанна, обратный ход ее времени означал приговор: Жанна невозвратно убегает назад, убегает к недавнему своему жизненному началу, которое станет вскоре ее жизненным концом! Именно так описал вам в этой комнате Чарли биологическое значение обратного хода времени. Именно так и произошло, в точности по его прогнозу, хотя он и отдаленно не догадывался, что неподалеку от его кабинета без его ведома осуществляется этот грозный процесс.
Я был в отчаянии. Теория обратного хода времени подтверждалась беспощадным физическим фактом. Жанне предстояло пойти по дороге высчитанного ее мужем «омоложения до уничтожения». И в полном согласии с прогнозом Павла процесс ухода назад, постепенно убыстряясь, из искусственно возбужденного должен превратиться в автоматический – конец не заставит долго ждать себя!
Как вы понимаете. Рой, я не мог позволить себе всецело предаться отчаянию. Главным был поиск возможности предотвратить ужасный финал. Вы сказали, что было бы забавно поглядеть, как древний старец растет в юношу. Но, я уверен, вы не найдете ничего забавного в том, что выпало молодой, красивой женщине Жанне Зориной. И тут я вспомнил о втором великом открытии Павла. Анализ показывал, что и этот обратный рост можно задержать и повернуть на нормальное развитие, используя психо-диполь. «Не все потеряно, – твердил я себе, настраивая аппаратуру на противодействие, – поворот вполне возможен, если падение в прошлое будет медленным». Для нейтрализации стремительного хода назад у нашей с Жанной слабой душевной связи не хватало прочности. Это я уже и тогда сознавал. Но как быстро идет обратное развитие? Где та роковая точка, в которой оно автоматически убыстрится?
Я не мог оторвать взгляда от Жанны, когда мы встречались. Это ее раздражало. Она вбила себе в голову, что я по-прежнему любуюсь ею, что во мне возникает желание завоевать ее, вдруг ставшую свободной. Она думала обо мне оскорбительно. И я не мог отвергнуть ее оскорбительного заблуждения, ибо не имел права оскорбляться. Любое опровержение могло стать разоблачением. Надо мной, как топор, нависал грозный вопрос: выдержит ли Жанна правду уже не одного, а двух несчастий – правду гибели Павла и правду грозящей ей собственной гибели? Я не смел позволить себе риска правды, что бы Жанна ни думала обо мне.
Первые недели после катастрофы надежда на удачу была. Жанна выглядела ужасно – похудела, постарела, ослабела. Это радовало. Радовало и ее пси-поле: в душе Жанны господствовало горе, все мысли приковывались к воспоминаниям о Павле, – она не выходила из подавленности. И хотя компьютер выдавал свое неизменное: «Атомное время объекта идет в обратном направлении», я с тихой радостью разглядывал записи пси-поля Жанны, с той же скрываемой ото всех радостью наблюдал за ней самой. «Время еще есть», – говорил я себе, убеждаясь, что Жанне по-прежнему плохо. Психо-диполь не давал Жанне рухнуть в прошлое, но методично, по элементам, по частицам, поворачивал атомное время на прямой ход из обратного. Уже и в анализах компьютера звучали обнадеживающие нотки: «В объекте появилось разновременье, некоторые группы атомов приобретают прямое направление времени, хотя в целом время течет обратно». Разновременье было само по себе опасно. От его разнузданности Павел в последние минуты своей жизни пытался Жанну уберечь. Но только этот опасный путь мог сегодня обезопасить Жанну от гораздо худшего. «Время еще есть, – подбадривал я себя, регулируя созданное мной разновременье на плавный ход. – Главное, не допускать бури противоборствующих времен, и я постепенно вытяну Жанну из затягивающего ее болота небытия!»
Энергетик Антон Чиршке первый подал сигнал, что времени осталось слишком мало. Этот человек, Повелитель Демонов Максвелла, наделен воистину демоническим ощущением необычайного. Жанна изготавливает для него сепарационные пластинки, Антон встречается с ней ежедневно. Частые встречи отнюдь не способствуют остроте восприятия медленно накапливающихся изменений. А Повелитель Демонов обнаружил их раньше Чарли, даже раньше меня, с таким беспокойством ожидавшего их появления. Он с радостью сказал Чарли и повторил потом при мне: «Жанна оправляется от потрясения, выглядит уже сносно. За ее здоровье можно не опасаться». Антон и не подозревал, какой зловещий смысл таится в его утешительном, как он думал, наблюдении. Несколько дней – вы как раз в эти дни прилетели, Рой, – еще можно было сомневаться: запись психополя Жанны показывала неизменно подавленность и горе. Но вскоре уже и сам я увидел, что Жанна оправилась от физического недомогания. Душа ее еще скорбела, а тело возрождалось к жизни – к прошлой жизни, не к будущей! Я смотрел на ее старые фотографии и молчаливо ужасался: она становилась похожей на ту девушку, которая три года назад появилась на Урании.
– Видимо, этот возраст и есть та роковая точка, где движение назад должно стремительно убыстриться, – сказал Рой.
– Пожалуй, так, – согласился я. – Точку убыстрения всего вероятней искать в пределах таких переходных моментов. Я проверил свои расчеты. Наш слабый диполь гарантировал в три-четыре месяца поворот на прямой ход времени. Катастрофическое падение в прошлое могло начаться в ближайшие дни. Времени у меня не было.
– Догадываюсь, что дальше, – сказал Рой. – Оставалось одно: усилить вашу душевную связь с Жанной. Но это могла сделать только любовь. Неужели вы думали, что она сможет вдруг так сильно, так безмерно сильно полюбить вас?
– Вы угадали. Рой. Только огромное усиление нашего психополя могло еще дать надежду. Но на любовь я не рассчитывал. Я не мог заставить Жанну вдруг полюбить меня, да еще с такой силой, и тут вы правы. Я использовал другую могучую душевную силу. Я прибег к ненависти.
– К ненависти? – воскликнул Рой.
Если в начале беседы он демонстрировал невозмутимость, лениво покачивал ногой, то чем дальше вывязывался мой рассказ, тем меньше Рой заботился о соблюдении какой-либо позы. Он не просто с интересом вникал в мои разъяснения, он старался их предугадать, домысливал факты и выводы раньше, чем я их высказывал. Но того, что услышал от меня теперь, он не ожидал.
– К ненависти, – повторил я. – Рой, противоположности сходятся, разве мы этого не учили? И многие внешние проявления противоположных сил одинаковы. Ненависть – тоже форма душевной связи. Сила ненависти так же огромна, как сила любви. И так же быстро вспыхивает, так же жжет душу, так же мобилизует все потенции организма, как и любовь. С обратным знаком, конечно. Но знак в данном случае не имеет значения. Мне важна была связь наших душ, острая ненависть эту связь давала. Я легко возбудил у Жанны такую ненависть к себе. Это было просто. – Понимаю! Вы в свое время скрыли от Жанны, как погиб Павел. Вы сказали, что вам еще не все ясно в его смерти. Она не могла не уловить вашей уклончивости, не могла не подозревать, что причины хуже, чем вы туманно намекаете. И сейчас вы признались, что причина гибели Павла в каких-то ваших действиях. Она, разумеется, сразу поверила и мигом возненавидела вас, верно? – Все верно. – Что было дальше? – Дальше был расчет крепости психо-диполя, один конец которого – ненависть, а другой – любовь. Диполь оказался достаточно прочным, чтобы в течение примерно пяти дней, форсируя аппаратуру, вырвать Жанну из падения в прошлое. – И этих пяти дней я не дал, запретив все работы в институте? – Да, Рой. – Но исповедь не закончена, правда ведь? – Не закончена, Рой. – И конец ее будет в том, что вы надумали обеспечить спасение Жанны своей собственной гибелью? Что вы повторите самопожертвование Павла, только подрассчитали надежней? Он-де был гениален, но в панике не все учел. А вы в тот момент, когда ворвались в лабораторию, в панике же не сумели остановить процесс в точке равновесия. Зато сейчас ошибки не сделаете. – Все точно, Рой. – И надеетесь, что я разрешу вам самоубийство ради спасения Жанны? – Да, Рой. – Какие у вас основания на это надеяться? – Рой, это же просто! Если не погибну я, погибнет Жанна. В создавшейся ситуации одна смерть неизбежна. Но моя гораздо моральней. – Моральней? – Да, Рой. Я должен понести какую-то кару за то, что разрешил эти эксперименты. Жанна их участник, но в происшедшем неповинна, к тому же она уже жестоко наказана. Сочтите мою смерть формой самонаказания, продиктованного собственной совестью. Неужели вы думаете, что я смогу продолжать жить, отягченный двумя смертями по моей вине? Не преувеличивайте моей научной любознательности. Через два трупа она не перешагнет. Рой заметался по комнате. От его невозмутимости не осталось и следа. Он негодовал, он был в неистовстве. Даже у вспыльчивого Антона Чиршке, Повелителя Демонов, я не знал такого приступа гнева. Рой кричал, что наложил запрет на работы в институте, ибо догадывался, что в нем идут какие-то тайные исследования, ставшие причиной катастрофы. И был уверен, что веду их я, именно я, а не другой – я всем видом показывал, что таю за душой секрет. И что он, Рой Васильев, абсолютно не сомневался, что рано или поздно я приду с повинной. Даже тематику тайных исследований он смутно подозревал, во всяком случае, очень уж большой неожиданности в моих объяснениях не нашел. Но что я сделаю его участником неразрешенного поиска, он и помыслить не мог. Поставить его перед дилеммой самому решать – кому жить, кому умереть! Ведь это что! Я исповедался и теперь ожидаю отпущения грехов, так? А ответственность за новую неизбежную трагедию возлагаю на него, да? И это он должен вытерпеть? – Не предваряю ваших решений, Рой, – сказал я, когда он выкричался. – Но хотел бы знать: что вы решили? – Ничего не решил! – сердито ответил он. – Даже представления не имею, какое возможно решение. – Но что-то вы, несомненно, предпримете и какое-то мнение составили? Он с усилием взял себя в руки. – Предприму я вот что. Вызову Чарльза Гриценко и передам ему наш разговор. Пусть и ваш директор знает, какие исследования совершались втайне от него. Будем вместе искать выход. А мнение мое таково: права на тайный научный поиск у вас нет, но право на помощь вы имеете.
– Права на поиск у тебя нет, право на помощь ты имеешь, – сказал мне Чарли, словно слышал последние слова Роя в моем разговоре с ним.
А вспыльчивый Антон Чиршке, Повелитель Демонов, сердито добавил:
– Я разобью все твои аппараты, измочалю тебя всего. В этом не сомневайся. Но это будет потом. Раньше надо спасти тебя.
Они пришли ко мне втроем. Рой молча уселся в сторонке, подальше от аппаратов – мне кажется, он испытывал к ним недоброжелательство: не то опасение, не то прямое отвращение. Впрочем, он постарался показать свою обычную невозмутимость: забросив ногу на ногу, лениво покачивал ею. Он только слушал, не вмешиваясь в обсуждение. Это, наверное, была наиболее типичная для него манера поведения: спокойно переводить взгляд с одного на другого, ничем не выдавать, какое предложение нравится, какое вызывает протест. Таким его знали все, кто встречался с ним на Урании. И мне уже не верилось, что этот человек метался по комнате, кричал, ругался и, похоже, готов был закатить мне здоровенную пощечину. В те минуты гнева от рукоприкладства его останавливало, по-видимому, лишь то, что оплеухи не могли предотвратить надвигавшуюся беду и даже самые увесистые неспособны были стать веским аргументом. Своей нынешней подчеркнутой отстраненностью он показывал, что несдержанности больше себе не позволит.
А Повелитель Демонов кипел и бурлил. Он первым вошел, точнее, ворвался в лабораторию и минуты три только ругался, яростно доказывая, что на наши с Павлом научные достижения ему чихать, а губить Жанну он не позволит. Она прелестная женщина, и лучше ее никто не изготовит пластинки для сепарации молекул по скоростям. И меня он тоже не позволит губить, я хороший парень. Вот еще вздор – ценой своей жизни исправлять глупейшие научные ошибки, нет, куда это годится, он спрашивает! Боюсь, в таком возбуждении Антону реально вообразилось, что имеются два Эдуарда Барсова. Один – его приятель Эдик, тихий скромница, неплохой экспериментатор, в общем – добряк, и попал тот добряк в беду, из которой его надо немедленно вызволять! А второй Эдуард – мрачная бестия, нарушитель научной этики, губитель хороших людей. И того, второго Эдуарда, следовало бы четвертовать, да жаль в наше время такое естественное обращение со скверными людьми запрещено.
– Перестань, Антон! – приказал Чарли. – Ты преувеличиваешь. Эдика надо вызволять не от Эдика, а от ошибки в эксперименте. Вот этим мы и займемся.
Я всегда восхищался Чарли – как ученым и как научным руководителем. И понимал сложность его теперешнего положения. Поэтому, несмотря на серьезность ситуации, все же с некоторым любопытством ожидал, как он поведет себя. В отличие от Повелителя Демонов, которому в запальчивости виделись как бы два Эдуарда Барсова, Чарли сам ощутимо раздвоился. В одной своей ипостаси он был крупный администратор, академик и директор института, эта его ипостась поворачивалась ко мне гневным и укоризненным лицом. Директор возмущался, что в его институте ведутся необъявленные и неразрешенные работы и ведет их его душевный друг, его главный помощник. Можно ли простить этому человеку, другу и помощнику Эдуарду Барсову, его самоуправство? Как его наказать? Какие установить запреты для тех, кто вздумает последовать, впадая в азарт научного поиска, за человеком, подавшим столь соблазнительный и опасный пример?
– От кого угодно мог ожидать, только не от тебя, Эдик! Так безрассудно втянуться в безумные эксперименты! – говорил он. – Разве я не доказал, что выход в обратное время для биологических структур гибелен? И разве ты не понимал, что эксперименты, придуманные Павлом, преждевременны? Мы не научились контролировать время на молекулярном уровне, а он при твоем попустительстве пытался воздействовать на целостное время сложнейших биологических систем! Перепрыгнули через добрую сотню неизученных промежуточных ступенек! Правда, эффект научного поиска огромен, но какой ценой!
Уже в этом строгом выговоре директора института сказалась вторая сторона личности Чарли – его чисто научная ипостась. Он сразу оценил открытия Павла. Он не одобрил их, этого не было, но не скрыл, что удивлен их значительностью. При иных обстоятельствах Чарли, наверное, выразился бы по-иному: «Я восхищен!» – сказал бы он, если бы речь не шла о жизни Жанны. Для его научной проницательности не составило труда сразу понять, как велики оба открытия Павла: то, что искусственно возбужденное «омоложение до уничтожения» в какой-то критической точке, становясь автоматическим, приобретает неконтролируемую скорость и что психо-диполь, связующий души двух людей, является единственным тормозом от такого «падения в ничто». Необыкновенные возможности психо-диполя – замедление общего времени и продления жизни с помощью качелей «микромолодения» и «микростарения» – захватили Чарли. И он без возражений признал, что мой отчаянный план спасения Жанны вполне реален.
– Ты, конечно, спасешь Жанну, – сказал он. – И конечно, погибнешь сам. Расчет твой безукоризнен, я не нашел в нем ни единой ошибки. Вообще такого рода сложные и рискованные расчеты тебе вполне можно доверить, они в пределах твоих знаний и способностей. Но мы не можем примириться, что ты определил себе безрадостный финал. Самопожертвование – твое личное решение, мы не вмешиваемся в то, какой тебе рисуется твоя судьба. Но пейзаж гибели не та картина, которая способна нас восхитить. Мы решили внести поправки в твой расчет. Павел был вдохновенно пытлив, был одарен воображением, спорить на стану. Но ему не хватало научной солидности. Он, как тебе ни покажется странным, проявлял трусость в иных трудных случаях. Он отступил перед проблемой трех связанных душ, посчитав ее равнозначной проблеме трех тяготеющих тел в астрономии. Аналогия есть. Но ведь и три взаимно тяготеющих тела в космосе не редкость. И три взаимно связанные души – типичность в человеческом общении. Безусловно, проблемы взаимодействия трех душ во все времена решались не проще, чем задачи трех тяготеющих тел, однако решение все же отыскивалось…
– Не уясню, к чему ты клонишь, – прервал я Чарли. Мне вообразилось, что он готовится разразиться очередным парадоксом. Для шуток он мог бы выбрать иное время.
– Вижу, что не догадываешься. И жаль, ибо в проблеме трех душ – реальный путь к спасению вас обоих, тебя и Жанны, друг мой Эдик! Вот мой план, слушай. Мы образуем треугольник: Жанна, ты, Антон. В треугольнике три полюса: ненависть – это Жанна, любовь – это ты, дружба – это Антон. Три полюса образуют три диполя, три стороны треугольника: Жанна – ты, Жанна – Антон, ты – Антон. Твой психо-диполь с Жанной выволакивает ее из катастрофического падения в молодость, диполь Жанна – Антон добавляет своего старания в том же направлении, а диполь Антон – Эдик сыграет роль тормоза, когда ты станешь уноситься в будущее. Антон погасит тряску разновременности в твоем теле, не допустит в тебе разрыва связи времен. Для роли дружеского психотормоза Антон годится лучше всех на Урании. Руководство операцией беру я. И можешь не сомневаться, в панику не впаду и прерву процесс точно в положении равновесия для всех трех полюсов. Тройное равновесие высчитаем заранее, думаю, для твоего «УУ» задача не из самых сложных. А что до нашего друга Роя, то ему поручим твою любимую роль – вдохновенного обсерватора.
Не знаю, как я удержался от слез. Еще за минуту до того, как он заговорил о своем плане, я видел только один мрачный выход. Но был, оказывается, и другой путь. Чарли нашел его. Я хотел сказать, что согласен, что благодарен, что выполню все, мне в плане отведенное, но не справился с голосом. Антон внезапно впал в восторг.
– Приступаем немедленно! – заорал он, вскакивая.Терпеть не могу тянуть резину, как это когда-то называли. Ох, Эдик, покажем тебе теперь, до чего ты недооценивал друзей! И если не попросишь у нас извинения, задам тебе потом оплеух, будь спокоен!
Когда Чарли говорит: «Предлагаю план», это означает, что у него готова не только идея, но и расчет. Жанну решили вызвать завтра, в программу не посвящать, просто обязать вести себя, как наметил для нее Чарли. Мы с Антоном занялись подготовкой своей части программы. Повелитель Демонов с его дьявольским чутьем к необычному и вправду идеально подходил для создания прочной душевной связи и со мной и с Жанной. Такая связь с нами у него существовала всегда, но одно дело просто дружить, другое – вводить свою дружбу в аппараты в качестве физической силы. К тому же еще синхронизировать течение его индивидуального времени с биологическим временем моим и Жанны!
Включение Антона в качестве третьего полюса в наши психополя прошло блестяще. Чарли был доволен, а доволен он, если программа выполняется с блеском.
– Завтра вызовем Жанну и начнем последний эксперимент, – сказал он; шло к полночи.
Жанна смутилась, застав у меня Роя, Чарли и Антона. Мы с Павлом так таили ото всех наши исследования, а я недавно так перепугался, когда она посетовала, что надоело вечно секретничать… Она бросила на меня гневный взгляд, к ее ненависти добавилось и негодование, что я, не предупредив и не спросив согласия, открыл наши тайны. Антон незаметно для Жанны мне подмигнул: все в порядке, говорило его подмигивание, лишняя капля возмущения ненависти не испортит, стало быть, сработает на наш план.
– Жанна, мы все знаем, – сказал Чарли. – Эдик рассказал, какие Павел разрабатывал темы. Грандиозно – вот наше мнение. Подробней обсудим потом, а сейчас тему надо завершить, пока нам не нагорело за неразрешенный научный поиск. Мы решили ускорить исследования. Психо-диполь, соединяющий тебя с Эдиком, будет сегодня проверен на разные изменения времени. Пройди в соседнюю комнату и немного побудь там в одиночестве. Можешь соснуть, если хочется.
Жанна опять метнула на меня ненавидящий взгляд. Я постарался изобразить на лице наглую развязность – она вся вспыхнула от возмущения. Уходя, она подошла к зеркалу и поправила волосы. Она любовалась собой, это было в ней новое.
– Совсем девчонка, – задумчиво сказал Рой, когда Жанна скрылась в соседней комнате. – Она помолодела даже с того дня, как я ее впервые увидел. В ней, похоже, появилось и кокетство.
– Кажется, мы захватили процесс впадения в юность на критической точке, – высказался Чарли. – Будем торопиться, друзья, будем торопиться!
Торопливость у Чарли всегда быстрая, но без спешки. Я сидел в кресле, Антон напротив в таком же кресле. Рой в сторонке, прислонясь плечом к стене, молчаливо наблюдал за нами. Чарли ходил от кресла к креслу и от кресел к аппаратам. К креслам были прикреплены датчики от командных механизмов. Компьютер «УУ» непрерывно выдавал ход процесса, на лентах самописцев извивались записи наших состояний – Жанны, Антона, моего. Чарли вел программу с интенсивностью, на которую я бы не осмелился. Он знал, что делает. Я задыхался. Меня терзала боль. Она была в каждой клетке тела. Вероятно, что-то похожее, только безмерно усиленное, испытывал и Павел. Антон испуганно закричал:
– Эдик, ты превращаешься в старца! Это ужасно, Эдик!
– Рой, подойдите к двери в другую комнату, – распорядился Чарли. – И если Жанна попытается вырваться, не давайте. А ты молодец, Антон! Помни, от тебя зависит не дать завершиться уходу Эдика в будущее. Старайся, Антон!
– Я стараюсь, – пробормотал Антон, не отрывая от меня широко распахнутых глаз. Вероятно, я очень плохо выглядел, раз он так перепугался.
Не знаю, сколько времени прошло – я потерял ощущение времени. Как бы сквозь сон я услышал крик Жанны, громкие уговоры Роя. Потом была опять тишина, и ее разорвали два крика, два вопля – торжествующий и негодующий.
– Готово! – ликующе кричал Чарли. Я открыл с усилием глаза. Он в дикой спешке отключал аппараты и все кричал: – Тройная точка равновесия схвачена! Точно тройная точка! Точно тройная точка!
А посредине комнаты стояла Жанна, вырвавшаяся из своего временного заточения, и тоже кричала:
– Прекратите пытку! Прекратите пытку!
Я опять стал терять сознание. Но взгляд на Антона придал мне какие-то силы. Антон был страшно бледен, бескровные щеки отвисли, нос заострился. Он казался мертвецом. Я попытался вскочить, чтобы помочь Антону, хотя и не знал, как это сделать. Чарли положил руку мне на плечо, рука была безмерно тяжела, я со стоном опустился в кресло. Чарли сказал очень радостно и очень торжественно:
– С Антоном все в порядке. Антон сделал свое дело, теперь отдыхает.
– А мы? – прошептал я.
– Ты жив, это главное. А Жанну спасли!
Больше говорить я не мог. Рой, Жанна и Чарли превратились в призраки – туманными силуэтами реяли в воздухе. Один Антон не двигался в кресле, он был все так же бледен. До меня, как сквозь стену, доносились голоса, я старался изо всех сил разобраться в них. Я понимал, что и Жанна, и Чарли, и Рой говорят громко, может быть, даже кричат, но слышал шепот.
– Что это значит: «Жанну спасли»? – негодовала Жанна. – Эдуард устроил какую-то новую подлость. Я хочу знать, что он сделал!
– Жанна, подойдите к зеркалу, – говорил Чарли.Полюбуйтесь на себя. Вы теперь настоящая, вам уже ничего не грозит.
Она, очевидно, всмотрелась в зеркало. До меня донесся ее новый – шепотом – крик:
– Боже мой, что он сделал со мной! Как я подурнела! Я же выгляжу старухой. Как вы смеете говорить «полюбуйтесь на себя»! Вы издеваетесь!
– Мы радуемся за вас, Жанна!
Среди голосов выделился голос Роя:
– Жанна, вы сказали, что Эдуард устроил вам новую подлость. Подберите слова из другого лексикона. Самые высокие слова будут бледны…
Он еще что-то говорил, но я не слышал. Потом пробудившееся сознание донесло, что меня несут на носилках, – и наступил долгий провал. Очнувшись, я увидел, что лежу в палате. Около меня на столике стоял микрофон. Я попросил дежурную сестру, пришел врач. Я сказал, что слишком долго спал, наверно не меньше суток, хорошо бы мне встать. Он засмеялся. Пояснил, что не спал, а был в беспамятстве. И не одни сутки, а ровно двадцать. И что встать мне, конечно, было бы неплохо, но только вряд ли это осуществимо. Некоторое время мне придется передвигаться лишь на костылях. Окончательное выздоровление он гарантирует, но это будет не завтра. Моего первого прихода в сознание ожидают трое гостей. Он сейчас разрешит им посетить меня.
В палату вошли Чарли, Рой и Антон.
– Ты неплохо выглядишь, Эдик! – сказал Чарли.Врач уверяет, что ты отличник выздоровления. По-моему, ему можно верить.
– Ты жутко похудел, – посетовал Антон. – В чем только душа держится! А как настроение? Неплохо, правда?
– Опыт был проведан блестяще, – сказал Рой. – Вы вскоре сами все узнаете, когда изучите записи процесса. Конечно, таких опытов вам больше не разрешат.
– Будем двигаться поэтапно, – бодро уточнил Чарли. – Следующие наши эксперименты не выше молекулярного уровня. Надо же что-нибудь оставить и будущим поколениям хронофизиков.
Я спросил о Жанне. Жанна, узнав правду, приходила в больницу, но я лежал без сознания. Несколько дней назад Жанна улетела на Латону, оттуда на Землю. Перед отлетом она великолепно справилась с монтажом «трехмиллионника». Она играла на могучих антигравитаторах, как на клавиатуре рояля. Цистерна с тремя миллионами тонн сгущенной воды плыла от космопорта к новому энергоскладу, как легкий воздушный шарик. Антон внезапно рассердился.
– Никогда не прощу тебе, что она улетела! – закричал он. – Ты знаешь, какие мне суют теперь сепарационные пластинки? Посчитаемся после выздоровления. Хорошего не жди! Выздоравливай поскорей!
Они ушли. Я закрыл глаза, вспоминал, огорчался, радовался. То, что Жанна не захотела оставаться на Урании, было, вероятно, хорошо, а не плохо. Многое соединяло нас, еще больше разделяло, я не мог разобраться во всей этой путанице.
И настал день, когда – пока на костылях – я смог выбраться в столовую. К моему столику присел Чарли, деловито пробежал глазами меню, заказал, естественно, омлет с овощами и апельсиновый сок и порадовал:
– Вчера с Латоны ушел на Землю рейсовый звездолет «Командор Первухин». На нем отбыл Рой Васильев. Он передает тебе привет.
Рой спрыгнул, не дожидаясь остановки самодвижущегося трапа. Навстречу шел крупноголовый рыжий мужчина в форме звездолетчика. Рой много раз видел этого человека, Эраста Винклера, начальника звездопорта, во время телепередач с Марса. Страх, терзавший Роя все дни перелета, стал непереносим. Винклер слишком торопился, чрезмерно размахивал руками… Рой быстро проговорил:
– Скажите одно!..
– Жив, жив! Сегодня ему лучше! – ответил Винклер. – Разве вы не получили моей последней мыслеграммы, друг Рой?
Рой вздохнул, провел рукой по лицу. На трапе показались операторы следственной бригады. Большинство впервые видело Марс. Если бы впереди не шагал подавленный несчастьем начальник, они выскакивали бы наружу с изумленными восклицаниями, они шумно приветствовали бы новую в их жизни планету. Так и он когда-то выскакивал здесь из планетолета. Он был тогда в тяжелом скафандре, а не в легком комбинезоне, как эти операторы; но и скафандр не помешал ему восторженно кричать, топать ногами, метаться то вправо, то влево… Они вели себя куда сдержанней, они лишь молчаливо замирали на ступенях трапа, взволнованно осматривались.
Не отвечая Винклеру, Рой перевел взгляд с востока на юг и запад. Унылая каменистая равнина, стертое плоскогорье. Столько раз он уже блуждал по этим однообразным полям, ничего нового не открывая, как бы далеко ни шел. Марс есть Марс, место не для жилья, перевалочная база космоса – так ее именуют в лоциях, – унылый мир, не одаренный способностью к переменам, неудавшаяся модель, созданная и выброшенная природой. Что здесь искать? Чего бояться? Неожиданности на Марсе исключены – разве не так их учили в школах? Как же могла произойти катастрофа? Где угодно – на Земле, на Венере, на Плутоне, – но только не здесь!
– Он по-прежнему бредит, – сказал Винклер. – Его горячечные видения я тоже передал по мыслепроводу.
Рой молча смотрел на Винклера. Рослый, рыжеволосый, рыжеглазый, с коричнево-золотистым лицом – венерианского, а не марсианского загара, – в новенькой, очень нарядной форме, начальник звездопорта склонился в поклоне чуть более глубоком и чуть более длительном, чем принято; его рукопожатие было чуть более почтительным, чем следовало бы. Он чувствует себя виновным. Авария произошла в зоне действия тормозных механизмов планеты. Он обязан был остановить рушащийся корабль, вышвырнуть его обратно в космос, превратить, пока подоспеет помощь, в спутник планеты. Ничего этого он не сделал! Чепуха все это! Все было бы слишком просто, если бы вина лежала на Винклере. Не стоило лететь на Марс только для того, чтобы схватить за шиворот нерадивого межпланетного диспетчера.
Маленькое Солнце заливало красным сиянием невысокие холмы. Солнце тоже было какое-то равнодушное к этому неудавшемуся миру – не озаряло, а словно отстранялось от него. Рой вспомнил стихи Андрея Корытина о Солнце: «Терзающее Венеру, взрывающее Меркурий, ты холодно поглядываешь на Марс, ты только поглядываешь на Марс – такое всегда не наше!» Андрей провел на Марсе восемь земных лет – и половины этого срока было бы достаточно, чтобы возненавидеть эту планету. При Андрее и сейчас нельзя говорить о Марсе, он мигом приходит в дурное настроение.
– И еще я передавал, друг Рой, что не разрешил что-либо менять на месте гибели планетолета. – Голос у Винклера потускнел, он был уверен, что следственная комиссия настроена против него.
«И я бы на его месте держался не лучше, – упрекнул себя Рой. – Его нужно успокоить. Пусть дает объяснения, а не оправдывается». Рой опять оглянулся. Молодые операторы усердно разевали рты: искусственный марсианский воздух пах озоном, на Земле такой воздух бывал лишь после грозы.
– В прошлый мой прилет свободное дыхание было затруднено, – сказал Рой. – На прогулки мы захватывали кислородные аппараты. Сейчас можно обходиться без них.
– Мы запустили третий атмосферный завод. Он добавляет ежегодно несколько миллиардов тонн воздуха высших земных кондиций. С водой хуже, но и воды прибавляется. Кроме того, мы рассаживаем созданное специально для Марса дерево калиопис.
– Значит, и зелень появилась?
– Мы говорим «красень»: растения здесь красноватые. Надеемся, что скоро зашумят леса.
– Марс всегда был планетой безмолвия. Андрей Корытин считал это единственной привлекательной чертой Марса.
– Думаю, что вскоре заговорят о марсианских бурях, уступающих лишь ураганам на Венере. Если вас интересуют наши метеорологические…
Рой жестом прервал Винклера:
– Я получил все ваши мыслеграммы. Мы еще поговорим о них. Ведите к брату.
Генрих лежал с закрытыми глазами, недвижный, исхудавший, на бледном лице зловеще отчеркивались темные губы. Даже после гибели Альбины, когда Рой опасался за его жизнь и разум, Генрих не выглядел так страшно. Рой положил руку на грудь брата, стараясь уловить биение жизни в его теле. Рука была слишком слабым приемником, жизнь без усилителей не ощущалась. На самописце, висевшем у кровати, змеилась красная кривая суммарной жизненной функции больного; она была всего на три сантиметра выше черной полосы внизу – жизнь едва теплилась, она была в опасной близости от небытия.
– Двенадцать процентов нормального энергетического расхода, – сказал Винклер, заметивший взгляд, брошенный Роем на самописец. – В первые дни было три процента. Электронный медик определяет поворот на выздоровление.
– Глаза, – задумчиво сказал Рой. – Те дикие глаза… я говорю о видениях его бреда…
– Не только глаза. Вы ведь знаете, друг Рой, автоматические врачи на планетах не так совершенны, как медицинские механизмы на Земле. Боюсь, мы зафиксировали лишь часть болезненных картин, проносившихся в мозгу вашего брата.
– И, вероятно, еще проносятся.
– Да, но, к сожалению, мы их не узнаем.
– Все узнаем. Я привез аппаратуру, позволяющую перевести в открытую запись даже самые слабые мысли и видения.
– Я очень рад! – с облегчением сказал Винклер. Он старался показать, что жаждет самого тщательного расследования.
Рой невольно поморщился. Люди остаются людьми, в какую служебную форму ни обряжаются, но имеются все же проблемы куда важнее чьей-то личной ответственности. Винклер уловил настроение Роя и быстро взял себя в руки: теперь он показывал выражением лица и спокойно-сдержанным голосом, что готов помогать комиссии с Земли, даже если выводы обратятся против него. Иного отношения Рой, впрочем, и не ждал.
Рой поднялся. Движение на космических трассах было остановлено. Каждая минута, потраченная не на исследование, была потерянной. К тому же он ничем не мог помочь Генриху. Но Рою пришлось сделать усилие, чтоб оторвать глаза от брата. Винклер сказал с сочувствием:
– В смысле лечения на нашего электронного врача можно положиться.
– Да, конечно. Тем более, что ничего другого нам не остается. Пойдемте, друг Винклер. – Рой все же не сумел заставить себя назвать начальника звездопорта по имени, как принято у работников космослужбы.
– На место катастрофы или посмотрите еще раз записи бреда?
– Начнем с записей, пока выгружают аппаратуру.
Мозг Генриха работал толчками, в нем изредка вспыхивали сумбурные видения – без системы, расплывчатые, нечто без начала и конца: летела птица, таких не было ни на Земле, ни на планетах; кружились туманные облачка, временами все пропадало в тумане; кто-то, возможно пилот, пробежал по салону корабля; в темных окнах посверкивали звезды, быстро уменьшалась Земля; она становилась из яркой крупной горошины светящейся точкой, одной из многих точек неба; на диване лежал второй пассажир, тоже с Земли, Василий Арчибальд Спенсер, астроботаник, он появлялся часто и все в той же позе: руки закинуты за голову, глаза устремлены в потолок, ординарнейшая внешность – средний рост, средний вес, невыразительное лицо, тусклые глаза. Генрих не присматривался к Спенсеру, он просто бросал на него равнодушные взгляды. И вдруг все менялось; какие бы образы ни наполняли в эту секунду мозг Генриха – салон ли, звезды, пробегающий пилот, второй пассажир, – все вдруг пропадало в огромных глазах, пронзительно засиявших на экране. Глаза неслись с экрана в зал, они полонили все клетки мозгового вещества Генриха, в его сумеречном сознании уже ничего не было, кроме беспощадных глаз – четырехугольных, исполинских, скорее прожекторов, чем ласковых человеческих приемников внешнего света; и все-таки это были глаза, а не аппараты, память Генриха сохранила и ресницы, и взметенные в подбровные расщелины веки, и окраску радужной оболочки, и блеск роговицы, и зрачок. Нет, это были глаза, исступленно засверкавшие на чьем-то сразу стершемся в тусклой серости лице, – человеческие глаза…
Рой вздохнул. Всю неделю полета ему передавали с Марса такие же картины.
– Не густо, – словно извиняясь, сказал Винклер.
– Возможно, наша аппаратура добавит, – пробормотал Рой.
В зал вошел один из операторов.
– Мозговые излучения больного введены в приборы, улавливаются и основные волны, и обертоны, – сказал он.
– Продублируйте запись сюда, – попросил Рой.
Но на экране повторились те же картины, многие были даже слабее прежних – больной мозг Генриха успокаивался, воспоминания теряли прежнюю лихорадочную яркость. Только одна картина была новой: Спенсер вдруг стал приподниматься на диване, лицо его исказилось, глаза выражали ужас – это была, вероятно, та минута, когда корабль, потерявший управление, стал рушиться на поверхность планеты и защитные поля Марса не сумели его затормозить. Новая картина не имела продолжения, она не развивалась, а прерывалась: Спенсер исчезал, пропадал салон и все, что в нем находилось; в сгустившейся темноте появлялись все те же глаза, и опять ничего уже не было в сознании Генриха, кроме них.
– Между прочим, в видениях Генриха не сохранилось облика планеты, – сказал Винклер. – А ведь мы не только отчаянно генерировали тормозные поля, но пытались всей мощностью космических маяков пробудить в пилотах сознание приближающейся катастрофы… Пассажиры не могли не увидеть, куда их несет.
– Вы хотите сказать, что внутри корабля разыгрались события, так потрясшие людей, что никто не взглянул на несущуюся навстречу планету?
– Я не сказал – никто. Я говорю о вашем брате. Пилоты и Спенсер мертвы, и мы никогда не узнаем, что они видели.
– Пойдем же все посмотрим, что совершалось внутри планетолета, когда стали отказывать его штурманские автоматы, – предложил Рой, поднимаясь с кресла.
У Винклера озадаченно взметнулись брови.
– Не понял, друг Рой. Наши стереокамеры зафиксировали все обстоятельства аварии. Впрочем, если нужно повторить снимки обломков…
– Ваши снимки мы повторять не будем. Внутренние стенки звездолета покрыты пленкой, сохраняющей изображение всего, что совершалось в нем. Каждый внутренний кусочек звездолета – история его полетов, галерея портретов побывавших в нем людей. Проявлять эти изображения можно лишь в чрезвычайных обстоятельствах. Наш случай как раз такой. И я запасся соответствующим разрешением.
– Впервые слышу о таких пленках, – признался Винклер.
– О них не распространяются. Фиксирующие пленки предназначены лишь для расследования несчастий.
Операторы продолжали монтировать аппаратуру: приборов было много, среди них и громоздкие. Остатки корабля покоились в выбитой звездолетом воронке, напоминающей небольшой кратер. Охваченные паникой работники звездопорта, когда защитные поля не подействовали, использовали последнее средство – взрывной выброс нейтрального газа: только это и предохранило гибнущий корабль от превращения в пыль. Винклер в те трагические секунды действовал быстро и грамотно. Рою это становилось все очевидней. И он уже раза два обратился к начальнику космопорта со словами: «Друг Эраст!»
В рубке, единственном помещении на корабле, где возник пожар, фиксирующая пленка была уничтожена. В отделении механиков и в каютах имелись уцелевшие участки стен, но на них была зафиксирована обычная жизнь корабля, ни одно проявленное изображение не могло быть отнесено к аварии.
– Посмотрим салон, – сказал Рой.
Операторы расположили свои приемники среди обломков корабля, Рой и Винклер надели оптические дешифраторы. В общем расшифровка пленки повторила картины болезненного сознания Генриха: в небольшом овальном помещении – два человека, единственные посторонние люди на небольшом грузовом корабле, обычно не берущем пассажиров. Рой увидел Генриха. Брат с любопытством смотрел в окно – звезды и приближающийся Марс интересовали его больше, чем сосед, он не оборачивался к Спенсеру. Так тянулись минуты, они казались нестерпимо долгими; двое в салоне молчали, один о чем-то думал, уставясь в потолок, другой всматривался в окно.
– Через пять секунд – начало катастрофы, – предупредил оператор, поворачивая голову от прибора.
Несчастье ворвалось внезапно изменившейся картиной салона. Генрих смятенно отпрянул от окна, где навстречу потерявшему управление планетолету уже летела его каменная могила. На диване, очень медленно для бешено убыстрявшихся событий, приподнимался Спенсер; его губы свела судорога, он от чего-то отстранялся рукой… И тут же все стерлось в темной неразличимости, пленка на сохранившихся переборках не фиксировала больше предметов и людей; в черноте засияли те же сумасшедшие глаза, терзавшие Генриха в бреду: перехода от одного к другому не было.
Рой подозвал оптика.
– Пленка-то сохранилась, а фиксации нет. Почему она не запечатлела и падение корабля?
– Запись вдруг обрывается, – ответил оптик. Он казался смущенным.
Рой и без объяснений понял, что оптик озадачен. Вероятно, в его практике не было случая, когда бы фиксирующая пленка не фиксировала.
К Рою подошли механик и физик с диаграммами в руках. Механик протянул свою запись.
– Это суммарная сводка команд звездопорта и ответных действий автоматов корабля. Мы искали неверных приказов с планеты, неправильных штурманских реакций.
– Что вы нашли?
– Команды с планеты были правильны, ответные действия на корабле точны.
Рой всмотрелся в схему. Причальная программа совпадала с причаливанием корабля. Все совершалось по предписанию, точно, как и десятки раз до этого, когда не происходило несчастий… Винклер вздохнул. Горестный вздох говорил: абсолютно все, что от нас требовалось, мы сделали. Нет, на тебе – совершилось…
– Мы трижды проделали измерения, – продолжал механик. – Поставили контрольную проверку, потом снова проверяли. Общих выводов я делать не могу, но, по нашим данным, катастрофы не должно было быть. Она произошла, но она остается невозможной.
Рой повернулся к физику.
– Ты тоже не нашел отклонений от нормы, Арман?
Физик пропустил мимо ушей язвительный тон вопроса. Этот человек, Арман Лалуба, сотрудник лаборатории Роя, большой друг Генриха, сам при случае любил иронизировать.
Он был серьезным исследователем, поэтому Рой и взял его с собой.
– Рой, я ничего не понимаю! – Арман возбужденно помахивал записями. Все, что он чувствовал, рельефно выражалось на его смуглом, с негритянскими чертами лице. – Эти чертовские уники показывают черт знает что! Я тоже три раза перепроверял! Ты сказал – отклонений нет? Рой, это слишком мягкая формула!
– Стало быть, и у тебя получается, что корабль не разбивался? Команды с планеты правильны, ответы точны.
– Правильность команд и ответов – не моя сфера. Но я могу гарантировать, что ответы совершались мгновенно. И это непредставимо, Рой! Даже не невероятно – немыслимо! Физика навыворот. Светопреставление крупным планом!
– Спокойней, Арман! – с досадой сказал Рой. – Ответы и должны возникать мгновенно после приема сигнала. Штурманская аппаратура звездолетов работает без инерции – разве не так?
– Мгновенно после принятия сигнала – да! А она срабатывала мгновенно после отправки сигнала!
Арман подал стандартную диаграмму, развернутую по оси времени, – команды, ответы, команды на ответы… Десятки раз рассматривал Рой такие же записи – стандартный штурманский бланк, по нему можно судить и о работе портов, и о надежности корабельной аппаратуры, и о квалификации диспетчеров и командиров кораблей. В школах эти бланки давались на экзаменах, чтобы по времени, отделяющему сигнал и прием, определить расстояние корабля от порта, скорость затормаживания, вычертить причальную кривую…
Там, в школах, считалось достаточным, если время измерено с точностью до миллисекунды, здесь оно было дано в микросекундах. А узлы на кривых свидетельствовали, что в момент, когда корабль находился в трехстах тысячах километров от Марса и сигналы с планеты должны были приниматься лишь через секунду, они вдруг стали приниматься точно в мгновение отправки. Даже одну миллионную этого интервала восприняла бы контрольная аппаратура, но и одной миллионной не было! Время словно перестало существовать для приемных устройств корабля. И мгновение, когда время словно бы исчезло, было тем мигом, когда приборы зафиксировали начало катастрофы и Генрих вдруг отпрянул от окна. Две минуты четырнадцать секунд летел после этого корабль, пока не врезался в коричневые камни Марса, но этих долгих минут не существовало ни для ходовых механизмов, ни, возможно, уже и для людей, ни даже для бесстрастной фиксирующей пленки на стенках салона…
– Обрати внимание, Рой! – Арман тыкал пальцем то в одну, то в другую точку. – Время перестало существовать лишь для сигналов с планеты, ответные сигналы корабля принимались точно через положенное для света время. Дикая разноголосица, полное рассогласование!.. А в итоге – гибель корабля!
– Ты веришь, что измерения показывают точную картину?
– Кем ты считаешь меня, Рой? Разве можно поверить в то, что противоречит всем законам физики?
– Значит, измерения неверны?
– А вот это – извини! Приборы показывают то, что есть. Сама реальная действительность физически невозможна – вот о чем надо поразмыслить!
Рой размышлял. Сверхсветовые скорости, мгновенная передача сигналов через пространство? Или одностороннее исчезновение времени: вперед – времени нет, назад – время есть? Да, конечно, простых решений не существует. Но разве это решение? Распутать одну локальную загадку путем нагромождения исполинской, поистине вселенской путаницы?
– Мистика какая-то! – Рой возвратил Арману записи. – Призраки в звездолете, глаза без лица… Время вдруг исчезло, сверхсветовые скорости! Фантастическая мелодрама, а не наука, вот что я скажу вам, друзья! Идемте в морг.
Рой с тяжелым чувством отошел от стола, где под простынями лежали тела пилотов.
– Вы знали Спенсера? – спросил Рой Винклера. – Он, кажется, летел на Марс по вашему вызову?
– Нет, мы его не знали. Мы запросили астроботаника – в связи с расширением марсианской красени. Нас информировали, что посылают на Марс специалиста по внеземной растительности.
Спенсер казался уснувшим, а не умершим. На его теле не было повреждений, на бледно-желтое лицо почти не легла восковатость. И опять Роя поразила внешность астроботаника, до тусклости непримечательная: все рядовое, ничто не поражало, даже внимания не привлекало. Но если глаза, наполнявшие видение Генриха и так зловеще отпечатавшиеся на фиксирующей пленке переборок, принадлежали человеку, то они могли быть лишь глазами Спенсера, покоившегося сейчас на столе. И Рой всматривался и всматривался в умершего, с напряжением понуждая себя вообразить, что могло тогда произойти: Спенсер приподнялся, что-то его потрясло, глаза его засверкали… Генрих отпрянул от окна, отшатнулся, закричал… Да, да, Спенсер мог, конечно, ужаснуть впечатлительного брата, но пленка не имеет нервов, однако она тоже запечатлела эти надвигающиеся, расширяющиеся факелы – так их назвать всего точнее.
– Знаете, друг Рой, – с удивлением сказал Винклер, – мне кажется, Спенсер как-то уменьшился. Может быть, я ошибаюсь, но тело вроде было и длинней, и массивней. Неужели оно так быстро ссыхается? И еще одно: гамма-анализаторы показали, что мозг его сильно поврежден – пепел вместо мозговых клеток…
Рой шагнул к Спенсеру, приподнял одно веко, потом другое. Глаза были мертвые, маленькие, грязновато-голубой цвет оболочки размылся, они уже не отражали света – вряд ли они могли при жизни излучать какое-либо сияние. Призраков не существует, это известно каждому ребенку, но в звездолете был призрак – не мифический фантом, а физический феномен! Вещественное, осязаемое привидение! Воистину простых решений не существовало.
– Я привез контейнеры с нейтральной атмосферой, – сказал Рой. – Распорядитесь, друг, чтоб погибших перенесли в них. Там они будут гарантированы и от ссыхания, и от гниения.
Рой задремал у постели брата. Его пробудило осторожное прикосновение руки Винклера.
– Операторы закончили обследования. Погибшие перенесены на корабль. Вы можете отдохнуть в нашей гостинице, друг Рой.
– Отдохну на корабле, – пробормотал Рой. – Передайте ребятам, чтобы шли по каютам.
– Вы раскроете наш порт? – с надеждой осведомился Винклер.
– Такой приказ может отдать только Земля. Не забывайте, что в загадке мы не разобрались.
Винклер со вздохом согласился, что нельзя торопить важные решения, когда возможность повторения трагедии не предотвращена. Рой дружески положил руку на плечо Винклера. Он сочувствовал состоянию начальника звездопорта.
– Между прочим, друг Рой, Земля сегодня устраивает передачу на планеты, – сказал Винклер. – Артемьев вторично выступает с новой художественной программой «Гориллы у космопульта», а Корытин докладывает об удивительных открытиях его лаборатории.
– Я не поклонник творчества Артура Артемьева, – сказал Рой. – Что до Корытина, то у Андрея каждую неделю совершаются удивительные открытия. Неудивительных он не признает.
Рой вышел наружу. В аэробусе порта сидел Арман, уткнувшийся в ленту вычислений. Рой прошел мимо. До звездолета было всего четыре километра. Солнце клонилось к горизонту, оно закатывалось на Марсе раза в два медленней земного, но Рой помнил, что сразу после его исчезновения наступала тьма, а еще до того, как Солнце пропадало за каменистой кромкой неглубокого окоема, небо усеивали звезды – крупные, много ярче земных, безучастно неживые, как и все на этой неживой планете.
Нет, многое изменилось с его прошлого прилета! Сгустившаяся атмосфера породила не только низенькую растительность, но и сумерки. После заката наступала не ночь, а вечер, он быстро погасал, но был – на севере сгущалась тьма, запад горел, вверху переливались красновато-голубоватые тона, побежалые цвета проносились по небу, как по нагретому металлу. А сквозь них пробивались звезды, и они тоже уже не казались унылыми огоньками, вкрапленными в однообразную черноту, они обрели жизнь, мерцали, то словно падали, то словно вздымались.
С востока надвигалось темное пятно; оно поглотило Фобос, обволакивало Деймос. Рой остановился – это была настоящая тучка, нечто немыслимое на прежнем Марсе. Он не опускал головы, пока тучка не растаяла. Неяркие, мало похожие на огромную земную Луну, оба спутника висели над равниной, они двигались быстрее Луны. Рою казалось, что, оправдывая свои названия, они конвоируют Марс: Фобос – страх – шествует впереди, Деймос – ужас – крадется за спиной. Но и они потеряли прежнюю неприкрытую голизну и четкость, они двигались в прозрачной дымке, вокруг них, как и возле Луны, простиралось колечко сияния. Рой вспомнил, что именно резкость очертаний, четкая граница яркости спутника и черноты неба поражали его когда-то больше всего. Скоро на Марсе нечему будет поражаться, кроме разве того, что он так быстро превратился из каменистого мертвого шара в удобную космическую гостиницу.
Аэробус нагнал Роя. В салоне сидели операторы, Арман по-прежнему был погружен в бесконечное вычисление. Аэробус, неслышный, как летучая мышь, промчался не притормаживая; один из операторов махнул рукой, показывая, что надо торопиться. Рой покачал головой. Они спешили на корабль, чтобы, приняв освежающий радиационный душ, насладиться выдумками Артемьева и открытиями Корытина. Рой не захотел ради артемьевских фантазий и каких-то новых находок Андрея поступиться одинокой прогулкой по каменистой саванне, озаренной двумя бегущими по небу спутниками.
Вспоминая потом эту ночь на Марсе, Рой не переставал удивляться, что по странной прихоти не пожелал узнать о событиях, имевших столь важное значение для расследования катастрофы. «Все пошло бы по-иному, прояви я больше любознательности», – упрекал он себя, хотя, конечно, ничто не могло пойти иначе, чем оно уже шло.
Генрих прислал брату письмо. Полный курс лечения в их санатории могут вынести только отменные здоровяки: он чувствует себя неважно, лечение ему не под силу. Генрих просил забрать его домой. Рой по стереопередатчику пообещал выполнить просьбу, когда врачи дадут гарантию выздоровления, а пока надо терпеть, памятуя, что предки в аналогичных ситуациях утешали себя сентенцией: лечение горше болезни.
Рой постарался, чтоб отповедь звучала бодро, он говорил с улыбкой: раз уж к Генриху вернулось чувство юмора, брат не обидится, что просьба вызывает сочувствие, но остается без исполнения. Был час, когда Генриху по режиму полагалось спать, Рой с намерением выбрал эту пору: Генрих, проснувшись, выслушает Роя со стереоэкрана, а спорить будет не с кем.
В комнату быстро вошел Арман. Медленно ходить он не умел. Когда он испытывал возбуждение, в заставленных приборами лабораториях ему было трудно. А выводили его из спокойствия, как он сам признавался, только три вещи: неудача, успех и отсутствие того или другого.
– Все исполнено, Рой. Твой друг Корытин хотел выставить меня за дверь, но потом сменил гнев на милость. Скоро он будет здесь. Ты прокомментируешь расшифровку сам?
– Мне хватит забот с обхаживанием Андрея. Ты напрасно думаешь, что со мной он будет вежливее. Как с отождествлением мозговых излучений Генриха?
– Нового ничего. Ты неточно представляешь себе масштаб работы, Рой. Перебрать одиннадцать миллиардов волновых характеристик! Даже для сверхскоростной машины это непросто. И я не уверен, что твоя гипотеза правильна. Гениальное озарение все же могло посетить Генриха самостоятельно. А если и вправду кто-то стимулировал видения Генриха, передавая ему собственные открытия, то мы обязательно найдем этого человека… А вот и твой друг. Готовься к буре.
Щуплый, почти на голову ниже Роя, тонконосый, с узким костлявым лицом и большими, темными, всегда блестящими глазами, Андрей Корытин не вошел, а ворвался. Бесцеремонность и доброта, грубость и доброжелательность соединялись в нем так неразделимо, что общаться с Андреем могли только люди, стерпевшиеся с его странностями.
Еще в дверях он что-то сердито прокричал, погрозил кулаком, сердечно тряхнул руку Роя, свирепо покосился на Армана, не сел, а рухнул в кресло и заговорил как обычно – запальчиво, нервно, сливая в одну фразу различные по смыслу предложения.
– Вид у тебя приличный; жаль, твой помощник, этот вот, – он ткнул пальцем в Армана, – врал о болезнях, иначе черта с два я пришел бы сюда. Говори же, раз вытащили, терпеть не могу, когда люди таращат глаза, это неуважение, короче, я думаю…
Рой так искренне рассмеялся, что смех остановил Андрея. Рой сказал:
– Ничего ты не думаешь, ты извергаешься! Дай мне спокойные две минуты, об одном прошу.
– Три! – великодушно разрешил Андрей. – В две ты не уложишься, вы с Генрихом дьявольски болтливы, если бы у нас на дворе был допотопный двадцатый век, не цивилизованное двадцать пятое столетие, вы читали бы ветхие книги, разговаривали бы докладами, раздел первый, глава вторая, параграф четвертый, впрочем, Генрих молчаливей, с ним приятно, он умеет слушать, не в пример тебе, печально, что с ним такое несчастье, я ведь хотел поехать к нему, надо, надо проведать, давай полетим, я как раз свободен, ну, раз, два, встали!..
– Начинаем! – Рой сделал знак Арману.
На стереоэкране вспыхнули картины катастрофы на Марсе. Андрей, уже было вскочивший, снова опустился в кресло. Он был плохим собеседником, но отличным наблюдателем, вдумчивым аналитиком. Разглагольствования об известном или малозначительном порождали в нем раздражение, в нетерпении он старался скорее выговориться, чтобы отделаться от неинтересной темы. Но, встречаясь с неизвестным и неожиданным, он сосредоточивался, вопросы его делались четкими и сжатыми. На эту особенность Рой и рассчитывал, когда задумал привлечь Андрея к расследованию несчастья на Марсе. Загадочные физические явления, открытые Арманом, не могли не заинтересовать Корытина.
И все-таки главная причина, заставившая Роя пригласить Андрея, была совсем не в том, чтобы пробудить в друге любознательность. Мало ли чем интересовался Андрей в своей научной работе! Он был из тех, кто часто переходит от проблемы к проблеме, он сам о себе говорил с удовольствием: «Застолблю идейку – это мое, а всю жилу до крох выцарапывать из породы найдутся энтузиасты и без меня!» Рою как-то пришлось сотрудничать с Андреем. Воспоминание было не из приятных. Андрей то загорался, то погасал, то на ровных местах удивлял пронзительной остротой мысли, то возмущал безучастностью, поражал равнодушием в тех поворотных линиях исследования, где – Рой твердо в этом был уверен – только и открывался простор научному увлечению, только и становилась обоснованной придирчивая старательность.
Андрей Корытин обладал удивительной способностью покидать намеченную столбовую дорогу эксперимента ради того, чтобы нырнуть в случайно открывшиеся боковые тропки. Его захватывала непонятность как таковая, вообще непонятность, а не конкретные загадки конкретных тем. Если бы Рой мог обойтись без Андрея, он и не подумал бы о друге. Но еще в звездолете, на обратном пути с Марса на Землю, Рой понял, что Андрей необходим. Только в лаборатории Корытина можно выяснить загадки аварии. Только там имеется сложнейшая аппаратура для проверок вневременных передач, только там он с Арманом найдет человека, этого самого Корытина, несравненно лучше их разбирающегося в существе явления, породившего аварию. «Ради Андрея нам придется примириться с Андреем», – со вздохом охарактеризовал Арману ситуацию Рой.
– Рассогласование во времени команд с планеты и ответных действий корабля вполне объясняет катастрофу, – прокомментировал Арман картины на экране. – Но такое объяснение, в свою очередь, порождает столько новых и сложных проблем…
Андрей прервал его нетерпеливым взмахом руки:
– Какие новые проблемы – чепуха! Пульсирующее течение времени – вздор, плохо знают физику в вашем институте, никуда время не пропадает! А сверхсветовые скорости – не исключено, я недавно выступил в передаче, надо прислушиваться к новым идеям…
– Мы слушали ваше сообщение на Марсе, – вежливо сказал Арман. – И нас поразило, как близки ваши исследования к явлениям, с которыми столкнулись мы. Я еще на Марсе сказал об этом Рою.
– Я не слышал твоей передачи, – признался Рой. – Я был подавлен несчастьем с Генрихом, ужасной картиной в морге… И что твои работы могут пролить свет на наши загадки, я в тот момент и вообразить…
– … не мог, знаю, иного и не ожидал: для воображения нужна работа мысли, на это тебя всегда не хватало, Рой, говорю как друг, ты мыслишь слишком медленно, это уже не подходит. Постой, дай сказать! – закричал он на протестующий жест Роя. – Я же пришел не обсуждать тебя, не отвлекай! Катастрофа на Марсе, точно, соприкасается с нашими работами, твой помощник прав, только не прерывай, ненавижу, когда прерывают!.. Мы совершили величайшее открытие века, и от такой формулировки не отрекусь, она самая точная. Я полностью потерял покой с минуты, когда узнал, что дважды два четыре!
– А ты раньше не подозревал, что дважды два равняется четырем?
Рой знал, о чем говорит Андрей, но не удержался от насмешки.
Андрей был незаурядным математиком. Он легко оперировал рядами Нгоро, сложнейшие же суперматрицы Петровского были знакомы ему, как сам он утверждал, «не только в лицо, но и за руку».
– Ты грубиян, Рой! Или хочешь, чтобы в потоке света, мирно льющемся из скопления Кентавр-3, а оно на периферии Галактики, почти двадцать тысяч парсеков от Солнца, нам сразу преподнесли высшую математику? Спасибо, что хоть это удалось расшифровать!
И он с восторгом стал описывать, как приняли необыкновенное сообщение из далекого шарового скопления. В тот день испытывали большую шифровальную машину, разлагающую суммарный световой поток на отдельные фотоны. «Самая совершенная станция приема из созданных человечеством!»– воскликнул Андрей. Свет в ней используется как рабочее тело, но не как агент передачи. Для космической связи свет не годится, свет движется слишком медленно. Разумные цивилизации Вселенной разделяют тысячи, сотни тысяч, миллионы светолет. Человечество успеет состариться и погибнуть, а Солнце погаснет, пока от далеких собратьев придет ответ на вопрос, заданный при помощи света на заре развития человечества. Космические цивилизации не выберут в качестве агента связи медленный свет, это заведомо обречет на неудачу попытки знакомства.
– Но ты же сам говоришь… – вставил реплику Рой.
– Не говорю, нет, отвратительная привычка вторгаться с пустячными вопросами в объяснение, слушай и молчи!
Рой больше не задавал вопросов, и Андрей возвратился к большой шифровальной машине. В их лаборатории заранее решили рассматривать все виды электромагнитных излучений, поступающих из космоса, как некий канал, внутри которого распространяется несравненно более быстрый реальный агент межзвездной связи. Для ясности он приведет такой пример. Свет подобен древней железнодорожной колее. Рельсы строились медленно, они продвигались вперед на километры в сутки. Но потом по ним мчались быстрые поезда! Свет тысячелетия, миллионы лет ползет от звезды к звезде, от галактики к галактике. Но, протянувшись от светила к светилу, он становится соединяющей их колеей, по ней можно пустить скоростные агенты, самостоятельно не движущиеся в космосе. И тогда межзвездная связь становится практически мгновенной. Между прочим, волны со сверхсветовой скоростью были открыты еще в двадцатом веке, их тогда называли волнами материи. Тогда же установили, что они не несут энергии, – и к ним потеряли интерес. Предки воображали, будто все виды энергии исчерпываются теми, какие им были известны. Их ошибок не повторили. Любое чудовищное предположение принималось для проверки.
– Чего мы только не делали, Рой! Но эффект дало лишь замедление света. Не изображай недоверия, Рой, знаю твои возражения. Да, свет медлителен, но когда? Когда пересекает космические бездны! А для пленок, на которых его фиксируют, слишком быстр! Частота световых колебаний даже в видимом спектре так велика, что можно все человеческие знания, миллиарды старинных книг, миллионы лент полностью уложить в десятиминутной передаче! А теперь вообрази в том же световом потоке информацию от агента побыстрее, да ведь тогда всю тьму человеческой премудрости впихнешь в микросекундную передачу! Как же уловить ее начало, ее конец, не говорю – расшифровать полностью!.. Вот и задача: замедлить свет, чтоб открыть в нем сверхсветовые передачи! Мы теперь принимаем излучение по фотону: свечу, зажженную на отдалении Веги, – вот такую яркость. Потом, естественно, усиление, запись, анализ… И на диаграммах появились позывные первой внеземной цивилизации, уровнем развития, вне сомнения, превосходящей земную – наши звездные соседи, как ты знаешь, пока далеко уступают человеку. Вот эта пульсация: два-два-четыре, два-два-четыре…
Он наконец выговорился и замолчал. Рой спросил с недоверием:
– Запись одноразовая или повторяется?
– Чудак ты, Рой, разве можно быть уверенным, что дважды два – четыре, если бы непрестанно не повторялось все то же!
– И ничего, кроме этой арифметической истины, не принято?
– Пока ничего. Это же позывные, чего еще ждать от позывных!
– Чем ты объясняешь, что основная передача не принята?
Андрей стал терять живость речи:
– Вариантов тысячи, тысячи… А самый вероятный: мало ослабляем свет. Не могут же позывные и основная передача идти в одном темпе – позывные медленнее, только тогда их уловят малочувствительные приборы, не все же цивилизации одинаково развиты! А привлек внимание – дело сделано, на приемных станциях знают, что не просто свет, в нем информация, надо настраивать аппаратуру на тонкое улавливание!
– Готовите проверку этого предположения?
– Готовим, готовим, эксперимент будет сложным, очень! – Андрей повернулся к Арману: – Вы со мной, собирайтесь-ка поживей!
Арман вопросительно посмотрел на Роя. Рой усмехнулся:
– Так сразу? И зачем тебе нужен Арман?
– Не мне – ему самому нужно, вам всем: вы же интересуетесь сверхсветовыми передачами, вневременными – так вы их по глупости называете, только в моей лаборатории имеется подходящая аппаратура.
– Мы воспользуемся твоим разрешением, но раньше познакомим тебя с последними болезненными видениями Генриха.
Андрей нетерпеливо дернулся.
– Мне хватит бреда Артемьева, до такой ерунды Генриху все равно не добраться. Не хочешь в лабораторию, летим в санаторий, с радостью погляжу на самого Генриха, нет времени на ваши пустые зрелища.
– Времени, потраченного на эти зрелища, ты не пожалеешь. Дело в том, что в бреду Генрих проделал удивительное математическое вычисление.
На стереоэкране менялись краски и контуры, зрелище походило на картину сумасшедшего художника – мир разноцветных призраков, пространство, пронизанное взрывами, фигуры, напоминающие скорее диаграммы, чем живых существа. Вскоре стало ясно, что это мысли, но закодированные не словами, не чертежами, а как-то по-иному – полупредметное-полусимволическое мышление.
Арман комментировал, тыкая указкой в экран:
– Вот здесь клубится фиолетовое облачко биологических переворотов, расшифровка дала фантастическую картину диковинных существ. Обратите внимание на бурно проносящиеся силуэты, это демоны физических закономерностей; институтской машине понадобилось шесть часов, чтобы разобраться, – рейс до Сириуса она рассчитывает за два часа. Результат: школьная физика, Генрих мог бы сдать курс на четверку, но не больше. Зато те красные змеи, крадущиеся в лиловом тумане, интересней. Приглядитесь к извивам, к гребням на туловищах… Все эти обертоны мозгового излучения после расшифровки оказались ответвлениями ряда Нгоро.
– Расшифровку! – нетерпеливо потребовал Андрей. – Змеи не интересуют, давайте математику!
На стереоэкране засияла математическая структура: переплетения посылок, разброс следствий, обобщенная конструкция результата. Рой торжественно произнес:
– Ты видишь формулу движения трех тяготеющих тел вокруг общего центра. Кроме того, Генрих вывел формулы для любого числа взаимно тяготеющих тел, но они слишком сложны, чтобы показать на экране. Все вычисления правильны…
Андрей вскочил и возбужденно заходил по комнате.
– Это же значит, что Генрих совершил открытие, которое не удавалось ни одному математику! – крикнул он, останавливаясь перед Роем. – Он самый выдающийся гений из живших на Земле!
– Никакой он не математик, – с досадой возразил Рой. – Тем более не гений. Мы со всем тщанием проверили математические способности Генриха.
– Ты хочешь сказать…
– Да, именно! Ординар. Генрих так же способен создать новую математику, как репа заколоситься.
Андрей с удивлением смотрел на Роя.
– Но тогда мозг его послужил приемником чужой мыслительной работы, стал полем, на котором разыгралась не им порожденная буря?
– Похоже, так.
– Значит, все-таки есть этот гений, этот математический титан, который добился огромного результата, но сам его не обнародовал, а навеял в мозг твоего брата! Так в чем дело? Немедля вывести его на свет! Предки выражались еще ярче: «При жизни поставить памятник!»
– Мы ищем, – невесело сказал Рой, – неведомого человека, настроившего свое сознание на мозг Генриха, или непостижимое явление, превращающее рядового жителя Земли в научного исполина… Мы ищем разгадку катастрофы на Марсе, ибо ни я, ни Арман не сомневаемся, что гибель звездолета и чудесные возникновения математических способностей у Генриха – звенья одной таинственной цепи.
Генрих, помогая себе палкой, ковылял по аллее парка. Когда прилетели Рой и Андрей, он радостно махнул рукой и заторопился, но ноги еще плохо слушались его.
Рой, подбежав, успел поддержать брата. Он упрекнул Генриха:
– Не рано ли в бег? Тебе лежать и лежать.
– Бежать – рано, в остальном я здоров, – весело ответил Генрих.
Он опустился на скамью, Рой и Андрей сели рядом. Андрей молча глядел на друга. Генрих похудел; в нервном, раньше легко менявшем выражение лице появилась восковая оцепенелость, странно противоречившая глазам, по-прежнему живым. Генрих усмехнулся: он знал, как выглядит.
– Когда человек рассыпается на атомы, Андрей, его трудно собрать в старом виде, – сказал он.
– Да, конечно, конечно, – поспешно согласился Андрей. – Жуткая же была авария, просто жуткая! И столько загадок, столько тайн, столько всякой удивительности!..
И он опять замолчал, не отрывая испуганных глаз от Генриха. И молчание всегда словоохотливого, импульсивно исторгающего из себя слова друга показывало яснее любых слов, каким страшным кажется Генрих. Генриху это даже понравилось. Плохой внешний вид соответствовал ужасу катастрофы. Генрих по-человечески порадовался бы, если б Андрей счел, что он пышет здоровьем: он тяготился болезнью, особенно в те первые дни на Земле, когда, возвращенный в сознание, еще не знал, хорошо ли пойдет выздоровление, и с опаской думал о будущем.
Сейчас каждая клетка тела ощущала возвращение здоровья, будущее было светло, скверный внешний вид уже не соответствовал внутреннему состоянию; он лишь свидетельствовал о глубине той ямы, из которой Генрих выбрался. Генрих, с удивлением поймав себя на этой мысли, ощутил удовольствие, что так напугал Андрея.
И он сказал шутливо:
– Насчет тайн и удивительностей промолчу. В том, что считать удивительностью, а что стандартом, ты знаток выше нас всех. Но так утомительно почти месяц бесцельно валяться на постели, когда другие…
Андрею почудилась в ответе Генриха не шутка, а жалоба. Он запротестовал, чтобы не дать Генриху углубиться в жалость к себе – жалость плохой помощник выздоровления:
– Не надо, Генрих, какие бесцельности! Ты столько во время болезни сотворил поражающего воображение!..
Генрих грустно усмехнулся:
– Ты насчет моего превращения в великого математика? Это уже прошло. Поболел гениальностью и выкарабкался в нормальность.
– Все-таки это твои открытия, – пробормотал Андрей.
– Вряд ли. Каким-то образом мой больной мозг стал приемником чужих сокровений, к тому же плохим приемником: сразу же выплеснул их наружу. А тот, кто реально генерирует великие мысли, носит их в себе. Так ведь, Рой?
Рой сдержанно сказал:
– Пока ты можешь еще претендовать на авторство.
– Это было бы слишком простое решение, Рой. А ты ведь сам доказывал, что самое бесплодное дело – искать простых решений. Трудно и вообразить себе, Андрей, как Рой мучил меня вопросами, расспросами, допросами и повторными запросами с той первой минуты, когда я стал способен на что-либо отвечать.
– А каков результат? – осторожно спросил Андрей. – Я имею в виду…
– Я знаю, что ты имеешь в виду. Моя память обрывается на моменте, когда Спенсер стал приподниматься на диване. Что было потом, даже и не представляю себе.
Андрей взглядом спросил Роя, не повредит ли Генриху дальнейший разговор об аварии. Рой, отвернувшись, не поймал взгляда Андрея. Поколебавшись, Андрей продолжал задавать новые вопросы, лишь постарался говорить помедленней и наблюдал при этом за лицом Генриха, чтобы прервать выспрашивания, если при каком-либо воспоминании оно болезненно исказится. Но Генрих отвечал спокойно, то пожимал плечами, то недоуменно улыбался, то задумчиво смотрел куда-то вдаль – такова была его обычная манера разговора. Андрей понемногу успокаивался: Генрих был прежним, несмотря на свой новый страшный вид.
– Твое сознание, однако, сохранило многие картины, Генрих?
– Знаю. Чьи-то дикие глаза. Они отпечатались в моем мозгу, а не в сознании. Картинки любопытные, я их сейчас с интересом рассматриваю на экране, но ощущение такое, будто ко мне они не имеют касательства.
– Что ты можешь сказать о Спенсере?
– То же, что об экипаже: практически ничего. Мы встречались в столовой и салоне, изредка перекидываясь словами.
– Полет проходил нормально?
– Точно по графику. Если бы рейс закончился благополучно, я сказал бы
– удивительно скучный перелет.
Рой, запрокинув голову, рассеянно глядел на листву. Лето переламывалось в осень – та особая пора, когда в воздухе глухо и сонно, листья почти не шелестят, птицы не перекликаются. В парке было пусто – выздоравливающие, видимо, отдыхали в своих комнатах. Андрей обвел глазами тронутую желтизной зелень и с удивлением сказал:
– Знаешь, Генрих, хороший же месяц сентябрь, я его всегда люблю, а тут забыл о нем, мне казалось – еще весна. Нет, до чего же хорошо!
Насмешливая улыбка чуть обозначилась на лице Генриха. Улыбался он по-новому – сдержанней и суше.
– Это у нас с Роем тоже бывало – забыть, какое время на дворе. Расскажи о своих достижениях, Андрей. В эфире поминают вашу лабораторию больше, чем все другие. Значит, вы открыли новую галактическую цивилизацию? Поразительно!
Андрей о своих работах всегда распространялся с охотой, а сейчас еще хотелось отвлечь Генриха. И он знал, как и раньше интересовался Генрих всем, что совершалось в его лаборатории.
– Не новую – единственную. Внеземных цивилизаций немало, но цивилизация на Кентавре намного превосходит человеческую: еще не доступные нам методы связи, все на сверхсветовой скорости…
– Не так быстро, – попросил Генрих. – Прежней скорости восприятия я еще не восстановил.
Как ни был увлечен своим рассказом Андрей, он заметил, что Рой подает осторожные знаки. Вскочив со скамьи, Андрей оборвал себя на полуфразе:
– Остальное узнаешь, когда выйдешь, к тому времени накопим новые наблюдения. Выздоравливай! Выздоравливай!
Генрих остался в парке. Рой шел не торопясь, пока Генрих мог их видеть, потом убыстрил шаг. Андрей недовольно сказал:
– Дикая же спешка! Разве могли повредить мои объяснения, не понимаю, почему не дал досказать, он же заинтересовался…
– Скорей, скорей! – Рой уже не шел, а бежал к авиетке, оставленной у входа. – Я получил мыслеграмму от Армана, что уловлены мозговые излучения такой же характеристики, что у Генриха во время болезни.
– Человек? Машина?
– Человек. И находится в Столице.
Когда Арман волновался, его смуглое лицо не краснело, а темнело. Сейчас оно казалось угольно-черным. Он что-то раздраженно выкрикнул, увидев Роя с Андреем. Рой догадался, что Арман ругается: Арман гордился, что знает старинные клятвы, заклятья и проклятья, заговоры и наговоры; он часто, когда опыты не шли, отводил душу в странных восклицаниях. Рой считал, что так облегчать себя все же лучше, чем швырять приборы, как иногда делал вспыльчивый Генрих.
– Я же просил, просил поскорей! Неужели потом нельзя было наговориться?
– Я не хотел при Генрихе вынимать передатчик из кармана и не все отчетливо слышал. Значит, нашли?
– Не нашли, а потеряли! Засекли, стали пеленговать – вдруг замолк!
Прерывая себя раздраженными восклицаниями, Арман рассказал, что институтская МУМ – малая универсальная машина – приняла излучение той же сумбурной характеристики, что и больные видения Генриха. Электронный медик санатория информировал, что Генрих мирно беседует с другом и братом в парке и что его мозг излучает на спокойных частотах. И в этот момент излучения оборвались, генерирующий их мозг выключился так внезапно, словно погасили лампочку.
Ничего существенного в уловленных излучениях не было, обычная мозговая работа – возможно, человек читал книгу, или любовался телезрелищем, или с кем-то разговаривал. Но что характеристика совпадает с мозговыми записями Генриха, Рой увидел, едва взглянул на перепутанные кривые. Он часто с волнением, с тревогой, с восхищением вглядывался в точно такие же кривые – странные линии, сумятица, судорожные выплески пиков, стремительность падений: одни были вызваны тяжкой болезнью, другие свидетельствовали о пронзительных озарениях…
– Если торопишься к себе, я не держу, – сказал Рой Андрею, с любопытством рассматривавшему изображения. – Завтра продолжим беседу.
Рой постарался, чтобы предложение оставить их прозвучало достаточно убедительно. С Андреем можно было беседовать о его открытиях, но не налаживать погоню за каким-то незнакомцем, мыслительная работа которого так странно повторила болезненные видения Генриха. В сыщики Андрей не годился. Но он был иного мнения о себе. Бледноватое лицо Андрея побагровело.
– Ну нет, на самом интересном месте, вот еще что придумал – завтра! Будь покоен, не помешаю, еще похвалишь!
Рой махнул рукой:
– Тогда сиди и молчи! Будем педантично рассматривать каждый вариант, Арман. Первая возможность, по-моему…
– Да. Излучающий мозг удалился из зоны, где могут засечь его работу.
– Конкретней – источник излучений улетел из Столицы.
– Отпадает. По мере удаления излучение ослабевало бы постепенно, а кривые обрываются круто.
– Вторая: человек заснул.
– Те же возражения. Когда человек засыпает, мозг еще некоторое время работает, ты это знаешь не хуже меня.
– Смерть?
– Маловероятно. Был бы взрыв, перестройка всей картины.
– Сумбура хватает.
– Нормального сумбура, я бы так сказал. Необычная картина, которая непрерывно продолжается. Смерть – все-таки обрыв непрерывности, а не ее продолжение.
– Больше я не могу ничего придумать, – сказал Рой.
– Я придумал! – воскликнул Андрей. – Есть еще возможность, теперь слушай меня, я самым простым и коротким…
– Да, пожалуйста, коротким.
– Переключился на иную мозговую генерацию, вот и все! Подробней хочешь?
Рой согласился выслушать подробней. Андрей настаивал, что от человека, умеющего переадресовать свою умственную деятельность другому, да еще внедрить в чужой мозг способность на величайшие открытия, можно ожидать и умения менять свои мозговые излучения. Правда, с такими явлениями пока не сталкивались; считается, что каждый мыслит в характеристике, созданной генами, теперь удастся углубить наши знания, только и всего.
– Хорошенькое «только и всего»! – с досадой сказал Рой. – Был дураком, стал гением, снова обратился в дурака – вот чему равноценно твое «только и всего»!
– А что? Каждое невероятное явление требует своего объяснения.
– Но вероятного, Андрей! Объяснить – значит свести странное явление к нормальным причинам. Если принять на минуту твою версию, то это значит: кто-то в Столице прогенерировал в мозговой характеристике Генриха и, сменив свой мозг, – иначе я это и назвать не могу, – выпал из нашего наблюдения.
– Есть возможность проверить, был ли раньше когда-либо среди жителей Столицы человек с такой характеристикой, – сказал Арман. – Наша машина сейчас изучает мозговые паспорта, хранящиеся в архиве.
Он набрал вызов МУМ и покачал головой, получив ответ.
– Рой, машина дает справку, что среди постоянного населения города нет ни одного, кто бы генерировал в этой характеристике. Она проверила мыслительную работу нескольких миллионов человек с момента рождения – отождествление исключено!
– А переменное население? – спросил Рой. – Командированные, гости, туристы?..
– Проверка их сложнее, но делается и она. Машина изучает архивы гостиниц.
– Мы с Андреем полетим в гостиничный городок, – Рой сделал знак Андрею, – а ты передашь нам ответ по мыслепроводу.
Андрей, опередив Роя, первым вскочил в авиетку и вынесся наверх. Рой лишь поднимался над деревьями институтского парка, когда Корытин уже парил над крышами небоскребов Большого Кольца, нетерпеливо поджидая там замешкавшегося друга. Андрей не только демонстрировал усердие, но и захватывал инициативу. Это, впрочем, не показалось Рою неожиданным: стремление всегда первенствовать было неистребимо в Андрее; он не желал выделяться, но просто не мог не выделяться – вторые роли были не для него, за какое бы дело он ни брался. И, увидев, что Рой наконец выбрался на высоту, Андрей сердито махнул рукой, чтобы он поторопился, и умчался вперед.
Они проносились над зелеными массивами, над улицами и проспектами; внизу было много пешеходов, еще больше людей носилось в воздухе. Ни один из прогуливающихся или летящих не мог быть тем, кого они разыскивали, перемена характеристики мозга – операция вообще невыполнимая, тем более в какие-то считанные минуты. Рой понимал это, но несуразная мысль все возвращалась.
– Крепко же в меня засели невероятные вероятности Андрея! – пробормотал Рой, усмехнувшись.
Андрей, летевший метров на двести впереди, услышал в передатчике свое имя и спросил, чего Рой хочет. В это время Арман дважды выкрикнул по мыслепроводу: «Сектор шестой, корпус первый, двадцать девятый этаж, номер сто шестьдесят первый!» Рой продублировал Андрею сообщение Армана.
– Высаживаемся на причальном балконе тридцатого этажа! – крикнул Андрей.
Гостиничный городок, район самых высоких зданий Столицы, располагался на острове, возведенном в центре Восточного озера. Островок сам по себе был невелик – всего один квадратный километр, но, заселенный полукилометровой высоты домами, с воздуха казался собранием гигантских глыб, взметнувшихся над сравнительно невысоким пейзажем, – жилые дома вокруг Восточного озера не превышали сорока этажей, лишь на кольцевых проспектах были повыше. Шесть секторов разделяли гостиничный городок на равные участки, в центре каждого возвышался двухсотэтажный корпус, номер его в каждом секторе был первым – шесть гигантских малиново-белых факелов обозначали своим сиянием секторы. Особенно красочным зрелище было в ночи, когда верхние этажи, казалось, пропадали среди звезд.
К одному из высотных корпусов и устремил свою авиетку Андрей. Он подлетел к двухсотому этажу, но не остановился на его посадочной площадке, а заскользил вниз. Каждый десятый этаж опоясывал гигантский балкон, на третьем снизу балконе Андрей остановился. Рой добавил скорости и догнал Андрея, когда тот выскакивал из авиетки. Андрей, прыгая через три ступеньки, сбежал на двадцать девятый этаж и помчался по коридору к диспетчеру этажа. Диспетчер – металлический щит, на нем вспыхивали разноцветные глазки номеров и красные цифры оказываемых услуг, – выпечатал на приемном окошке лицо миловидной женщины и заговорил приветливым женским голосом: гостиничные автоматы последней модели были устроены так, что с мужчинами разговаривали в женском образе, а с женщинами – в мужском: по утверждению конструкторов, это предохраняло от многих раздражений.
– Федор Ромуальд Гаррисон, да, Федор Ромуальд Гаррисон, – учтиво говорил диспетчер.
– С ума сойти! – восторженно заорал Андрей подходившему Рою. – Знаешь, кто живет в номере, мой сотрудник Федя Гаррисон, паренек с Плутона, чудеснейший мастер по многомерной внеалгоритмике!.. Голубка, вы не ошиблись, двадцати семи лет, рост двести двенадцать, глаза голубые, холост, специалист по эн-мерным непорядкам?
Автомат подтверждал все, что выкрикивал Андрей:
– Да, с Плутона, двадцать семь лет, рост двести двенадцать, восемьдесят девять килограммов, холостой.
– Почему же он не в лаборатории? – вдруг возмутился Андрей. – Черт знает что, достаточно разок не явиться, все сотрудники разбегаются – он, правда, неделю хворал, но ведь поправился, неужели опять?.. А вы не ошиблись, милая, он у себя?
– Он выходил утром, постоял в коридоре и возвратился.
– Задам я ему, пошлите-ка вызов!
– Гаррисон не отвечает на вызовы, друг.
– Как не отвечает? Дайте-ка снова!
– Не надо! – Рой положил на приемный столик жетон – свое удостоверение: оно выдавалось лишь тем, кто имел право вести розыск в Столице. Жетон провалился в недра диспетчера и вновь вернулся.
– Слушаю, друг! – сказал автомат совсем другим голосом, такие голоса называли «информационными» – в отличие от «обслуживающих».
– Ключ к Гаррисону!
На столике появился ключ, его схватил Андрей.
– Я побегу вперед!
Он мигом исчез за поворотом коридора.
Когда Рой подошел к номеру, оттуда выскочил Андрей, он что-то силился выговорить и не мог. Рой схватил друга за руку:
– Да что там? Что? Не молчи же!
– Доктора! – пролепетал Андрей. – Федя… Федя!..
Рой вбежал в номер, повернул на стене рычажок медицинского вызова – Андрей в ошеломлении забыл о нем, – огляделся: на кровати лежал прикрытый простыней человек, на столике была записка. Рой прочитал: «Андрей, простите меня, не могу иначе!»
– Это и вправду твой сотрудник Федор Ромуальд Гаррисон? – хмуро проговорил Рой.
Андрей с трудом прошептал:
– Он, он! Такая страшная смерть!
– Мертв?
– Пустил себе разряд в ухо. Из лабораторного разрядника. Восемь тысяч вольт!.. Мгновенная смерть, абсолютно мгновенная… А твой Арман говорит – смерть маловероятна…
– Прикрыл его ты, Андрей?
– Я, я! Такой ужасный вид!.. Я набросил простыню и побежал.
Рой отдернул простыню. На кровати неестественно скорчился человек среднего роста. Рой сразу узнал его. Он десятки раз рассматривал этого человека, вспоминал его, размышлял о нем…
Андрей в испуге крикнул:
– Что с тобой? Как ты побледнел!
Рой опустился на диван, трясущиеся ноги не держали. С трудом выговорил:
– Андрей! Повтори – кто он?
– Федор Ромуальд Гаррисон! Разве не ясно?..
– Ты уверен? Отвечай, уверен?
– Абсолютно! Мне ли не знать Федю! Да и записка мне, разве не видишь? Он, он!
Дрожь в ногах все нарастала. Рой медленно выговорил:
– Человек этот – Василий Арчибальд Спенсер, тело которого я привез с Марса.
В номер вбежал врач с двумя санитарами.
Сначала надо было совершить дела, не допускавшие промедления: наскоро объяснить врачу, как они очутились здесь и что увидели в номере; вызвать в гостиницу Армана; прикрикнуть на Андрея, снова впавшего в отчаяние – этот человек, несмотря на энтузиазм, с каким вызвался в помощники, решительно не годился в следователи; объяснить Арману – все с той же косноязычной торопливостью, – что они опоздали к Гаррисону и тот успел сам распорядиться собой; попросить врача отправить умершего не в общий морг, а в институтский, а там поместить рядом с трупом Спенсера, ибо потребуется отождествление обоих погибших; а когда врач с санитарами вынесут Гаррисона в коридор и уложат в санитарный автокар, имевшийся на каждом этаже, поспешить за ними и сопровождать на авиетке медицинский аэробус.
– Можешь идти с нами, – сказал Рой Андрею, в полной прострации следившему, как выносят из номера тело его помощника. – Но лучше вернись домой и прими радиационный душ.
Арман, взглянув на Гаррисона, тоже сразу признал в нем Спенсера. Это еще больше расстроило Андрея. Он негодующе воскликнул, что не может – как бы ему это ни доказывали – допустить, что один человек существует в двух телах. Арман хмуро возразил:
– Не существует, а дважды погибает в одном обличье.
Андрей не нашел разницы.
– Послушай, ты пойми меня, – почти умоляюще говорил Андрей Рою, шагавшему по коридору за медиками. – Я уйду к себе, ты прав, зрелище не для меня, вы расследуете аварии и катастрофы, там везде мертвые, вы привыкли, а у меня звезды, это же совсем другое, пойми! Но как ты можешь говорить, что это не Федя, мне ли не знать Федю, это же мой лучший сотрудник, моя правая рука, артистическое понимание непорядков и сумбура, виднейший исследователь антилогик, как он может стать другим человеком, как, я тебя спрашиваю!
– Могу сказать одно: он, видимо, захотел свое артистическое понимание нелогичностей претворить в жизнь, – хмуро ответил Рой. – Ибо, согласен с тобой, нет человеческой логики в том, что один является в двух ипостасях, как говорили в старину. – Он с иронией посмотрел на Андрея. – Но для специалиста в антилогике, для теоретика сумасбродства природы все невозможное – возможно. Ибо в любом безумии есть система, и для самих безумцев она в том, что безумие – норма.
– Они близнецы! – с горячностью объявил Андрей. – Уверяю тебя, Спенсер и Гаррисон – близнецы, вот ты увидишь сам, когда прилетишь в морг, не сомневаюсь ни минуты, категорически потребуй, чтобы твой Арман немедленно запросил у Справочной…
– У меня нет охоты обижать своих сотрудников. Уверен, что Арман и без моих приказов уже послал Справочной все нужные запросы.
Когда Рой и Андрей вышли на балкон тридцатого этажа, от него отваливал медицинский аэробус. Вслед за медиками помчалась авиетка Армана.
Андрей внезапно переменил решение. Он должен собственными глазами посмотреть на таинственного Спенсера, должен сравнить его с Федей Гаррисоном. Вскочив в авиетку, он помчался за Арманом.
Рой не торопился в морг. Сейчас там укладывают один загадочный труп рядом с другим загадочным трупом. Специалисты уже вызваны. Им нужно время, чтобы сформулировать свое заключение, он не хотел им мешать. Он будет думать. Выпало несколько спокойных минут: не надо ничего объяснять, командовать, принимать срочные решения, можно размышлять, а не действовать.
Итак, Гаррисон и Спенсер… Возможно, они и вправду близнецы, но это маловероятно – ведь даже у близнецов не совпадают полностью мозговые излучения. И оба настолько схожи, что их не различить. И оба кончили трагически. И оба связаны с Генрихом – каждый по-особому, но связаны. Генрих и Спенсер – жертвы аварии, Гаррисон через Спенсера и Генриха, с которыми связан – с каждым по-особому, – тоже, не исключено, к ней причастен. Они оба, Спенсер и Гаррисон, – звенья какой-то единой цепи. Зловещая цепь! Кто управляет ее движением? Чья злая рука вершила судьбами этих двух несчастных?
Ни на один из вопросов ответа не было. А Рой и не жаждал немедленного ответа. Еще на Марсе он убедил себя: простых решений не ждать. Надо искать решений неожиданных, решений удивительных – таких, чтобы о них сказали: «непостижимо!» Лишь они соответствовали сложности явления. Рой мрачно усмехнулся. Хорошо бы познакомиться с Гаррисоновой разработкой антилогики
– возможно, там и вправду найдется что-либо более подходящее к случаю, чем их логические построения. Он иронизировал на эту тему с Андреем, но ограничивается ли дело одной иронией? А если природа сама иронизирует над собой? Рой покачал головой. Он заходит слишком далеко. В любом безумии имеется не только система, но и мера. А значит, и законы, управляющие безумием.
Одно несомненно: еще ни разу не приходилось сталкиваться с такой трудной проблемой. Были и раньше глубокие тайны, были запутанные загадки, были ужасные события, но все они лежали в границах реальной действительности: результат трагического столкновения известных сил и факторов, драматический плод нарушений режимов и правил, вторжение стихий в планомерную деятельность. Много, много было странного и страшного, что на спокойном языке отчетов называется «происшествиями». И гибель космических кораблей при посадках и взлетах и в рейсах, и гибель людей на дальних планетах, и гибель людей на Земле. И все это было – иное! Неудачно сложившаяся комбинация естественных причин, естественная необычность, так бы он сказал. Но два трупа одного человека, внезапное превращение обычного человека в гения и снова «падение в обычность» – где тут нормальные причины?
– Сверхъестественно, как говорили предки, когда чего-либо не понимали, – пробормотал Рой. – Ладно, ладно, не будем преждевременно делать широкие обобщения.
Он приземлил авиетку у служебного входа в университетскую клинику – отсюда был самый короткий путь в морг, помещавшийся в десятом подземном этаже.
На залитых светом столах лежали два тела, над одним склонялись эксперты. Среди них Рой увидел и Андрея с Арманом.
Андрей поспешил к Рою.
– Ужас, Рой! – воскликнул Андрей, нервно сжимая руки. – Ты прав, они не близнецы, даже не родственники, но такое удивительное сходство, такое невозможное сходство!
Рой вопросительно посмотрел на приблизившегося Армана. Арман молча подал ленту с записью ответа Справочной. Спенсер родился на Земле в 320 году нового летосчисления в весенний день 9 мая. Гаррисон, уроженец Плутона, на той далекой планете провел детство и кончил школу, впервые на Землю попал, лишь когда подошли годы поступать в университет. Но различие между Гаррисоном и Спенсером этим и исчерпывалось, если не считать еще и различия профессий: один – математик, другой – астроботаник. Все остальное совпадало: рост, вес, цвет волос и глаз, внешний вид. Справочная педантично отмечала даже родинки на шее и на спине. И хотя происходили они от разных родителей, родились в один и тот же день одного и того же года.
Рой молча вглядывался в запись, смутно ощущая, что держит в руках разгадку тайны. Но разгадка была закодирована непонятными символами, их надо было в свою очередь разгадывать.
Арман сказал:
– Различие между ними есть, но не физическое. Разные места рождения, имена, образование. В общем, биографии непохожи, а в остальном – полное совпадение!
Рой приблизился к группе медиков. Полного совпадения в обличии двух умерших все же не было. Спенсер был меньше Гаррисона. Это было настолько явно, что Рой обратился к справке. Там стояло: «Рост у обоих одинаков – 2 метра 12 сантиметров». Но Спенсер был меньше по крайней мере на десять сантиметров.
Один из медиков, Кон Араки, заметил, с каким недоумением Рой переводит взгляд с мертвых на запись и снова на них.
– Нас это тоже удивляет, – сказал Араки. – Спенсер мумифицируется, хотя и помещен в нейтральную атмосферу – тело Спенсера покоилось в прозрачном саркофаге. – Мы не ожидали, что он с такой интенсивностью будет терять вес. Вероятно, это связано с неизвестными нам особенностями его гибели.
Рой вспомнил, что еще на Марсе начальника астропорта Винклера поразило быстрое ссыхание трупа. Очевидно, и специальная атмосфера, обрывающая все реакции в клетках мертвого тела, в этом случае оказалась малоэффективной: новая странность, доказывающая необычность этого трагического происшествия. Рой сказал медику:
– Я, как и вы, не знаю, почему труп так быстро теряет вес, но мне это представляется очень важным для расследования аварии. Нельзя ли сохранить тела в таком виде, как они есть? Особенно это относится к Гаррисону.
– Попробуем. У нас имеются и более сильные консервирующие средства, чем нейтрализующая атмосфера.
– Оживление Гаррисона решительно невозможно? – на всякий случай уточнил Рой.
– Решительно, друг Рой! Тело практически не повреждено, но мозга не существует, все мозговые клетки переплавлены. Дня через два мы пришлем вам подробный доклад.
Рой кивнул головой и отошел. Арман сказал, что останется с медиками, пока они не закончат исследование трупа. Андрей бросил прощальный взгляд на Гаррисона и догнал Роя.
Они молча вышли в сад. Рой ласково положил руку на плечо Андрея.
– От всей души сочувствую тебе – потерял друга, хорошего работника…
Нервное лицо Андрея исказилось от боли.
– Нет, Рой, при чем здесь сочувствие мне, все куда страшнее! Я знаешь о чем думаю? Это ведь самоубийство, а почему, нет, объясни, зачем понадобилось Феде умирать, ведь не было причин, не было, не было, я-то ведь хорошо знал Федю!
Рой сумрачно возразил:
– Были причины, и вероятно – важные. Боюсь, Гаррисон жил какой-то двойной жизнью, а ты об этом и не подозревал.
Андрей вызвал авиетку, сказал, что ждет Роя с Арманом к себе, и взмыл ввысь. Рой вышел на радиальную улицу, завернул с нее на кольцевой проспект, выбрал тенистое местечко. Здесь было хорошо сидеть и размышлять. Он откинулся на спинку скамейки, но не размышлял, а отдыхал. Высоко над деревьями проносились одиночные авиетки с жителями, торопившимися по своим делам, важно проплывали туристические аэробусы, мчались спортивные машины. В воздухе была толчея, сумятица на всех разрешенных для движения уровнях. Такая же сумятица открылась бы, вероятно, и на подземных этажах, если бы удалось снять верхний покров и разом увидеть все эти «минусовые горизонты». А на Земле, на видимой ее поверхности, была удивительная, хватающая за душу тишь.
Рой сперва вяло удивился тишине – низовой ветер на этот день, видимо, разрешен не был, ни один листочек на липах и кленах не подрагивал, даже всегда беспокойные тополя не шелестели листвой, и густая трава на газонах высилась надменно, – потом с удовлетворением подумал, что человечество, все дальше погружаясь в недра, все выше забираясь в воздух, оставило наконец поверхность если и не в покое, то для покоя. Сегодня первый день бабьего лета, вспомнил Рой. Инженеры Управления Земной Оси хорошо разбирались в значениях древних слов; они и оттенки давно изжившего себя словаря педантично переводили на язык современных метеорологических понятий – вдохновенно переводили, поправил он себя с удивлением: до него вдруг дошла прелесть дня.
Солнце выбралось за край высотного корпуса гостиничного городка, оно шествовало по опускающейся небесной кривой – жаркое, томное, упоенное собой. Утром шел дождь; дождь всегда начинал этот знаменательный день, первый день бабьего лета. Бабье лето начиналось со свежести, свежесть лишь к полудню превращалась в жаркое дыхание, а сейчас уже шло к вечеру. Могучие соки земли струились в жилах трав и деревьев, исторгались наружу пьянящими ароматами. Рой вдыхал, как пил, дурманящий дух земли. Это было воистину бабье лето – пора созревания плодов. Он закрыл глаза, голова немного кружилась, мысли путались, уже не было мыслей, было отрешение от дел, разрешение от забот, то облегчение от тягот, с какого начинается истинный покой, – ощущение завершенности.
– Хорошо, ах, до чего же хорошо! – пробормотал он.
И когда слово «хорошо» дошло до сознания, и больно укололо своей несвоевременностью, и напомнило, что до хорошего далеко, ничего нет пока хорошего, кроме вот этого великолепного дня, созданного не столько вольной прихотью природы, сколько запланированным старанием метеорологов, он, повысив голос, упрямо повторил себе, как заклинание:
– Хорошо, просто невозможно как хорошо!
Генрих переходил от стенда к стенду, от прибора к прибору, до каждого с наслаждением дотрагивался, с нежностью провел рукой по схеме переключений, дружески похлопал по щиту с командными аппаратами, Остановившись в углу, он обвел растроганными глазами лабораторию.
– Здорово же ты изголодался по работе, – заметил Рой.
Генрих присел около брата.
– Ужасно, Рой! Я ведь уже потерял веру, что возвращусь к нормальной жизни.
– Медики не считали тебя безнадежным ни на Марсе, ни на Земле.
– Я сам считал себя безнадежным. Чем ты нагрузишь меня? Чем вы сейчас занимаетесь?
– Легче сказать, чем мы не занимаемся! Лаборатория особых космических проблем, а под особыми все больше понимаются несчастья в космосе… Что до меня с Арманом, то мы заняты тобой. Отчего ты чуть не погиб?..
– И для чего выздоровел, да? – Генрих нахмурился. – Вряд ли по этой проблеме я буду тебе хорошим помощником. Древние говорили, что познать самого себя – самая трудная штука.
– Они же говорили, что самопознание – предпосылка всякого иного знания. Впрочем, ни минуты не сомневался, что выберешь тему сам, и обязательно не ту, какую тебе порекомендуют.
Генрих засмеялся. У него и раньше были обычны быстрые переходы от дурного настроения к веселью и от веселья к хмурости. После болезни внезапная смена настроений стала резче. Обдумывая, как держаться с братом, Рой предписал себе подтрунивать, но не противоречить.
Не встречая отпора, Генрих легко «перегорал», эта черта в нем сохранилась.
– Но если деятельно участвовать в расследовании мне непосильно, то интересоваться им буду, – предупредил Генрих.
– Это не противопоказано, – согласился Рой.
– В этой связи у меня много вопросов к тебе.
– Задавай их.
– Доказано ли, что Спенсер и Гаррисон – одно лицо?
– Доказано, что их нельзя различить физически.
– Как-то они все-таки различаются?
– Биографически. Анкетно, как говорили наши предки.
– А как понимать физическое тождество?
– Буквально. Совершенные близнецы, хотя и от разных родителей. Высокомудрая МУМ едва не впала в электронное безумие при обработке их данных, на третьем запросе она уже путала их.
Генрих, помолчав немного, заговорил опять:
– Зачем Спенсер летел на Марс? Ты объяснял, но я забыл.
– Изучить энергию марсианской растительности. Физики считали тему важной.
– А его двойник? Они не были знакомы? Разумеется, если не исходить из посылки, что оба – одно существо.
– Они сейчас лежат рядышком, повергая студентов-медиков в трепет своим сходством. Наличие двух тел доказывает, что существа они разные.
– Что значит предсмертная записка Гаррисона?
– Этого никто не знает.
– Это может знать Андрей, записка адресована ему.
– Он и понятия не имеет, что подразумевал Гаррисон.
Генрих опять помолчал, размышляя.
– Доказана ли сверхсветовая скорость команд Марса?
Рой пожал плечами.
– Я бы сказал осторожней: не доказано, что сигналы распространялись со скоростью света. Мгновенность передачи остается пока единственным объяснением загадки.
– Но это противоречит законам мироздания, Рой.
– Да, известным… Напомню тебе, что сама авария тоже не может быть объяснена действием известных нам законов.
– Мгновенность передачи возвращает нас к работам Андрея. Ты считаешь их обоснованными?
– Не мне судить о таких проблемах. Общее же мнение таково: уловлена передача, но позывные ли это иной цивилизации или результат природного процесса, случайно приводящего к повторению арифметических азов, неведомо. Мысль, что прием идет при помощи сверхсветового агента, пока не больше чем блестящая гипотеза. Андрей подготавливает решающий опыт. Он приглашает нас познакомиться с его аппаратурой. Ты пойдешь?
– С охотой. Еще вопрос, Рой.
– Хоть сто.
– Сообщение с Марсом восстановлено?
– Только грузовое. Пассажирское – в порядке исключения, туристское на неопределенное время отменено.
– Воображаю, как тебя торопят с расследованием, Рой!
Рой сумрачно усмехнулся:
– Каждый день вызывает Боячек. Задал, задал ты работы, Генрих!
На экране засветилось улыбающееся лицо Армана.
– Поздравляю с возвращением в родные места, Генрих! Рой, ты поклонник бредотворчества? Величайший снотворец нашего времени Артур Артемьев просит незамедлительно принять его.
Генрих с недоумением взглянул на брата:
– Не ожидал, что мои видения породят в тебе любовь к художественному бреду!
– Если у нас появился Артемьев, то, значит, это нужно ему, а не мне,
– ответил Рой.
– Прими его повежливее, Рой, – посоветовал Арман. – Он все-таки знаменитость, и характер – по славе!
В лабораторию вплыл круглый подвижный человечек. Рой учтиво пошел ему навстречу.
Предупреждение Армана было излишне: и Рой, и Генрих хорошо знали, кого принимают. В странном роде искусства, именуемого художественным снотворчеством, Артур Артемьев давно был признан выдающимся мастером, чем-то вроде классика-сновидца. Правда, полного собрания сновидений ему не удалось выпустить, но лишь потому, что и сейчас, уже пожилой, он продолжал систематически продуцировать сны, яркие, как у ребенка, и сюжетно весьма стройные (запутанность острого сюжета была важнейшим художественным приемом Артемьева). «Мое бредовое академическое издание возможно лишь после моей смерти», – утверждал он. Зато ежегодно пополняемая катушка «Избранных бредовидений Артемьева» не залеживалась на полках: у молодежи, склонной к экстравагантности, Артемьев ходил в любимых авторах. К тому же техника бреда у Артемьева была столь отработана, что сновидения его транслировались непосредственно из сна, без черновой записи и «доводки», он, как это говорилось у профессионалов-сновидцев, «творил завершенный бред». Даже великий Джексон Петров, создатель бредоискусства, не сумел бы похвастать таким мастерством.
И, крепко пожимая гостю руку, Рой начал разговор с того, что поблагодарил Артемьева за посещение их лаборатории.
– Правда, мы далеки от вашей отрасли техники, – честно предупредил Рой, усаживая гостя. – И если, случается, бредим сами, то относимся к этому как к браку в работе. Но, в общем, мы с Генрихом понимаем, сколь велико ваше…
Артемьев, невысокий, толстенький, с коротенькими – до бедер – руками, одутловатым лицом и такими блестящими глазами, что он, казалось, не глядел, а озарял ими, нетерпеливо оборвал Роя. Сновидец говорил отрывисто, слова его складывались скорее в лай, чем в речь.
– Чепуха! – прогавкал он. – Какая техника? Бред – искусство. Вам не понять. Собственные ваши сновидения… Вы наблюдаете – я переживаю, ясно? Я спрашиваю: ясно?
– Мы не хотели вас обидеть, – мягко сказал Рой. – И если вы изложите, что привело вас…
Артемьев со злостью попросил не прерывать его. У него путаются мысли, когда его прерывают. Прерывать человека невежливо. Он ненавидит тех, кто его прерывает. Когда шесть лет назад на Марсе, в безводной пустыне, он вытранслировал прямо из головы свой знаменитый шедевр «на тонущего в океане человека бросается акула», один из наглецов-марсонавтов уронил на него угловой шест палатки и, вместо того чтобы молча поднять тот проклятый шест, не обрывая захватывающего сновидения, стал бесцеремонно извиняться. Возмутительные извинения погубили конец сна, человеку не удалось заглотать акулу, как складывалась вначале бредоситуация, утопающий сам угодил акуле в пасть. Вот к какому шаблону привело невежественное вмешательство в искусство!
– Я ненавижу извинения! – гневно прокричал Артемьев. – Начнете беспардонно извиняться – поставлю крест на обоих! Можете вы наконец ответить по-человечески: ясно?
– Ясно, – успокоил Артемьева Рой.
Братьев стала забавлять воинственная нетерпимость прославленного сновидца. Генрих, повеселев, придвинулся поближе.
– Извиняться не будем. Тем более, что еще не прови…
Артемьев опять не дал договорить. Он явился в институт не для болтовни. Болтовня – способ общения у сумасшедших, именующих себя нормальными, то есть ординарными людьми. Бредовики общаются между собой лишь видениями. Сновидец клокотал минуты три, потом извилисто подобрался к теме прихода. С ним несчастье. Когда других людей постигает беда, это их личная драма, но неудачи искусного бредовика – горе для всех, ибо художественный бред – продукция, с увлечением потребляемая зрителями. Его заслуги известны каждому. После Джексона Петрова еще не существовало снотворца столь умелого и разнообразного, столь широкоохватного и своеобразного, столь глубокого и увлекательного, столь, наконец… В общем, такого мастера, вот что он хочет сказать.
– Вы говорите, естественно, о себе? – деликатно уточнил Рой.
Снотворец зло сверкнул глазами.
– Не о вас же! В области бреда от вас пока еще… Оригинальность. Неповторимость. Непохожесть. Несравнимость. Особость. Своевыражаемость. Своекартинность. Своекрасочность. Своемузыкальность. Весь – свой. И потому
– для всех. Ибо общий бред уже не бред, а реальность. Вы меня понимаете?
Из дальнейшего объяснения стало ясно, что несчастье снотворца как раз и состоит во внезапной утрате оригинальности. Недавно он после веселой прогулки в горах пошел, не отдыхая, на работу, то есть уснул. По многолетнему обычаю ( а также, добавил он, в соответствии с пунктом третьим договора с Управлением телеискусства), подключенный к кровати ретранслятор передал в эфир его сон. Сновидение было красочное и впечатляющее.
– Вы, очевидно, видели его? – сказал сновидец, подозрительно вглядываясь в братьев. – Не поверю, чтоб вы не… Мое творчество столь популярно… Насчет горилл во Вселенной. Было повторение на планеты.
– Я слышал об этой передаче, но мы не видели ее, – ответил Рой. – Я в это время на Марсе расследовал аварию, а брат лежал без сознания. Мне говорили, что зрелище было восхитительное.
– Да, это верно, сновидение захватывало. В лаборатории, заставленной механизмами, – вот примерно такой же, как эта, – исполинская горилла орала человеческим голосом: «Мы вас не звали! Вы несете смерть! Вы сами погибнете! Удалитесь! Живей! Живей!» И сама горилла была удивительна, и еще удивительней – загадочные механизмы, а всего поразительней – молнии, вылетавшие из мохнатой головы обезьяны при каждом жесте. К тому же она кричала не словами, а вспышками разрядов, она гремела, а не говорила, так было выполнено телезрелище. Люди отшатывались от экранов, две женщины упали в обморок, они сами написали об этом на студию. Дело не в нервных женщинах. Искусство хорошего производителя снов захватывает и терзает, печалит и радует даже флегматиков!
– Короче, вас можно поздравить с созданием нового бредового шедевра,
– вежливо промолвил Рой. Он переглянулся с братом.
Да, его можно поздравить, сам он тоже так думает об этом трижды неладном сновидении, оно ему удалось, хотя и принесло множество огорчений. Коротенькая жуткая картинка, фантастическое эссе – вот как он сам воспринимает это произведение, названное сжато и точно: «Гориллы у космопульта». А на другой день посыпались письма и на телестудии зазвенели звонки: точно такое же видение имеется и в четырнадцатой завершающей катушке полного собрания сновидений Джексона Петрова, и даже название похожее: «Обезьяны в космосе»… Нет, он спрашивает, отдают ли братья себе отчет в трагизме ситуации? Оригинальнейший снотворец сегодняшнего века эпигонски повторяет ветхий бред полузабытого древнего мастера – гениального, конечно, но допотопного, как ихтиозавр! Что общего между ним и стариком Джексоном? Каким образом видения давно истлевшего человека могли повториться в мозгу современного бредовика? Вот какую задачу он ставит перед братьями, вот почему приехал к ним. Генрих и Рой распутали тайну гибели Фреда Редлиха, восстановили доказательства великой теоремы Ферма, а теперь могли бы потрудиться над загадкой передачи бреда из одного мозга в другой. Буквальное повторение одного и того же видения через сто лет после его первой трансляции – величайшая тайна века, он и такой формулы не побоится!
Когда снотворец умолк, Рой осторожно сказал:
– А может быть, тайны-то нет? Вы когда-то познакомились со сновидением Петрова, оно отпечаталось в вашем мозгу…
Артемьев остановил его возмущенным взмахом руки:
– Нет! Сто тысяч раз – нет! Я не хотел говорить… Будет ужасно, если телекритики узнают…
Рой со скукой пожал плечами:
– Чтоб распутать загадку, мы должны быть уверены, что она реально существует. Такой убежденности у меня пока нет.
Снотворец теперь запинался на каждой фразе:
– Дело в том, что… Оригинальность видений – такое бесценное качество… Любое чужое видение столь ужасно на меня влияет… Даже мастер превращается в эпигона. – Он набрался духу и выпалил: – Я никогда не видел этого сновидения Джексона Петрова! И других его сновидений не знаю. Вот полная правда о моем отношении к Джексону.
– Но можете ли вы поручиться, что его сновидения не стали вам известны иным путем, кроме стереоэкрана?
– Два миллиона раз – нет!
– Я подразумеваю книги, рассказы бредозрителей…
– Еще один миллион! Книг я не читаю, а рассказы о снах выношу, когда говорят лишь о моих собственных сновидениях. Оригинальность – нежный цветок, ее надо оберегать от постороннего воздействия. Я, конечно, могу быть уверен, что вы займетесь срочным распутыванием моей загадки?
Рой развел руками.
– К сожалению, это зависит не только от меня. И боюсь…
Генрих, до этого молчавший, вмешался:
– Можете не сомневаться, друг Артур, мы сегодня же приступим к выполнению вашей просьбы.
Рой, проводив снотворца до двери, упрекнул брата:
– У нас столько проблем, срочных и важных, неужели ты и вправду собираешься погрузиться в этот вздор?
– Как понимать определение «вздор»?
– Обыкновенно, нормально, общепринято, стандартно! Вздор – иначе: чепуха, ерунда, пустопорожность, вранье, околесица, бестолочь, нелепость, ахинея, галиматья, дичь, чушь, мура… Еще уточнения требуются?
– Что-то в этом человеке поражает, – задумчиво сказал Генрих. – Я тоже не любитель сновидений на публику, но ведь многие этим увлекаются, а почему? Что их захватывает? И ведь странно, согласись, неожиданное возобновление через сотню лет отнюдь не стандартного зрелища – каких-нибудь облетов планет, встреч с пришельцами из космоса, в общем, распространенных сюжетов…
– Ничего странного. Врет снотворец. Плагиатор! Знает он Джексона.
– А если не плагиатор?
Рой раздраженно махнул рукой.
– Ты, кажется, заявил, что не присоединяешься к расследованию аварии? Вот и занимайся снотворчеством, а нас с Арманом не отвлекай.
– Я хотел предложить как раз такое разделение тем, – миролюбиво сказал Генрих.
Рой ответил сердитым взглядом. Он гораздо лучше брата знал древнюю историю и нередко ввертывал в свою речь старинные словечки. Больше других старинных словечек он любил слово «вещий». Он говорил, что слово это пахнет секретами, что в нем таится загадочность, что оно возбуждает любознательность, погружает во вдумчивость. Рой и не подозревал во время спора с братом после ухода Артемьева, что не так уж много времени пройдет до момента, когда он сам охарактеризует внезапное желание Генриха помочь сновидцу именно этим емким словцом: вещее!
Дня через три Генрих попросил Роя и Армана прийти к нему.
– Хочу продемонстрировать сновидения Джексона и Артемьева, чтобы вы сравнили их. Рассматривайте это как отдых, если по-прежнему не пожелаете принять участие, – сказал Генрих.
На стереоэкране последовательно сменились два зрелища: почерпнутое из четырнадцатой катушки полного собрания сновидений Петрова и то, о котором говорил Артемьев.
– Ваше мнение? – спросил Генрих, выключив экран.
– Они прежде всего разные, – первым отозвался Арман. – Артемьев преднамеренно видит забавные сны, он тешит нас кошмарами, но и во сне не верит в свой сон. Бред у Артемьева – хорошо отработанное ремесло. А видения Джексона художественно убедительны.
– Покажи Джексона еще разок, – попросил Рой.
Среди кубических механизмов, чудовищно несоразмерных, скорее силуэтов, чем вещей, металась и вопила безобразная обезьяна с искаженной мордой и кроткими испуганными глазами. С головы ее срывались молнии, ударявшие в кубики механизмов и погасавшие в них, грохот разрядов складывался в слова; слова не грозили, а умоляли. Старая обезьяна, сновавшая меж диковинных аппаратов, кого-то тревожно предупреждала об опасности, руки ее хватались то за один кубик, то за другой, лихорадочно их перетасовывали, потом вдруг всеми когтями впивались в лохмы головы, и обезьяна безвольно качала потупленной головой, из глаз ее катились слезы… Плач обрывался внезапно, как и начинался, и снова обезьяна бросалась то к одному, то к другому нагромождению кубиков, энергично с чем-то сражаясь, чему-то изо всей мочи противодействуя…
– И вправду не очень развлекательно, – заметил Рой. – Для чего Джексон продуцировал такие сны, Генрих?
– Я бы поставил вопрос по-другому. Не для чего, а почему? Какие мысли, какие чувства, какое душевное состояние порождало в его мозгу эти фантастические картины?
– Все-таки я хочу разобраться, – сказал Рой.
Генрих спорил слишком запальчиво. Сновидения, даже художественно отработанные, не заслуживали такой пылкой защиты.
– Ты хочешь понять, что означает эта странная картина?
– Нет, хочу понять, для чего ты вызвал нас.
– Я вчера изучал биографию Петрова и столкнулся с некоторыми странностями. Дело в том, что у Петрова была обезьяна, и очень любимая.
– Домашняя обезьяна?
– Раньше бы надо условиться, как толковать этот термин – домашняя. Шимпанзенок Нелли. Джексон, впрочем, звал ее Олли. Эту Нелли, или Олли, он получил в дар от галактического штурмана Михаила Борна, когда тот умирал.
– Михаил Борн? – переспросил Рой. – Не тот ли, что один вернулся на Землю после аварии звездолета «Цефей» неподалеку от Ригеля?
– Он самый. Но он вернулся не один.
– Сколько знаю историю звездоплавания, весь экипаж «Цефея» погиб. Посланный на помощь галактический курьер «Орион» обнаружил на «Цефее» двадцать три трупа и одного полумертвеца – Михаила Борна. Его выходили лишь на Земле. Так?
– Так, Рой, но не совсем. Борн остался парализованным и немым. Понимал его лишь Джексон – они были друзьями с детства. Никаких сведений о трагической гибели экипажа у Борна выведать не удалось. Суть не в этом.
– В чем же?
– Я уже сказал, Михаил вернулся не один. С ним был шимпанзенок Нелли, тоже член экипажа. Нелли, как и Михаил, не погибла. Самое интересное было знаешь в чем? Джексон разобрал одну фразу, часто повторявшуюся Борном, не знаю уж, как он ее произносил: губами ли, руками или движением глаз. Фраза такая: «Олли нас всех спасла».
Джексон объяснил, что Михаил назвал обезьянку Олли, а не Нелли, как она значилась в судовых списках.
– Всех спасла, в то время как все погибли? Обезьянка удивительная!..
– Многое в ней еще удивительней! Олли прожила на Земле несколько лет и ничего не ела и не пила.
– Это установлено?
– Я вчера был в Музее Джексона Петрова и побеседовал с роботом-хранителем, слугой Джексона. Вы знаете этих старинных забавных человекообразных, фиксирующих на пленке каждое слово хозяина. Так вот, я прослушал все распоряжения Джексона относительно Олли. Он никогда не требовал для нее еды и питья, никогда не брал ее в столовую. Добавлю, что он редко показывал ее гостям, редко выводил гулять.
– Но ее видели другие? – спросил Арман.
– Да, конечно. Она иногда выбиралась из комнатушки и сидела на диване, очень смирная и тихая. Гости ее не любили. Им казалось, что она прислушивается к разговору… О чем ты думаешь, Рой?
Рой не сразу вышел из задумчивости.
– Интересно! Но по-прежнему не вижу, какой можно сделать конкретный вывод из твоего розыска.
– И я не вижу, – признался Генрих. – Но мне все больше кажется, что делом этим следует заняться поглубже. Если вы оба не переменили отношения к развлекательным зрелищам…
– Ты внимательно осмотрел квартиру Джексона, Генрих?
– Я ее не осматривал, музей был уже закрыт. Я поговорил с роботом и обещал зайти сегодня. Хочу вам предложить пойти со мной.
Арман покачал головой:
– Через час меня ждет Андрей. Контрольная проверка аппаратуры перед экспериментом. Идите вдвоем.
Робот был старый, замшелый, только антикоррозийный лак спасал его от проржавления; он разговаривал тем скрипучим голосом, что появляется у всех дряхлых роботов перед отправкой на перемонтировку. И если Чарли – так звали робота – еще существовал, то лишь потому, что принадлежал Джексону: он был уже не слугой, а музейным экспонатом. И стоял он на своем обычном месте в прихожей квартиры Джексона и, хоть по-прежнему мог ходить по всем шести комнатам, уже семьдесят лет не двигался с этого поста. Табличка на стене извещала, что первые тридцать лет после смерти хозяина Чарли непрерывно, днем и ночью, медленно, безнадежно слонялся по квартире, всматривался тоскующим красным глазом в вещи, вслушивался в шорохи и прокручивал старые свои пленки с голосом хозяина – людям, входившим в музей, казалось, что сам Джексон бродит по квартире, отдает приказания Чарли, разговаривает с друзьями.
– Старина! – сказал Генрих дряхлому роботу. – Ты знаешь о Джексоне Петрове больше всех на Земле. Нам нужно познакомиться подробней с его жизнью.
На лбу Чарли тускло засветился красный глазок. Потеряв подвижность, робот не утратил разума. Он прохрипел – голос доносился словно бы издалека:
– Если это не повредит хозяину…
– Твой хозяин давно умер, – мягко сказал Генрих.
– Он жив. Он во мне. Он со мной. Он со всеми нами.
– Да, в памяти твоей и человеческой.
– Слушайте! – торжественно сказал робот. – Живой голос моего живого хозяина.
Из недр Чарли доносилось лишь потрескивание, неясный шум, всегда сопровождающий работу разлаженного электронного механизма. Потом из сумятицы помех вынесся молодой, звучный голос: «Чарли! Чарли! Где ты? Я ухожу поесть, а ты последи, чтоб не падало напряжение! Шесть тысяч триста семнадцать вольт – такое сегодня задание! И никого не пускай к Олли!»
– Вы слышали живого Джексона Петрова! – торжественно возвестил робот.
– Не смейте говорить, что он умер.
– Генрих, я поражен! – пробормотал Рой. – Такой голос!..
– Друг, повтори этот разговор, – попросил Генрих. – И, пожалуйста, вспомни другие приказания. Мой брат никогда не слыхал голоса твоего хозяина.
Генрих, хоть он любил ходить по комнате и временами этим раздражал медлительного брата, поспешно сел на диван и закрыл глаза. В Музее Джексона, только впав во временную неподвижность, можно было слушать со вниманием. Ни в одной из комнат не действовали интерьерные поля, здесь все оставили, как было при владельце – громоздкая постоянная мебель, постоянные картины, вещественные, а не силовые ковры. Ходить было неудобно, даже опасно – забыв на минуту, что движешься среди мебели, легко удариться о столик, о шкаф, о диван и кресла, споткнуться о ковер, запутаться в портьере, зацепиться за дверную ручку. Двери в этих архаичных комнатах не втягивались в стены при приближении человека, их надо было рукой тянуть на себя или отталкивать.
Рой подумал, что жить в такой квартире можно лишь на свету: в темноте человек становится беспомощным, а вещи, загромождавшие комнаты, всесильны и враждебны, они перестают обслуживать, превращаются в притаившиеся помехи.
В комнате, куда их ввел робот, имелись три огромных окна для дневного света, а с потолка свисала люстра с электрическими светильниками – уже по крайней мере сто лет ни в одной квартире не существовало ни окон, ни специальных светильников, ни тем более постоянной мебели.
Робот с минуту поскрипывал – прочищал голосовые контакты, – потом комнату снова наполнил голос Джексона Петрова.
Хозяин квартиры смеялся и сердился, он выговаривал роботу и хвалил его, он напевал, расхаживая по комнате, вслух читал стихи, вслух разговаривал с собой. Сквозь помехи – несовершенство старинной записи, да и дряхлость пленки – прорвался обрывок его разговора с каким-то другом, клочок беседы с телестудией, раза два заглушенно – видимо, услышанный через стену, – прозвучал призыв: «Олли, Олли, хорошая моя, это я, выходи!»
И о чем бы ни говорил Джексон, как бы ни менялись его интонации, был ли сам Джексон весел или печален, устал или бодр, раздражен или счастлив, воспроизведенный механическим слугою голос хозяина создавал одну картину, звукописал один образ. По квартире расхаживал молодой, энергичный, жизнерадостный человек, он был остроумен и добр, это было главное в нем – наполнявшая все его существо доброта. И, что было, может быть, всего удивительней – о доброте этого человека свидетельствовали не слова, а голос; слова порождались обстановкой и соответствовали ей, такие слова мог говорить любой другой – голос принадлежал одному Джексону, голос был своеобразен неповторимо – волновал и тревожил, покорял и очаровывал…
И когда голос Джексона умолк, Рой ответил на восхищенный взгляд молчаливого Генриха словно на высказанную мысль:
– Ты прав – человек поразительный! Жаль, что мы так мало о нем знаем.
– Сегодня узнаем больше. – Генрих обратился к роботу: – Твой хозяин чаще всего сидел в библиотеке, так?
– Да, он любил библиотеку, – сказал робот.
– Проведи нас в библиотеку, – приказал Генрих – И поторопись, у нас мало времени!
Робот тяжело зашагал в последнюю комнату; за ним, подталкивая его в спину рукой, пошел Генрих. Рой удивился, но промолчал.
Не так уж часто бывало, чтобы деликатный Генрих властно кому-то повелевал и кого-то бесцеремонно поторапливал.
Библиотека в этом музее старого быта была самой музейной комнатой. Ее тоже наполняла стационарная мебель – диван, два кресла, свисающая с потолка люстра, гардины на неизбежных окнах. Кроме мебели в ней были еще книги, обязательная принадлежность старых квартир, – сотни книг на застекленных стеллажах: маленькие и большие, тоненькие и толстые, с яркими иллюстрациями и заполненные одними буквами.
Рой не любил книг: это был несовершенный способ передачи информации – медлительный, с малым коэффициентом полезного действия. Он бросил скучающий взгляд и устроился как мог в неудобном постоянном кресле. Зато Генрих обошел стеллажи, вглядывался в корешки, некоторые книги вынимал.
В библиотеке Джексона была одна принадлежность, роднившая его архаическое обиталище с современными жилыми помещениями: между стеллажами втеснился стереоэкран. Рой вспомнил, что во времена Джексона стереоэкраны только входили в быт и с ними еще конкурировало кино, а Джексону в признательность за снотворческое мастерство поставили лучшую из тогдашних стереомоделей. В сравнении с теперешними эта диковина, поражавшая воображение современников, казалась убогой. Рой скользнул по экрану взглядом. Генриха тоже не заинтересовал дедушка нынешних стереоэкранов, он лишь задержался у рукоятей управления, одну из них, чему-то усмехнувшись, осмотрел.
В углу комнаты стояло странное сооружение, и на него засмотрелся Рой. Это был лакированный цилиндр в рост человека, с проводами и сигнальными приборами. Небольшой барьерчик отгораживал аппарат от комнаты.
Рой кивнул Генриху на цилиндр с проводами.
– Забавное сооружение! Для чего оно могло служить?
– Ты говоришь о высоковольтном аппарате? Олли пользовалась им для подзарядки. – Генрих говорил так уверенно, словно годы работал с аппаратом. Он с такой же уверенностью властно потребовал от робота подтверждения: – Два раза в день, так? Утром и вечером?
– Утром, – ответил робот. – Хозяин в это время уходил поесть.
– Естественно. Воздух слишком ионизировался, к тому же возможность разряда… Напряжение регулировал ты?
– Потом и Олли научилась.
– Она говорила тебе, когда выключать аппарат?
– Я знал и без нее. Мне объяснил хозяин.
– Но она разговаривала с тобой?
– Очень мало.
– А сидела она чаще всего здесь?
– Да, здесь.
– Твой хозяин беседовать с ней приходил сюда?
– Чаще сюда, иногда в гостиной. Я не понимаю…
– Это неважно, понимаешь ты или не понимаешь. Спрашивать буду я, ты – отвечать. Так ты говоришь, Олли любила читать? Какие же книги она читала?
– По астрономии и физике, еще – по биологии и по… – Единственный глаз робота вдруг налился малиновой яростью. Он прохрипел с угрозой: – Вы
– недруги. Я не говорил, что Олли любила читать, вы сами… Вы сделаете Олли зло. Вам нужно уйти.
Генрих засмеялся и похлопал старого робота по плечу. Теперь Генрих говорил своим обычным голосом:
– Не сердись, милый. Мы знаем, что Джексон запретил тебе говорить об Олли. И мы не хотим ей делать зло, даже мертвой. Поверь, я отношусь к ней с не меньшим уважением, чем он.
– Вам нужно уйти, – повторил робот хрипло. Голосовые контакты опять отказали, и он уже не старался их продуть. – Вы заставили меня нарушить запрет хозяина.
Не сделав и трех шагов к двери, Генрих опять остановился. В узком промежутке между двумя стеллажами висела фотография – хозяин квартиры со своей обезьянкой. Джексон на снимке стоял у окна. Это был человек среднего роста, он соответствовал своему голосу – улыбающееся лицо, веселые глаза. На его плече лежала рука обезьянки – перед ней-то и замер Генрих. Олли не доставала Джексону и до плеча и очень напоминала шимпанзенка – длиннорукая, рыжеволосая, широкомордая, со ртом до ушей, с синими губами, выпирающими челюстями…
Но была одна странность в ее облике. Всякому, кто внимательно вглядывался в фотографию, просто нельзя было не заметить печали на мордочке Олли: пронзительно умными, бесконечно скорбными глазами всматривалась обезьянка в остановившихся перед нею людей.
Генрих снова повернулся к роботу.
– Друг мой! Старина! Не сомневаюсь, что Джексон запрещал тебе записывать голос Олли, но если хоть звук ее речи сохранился, хоть один звук!..
Ответ робота донесся словно из-за десяти дверей:
– Если вы знаете, что хозяин запрещал мне сохранять голос Олли, то должны также знать, что я ежедневно стирал с пленок все, что случайно она запечатлевала на них…
На улице Рой с улыбкой посмотрел на брата:
– Не мытьем так катаньем ты приобщаешь меня к анализу сновидений. Согласись все же, что прямого отношения к терзающим меня загадкам жизнь Джексона Петрова не имеет.
– Самое прямое, – убежденно ответил Генрих. – После вторичного посещения музея я в этом уверен. Послушай доказательства…
– Если ты о том, что Олли не имеет ничего общего с шимпанзенком Нелли и вовсе не обезьянка, а великолепно исполненный робот с электрическим питанием, так не стоит трудиться.
– Разве я давал тебе повод считать меня глупцом, Рой? Что между Нелли и Олли нет ничего общего, не требует доказательств.
– Тогда что же ты хотел сообщить?
– Ты узнал бы об этом две минуты назад, если бы не перебивал. Помнишь, в какой катушке напечатано бредовое эссе «Обезьяны в космосе»?
– Помню. Четырнадцатая катушка.
– А чем она отличается от других?
– Она последняя. По словам Артемьева, она завершает полное собрание сновидений Джексона Петрова.
– Вот тут ты ошибаешься. Четырнадцатая катушка – дополнительная к собранию, а не просто последняя. В ней посмертно собраны все ранние вещи Джексона, которые он не хотел вносить в свои сборники, считая художественно слабыми.
– Ты хочешь сказать, что сновидение «Обезьяны в космосе» – из ранних произведений Джексона?
– Я хочу сказать, что это было первое сновидение Джексона, передававшееся в эфир. Именно с «Обезьян в космосе» начался этот странный вид искусства.
Рой даже остановился от удивления.
– Генрих, ты и не подозреваешь, как это важно!
– Может быть, все-таки подозреваю? – Генрих потянул брата за руку. – Терпеть не могу, когда ты ни с того ни с сего каменеешь на ходу.
– Куда мы идем?
– Ты не догадываешься?
– В Музей космоса, наверно?
– Куда же еще?
В огромных залах Музея космоса всегда было полно посетителей. На стенде экспедиции «Цефея» цветные фотографии показывали экипаж галактического корабля. На одной была изображена и Нелли рядом с командиром Сергеевым и штурманом Борном.
Рослая шимпанзе положила руки на плечи астронавтов, уродливая морда ее была вровень с головами людей.
– Ты знаешь, что меня удивляет? – сказал Рой. – Что эту тупую рожу спутали с тонким и умным лицом Олли, я еще могу объяснить – людям все обезьяны на одно лицо. Но заметить, что молодая шимпанзе в экспедиции не подросла, а стала меньше – это, согласись, не требовало особой наблюдательности.
– Возможно, кто-нибудь и заметил эту несуразность. И, может быть, узрел в ней новый закон природы: обстановка в космосе, в частности авария «Цефея» вызывает уменьшение тел животных.
Во всех музеях около человека, надолго задержавшегося у какого-нибудь экспоната, вскоре собирается кучка любопытных. Рой с Генрихом не обошли и трети стенда «Цефея», как им стали мешать толкающиеся посетители: «Скажите, а что здесь показывают?», «Что-нибудь новое есть?», «Да ничего интересного, старая катастрофа. И чего люди толпятся!»
– Уйдем, – сказал Генрих.
Рой показал дежурному по залу карточку института. В музее, впрочем, братьев узнавали и без документов: в одном из помещений среди портретов исследователей космоса висели и их фотографии. Дежурный посоветовал посмотреть в демонстрационном зале фильм о «Цефее» и выслушать заключение экспертов, расследовавших трагедию.
На стереоэкране вспыхивали знакомые еще по школьному курсу кадры: первые звездолеты с аннигиляторами пространства, позволяющими развивать сверхсветовые скорости, портреты великих завоевателей космоса, отлеты, причаливания к незнакомым небесным телам, снова отлеты, торжественные возвращения…
«Цефей» в семействе сверхсветовых кораблей не был уникален – рядовой галактический лайнер. Задание, врученное команде, тоже не показалось необычайным. Отклониться от освоенных космических трасс, посмотреть еще не изученные уголки всюду в общем одинакового галактического пространства – что тут особенного? Десятки кораблей бороздили межзвездные просторы, везде было как возле родного, хорошо изученного Солнца; трудность представлялась одна: чем дальше от Солнца, тем больше надо брать активного вещества для двигателей.
Уже через полстолетия такой наивный расчет, восторженное опьянение от первых успехов безвозвратно прошли: космос был не только обширен, но и грозен – каждый неизученный район таил опасные непредвиденности. И трагедия «Цефея» была одним из событий, что привели человечество к трезвому пониманию своих возможностей и величины опасностей.
Астронавты, поднимаясь на корабль, весело прощались с Землей. И обезьянка Нелли визжала, металась меж людей, повисала на перилах трапа – забавная хлопотунья, существо в рост мужчины и с умом годовалого ребенка.
Все четыре года полета к Ригелю регистраторы, фиксирующие жизнь в отсеках, изображали одни и те же, без изменений повторяющиеся картины. Первая неожиданность совершилась, когда внезапно и все сразу отказали корабельные автоматы: штурманские и бытовые приборы, командные аппараты аннигиляторов. Все, связанное с электричеством, полностью замерло.
Уже не могущественный корабль, свободно меняющий структуру пространства и тем создающий себе сверхсветовую скорость, а безжизненный ящик мчался в темной пустоте. О панике экипажа свидетельствовали записи в бортовом журнале: и командир Сергеев, и штурман Борн пытались аварийным способом – чернильной пастой на бумаге – передать человечеству известие о беде. Но паста испарялась с листа, неведомая сила стирала назавтра все написанное сегодня, лишь по вмятинам на страницах можно было как-то разобрать, о чем стремились поведать миру командир и штурман.
На экране появились журнальные записи, торжественный голос диктора скорбно читал обрывки фраз: «Дьявольское поле, все автоматы… Вероятно, электрическое… Только в телескоп… Две планетки, назвали Сциллой… несет на Харибду… Каждая молекула тела пронизана… Вручную люк очень трудно… Так удивительно похожа!.. Бедная Нелли… Мы пока…»
– Дальше идут страницы несомненно заполненные, но даже вмятин не разобрать, – комментировал диктор показанные чистые листы журнала. – И только на обратном пути, когда звездолет, по-видимому, обогнул опасную планетку, названную Харибдой, снова появляются записи, и снова они свидетельствуют о смятении и отчаянии.
На экране загорались и погасали отдельные разобранные буквы, диктор читал наиболее вероятную расшифровку: «…терпеть две недели, когда каждая минута ужасна… Борн возражает, он уверовал… Убежден, что аннигиляция не усилит… Почему верить!.. Аннигиляторы теперь можно… спрашиваю – почему… общее мнение – да!.. Борн… однажды спасенные, снова… я очень резко… Убежал с обезьянкой… последнюю запись – включаем…»
– Это и точно последняя запись, – сообщил диктор. – Посмотрите теперь, как галактический курьер «Орион» обнаружил «Цефей».
Навстречу зрителям летел мертвый корабль с безжизненными аннигиляторами, с погашенными ходовыми огнями. Он не откликался на запросы, не менял скорости. К нему устремился с «Ориона» разведывательный космолет, спасатели вскрывали аварийные люки, с осторожностью проникали внутрь. И то, что они увидели на «Цефее», страшными картинами разворачивалось на экране. Сергеев и старший механик лежали бездыханными в рубке, их руки впивались в рычаги – командир с помощником, уже умирая, судорожно выключали запущенные аннигиляторы. Весь экипаж, кроме Борна, был на рабочих местах – и все мертвы. Борн распластался на полу в салоне, на нем, обхватив его руками, лежала обезьяна. И Борн и обезьянка были живы, но без сознания.
Врач с «Ориона» высказал предположение, что гибель экипажа совершилась от электрического поражения нервных клеток, диагноз подтвердили на Земле. Эксперты единогласно сошлись, что «Цефей» попал в гигантское электрическое поле между загадочными планетами Харибда и Сцилла и что оно заблокировало механизмы корабля. Описав траекторию вокруг Харибды, звездолет вынесся в открытый космос. Экипаж, измученный электрической пыткой, постановил, когда появилась такая возможность, запустить аннигиляторы, чтобы поскорее отсюда выбраться. Против преждевременного включения механизмов возражал один Борн. Не исключено, что в момент уничтожения пространства произошло гигантское сгущение электрических потенциалов внутри корабля.
Вывод экспертов был таков: пока взаимодействие пространства и полей всесторонне не выяснено, новых звездолетов в опасные районы не посылать.
– Именно тот вывод, которого, по-видимому, желала Олли, – сказал Генрих. Экран погас. – Выйдем, Рой.
– Ты хочешь возвратиться в институт?
– Я бы погулял по парку. Не знаю, как чувствуешь себя ты, а мне сегодня не до работы.
– Я тоже не машина, и у меня тоже нервы, – хмуро ответил Рой.
В центральном парке Столицы всегда можно было найти пустынную аллейку. Нарядно окрашенные клены понемногу сбрасывали листья, хотя до Недели листопада оставалось около двадцати дней. Генрих поймал в воздухе малиновый листочек, зажал его в руке. Давно Рой не видел брата таким грустным.
– Эта ужасная картина – парализованный штурман и так беззаветно спасающая его обезьянка Нелли… – сказал Генрих.
– Олли, Генрих. Нелли погибла задолго до этого, и труп ее, вероятно, доныне вращается где-то вокруг злополучной Харибды.
– Да, Олли. Разве я назвал ее Нелли? И вот я пытаюсь связать мысль в логическую цепь, но вспоминаю об этой картине, и цепь обрывается. И я начинаю жалеть, что не жил сто лет назад и что меня не было на «Цефее». Вдвоем с Борном мы отговорили бы экипаж от безрассудного решения – еще не выбравшись из электрических полей, включать аннигиляторы пространства. Ведь гибель произошла именно от включения аннигиляторов.
– Ты переоцениваешь свое красноречие, Генрих. Тебе пришлось бы иметь дело с людьми, обезумевшими от страданий. И сам ты тоже был бы истерзан до полусмерти. Вряд ли такое состояние помогает вывязыванию четких логических цепей.
– Борн, наверное, и сам не знал полностью, что им грозит. Как ты думаешь, Олли уже овладела тогда человеческой речью? Она могла с ними беседовать, как беседовала потом с Джексоном?
– Вряд ли. Но какой-то способ общаться с экипажем у нее, наверно, был, иначе они не выбрались бы так далеко от Харибды, что стало возможно включение аннигиляторов. По словам Джексона, штурман сообщал, что Олли спасла их всех. Последующая трагедия явно стерлась из его памяти, но начало ее – как Олли выводила корабль из электрических полей – он запомнил.
– Об этом, кстати, свидетельствует запись: «Борн… однажды спасенные, снова…» Борн, похоже, доказывал, что уже раз спасенные, они снова собираются идти ва-банк против гибели.
– Эта-то часть трагедии не самая темная.
– Что тебе темно, Рой?
– Лучше расскажу, что ясно, чтоб отделить факты от гипотез. Первый твердый факт – «Цефей» попал в электрическое поле, генерируемое Харибдой или Сциллой. На Харибде обитает цивилизация разумных существ, похожих на наших обезьян. Их отличает от нас то, что они, выражаясь фигурально, питаются электричеством. Диковинное существо Олли у Джексона – доказательство. Правильно?
– Я бы добавил, что харибдяне – существа не биологической, а какой-то иной природы.
– Как рабочую гипотезу можно принять и это. Бесспорен важный вывод: прямое общение между людьми и харибдянами исключено. Что человеку здорово, то жителю Харибды – смерть. Контакт между этими двумя цивилизациями затруднен, хотя и возможен: Олли некоторое время прожила среди людей. Между прочим, харибдяне ясней, чем люди, понимали опасность прямого контакта. В сновидении Джексона харибдянин – по-видимому, оператор на космической станции – рвет на себе волосы от отчаяния, когда приближается корабль людей. К твердым фактам я отношу и высокую моральную культуру электрических обезьян. Харибдяне пытались спасти людей ценою жизни своего гражданина. Усилением поля они могли уничтожить непрошеных гостей, но взамен этого всемерно, до угрозы собственному существованию, ослабляли гибельные для людей электрические потенциалы.
– Что они ослабляли свои поля, не доказано, Рой.
– Зато доказано, что они послали на звездолет харибдянина – эту самую Олли. Запись: «Вручную люк очень трудно…» говорит о том, что астронавты впустили Олли на корабль, а она пыталась вывести потерявший управление звездолет из опасной зоны. И если бы экипаж не изнемог от терзаний, ей удалось бы это и в историю человечества была бы вписана новая яркая страница – установление контакта с цивилизацией развитых, рыцарски благородных существ.
– А как ты объясняешь, что Олли нашли распростертой на теле Борна?
– Думаю, она знала о всплеске напряженности поля, когда заработают аннигиляторы, и пыталась своим телом защитить штурмана. Возможно, харибдяне обладают свойствами электрических экранов. А дальше все просто. Увидели погибший экипаж, парализованного штурмана, обезьянку, вспомнили, что на звездолете имелся шимпанзенок, и без долгих раздумий отождествили харибдянина с животным. А сама Олли не захотела раскрывать свою природу и так, не узнанная человечеством, окончила свой недолгий век на Земле. У тебя имеются возражения против такой концепции?
– Давай присядем, – сказал Генрих.
Несильный ветер раскачивал ветви, деревья шумели. Генрих рассеянно любовался яркими листьями, сыпавшимися на землю. После короткого молчания он заговорил:
– Мне кажется, против твоей концепции могла бы возразить сама Олли. Что значит – не узнанная человечеством? Джексон знал, что она не обезьяна. Мне кажется, разгадка последующей жизни Олли у Джексона много драматичней. Это печальная история, Рой. Не могу сказать, чтобы люди того времени вели себя наилучшим образом.
– Мы, выходит, дошли до обвинения всего человечества? Как назовем судебное дело: «Харибда против Земли»?
– Не надо насмешек, Рой. Я не хочу обвинять. Я хочу разобраться в событиях столетней давности. И я не согласен, что Олли послали, только чтобы вызволить попавший в беду звездолет. Она была полномочным послом, а не техником по авариям. Она должна была завязать отношения с людьми, так безрассудно вторгшимися в их электрическое царство. Поэтому она и не покинула звездолет, когда он стал удаляться от Харибды.
– Но почему же она тогда не раскрыла себя на Земле?
– Причин много было. Еще на звездолете Олли узнала, что люди – существа иной физической природы, чем харибдяне. Нужно было не просто вступить в контакт, а предварительно разработать систему безопасности, чтоб общение не стало для обеих сторон гибельным. А экипажу было не до контактов, они жаждали одного – спастись! И умная электрическая обезьянка с грустью убедилась, что новыми ее знакомыми – Борн был единственным исключением – страсти души руководят сильнее логики разума.
– А на Земле, Генрих? Человечество в целом ведь не погибало, не впадало в панику, как экипаж звездолета!
– Вероятно, она хотела раньше изучить людей и лишь потом раскрыться. Она, конечно, знала, что электрические бури стирали все журнальные записи и что диктофоны не работали, – догадаться, кто она, было непросто. Не сомневаюсь также, что Джексону она объявилась сразу и что все ее последующее поведение – плод взаимного согласия Джексона и Олли.
– Так ли, Генрих?
– А вспомни голос Джексона, его лицо, вспомни все, что знаем о нем. Это был обаятельный человек, добрый, увлекающийся, обуреваемый фантазиями… Он, не сомневаюсь, пылко сочувствовал бедственному положению Олли, он сделал все, чтобы скрасить ее существование на Земле. И он уступил ее настоянию – никому не раскрывать, что за существо у него обитает.
– Но почему, Генрих, почему?
– Помнишь книги, которые читала Олли? Она пыталась сама изучить возможности безопасного общения между людьми и харибдянами. Ей было ясно, что люди на Харибде жить не могут. Сама она на Земле чахла. А что было бы, если бы человечество узнало тогда о цивилизации на Харибде? Одно космическое открытие сменялось в те годы другим, мироздание становилось своим, близким. Немедленно были бы снаряжены новые экспедиции на Харибду, и, плохо подготовленные – а в те времена их и нельзя было готовить лучше,
– они стали бы источником бед для нас и харибдян. Изучая людей и нашу науку, Олли поняла, что не пришло еще время для тесного общения ее народа с нами, и обрекла себя на добровольное затворничество. И если бы я сегодня так сурово не разговаривал со старым роботом, мы и не узнали бы, что Олли умела объясняться по-человечески, что она читала книги и любовалась телезрелищами, что гостям Джексона казалось, будто забавная обезьянка прислушивается к их беседе…
– И сновидение Джексона, переданное в эфир, было единственной информацией, которую она разрешила дать человечеству?
– Совершенно верно. Придя к выводу, что информировать человечество о реальной обстановке на Харибде рано, Джексон Петров изобретательно нашел такой не слыханный еще способ сообщения. А может, его подсказала Олли – не исключено, что на Харибде сновидения включены в сферу общественной информации. Но на Земле ориентация была на потомков, странные видения Джексона Петрова могли оценить лишь в будущие века. Именно для такой далекой цели он и воспользовался только что изобретенной записью сновидений. Джексон, возможно, и не подозревал, что этой передачей кладет основание новой отрасли искусства – художественного снотворчества. Он мог и не видеть того сна, все это были рассказы Олли, выданные за художественный бред. Снотворцем он стал после триумфального успеха его первой телепередачи.
– Вероятно, все-таки это был сон, – сказал Рой. – Замечательной особенностью Джексона было как раз то, что мозг его непрерывно рождал поразительно яркие сны. Захваченный событиями на Харибде, он думал о них и наяву, и в постели. Но почему он потом не включал это сновидение в свои сборники?
– А потому, что Олли интересовалась телезрелищами. Я видел на регуляторах стереоэкрана следы ее коготков. Она, конечно, внимательней всех на Земле смотрела ту передачу.
– Логика тут есть: неожиданный успех сновидения грозил преждевременным раскрытием тайны, и она упросила Джексона больше не транслировать эту картину. А он, чтоб отвлечь внимание от первой передачи, согласился и дальше опубликовывать свои сны и, можно сказать, поневоле стал создателем нового художественного жанра.
– Да, наверно, так.
Братья замолчали. Ветер усиливался, липы и клены шумели. Небо потемнело, в гуще листвы загорались светильники. Генрих больше всех времен года любил сухую холодную осень и такие вот вечера на аллеях, освещенных призрачно сияющими деревьями.
Рой вернул брата к теме разговора:
– Мы не все выяснили, Генрих. Я бы даже сказал, тьма сгустилась. Правильно, мы узнали много нового о Джексоне Петрове, созданном им искусстве и обезьянке Олли. Анализом полузабытых фактов мы доказали существование в ближних районах Галактики некоей разумной цивилизации, и с ней можно будет возобновить связи, основанные на взаимной безопасности.
– По-твоему, это не значительно?
– Значительно. Но эти факты – попутные открытия. А то, ради чего ты предпринял поиск, не выяснено.
– Ты говоришь о сновидении Артемьева?
– Да. Почему очень важная, как мы теперь понимаем, информация Джексона, нечто вроде закодированной межзвездной ноты, возобновилась через сто лет в путаном сознании какого-то…
– А разве ты не предложил заранее решение этой загадки? – Генрих зевнул: он после болезни быстро уставал. – Врет Артур, знает он Джексона.
– Теперь я отказываюсь от такой упрощенной гипотезы. В сновидении содержится столь важная информация, что любая поверхностность опасна. Существуют особые причины, почему человечеству напомнили о давнем событии.
– Если бы Олли была жива… Что, если она не умерла, Рой?
– Можно проверить. Место ее захоронения, наверно, известно. Но я бы обследовал Артемьева.
– Зачем?
– Получить полную картину его мозговой деятельности – структуру излучений, подсознательную сферу…
– Попросить его, конечно, можно. Если снотворец по-серьезному заинтересован, он даст согласие на любое обследование… Что случилось, Рой?
– Мыслепередача от Армана! – Рой выхватил из кармана передатчик.
– Да что там? – Генрих в испуге вскочил.
Рой побледнел, передатчик в его руке дрожал.
– С Андреем беда! Нас просят немедленно прилететь.
Лаборатория Андрея занимала один из корпусов Института космической физики. Здесь размещались командные механизмы, операционные залы, центральная щитовая. Шифровальные аппараты были вынесены в отдельное здание, на девять десятых погруженное в землю. Когда Рой с Генрихом подбежали к щитовой, где Андрей устроил свой рабочий кабинет, около нее стояла группа работников лаборатории, среди них директор института и Арман.
– Андрей жив, но плох, его сейчас вынесут, – сказал Арман.
Он еще не оправился от перенесенного потрясения, темное его лицо было пепельно-серым.
Никто толком не знал, что произошло. Арман находился в операционном зале, когда в щитовой грохнуло. Взрыв был несильный, его покрыл вопль Андрея: «Какой ужас!» Сотрудники ринулись в щитовую. Андрей лежал на полу без сознания. Вызванные врачи удалили из помещения всех.
К щитовой подошел президент Академии наук Боячек и отвел Роя в сторону.
– Несчастья одно за другим, – сказал он, очень расстроенный. – Попали в полосу невезений. С Марсом еще не прояснилось?
Рой хмуро смотрел на подавленного президента – тому приходилось нелегко: от него требовали ясных результатов, а он все надежды возлагал на исследование, зашедшее в тупик.
– Нет ли связи между этими событиями? – продолжал Боячек. – Я не физик, но мне кажется, что одно событие как-то корреспондирует другому.
– Возможно, связь есть, – сдержанно ответил Рой, – но мы ее пока не открыли. Правда, мы нашли интересные факты о незнакомых инозвездных цивилизациях, о них я вас информирую позднее.
Из щитовой выкатилась койка, на ней лежал Андрей. Президент остановил врача, шедшего позади.
– Сильное нервное потрясение, таков предварительный диагноз, – ответил врач. – Я бы сказал – нервный взрыв.
– Корытин будет жить?
– Пока удается поддержать жизнь – и это уже хорошо.
Койка покатилась дальше. Боячек спросил директора, можно ли входить в щитовую или подождать, пока произведут фотографирование. Директор ответил, что во всех помещениях установлены обзорные теледатчики. Корытин, правда, свой выключал: он объяснял, что не может сосредоточиться, когда за ним наблюдают. Но сейчас каждая мелочь многократно зафиксирована на пленке. Президент первый шагнул внутрь.
– Повреждений не вижу, – сказал он, осматриваясь.
Щитовая получила название от щитов с приборами, дублирующими командные аппараты операционных залов. В отличие от лаборатории Роя с ее множеством механизмов, у Андрея не было ничего, кроме стола, стереоэкрана над ним и самописцев на щитах, да еще стоявшего посреди комнаты четырехугольного сооружения с телескопическим глазом и вращающимся креслом.
– Корытин редко прибегал к экрану, он предпочитал оптический искатель. – Директор показал на аппарат с телескопическим глазом. – Несчастье произошло во время расшифровки сигналов из скопления Кентавр-3.
– Здесь все? – Боячек обвел глазами вошедших сотрудников лаборатории.
– Давайте восстанавливать картину происшествия.
– Прослушаем запись, – предложил директор.
Обзор щитовой был выключен, но звуковая связь поддерживалась. Корытин голосом отдавал распоряжения.
Генрих присел около щита, рядом встали Рой и Арман. На экране появилось изображение операционного зала: сотрудники работали за пультами. Изредка голос невидимого Андрея требовал, чтоб ослабили или усилили сигналы. В четыре часа тридцать две минуты, когда шла интенсивная обработка непрерывно принимаемого светоизлучения Кентавра-3, внезапно раздался восхищенный голос Андрея: «Наконец-то!», еще через минуту: «Вот это да!», почти непосредственно за этим новое восклицание, в нем слышалась досада: «Нет, не успели!», и еще после трех минут молчания вопль: «Какой ужас! Помогите же!» Вопль был полон отчаяния и так невнятен, словно Андрея что-то зажало.
Генрих приподнялся и вновь опустился – все в нем рванулось бежать на этот прорыдавший короткий призыв. Рой молча положил руку на плечо брата.
– И это все, – хмуро сказал директор. – Первый же расшифрованный сигнал оказался гибельным. К счастью для остальных, Корытин вел расшифровку один. Он недавно подал мне рапорт, что, пока не убедится в безопасности приема, никого в щитовую не допустит.
– Запись сигнала, расшифровка которого привела к катастрофе, сохранилась? – спросил Боячек.
– Да, конечно.
– И ее можно снова попытаться расшифровать?
– Да, конечно.
– В той же последовательности, в том же темпе?
– В той же последовательности, в том же темпе. И, вероятно, с теми же результатами: новый наблюдатель пострадает так же загадочно, как Корытин.
Президент задумался.
– И, однако, нужно повторить расшифровку. Сигналы, судя по всему, генерирует высокоразвитая цивилизация. Возможно, она враждебна всему живому и, как сказочный джинн, платит гибелью каждому, кто пытается с ней познакомиться. Но даже в этом случае мы должны знать характер опасности, угрожающей человечеству.
Он посмотрел на Роя. Рой нахмурился:
– Вы хотите поручить и эту задачу нашей лаборатории? Не много ли заданий?
– А кто другой может провести такие исследования? – спросил президент. – Вы как-то специализировались на неожиданностях космоса, другие лаборатории работают по заранее определенной тематике.
Рой колебался недолго.
– Хорошо, мы займемся этим. Андрей – наш друг, несчастье с ним касается нас близко. И я согласен, что беды последнего времени имеют какую-то общую основу.
Вскоре Рой попросил разрешения удалиться. Арман пошел с Роем.
– Не могу сосредоточиваться на людях, – пожаловался Рой Арману. – Временами я завидую Генриху: он способен размышлять в любой обстановке, ему нужно только увлечься. И размышляет он легко и стремительно, а я тугодум.
Арман поинтересовался, что обнаружено в Музее Джексона.
– Надо проверить труп обезьянки, – сказал он, выслушав Роя. – Это сделаем гамма-искателями, не вскрывая могилы. Думаю, Артемьева удастся уговорить на обследование. Если не возражаешь, этим займусь я.
В сознании Андрея не возникало ни четких мыслей, ни бредовых картин: мозг то пробуждался – слабенькое пульсирующее излучение свидетельствовало, что клетки живут, – то снова погружался в дремоту. Жизнь на самом низком энергетическом уровне – такой формулой определил состояние электронный медик.
– Почти начисто сгорел парень, – отвечал главный врач университетской клиники Кон Араки на запросы о пострадавшем. Араки был человек, он высказывался с обычной человеческой неточностью. И если вначале у Роя была надежда, что Андрей очнется и поможет распутыванию нового происшествия, то скоро он с этой надеждой расстался. Он так сумрачно и объявил Генриху и Арману, явившимся после его очередного разговора с врачами.
– Зато есть новости об обезьянке! – сказал Арман. – И не только о ней, друг Рой, но и о Спенсере с Гаррисоном, и о снотворце Артемьеве!
– Начинайте с обезьянки, – сказал Рой. – В каком состоянии труп? Труха? Сто лет все-таки прошло после ее смерти.
– Обезьянки нет. В гробу, в котором ее хоронили, нет никаких останков.
Рой с недоумением посмотрел на Генриха. Улыбающийся брат молчал. Это было его любимое состояние во время общего разговора: внимательно всех слушать, улыбаться каким-то своим мыслям, а если вступать в беседу, то лишь при вопросах, от которых нельзя отмолчаться.
– Выходит, Джексон похоронил пустой гроб?
– Тело было, но за сто лет оно испарилось.
– Сгнило – так говорили когда-то, Арман. Словечко грубое, но точное. Не вижу причин, почему надо от него отказываться.
– Есть такие причины. Не гниение, а испарение или возгонка. Если тебе нравится больше другое словечко, пожалуйста, – сублимация. На стенках гроба образовался налет, плотный, как эмаль, – и это все, что сохранилось от Олли. Но это лишь часть новости, Рой, и не самая важная. Химический анализ осадка показал, что Олли была не углеродо-водородо-кислородного строения, как земные существа, а кобальто-стронциево-гелиевого.
– Что ж, мы и раньше предполагали, что Олли – внеземной гость, – сказал Рой. – А что о Спенсере и Гаррисоне?
Было ясно, что Арман выкладывает главную новость:
– Помнишь странное явление, замеченное Винклером на Марсе?
– Тело Спенсера там быстро ссыхалось. Неужели и в консервирующей атмосфере…
– Да, Рой, точно такое же явление, как с Олли. Тело Спенсера испарялось и оседало на внутренних стенках его саркофага. И если бы Араки не принял более действенные меры консервации, Спенсер скоро превратился бы в куколку.
– А Гаррисон? – с волнением спросил Рой. – Ты понимаешь, как нам важно полностью сохранить хотя бы Гаррисона!
Арман успокоил Роя. Тело Гаррисона не подвергалось возгонке, теперь прекратилось и высыхание Спенсера. Кстати, высыхание, или мумифицирование, как назвал это явление Араки, – термин неточный, он характеризует лишь начало процесса, когда из клеток тела испаряется вода.
– Такой воды в теле девяносто процентов, – возразил Рой. – Вполне достаточно, чтобы потеря ее непоправимо изменила облик…
Арман подтвердил кивком, что именно так. Пример Олли показывает – процесс на испарении не закончится. Нет сомнения, что без мощных консервирующих средств Спенсер, а вероятно, и Гаррисон сублимируют без остатка, то есть превратятся в конечном итоге в плотный, как эмаль, осадок, который равномерно покроет внутренние стенки их гробов.
– Подожди, Рой! – закричал Арман на протестующий жест Роя. – Все знаю, что скажешь: Олли не человек, с ней это возможно, а Спенсер и Гаррисон – люди, твердая основа человеческого тела рассыпается в прах, но не испаряется. Так вот, слушай самое поразительное. Клеточная структура Спенсера и Гаррисона во многом отличается от человеческой!
И Арман с торжеством объявил, что, не ограничившись установлением возгонки Спенсера и Гаррисона, он проделал химический анализ. До детального изучения клеток не дошло, такое исследование наспех не произвести, но составлено общее представление о том, из каких элементов состоят тела погибших. Так вот, химический состав тела Спенсера и Гаррисона существенно отличается от состава кобальтово-стронциевой Олли, но не совпадает и с человеческим. И главное отличие – в теле Спенсера раза в три больше гелия, раза в четыре больше стронция, в восемь раз больше кобальта и фосфора, чем у нормального человека. Те же отличия, только количественно более слабые, найдены и у Гаррисона.
Рой пристально глядел на излагающего свои открытия Армана.
– Ты все свои новости выложил? Я жду самой потрясающей. Неужели и Артемьев…
– Человек, человек! – Арман захохотал: мысль, что сновидец не земной структуры, показалась ему забавной. – Между прочим, он с охотой согласился подвергнуться исследованию. Но и тут есть новость: волновая характеристика «Горилл у космопульта» резко отличалась от типичной для Артемьева, но зато всеми волнами и обертонами…
Рой прервал Армана:
– Догадываюсь. Совпала с характеристикой бреда Генриха и с излучением, которое генерировал мозг Гаррисона?
– Совершенно верно! – Арман воскликнул с восторгом: – Наконец-то ситуация проясняется! Что ж не радуешься, Рой?
Рой нажал на кнопку. Глухая наружная стена стала прозрачной для света, проницаемой для звуков. Рой подошел к стене, превратившейся в исполинское окно.
С двадцать четвертого этажа был хорошо виден северный сектор Большого бульварного кольца – разноцветные стоэтажные здания, мосты над улицами и площадями, причальные пятачки для авиеток на крышах и террасах. По мостовым переходам ходили люди, бегали веселые мальчишки и девчонки; эти дороги, проложенные на головокружительной высоте, издавна служили для беготни и прогулок, их любили больше, чем пустынные аллеи парков и бульваров, – с них открывался величественный пейзаж огромного города.
И всюду, куда Рой ни обращал взгляд, в воздухе мелькали авиетки – сотни, тысячи авиеток – многокрасочных, ярких, бесшумных, стремительных, надежных. За безопасностью их полетов следили автоматические диспетчеры. В Столице люди привыкли жить в трех измерениях, они предпочитали высоту поверхности, они лишь касались земли, чтобы тут же взмыть ввысь. А между ними, между пятнадцатью миллионами веселых, энергичных, трудолюбивых жителей Столицы, еще недавно ходили странные существа, псевдолюди, маски среди лиц… Зачем они появились? Что они несли с собой?
Даже сюда, на восьмидесятиметровую высоту, доносились птичьи голоса, шум деревьев бульвара – над ним поднималось здание института. Вчера метеорологи объявили в Столице осеннюю пору, ветры пока запущены небольшие, «пейзажные, а не деловые» – так их с иронией именуют. Через семь дней, в первый день Недели листопада, приятное совместят с полезным: будет дан старт осенним штормам, над землей ошалело взметнутся пожухлые листья, на водах разыграются бури, миллионы людей поднимутся над лесами и морем, наслаждаясь посвежевшим воздухом, любуясь сыплющими яркое убранство кронами, белыми валами прибоев. Обычная осенняя картина, о ней в подробностях заранее объявлено в метеографике – так происходит уже почти сорок лет, так будет и в этом году.
А после живописного листопада хлынут дожди – тоже запланированная сырость. Столько было просьб иных сибаритов поумерить хляби небесные, раз уж не принята просьба сделать весну вечной, – нет, человечество не захотело менять традиции: раз уж осень – так холод и слякоть, многим нравятся и такие погоды. Все будет в этом году как и в прошлые годы; жизнь на Земле устоялась, крупные изменения совершаются теперь лишь на планетах, туда перенесена основная активность человечества, там же можно ожидать и непредвиденностей – на Земле все спланировано до деталей.
Но вот она, абсолютно неожиданная непредвиденность: псевдолюди среди людей! Да, конечно, ситуация прояснялась. Но свет, озаривший тьму, таил в себе больше загадок, чем сама тьма. Арману свойственна горячность мысли, он с убежденностью отстаивает все, что логично вытекает из посылок или фактов, его не останавливает невероятность следствий, неожиданность выводов.
Нет, но почему невероятность и неожиданность? Произошло лишь то, чего давно ожидали. Уже в древней литературе описывались встречи с иноземными существами, это была любимая тема – вторжение звездожителей на Землю, появление среди людей лазутчиков иных цивилизаций. Реально совершалось по-иному – лишь в прошлом веке космонавты человечества открыли разумные общества в ближайших районах Галактики, но все это были существа, далеко уступавшие людям в развитии. Правда, Андрей доказывает, что найдена цивилизация, безмерно превосходящая нас в могуществе, но та цивилизация отчаянно далеко, отнюдь не звездный сосед…
Генрих негромко сказал:
– Чему ты так поражаешься? Знакомство с Олли доказывает, что еще сто лет назад нас посещали звездожители.
Рой возвратился на свое место, выключил прозрачную стену и хмуро возразил:
– Ее мы привезли на Землю. Спенсера и Гаррисона мы не привозили. Псевдолюди появились сами. В стихийность их появления верить неразумно. Должна быть какая-то цель в их пребывании на Земле.
– И твое мнение, Рой?
– Зло! – твердо ответил Рой. – Присутствие Спенсера привело к аварии корабля. Гаррисон проник в лабораторию Андрея – Андрей едва не погиб.
– Однако Гаррисон покончил с собой, – заметил Арман. Он явно не разделял мнения Роя. – И перед смертью внедрил в болезненное сознание Генриха важнейшие для человечества математические истины.
– Я не знаю, почему он покончил с собой. А насчет истин – ты сам сказал: в болезненное сознание. А почему не в здоровое? Почему сам не опубликовал своих открытий? Твой пример как раз и доказывает, Арман, что добро совершилось в форме болезни, что оно несет в себе ненормальность. А это значит, что в нормальном бытии и Спенсер, и Гаррисон – вестники зла, в отличие от Олли, о которой я этого сказать не могу.
– Ты считаешь, что Олли и они – посланцы одной цивилизации?
– Ни утверждать, ни отрицать не берусь. Арман, тебе особое задание. Мы с Генрихом будем выяснять, какие все-таки депеши отправляет таинственная цивилизация на Кентавре, а ты займись поисками новых псевдолюдей. Продолжай проверку мозговых излучений. И особенно выискивай те, которые по характеристике…
– …совпадают с видениями Генриха и снами Артемьева, так? Будет исполнено! – Арман, получая четкие задания, любил говорить четко.
Директор положил фотографию на стол.
– Расшифровка будет проецироваться на экран. Вот снимок Кентавра-3.
Это было обычное шаровое скопление, каких на границах Галактики больше сотни: диаметр около сорока парсеков, а в этом сравнительно небольшом объеме подсчитано почти сто пятьдесят тысяч ярчайших звезд.
– На вас работают все механизмы института, – повторил директор. – Все ваши требования будут немедленно исполняться.
Он ушел, и Рой занял место за пультом. Пульт стоял вплотную к одноглазому аппарату, с которым работал Андрей, – сейчас на него был натянут чехол. Рой обернулся к Генриху.
– Начнем?
– Покажи дешифратор, – попросил Генрих.
Рой подал на экран изображение дешифратора. Сложная металлическая решетка отделяла экран от людей, между прутьями пульсировало защитное поле. При опасности защитное поле, усиливаясь, становилось непроницаемым. Решетка была нововведением, Андрей работал без нее.
На экране показался приземистый купол, чья-то невидимая рука раскрыла его, засветились механизмы, смонтированные в подземелье. Их было множество, больших и малых, похожих на чаны и вытянувшихся трубами, – гигантский энергетический завод, заполнивший площадь в тридцать гектаров. Порция фотонов, уловленная во время почти мгновенной съемки шарового скопления Кентавр-3, должна была пробежать по внутренностям всех этих механизмов, здесь фотоны классифицировали, подвергали действию гравитационных, ротонных и многих иных, уже известных, а возможно, одновременно с ними и еще неизвестных сопутствующих полей.
Генрих размышлял о том, что Андрей перебрал в дешифраторе тысячи вариаций полей, пытаясь уловить присутствие предугаданного им сверхсветового агента. Андрей провел за пультом, где сейчас сидит Рой, несколько лет, проверил, вероятно, миллионы комбинаций, пока какая-то одна удалась. Что удалось? Каким образом загадочный сверхсветовой агент вступил во взаимодействие с полями в дешифраторе? Какие при этом были порождены явления? Какова мера их важности и их опасности?
– Может быть, оторвешься от своих мыслей? – спросил Рой.
– Начинай, – сказал Генрих.
На экране шаровое скопление Кентавр-3 было больше и ярче, чем на снимке, но отдельные звезды по-прежнему терялись в светящемся месиве. А затем скопление пришло в движение, оно разбухало, распадалось на тысячи светил – и вдруг погасло. Темнота, окутавшая экран, через доли секунды уступила место ночному пейзажу, звездному небу – до того красивому, что Генрих вскрикнул от восторга, даже Рой что-то восхищенно пробормотал. Ни на Земле, ни в космических странствиях по окрестностям Солнца братья еще не встречались с таким великолепным зрелищем.
Небо пылало десятками тысяч сверкающих точек, среди них мятежно сияли светила величиною с орех, белые, зеленоватые, красные, темно-фиолетовые… А звезд величиной с земную Луну Генрих насчитал сорок три, четырнадцать образовывали причудливое многоцветное созвездие.
– Рой, поглядеть бы! – дрогнувшим голосом прошептал Генрих.
– А ты и так глядишь, – отозвался Рой. – И глядишь изнутри. Передача, по-видимому, совершается с одной из внутренних звезд.
Картина скопления опять изменилась, звезды тускнели и пропадали. Лишь одна продолжала сиять, ординарная звездочка, не больше горошины; она терялась рядом с другими светилами, хоть была ярче Сириуса на земном небе. Вскоре сияние ее стало зыбким: она то сжималась, то расширялась, то ярко вспыхивала, то почти погасала. А на экране возникла шифрограмма: светящиеся пики прерывались долинами, снова вздымались пики – чередование их складывалось во фразу: два-два – четыре; два-два – четыре… Затем экран погас.
– Сделаем остановку, – попросил Генрих. – Формула дважды два – четыре и вправду похожа на позывные. Не кажется ли тебе, что передающая станция – это и есть та меняющая свою светимость звезда?
– Я тоже подумал об этом. И пока ты любовался звездой, запросил расшифровку ее пульсации. Дешифраторы не нашли разумной информации в колебаниях яркости.
– Я не говорю, что передача информации осуществляется колебаниями яркости звезды – это противоречило бы теории Андрея о сверхсветовом агенте телесвязи, – но не являются ли попутным следствием передачи перемены ее яркости? Иначе зачем нам показывают звезду то в спокойном, то в возбужденном состоянии?
– Мысль тут имеется. Но тогда как же должна быть могущественна цивилизация, если она способна превратить звезду в сигнальный фонарь!
Несколько минут прошло в темноте, затем засветилась новая картина.
Это было, несомненно, искусственное сооружение, но размером с планету. Сперва его изобразили в схеме: в центре та же пульсирующая звезда, а вокруг нее вращались семь планет – шесть круглых тел и одно дискообразное, шесть естественных – одно искусственное.
– Показывают масштаб, – сказал Рой.
Искусственная планета выросла во всю площадь экрана, теперь она была похожа на исполинский человеческий дом с надстройками, флигелями, крытыми переходами из корпуса в корпус.
Рой заметил, что если здесь и обитают живые существа, то каждое должно быть высотой километров в пять.
Жители этой планеты-дома были длинны, а не высоки. Из одной башни что-то потекло и зазмеилось между надстройками и флигелями – меж искусственных сооружений бежала река. Когда существо вытекло все, стало видно, что оно начинается ярко поблескивающей головой, а завершается сверкающим хвостом. На голове возвышались острия короны, срывающиеся с них молнии сумрачно озаряли темную поверхность планеты-дома. На хвосте тоже виднелись острия, но поменьше, и они не исторгали молний. Рой сказал, что корона – энергетическое устройство, а хвост – приемо-передающая станция.
Рекообразное существо подтекло к шару, стоящему на крыше приземистого флигеля, потекло вверх по стене – молнии чаще срывались с гребней, теперь они были толще и ярче – и стало вливаться в шар; сперва пропала голова с короной, потом втянулись туловище и хвост. Вскоре на крыше опять стоял один шар, и было ясно, что он металлический – так сильно он отражал свет.
Вскоре он унесся в пространство. И по мере того как шар отдалялся, он огибал то одну, то другую планету – Рой восхищенно прошептал, что управление космическими аппаратами в этом мире совершенно – и причалил к той, что была ближе к центральному светилу. Теперь и оно было видно – звезда класса В, синевато-белая, как Вега, по облику – из породы ранних гигантов, лишь начинающая звездную эволюцию.
Шар опустился на поверхность новой планеты, рядом были другие шары; всего на видимой стороне – около полусотни, но, очевидно, имелись и на невидимой, шары нигде не скучивались.
Планетка напоминала Марс – желтая каменистая пустыня. Но было и отличие от Марса: на поверхности, правильно расставленные, возвышались башни, похожие на гигантские рога.
Из шара стала выливаться живая река – голова с короной, извивающееся туловище, хвост с частоколом антенн. И еще не успело диковинное существо полностью вытечь, как голова влилась в какое-то отверстие на поверхности планеты, и вслед за головой туда стало низвергаться туловище. Рой начал длинную шутку, что кентавряне на родной планетке – реки, в своих космических кораблях-шарах – озёра, а на станции приземления превращаются в водопады, но закончить ее не успел. Все башни вдруг запульсировали. Они расширялись, превращаясь в подобие бочек, вытягивались, снова расширялись. И, как бы под действием их пульсации, стала накаляться звезда. И до этого она была огромной светимости – в тысячи раз ярче Солнца, – сейчас светимость ее увеличивалась в миллионы раз, звезда распухала, летела к своим планетам; из ореха, какой предстала, превратилась в тарелку, летела дальше… Рой усилил защитное поле – так нестерпимо ярок стал мертвенно-синий пожар, запылавший на экране.
Вдруг вся картина разительно переменилась. Звезда и планета пропали. Взамен на экране снова заплясали черные пики, складывающиеся в прежнюю формулу: дважды два – четыре. Генрих взволнованно прошептал, что теперь-то начинается настоящая передача, все остальное было своеобразной визитной карточкой, простым уведомлением далеких корреспондентов, что в недрах одного из звездных скоплений существует высокоразвитая цивилизация и что она выглядит так-то, а ведет себя так-то. Рой пробормотал, что осмысленной передачи пока нет, картинки на экране скорей напоминают хаотическое переплетение случайно возникающих геометрических фигурок.
Но уже через минуту он признал, что какой-то смысл в пляшущих на экране фигурках все же есть. Среди них возникали отчетливые треугольники и эллипсы, ломаные линии; быстро проносились светящиеся шары, весь экран внезапно заполнило что-то мутное, очень похожее на гигантскую каракатицу. Генрих воскликнул, что мутное пятно напоминает обыкновенную клетку. Рой хотел возразить, но не успел – мутное пятно стерлось; на экране пульсировало новообразование, подобное обыкновенному и очень простому кристаллу, но едва братья согласились, что оно – кристалл, как из него посыпались лучи, кристалл взрывался, пропадал в черном дыму, прорезанном искрами; он стал теперь эпицентром взрыва, расширявшегося на все стороны, рвавшегося с экрана в зал.
Передача эта оборвалась так же внезапно, как началась. Экран потускнел. Бесстрастный электрический голос дешифратора доложил, что расшифрована одна миллиардная секунды светового потока, прошедшего обработку в аппаратах. Следующий интервал, примерно в две секунды, настолько сложен, что никакой расшифровке пока не поддается, а завершается он теми же позывными: дважды два – четыре, дважды два – четыре.
Рой выключил экран и с удивлением посмотрел на брата.
– Знаешь, что напоминает показанная нам чертовщина? Видения, томившие тебя во время болезни!
Генрих с сомнением взглянул на белый экран.
– Я своих видений не помню.
– Зато в мою память они врезались. Я говорю, конечно, не о том видении, когда ты вдруг объявил себя выдающимся математиком, а о бессмысленных образах, проносившихся в твоем мозгу.
– Любой сумбур на экране или в мозгу кажется нам одинаковым. Лишь специалист по антилогикам Гаррисон смог бы классифицировать разные роды сумбура, но Гаррисон мертв. Включай экран, Рой.
Рой медлил. Он вспомнил восклицание Андрея: «Какой ужас!» Не к следующей ли стадии расшифровки относился его крик? Если это так, то картины, которые им предстоит увидеть, несут в себе опасность. Недаром Андрей сразу закричал: «Помогите же!»
– Не они! – нетерпеливо бросил Генрих.
– Ты уверен?
– Уверен. Андрей кричал не о себе. Он, конечно, узрел в своем приборе что-то страшное, почему и выкрикнул: «Какой ужас!» Но призыв «Помогите!» был непроизвольным, так люди кричат, когда с кем-то совершается беда, а они не могут помочь. Андрей не бежал от аппарата, а всем лицом прильнул к нему, потому крик и прозвучал так глухо. Не беспокойся, мы будем осторожней Андрея. Включай, включай!
И сразу же на экране вспыхнула картина катастрофы, разразившейся где-то в недрах шарового скопления.
Звезда – шарик величиной с орех – расширялась, накаливаясь до нестерпимости. И на этот раз было что-то зловещее в ее разбухании. В нем отсутствовала мера, это уже была не гармоничная пульсация – работа космической передающей станции, – а нечто стихийное. Звезда вышла из повиновения. Она мчалась на свои планеты, чтоб превратить их в облачко плазмы. Движение больше не возвещало, что некая цивилизация делится с другими богатством знаний: это был пейзаж гибели.
На экране опять появилась планета-здание – ярко запылавшая, безжалостно разрушаемая. Из недр сжигаемой планеты огненными фонтанами выбрасывались наружу еще недавно величаво струившиеся кентавряне. Погибая, они стремились к своим транспортным шарам, кое-кому удавалось влиться туда, полностью или частью, шары взлетали, отдалялись от планеты, но и в отдалении гибли – жадное пламя превращало их в факел, несущийся в темной пустоте; затем факел гас – лишь тусклое плазменное облачко продолжало мчаться в космосе. А на поверхность выбрасывались все новые кентавряне; их было много больше, чем шаров, ни один не дотекал до корабля. А еще через какое-то время – для зрелища на экране это был интервал лишь в несколько секунд – уже ни один не появлялся, только облачка пара вырывались из глубин то здесь, то там – плотные, разноцветные, быстро рассеивающиеся… И люди, остолбенело впившиеся глазами в страшную картину, понимали, что каждое облачко, взвившееся вверх, – еще один погибший в недрах житель.
– Какой ужас! – потрясенно пробормотал Генрих.
И, словно отвечая ему, космическое здание исчезло с экрана и опять возникла планета с башнями-рогами. Взорвавшееся светило неслось на нее, борьба между разумом и стихией продолжалась. Звезда разлеталась, управляющая планета отчаянно пыталась ввести ее в режим. Все башни пульсировали, быстро меняли форму. Какое-то мгновение казалось, что победа останется за разумом и на распоясавшуюся стихию будут наконец накинуты узы. Пульсация башен достигла предела – и все явственнее, продолжая разлетаться, пульсировала ответно звезда. Она еще расширялась, но медленнее и толчками; толчки постепенно впадали в ритм башен, это была уже синхронизация. Вероятно, в этот миг Андрей и крикнул: «Помогите!»
Минутная надежда исчезла, новый взрыв оборвал пульсацию. Братья увидели, как распадается регулирующая планета, как вся она становится пламенем, дымом и газом. А в пламени и дыму, медленно наклоняясь и падая, продолжали пульсировать рушащиеся башни…
Экран погас. Расшифрованных передач больше не было.
Рой с волнением всматривался в бледное лицо Андрея. Семь дней, семь долгих дней оно было лишь безжизненной маской, муляжом, окостенившим одно из тысяч непрестанно сменяющихся выражений этого прежде удивительно подвижного лица, – окаменевшая гримаса страдания и боли. Сейчас к щекам возвращалась кровь, затрепетали веки, дыхание делалось глубже.
Араки предостерегающе положил руку на плечо Роя, властно шепнул:
– Соблюдайте спокойствие! Он не должен видеть, как вы волнуетесь.
Рой откинулся в кресле, постарался, чтобы с усилием вызванная улыбка не казалась вымученной. Андрей безучастно смотрел в потолок. Во взгляде была пустота, отрешенность от внешнего. Больной был уже в сознании, но еще погружен в себя. Он вяло привыкал к своему телу. Он должен был раньше осознать, что существует, потом лишь дознаваться – как и среди кого? Все шло, как предсказывал Араки. Минут через пять Андрей повернется и узнает Роя, нужно терпеливо ждать.
Андрей повернул голову уже через минуту, поглядел на Роя – с той же безучастностью вначале, с постепенно нарастающим интересом потом. В пустом взгляде внезапно зажглось удивление – первое осмысленное выражение, оно знаменовало возвращение к сознанию. Сознание пробудилось скачком. Андрей приподнялся на кровати, Рой и Араки поспешно схватили его за плечи, принудили снова лечь – он не должен был делать резких движений.
Андрей с радостным удивлением прошептал слабо и сипло, но внятно:
– Вот те раз, жив! Я-то ведь думал, погиб!
– Если б погиб, то ни о чем бы и не думал, – радостно возразил Рой.
Араки сделал предостерегающий жест. Рой глазами показал, что будет соблюдать объявленные ему условия. Араки хмуро усмехнулся, покачал головой. Условия не выполнялись – слишком много радости звучало в словах Роя, дальше будет не лучше. Араки, впрочем, уже и сам не был уверен, лучше ли то, что раньше представлялось лучшим: возвращение больного в сознание было неожиданно быстрым.
– Рой, аппаратура?.. Не пострадала? Такой удар! – прошептал Андрей.
– Удар нанесен страшный, – подтвердил Рой. – Трудно оценить его силу. Но аппаратура в целости. И расшифровка сигналов продолжается. Хотя ничего тебе не известного пока не получено, – поспешно добавил он, заметив, что Андрей сделал новую попытку приподняться.
Больной некоторое время отдыхал. Слабая улыбка оживила его лицо. В глаза Андрея возвращался прежний блеск.
– Не было удара извне, – внятно проговорил он. – Разряд в мозгу… Вот отчего аппаратура… Что-то случилось со мной… Со мной одним, так?
Рой взглядом посоветовался с Араки. Тот решил, что настал его черед разговаривать:
– Вы совершенно правы, произошло сильное внутриклеточное потрясение мозга. Причины неясны, сразу хочу вас информировать. И еще одно: разрыва клеток не было, вы скоро вернетесь в нормальное свое состояние.
Андрей опустил веки. Рою показалось, что он засыпает. Рой тихонько приподнялся, чтобы уйти, но Андрей снова раскрыл глаза. Теперь он глядел на Араки.
– Не надо быстро возвращать здоровье, – произнес он. С каждой новой фразой он говорил ясней и тверже. – Хочу поболеть…
– Не волнуйтесь, все в порядке, – поспешно сказал Араки. – Мы свое дело знаем, можете не сомневаться. И все, что потребуется…
– Нет. Не понимаете… – Он с мольбой посмотрел на Роя. – Ведь больше не повторится!.. Рой, пойми!
Рой знал теперь, что ничего от Андрея скрывать не нужно.
– Все твои видения записываются, Андрей. И могу тебя заверить, что мы делаем это гораздо тщательнее, чем когда болел Генрих. Ни одна минута твоей болезни не была для нас потеряна.
– Я ничего не открыл в бреду? – с надеждой прошептал Андрей. – Помнишь математические откровения Генриха…
– Нет, открытий не было, но выяснено много интересных закономерностей. Мы познакомим тебя с ними, когда ты окрепнешь. Этого уже не так долго ждать.
Лицо Андрея снова выразило неудовольствие. Он по-прежнему не хотел быстрого возвращения здоровья. Из его то ослабевающего, то возвращающегося к внятности шепота Араки и Рой уловили, что Андрей просит лекарства, не подавляющего, а усиливающего бред. Он все снова повторял, что такой редкостный случай терять нельзя: видения его порождены мощными силами, в природу которых надо обязательно проникнуть. Его личная неудача может явиться счастливым событием. Он требовал, чтобы ему ввели стимулятор безумия, усиливающий болезнь, – без угрозы конечному выздоровлению, погибать он отнюдь не хочет.
– Ни о каких специальных стимуляторах безумия и речи быть не может! – категорически объявил Араки. – Любой препарат такого рода станет для вас смертельным ядом. Повторяю, не беспокойтесь, вы с самой первой минуты явились для нас не только объектом лечения, но и объектом изучения.
Андрей снова повернул лицо к Рою и горестно прошептал:
– Рой, та цивилизация… Неужто погибла?
– Новых передач нет, старые повторно изучаются.
Андрей снова впал в беспамятство. Араки, поднявшись, попросил Роя идти с ним. Рой молча прошагал несколько помещений, примыкавших к палате, где лежал Андрей. Приборы, записывающие работу мозга больного, были размещены в кабинете Араки. Добрую треть стены занимал экран, изображавший расшифрованные картинки недавнего бреда Андрея. Рой, бросив рассеянный взгляд на пульсирующие фигурки и линии, подошел ко второму экрану, вмонтированному в стену несколько поодаль.
Он долго стоял перед этим небольшим, два метра на полтора, полупрозрачным, полутемным листом в рамке из светлого пластика. Посредине экрана струилась широкая серебристо-золотая река. Она бежала справа налево: то вспыхивала яркими точками, то приглушалась, края ее изгибались, из общего потока выдвигались заливчики, вызмеивались тонкие параллельные ручейки – и снова возвращались в главное русло. Река неслась как бы в постоянно меняющейся бахроме и кружевах. Удивительный поток – его открыли три столетия назад, но долго не могли выразить формулами и кривыми; он оставался логической категорией, общественным понятием, несомненным, но неизученным, скорее психическим, чем физическим полем, его так и называли: общественное пси-поле. Не прошло и двух десятилетий с того дня, как Альберт Боячек продемонстрировал найденные им математические формулы для пси-поля, и стало возможным моделировать творческий уровень общества. Духовный потенциал человечества, прежде нечто неосязаемое, превратился в предмет точного измерения. Картина на экране в кабинете Араки была копией непрерывно фиксируемого в Управлении Государственных машин потенциала пси-поля – Араки разрешили продублировать его у себя для исследований психики Андрея.
И сейчас Роя привлек к себе неподвижный пейзаж духовных возможностей человечества. На экране он менялся мало, лишь в масштабе десятилетий обнаруживались изменения; прежде довольно частые, скачки гениальных открытий становились все реже, подъем творческого потенциала все больше определялся суммарным старанием всего человечества, а не вдохновенными порывами особо одаренных одиночек. «Все общество у нас теперь одаренное»,
– недавно резюмировал Боячек свои многолетние исследования. Рой так часто, и до болезни Генриха, и особенно во время ее, всматривался в такую же развертку на экране, что для него в ней уже не было чего-либо неизвестного или удивительного. И смотрел он не на широкий серебристо-золотой поток, всеми своими бесчисленными сияющими точками перемещающийся на экране справа налево, а на тоненькую, как нитка, линию, змеившуюся у рамы, – на языке медиков она называлась графиком психофакторов Андрея. И хоть Рой хорошо знал, что тонкая струйка, протянувшаяся ниже широкой реки, не выдаст так просто своих тайн, он все не мог оторвать от нее глаза. Так всегда бывало, когда он приходил в этот кабинет: часами стоял перед экраном пси-поля, всматривался, вдумывался.
Араки сказал, пожимая плечами:
– Не могу понять, что вас так тревожит в пси-факторе Андрея Корытина!
– Я уже объяснял вам, Кон, – сдержанно ответил Рой, присаживаясь к столу Араки.
– Да, объясняли: больное пси-поле Андрея может воздействовать на духовный потенциал всего общества. Я думал над вашим объяснением. Общественное пси-поле складывается из двенадцати миллиардов индивидуальных пси-факторов…
– Здоровых пси-факторов, Кон!
– Также и десятков тысяч больных, Рой. Или вы думаете, что Андрей единственный, кто находится на излечении? Травмы, старческие недомогания, хоть и редкие, но еще не изжитые полностью случаи атавизма и дегенерации – все они тоже там! – Араки показал на экран. – Не они, однако, определяют могучий уровень наших духовных возможностей.
Рой недоверчиво усмехнулся:
– Звучит убедительно. Но не для моего уха. Да, конечно, пси-фактор Андрея – капля, влитая в озеро. Но если это капля яда? – Араки хотел возразить, Рой не дал. – Вы физиолог, Кон, ваша научная, ваша человеческая задача – искать причины заболевания и ликвидировать их. А меня тревожит не причина, а назначение заболевания – та цель, ради которой, возможно, болезнь вызвана.
– И это вы уже говорили: не скрывают ли гибель Спенсера, самоубийство Гаррисона, несчастье с Андреем Корытиным сознательное зло, передающееся через них всему человечеству? – заметил Араки. – Подготовленный мной эксперимент, возможно, даст какой-то ответ на этот ваш вопрос. И все же, мне кажется, мы могли бы поспорить…
Рой не хотел спорить. Спор ничего не даст, нужны опыты, а не слова. Никем не доказано, что поражения индивидуальной психики могут повредить духовному потенциалу общества, но ведь не доказано и обратное: что общественное пси-поле застраховано от таких ударов. Духовный уровень общества отнюдь не арифметически связан с индивидуальными уровнями людей. Разве не отвечает пси-поле общества всплеском вверх на появление Аристотелей, Ньютонов, Эйнштейнов, Шекспиров, Нгоро, Толстых? Или не бывало в истории примеров того, как массами людей овладевает что-то вроде безумия? Разве не безумными кажутся нам теперь религиозные войны, разве не актом социального безумия были кровавые преступления фашизма? И неужели не болезненным психозом отдают теории сверхлюдей, высшей расы, того, что избранным, в отличие от массы, все позволено, что они – вне морали? Он ставит вопрос: можно ли, воздействуя на психику отдельного человека, нанести болезненный удар пси-полю общества? Если такая возможность осуществима, то реальна возможность гигантского злотворения. Тайный враг, коварно поразив мозг попавшего в его тенета простака, способен будет привести к безумию все общество, овладеть им, превратить великое содружество гордых, свободолюбивых индивидуумов в серую массу покорных рабов!
Рой, как и Араки перед тем, показал на экран пси-поля:
– Кон, взгляните на могучий поток пси-потенциала общества. Внешне он схож с графиком наших энергомощностей. Безмерно велика энергосистема Земли
– триллионы киловатт. А управляют ею командные аппараты, а командными аппаратами управляют люди. Энергосистема блестяще защищена от всяких трагических случайностей, в ней давно не происходит аварий. Но если дежурные инженеры, вдруг сойдя с ума, захотят вывести из строя командные аппараты… Страшно и подумать, что произойдет тогда! И вот я хочу твердо знать: возможен ли во взаимоотношениях пси-поля с индивидуальными пси-факторами тот срыв равновесия, который отнюдь не исключен в наших энергосистемах. Дайте мне наконец ответ: может ли психика отдельного человека сыграть роль кнопки пускателя, приводящего в действие или останавливающего исполинскую энергосистему, называемую общественным пси-полем? Вот о чем прошу!
Рой редко выходил из себя, но сейчас так разнервничался, что невольно повысил голос. Араки размышлял. Рой сердито отвернулся от задумавшегося ученого. Он сам попросил Боячека поручить Кону Араки исследование странных психических явлений, число которых с момента гибели звездолета все накапливалось. Рой оговорил, что оставляет своей лаборатории общую физику загадок, а психофизику передаст более компетентным экспериментаторам. В мире сегодня не существовало пси-физика крупней Кона Араки. Давно прошли времена, когда исследователи были специалистами, знатоками узкой отрасли знания – ущелья знаний, иронически говорил о таких людях Рой. Сам Рой мог послужить примером универсала, но и ему в этом отношении было далеко до Араки – блестящего медика, физиолога и психолога. Рой не сомневался, что совместная работа пойдет прекрасно. Она шла трудно. Араки быстро ставил эксперименты, но не разделял сомнений и страхов Роя. Он вносил какой-то дух иронии даже в опыты, которые не оспаривал. Целевую же установку он оспаривал. Рой ничего не мог с собой поделать – такое отношение его раздражало.
– Я, собственно, не понимаю, почему вы так противитесь проверке моей гипотезы? – с возмущением добавил Рой, когда убедился, что Араки не собирается нарушать затянувшееся молчание.
Араки медленно заговорил:
– Я не противлюсь, нет, друг Рой. Я размышляю. Вы хорошо сказали: не причина, а назначение болезни… Вы видите в потрясениях психики, которые мы исследуем, зло, творимое человечеству, попытку взорвать нашу пси-систему. Но ведь возможна и обратная гипотеза: не зло, а добро, не нападение, а защита. Вынужденная, уродливая форма защиты, но – защита!
– Безумие как акт защиты? И вы можете это обосновать?
– Нет. Могу лишь высказывать, а не доказывать. Согласен с вами: тут нужны не слова, а факты. Добавлю лишь: уверен в прочности пси-системы человечества. Уверен, что у нее имеются могущественные методы противодействия любому испытанию ее прочности. А теперь идемте в лабораторию синтеза новых форм – посмотрим, как подготовлен опыт с Гаррисоном и Спенсером.
Лаборатория синтеза новых форм помещалась в другом конце Института физиологии. Идти туда пришлось долго, Араки к тому же заглядывал то в одну комнату, то в другую и каждый раз просил у Роя извинения, Рой каждый раз лишь выразительно пожимал плечами. Когда они спустились на восьмой подземный этаж и зашагали по гигантскому бетонированному коридору без дверей, Араки спросил, бывал ли Рой здесь. Рой знал все лаборатории института, бывал и там, где выводили синтетических живых существ. Работы лаборатории синтеза до сих пор мало его интересовали. Ему хватает загадок, создаваемых естественными существами, чтобы еще добавлять хлопот с искусственными.
Араки рассмеялся.
– С точки зрения добавляемых хлопот мы искусственников не рассматривали. Но вот создание искусственного мозга для Гаррисона и Спенсера хлопот доставило. Как вы знаете, того миллиона клеток, которые имелись в «Охранительнице» в качестве паспортов Гаррисона и Спенсера, было слишком мало для нашего эксперимента.
Рой молча кивнул. Машина, называемая «Охранительницей», имела лишь те данные о каждом человеке, которые нужны для безопасности его полетов, передвижения по воде и суше, охраны его здоровья. И даже с этими простыми задачами она не справлялась, что и выявилось в самоубийстве Гаррисона и несчастье с Андреем; в аварии звездолета обвинять «Охранительницу» было нельзя, зона ее действия ограничивалась Землей. О том, чтобы «Охранительница» крохотной клетушкой, отведенной в ней каждому человеку, могла заменить живой мозг, и говорить не приходилось. И то, что Араки удалось из сохранившихся скудных данных воссоздать работоспособный мозг, было таким успехом, что Рой, уговаривая Араки заняться этим, не очень и надеялся, что тому удастся выполнить его просьбу.
Араки, подойдя к помещению, куда перенесли тела Спенсера и Гаррисона, пропустил Роя вперед.
Посреди зала на специальном столе возвышались два саркофага из свехплотного пластика. Сквозь прозрачные стенки были хорошо видны два трупа. Никаких изменений сравнительно с тем днем, когда Рой видел их в последний раз, с ними не произошло. Гаррисон был крупнее Спенсера, тот успел больше высохнуть, все остальное было одинаково: не два близнеца – два тождества, один копировал другого, и оба были как бы лишены индивидуальности – средние, до того обычные, до того во всем повторяющие всеобщие черты, что лишь одна эта непостижимая всеобщность и была удивительным индивидуальным отличием. И снова Рой думал о том же, о чем всегда думал, когда вспоминал их: если бы существовал могущественный мастер, пожелавший сотворить искусственного человека для наблюдения за людьми, то он сотворил бы того соглядатая именно таким, из одних общих, расчетных признаков, каждой внешней черточкой повторяющего сразу всех, подражающего сразу всем…
Перед Роем в прозрачных саркофагах лежали два мертвых человека – не могло быть таких людей, они были немыслимы, он не мог в них поверить. Это были псевдолюди, а не люди. Псевдолюди живут среди людей. Сегодня это только его зловещая догадка, завтра она, возможно, станет неоспоримым фактом!
Араки проворно ходил вокруг саркофагов, придирчиво трогал руками толстые кабели и гибкие трубки, опутывавшие постамент, – по ним должна была поступать и отсасываться энергия, химические вещества, вода и газы. А вдоль трех стен, гигантским овалом очерчивая зал, тянулись механизмы, регулирующие движение питательных веществ в оживленных телах.
Два искусственных мозга – высокие цилиндры с кабельными выводами на саркофаги и проводной связью со всеми питательными механизмами – возвышались в центре овала.
Араки положил руку на плечо Роя:
– Завтра в двенадцать, друг Рой. Приходите с Генрихом и Арманом. Будет Боячек.
Рой шел пешком по Кольцевому проспекту. В метеографике сегодня планировали ветер и дождь, ливень должен был хлынуть после обеда. Рой присел на скамью. На этой скамье он сидел месяц назад. Тогда начиналось бабье лето, было тепло и томно – последняя нега природы перед осенним угасанием. И тогда его мучили трудные мысли, со всех сторон теснили загадки, он терялся среди них, но верил, что пройдет день, другой, неделя, все высветится, все станет понятно и закономерно. Прошли четыре недели, ничего не высветилось, стало темней. Природа перешагнула порог равноденствия, день скатывается, как ковер, ночь расширяется на две трети суток. Даже в полдень сумрачно, сквозь заполнившие небо тучи тускло льется свет. Старые загадки не разрешены, добавились новые. Были Спенсер и Гаррисон, была болезнь Генриха. Он с той поры выздоровел, это единственная радость: Генрих – прежний. Энергичный, увлеченный, всех увлекающий…
Но к Спенсеру и Гаррисону пристроилась Олли, обнаружены передачи какой-то могущественной цивилизации; вряд ли можно ожидать от них добра – и Андрей Корытин едва не повторил трагедию Спенсера, и среди людей появились какие-то псевдолюди…
Рой поднял воротник плаща. Ветер ударил сразу, в воздухе заметались листья, тонко засвистела трава, загрохотали кроны дубов и каштанов. Нагрянувшая внезапно темнота сгустилась, стало холодно. И снова вдруг прояснилось. Наконец-то хлынул дождь – светлый, обильный, громкий.
О Боячеке было известно, что он является ровно на минуту раньше условленного времени. «Моя точность предупредительна, а не надменна!»– пошучивал о себе президент Академии. Рой принадлежал к людям, точность которых точна – надменна, по выражению Боячека. Они с Генрихом и Арманом вошли в лабораторию синтеза новых форм без пяти секунд двенадцать. Боячек уже стоял около саркофагов с телами Спенсера и Гаррисона и выслушивал объяснения Араки, Рой с Арманом знали все, о чем говорил Араки, но еще раз мысленно прошли с ним все стадии эксперимента. Генриху была известна лишь общая идея опыта, он слушал с интересом.
Араки, показывая рукой на прозрачные ящики – тела, лежавшие в них, были сегодня прикрыты датчиками и питателями, опутаны проводами и трубками, – сказал, что опыт назван оживлением, но практически оживления мертвых не произойдет. Только в мифах некий бог велел мертвецу: «Возьми одр свой и иди!»– и мертвец покорно встал и пошел. Ни Спенсер, ни Гаррисон уже не встанут. Не будет ни единой минуты, даже ни единой микросекунды, когда бы стало возможным сказать: «Они ожили!» И все-таки каждая клетка их тела оживет, в каждой возникнут жизненные процессы, клетки будут делиться, нарождаться и умирать. Миллиарды жизней возникнут в мертвых телах Спенсера и Гаррисона, не будет лишь того общего, что объединяет в нормальном бытии эти миллиарды частных, крохотных, микроскопических жизней, – живых Спенсера и Гаррисона. Ибо воскрешение мертвых еще не стало предметом эксперимента, оно пока лишь сокровище мифологии. Могущественная, бесстрастная машина, называемая искусственным мозгом, промоделирует элементарные жизненные процессы на клеточном уровне, но не сотворит заново того сложнейшего, невосстановимого их сочетания, которое называется живым телом. Это дело далекого будущего.
– И еще одно, – продолжал Араки. – Мы воскрешаем клеточную жизнь в телах Спенсера и Гаррисона не в прямом, а в обратном направлении. Мы заставим клетки во всех тканях пробежать обратные стадии развития: от состояний, характеризующих взрослых мужчин, до комплекса юноши, потом подростка, ребенка, зародыша. Точнее бы назвать наш эксперимент генооперацией, ибо мы сможем дойти до момента, когда оба тела, лежащие сейчас перед нами, распадутся на первоначальные родительские клетки. Приемники и питатели, смонтированные в зале, доставят клеткам тел все вещества, нужные для обратного процесса, отсосут все отходы, все формы когда-то поглощенной телами и ныне возвращаемой энергии. Во время обратного развития тел будет непрерывно анализироваться состояние на общеклеточном уровне. С особой же тщательностью – природа генетических молекул, ответственных за построение каждой клетки. Анализ показал, что Спенсер и Гаррисон лишь внешне полностью повторяют людей, а в клеточной структуре их тканей содержатся важные отличия от среднечеловеческих. Наша сегодняшняя задача: узнать, созданы ли Спенсер и Гаррисон с внутренними отклонениями от человеческой структуры еще на стадии зародыша или приобрели эти отличия позже. Рождены они нелюдьми или только выросли в нелюдей.
Когда Араки замолчал, Боячек задал вопрос:
– Развитие человека из родительских клеток до взрослого состояния охватывает примерно двадцать лет. Мы знаем, что моделирование обратного развития – процесс ускоренный. Насколько он ускорен? Долго ли нам дожидаться результата?
– Процесс ускорен примерно в сто тысяч раз, – ответил Араки. – Двадцать лет прямого развития будут втиснуты нами в два часа при моделировании обратного развития.
– Два часа прождать можно, – согласился президент.
Араки попросил пройти в аппаратную. Аппаратная возвышалась над залом прозрачной закрытой верандой. Отсюда можно было наблюдать за тем, что совершается внизу, где стояли два саркофага, и следить за механизмами, смонтированными на внутренней стене. Боячек – огромный сутулый – заложив руки за спину, медленно прохаживался вдоль линии аппаратов. Арман и Рой сели напротив «сумматора расхождений» – так назвал Араки этот сложный прибор, показывавший степень отличия структуры Спенсера и Гаррисона от средней человеческой. Генрих лишь бросил рассеянный взгляд на командные и анализирующие аппараты и, подойдя к прозрачной наружной стене, посмотрел вниз.
Внизу лежали два мертвых человека, о которых лишь после смерти стало известно, что они вовсе не люди, а псевдолюди, как называл их брат. С одним из этих псевдолюдей Генрих провел вместе несколько дней в салоне звездолета – вместе ели, разговаривали, любовались звездным небом на экране. Человек был как человек: суховатый, немногословный, рассудительный, редко улыбающийся, но как-то мило улыбающийся – улыбка красила его невыразительное лицо. Он не вызывал большой приязни, но и не был неприятен, он просто казался замкнутым, из породы тех, с кем надо съесть пуд соли, чтобы его узнать. Последующие события показали, что и миллиона тонн совместно съеденной соли не хватило бы на познание этого странного существа! Брат объясняет аварию звездолета нечеловечностью этого внешне такого обычного человека – одна загадка являлась простым следствием другой загадки. Возможно, Рой прав.
Слишком уж тяжкие последствия тянет за собой такая возможность!
Другого человека, Гаррисона, Генрих увидел впервые лишь в специально для него созданном прозрачном гробу. Он тоже не человек – так показывает бесстрастный химический анализ. И он, этот не знакомый Генриху псевдочеловек Федор Ромуальд Гаррисон, как-то загадочно связан с самим Генрихом: его удивительные математические озарения повторились в бредовой форме в мозгу Генриха. Что их связало? Почему они связаны? Как осуществлялась связь? И что заставило Гаррисона покончить с собой? Его предсмертная записка Андрею – ведь это же вопль отчаяния! Что породило такой неистовый взрыв чувств? Араки и Роя с Арманом занимает одно: сразу ли они возникли псевдолюдьми или их нечеловечность – результат заранее рассчитанного развития? Нет спору, все это важно. Но не менее важен вопрос, отчего Гаррисон впал в отчаяние. Здесь истинный ключ к тайне! Ну хорошо, Араки докажет сегодня, что оба они не обычные человеческие уроды, какие иногда возникают среди людей, а нечто сознательно кем-то и как-то сконструированное. Объяснит ли это, почему один вызвал аварию звездолета, а второй пустил себе разряд в мозг?
Задумавшийся Генрих пропустил момент, когда аппараты заработали. Рой позвал его и показал на сумматор расхождений. На экране прибора возникли две ярко-красные кривые: одна, неподвижная, условно обозначала суммарную структуру человеческого тела, вторая, подвижная, плавно изгибавшаяся, рисовала Спенсера, а под ней, такая же, лишь в мелочах не совпадающая со второй, бежала по горизонтали экрана кривая Гаррисона. Различие между первой кривой и двумя другими сразу бросалось в глаза. Араки обратил внимание зрителей на то, что между нормальными людьми, если выразить их кривыми на сумматоре расхождений, тоже не будет тождества, но и такого расхождения никогда не наблюдается.
«Не наблюдалось», – мысленно поправил его Генрих. Араки был абсолютно уверен, что Спенсер и Гаррисон не люди, а это еще предстояло доказать.
Генрих снова посмотрел вниз. Тела в саркофагах уже перестали быть видны. Возможно, гробы наполнили светопоглощающие газы или на стенки наполз специальный экран. А в темноте кипели мертвые тела! Надо было подобрать иное выражение, не такое вызывающее, но оно понравилось Генриху, оно хорошо выражало стремительность реакций, забушевавших в умерших было клетках. И подошедшему Араки Генрих так и сказал:
– Кипят! – и показал рукой вниз.
Араки покачал головой.
– Неправильное представление, друг Генрих. Кипение – процесс, обращенный вовне: что-то вырывается наружу. А здесь обратное: опадение в себя. Ссыхание, растаивание, растворение, сгущение – такие слова тоже неточны, но правильней передают направление процесса.
Вдоль линии приборов прохаживался Боячек, грузный, стареющий, насупленный. Генрих с нежностью посматривал на пожилого ученого. Ему все нравилось в этом человеке: и его проницательность, и какая-то только ему присущая вдумчивая доброта, и даже категоричность его настояний и решений, и особенно – умная насмешливость, с какой он слушал, когда не соглашался. К Генриху подошел Рой и потянул за руку. Араки взволнованно показывал на кривые, вычерчиваемые сумматором. Линии Спенсера и Гаррисона, вдруг утратившие свою особость, шли на сближение с основной кривой. Араки переключил процесс на торможение, еще через минуту вовсе остановил его.
Обе индивидуальные кривые вытягивались на экране параллельно основной, почти сливаясь с ней.
– Генетические нарушения на стадии зародыша, – торжественно объявил Араки. – Родители обоих были люди. Изменение программ развития произошло на первой неделе внутриутробного существования.
– Изменение генетической программы совершилось одновременно у обоих?
– поинтересовался Боячек.
Араки не мог дать точного ответа. Одновременность не исключена, но и не доказана. Одно несомненно: и Спенсер, и Гаррисон начали свое внутриматеринское бытие как люди. А затем возникла мутация: гены зародышей испытали внезапное изменение, очень сложное, можно даже сказать – коварное. В результате возникли не уроды, не калеки, а внешне совершенно человекоподобные, здоровые, жизнедеятельные существа, но с каким-то пока еще полностью не выясненным существенным отличием, особенно, вероятно, касающимся мозга. К сожалению, именно эта сторона проблемы исследована быть не может, так как у обоих сохранились тела, а мозг погиб. И это не случайно! Если в одном случае это может быть приписано внешним обстоятельствам, то Гаррисон сознательно расправился со своим мозгом.
– Итак, псевдолюди существуют, – хмуро констатировал Рой.
– Обсудим результаты эксперимента, – предложил Боячек. Он повернулся и, грузный, неторопливо пошел вперед.
Араки захотел вести обсуждение в своем кабинете. Он зашагал впереди, беседуя на ходу с Арманом. За ними, сутулясь, заложив руки за спину, неторопливо двигался Боячек. Рой и Генрих шли рядом. Рой молчал, молчание было понятней слов – Рой готовился переводить в свою веру инакомыслящих, а к ним, вероятно, причислял и брата, и Араки, и самого Боячека. Рой настраивался на словесное сражение.
А Генрих не знал, будет ли спорить или отмолчится, как отмалчивался прежде, когда брат, уверовав в какую-либо концепцию, настойчиво навязывал ее всем. Генрих с удивлением поймал себя на мысли, что нет у него твердой концепции. Он даже хотел, чтоб на него запальчиво напали, усердно перетаскивая в свою веру, – тогда, сопротивляясь, он, возможно, свяжет свои возражения во что-то стройное. Во время споров с Роем так иногда бывало. И единственный, с кем он наверняка не согласится, будет брат.
В кабинете Араки Рой снова остановился перед экраном пси-поля: хмуро всматривался в серебристо-золотой поток, струившийся в темной глубине экрана, в тонкую змейку пси-фактора Андрея. Араки, ни к кому в отдельности не адресуясь, известил, что перемен у Андрея нет: выздоровление несомненно, но затянется. Боячек сел, вытянул огромные ноги, откинулся на спинку кресла, сложил руки на животе: президент Академии наук был слишком громоздок и плохо вписывался в обстановку. Генрих подумал, что если бы понадобилось нарисовать посланца иных миров, то вот она, эта массивная голова, широкое лицо с чересчур даже для него крупным носом и отвислыми щеками, сутулая фигура, разлапистая походка, руки, похожие на рычаги, ладони с детскую лопатку – нет, вышел бы инозвездный житель куда убедительней, нежели ничем не поражающие внимание Спенсер или Гаррисон! Они были слишком свои, он – нездешний, с удивлением сказал себе Генрих, именно такой путаной формулой вдруг охарактеризовав Боячека.
Президент подождал, когда все рассядутся, и заговорил. И голос у него был какой-то очень уж свой, отличный от любых голосов, мощный, конечно, – все в этом человеке было мощно. Глуховатый, но не хриплый, он выносился из глубин груди, он был многоинтонационен. Генрих с тем же насмешливым удивлением определил: разнообразен – в нем были и настойчивость, и доброта, и доброжелательная ирония, и недоверие; все это выражалось одними звуками, а не мыслями – звуки, не сочетаясь в логические категории, ясно высказывали себя. Президент был из тех, кто может спорить без вывязывания силлогизмов интонациями голоса.
– Итак, философия, – сказал Боячек. – Какую же философскую систему вы преподнесете нам, друг Рой?
Рой не собирался преподносить новые философские системы. Он будет придерживаться фактов. Он высказал это сухо и точно. Он последовательно перечислил недавние открытия. На далекой окраине Галактики обнаружена новая разумная цивилизация. И степень ее технического развития выше человеческой – это видно хотя бы из того, что она превратила звезды в широковещательные станции и ведет свои передачи при помощи агентов, распространяющихся практически мгновенно. Оставляя в стороне загадочный вопрос, для чего ей понадобились такие передачи, следует отметить, что в технике превращения звезд в передатчики не все доработано – картины катастрофы в Кентавре-3 убедительно о том свидетельствуют. Неясно, существует ли еще эта цивилизация или уже погибла. Таковы главные новые открытия в галактическом космосе.
– А на Земле и солнечных планетах свои открытия, – продолжал Рой. – И нельзя их не соотнести одно с другим. На Земле появились разумные существа, но не человеческой природы. Первое такое существо – обезьянка Олли. Генрих считает, что она была послом общества электрических обезьян, встреча с которыми вызвала трагедию «Цефея». И Рой недавно так считал. Теперь он отказывается от такой концепции. Она слишком примитивна. Олли не была посланцем добрых электрических обезьян, во владения которых безрассудно вторглись люди. Она посланец куда более мощной цивилизации, чем харибдяне, – возможно, той самой, крохи передачи которой удалось уловить. И ее облик свидетельствует лишь о том, что она приспособилась к условиям жизни харибдян. И если уж считать ее послом, то не к людям, а к жителям Харибды – она передавала информацию о харибдянах тем, кто ее создал. И когда неожиданно появились люди, естественно еще никому не знакомые, так как человечество только вышло в космос, создатели Олли предписали ей срочно сменить местопребывание. Нельзя было упускать случай познакомиться с людьми поближе. Так она появилась на Земле космическим шпионом.
– Ты обещал придерживаться фактов, – напомнил Генрих.
– Я обещал не развивать философских концепций, – спокойно возразил Рой. – Комментировать факты я волен как мне угодно.
Хорошо, он не настаивает на термине «шпионаж», если слово «шпион» выражает что-то скверное. Не доказано, что Олли принесла людям зло, скорее известно обратное. Ограничимся названием благородней: «космический разведчик». Телесная форма, целесообразная на Харибде, среди людей не годилась. Олли, нет сомнения, передавала своим господам массу сведений о человечестве, среди них – и о структуре человеческого тела. Недаром же она так старательно изучала человеческие науки, а среди них и биологию. Связь осуществлялась при помощи того сверхсветового агента, к раскрытию тайны которого мы вплотную приблизились. Выполнив свои задания, Олли умерла, а ее создатели и господа разработали план засылки на Землю новых разведчиков, столь же приспособленных к местным условиям, как Олли была приспособлена к жизни у харибдян. Выслать к нам живую куклу, имитирующую человека, они не сумели. Любую информацию и команды они передают практически мгновенно, а для передачи тел нужно снаряжать корабли, и скорость звездолетов, даже в сверхсветовой области, не безгранична. Проект их был точен и надежен. Они не создали людей, но породили мутации в генах зародышевых клеток. Они переконструировали человека. И так хитро, так умно, так блестяще, что человек, внешне оставаясь человеком, превращался в датчик нужной им информации, в исполнителя их команд, в живую станцию мгновенной связи. Так среди людей появились псевдолюди – Спенсеры и Гаррисоны. И, возможно, не только они, открытые и погибшие, а еще и десятки других, нераскрытых и необезвреженных.
Араки кивнул головой. Пока он согласен с Роем. К сожалению, полностью погиб мозг Спенсера и Гаррисона. Наибольшие отличия были, вероятно, там – в клетках, укрытых за черепной коробкой. И допустимо, что специализированный мозг способен принимать и передавать сверхсветовые сигналы. Даже в обычном состоянии он настроен на излучение и прием – на этом основана вся работа с пси-факторами и пси-полями. От усовершенствованного мозга можно ожидать результатов более значительных.
Боячек прогудел, насмешливо улыбнувшись:
– Что называть усовершенствованием? Развитие методов злотворения? Насколько я догадываюсь, друг Рой будет склонять нас к мысли, что вся разыгрываемая среди нас спенсериада ведет ко злу и иного назначения у нее нет.
Рой игнорировал насмешку президента. Он по-прежнему придерживался одних фактов. Факты свидетельствуют, что присутствие псевдолюдей узнается лишь по создаваемым ими несчастьям. Спенсер, обладая способностью принимать сигналы, распространяющиеся со сверхсветовой скоростью, применил вдруг эту способность в салоне звездолета к командам марсианского астропорта – и звездолет потерпел аварию. Гаррисон передал свои математические знания Генриху, но передал в форме бредовых видений. И не исключено, что в те часы математические истины были ядом для больного мозга Генриха и что они должны были сыграть роль внутреннего пламени, сжигающего обессиленные мозговые клетки. Гаррисон погиб, его намерения остались невыясненными. Зато есть Андрей, руководитель Гаррисона, и несчастье с Андреем сомнения не вызывает. Андрей воспринял передачи далекой цивилизации в Кентавре-3 – и мозг его получил удар, лишь немного уступающий тому, что сжег содержимое черепной коробки Спенсера. Можно ли отрицать влияние на Андрея совместной работы с Гаррисоном? Все, что связано с послами или разведчиками инозвездной цивилизации, таит в себе грозную опасность для людей!
– Не могу с вами согласиться, – сказал Боячек, когда Рой замолчал.
– Вы отрицаете несчастья, вызванные присутствием среди нас псевдолюдей? – спросил Рой.
Боячек отрицательно покачал головой. Невозможно отрицать уже совершившиеся беды. Но позволительно усомниться в том, что их кто-то зачем-то сознательно вызывал. Друг Рой уклонился от философской концепции. Он, Боячек, собирается затронуть именно эту область, тот ее конкретный раздел, который трактует взаимоотношения добра и могущества.
Рой пожал плечами:
– Хороша конкретность! Есть ли понятие абстрактней?
– Есть, и много. А теперь не протестуйте, если мои соображения покажутся азбучно простыми.
Генрих не любил областей, где лишь общие понятия являлись единственной конкретностью. Брат тоже не жаловал отвлеченностей, он часто говорил об этом. Но у Роя протест против абстракций был не больше чем абстракцией – Рой охотно ввязывался в споры любой сложности. Генрих, хватая рассуждения Боячека с пятого на десятое, с любопытством разглядывал, кто как слушает и говорит. Араки суживал и без того узкие глаза, поджимал губы: он соглашался и возражал, он дополнял и уточнял, не произнося ни слова, – лицо его, отнюдь не такое выразительное, как у Роя или Армана, изображало речь без слов. Арман, обычно нетерпеливо выражающий себя жестами и гримасами, – временами казалось, что он вскочит, оборвет, начнет страстно опровергать, стремительно дополнять, – только слушал; различные выражения, торопливо сменяющиеся на его лице, были лишь признаком внимания – он старался постигнуть чужую мысль. А Рой отстранялся от чужой мысли, он стремился заранее ее опровергнуть, он опровергал ее всем в себе, не выговорив еще ни слова, – откинулся, полузакрыл глаза, полуулыбался, полуморщился – он, казалось, высокомерно-скучающе говорил: «Ладно, ладно, ну, что еще?» Генрих тихо рассмеялся. Он знал, что после такого молчаливого, почти обидного неприятия Рой, когда доходила очередь высказываться, часто вдруг менялся и спокойно объявлял: «Да, вы правы, у меня будут лишь незначительные замечания». «Ты слушаешь не уважительно, а провокационно, – говорил ему Генрих нередко, – ты заставляешь подыскивать все новые и новые аргументы, а потом выясняется, что из пушек били по воробьям».
А Боячек говорил. И не говорил, а гудел. И хмурый бас, выносящийся из груди так легко, словно Боячеку и не нужно было набирать дыхание, настойчиво вторгался в сознание. Звучит музыкально убедительно, думал Генрих о голосе. Боячек заставлял слушать себя, мысль его давила, а не скользила; с ней соглашались, даже когда она вовсе не была бесспорной, а сейчас, определил Генрих, Боячек, как и предупреждал, высказывал истины почти тривиальные. Настоящее могущество, говорил он, неспособно противоречить добру. Злотворение – черта несовершенства, оно может быть особенностью силы, но не могущества. Другому причиняют вред тогда, когда нужно получить что-то для себя. Могущество предполагает изобилие благ и возможностей. Вспомните человеческую историю: сколько в ней было вражды, порожденной лишениями! По мере развития человечества совершенствовалась и мораль: еще в первобытной общине изжили индивидуальную войну – войну каждого против всех; затем стихали племенные, религиозные, национальные, расовые, государственные распри, пока не забыли и о самой стойкой борьбе – классовой.
– Вы распространяете человеческие законы на Вселенную, – заметил Рой.
– Но разумные существа бесконечно различаются по строению, форме и цели жизни.
Нет, Боячек не распространял человеческих законов на Вселенную. Он просто находил в человеческой жизни действие более общих законов. Он не верил, что существуют высокоразвитые цивилизации, враждебные разуму, а в понятие разума входит понимание общности мыслящих существ. Когда-то человечество написало на своем знамени великие слова: «Человек человеку – друг, товарищ и брат». Кто докажет, что этот принцип не может быть распространен на всю Вселенную? В этом случае он будет звучать так: все высокоразумные цивилизации – дружественны. И чем выше цивилизация, с которой завязывается контакт, тем вероятней, что встретим в ней друга, а не врага. Какие бы удивительные формы жизни ни открывались, с какими бы социальными структурами ни знакомились, человечеству не придется пересматривать основы своей морали. Если биология всюду – местная, то этика – всеобщая. Всюду помощь друг другу будет добром, а издевательство над соседом, стремление сосать его соки – злом.
– А нет ли материальной основы морали? – с живостью поинтересовался Арман. Он при каждом подходящем случае старался перевести отвлеченные понятия на более близкий ему язык физических величин. – Скажем, доброта на молекулярном уровне. Химическая структура доброжелательности. Электронные потоки коварства. Квантовая фокусировка неприязни и ненависти. Атомная картина эксплуатации одного живого существа другим. Почему бы и нет? Физические причины безумия ведь существуют! Не исключено, что будет обнаружено и мезонное поле несправедливости.
Боячек ответил с улыбкой:
– Мы, социологи, скажем спасибо, если вы переведете наши понятия на свой язык. Но сомневаюсь. Безумие, здравый ум – физические состояния человека, их вы опишете физическими величинами. Несправедливость – понятие социальное, оно характеризует нравственный уровень общества.
Рой сухо сказал:
– Я бы все-таки предложил возвратиться к самой важной сегодня проблеме: кто такие Олли, Спенсер и Гаррисон? Какие цели преследует их появление на Земле? Я этот вопрос ставлю конкретно, но конкретных ответов пока не слышу.
Боячек не считал, что Олли, Спенсер и Гаррисон ставят очень уж трудные вопросы. К тому же, ответы на них уже даны. Здесь упоминаются термины: посол, шпион, разведчик. Термины древней дипломатии мало соответствуют межзвездным отношениям. Раньше все проблемы исчерпывались взаимосвязями внутри биологически однородного общества, сейчас мы говорим об общности разума, об общности высших принципов нравственности, но отнюдь не об общности биологических форм существования, а это порождает свои особые трудности. И первая – проблема физической несовместимости, та самая, с которой столкнулся несчастный «Цефей». Люди неосторожно сунулись к харибдянам – и поплатились жизнью.
– Современные полеты к звездам повторяют ситуации древних мифов, – размеренно гудел Боячек. – Греков волновала проблема контактов богов и людей. Вспомните, как Зевс являлся своим смертным подругам: в образе орла
– Семеле, быка – Европе, лебедя – Леде, золотого дождя – Данае. Изобретательность Зевса, согласитесь, была незаурядна. Семеле захотелось увидеть своего друга в истинном его облике. Но чуть он предстал перед ней, она была испепелена. Почему погибла неразумная Семела? Не оттого ли, что Зевс, поддавшись ее мольбам, нарушил им же изобретенные правила безопасности при общении с людьми?
– Поучительная история, – холодно констатировал Рой.
– О чем я и говорю! Предварительное изучение форм существования есть обязательное условие общения разных цивилизаций. И раньше, чем контакт примет форму связи всех членов общества, отправляют тайного посланца. А тот должен обладать внешностью сродни изучаемой цивилизации, он должен быть близок ей – имманентен ей, я так скажу.
– Божество в образе неандертальца?
– Скорее уж – ген божества в теле неандертальца, если шутить по-вашему, Рой. Ибо мозг посланца должен, в общем, действовать на уровне цивилизации, внутри которой оперирует. Посланец способен выступать и как бродильное начало, но лишь в меру возможностей общества. Теперь возвращаемся к Олли. Вы правы: она была на Харибде посланцем более высокой цивилизации. На Землю она попала, как вы и доказываете, неожиданно, а здесь убедилась, что мало подходит для налаживания связи с людьми. И отосланная ею информация дала возможность разработать иной способ терпеливого знакомства с нами. Так появились Спенсер и Гаррисон, а может быть, и еще не открытые нами другие Спенсеры и Гаррисоны, которые благополучно бродят среди нас. Думаю, между прочим, что эти существа до чрезвычайных происшествий искренне считают себя людьми. Роль их остается тайной для них.
Рой заметил, что в ответ на его точку зрения лишь выдвинули другую. Каждый доказывает возможность своей концепции. Но возможность – не больше чем возможность. Требуется достоверность, а не гипотезы. Достоверно существование инозвездных посланцев. Но как объяснить вызванные ими несчастья?
– Могу это сделать по тому же принципу «ежели бы да кабы», – спокойно сказал президент. – Вы с братом развернули перед нами яркую картину гибели широковещательной станции кентаврян. Не логично ли допустить, что произошло внезапное изменение сигналов, которые и запутали Спенсера и Гаррисона? Несчастья на Земле – лишь отзвуки разразившейся вдалеке катастрофы.
Рой недоверчиво покачивал головой. Нужно наконец вырваться из сферы догадок. Его могут убедить только факты.
Генрих сказал, что может сообщить о некоторых фактах. Брат удивленно уставился на него. Какие еще неизвестные факты? Генрих объяснил, что он лишь сегодня закончил проверку одного предположения и еще не успел поделиться выводами.
– Мы слушаем вас, – сказал Боячек.
– События на Земле и Марсе как-то связаны, против этого никто не спорит. Я сверил время событий. Спенсер стал приподниматься на диване точно в ту секунду, когда Андрей уловил расшифровку два-два – четыре. Точно в ту секунду! Но это еще не все. Мы сегодня ничего не говорили об Артемьеве, а его нельзя оставить в стороне. Трансляция сна, как это обычно бывает у Артемьева, подготовлялась заранее, но само сновидение началось в ту же минуту. И авария планетолета, и сновидение Артемьева совершались во время приема сигналов с Кентавра, свидетельствовавших о катастрофе.
– Убедительно! – сказал Рой. – Но ты не говорил, что собираешься сопоставлять эти события во времени.
– Мысль об этом явилась, когда ты недавно доказывал, что инозвездные посланцы – агенты злотворения. Олли – и зло! Для меня это не вяжется, Рой. Вред высокоразвитая цивилизация может причинить и не засылая агентов – прямым нападением, например. И я вспоминал безумные глаза Спенсера, Рой! До той секунды они были нормальны – смирные приемники внешнего света, а не пронзительные излучатели! Даже если бы вскоре не произошло трагедии, то такое мгновенное изменение само по себе свидетельствовало об ужасном событии. Я помню охвативший меня в ту секунду страх. Он был вещим, по твоему любимому выражению.
Рой практически уже был убежден, но хотел обсудить выводы из сделанных ему возражений. Хорошо, пусть добро в качестве нормы, а несчастья – от неведомых катастроф. Резон в таком толковании есть. Но не отменяется вопрос: как бороться со Спенсерами, порою катастрофически впадающими в безумие? Чем грозит их безумие человечеству?
Он обращался к молчавшему весь диспут Араки – хотел закончить в присутствии Боячека завязавшийся раньше спор.
Араки сдержанно сказал, что разработка методов защиты относится скорей к компетенции физиков, чем физиологов. Все беды, о которых шла речь, – авария звездолета, болезнь Андрея – произошли от физических причин. Что до безумия, то он повторит: безумие – реакция на удар; реакция эта – иногда форма защиты от более грозных последствий. Обществу такие акты безумия не грозят. Если гениальность становится общественным достоянием, то безумие остается индивидуальным несчастьем.
– Очень глубокая мысль, – с волнением сказал Генрих. – И мне кажется, из нее вытекают важные выводы. Я буду думать об этом!
– Закончим на этом, друзья! – предложил Боячек. – Резюме: исследования продолжаются, немедленные выводы откладываются.
Братья возвращались к себе пешком. Генрих молчал почти всю дорогу. Рой спросил, о чем он размышляет.
– О Гаррисоне, – сказал Генрих.
– О Гаррисоне? Что в Гаррисоне нашлось удивительней, чем у Олли, чем у Спенсера?
– Многие загадки, связанные с Олли и Спенсером, нам ясны, – задумчиво сказал Генрих. – А у Гаррисона остается одна загадка, и она все больше меня тревожит. Мне кажется, пока мы не поймем ее, мы ничего не поймем!
Рой иронически посмотрел на брата. Генрих преувеличивал, такова уж была его натура. Все, чего он не понимал, казалось ему самым важным. Потом, разобравшись, он сознавался, что неизвестное скрывало в себе пустячок; раскрытие пустячка лишь дорисовывало детали, а не раскрывало новые горизонты.
– Какое же непонятное действие Гаррисона кажется тебе ключом к тайнам? – спросил Рой.
– Самоубийство, – ответил Генрих.
Сон был из тех, какие классифицируются категорическим словом «бессмысленный».
Но он повторился трижды – образ в образ, звук в звук, тень в тень. Генрих озадаченно усмехнулся, проснувшись после первого сновидения; удивился после второго, сказав брату: «Вот же дурь в голову лезет, Рой! Скоро я начну отбирать у Артемьева лавры»; был потрясен после повторившегося в третий раз сумбурного видения. Вскочив с кровати, он тут же – уже сознательно – возобновил в мозгу увиденную картину: выжженная пронзительно черным солнцем пустыня, белое небо; две размахивающие черные руки, двигающиеся по пустыне, одни руки – ни ног, ни туловища, ни головы; руки шагали, как ноги, не опираясь на песок; раздавался громовой вой, свист, грохот – небо раскалывалось, руки пускались в бег, заплетались, хватались за отсутствующую голову, заламывались, сцеплялись пальцами, падали; черное солнце распадалось на ослепительно сияющие зеленые куски, один из огненно-зеленых кусков рушился на спасающиеся руки; руки вдруг отрывались от несуществующего туловища и, царапая пальцами почву, проворно уползали в разные стороны, вызмеивались, прыгали, судорожно метались; они жили и двигались вместе, умирали порознь – становились, умирая, желтыми, солнечно-желтыми, это был цвет гибели; «и-и-и» – пронзительно переливался вопль по холмам, он вещал о конце сна, надо было просыпаться – Генрих просыпался.
В самом видении не было смысла. Смысл был в том, что оно повторяется. Но Генрих не мог постичь значения того, что непрестанно возобновляется одна и та же бессмыслица. Рой нетерпеливо отмахнулся, когда Генрих рассказал о втором «приступе сна» – так он назвал повторение, – проворчал, что до Артемьева Генриху далеко: у того все же сновидения сюжетно выстроены. Еще он посоветовал обратиться к Араки или записывать свои сны. Генрих после второго повторения подключил ночью регистратор сонных видений, но сон больше не возобновлялся. «Не хочет записываться», – с новым удивлением сказал себе Генрих.
Рой в эти дни вместе с Арманом занимался расшифровкой новых уловленных сигналов Кентавра-3. Генрих не мог дать себе отчет, почему вдруг отказался участвовать в работе, им же начатой. В лаборатории всегда хватало дел с незавершенными темами, авария со звездолетом и последующие события оттеснили, но не отменили старые вопросы. Рой даже обрадовался, что Генрих хочет отойти от острых проблем к плановым темам. Рой сказал, что Генрих все же не полностью поправился – посещающие его болезненные видения не свидетельствуют о железном здоровье. А если будет что интересное, они с Арманом известят его.
Три раза в неделю Генрих посещал клинику Араки. Андрей оставался в том же состоянии – ни хорош, ни плох. Временами он бывал в полном сознании
– они беседовали о цивилизации на Кентавре и о земных новостях. Нередко Андрей впадал в забытье, и тогда Генрих тихо сидел у его кровати, всматривался в него. Андрей изменился, изменения накапливались. Он пополнел. Худое лицо округлилось, вобрало в себя резко выдававшиеся скулы. И говорил Андрей гораздо спокойней. Лишь глаза оставались такими же огромными. «Неприличные для мужчины глаза, для девушки подошли бы», – говорил Генрих раньше Андрею. В них вспыхивал прежний блеск, но спокойные, умные, резко меняющие выражение глаза до болезни вязались с подвижным лицом – сейчас они казались чужими на лице сонном.
Однажды, вдруг пробудившись, Андрей увидел, что Генрих рассматривает его.
Генрих смутился, как если бы его поймали на нехорошем поступке.
– Что ищешь во мне? – резко спросил Андрей.
– Изучаю, скоро ли тебя покинет хворь, – шутливо ответил Генрих.
– Нет, – объявил Андрей с обычной категоричностью. – Ты хочешь знать, скоро ли я превращусь в Гаррисона, не надо обманывать, я все понимаю, Генрих.
Глаза Андрея так блестели, что Генрих не сумел ответить взглядом на взгляд.
– Я уже передавал тебе, к каким выводам мы пришли. Нарушение генетической программы на стадии зародыша, а ты все-таки взрослый мужчина…
Андрей нетерпеливо прервал его:
– Чепуха, зародыш – одна из возможностей, не думай, что кентавряне, если это они, а нет сомнения, что это они, так вот, они не глупее нас, – говорил он, напластывая одно предложение на другое. – Посланцы, живые приборы связи, должны быть всегда, это же невозможно, если гибель одного не вызывает немедленного возникновения другого, не говорю уж, что их может быть множество, уже известные – двое, множество неизвестных, разве не так?
Генрих наконец прервал несущийся поток речи Андрея.
– Рой с Арманом инструментально ищут подозрительные излучения. На поиск выделена совершеннейшая аппаратура. Пока результатов нет. Новых Спенсеров и Гаррисонов не обнаружено.
Андрей некоторое время молчал.
– Слушай, – наконец сказал он и снова уставил на Генриха блестящие глаза. – Если эта судьба ожидает меня, то и тебе она грозит, хрен редьки не слаще, ты думал об этом, только не виляй, говори прямо!
– Не думал, – признался Генрих. Такая дикая мысль и вправду не приходила ему в голову.
– Тогда думай! – приказал Андрей, откинулся на подушки и закрыл глаза. Он был и похож и не похож на себя. Генрих, прождав с минуту, чтобы Андрей отдохнул, хотел заговорить, но Андрей рывком повернулся, раздраженно повторил: – Думай! И обо мне и о себе; самое худшее возможно, жестко думай, без страха, надо нам знать!
– Буду думать, – ласково сказал Генрих. – И хотя не о нас с тобой, но все-таки каждодневно, повсечасно думаю все о том же.
– Растолкуй, вы с Роем всегда так витиеваты и многословны…
– Я думаю о Гаррисоне. Его самоубийство для меня загадка. Ты его знал лучше всех. Не мог бы ты подсказать мне какую-либо путеводную нить?
Андрей удовлетворенно мотнул головой, словно мысль о загадке самоубийства Гаррисона была той самой, которая должна была всех больше волновать друга.
– Я тоже – каждый день, каждый час… Вывод один – потрясающе темная загадка, ровно десять возможностей решения, начну с тривиальных: женщины, несчастная любовь – отпадает…
– Арман проверял – не было у Гаррисона близких женщин, – вставил фразу Генрих.
– О чем я и говорю, не прерывай. Парень неплох, молод, лаборантки заглядывались – нет, Федя не прельщался. Вторая возможность – неудачи по работе, ссоры с начальством, начальство – я, чепуха, все шло в ажуре, перспективы сияющие – отпадает. Третья – тайные болезни, наследственные хвори, роковые житейские секреты в прошлом, чушь такая, что и не стоит дальше, – отпадает. Четвертая – осознал, что посланец иных миров, пришел в ужас, растерялся, сдался – не отпадает. Пятая – вариация четвертой, понял, что способен натворить бед, ужаснулся, сдался – не отпадает. Шестая – вариация пятой, я, всегда рядом я, воздействие на меня, видит, что тянет меня в пропасть, не захотел, ужаснулся… Еще надо?
– Пожалуй, хватит.
– Тогда иди, я устал, – приказал Андрей. – И думай!
Он повернулся лицом к стене. Генрих тихо удалился. Уходя, он бросил осторожный взгляд на друга, теперь надо было следить даже за выражением своих глаз, чтобы Андрей не прочел в них того, о чем и сам Генрих не догадывается. Это тоже было новой чертой: прежде Андрею хватало других забот, он и не старался особенно разбираться в настроениях друзей.
Генрих направился к Араки. Главный врач рассматривал в настольном экране изображение какой-то сложной химической структуры. Не отрываясь от изображения, он молчаливым жестом пригласил Генриха сесть. Генрих ждал и осматривался. Если лаборатория Роя и Генриха была вся заставлена приборами самых разнообразных конструкций, то у Араки доминировали экраны – большие и маленькие, прямоугольные, овальные, круглые, темные, полупрозрачные, цветные, однотонные. На рабочем столе Араки стояло несколько аппаратов, и каждый – со своим экраном.
Араки наконец оторвался от изображения.
– Вас интересует Андрей Корытин, друг Генрих? Ему лучше. Через месяц выпустим, если не произойдет осложнений.
– Я хотел поговорить о себе.
– Вы заметили в себе что-то новое, чего мы не знаем?
– Только одно: меня мучают странные сны. Странность их в том, что они повторяются с буквальной точностью.
Араки не нашел в снах ничего странного, обыкновенные фантазии. Удивительность, нездешность, необычность – типичная черта сновидений. Сон странен, если в нем нет ничего странного. Очень уж реалистические сны говорят скорей о расстройстве психики, а не о ее нормальности.
– Не волнуйтесь, пока серьезных нарушений нет, – сказал Араки на прощание.
Генрих возвратился в лабораторию. Роя вызвал к себе Боячек, Арман возился с аппаратами. Генрих сел на диван и задумался.
Арман что-то сердито бормотал про себя – вероятно, какое-то из любимых древних ругательств вроде «Черт возьми!», «Остолоп!», «Чистая дьявольщина!» – Арман изобретательно варьировал архаические выражения.
– Слушай, Арман, вы с Роем знатоки древности, – сказал Генрих. – Особенно ты. Как в старину относились к сновидениям? Видели в них только забавные развлечения, какими они стали у поклонников Джексона и Артемьева?
– Ни в коем случае! – воскликнул Арман. Он сел рядом с Генрихом. – Какие-нибудь новости об Артемьеве? Я думал, мы с ним все распутали.
– Нет! Просто меня тяготят нелепые сны, – со вздохом сказал Генрих.
– Доброму богу Бальдру, сыну отца богов Одина и богини-матери Фригг, стали сниться дурные сны! – нараспев заговорил Арман. – И великая Фригг, встревоженная, пошла по Земле упрашивать все вещи мира не делать зла ее светозарному сыну. И все камни, металлы, растения, вода, животные, птицы и рыбы с охотой давали обещание не вредить Бальдру. Лишь с одной омелы Фригг позабыла взять слово, слишком уж невзрачна на вид была омела. Об этом проведал злой дух Локи. И ветка омелы, пущенная по наущению коварного Локи рукой брата Бальдра слепца Хеда, пронзила сердце солнценосного бога. Так пелось в древних скандинавских сагах.
– Не то чтобы дурные, – сказал Генрих. – Непонятные. Не могу уяснить, что за чушь лезет в голову и почему лезет…
Арман мигом перескочил из сферы древней мифологии в сферу современной науки.
– Отлично! – воскликнул он с воодушевлением. – Я хочу сказать, что ты ставишь перед нами интереснейшую математическую проблему – моделирование сновидений. Мне кажется, я давно о чем-то таком подумывал, но всё руки не доходили. С нами до сих пор занимались медики и мастера искусства, а дело это надо поручить физикам. Итак, мы вводим в нашу институтскую МУМ все данные твоего мозга, а также и схемы увиденных сновидений, и машина определяет, могли эти картинки сна зародиться сами в твоем мозгу, вырастая лишь из той информации, что хранится в их клетках, или они навеяны со стороны. Не возражаешь против такого эксперимента?
– Не возражаю, – сказал Генрих.
Когда на Генриха наваливалась апатия, он лежал дома на диване и бессмысленно смотрел в потолок, и тогда к нему лучше было не подходить. Рой научился безошибочно определять приближение у брата приступов беспричинного равнодушия. Он обычно оставлял Генриха в покое, терпеливо ожидая, пока апатия пройдет. Он заходил в комнату Генриха и, увидев, что «на брата нашло», спокойно говорил что-либо вроде «хороший сегодня день по метеографику» или «после работы погуляю» – и уходил.
Сегодня Рой не зашел. Генрих проснулся, поднялся, хотел одеться, но передумал и снова лег. В комнате было темновато – надо было засветить потолок и внутренние стены. Генрих нажатием кнопки сделал прозрачной наружную стену, теперь она была сплошным окном. Светлее почти не стало, за холодной прозрачностью стены были видны лишь быстро несущиеся лохматые тучи. Вторым нажатием кнопки Генрих распахнул стену. В комнату ворвался холодный ветер и шум, в теплой комнате наступила осень. Генрих вышел на балкон.
Бульвар, как всегда, был пустынен, и, как всегда, в воздухе носилось много авиеток и мчались аэробусы. Генрих закрыл глаза, втянул в себя воздух. Проносящиеся воздушные машины не создавали шума, шум шел снизу – ветер трепал сады на бульваре и деревья кричали как живые. Они не как живые, а живые, поправил себя Генрих, жизнь их иная, чем у людей, – но жизнь! Он вспомнил, что давно уже хотел настроить дешифратор на поиск смысла в голосах травы и листьев, но что-то всегда заставляло откладывать.
Он лег на кровать и включил инфракрасные излучатели внутренних стен. Снаружи врывался холод, его оттесняло струящееся со стен тепло, попеременно тянуло то ледком, то жарой. Генрих то поеживался, то расправлялся – в воздухе было смятение, как на душе. Все путалось, не было ничего устойчивого. И хоть еще вчера Генрих понял, что надо делать, он все же не находил душевной силы на задуманное.
И, поеживаясь от налетавшего холода, он возвратился мыслью к тому, о чем размышлял весь вчерашний день; к тому, что Рой во время споров у Араки назвал загадочным вопросом, но не захотел обсуждать – истинная глубина всех загадок таилась здесь. Собственно, и загадки не было, вопрос был прост, ответ еще проще. И Генрих все снова беззвучно, не шевеля губами, повторял и этот вопрос: «Зачем цивилизации в Кентавре-3 понадобилось вещать о себе на всю Вселенную и повсюду рассылать своих послов?» – и удивительно ясный, до изумления убедительный ответ: «Захотелось».
– Захотелось, просто захотелось! – вслух сказал Генрих.
Он закрыл глаза. Мысль летела быстрей таинственного сверхсветового агента связи кентаврян. Генрих мчался в красочном звездном скоплении, небо вокруг – и над головой и под ногами – сверкало тысячами ярчайших глаз, оно было не пейзажное, а живое. Генрих не любовался небом, он тосковал. Он представил себя кентаврянином. И ему было тяжко в этом прекраснейшем из уголков мира, ему и всем его братьям, кентаврянам. Все здесь, познанное и покоренное, было свое: он мог менять сияние звезд, сдвигать и разбрасывать их – могущество, столь огромное, становилось неизмеримым! Но не было соседей, не было родственного разума, друга, с которым можно было бы перекинуться сиянием звезд. Звезды, и не сознавая этого, разговаривают друг с другом – у него не было друзей. Он был одинок. Он жаждал общения: услышать о других разумах, рассказать о себе, помочь тем, кто нуждался в помощи! Вселенная была слишком велика. Было страшно, было горько ощущать себя единственным разумом в таком огромном мире.
Генрих вдруг вспомнил, как еще в начальной школе читал пьесу древнего писателя, где герой, некто Бобчинский, просит другого героя всем, кого тот повстречает, не исключая, если придется, самого государя, говорить, что в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский, только одно это и сообщать
– живет, мол, в том городе Бобчинский, и все! Товарищи смеялись, читая забавную сценку, а Генриха поразила тоска, звучавшая в просьбе. Глуповатый помещик жаждал известности, но подспудно лежало глубинное чувство общения, такой связи со всеми, чтобы равнялась миллионорукости – и каждая рука протянута другу! И если кто еще недруг, того сделать другом!
– Конечно, конечно! – пробормотал Генрих. – Жажда общения! На каком-то этапе развития она стала острей жажды существования, та примитивней. Здесь истоки добра, разносимого ими, здесь корень невольно творимого зла. Все сходится! Все сходится!
Генрих вскочил. Время размышлений кончилось: надо было действовать. Он подошел к столу, придвинул к себе диктофон, проверил, есть ли пленка, негромко сказал:
– Рой, милый, прости, дальше тянуть опасно. Не сердись. Лучше участь Гаррисона, чем Спенсера.
Он положил диктофон на видное место. Брат вечером придет и, не увидев Генриха, включит запись. Теперь надо было торопиться, Рой мог прийти и раньше вечера. Он постарается помешать.
Генрих снова вышел на балкон и вызвал авиетку. Давно он не мчался с такой торопливостью над улицами Столицы. Лишь пролетев над Окружным парком, он сбросил скорость. Среди деревьев открылось одноэтажное здание. Генрих приземлился у входа, торопливо прошел в вестибюль. Суховатый голос первого сторожа – здесь все автоматы настраивались на предупреждающе строгий тон – поинтересовался, что нужно посетителю.
– Первая срочность, – сказал Генрих и бросил жетон во входное отверстие сторожа.
Генрих знал, что жетоны не могут не сработать. Рой уже не раз пользовался своим розыскным жетоном, и сбоев не было. Но Генрих еще не прибегал к разрешающей силе жетона, и от волнения вдруг перехватило дыхание. Жетон возвратился через минуту, первая дверь открылась. Генрих торопливо шел по ярко освещенному пустому тоннелю, тоннель завершился полукруглым залом. Посредине зала, выступая из стены, возвышался цилиндрический второй сторож, от него двумя крыльями отходили панели со встроенными в них дверьми.
– Слушаю вас, – сказал второй сторож. Голос его, медленный и хмурый, доносился как бы отовсюду.
– Склад силовых экранов, первая срочность, – сказал Генрих и бросил жетон.
На панели справа открылась крайняя дверь, Генрих поспешил туда. Здесь идти пришлось всего несколько шагов. Очередной сторож повторил тот же вопрос. Генрих ответил теми же словами о первой срочности и бросил жетон. В этом помещении не было дверей, а сторож представлял собой массивный столб, стоявший посреди комнаты.
Жетон не возвращался. Сторож прогудел:
– Уточните тип экрана.
– Последняя модель лаборатории академика Ивана Томсона, – сказал Генрих. – Я имею в виду защитный костюм, создающий гравитационную, оптическую и электромагнитную прозрачность, а также…
– Автономность высшей категории тип Н-5, – прервал его сторож. – Сожалею, друг. Первая срочность недостаточна.
– Как – недостаточна? Я вас не понимаю. Первая срочность всегда давала право вести розыск в любой одежде, создающей невидимость.
Ответ последовал незамедлительно:
– Только не в этой. Для модели Н-5 установлена особость К-12. Ваш жетон старого образца, он не дает права на гравитационную невидимость, а только на электромагнитную. Очень сожалею, друг.
Генрих в отчаянии глядел на пластиковую тумбу, разговаривавшую голосом человека. Он знал, что препятствия к получения костюма возможны, но опасался лишь того, что его не допустят на эти самые труднодоступные склады. И на такой случай он придумал выход: они с Роем уже осматривали разные модели экранных костюмов, осмотр с одеванием равносилен использованию, а что раз было разрешено, то разрешено вообще. Но, оказывается, память электронных сторожей хранила однажды полученное разрешение. Гравитационные экраны он не осматривал и не испытывал, разрешения на них не запрашивал. Но только эти костюмы были нужны, все остальные не могли защитить от розыска, который вскоре предпримет Рой.
– Очень сожалею, друг! – непреклонно повторил сторож.
Надо было удаляться или просить другой костюм. Генрих, судорожно глотнув ком, вдруг возникший в пересохшем горле, воскликнул:
– Одну минуточку! Можно ли узнать, что значит особость К-12?
– Ваш жетон разрешает получить ответ на этот вопрос, – сказал сторож.
– Особость К-12 означает, что только двенадцать человек допущены к пользованию костюмами высшей категории автономности.
– У вас есть список людей, которым разрешено?
– Нет, друг. Список ежедневно подтверждается в памяти «Охранительницы» в Управлении государственных машин. Я обязан запрашивать «Охранительницу», кому на сегодняшний день и час разрешено получать такие костюмы.
Генрих быстро сказал:
– Запросите «Охранительницу». Возможно, я имеюсь в этом списке.
Сторож молчал с минуту, потом торжественно произнес:
– Совершенно верно, друг Генрих. Вы находитесь в особости К-12 под номером одиннадцать. Прошу вас войти.
Сторож раздвинулся на две половинки, каждая отошла к стене, между половинками образовался проход. Новое помещение было собранием ниш, в каждой нише висел экранирующий костюм. Сторож прогудел, что надо идти к нише номер три и брать костюм номер восемь – восьмой номер будет сидеть на Генрихе лучше других. Генрих протянул руку и погладил массивный ящик, похожий скорей на поставленный торчмя саркофаг, а не на костюм, – последнее великое творение Ивана Томсона: он выпустил эту модель из лаборатории всего за два месяца до своей трагической гибели. Генрих с грустью подумал, что, вероятно, сам Томсон внес его с Роем в список тех, кому позволено пользоваться его изобретением. «Вам с Роем моя последняя работа очень пригодится во время исследования катастроф на других планетах», – порадовал их тогда Томсон. Он и не подозревал, что катастрофы произойдут на Земле, что в одной из них погибнет он сам и что самый совершенный костюм для поиска будет использован его другом для защиты от поиска.
– Передвижение осуществляется внутренним двигателем, – гудел сторож.
– Кнопочное включение гарантирует прозрачность в оптической, тепловой, магнитной, электростатической, гравитационной и всех гамма– и радиообластях. Входите и закрывайтесь. Выведу наружу своими полями. Доброго поиска, друг Генрих.
Генрих влез внутрь ящика, и ящик ожил. Он задвигался, зашевелился, из твердого стал гибким; теперь он и вправду был костюмом, а не саркофагом: громоздким, массивным, но оберегающим, а не только хранящим в себе тело. Генрих вытянул руки – стена костюма легко выдалась наружу, образуя рукав, но не выпустив наружу пальцы. Сторож посоветовал использовать костюм как кокон, обеспечив себе свободу внутри него, в противном случае будет впечатление, что тело облеплено тестообразной массой.
– Доставьте меня для начала на Второй Кольцевой бульвар, в пятнадцатый сектор, – ответил Генрих на вопрос сторожа, куда его транспортировать до того, как он включит свои охранные экраны и двигатели.
Это была боковая аллея – уединенное местечко, огражденное высокими пирамидальными тополями. Аллея вела к полянке, полянку окаймляли густые кусты роз; посреди стоял фонтан, в жаркие дни он создавал влажную прохладу, сегодня – по случаю хмурой погоды – не работал. Вокруг фонтана тянулись скамейки, над спинками их наклонились ветви кустов. Генрих любил бульвары Столицы, а сюда, в пятнадцатый сектор, приходил весной и летом чаще, чем в другие уголки. Здесь, под нависающими яркими, нежно пахнущими розами, перед причудливо перекрещивающимися струями фонтана хорошо отдыхалось и думалось.
Сегодня в метеографике после полудня значился дождь. Время шло к полудню, тучи уже сгущались. Ветер гремел в ветвях, шипел на гравии дорожек, свистел в чаще молодых деревьев. В воздухе метались листья. Генрих включил все формы электромагнитной невидимости; теперь он был недоступен для глаза и для всех приборов, использующих частицы и волны. Он оставался еще в этом мире, но уже был вне его. Поколебавшись, он погасил экраны. Было рано наглухо закрываться. Он еще мог побыть в своем личном бытии. Часа два он еще имеет. Он не будет торопиться. Еще не все продумано, еще не все окончательно решено, еще не опровергнуты последние сомнения…
«Нет, все продумано, – безжалостно сказал себе Генрих. – Все решено.»
Сомнений больше нет. Загадок не стало вчера, с той минуты, когда он внезапным озарением постиг причины гибели Гаррисона. Это была последняя тайна. Он так трудно и так настойчиво размышлял о ней, он предугадывал, какое значение она имеет для всех, для него в особенности. Он искал в разгадке решения собственной судьбы – нашел и ужаснулся. Он отшатнулся от решения, не захотел принимать; то была тяжелая ночь споров с собой, нападок на себя, жалости к себе! Ночь кончилась, а с ней и сомнения. Все стало ясно. Хмурая ясность! Ясность или самообольщение?
«Не было самообольщения, – с жестокой честностью возразил себе Генрих. – Было понимание. Могущественная цивилизация, создававшая всюду свои живые датчики связи, свои опорные умы, через которые получала нужную информацию и исподволь передавала свои знания и умения, одного лишь не учла: возможности своей гибели. О, конечно, Боячек прав, она никому не желала зла; стремление к связи, к вселенскому общению бескорыстно – зло возникло непредвиденно. Произошла катастрофа в далеком звездном скоплении, и все связные гибнущей цивилизации из послов добра стали агентами злотворения. Спенсер не понял происходившего, его мозг сгорел сразу, а Гаррисон в отчаянии сообразил, что может стать для людей так же гибельно страшен, как Спенсер. И он ушел из жизни, предварительно навеяв в мой мозг важные математические истины, послав через Артемьева сообщение об Олли. И я силою аварии на Марсе стал наследником Спенсера, вероятно, и Андрея подготавливали к этому, но у Андрея не зашло так далеко, как у меня. Я теперь их представитель на Земле – канал, через который может пролиться яд. А я не хочу быть источником зла, не хочу, не хочу!.. Нет, – сказал себе Генрих, пораженный новой мыслью, – нет, все не так, как вообразилось. Нет, как же смел я подумать, что одного они там, в своем невообразимом далеке, не предугадали, не поняли, не учли: возможности собственной гибели. Все они учитывали, от всего защищались. Вот она, их защита: мое внезапное понимание! Да, так! Так, и не может быть иначе! Живые датчики связи осуществляют свои функции бессознательно, это их вторая жизнь – тайная, неподозреваемая. Нет, они не сознательно творящие свое дело Олли! А в момент опасности они или гибнут, как Спенсер, или их озаряет понимание, как Гаррисона. И Гаррисон уходит из жизни сам. Безопасность – здесь, в мгновенно пробуждающемся сознании, что ты опасен. Они уверены в тех, кого выбрали! Какое уважение в том, что осужденного одаряют пониманием его судьбы!»
Генрих включил двигатель шага. В костюме стало легко ходить. Генрих прошелся по аллейке, постоял у пирамидального тополя, задрал голову вверх. Тучи мчались быстрей, опускались ниже: становились темней. Генриха наполнил еще не изведанный, острый, как сердечная боль, приступ любви к миру, к любой его вещи, движению и звуку. Он когда-то лишь жил в мире, мир был его окружением, а теперь он стал сопричастен всему в мире, с радостной болью ощутил кровную связь с ним.
Он подошел к розовому кусту. Еще недавно это был пышный кудряш, сейчас он простирал оголенные ветки, и всеми ветками дрожал на ветру. Генрих погрузил в него руку, пошевелил в чаще скользких, в колючках, прутиков, с нежностью сказал: «Не бойся, я не сделаю тебе зла!» Он погладил забронированными в пластик пальцами ствол покачивающегося тополя, и ему тоже сказал: «Не бойся!» Потом сел на гранитный барьер и пообещал пустому, тускло поблескивающему розовым мрамором фонтану, что зла и ему не будет. Рядом возвышались три валуна: в центре серый гранит из Скандинавии, справа базальт с Луны, слева красный вулканит с Марса. Раньше Генрих лишь бросал на них рассеянный взгляд – ни земные, ни небесные камни его не интересовали. А сейчас он подошел к трем камням, внимательно пригляделся к ним. В угрюмости их чудился страх, недвижная надменность их тел скрывала боязнь… Он гладил поочередно камни Земли, Луны и Марса и растроганно шептал им: «Я ваш, я не изменю вам». И гравию, шумящему под ногой, он грустно сказал: «Ты говоришь моим голосом!» И, опершись рукой на спинку скамейки, он с болью заверил ее: «Я сидел на тебе не для того, чтобы вредить тебе!» А ветру, гремевшему кругом, он взволнованно крикнул: «Твой, твой, всегда твой!»
Хлынул дождь – неистовый, мощный, громогласный. И сразу стих ветер, перестали испуганно метаться деревья, ошалело извиваться кусты и травы – все голоса замолкли, движение замерло. Все звуки были теперь отданы рушащейся воде, и лишь она одна двигалась в окружающем мире. И Генрих, прислонившись к тополю и открыв лицо холодным потокам, с закрытыми глазами упоенно шептал: «Я – дождь! Я – дождь!» Это было новое ощущение, новое понимание, новое озарение – все прежние приникновения к истине потонули и растворились в нем. Генрих сказал радостно: «Я – тополь!»– и пошел по аллейке. Гравий молчал под ногами, по гравию гремела вода, Генрих прошептал: «Я – земля! Я – вода!» Он глянул вверх: туч не было, была плотная белесая мгла. И Генрих медленно и торжественно произнес: «Я – тучи! Я – небо!»– и возвратился к скамейке. Время исчерпало себя, время перестало быть – надо было исполнять задуманное.
Генрих проглотил приготовленные еще вчера пилюли, надавил на пусковые кнопки электромагнитного и гравитационного экранов и, выпадая из мира, которым с такой всеощутимостью вдруг стал сам, успел лишь прошептать: «Я – жизнь!»
Только вы можете это сделать, – взволнованно сказал Боячек. – Модель Н-5 вышла из вашей лаборатории.
– Только ты, Рорик! – эхом откликнулся Рой.
Роберт Арутюнян, после смерти академика Ивана Томсона возглавивший лабораторию нестационарных полей, хмуро уперся глазами вниз. Экранный костюм высшей автономности был создан еще при жизни Томсона. И их, сотрудников Томсона, тогда занимала проблема обеспечения максимальной защиты от внешних воздействий – задача, прямо противоположная той, что ставилась сейчас. Труднейшая проблема, захватившая их тогда, была решена блестяще. Высшая автономность среди вещей и сил мира стала высшей отстраненностью от вещей и сил. Экранированный выпадал из мира почти совершенно. Средств воздействия на экранированного не существовало.
– Но как он сумел получить этот костюм? – растерянно пробормотал Арутюнян. – Сколько я знаю…
– Вы правы, разрешение на пользование таким костюмом дается крайне редко, – прервал его Боячек. – Но Генрих имел разрешение. Я сам внес его в список. Себя не внес, а его поставил. Вы тоже имеетесь в том списке, друг Роберт.
– Ты уверен, что он жив? – спросил Арутюнян Роя после некоторого молчания.
– Уверен! – быстро сказал Рой. – Если бы он хотел немедленной смерти, он пустил бы себе в мозг разряд. Он принял медленно тормозящие жизненные процессы пилюли. Он умирает, но пока жив и еще некоторое время будет жив – сутки, во всяком случае.
– Ты убежден, что он не бежал с Земли на другие планеты? – снова спросил Арутюнян.
Ему ответил Боячек:
– Исключено. Я послал предупреждение всем космопортам, астропортам и аэропортам.
– Никто не сможет узнать, что он проникнет в машину, – заметил Арутюнян.
– Мы это учитывали. Все рейсы временно отменены. Машины – земные и межпланетные – задержаны на своих местах. Генрих может передвигаться только при помощи собственных двигателей или на авиетке. Авиетка будет казаться пустой.
– Пустую летящую авиетку засечь легко, – согласился Арутюнян.
– Он не двигается никуда, – настойчиво указал Рой. – Он притаился где-нибудь в укромном уголке и медленно впадает в небытие. Говорю вам, он захватил пилюли не для того, чтобы они лежали в кармане! Я знаю Генриха!
Арутюнян обвел глазами заставленное механизмами помещение – разговор происходил в аппаратном зале лаборатории нестационарных полей – и сказал, колеблясь:
– Каких-либо надежных средств захвата экранированного не существует. Мы ведь специально все делали так, чтобы этого не могло случиться. Но если разработать новый метод…
– Какой? Сколько времени на него понадобится? – нетерпеливо спросил Рой.
– Времени немного, несколько часов… Но поиск будет удачен, только если Генрих на Земле, а не в космосе, не в стратосфере, не в вакууме. Не забывайте, что жизнедеятельность внутри костюма гарантируется независимо от условий внешней среды. Конечно, если не принимать опасных пилюль. Дело в том, что экранированный недоступен для любых внешних воздействий, но остается материальным телом, вытесняющим воздух. Его можно открыть по ямке в атмосфере, по провалу в воздухе. Нетрудно быстро собрать поисковые анализаторы и ручные искатели, определяющие местные пустоты в воздухе. Но разве можно в короткий срок обследовать всю поверхность Земли, выискивая крохотные атмосферные провалы?
– У нас нет иного выхода – значит, займемся обследованием атмосферы Земли. Арман в твоем распоряжении, Рорик, – сказал Рой. – Я тоже буду помогать.
– Будем надеяться, что Генрих остался в Столице, – со вздохом сказал Боячек.
– Он в Столице или недалеко от нее, – сумрачно повторил Рой.
Арутюнян, взяв Армана под руку, отошел с ним.
– Я удивляюсь вам, Рой, – с возмущением сказал Боячек. – Неужели вы не понимали, в каком Генрих состоянии? Могли бы уделить ему побольше внимания, не оставлять одного…
– Я боялся быть с ним, – грустно ответил Рой. – С того момента, как мы решили с Араки проверить, не передалось ли что Андрею и Генриху от тех двух… Мы ведь хотели оставить это в тайне и от Андрея, и от Генриха, чтобы не волновать их. Генрих, часто встречаясь со мной, мог догадаться, что ведется всестороннее изучение.
– Он все-таки догадался, хотя вы и старались пореже быть с ним.
– Он сам пришел к этой мысли. Он не знает о нашей проверке. Собственно, не сам, а по подсказке Андрея. Тот раньше забеспокоился.
– Вы в этом уверены?
– Уверен. Окончательно Генрих утвердился в мысли, что заражен излучениями Спенсера, после того как ему стали являться нелепые сны. Все это я знал. Я только не ожидал таких быстрых мер со стороны Генриха. И я надеялся, что он поделится со мной опасениями, а я к тому времени буду иметь ответ. Раньше он советовался…
– Раньше не возникало такой трудной ситуации. – Боячек опять вздохнул. – Все энергетические станции Столицы будут работать на вас, Рой. Если не хватит резервов, мы на время остановим автоматические заводы.
Рой молча наклонил голову.
Арутюнян с Арманом собирали схему поиска: Арутюнян высчитывал, какие потребуются механизмы, и отдавал команды на их подключение, Арман согласовывал с энергетическим центром канализацию энергии. Рой вызвал авиетку.
– Если понадоблюсь, я у Араки, – сказал он Арману.
– Я передал вчера Араки разработанную мной схему моделирования сновидений, – сказал Арман. – Вероятно, он уже провел первые эксперименты по этой схеме.
Араки уже знал о поступке Генриха. Рой спросил, сколько часов в их распоряжении, если допустить, что Генрих принял пилюли сразу после получения экранирующего костюма. Араки ответил, что смерть наступит не раньше чем через сутки. Рой безрадостно заметил, что сутки – слишком незначительный срок для успешного поиска: придется ведь обшаривать каждый уголок пространства в Столице, а возможно, и за ее пределами. Араки возразил, что Рой неправильно поставил вопрос и поэтому получил неутешительный ответ. Реально важен не момент наступления смерти, а момент, когда невозможно обратное возвращение к жизни, – моменты эти существенно разнятся.
Дело в том, что пилюли затормаживают не только процессы жизни, но и необратимые процессы смерти.
– Найдите брата в пределах трех суток, и я его возвращу к жизни. Я приготовлю нужные для этого лекарства сегодня же. Немедленно вызывайте меня, когда обнаружите Генриха.
– Как Андрей? Как проверка сновидений Генриха? – спросил Рой. – Как с этим… – он на мгновение запнулся, – со спенсеризацией обоих?..
Араки ответил, что Андрей все в том же состоянии – медленно выздоравливает. О поступке Генриха он ничего не знает. Экспериментальное моделирование сновидений по методу Армана Лалубы показало, что ничего сверхъестественного в снах Генриха не было: ни в одном не обнаружено информации, которая бы раньше не содержалась в памяти Генриха.
Сны вовсе не навеяны неизвестными излучателями, а представляют обычную фантастическую комбинацию вполне реальных деталей.
– Что до того, что вы называете спенсеризацией, Рой, – Араки выразительно пожал плечами, – то могу вас заверить, ее нет. И Андрей, и Генрих – нормальные люди. Вчера я в это только верил, сегодня – знаю.
– Итак, я вызову вас, Кон, – сказал Рой и удалился.
В лаборатории Арутюнян, сидя за пультом Рой и раньше часто видел его на этом командном пункте, когда Томсон изучал свойства нестационарных полей, – быстро перебирал пальцами белые, красные, черные кнопки: отдавал команды автоматам, принимал мыслеграммы от невидимых механических и живых помощников. Во всю стену перед ним сияла карта Столицы, на ней то там, то здесь вспыхивали красные поисковые огоньки. Арман сидел в стороне, глаза его бегали по светящейся карте. На полу лежали два прибора, похожие на старинные пневматические буры. Рой присел рядом с Арманом.
– Ручные поисковики, – пояснил Арман, кивнув на приборы.
Арутюнян перевел поиск на автоматическое управление и подошел к Рою.
– Допустим, – сказал он, – мы обнаружим Генриха. Как мы раскроем его, если он без сознания или если он в сознании, но не захочет раскрываться?
– Ты конструктор костюма, Рорик, – сказал Рой. – Ты сумел создать автономность для тех, кто пользуется твоими экранами. Уверен, что у тебя имеются и способы снимать автономность. Или не так?
Арутюнян помедлил с ответом.
– Безопасных способов не существует, Рой.
Рой долго всматривался в слишком спокойное, почти бесстрастное лицо Арутюняна. Арутюнян и Арман были внешне похожи: та же темная кожа лица, те же черные глаза, черные волосы – у Армана они сильней курчавились, – тот же невысокий рост. Вряд ли существовало среди друзей Роя двое других столь же разных людей, как они. Арман вспыхивал «даже от трения, от прикосновения», говорил о нем Генрих, он мог споткнуться на ровном месте. Арутюнян сохранил бы и в огне внешнюю бесстрастность. Если он ровным голосом говорил: «Это нехорошо», надо было понимать: «Ужасно!»
– Ты объяснял нам, что трудно обнаружить экранированного человека! – воскликнул Арман. – Об опасности раскрытия ты ничего не говорил, Рорик.
– Раньше надо найти, потом раскрывать… Раскрытие – вторая задача.
– Она еще трудней? – спросил Рой.
– Опасней. Имеется ротоновый ключ, Рой. Излучатель ротонов, которые снимают экранные поля.
– Ты умеешь пользоваться ротоновым излучателем?
– Умею.
– Так в чем тогда дело? Пусти в ход излучатель, когда найдем Генриха.
– Не буду: опасно.
Арман хотел вмешаться, Рой взглядом остановил его. Арутюнян объяснил, что воздействие ротонов на силовой экран протекает бурно. Малейшая неточность при манипуляции излучателем может привести к гибели экранированного. Арутюнян недостаточно уверен в своих нервах, чтобы пустить в ход излучатель.
Рой усмехнулся:
– Понимаю тебя. У меня нервы крепкие. И погибнет мой брат, если я не приду ему на помощь. Где ротоновый излучатель?
– Пойдем, я выдам его тебе и научу, как им пользоваться.
Ротоновый излучатель походил на кинжал в ножнах. Рой прикрепил излучатель к поясу и возвратился к карте Столицы. Арутюнян занял свое место за пультом. Арман с досадой сказал, что почти вся Столица проверена, но Генрих не обнаружен.
Рой задумчиво глядел на карту. Поиск был методичен, но сух. В нем чувствовалась система, но отсутствовала догадка. Работа как работа – без вдохновения…
– Рорик, у Генриха были любимые места для прогулок, – сказал Рой. – В частности, восточные секторы Второго Кольцевого бульвара. Что, если заняться ими?
Арутюнян молча кивнул головой и перевел поиск на бульвары, оставляя обширные неизученные районы рядом с проверенными.
Вскоре он сказал, что в пятнадцатом секторе обнаружена небольшая гравитационная пустота. Полная оптическая прозрачность, такая же проницаемость для тепловых, магнитных и электрических импульсов, но явный островок вакуума в атмосфере.
– Не радуйтесь преждевременно, – остановил он поспешно схватившего поисковик Армана. – Я уже десятки раз обнаруживал похожие пустоты, а после они оказывались баллонами или механизмами с хорошо поглощающей черной поверхностью и разреженным газом внутри.
Через минуту он объявил, что по одной из полянок бульвара медленно передвигается материальный объект – невидимый, не испускающий тепловых лучей, прозрачный для частиц и волн, но несомненно образующий небольшой воздушный провал – в объеме человека в автономной одежде.
– Похоже, что это он, – сказал Арутюнян. – Наденьте обычные защитные костюмы. Я буду дистанционно подстраховывать вас. Перевожу все механизмы на инструментальную облаву. Если он попытается скрыться, ему это уже не удастся.
Арман проворно влез в защитный костюм, схватил поисковик и бросился наружу, где уже ждала авиетка. Рой послал вызов Араки и поспешил за Арманом. Дождь, начавшийся точно в объявленное время, хлестал упругими струями. Арман, влезая в авиетку, посоветовал Рою послать в метеоцентр просьбу отогнать от города тучи: ради чрезвычайного случая можно изменить график погоды. Рой покачал головой – пусть уж ливень льет, раз запланирован. Арман исчез в серой пелене дождя. Рой мчался за Арманом, не видя его. Авиетка Армана приземлилась на круглой поляне, окаймленной высокими пирамидальными тополями, рядом села авиетка Роя. Рой осмотрелся. Он хорошо знал это место – Полянка Роз, так он и Генрих называли это место, здесь они часто отдыхали. Арман крикнул, проведя поисковиком вдоль потерявших листья голых кустов:
– Он тут! – и кинулся к скамейке с другой стороны фонтана.
Скамейка была пуста, дождь шумно низвергался на нее, в изгибе сиденья виднелась лужица воды, на поверхности ее вскипали пузыри. Поисковик свидетельствовал, что пустота таит в себе невидимую материальную массу. Арутюнян по мыслепроводу предупредил, что Арман и Рой вышли на искомую точку, надо быть осторожней – они не видят Генриха, но он видит их. И если он рванется в сторону, удар при столкновении будет тяжек.
– Какое совершенное экранирование! Подлинное привидение! – сказал Арман, бледнея. – Рой, он не движется. Он потерял сознание, Рой!
Рой сделал знак Арману стоять на месте и осторожно приблизился. Минуты две он молча всматривался в струи, текущие по спинке, в пузырящуюся воду на сиденье. Генрих был здесь – и его не было. Его надо было раскрывать вслепую. Рой оглянулся на Армана. Неподалеку приземлилась авиетка, из нее вылез Араки. Рой и ему жестом велел держаться поодаль.
– Сдвигаю к вам все защитные поля, – донесся до Роя спокойный голос Арутюняна. – Но будь осторожен, Рой, будь предельно осторожен!
Рой сделал еще шаг вперед. Снова и снова он водил поисковиком по скамейке, всматривался в контуры, которые тот рисовал в пустом воздухе. Еще никогда он так не напрягал зрение. И хотя и для Армана, и для Араки, наблюдавших за его действиями, скамейка оставалась пустой, Рой все отчетливее видел на ней согнутую, потерявшую человеческие очертания фигуру – замысловатый кокон, схоронивший в себе человека. С каждым новым движением поисковика невидимая фигура делалась определенней, отпечатывалась в памяти отчетливей. Она оставалась невидимой, но Рой ее видел. Он должен был видеть ее – и во всех деталях, – иначе могла произойти ошибка. Ошибка была бы непоправимой.
И когда, вынув из ножен ротоновый излучатель, он направил его на пустоту, где со всей отчетливостью мысленно вообразил себе бесформенную фигуру, он знал, что ошибки не будет и что вырвавшаяся узкая – острием кинжала – струя ротонов ударит именно в тот узел экранного костюма, который, по объяснению Арутюняна, является замком конструкции.
Упругий толчок отшвырнул Роя к фонтану. Скамейка, прочно врытая в грунт шестью ножками, взлетела вверх и стала рассыпаться в воздухе, словно раздираемая могучими руками. Рой схватился рукой за барьер и крикнул в передатчик, чтобы Арутюнян еще теснее сдвинул внешние защитные поля. Арман, бросившийся было на помощь Рою, попал в извивы схлестнувшихся невидимых сил и, пронзительно закричав от боли, упал на землю.
Схватка столкнувшихся полей переместилась с полянки в аллею, в воздух взвивались вырванные с корнем кусты, стал рушиться столетний пирамидальный тополь, за ним другой – стволы и кроны еще при падении разрывало на ветки, листья и щепки. Дождь, с прежней интенсивностью секший землю, вдруг стал косым, силовые поля отбрасывали струи в сторону, швыряли вверх. В парке бушевал удивительный ураган, беззвучный и яростный, – буря противоборствующих полей. Арман, вскочив, хотел снова броситься в самый их центр, но Рой задержал его.
– Наша защита может отказать. Рорик справится теперь и без нас.
Безмолвный ураган, только что рушивший деревья, стал превращаться в обыкновенный ветер. Кроны тополей заметались, ветви засвистели, на земле зашелестел переметаемый гравий. Потом все затихло, один дождь монотонно гремел. На дорожке у выхода в аллею медленно обрисовывался – из силуэта в тень, из тени в тело – человек. Все трое разом кинулись к нему.
Генрих был страшно бледен, не шевелился. Рой приподнял его, Арман торопливо обнажил грудь. Араки приложил к коже присоску инъекционного аппарата. Минуты две все трое молчали, ожидая действия лекарства. Щеки Генриха постепенно порозовели, он вздохнул, медленно раскрыл глаза, обвел взглядом Араки, Армана, Роя.
– Вы нашли меня? – прошептал он с удивлением. – Разве экранизация отказала?
– Не отказала, но преодолена, – ответил Рой. – Сейчас мы полетим домой, Генрих.
Генрих оттолкнул руки Армана и Араки, сел.
– Рой, – сказал он, – ты мне никогда не лгал. Кто я?
– Тот же, кем был всегда, – ответил Рой. – Ну, может, немного поглупел от сонных наваждений. Я не лгу, Генрих. Все в порядке!
1970 год, Калининград
Рой знал, что новое задание по номенклатуре проблемного отдела Академии наук относится к высшей категории трудности. Боячек не скрывал опасений:
– Ни с чем похожим на это мы не встречались. И пока не способны оценить, что сулит возня с таинственным шаром. Возможны открытия ошеломляющей важности, а всего вероятней, что проблема вообще не имеет решения. Мы пока слишком мало знаем о структуре Вселенной, хотя и астрофизики и космологи уверяют обратное.
Вряд ли президент Академии наук употребил бы столь сильные выражения, если бы не имел серьезных оснований. Рой иронически поинтересовался:
– Нам, стало быть, предстоит найти решение проблемы, которая вообще не имеет решения? Я верно понял?
– Нет, конечно, – и сами это знаете, Рой. Вам надлежит всесторонне исследовать загадку, а что получится – решение загадки или доказательство, что решения нет – будет видно. Я просил Корытина помогать вам. Он придет к вам в лабораторию.
Рой мог многое возразить против нового задания. В лаборатории братьев было полно незавершенных работ. Рой не считал себя подготовленным к распутыванию астрофизических тайн. Вылет на Виргинию был несвоевременным. И если бы Рой надеялся, что Генрих его поддержит, он выложил бы полный набор убедительных возражений. Но Генрих, отмахивавшийся от любых новых тем, исключение для заданий Боячека делал. На нежность к нему старого ученого Генрих отвечал горячей привязанностью. Просьбы Боячека звучали Генриху неотвергаемыми приказами. А взаимоотношения братьев давно сложились так, что когда Генрих запальчиво кричал «нет», это вовсе не означало реального «нет». Генрих легко отказывался от своих отказов. Зато если он объявлял «да», то это было «да», и ничто иное. На всякий случай Рой усилил неопределенность задания и сгустил черные краски трудностей.
– Старик не уверен, имеет ли загадка шара физическое решение, – сказал Рой осторожно. – Во всяком случае, привидение с того света…
– Ты прав, привидение! – с восторгом воскликнул Генрих. – И мы с тобой установим меру материальности космического призрака!.. Если тебе нужно мое согласие, считай, что оно у тебя есть.
– Я рад, что ты не возражаешь против рейса на Главную Космостанцию, Генрих. – Хоть немного и разочарованный быстрым согласием брата, Рой немедленно перешел к действию. – Планетолет на Марс уходит завтра, там пересядем на рейсовый звездолет. Лабораторию оставим на Армана.
Вечером в Институт Космоса ворвался Андрей Корытин. Этот человек не приходил, а вторгался, не появлялся, а возникал, не здоровался, а накидывался. И говорил с такой страшной торопливостью, что не находил пауз для знаков препинания, – речь лилась сплошным потоком, не разделяясь на фразы и не останавливаясь на точках. И он любил поговорить, спешил поделиться мыслями. Беда была в том, что мыслей у него всегда было больше, чем слов, и мысли проносились быстрей, чем он мог их высказать, – речь Андрея превращалась в столкновение мыслей, они вспыхивали и погасали в беге фразы. Генрих как-то пошутил: «Поймать Андрея трудно, его слова – взрывающиеся искры, зато его хорошо слушать без света: речь Андрея тысячами вспышек озаряет физическую темноту».
Андрей пришел с двумя сотрудниками; оба – миловидная женщина и юноша
– были братьям незнакомы, но Корытин и не подумал представлять их: надо было немедля освободиться от распиравших его идей. Он закричал, едва распахнув дверь:
– Здравствуйте, братцы мистикофизики, здоровы, здоровы, и я тоже, не надо пустых пожеланий. Замечательное событие, правда, удивились, не сомневаюсь, что распутывать назначено вам, тут посодействовал я, у вас обоих дьявольский нюх на необыкновенное, я так и бухнул президенту: «Только они, никому другому!», ведь главное в чем, поймите, ведь тайна какая: куда девается поглощаемая шаром энергия, пропасть без дна, одно слово – непостижимо, вот почему я думаю…
Рой мог так форсировать голос, что легко заглушал скороговорку Андрея. Он воспользовался своим преимуществом:
– Может, начнешь с того, что познакомишь со спутниками?
Андрей редко обижался, если его обрывали, он знал свои недостатки. Он засмеялся: добродушный смех над собой, так он считал, вполне извинял любую нетактичность. Юноша, казавшийся мальчишкой, был уже известным космологом, Андрей с увлечением перечислял его работы. Об одной братья слышали – гипотеза пузырчатой вселенной, так автор назвал ее. В ответ на восхваления шефа он покраснел, умоляюще замахал рукой, но братья заметили, что глаза Курта Санникова, так звали юношу, смотрели холодно и уверенно. «Парень знает себе цену», – сказал о нем Генрих потом.
А миловидная женщина, Людмила Корзунская, астроэнергетик, свободно протянула руку, открыто глядела в глаза, ни в движениях, ни в словах, ни в выражении лица не показывала стеснительности или смущения. И хоть братьям имя ее ни о чем не говорило – а сами они, знаменитые, размноженные в миллионах фотографий, были ведомы каждому, и это накладывало отпечаток неравенства при любом знакомстве – Корзунская держалась так, словно понятия не имела о каком-то неравенстве: возраста, званий, научного авторитета, того, что она женщина и четверо ее собеседников мужчины и о троих – Генрихе, Рое, Андрее – известно, что они одиноки и что многие женщины с радостью «составили бы их счастье», как именовалось такое событие. И Генрих, после гибели своей невесты Альбины сторонившийся молодых женщин, с приятным удивлением почувствовал, что ему нравится свобода Людмилы и что он сам может держать себя с ней раскованно, и что вообще это изящное, хрупкое, коротковолосое, сероглазое существо в обычном рабочем комбинезоне – чуть лишь покрасивей скроенном – из тех, о ком говорят «парень свойский».
– Надеюсь, нам удастся распутать все тайны, – сказала она просто, как если бы говорила: «Надеюсь, не холодно, надевать пальто не будем».
Голос – низкий, звучный, медленный – не очень вязался с фигуркой, в нем было больше силы, чем обаяния, но и голос понравился Генриху. Когда гости ушли, он сказал брату: «В этой девушке прекрасно даже не прекрасное». И Рой, не столь увлекающийся, согласился, что новая их помощница показывает себя с лучшей стороны одним тем, что не старается этого делать.
Андрей вскочил.
– Представления закончены: программа ясна, теперь пойду, терпеть не могу напрасно болтать, а у вас так забалтываешься, спасу нет, не забывайте, что тайна – одна, на другие не отвлекайтесь, выясните, куда девается энергия, все остальное – пустяк, пропасть без дна, говорю вам. Люда, это по вашей части, Курт, не зарывайтесь, шар Петра Кэссиди – это не то волшебное яйцо, из которого возникла вселенная, иду, иду, тысяча дел, просто удивительно, до чего вы задерживаете занятого человека, Генрих, проводи меня, Рой, не таращись, у меня к Генриху важное дело, он потом тебе расскажет.
За дверью Андрей говорил так же торопливо и бессвязно, лишь понизил голос. Он вручает своих спутников персональному попечению Генриха. Собственно, о Курте он не беспокоится. Этот человек зарывается в идеях, но не в поступках, он точен, исполнителен и осторожен. А Людмила, по древней поговорке, – «большой джентльменский набор» сумасбродства. От нее надо ждать любых неожиданностей, предвидеть одно непредвиденное, считаться только с нерассчитываемым, и вообще, самое вероятное в ее поведении – устраивать самое невероятное. Она из породы тех, кто на посту раньше стреляет, а потом кричит: «Кто идет?» И, стало быть, пусть братья поберегутся выставлять ее на передовые посты исследований – втянет в опаснейшие эксперименты, целым из них не вылезть. Зато прислушиваться к ней стоит, в десяти случаях она врет, просто рукой махнуть, такие глупости, а в одиннадцатый раз выдает ослепительную идею, только зажмуривайся от яркости!
– Твоя черта! – Генриху удалось найти щелочку в плотно летящей речи друга. – И ты десять раз – носом в лужу, один раз – на такую высоту, что голова кружится – у меня, во всяком случае.
– Моя черта, моя, Генрих. Кое-чему научилась, третий год вместе работаем, только я о другом, последнее по счету, но не по важности, в общем, не хочу скрывать, если суждено мне быть женатым, то на ней, я на женщин не падок, а здесь вот просто споткнулся и рухнул…
– Неужели ты?..
– Не прерывай, отвратительная у вас с Роем привычка, никогда не даете договорить! Короче, она согласна, но поставила условие – раньше командировка на Главную Космостанцию, замужество по возвращении, блажь, но уступил, возьми ее под персональную опеку, тактично, мягко, дружески, без роевского диктата, в очень опасные дела не назначай, у тебя хорошая душа, ты понимаешь!
– Невесту мы тебе возвратим в добром здравии и хорошем расположении духа, – пообещал Генрих с улыбкой.
Просьба Андрея немного растрогала Генриха, он и не подозревал, что властный, страстно преданный науке Корытин способен на такие «посторонние делу» поступки, как любовь. Генрих возвратился, не погасив радостно-сочувствующей улыбки, она мигом стерлась, когда на него поглядела Корзунская. Чувства на ее лице отчетливо выпечатывались: ей не нравилось, что Генрих улыбается. Она нахмурилась, глаза потемнели, она показывала, что поняла, о чем шел разговор за дверью, и что ее возмущает покровительство: она такой же сотрудник экспедиции, как и остальные, она не позволит к себе относиться по-особому.
Генрих смешался, он всегда терялся, встречая отпор – молчаливый, но явный. Рой вопросительно поднял брови, он уловил что-то неладное. Генрих чуть заметно кивнул головой – правильно, кое-что есть, после расскажу.
На Марсе братья с сотрудниками пересели в рейсовый звездолет. До Виргинии было больше месяца пути, и добрая треть рейсового времени тратилась в окрестностях солнечной системы, где сверхсветовые скорости, связанные с разрывом пространства, запрещались. Этот первый, досветовой этап, был самым интересным – звездолет облетал дальние планеты. На Уране и на Нептуне разрешалось выбраться наружу и побродить по древнему космическому льду обеих планет. Генрих, забывший счет своим посещениям дальних планет, с охотой играл роль экскурсовода. Курт с часок походил по Урану, еще меньше отдал нептуновым прогулкам, зато Корзунская резвилась. Она все взбиралась на холмы и катилась вниз, даже старалась скользить по гладким поверхностям, но мертвые льды держали крепко, по ним можно было катиться и бегать, но не скользить: коньки примерзали ко льду, она тут же падала, пытаясь оторвать от него ногу.
– Возьмите пример с Курта, Людмила, – советовал Генрих. – Он знает, что на морозе в двести градусов коэффициент скольжения почти равен нулю, и не думает бороться с этим непреложным фактом. Он мудро усвоил, что до возвращения на Землю нечего и думать о конькобежных развлечениях.
– Вы путаете мудрость с вялостью, – возражала Корзунская. – Ему просто лень восстать против скверных физических законов. Он раб, а не революционер науки! – И быстро сменив пренебрежение на лукавую мечтательность, добавляла: – А как бы хорошо потом похвалиться: я каталась на аммиачном льду, присыпанном кислородным снежком, при минус двухстах или двухстах тридцати, точно не помню, только было холодновато.
Она хохотала, Генрих улыбался. Так – со смехом – они бегали по планетному космодрому. Рой не выходил из каюты: ни Уран, ни Нептун его не интересовали, надо было изучить материалы, полученные от Боячека, – доклад Петра Кэссиди, командира «Протея», штурманский дневник, рассказы участников экспедиции – материалов было уже столько, что, показав на ленты и кристаллы с записями, Рой двумя словами мрачно охарактеризовал Генриху их содержание: «Голова пухнет!»
На Нептуне Санников учтиво попросил Роя о разрешении поговорить наедине. Рой все не мог привыкнуть к противоречию смущенно краснеющих щек, вежливых до униженности фраз и холодного, почти дерзкого взгляда. Парень нетривиален, все снова говорил себе Рой.
– Давайте договоримся, Курт, – предложил Рой. – Мы разговариваем друг с другом, не спрашивая разрешения. Прошу заходить ко мне в любое время.
Санников вскоре постучался к Рою.
– Прежде всего объясню, почему разговор наедине, – начал он. – Собственно, против вашего брата у меня возражений нет. Но Людмила стала бы меня обрывать, она без этого не может. Она считает меня рабом науки.
– Следует считать, что такое обвинение ложно и вы вообще не раб науки? – уточнил Рой.
– Нет, почему же? Все верно. Вообще, замечу в скобках, Людмила редко ошибается в оценках, у нее дар схватывать существенное. И во мне она уловила главное мое свойство – не разрешаю себе отступаться от науки. При желании поиронизировать это можно квалифицировать и как научное рабство.
Санников сидел на диване пригнувшись, положив руки на колени. Гораздо проще было бы откинуться на спинку, закинуть ногу на ногу, сам Рой признавал только непринужденные позы, а юноша показывал, что скромен, смирен, почти смиренен. И он, похоже, искренне не сознавал, что сама его старательно культивируемая скромность – вызывающа, что нарочитая робость сходна с дерзостью. Рою захотелось подразнить Санникова.
– Вам нравится моя каюта, Курт? – Рой обвел рукой стены.
Санников непроизвольно повел головой вслед движению руки Роя. В его глазах засветилось удивление.
– Какие странные краски! Вы сами выбирали их?
Каюта мерцала безднами оттенков фиолетового цвета, в ней не было двух одинаковых участков: красно-фиолетовое сияние превращалось в золото-фиолетовое, золото-фиолетовое становилось зелено-фиолетовым – все было фиолетовым: и стены, и мебель, и потолок, и полы, – и все светилось по-иному, чем рядом, и ярко-фиолетовое погасало в сумрачно-фиолетовом.
– Я люблю фиолетовый цвет, Курт. В нем что-то увлекательно нездешнее, недаром ваш шеф назвал нас с братом мистикофизиками. Фиолетовость, по-моему, равнозначна таинственности. Я и попросил окрасить мою каюту в цвет, напоминающий, что великие тайны – типичность мира. Ведь фиолетовость
– крайняя граница видимого спектра, она предвещает закат в невидимость.
– Нет, я реалист, – сказал юноша. – Мир, по-моему, очень прост, только мы не всегда понимаем его простоту. У нас не хватает фантазии на простое, мы нагромождаем сложности. Это от нашей собственной примитивности.
– Сложность от примитивности? Я правильно понял, Курт?
– Совершенно правильно, Рой. Вы не изучали дикарский период человечества? Мне пришлось. Дикарь – интеллектуально примитивен, а ведь как дьявольски сложно его представление о мире! Всюду непонятное, необъяснимое, загадочное, всюду потусторонние силы, призраки, привидения, духи, боги, черти – в общем, мистика. А в основе мистики лежит мистификация. Дикарь мистифицирует природу тем, что видит в ней лишь то, что открывается его скудным чувствам, и пытается внести логику в хаос восприятий. Вот так он придумывает сложнейшую теорию эпициклов Птолемея, чтобы объяснить себе видимое движение планет.
– Дикарь придумывает теорию эпициклов Птолемея? Впервые слышу!
Курт разрешил себе показать небольшое раздражение:
– Птолемей, я знаю, писал книги, принимал ванны, умащивался благовониями: не дикарь, но примитивный по логике человек, строивший координатную систему отсчета от себя как от пупа мироздания. Полагать себя центром природы примитивно, от этого мир жутко усложняется, в его простые законы вторгаются разные фиолетовости, граничащие с провалом в потусторонность.
Рой с интересом наблюдал, как спадает с молодого космолога напяленная на себя смиренность. Рой вежливо уточнил:
– Вы пришли изложить мне философию того, как примитивное понимание природы порождает мистику?
– Вы сами знаете, что не для этого. Меня тревожит практическая программа поисков, а не общефилософские проблемы.
– Я все-таки не понимаю…
– Выслушайте меня терпеливо, Рой! Знаете, почему-то никому не могу методично рассказать все свои… Людмила взрывается на второй фразе, но у других внимание тоже быстро исчерпывается. Вероятно, я чем-то раздражаю слушателей…
Рой засмеялся.
– Валяйте, Курт. Обещаю внимательность. Догадываюсь, что вы хотите связать проблему шара с гипотезой пузырчатой вселенной.
Да, именно это он и хотел сделать. Он постарается быть кратким. Его теория происхождения вселенной абсолютно проста и логична – как, впрочем, и сама вселенная. Мировой вакуум – бесконечно сжатая среда, нечто вроде теста, распираемого внутренним брожением и порождающем пузыри. Пузыри вырываются из вакуума. Они и есть то, что мы называем материальными частицами. Иначе говоря, вся наша материальная вселенная – не больше чем собрание пузырей вакуума.
– Это и есть ваша теория пузырчатой вселенной? И вы считаете ее новой?
Санников явственно подводил Роя к какой-то новой идее, но зашел очень уж издалека. Он, вероятно, всегда так изъяснялся, от ветхого Адама. Не удивительно, что слушатели теряли внимание, пока он добирался до сути. Рой постарался показать, что интереса не потерял, юноша может спокойно продолжать. Санников продолжал, но беспокойно. Предписанная себе почтительность позы стесняла, он стал вдруг поворачиваться на диване, то откидывался, то снова наклонялся, порывисто поднимал руки с колен, опять опускал их на колени – как рвущийся в бег конь, которого ездок, в данном случае собственная воля, осаживает, с любопытством думал о юноше Рой. Нет, Санников отнюдь не выдает за свою идею пузырчатости вакуума, ее обсуждали еще в двадцатом веке старой эры. Он просто определил, при каких условиях вакуум вспучивается, выпенивая то, что мы называем веществом, а при каких вещество намертво сковано в вакууме. В доказательстве, что вакуум неоднороден, что в нем появляются слабины и перенапряжения, и заключено все новое, что он внес, на большее он не претендует, он готов удовлетвориться этим скромным вкладом.
– Хорош маленький вклад! – Рой покачал головой. – Теперь, надо полагать, мы перейдем от общих проблем мироздания к делам Космостанции? Я правильно понял ваши намерения?
Да, именно это Санников и хотел предложить. Он напомнил, что звездолет «Протей» обнаружил шар, когда пролетал мимо звезды, превращавшейся в тот момент из нормального светила в «черную дыру». «Черных дыр», то есть небесных тел размером с Луну и массой Солнца, в космосе не меньше, чем блох в шерсти бродячей собаки. Но еще ни один человек не присутствовал при коллапсе звезды, то есть при космической катастрофе, когда гигантский газовый шар за считанные секунды чудовищным взрывом опадает в себя, превращаясь в крохотное тельце с веществом в миллиарды раз более плотным, чем вода. И едва штурманские аппараты установили, что чуть в стороне от курса готовится опасть в себя, как в бездну, какая-то звезда, командир «Протея» без колебаний повернул корабль в район катастрофы. И он сообщает в отчете, что неподалеку от «черной дыры», в которую превратился звездный гигант, обнаружен шар размером с их звездолет «Протей"и взял его на буксир своими силовыми полями. Петр Кэссиди считает шар искусственным сооружением, может быть, даже летательным аппаратом, внутри которого – неведомые разумные существа, и видит одну загадку – как наладить с ним контакт?
На контакте с инозвездными цивилизациями чуть не свихнулись все наши астронавигаторы, раньше на эту тему писали одни авторы фантастических романов, теперь районы возможного гнездования инопланетян внесены в космические лоции. Кэссиди поддался моде и выискивает в космосе «братьев по разуму». И никто не дает себе отчета, что тайна не столько в конструкции шара, объявленного инозвездным кораблем – он, Курт, голову положит на плаху, что никаких разумных существ в шаре нет, – а совсем в ином: в месте, где увидели шар, во времени, когда он возник. Он, Курт Санников, утверждает, что коллапс звезды и возникновение шара – два явления одного физического процесса, возникшего в районе мирового пространства, где пролегал курс «Протея». Не нужно искать контакта с несуществующими существами, все это от примитивного восприятия мира, все это дикарство. Когда-то кругом виделись духи и призраки, а планеты изворачивались на небе в эпициклах, а не в простеньких коперниковских орбитах, а сейчас выдумывают призрачных разумных братьев и в любом космическом шатуне выискивают искусственное сооружение. Все тысячекратно проще – надо только понять физику процесса, поглотившего в бездне звезду и выбросившего наружу крохотный шарик. Остальное несущественно.
– Разве мы делаем не то, что вы хотите, Курт? – Рой искренне не понимал, к чему клонит молодой космолог. – Изучить все, связанное с шаром,
– таково наше задание. Что, собственно, вам не нравится? Доказывайте, что шар не больше чем забавное физическое явление. Никто вам не помешает.
Санников смотрел так, словно не знал: то ли вспылить, то ли расплакаться. Он выглядел растерявшимся ребенком – губы подрагивали, лицо покраснело, глаза влажно блестели. Он тихо сказал:
– Не умею объяснять. И вам не сумел.
– Я слушал вас внимательно. И не прерывал.
– Не в этом дело – не прерывали… Я хотел короче, а все краткое – сложно. На длинные мысли у людей не хватает терпения.
– Вы сегодня говорите одними парадоксами, – добродушно заметил Рой. – Примитив сложнее простоты. Фундамент мистики – мистификация. Еще и длинные мысли. Никогда не думал, что истинность мысли можно измерить в метрах.
– Шар должен скоро исчезнуть, – печально сказал Санников. – Я проделал все вычисления… Шар, трофей космического поиска «Протея», с которым так возятся на Виргинии, от курса появления перешел на курс уничтожения. Он должен бесследно раствориться в вакууме.
– Знаете что? Устроим теоретическое собеседование, – предложил Рой. – Отчет Кэссиди я усвоил, в нем нет ничего неясного, кроме, конечно, непонятной природы самого шара. А в ваших объяснениях не разобрался. Может быть, совместно поправим дело?
Генрих, узнав о беседе брата с Санниковым, равнодушно пожал плечами. У Генриха бывали периоды увлечения, периоды безучастности, периоды легкомыслия. Рой отнес его состояние к третьепериодному. Он шучивал, отвлекался на пустяки, говорил о мелочах. Рою казалось, что брат увлекся Корзунской: до любви не дошло, но душевная приязнь проглядывала. Рой не был уверен, что увлечения такого рода способствуют делу, у Генриха две страсти в душе не умещались. Рой утешил себя: послушаем доклад Санникова, тот столько всякого наговорит, что не сможет Генрих остаться безучастным.
Санников докладывал два часа, идеи его Рою снова показались весьма смутными, но математика была безупречна: получалось, что шар от гибели удерживала только вливаемая в него энергия, но и ее надолго не хватит.
– Интересно? – спросил Рой, когда братья остались одни.
– Не хуже многих других теорий мирового вакуума! – отозвался Генрих. Поняв, что брата такой ответ не удовлетворяет, добавил: – Не будем торопиться, Рой, поглядим собственными глазами на загадочный шарик.
– Мне кажется, ты слишком много времени посвящаешь Корзунской – и это тебя отвлекает, – упрекнул Рой.
Брат отшутился:
– Она столь очаровательна, что становится безопасной. Я не Андрей, господ себе, даже в женском облике, не ищу. А Людмила из тех, кто главенствует. И потом я обещал Андрею вернуть ее невредимой на Землю. Я слово держу, ты это знаешь.
В посещении Главной Космостанции Рою была своя радость – он встретился со старым другом, командиром «Протея» Петром Кэссиди. Восемь лет они не виделись, и – судя по тому, что Петр готовил свой звездолет в новый рейс – встречи не было бы еще восемь лет, не появись сам Рой на Виргинии – планетке, где разместили Галактическую базу и ремонтные заводы.
Рой с волнением, радостно и грустно рассматривал друга. Петр был тот же – и иной. Он постарел. Одного года рождения с Роем, он выглядел человеком другого поколения. На Земле больше ста лет говорили, писали, свято верили в то, что при околосветовых скоростях возраст как бы консервируется и звездопроходцы, воротившиеся после дальних рейсов, должны выглядеть среди земных сверстников юнцами.
Петр своим обликом опровергал это утверждение. Он согнулся, посерел, поседел, лицо исполосовали морщины, в нем мало что осталось от того жизнерадостного, энергичного, средних лет мужчины, какой сохранялся в памяти Роя. Прежним в нем были, пожалуй, милая улыбка, неторопливая походка, только ему присущая доброта голоса, внимательность, с какой он каждого слушал, да еще, пожалуй, нападавшая на него порой задумчивость, почти отрешенность…
Петр встретил друзей на космодроме. Он вызвал авиетку, чтобы лететь на Космостанцию, но Генриху захотелось размять ноги, Людмила заверила, что обожает пешие прогулки, особенно по незнакомым местам, а Рою и Санникову было безразлично – шагать или лететь.
По дороге Корзунская спросила:
– Мы сможем сразу увидеть шар? Не терпится познакомится с ним.
Звездопроходец с улыбкой покачал головой.
– Шар на другой стороне Виргинии, а Виргиния – с нашу Луну. Но завтра мы туда полетим, обещаю.
– Скажите, с шаром изменений нет? – поинтересовался Санников. – Вам не кажется, что он… вроде бы… Я хочу сказать, он не собирается исчезнуть?
Кэссиди с удивлением посмотрел на молодого космолога.
– Нет, – сказал звездопроходец, подумав. – Признаков исчезновения нет. Зато поглощение энергии увеличивается, что создает трудности у энергетиков.
– Увеличивается – это хорошо, – сказал Санников.
Впереди шагали Рой с Петром, Генрих с Людмилой двигались за ними, девушка то останавливалась, осматривая окрестности, то, хватая Генриха за руку, догоняла первую пару.
– Как удивительно красиво! – твердила она. – Генрих, мы все знаем, что Виргиния прекрасное место, столько раз видели ее на стереоэкранах. Но только живому взгляду открывается вся прелесть! И воздух! Честное слово, не хуже земного!
Атмосфера на Виргиии была хуже земной, но ходить разрешалось без скафандров: повышенное содержание озона компенсировало недостаток кислорода. И ходилось здесь легче, чем по Земле: Виргиния была много меньше, но сказывалось урано-платиновое ядро планеты – предметы весили на ней меньше лишь процентов на сорок. Людмила, подпрыгивая со смехом, убеждалась, что способна взять высоту, о какой рекордсменам по прыжкам и не мечтается.
На небе светили три звезды. Первая – в зените, очень яркая, желтая как Солнце; вторая – оранжевая, поменьше, не такая блестящая, – шла неподалеку от главного светила; а третья – красноватая, тусклая – лишь поднималась над горизонтом. И все три светила пробивались сквозь пелену красноватого тонкого тумана, он всему придавал особый цвет. А на почве от каждого предмета разбегались три тени: одна короткая, густая, медленно меняющая очертания, вторая – подлинней и побыстрей и третья, от красного солнца, – самая длинная и быстрая, она явственно сокращалась.
– Я излучаю тени, я вся истенена! – с восторгом воскликнула Корзунская. – И вы все истеняетесь, чудо как хорошо!
– Вот и Космостанция, а рядом – гостиница, – сказал Петр, показывая на группу зданий. – Отдыхайте, вечером встретимся в салоне Станции.
Спустя час к Рою вошел брат – умытый, побритый, в новом комбинезоне.
– Прихорашиваешься, – сказал Рой и с удовольствием втянул в себя запах духов: Генрих душился редко, но сильно, иногда даже чрезмерно. – Снова повторяю: не теряй головы!
– Голова на месте, Рой. Как тебе показался Петр?
– Изменился в чем-то, а в чем-то прежний. Ты вот позади все болтал с Людмилой, а Петр сказал мне с десяток слов и задумался, спотыкался на колдобинках, потому что не видел их. Мы и раньше так с ним прогуливались, не произнося ни слова, а потом он мне говорил с благодарностью: «Как хорошо мы с тобой потолковали, Рой». Он принимает свои молчаливые раздумья за оживленную беседу.
– Это и была беседа – телепатический обмен мыслями.
– Самого важного не было – обмена. Он о чем-то размышлял, а во мне ответных мыслей не рождалось.
– Мне нравится на Виргинии, – сказал Генрих. – Планета достойна того, чтобы ею любоваться. Сюда надо приезжать для развлечений.
– Пока здесь ни один не выдерживает больше года. Энергетические заводы запущены на полную мощность, каждый виргинец обязан четыре часа в день сверх обычной своей работы дежурить у аннигиляторов. Выражение «падает с ног от усталости» здесь деловая характеристика состояния. Так мне сказал Петр в те три-четыре минуты, когда разговаривал, а не молчал.
– Возможно, завтра мы с тобой будем падать с ног от усталости, а сегодня мне хочется любоваться планетой, – сказал Генрих и вышел на веранду.
С веранды открывался вид на Виргинское море, освещенное тремя солнцами. По морю мчался катер, он покачивался на волнах, вместе с ним качались три его тени, он метался меж них, как бы удирая от одной и набрасывась на две другие, от него уносящиеся. Генрих отметил, что тени на виргинской воде гораздо отчетливее, чем на земных морях, на Земле тень резка лишь на почве. Он любовался метанием черных силуэтов на море – одного телесного, трех призрачных. Рой крикнул из комнаты:
– Тебе еще не надоело бездельничать? Пора на Космостанцию.
Главная Космическая Станция, управляющая галактическими полетами в звездных окрестностях Солнца, была трехэтажным зданием с высокой глухой башней. И башню, и здание прикрывали купола, один высокий, как богатырский шлем, другой немного побольше, приплюснутый – сегмент на основном здании. Навигационные аппараты станции находились в башне, под большим куполом разместился салон – обычный зал с креслами, столами и столиками, обзорными экранами на стенах и потолке, одни высвечивали свои районы в звездном пространстве, другие служили для стереопередач.
В салоне было человек десять, обширный зал казался почти пустым. Генрих уселся рядом с Людмилой.
– Парадного приема мы устроить не смогли, столько у всех на Виргинии работы, друзья, – сказал Кэссиди. – С нами штурманы «Протея», работники энергозаводов, будем отвечать на ваши вопросы. Посмотрите теперь для начала встречу с шаром.
Один из экранов вспыхнул, он высвечивал путь «Протея» среди светил галактического региона ТК-273. Тысячекратно убыстренные на экране, звезды мчались на зрителей и, так и не ворвавшись в зал, разбегались в стороны – «Протей» как бы врезался в густое звездное месиво, расшвыривая светила. Кэссиди комментировал картину. Вся команда взволновалась, когда анализаторы донесли, что крейсер приближается к звезде, готовой в чудовищном антивзрыве внутрь себя превратиться из гигантского светила в крохотный темный шарик. Было безмерно опасно ворваться в район исполинской катастрофы – было захватывающе интересно стать свидетелем еще никем не увиденного антивзрыва. Он спросил экипаж, стоит ли зрелище риска, ни один не сказал «нет». Были усилены экранные поля, боевые аннигиляторы приготовлены для уничтожения любого опасного излучения, любого несущегося навстречу материального тела. Но антивзрыв произошел раньше, чем «Протей» прибыл в район катастрофы, – звезда вдруг просто исчезла. А «черная дыра», комочек невообразимо плотной материи, какой стало недавнее светило, вообще не разглядывалась, это было черное пятнышко, что-то вроде типографской точки, и только сверхзоркие анализаторы свидетельствовали, что черное пятнышко все же мерцает, от него лился слабый свет – призрак, а не тело, воистину черный паук вселенной.
– Теперь посмотрите наш трофей, – сказал Кэссиди.
Это был темный шар идеальной сферичности, вырвавшийся вдруг из беснования взрыва. Звезда рушилась в себя, а он вымчался из центра катастрофы, он был в самом пекле, в горниле невероятно мощных сил, – и выскользнул, гладкий, тускло блистающий. Он летел сквозь район катастрофы как сквозь пустоту, исполинские гравитационные поля, мгновенно сжавшие звезду в крохотный комочек, на него не действовали, он был словно из иного мира, чуждого законам космоса. «Протей» осветил космического незнакомца, шар повернул к звездолету, словно откликаясь на приглашение познакомиться. Именно в этот момент корабельный компьютер объявил, что шар – космический корабль, управляемый разумными существами.
– Если и вправду внутри шара обитают разумные существа, то в контакт с нами они не пожелали вступить, – говорил Кэссиди. – Они не отвечают ни на какие сигналы. Посланец чуждого мира, призрак в металлическом образе существует, мы его наблюдаем, возможно, и нас из него наблюдают – и ничего больше!
– Но энергию нашу шар принимает, – заметил Рой. – Как вы пришли к мысли, что незнакомца надо подкармливать? Это произошло случайно?
Да, случайно, подтвердил Кэссиди. Среди прочих попыток наладить контакт испробовали и обстрел потоком ротонов, На «Протее» ротонный генератор смонтирован приставкой к аннигиляторам пространства, обеспечивающим сверхсветовые скорости. Он не собирается читать лекций по астрофизике, но должен напомнить, что когда аннигиляторы уничтожают пространство, то взамен образуются хорошо известные всем протоны, нейтроны, электроны, мезоны, нейтрино. Эти частицы – результат, так сказать, чистого сгорания пространства, но стопроцентной аннигиляции не бывает, какая-то доля деформируется в эти самые полуматериальные ротоны – частично уже вещество, частично еще пространство. Для астронавигаторов ротоны – как угольная пыль из труб для энергетика, они свидетельствуют, что коэффициент полезного действия рейсовых аннигиляторов до ста не достиг
– звездолет, рассеивающий много ротонов, пора отправить в ремонт. Исторгнутые из аннигиляторов ротоны обычно выбрасываются в космос и там постепенно сливаются с вакуумом – генератор ротонов, вроде старой трубы, рассеивающей несгоревшую угольную пыль, служит как раз для их выброса. Кому-то пришла в голову мысль направить эту пыль несгоревшего пространства на шарообразного незнакомца, мчавшегося за «Протеем» в его силовых полях. Эффект был ошеломляющим. Шар поглотил все ротоны. Мы увидели в этом возможность контакта, нам показалось, что ротоны – тот самый агент информации, который мы ищем. Никогда еще аннигиляторы «Протея» так скверно, по космическим нормам, не работали, скорость звездолета упала ниже навигационных границ, зато поток ротонов становился все обильней, и шар жадно поглощал их. На Виргинии «Протею» дали отдых, питание шара энергией взяли на себя местные заводы – и могу вас заверить, они трудятся на пределе.
– А каков эффект в смысле контакта? – спросил Рой.
Кэссиди пожал плечами. Никакого! Контакт – двусторонняя связь, один передает, другой отвечает. Связь, несомненно, есть – наши передачи воспринимаются. А ответов – ноль.
– Сколько энергии уже влито в шар? – спросил Санников.
– Можете посмотреть запись.
На экране появился график подачи в шар энергии. Санников воскликнул:
– Вы затратили столько энергии, что можно было изготовить десять таких шаров из чистого железа. Вы знаете, что отсюда следует?
– По-моему, отсюда следует, что шар не из чистого железа. У вас другое мнение?
– Абсолютно другое! Никакое вещественное тело не может принять такую бездну энергии не взорвавшись, не превратившись из скромного шара в пылающую планетку. Вся доставляемая вами энергия рушится в шар, как в яму, проносится сквозь него, как автомашина в открытые ворота.
– Куда проносится?
– Очевидно, в вакуум. Шар – открывшиеся в вакуум двери. В этом его загадка и в этом его значение.
Рой снова спросил:
– На чем вы все-таки основываете мысль, что внутри шара – разумные существа?
– Мы их видим, – сказал Кэссиди. – А сейчас и вы увидите.
Шар, увеличиваясь, захватил половину экрана – по-прежнему идеальная сферическая конструкция, похожая на маслянистую каплю, взвешенную в жидкости. Цвет шара менялся при каждом повороте изображения, словно и не было у него собственной окраски, а впечатления цвета привносились извне: он виделся то густо-красным, то желтел, то зеленел, синел, снова краснел. И вдруг – Кэссиди молчаливым жестом призвал зрителей к вниманию – все краски шара стали слабеть, он казался уже холодно-беловатым, потом и беловатость ослабла, теперь он был как бы затянутый туманом, и туман рассеивался – шар впадал в полную прозрачность: возникшее в нем собственное освещение сделало видимым, что совершалось внутри.
– Картинка! – удивленно бормотал Генрих.
В шаре перемещались странные фигурки, скорей силуэты, а не тела: темные, расплывчатых очертаний, к тому же менявшие форму, то круглые, то вытягивающиеся из круглых в цилиндрообразность, то превращавшиеся в блин, то сворачивающиеся змеями. Силуэты переплетались, удалялись один от другого, снова сходились, ощетинивались отростками, как будто взаимно ощупываясь, снова расходились… Внутри шара толклась толпа теней, все казалось беспорядочным в их перемещениях, а когда представилось, что какой-то порядок смутно улавливается, шар утратил прозрачность и снова окрасился разноцветно – из желтого становился синим, из синего зеленым, из зеленого красным.
– Любопытные эти картинки мы видим в пики потребления энергии, – комментировал зрелище Кэссиди. – Но что означает пляска теней, понятия не имеем. Компьютеры квалифицируют силуэты как изображения живых существ. Но разумных сигналов от них мы ни разу не получали.
– Может, непосредственное наблюдение даст больше данных? – спросила Людмила.
– Вы поглядите на шар завтра, – повторил Кэссиди. – И могу заверить, что это ничего не даст. Шар отчетливей на экране, чем в натуре. Не забывайте, что анализаторы совершенней наших глаз.
Рой спросил Генриха, когда они вышли из зала:
– У тебя демонстрация шара вызвала какие-либо интересные мысли?
– Никаких, – весело отозвал брат. – Зато у Курта таких мыслей – тысячи, погляди, как он хмурится. Ручаюсь, он перекатывает в голове новые идеи, как валуны, – прямо-таки физическая работа. И Людмила раскраснелась, у нее блестят глаза, это свидетельство обжигающих мозг идей. Почему бы тебе не поспрошать обоих?
– Они сами придут ко мне докладываться, – предсказал Рой. – Что собираешься сейчас делать, Генрих?
– Гулять, Рой. Прошвырнусь по-земному в виргинских парках, надышусь до головокружения виргинским озоном.
– Вместе с Людмилой?
– Не с тобой же, Рой. Ты, несомненно, погрузишься в проекты и графики срочных действий, – хотя тебе самому непонятно, зачем их делать.
– Непонятно, – подтвердил Рой. – Но что-то же надо делать.
Как и предупреждал Петр Кэссиди, осмотр шара вблизи ничего не дал. Шар покоился в облаке пыли. Дежурный энергоинженер объяснил, что пылевой туман – результат непрерывного внедрения в шар огромных масс энергии – состоит из захваченного вещества самой Виргинии. Посторонних веществ нет.
Людмила объявила, что пыль мало интересна. Генрих зевал. Санников один многозначительно качал головой, словно объяснение электроинженера подтверждало самые смелые его догадки.
В гостинице он пришел к Рою, на этот раз не испрашивая предварительного разрешения.
– Вы с новыми, невероятно сложными простыми идеями, Курт? – спросил Рой. – У меня просьба – не развивайте долгих объяснений. Боюсь, я неспособен вникать в слишком длинные доказательства.
– Хочу предложить план исследований шара, – сказал юноша. – Доказательства буду излагать, если вы потребуете их сами.
Прежде всего надо выяснить, говорил Санников, правильно ли, что шар – пузырь, выбросившийся из вакуума и теперь втягивающийся обратно. Он настаивает именно на таком толковании. Если оно верно, проблема упрощается. Энергия, вливаемая в шар, тормозит его исчезновение. Отсюда первое действие – сократить подачу энергии и понаблюдать, как поведет себя шар.
– Принимается, – сказал Рой. – Но допустим, что при сокращении подачи энергии шар – в соответствии с вашей гипотезой – покажет стремление сбежать из нашего мира. Разрешим ему улизнуть?
– Ни под каким видом! – поспешно сказал Курт. – Только тогда и начнется настоящее изучение.
Он постарался, помня условия Роя, быть кратким. Если шар станет быстро втягиваться в вакуум, подача энергии немедленно восстанавливается. Будет доказано, что внутри шара имеется провал в мировой вакуум, куда и рушится энергия. Превращение гигантского газового светила в сверхплотный комочек вызвало разрыв вакуума. И шар не что иное, как защитная пленка вокруг разрыва. Разрыв затягивается, пленка вбирается внутрь. И, стало быть, следующее действие – найти в центре шара этот самый разрыв. Для этого проникнуть в его недра в специальной капсуле – сперва автоматы, потом и люди…
– Вы с ума сошли, Курт! Какая безумная идея! Вы соображаете – при таком потоке энергии,! Да это же в миллионы раз опасней, чем вплавь одолеть Ниагару. Любая капсула мгновенно превратится в плазму.
– Я все продумал! – заверил юноша. – Во-первых, при запуске капсулы подача энергии прекращается. Во-вторых, мы применим ваше собственное изобретение. В вашей лаборатории доработана антигравитационная защита академика Томсона. Сквозь стену, не нарушая ее целости, у вас свободно проскальзывает снаряд с человеком. Андрей говорил, что вы сами проходили сквозь гранитную скалу толщиной с десяток метров. Почему не воспользоваться вашими экранными полями? Игра стоит свеч!
Юноша серьезней, чем показался поначалу, думал Рой, искоса поглядывая на Курта. И если даже идея его неверна, почему не доведаться, в чем ошибка? И отчего не проверить экранирование на важном деле, а не только на проскальзывании сквозь стены? Испытания, произведенные на Земле, отдают все же фокусничеством – игровые спектакли, красочные демонстрации возможностей экранных полей.
– Хочу обратить ваше внимание, Рой, еще вот на что, – продолжал Санников. – Силуэты, появляющиеся в шаре, глубоко убежден, лишь оптические свидетельства неведомых физических процессов, а не фигуры живых существ. И доказательство этого прекратит распространение необоснованных надежд и нереальных планов.
– Вы уже беседовали с кем-нибудь о своих предложениях?
– Только с Корзунской.
– Она, конечно, выдвинула массу возражений?
Санников удивился.
– Что вы, Рой, Людмилу, правда, раздражает моя манера излагать мысли… Она нетерпеливая, а я медлителен… Но еще не было случая, чтобы она не соглашалась по существу дела. Она ведь сама захотела лететь со мной. Андрей намечал меня одного, она сказала: «Нам с Куртом вместе хорошо работается». Это правда, Рой. Мы с Людмилой работаем дружно… когда я не огрызаюсь на ее насмешки, этого она не любит.
– Насмешек не любит? – иронически поинтересовался Рой.
– Нет, насмехаться она любит, – серьезно сказал Санников. – Она не любит, когда не любят ее насмешки. Я стараюсь терпеть.
– Я поговорю с братом, Курт.
У Генриха продолжался период легкомыслия. Он не захотел обсуждать идеи Санникова. Пусть Рой решает сам, он доверяет мудрости брата. Рой сказал, что для создания экранирующего поля понадобится вызвать с Земли Арутюняна с аппаратурой. Генрих воскликнул, что будет рад обнять Рорика на Виргинии. Рой пожал плечами. Было хорошо, что Генрих соглашался без спора. В дни «третьего периода» бывало, что он восставал против любого предложения Роя. И поспешное согласие, и столь же поспешные возражения одинаково выражали одно: что Генрих временно потерял интерес к работе. Но неаргументированное согласие было все же лучше неаргументированных возражений. Рой сказал:
– Если Петр примет программу Курта, я дам ротонограмму Боячеку с просьбой прислать Рорика Арутюняна.
Арутюнян привез столько механизмов, что один из трюмов звездолета загрузили доверху. Пока аппаратуру монтировали в специальном здании около шара, Арутюнян познакомил своих руководителей с делами их лаборатории на Земле.
– Рорик, ты знаешь, что предписывает нам старик? – Рой показал на письмо Боячека, доставленное Арутюняном.
– Знаю. Боячек устно высказал то же самое. Нам троим – тебе, Генриху и мне – запрещено пилотировать капсулы, проникающие в недра шара. Боячек советует ограничиться засылкой автоматических анализаторов, он считает, что этого достаточно.
– Этого недостаточно, Рорик. Боюсь, беспилотное зондирование немного даст. Поговори с Куртом Санниковым, его мысли относительно природы шара пока что подтверждаются: при сокращении подачи энергии шар явственно уменьшается в размерах, как и предсказывал Курт.
Арутюнян после объяснений Санникова признался братьям, что у него не лежит душа видеть в загадочнейшем объекте, когда-либо найденном в космосе, только пузырь, вынырнувший из разрыва в мировом вакууме: звездная катастрофа, самоуничтожение гигантского светила – и какой-то пузырь! Рой посоветовал не распространять на природу человеческие эмоции, пусть он назовет шар благопристойней, скажем бриллиантом, выскочившим из пекла звездной катастрофы – и успокоится на таком наименовании. Их задача – расследовать природу таинственного объекта, это физика, а не семантика. И готовить капсулу к безопасному проникновению в недра шара, что бы он собой ни представлял – пузырь из вакуума, разновидность космических бриллиантов или, не исключено, корабль с экипажем разумных существ.
Генрих засмеялся. Арутюнян с недоумением посмотрел на него. Генрих весело сказал:
– Рою свойственно воспринимать события драматически, а я смеюсь, когда чего-либо не понимаю.
– У тебя есть представление, что такое этот шар?
– Только одно представление – непонимание. Я уже сказал о нем.
– Ты будешь помогать мне в оснащении капсулы?
– Я механик неважный. Но среди инженеров Космостанции ты найдешь много специалистов. Тебе помогут и Курт с Людмилой.
Санников отговорился от помощи Арутюняну. Он с печалью показал свои маленькие, тонкие пальцы: его руки не просто слабые, у них отвратительное свойство – все, за что они берутся, ломается или разлаживается. Корзунская пошла в помощники с восторгом. Она мастерила у Корытина приборы, монтировала сложные установки, а экранирующие поля захватывают ее, она сочтет за честь принять участие в сборке генераторов таких удивительных полей. Арутюнян сказал Рою, что загрузит Людмилу тонкими сборками, он не знает, какой она космоэнергетик, но в наладчики аппаратуры и на Земле взял бы ее без раздумий.
Рой с иронией сказал брату:
– Как тебе теперь прогуливаться без спутницы по райским уголкам Виргинии?
– Обойдусь без прогулок! – Генрих засмеялся. – Когда-нибудь придется же забросить приятное времяпровождение. Я вижу, как ты нервничаешь, Рой.
– Пора, пора приступать к делу, Генрих. Нам не хватает твоего живого участия в выборке программы.
– Не торопи меня, Рой, – попросил Генрих. – Программу испытаний ты наметишь и без меня. Поверь, ни одной стоящей мысли мне пока не приходит. Подождем, пока испытания принесут новые данные.
Рой привык, что их трудовое содружество мало напоминает нормальное сотрудничество. И он понимал, что Генриха надо порой освобождать от мелочей, от методичного накапливания фактов – девять десятых лабораторного труда сводилось к такому медленному умножению деталей. Зато мыслительные силы Генриха вспыхивали, когда исследование тормозилось непредвиденными коллизиями. Так установилось с первых лет их сотрудничества, такие отношения особенно усилились после двух болезней Генриха – аварии планетолета на Марсе и неудачного испытания аппарата для индивидуальной музыки.
Первое испытание капсулы дало меньше, чем ожидали. Капсула проникла внутрь шара без осложнений, ее анализаторы фиксировали все, что совершалось во время проникновения. Записи подтверждали то, что знали и раньше, – вокруг шара пылевое облако, за пылью – оболочка из сплава доброго десятка тяжелых металлов, за оболочкой – рыхлая пемзообразная сердцевина, тоже металлический сплав. Никаких помещений, никаких механизмов, никаких существ! И никаких странных силуэтов, похожих на движущиеся живые тела. Анализаторы капсулы дали меньше данных, чем те же анализаторы, фиксировавшие шар с поверхности.
– Может быть, слишком велико экранирование? – сказал Арутюняну огорченный Рой. – Возможно, оно не только защищает капсулу, но и, так сказать, ослепляет ее.
Капсулу вывели из шара. Рой подал на экран запись внешних анализаторов. В салоне возникла знакомая картина: в недрах шара перемещались расплывчатые силуэты. Приборы оконтурили и капсулу, неторопливо скользившую к центру, и вызванное ею усиленное движение силуэтов: одни как бы разбегались от надвигающегося на них чужого снаряда, другие как бы стремились к нему с периферии, извивались вокруг аппарата – порядка ни в разбегании, ни в сгущении не улавливалось.
Рой предложил расширить программу исследований. Капсула снова вводится внутрь, и экранирование ее меняется от самого мощного до такого, где появляется угроза разрушения, – может быть, тогда и произойдет реальная встреча с призраком. Рискуем и разрушением, чтобы поглядеть, как оно пойдет. На этот случай надо собрать другие капсулы для замены.
– Для меня и брата ваша теория провалов в вакууме не очень привлекательна, – объявил Рой Курту Санникову. – Куда приятней было бы встретить братьев по разуму. Мы уже как-то сжились с мыслью, что предстоит деловой контакт с инозвездной цивилизацией. Но с огорчением констатирую: факты опять складываются в вашу пользу. В первых экспериментах, во всяком случае.
– Дальнейшие эксперименты еще убедительней подтвердят мою концепцию,
– пообещал молодой космолог.
Арутюнян выполнил новую программу. Капсула, при полном снятии экранирования, растворилась в массе непонятного вещества в центре шара. Рой констатировал, что науке разрушение капсулы ничего не дало, кроме знания факта, что без защитного экранирования материальные тела внутри шара существовать не могут. «Это, возможно, тоже имеет значение», – сказал он, пожимая плечами. Гораздо существенней было, что анализаторы капсулы фиксировали канализацию энергии к центру шара, а там она вдруг пропадала бесследно.
– Можно, конечно, принять, что центр шара – бездонный колодец в вакуум, куда рушится вся энергия, – обратился Рой к Санникову. – В этом, сколько понимаю, сущность вашей теории. Но это, по-моему, равносильно объяснению одной загадки при помощи другой, вовсе не более ясной. Что делать дальше, не знаю. Хотел бы услышать все мнения.
– Пришел час человеку проникнуть в шар, – сказал Санников. – Прошу оказать мне честь быть первым пилотом капсулы.
– И мне! – воскликнула Корзунская. – Напоминаю, что я космоэнергетик и меня специально командировали на Виргинию для исследования, куда исчезает энергия. Я участвовала в сборке капсулы, мне знаком в ней каждый прибор. Роберт Арутюнян может подтвердить.
Рой подвел итоги обсуждению.
– Начинаем пилотное зондирование шара. Первыми пилотами капсулы будут астрофизик Курт Санников и космоэнергетик Корзунская.
– У тебя другое решение? Тогда объяви его! – сказал Рой брату. – Твое унылое лицо действует мне на нервы. Впечатление такое, что ты готовишься не к эксперименту, а к похоронам. Может, расскажешь, что тебе не нравится?
– Мне все не нравится. Все, Рой. Способен ты это понять?
– Нет, не способен. Все – это ничего. Мы учили когда-то, что истина – конкретна. Подави раздражение и объяснись поконкретней.
Генрих постарался сдержать раздражение. Ему не нравится теория провалов в вакуум, это главное. Опытные данные подтверждают фантастическую гипотезу космических пузырей, но он ничего не может с собой поделать: пузыри ему, как и Рорику Арутюняну, неприятны. Он не может противопоставить пузырной теории ни одного стоящего возражения, но от этого его отношение к ней не меняется. И его беспокоит пилотное зондирование. Он боится вторжения людей в шар.
– Опыт показал, что капсула свободно проникает туда и беспрепятственно возвращается. Ты не веришь опыту?
– Рой, ведь речь идет не о том, во что я верю, а во что – нет. Да, экранирование пока надежное, это я вижу. Но ты спрашиваешь меня не о надежности экранирования, а почему у меня плохое настроение. Вот я и отвечаю: плохое настроение у меня оттого, что мне не нравится затея с проникновением в шар людей. Обосновать, почему не нравится, не могу.
– Зато я могу обосновать это, – спокойно сказал Рой. – Тебя беспокоит, что в капсулу сядет Корзунская. Не так?
– А хотя бы и так? – сердито крикнул Генрих. – Здоровые мужчины будут покоится в креслах салона, а женщину отправляют черт знает в какой мир. Или ты забыл, что мы обещали Андрею позаботится о безопасности Людмилы? Хороша забота, скажу тебе.
– Рассмотрим твои соображения по порядку, – предложил Рой. – Ты знаешь, я педант, я люблю так: пункт первый, пункт второй. Итак, пункт первый. Мы покоимся в креслах, ибо нам прямо запрещено пилотировать капсулу. Пункт второй. Если бы мы находились в капсуле, толку было бы кот наплакал: мы не инженеры, с навигационным оборудованием капсулы не знакомы. Пункт третий. Людмила и Курт имеют тысячи преимуществ перед нами: он вооружен расчетами, с которыми ни ты, ни я не удосужились детально ознакомится, она превосходно справляется со всеми механизмами капсулы. Рорик меня в этом заверил категорически. Пункт четвертый…
– Хватит, Рой! – взмолился Генрих. – У меня от твоих бесчисленных пунктов судорога в мозгу. Делай, как все вы решили, только снова и снова повторяю: мне эта затея не нравится!
Рой задумчиво сказал:
– Главная опасность связана с энергией, подаваемой в шар. Даже томсоновское экранирование может отказать в бешеном вихре частиц. Мы будем следить с пульта за продвижением к центру, но сумеем ли справиться с аварийными ситуациями? Курт просит манипулировать величиной энергии, чтобы точно определить место, где она пропадает. Он хочет исследовать шар при максимальной подаче энергии и полном ее прекращении. По-моему, это резонно. У тебя нет возражений?
– Никаких, – устало сказал Генрих.
– Тогда завтра, – решил Рой. – Твое место на пульте.
– Я провожу их и со стартовой площадки полечу на пульт.
На стартовую площадку Генрих прибыл с Арутюняном, вместе с ним влез в пустую капсулу. Она походила на штурманскую рубку, столько в ней было всяческих механизмов. Арутюнян сказал:
– Генрих, эта капсула сквозь любой металл пройдет так же свободно, как раскаленный нож через масло.
– Твоя капсула уже показала свои достоинства, – хмуро сказал Генрих.
– Не знаю, схоже ли вещество шара с маслом, но капсула уже прорезала его.
Он вышел и прохаживался возле капсулы. Арутюнян возился с механизмами. Из авиетки вышли Людмила и Санников. Корзунская побежала к Генриху, издали протягивая руку.
– Генрих, благословите меня на важные открытия в рейсе! – сказала она весело.
– Благословляю вас на благополучное возвращение, – сказал он.
– Нет, нет, – настаивала она. – Благополучное возвращение – норма, оно предусмотрено программой. А важные открытия – удача. Нечто, что заранее трудно планировать. Благословите меня на удачу!
– Благословляю вас на удачу! – сказал он, с усилием засмеявшись.
Курт первым влез в кабину. Корзунская помедлила у входа в капсулу.
– До скорого свидания! – радостно крикнула она. – Генрих, выговорите себе на завтра выходной – мы после отдыха устроим большую прогулку по виргинским просторам. И Курта заставим пойти с нами.
Курт проворчал, не улыбнувшись:
– Найду занятие поважней прогулок.
Арутюнян дал старт. Продолговатый, похожий на огурец снаряд неторопливо двинулся к пылевому облаку и скоро пропал в нем. Арутюнян взял Генриха под руку. На стартовой площадке больше нечего было делать. Генрих поспешил к авиетке.
На пульте Рой встретил их восклицанием:
– Все по программе, никаких сбоев!
На экране была картина, какую уже неоднократно видели. Продолговатая капсула вползала в темную массу – в сплошной сплав десятка металлов, в человеческой технике такие сплавы были неизвестны. Без томсоновского экранирования нельзя было бы и думать о рассечении столь плотного вещества.
Капсула двигалась свободно. У Генриха тяжело стучало сердце. В какой-то момент Санников включил оптические преобразователи, кабина ярко осветилась. Санников держал обе руки на регуляторах хода, Корзунская обернула радостное лицо к передатчику, ликующе крикнула:
– Мы в центре. Варьируйте подачу энергии.
Рой повел регулировку подачи, два инженера энергостанции, сидевшие по бокам, молча следили за его командами, готовые в любой момент подстраховать оператора. Санников погасил свет, на экране виднелась только темная масса неизвестного вещества вокруг капсулы, рыхлая масса, – то удивительное место, где энергия, вопреки всем законам космоса, превращалась в ничто. Генрих, не отрывая глаз от экрана, мысленно видел то, что экранные пленки были бессильны изобразить. Ему чувствовалось, как ум заходит за разум. Все, что совершалось в эту минуту там, в центре шара, вокруг маленькой капсулы с двумя пилотами, было больше, чем непредставимо,
– немыслимо! Реальность, которой не может быть! Бездна энергии от генераторов Космостанции мчалась потоками частиц и волн от поверхности к центру, она концентрировалась здесь, около капсулы с двумя людьми. Даже секунды такой подачи хватило бы, чтобы возник чудовищный взрыв, чтобы забушевало пекло раскаленной до миллиона градусов плазмы – так вещали фундаментальные законы мира, мир не допускал ни единого исключения для своих фундаментальных законов. Вот оно – немыслимое исключение! Может, и прав юный космолог Курт Санников – и в центре дыра в тартарары, в потусторонний мир, в чуждую нам вселенную? Но почему грандиозный водопад энергии, рушащейся в подпол космоса, не увлекает с собой и капсулу, она ведь из тех же материальных частиц? Капсула повисла над неведомой бездной. Не швырнет ли и ее туда же?
Рой обернулся к брату и негромко сказал:
– Передача уменьшена вдвое. Опасность стала меньше.
– Опасность стала меньше, – бесстрастно повторил Генрих.
– Уменьшаю еще на треть, – сказал вскоре Рой.
Некоторое время подача шла на четверти обычной нормы.
Санников попросил еще уменьшить подачу. Рой с удивлением сказал инженерам Космостанции:
– Впечатление, что команды стали тормозиться. Почему бы это?
Один инженер связался с генераторами, другой проверял, нет ли неполадок на пульте. На экране вдруг возникли и забегали силуэты – Генриху показалось, что хаоса в их метаниях сегодня было больше. Снова вспыхнула внутренность капсулы, Курт вертел какой-то регулятор, Корзунская кричала в передатчик:
– Друзья, что там у вас? Никаких изменений. Продолжайте уменьшать подачу.
Инженер Космостанции сказал Рою:
– В генераторной вдруг возникли неполадки, они устранены. Можете продолжать операцию по программе.
Рой повернул регулятор на очередное половинное уменьшение подачи. Опять ярко вспыхнула внутренность капсулы. На полу судорожно катался Курт Санников, Корзунская хваталась обеими руками за стенки, без перерыва кричала, передатчик донес ее исступленный, на одной мучительной ноте крик: «Спасите! Спасите!»
На мгновенье опередив брата, Генрих рывком из-за спины Роя перевел регулятор на увеличение подачи. Рой быстро сказал:
– Буду выводить капсулу наружу, а ты поскорей на площадку!
Генрих бросился к выходу. У авиетки его догнал Арутюнян. Подлетела вторая авиетка, в нее сели врачи. Генрих задал максимальный ход. Стартовая площадка была пуста. Генрих прыжком выбросился из авиетки. Врачи вынули носилки, спешно готовили инструменты. Арутюнян тронул молчаливого Генриха за плечо:
– Пожалуйста, успокойся. Что можно сделать для их спасения, будет сделано.
Генрих не ответил. Ничего нельзя было сделать, он понял это, когда увидел свалившегося на пол Санникова, услышал предсмертный крик Корзунской. Произошла непоправимая катастрофа, он один предчувствовал ее – и не предотвратил! Из пылевого облака медленно выползала капсула, она казалась неповрежденной. Из третьей авиетки выскочили Рой с Петром. Капсула остановилась в центре площадки. Арутюнян разгерметизировал двери, первый шагнул внутрь, за ним врачи, за врачами Генрих с Роем и Кэссиди. Тесно сомкнувшись, чтобы не наступить на то, во что превратились их товарищи, вошедшие молча глядели на пол. На полу лежали два мертвых тела. Санников мало переменился – скрюченный, с искаженным лицом, он только казался несколько меньше. А Корзунская как бы опала, она выглядела девчонкой, странной девчонкой, без кровинки в лице, тощей, с руками-палочками, такими же тонкими ногами – это был другой человек, совсем не тот, которого видели ежедневно. Врач сказал:
– Друзья, выходите. Мы будем выносить пострадавших.
На площадке Рой подошел к брату. Генрих сказал:
– Рой, в их гибели виноваты мы с тобой. Мы убийцы, Рой!
– Возьми себя в руки! – приказал брат. – Когда освобожусь, мы обсудим, кто виноват и что виновато. А сейчас возьми себя в руки! Слышишь, Генрих, возьми себя в руки!
Рой пошел с врачами в операционную, узнал там, что воскрешение из мертвых, к тому же столь странно деформированных, выше сил медицины, единственное возможное – законсервировать тела в нынешнем состоянии, чтобы потом их обследовали земные медики. Арутюнян, осмотревший капсулу, доложил, что в ней отсутствуют и внешние, и внутренние повреждения. Рой влез в капсулу и тоже убедился, что капсула была такой же, какой ушла в последний эксперимент. Энергоинженеры доложили, что затруднений в подаче энергии в шар нет, все совершается так, как совершалось все дни. Рой попросил проверить, возникают ли тормозные препятствия при уменьшении подачи энергии, именно после них и произошла катастрофа. Подача трижды уменьшалась почти до нуля, Рой сам проверил переход через величину, вызвавшую противодействие, – противодействия больше не было. Рой сказал Кэссиди: «Мне кажется, где-то здесь таится причина катастрофы, только пока я не знаю, как связать ее с затруднениями в подаче энергии».
Кэссиди согласился, что причину трагедии надо связать с неожиданным торможением подачи, но тоже не мог сказать ничего определенного – затруднения не возобновлялись и было темно, почему они вообще возникли. Надо посоветоваться с Генрихом, решил Рой и подумал, что уже несколько часов не видел Генриха: тот исчез сразу со стартовой площадки и больше не давал о себе знать. Рой с тревогой вспомнил, в каком отчаянии был брат, когда выносили из капсулы трупы, как побелел, как тряслись его губы, как подрагивали руки. Рой гневно упрекнул себя: нельзя было покидать Генриха в таком состоянии, нужно было придумать ему какое-то срочное задание по расследованию катастрофы, только не оставлять его одного с мыслями, что он виновен в гибели товарищей.
– Петр, меня беспокоит Генрих, – сказал Рой. – Пойдем поищем его.
Генрих отыскался легко, он был у себя: ходил взад и вперед по небольшой гостиничной комнате и не прекратил нервного хождения, когда вошли брат и Петр, только жестом предложил им усаживаться.
– Генрих, хочу тебя информировать обо всем, что мы узнали, – сказал Рой. – Новостей немного, но кое-какую пищу для размышлений они дают.
Он говорил и вглядывался в молчаливо шагавшего перед ним брата. Генрих взял себя в руки, это было несомненно. И следов отчаяния, так встревожившего Роя, не было ни в лице, ни в словах. И нервное хождение не выдавало недавнего исступления, Генрих нередко – особенно когда одолевали трудные мысли – пускался в такой комнатный бег. И еще одно стало видно Рою: брат стряхнул с себя так долго полонявшую его вялость. Несчастье преобразило его, он снова был собранным, быстрым на мысли: то, что он называл «моя рабочая форма». Именно в таком состоянии он находил свои лучшие идеи. Слишком поздно, с печалью подумал Рой.
– Каковы ваши планы? – спросил Генрих, когда Рой закончил.
– Пришли посоветоваться, Генрих.
Генрих обратился к Кэссиди:
– Вы не собираетесь прекратить перевод энергии в ничто? Раньше вы высказывали столько недовольства по этому поводу.
– И сейчас высказываем. Но короткое время еще можем уничтожать наши энергетические запасы.
– Рой, капсула годится для новых зондирований шара?
– Рорик хоть сейчас может запустить ее в работу. – Рой проницательно посмотрел на брата. – Генрих, я должен тебя предупредить – больше никаких экспериментов с пилотами в кабине. Ни один человек не сделает попытки проникнуть в недра шара.
– Это меня устраивает. Хочу продолжить беспилотное зондирование. Капсула внесет в недра шара один небольшой груз.
– Какой груз, Генрих?
– Цветы.
Рой так удивился, что не нашел ответа, Кэссиди, привыкший больше слушать, чем говорить, невольно хмыкнул – таким странным ему показалось предложение. Генрих нахмурился.
– Что вас так ошеломило? Да, цветы, обыкновенные цветы в вазонах – хорошие, в доброй поре. Хочу дознаться, действует ли на растения обстановка в шаре. Как на Виргинии с цветами, Петр?
– Никогда цветами не интересовался. Но оранжерея у нас есть. Отсюда можно заключить, что и цветы имеются.
– Будут тебе цветы, – сказал Рой. – Сам пойду в оранжерею. Но объясни на милость, зачем они понадобились?
Генрих задумался и ответил не сразу:
– Разрешите мне пока помолчать. Одна идея… Без убедительного доказательства она покажется слишком фантастической.
– Цветы сыграют роль убедительного доказательства?
– Надеюсь на это.
Рой поднялся, Кэссиди тоже встал.
– Не будем терять времени, Генрих. Завтра запустим капсулу с самым пышным букетом цветов, какой мне удастся достать.
Рой постарался – набор цветов занял один из столов в салоне. Все, что выращивалось в виргинской оранжерее, было представлено лучшими экземплярами. Рой вызвал брата. Его в комнате не было. На стартовой площадке, где Арутюнян подготавливал капсулу к очередному запуску, Генриха тоже не нашли. Рой отправился в больницу. В прозрачных саркофагах, водруженных на топчаны, покоились останки погибших. Генрих стоял около саркофага Корзунской. Рой увидел в глазах брата то же отчаяние, что и на стартовой площадке. Рою показалось, что Генрих расплачется. Но Генрих сказал почти спокойно:
– Рой, какие изменения ты находишь у Курта и Людмилы?
Рой обошел оба саркофага. Санников изменился мало: врачи выправили гримасу боли, так искажавшую его лицо, он теперь походил на себя живого, только похудевшего и измученного, словно от долгой болезни. А Корзунская по-прежнему была иной, чем в жизни, Рой не узнал бы ее такую, встреться они на улице. Не изуродованная, сохранившая прежние изящные очертания, и раньше довольно хрупкая, она теперь казалась девчонкой, только-только выбравшейся из отрочества.
– Оба изменились по-разному, – сказал Рой. – А общее у них то, что они оба уменьшились в размерах. Если бы это не звучало кощунственно, я бы сказал, что оба в смерти как-то помолодели.
– И мне так кажется, – глухо сказал Генрих. Он еще раз глянул на Корзунскую и пошел к выходу.
В салоне Генрих так осматривал цветы, словно искал в них что-то иное, кроме красивого вида и приятного запаха, – поднимал вверх ветки, ощупывал лепестки, проводил пальцами по листьям. Выбор его пал на молодой розовый куст – большинство бутонов недавно распустились, некоторые лишь готовились к цветению. Генрих залюбовался кустом.
– Вот это – в капсулу. Остальные цветы поставьте у саркофагов.
– Ты пойдешь на стартовую площадку? – спросил Рой. – Или на командный пульт?
– Я останусь в салоне. В одиночестве хорошо думается. Не буду наблюдать за операциями, какие вы проводите, а постараюсь вообразить, чем вы заняты. Иногда это дает более правдивую картину.
Говорил он ровно, даже улыбался. Приказ брата – взять себя в руки – он выполнял. Рою захотелось шуткой поддержать его.
– Ты натурфилософ, Генрих. Фигура в двадцать пятом веке довольно странная. Вместо того, чтобы экспериментально исследовать загадку, ты доискиваешься ее философской сути. Знаешь анекдот о художниках, которым поручили рисовать осла?
– Я не любитель анекдотов. Особенно, когда анекдоты об ослах.
– Ослы в них действуют за экраном. Итак, трем художникам – англичанину, французу и немцу – выдали заказ на портрет осла. Англичанин пошел на конюшню и спокойно срисовал осла. Француз поспешил во дворец, чтобы доведаться, какие ослы всего приятней фаворитке короля. А немец заперся в кабинете, стараясь мысленно обрисовать себе философское понятие, выражаемое образом осла.
Генрих принужденно засмеялся.
– Вас понял, как говорят на уроках радиосвязи. Ты вроде художника-англичанина, а я философ-немец. Какая-то доля правды в этом есть. Но не очень большая, Рой. Напомню, что ты сейчас будешь проводить эксперимент с цветами, но эксперимент придумал я. Так что и я не чужд экспериментальных конюшен.
Рой шутил не только для того, чтобы подбодрить брата, и уж, во всяком случае, не для того, чтобы поддразнить, хотя в иной обстановке не преминул бы это сделать. Ему не хотелось отпускать Генриха. Брат уединялся, чтобы свободно размышлять, так он сказал. Не превратится ли размышление в новый приступ горя? На людях Генрих сдерживается. Сумеет ли он сдержаться, когда на стереоэкране в затемненном салоне развернется точно такая же картина, какая привела к катастрофе? Но противиться столь явному настроению Генриха Рой не мог.
– Мы придем к тебе по окончании эксперимента. И цветы из капсулы доставим, – пообещал он.
– Как условились, Рой: на минимальной подаче держите капсулу всего несколько мгновений, – напомнил Генрих.
Если бы Рой знал, зачем Генрих настаивал на одиночестве, ему стало бы спокойней. Пора отчаяния прошла: случившегося не поправить, так сказал себе Генрих, когда метался в гостиничной комнатушке. Он весь ушел в трудное размышление; постороннее – люди, разговоры, вызовы – отвлекало. Он развивал странную мысль, длинную мысль; она была похожа на сюжетную историю, возникавшую сразу со всеми картинными деталями и скачком перебрасывающуюся от главы к главе. Так бывало и раньше, когда монотонно воспроизводимые измерения утомляли Генриха. Среди диковинных гипотез, прихотливо вспыхивающих в мозгу, Генрих всегда ориентировался свободней, чем в столбцах цифр. В цифрах разберется машина, это дело компьютера, – не раз защищался он от нападок брата; цифры имеют лишь ту ценность, что опровергают или подтверждают идеи. Они и наводят на идеи, доказывал Рой. Генрих огрызался: если тебя наводят, возись с ними. Рой мог ворчать сколько угодно, превратить брата в исправного лаборанта он был бессилен: экспериментальная точность, экспериментальное изящество, так восхищавшее Роя, оставляли Генриха равнодушным.
Генрих включил стереоэкран. Покоясь в удобном кресле – не в модном силовом, как на Земле, а старого типа, из дерева, тканей и металла, – Генрих вглядывался в пейзаж, много раз виденный, но видел не только его. Рой показывал пылевое облако, сигарообразную капсулу, медленно исчезавшую в пылевой завесе, но то была одна картина, в мозгу была и вторая, независимая, не показываемая операторами. В черной пустоте космоса, среди льдинок далеких звезд недвижно висел странный шарик; он временами менял окраску – то был совершенно синий, то красный, потом зеленый, сейчас выглядел голубоватым; голубизна бледнела, словно выцветая, в ней была зелень, начинало теплиться золото, это были как бы побежалые цвета, но не мчавшиеся торопливо сменить друг друга, а выраставшие один из другого. И, тускло вытениваясь сквозь наружные краски, в шаре сновали темные расплывчатые фигуры, не тела, скорей силуэты, нечто призрачное, нечто из иного мира, не космической материи – капсула много раз углублялась в шар и ни разу реально не наталкивалась на привидения, они вещественно не существовали, они были изображениями, как и картинки на стереоэкранах: яблоко на рисунке тоже не схватить рукой, не укусить зубом.
– Вздор, – вслух сказал Генрих, – за экранным образом яблока стоит реальное яблоко, оно и породило изображение. А что стоит за силуэтами на виргинских экранах?
Рой вел капсулу в центр шара, Генрих следил, как сигарообразный аппарат скользит в неизвестном веществе, словно торпеда в воде, и снова видел то, чего на экране не было – меняющие свою форму неторопливо-подвижные силуэты. Он закрыл глаза, так было лучше видеть. Погибшему юноше Курту Санникову вообразилось, что внутри шара открытые ворота в неведомые подспудные миры, поглощающие нашу энергию. Нет, что за нелепая картина: вампир, присосавшийся к человечеству, неистово жадный рот, возникший вдруг в космической пустоте! Куда приятней вера звездопроходцев, что они, ухватив за собой иноземный корабль, ведут за собой на силовом аркане плененных незнакомцев. Нехорошие для межзвездного контакта словечки – ухватили, ведут на аркане, плененные незнакомцы. Слова нехорошие, а точные: если и существуют эти незнакомцы из иных миров, то в контакт пока не вступают, их принуждают к контакту – и безрезультатно. Не хотят или не могут? Сколько дней он ломает голову над этой тайной! Может, прав Санников: никаких незнакомцев нет, нашли неизвестное до того, удивительнейшее астрофизическое явление – и все тут! Нет не все, не все! Почему тогда погибли Санников и Людмила? Никуда они не провалились, остались в нашем космосе, но остались иными, чем были, – мертвыми, непонятно преображенными. Ошибался Курт Санников, милый юный космолог, так нелепо, так непредвиденно погибший. Истинно другое – та странная мысль, что впервые возникла у него, Генриха, когда он рассматривал два мертвых тела.
Генрих откинулся в кресле, что-то бормотал вслух. Размышление не шло. Мысль расплывалась, превращалась в грезу, в красочный полубред. Он уже не покоился в удобном кресле, не смотрел на экран, где в центре шара замерла капсула, – он был одним из тех силуэтов, мимо которых проскользил, не обнаруживая их, зондирующий снаряд: он был мыслящим существом, диковинным существом, он корчился от боли жить не в своем мире. На все стороны простиралась бесконечная вселенная, миллиарды световых лет черной пустоты с зернышками взвешенных в ней светил – и пустота была чужой, и скопления звезд чужими. Это был не его мир, его вырвали в него взрывом – произошла катастрофа, он оказался в горниле чудовищного разрыва пространства и времени. И теперь он чужестранец в незнакомой стране, слепой в мире красок, безногий на шляху, безрукий в воде. И он не тонул, он даже потонуть не мог, это был не его мир – в нем не было простора для жизни, не было возможности смерти, и жизнь и смерть были привилегиями существ этого мира, он не принадлежал к ним. Он мчался в чужой вселенной, не соприкасаясь с ней, был ей потупределен – навечно, всецелостно отстранен от ее предметов и существ: одиночество, равное бесконечности. Печаль томила его – безнадежная, непостижимо величавая, самое сверхчеловеческое из человеческих чувств.
Генрих положил руку на сердце, так вдруг стало больно. В салоне из невидимых калориферов струился напоенный влагой и ароматами воздух – воздуха не хватало. Генрих задыхался, его душила вдруг познанная безмерность одиночества. Воздух не насыщал, словно и он был чужим.
– Чертовщина! – нервно сказал Генрих вслух и, вскочив, взволновано прошелся по салону.
В салон вошли Рой и Кэссиди.
– Эксперимент закончен, Рорик спустя несколько минут доставит сюда твой розовый куст, – сказал Рой. – Знаешь, как проходило понижение подачи энергии?
– На малых подачах снова появилось торможение? Я его ожидал.
Рой переглянулся с Кэссиди.
– А какие изменения ты ожидаешь в розовом кусте, Генрих?
– Думаю, вазон не изменится. А цветы погибнут. И странно погибнут, не завянут, а распадутся в труху, втянутся в себя.
Вошедший Арутюнян поставил на стол вазон с розовым кустом. Распустившиеся розы уменьшились и сжались, они казались скорей вялыми бутонами, чем недавними роскошными цветками.
– Нет, друзья, нет, – сказал Генрих, когда Рой, Кэссиди и Арутюнян, оторвавшись от роз, расселись в кресла. – Не ждите от меня обстоятельной теории. Ничего в таком роде не будет. Я хочу изложить одну гипотезу, скорее даже фантазию, чем гипотезу. И начну с того, что установлю некоторые исходные пункты. Если они ошибочны, то и моя гипотеза неверна. А если верны, то…
– То и твоя гипотеза верна, ты это хочешь сказать?
– Почему ты всегда считаешь меня примитивней, чем я есть, Рой? Я хочу сказать, что если предпосылки верны, то моя гипотеза становится одной из возможных и следует проанализировать ее вероятность.
Генрих остановился, ожидая реплики. Никто из слушателей не отозвался. Генрих продолжал:
– Итак, исходные пункты. Первое: шар появился в космическом пространстве при коллапсе звезды. Второе: он вырвался прямехонько из того ада, каким стал центр звезды в считанные секунды. Третье: при коллапсе звезды, превратившейся в «черную дыру», деформируется не только пространство, но и время. Таковы мои исходные пункты. Считаете ли вы их правильными?
– Все три пункта – правильны, – подтвердил Кэссиди. – Но ведь в них не содержится ничего нового.
– Новое привнесет в них моя фантазия. Допустим, что – кроме нашего – существует еще и другой материальный мир. Например, столько говорили о звездах, о целых галактиках из антивещества. Мы пока их не встречали, но возможность антимира никто оспаривать не будет, ведь так? Так вот, прифантазируем необычный мир, существующий рядом с нашим космическим, но отличающийся одной чертой – у него иное течение времени.
– Иное течение времени? – разом воскликнули Рой и Кэссиди. Арутюнян только изобразил на лице удивление.
– Да, иное течение времени. Под каким-то углом, может быть, даже перпендикулярное нашему. Миры с разным временем не стыкуются, один не может перейти в другой. Мы с вами ведь не можем встретиться с Юлием Цезарем или Аристотелем, хотя и обитаем в одном с ними физическом времени: мы в разных точках этого единого времени. А если бы время было еще и физически разным по течению своему – ведь тогда невозможность встречи, немыслимость соприсутствия в пространстве стала еще очевидней. Но времена разного течения могут один раз пересекаться, как пересекаются непараллельные линии. И только одна физическая возможность дается в космосе, чтобы мир одного времени мог проникнуть в мир времени иного.
– Ты подразумеваешь коллапс звезды, Генрих? – спросил Кэссиди.
– Именно это, Петр. При катастрофическом антивзрыве светила не только вещество невообразимо плотно сжимается, но столь же невообразимо плотно сжимается и время. Оно становится внеисторичным, внефизичным, оно, собственно, здесь, в точке чудовищного сгущения массы, уже вовсе не время, а некая всевременность, некое слияние в одно месиво всего прошедшего со всем будущим. Представьте себе теперь, что в мире иного времени развилась разумная цивилизация с очень высоким техническим уровнем, скажем, такая, как мы, возможно, будем через десять или сто тысяч лет. И цивилизация эта дозналась, что существует иновременный мир – наш космос – и что проникнуть в него можно лишь в точке, где коллапсирует одна из наших звезд – а в каждой галактике ежегодно схлопывается какое-нибудь светило, «черных дыр» везде полно, так что ворот из своего мира в другой хватает. И вот, подчиняясь главному свойству всякого разума – пытливости, – эта иноцивилизация захотела проникнуть в наш космос, чтобы завязать контакт с другими разумными цивилизациями, если они повстречаются. Выбрать местечко, где готовится рухнуть в собственные свои недра какое-нибудь светило, для иноцивилизации при ее техническом развитии труда не составляет.
– И случайно около таких раскрывшихся в иномир ворот оказался и мой «Протей», – продолжил Кэссиди мысль Генриха. – И мы притащили на буксирных полях разведочный корабль иномирян? Что ж, это соответствует нашим прежним предположениям. Мы ведь с самого начала думали что имеем дело с кораблем, а не с мертвым телом.
– Генрих, твоя концепция порождает добрый десяток трудных вопросов, – сказал Рой.
– Тысячу, Рой, тысячу вопросов, а не десяток. Называй их, попытаемся найти ответы.
– Буду удовлетворен, если дашь ответы хоть на пяток из тысячи. Итак, корабль и внутри него разумные существа. Почему же они не дают о себе знать? Почему нет контакта?
– Они не в нашем времени, Рой. Они нам иновременны. Не требуешь же ты контакта с фараоном Эхнатоном, хотя он в едином с нами времени, только в другой его точке. Возможно, странные силуэты, возникающие в шаре при усиленной подаче энергии, и являются попытками иновременников дать о себе знать в наших оптических образах.
– Хорошо, соглашаюсь, – иновременники. Но ведь и сам шар, примчавшийся из иного мира, тоже иновременен. А мы его видим, он физически присутствует в нашем мире.
– Он из тех же материальных частиц, что и космические тела. И хоть время, в котором находится вещество корабля, иное, но оно в нем течет так медленно, что какой-то интервал нашего времени, раз уж корабль попал в него, он может существовать. Возьми кусок гранита. Не один миллион лет должен пройти, чтобы он изменился. Чем больше срок существования предмета, тем больше он может пробыть в чужом времени, не исчезая из него.
– Малым сроком существования ты и объясняешь гибель друзей?
– Да, Рой. Все дело было в подаче энергии в шар. Она предохраняла капсулу от подчинения местному времени. А когда подача упала до нуля, капсула попала во власть иновременных процессов. На мертвом материале капсулы это сказалось мало, а хрупкая биологическая ткань не вынесла. Жизнь – процесс краткосрочный. И судя по характеру изменений в телах наших погибших друзей, собственное время шара убыстрено сравнительно с течением космического времени и направлено в обратную сторону, может быть, и не строго обратно, а под углом, но назад. Большая скорость времени объясняет быстроту гибели. Иное направление объясняет, почему за короткий срок существования в чужом времени развитие шло назад. И Курт и Людмила как бы возвращались в детство, они, погибая, молодели.
– Для проверки обратного хода времени ты и придумал эксперимент с цветами?
– Растение – тоже жизнь, Рой. И продолжительность существования цветка несравнима с продолжительностью существования камня или металла. Эксперимент с цветами должен был дать ответ на два вопроса: верно ли, что внутри шара иновременность, и верно ли, что собственное время шара имеет по сравнению с нашим обратный ход. На оба даны утвердительные ответы.
– Но убедительные ли? Ибо появляются новые вопросы. Один из них – почему в момент, когда капсула попадает под действие того, что ты называешь иновременем, возникает торможение? Ведь торможение в этом случае означает, что кто-то или что-то старается предотвратить гибель наших друзей и цветов.
– Рой, ты коснулся самого важного и самого трудного пункта. И четкой постановкой вопроса даешь на него столь же четкий ответ. Да, именно это – существа иновременного мира стремились предотвратить гибель наших друзей и растений, ибо понимали, что биологическая ткань не способна вынести переориентацию времени. Здесь моя гипотеза стыкуется с почти фантастическими идеями, не знаю, как и подойти к ним…
– Подходи любым способом, мы уже столько наслушались фантастического и столько в экспериментах с шаром навидались фантастики, что можем без ошеломления принять еще парочку ошеломляющих идей.
Генрих некоторое время собирался с мыслями. Еще на Земле сформулировали основную проблему – куда девается вводимая в шар энергия? Свою попытку разъяснить это сделал Курт Санников. Он, Генрих, предлагает иное решение. Шар – разведочный корабль, проникший в космос через туннель времени, созданный антивзрывом звезды. Возможно, некоторый срок продержавшись в нашем времени, разведочный корабль без помех возвратился бы в свое время. Аналогия примерно такая: чтобы взлететь вверх на Земле, нужен мощный толчок, а для падения обратно толчка не понадобится – достаточно исчерпать начальную энергию подъема. Не исключено, что иновременная цивилизация неоднократно предпринимала подобные проникновения в космос, чтоб ознакомиться с его природой. Но получилось так, что на траектории вылета разведочного корабля оказался наш звездолет «Протей». Звездолет энергично ухватил чужой корабль своими силовыми полями. Иновременники могли скрыться в свое время, вряд ли это составило бы чрезмерную трудность. Но – пытливые, жаждущие прикоснуться к неведомому, настоящие исследователи и разведчики – они воспользовались энергией звездолета, а потом и заводов Виргинии для смелой попытки – вывернуть свое время на время космическое. Вот куда девается энергия наших генераторов: при ее помощи меняют течение времени шара, иновременники хотят стать современниками, больше чем современниками – нашевременниками, космовременниками. Неизвестно, как далеко они продвинулись в своей попытке, но намерение ясно: стать существами нашего тока времени, выйти к нам не только разведчиками – друзьями.
– Не заносись, Генрих, – предупредил Рой.
– Друзьями! – с силой повторил Генрих. – Настаиваю на этом, Рой. Разве при уменьшении подачи энергии они не тратят вещество своего корабля, чтобы поддержать выкривление времени? Вот почему его размеры при этом уменьшаются. Разве они не пытались предотвратить гибель жизни, уловленной в капсуле: торможение, обнаруженное Роем, свидетельствует, что они пытались донести до нас весть об опасности. Я верю в их разум и в их доброту, друзья мои!
Наступившее молчание прервал Рой:
– Петр, твое мнение обо всем этом?
– Гипотеза Генриха вызывает во мне двойственное чувство, – задумчиво отвечал Кэссиди. – Она, если верна, порождает радость и печаль. Радость, что мы повстречались с цивилизацией высокого технического и духовного уровня. И печаль, что настоящего знакомства не произойдет, ибо мы не можем долго тратить запасы активного вещества, Земля предупредила, что лимиты его не увеличит.
– Тогда шар вскоре выпадет из нашего времени. Он расплывется, станет призрачным, потом исчезнет, – сказал Генрих. – Прыжок над бездной чужого времени не удастся. Как не удался он нашим погибшим друзьям…
– Вряд ли шар возвратится в свое время, – педантично поправил Рой. – Время его мира тоже течет, пока он обретается с нами в космосе. И, согласно твоей гипотезе, течет быстрее космического. Стало быть, шар угодит или в будущее, или в прошедшее своего времени – если ток времени у них обратный по сравнению с нашим. Так что прыжок над бездной удастся, но не над бездной, разделяющей наше и их время, а над бездной между будущим и прошедшим их собственного мира. – Рой встал. – Не будем терять времени, друзья. Нам троим – мне, Генриху и Рорику – нужно срочно возвращаться на Землю. Это важно для дела.
– Для какого дела, Рой? – с удивлением спросил Кэссиди.
– Того самого, для какого мы прибыли на Виргинию. Неужели оставим на полусвершении знакомство с иновременной цивилизацией? Нужно информировать Землю о всех возможностях и обо всех трудностях, пусть там решат, выделять ли сверхлимитное активное вещество или не выделять. В старину говорили: овчинка стоит выделки.
– Не стоит выделки, говорили в старину, – сказал Петр, улыбаясь.
– В данном случае – стоит. Генрих и Рорик, идемте в гостиницу, будем собираться в обратный путь.
В гостинице Рой обратил внимание на сумрачный вид брата.
– Неужели не хочешь возвратиться на Землю? – спросил он. – Ты предложил замечательную гипотезу. Если она подтвердится, совершится одно из крупнейших открытий нашего времени. Или ты не веришь, что нам предоставят такую возможность?
– Не в том дело, Рой, я хочу вернуться домой – и боюсь…
– Чего боишься?
– Как мне смотреть в глаза Андрею? – грустно сказал Генрих. – Я сказал: «Возвращу тебе невесту в добром здравии и хорошем расположении духа». И возвращаю – саркофаг!
Петр потерял нить спора. Рой и Генрих спорили всегда. В мире не было явления, которое братья оценили бы одинаково. Если один говорил: «да», другой сразу же откликался: «нет». Даже по виду они были не разные, а противоположные. Рой – два метра тридцать, голубоглазый, белокурый – был так обстоятелен, что отвечал речами на реплики. Генрих – всего метр девяносто восемь, черноволосый, непоседливый – даже на научных совещаниях ограничивался репликами вместо речей. Словоохотливость Роя раздражала Генриха, он насмехался над стремлением брата не упустить ни одной мелочи. Исследования по расшифровке слабых излучений человеческого мозга, уловленных приборами в межзвездном пространстве, они совершили совместно. Еще когда Генрих заканчивал школу – Рой был на семь лет старше, – братья стали работать вместе и с той поры не разлучались ни на день. Достаточно было одному чем-либо заинтересоваться, как другой тотчас загорался этим же. Трудно было найти столь же близких друзей, как эти два человека.
– Ты не желаешь слушать! – упрекнул Генрих Петра.
– …и потому надо переработать огромный фактический материал, фиксируя сразу десятки и тысячи объектов, – невозмутимо продолжал Рой какой-то сложно задуманный аргумент.
– Тумба! – с досадой продолжал Генрих. – Даже тумба – и та внимательнее тебя, Петр.
– …а на основе проделанного затем подсчета и отбора наиболее благоприятных случаев…
– Я отвлекся, – сказал Петр с раскаянием.
– …учитывая, конечно, индивидуальные особенности каждого объекта, ибо на расстояниях в сотни светолет искажения неизбежны, и, кроме общей для всех характеристики, они будут пронизаны своими неповторимыми особенностями…
– Твое мнение? – потребовал Генрих.
– У меня его нет, – сказал Петр. – Я наблюдатель, а не судья.
– …вывести общее правило поиска и применить его к расшифровке других объектов, которые, в свою очередь…
Генрих вскочил:
– Выводи общие правила, а я начну, как все люди, с самого простого.
Генрих вышел, хлопнув дверью. Рой замолчал, не закончив фразы. Петр засмеялся. Рой с укором посмотрел на него.
– Неужели вы рассчитывали, что с первого испытания все пойдет как по маслу? – спросил Петр.
– Вторая неделя, как механизмы запущены, – пожаловался Рой, – и ни одной отчетливой картины!
Петр сочувственно посмотрел на него. Братьям, конечно, не до веселья.
Сверхсветовые волны пространства, в считанные минуты уносясь за Сириус и Капеллу, фиксировали множество сфер излучения, удалявшихся от Земли, но расшифровать их не удавалось. На экране порой вспыхивало что-то туманное, нельзя было разобраться, где лица, а где деревья, где животные, а где здания, – посторонние шумы забивали голоса.
– Вы сумели разрешить самое важное: волны пространства оконтуривают все уносящиеся мозговые излучения, – сказал Петр. – Доказано, что человек оставляет после себя вечный памятник своей жизни. А что буквы на памятнике так сложны…
– На Земле уже двести лет отлично расшифровывают излучения мозга, – возразил Рой. – Но что это может оказаться так трудно по отношению к волнам, давно путешествующим в космосе…
– Вот-вот! А теперь вы тщательно разберетесь в помехах и найдете способы преодолеть их.
В комнату вошел взволнованный Генрих.
– Все механизмы уже переведены на мою систему поиска, Рой! Советую тебе убедиться, что ничего от твоих предложений в программах не сохранено.
– Если все собрано точно по твоей схеме, то не сомневаюсь в провале.
– Рой вышел.
– Устал! – сказал Генрих, опускаясь в кресло. – Две недели почти без сна… Тошнит от мысли о восстановительном душе. Рой обожает душ. А терять часы на сон жалко! Как вы обходились в своей дальней дороге?
– Мы спали, Генрих. У нас тоже имелся радиационный душ, и мы порой, особенно за Альдебараном, прибегали к нему. Но любить его – нет, это противоестественно! Когда была возможность, мы спали обычным замечательным земным сном.
– Я посплю, – пробормотал Генрих, закрывая глаза. – Минут десяток…
– Только не сейчас!.. – Петр потряс Генриха за плечо. – Когда вы запальчиво спорите, я никого из вас не понимаю. Объясни, пока Роя нет, чем твоя схема отличается от его.
– Схема? – сказал Генрих, открывая глаза. – У Роя нет схем. Рой педант.
Генрих вскочил и зашагал по комнате. Если приходилось объяснять, ему легче это было делать на ходу.
Петр наконец уяснил себе, что Рой настаивает на фиксации всех излучений мозга, обнаруженных в галактическом пространстве, а после изучения того, что объединяет их, хочет искать индивидуальную расшифровку. Генрих же настаивает, чтобы поиск начали с излучений выдающейся интенсивности, с резкой индивидуализацией – горных пиков своеобразия на плоской равнине схожестей.
– Во все времена существовали люди с особо мощной работой мозга. Пойми меня правильно, Петр, я не о признанных титанах умственного усилия… Нет, обычные люди, может, неграмотные мужики, а может, и гении, не зарекаюсь, – те, у кого мозг генерировал особо мощно…
– Мне кажется, резон в твоих рассуждениях есть.
– Скажи это Рою! Обязательно скажи!
Генрих снова опустился в кресло. Рой все не появлялся, и Петр осторожно спросил Генриха:
– Рой намекнул, что у тебя есть какие-то личные причины заниматься этой работой… Извини, если вторгся в интимное…
– Я не скрываю. Ты слыхал об Альбине?
– Знаю, что она была твоей невестой.
– И больше ничего?
– Я был в командировке на Проционе, когда она погибла при катастрофе с планетолетом. Нас всех потрясло это известие. Очаровательная, очень красивая женщина.
– К тому же – редкая умница… Гибель ее… в общем, я думал о ней ежеминутно, говорил с ней во сне и наяву. Мне захотелось возвратиться в ее жизнь, увидеть ее девочкой, подростком, девушкой… Так явилась мысль заняться волнами мозга, излученными в пространство. Механизмы разрабатывал Рой.
– А то, ради чего ты начал работу?
– С Альбиной пока не получается… Радиосфера ее мозга несется где-то между тридцатью двумя и восемью светогодами. Она умерла восемь лет назад, двадцати четырех лет от роду. Но на таком близком расстоянии – дикий хаос мозговых излучений. Слишком уж интенсивно думают наши дорогие современники…
В комнату быстро вошел Рой.
– В восьмистах пятидесяти светогодах от Земли, за Ригелем и Бетельгейзе, приемники зафиксировали мощное излучение мозга! Идемте смотреть.
На стереоэкране вначале прыгали цветные блики, световорот крутящихся вспышек накладывался на круговорот предметов. Потом в хаосе внезапно наступил порядок. На экране выступили цифры, знаки и буквы, они выстраивались цифра за цифрой, буква за буквой, знак за знаком.
– Формулы! – воскликнул Генрих.
– Формулы! – подтвердил Петр. – Стариннейший способ, начало алгебры. Сколько помню, такие формулы применялись на заре науки.
– Похоже, мы уловили мыслительную работу какого-то математика, – сказал через минуту Генрих. – Рой, ты все знаешь. Какие математики были в ту эпоху?
Расшифрованное излучение походило на доказательство теоремы. Неизвестный математик рассчитывал варианты, принимал одни, отвергал другие: некоторые буквы исчезали, словно стертые, другие выступали отчетливей – доказательство шло от посылок к следствиям.
– Нет, какая мощная мыслительная работа! – снова не выдержал Генрих.
– Этот парень так погружен в вычисления, что не видит ни одного окружающего предме… Что это?
На экране возникло изображение старинной улицы – кривая, круто уходящая вверх мостовая, трехэтажные красные дома с балкончиками и флюгерами, в отдалении – крестьянская телега, запряженная быком. По улице шел толстый человек в берете и темном плаще, из-под плаща выступал кружевной воротник. У человека было обрюзгшее лицо, под глазами багровые мешки, губы зло кривились. В руке он держал суковатую палку.
– Вы так задумались, господин советник Ферма, что не видите, как наталкиваетесь на прохожих, – сказал человек в берете и стукнул палкой по булыжнику. Голос у него был под стать лицу – хриплый, сварливый. – Скажите спасибо, что столкнулись со мной, а не со стеной, а не то у вас появилась бы на лбу преогромнейшая шишка!
С экрана зазвучал другой голос, растерянный и добрый:
– Простите, господин президент парламента, я временами бываю… Поверьте, я очень смущен!..
– Рад за вас, что вы смущены своей бестактностью, Ферма, – продолжал человек в кружевном воротнике. – И что вы временами «бываете», я тоже знаю. Весь вопрос, где вы бываете. Бывать на службе вы не имеете времени. Ну-с, я слушаю. О чем вы размышляли?
– У меня сегодня счастливый день, господин президент. Я наконец осуществил давно задуманное!
– Вот как, счастливый день? Осуществили задуманное? А что вас так обрадовало, Ферма? Неужели вы задумали разобраться наконец в том ворохе дел, что накопился у вас в ратуше, и осуществили задуманное? Неужели теперь никто не будет тыкать в вас пальцем как в лентяя? Ферма, может быть, вы задумали взяться за ум, как этого требует ваше благородное происхождение и незаурядные знания, а также общие пожелания граждан нашего города, и осуществили это? О, если это так, Ферёма, я вместе с вами воскликну: «Да, он имеет право быть счастливым!» Что же вы опустили голову?
– Господин президент… Я сегодня нашел доказательство одной замечательной теоремы, и какое доказательство!
Толстяк взял за локоть невидимого на экране Ферма.
– Сделаем шаг в сторону, господин советник. Вот цирюльня нашего уважаемого Пелисье, вот его реклама – уличное зеркало. Вглядитесь в зеркало, Ферма, и скажите, что вы видите?
– Странный вопрос, господин президент! Я вижу себя.
Теперь с экрана глядел второй собеседник – худое, удлиненное лицо, высокий, плитою, лоб, резко очерченный нос над крохотными, ниточкой, усиками, черные волнистые – свои, а не накладные – волосы, белый, платком, льняной воротничок.
– Я видел его портрет в музее, – прошептал Генрих. – Как похож!
– Какие лучистые глаза! – отозвался Петр. – И какое благородство и доброта в лице!
– Вы мешаете слушать! – пробормотал Рой. – Глаза как глаза – глядят!
А люди на экране продолжали беседу:
– Я скажу вам, что вы увидели в зеркале, Ферма. Вы увидели удивительного мужчину – не добившегося положения в обществе, теряющего любовь невесты, уважение окружающих… Вот кого вы увидели, Ферма! И после этого не твердите мне о дурацких доказательствах каких-то дурацких теорем. Я друг вам и как друг говорю: вы конченый человек, Ферма! Вся Тулуза издевается над вами! Арифметикой Диофанта в наше время не завоевать ни денег, ни положения, ни любви. Оставьте это старье древним грекам, которые находили в цифрах и чертежах противоестественное наслаждение, и станьте наконец в уровень с веком. До свиданья, Ферма!
– Одну минуточку, господин президент!.. Я ведь шел к вам, чтобы… Я третий месяц не получаю жалованья, господин президент!
Толстяк снова стукнул тростью о булыжник.
– И еще три месяца не получите! Жалованье! Вас не за что жаловать. Подумайте над моими словами, Ферма.
Толстяк медленно поднимался по крутой улице, а дома стояли неподвижно. Потом дома пришли в движение, теперь улица опускалась. Дома уходили вверх, их сменяли новые – Ферма шел вниз. Улица стала тускнеть, сквозь кирпич стен и булыжник мостовой проступили буквы и знаки – мозг Ферма снова заполнили формулы. Вскоре от внешнего мира не осталось и силуэтов – на экране светило лишь сызнова повторяемое вычисление.
А потом сквозь математические знаки проступила заставленная вещами комната – картины и гобелены на стенах, высокие резные шкафы по углам. В сумрачной комнате, освещенной одним узким окном, всюду виднелись книги – заваливали диван, возвышались горками на полу. Одна, огромная, в кожаном переплете, лежала на столике – на экране руки Ферма перелистывали страницы фолианта.
На пороге комнаты стояла старуха в чепце.
– Отвлекитесь от Диофанта, господин Ферма, – говорила старуха. – Удалось вам достать хоть немного денег? У меня не на что покупать провизию, господин Ферма. Вы меня слышите?
– Слышу, слышу, дорогая Элоиза, – донесся с экрана торопливый голос Ферма. – Я слышу тебя самым отличным… Что ты хочешь от меня?
– Я хочу вас накормить, а на это нужны деньги.
– К несчастью, Элоиза, поход был неудачен. Президент пригрозил, что не будет платить еще три месяца.
– Боже, что вы говорите! Еще три месяца без жалованья!
– Пустяки, Элоиза! Всего девяносто один день. Продай что-нибудь, и мы отлично проведем эти три месяца.
– А что продать? Самое ценное у вас – книги, но вы не разрешаете даже пыль с них стирать.
– И не разрешу, Элоиза! Книги святей икон.
– Не кощунствуйте! Может, продать шкаф?
– Правильно! На что нам так много шкафов?
– А куда вы будете класть свои книги? Я лучше предложу старьевщику господину Пежо наши гобелены.
– Ты умница, Элоиза! Гобелены давно мне надоели. Сейчас я их сниму со стен.
– Постойте, господин Ферма! Я вспомнила, что они закрывают места, где отлетела штукатурка. Лучше шкафы!
– Вот видишь, я первый сказал о шкафах. Зови Пежо, а пока, пожалуйста, оставь меня. У меня важное вычисление.
– У вас всегда важные вычисления. Я должна сказать еще кое-что.
– Говори, только поскорее.
– Вчера у Мари был день ангела. Вы забыли об этом?
– Что? Я забыл о дне ангела своей дорогой невесты? Как у тебя язык повернулся сказать такое! Неразумная Элоиза! Да я вчера только о Мари и думал! Весь день думал о ней.
– И не пошли ее поздравить! Вас пригласили к ней, но вы не явились.
– Ах, черт! Правильно, не пошел… Потому что именно вчера мне явилась великолепная идея, и я немедленно сел ее разрабатывать. Поздравь меня, Элоиза, я добился необыкновенного успеха!
– Все ваши успехи в арифметике не помогут мне сварить даже постного супа. И они не восстановят потерянных надежд на устройство семьи!
– Что ты каркаешь? Какие потерянные надежды?
– Я так хотела вашего счастья, я так любила Мари!..
– Элоиза, твои слезы разрывают мне сердце! Вытри глаза! Ты сказала что-то странное о Мари, я не понял.
– Она недавно приходила, ваша Мари. И она сказала, что по настоянию родителей и по решению своего сердца освобождает вас от вашего обещания… Она раздумала связывать свою жизнь с вашей… Что с вами, господин Ферма?
– Ты что-то спросила, Элоиза? Нет, я…
– Что вы собираетесь делать?
– А что я могу?.. Если вдуматься… Правда, я люблю ее… Но еще не было на свете женщин, которые довольствовались бы одной любовью!
– Много вы знаете о женщинах! Вы свою арифметику знаете, а не женщин. Слушайте меня, господин Ферма. Мари от нас ушла к вечерне. Вечерня кончается через час. Идите к собору, объяснитесь с ней. Дайте обещание зажить по-иному. Она любит вас, поверьте старухе!
– Это, пожалуй… Пообещать с завтрашнего дня зажить по-другому!.. Элоиза, ты возвращаешь меня к жизни! Так ты говоришь, вечерня кончается через час?
– Ровно через час, не опоздайте! А я пойду упрашивать господина Пежо раскошелиться на один из ваших шкафов.
Вещи пришли в движение, они перемещались – хозяин комнаты метался из угла в угол. Постепенно вещи стали замирать, а на экране, пока еще туманные, проступали математические знаки.
Теперь весь экран занимала книга, тот фолиант, что лежал на столе. Ферма перелистывал пергаментные страницы, потом схватил перо и пододвинул бумагу. Знаки и числа теснились друг к другу. Ферма заносил на бумагу вычисление, неотступно стоявшее в его мозгу. Только раз он отвлекся и, посмотрев на стенные часы, сказал:
– Я что-то должен был сделать? Ладно, придет Элоиза…
А затем, доведя вычисление до конца, он снова обратился к фолианту и торопливо, брызгая чернилами, стал писать на его полях. Это было уже не вычисление, а излияние. Ферма перекликался с великим математиком древности, умершим за полторы тысячи лет до него. Ферма сообщал ему и миру о событиях сегодняшнего дня.
«Я нашел поистине удивительное доказательство этой теоремы, – записывал он и читал вслух свои записи, – но поля Диофанта слишком малы, и оно не уместится на них…»
Он взял листочек с вычислением, минуту любовался им – весь экран закрыли знаки, буквы и числа – и, свернув листочек, вложил его между страницами Диофанта. На экране появилось его лицо. Ферма подошел к зеркалу. В зеркале засияли огромные, чуть выпуклые, очень добрые глаза, они смеялись, все лицо смеялось.
– Ты счастливый человек, Пьер! – торжественно сказал Ферма. – Какой день! Нет, какой благословенный день! Я скажу тебе по чести, Пьер: вся прожитая тобой жизнь не стоит одного этого необыкновенного, этого восхитительного дня! Говорю тебе, истинно говорю тебе – нет сегодня счастливей тебя в целом мире!
Радость так и лучилась из Ферма, и потомки, через восемьсот пятьдесят лет ставшие свидетелями его торжества, радовались вместе с ним. А потом излучения мозга Ферма стали забиваться другими – на экране заплясали световые блики.
– Каково? – с торжеством сказал Генрих.
– Согласен, кое-что твоя схема дает, – признал Рой. – Но случай с Ферма пока единичен.
– Мы, очевидно, присутствовали при создании того знаменитого доказательства великой теоремы Ферма, которое впоследствии утеряли и которое, сколько помню, не сумели восстановить соединенные усилия математиков мира в течение многих столетий, – сказал Петр.
– Я наведу справку, доказана ли уже теорема Ферма! – крикнул Генрих и скрылся.
– Думаю, все записанное Ферма на том клочке бумаги будет теперь восстановлено полностью, – заметил Рой. Генрих вернулся сияющий.
– Нет! До сих пор – нет! Почти девять столетий протекло с того дня, и человечество не сумело повторить его удивительное доказательство! Естественно, что он так радовался! Но вот что интересно: работы Ферма после его смерти издал его сын Семюэль. Очевидно, Ферма все-таки женился.
– Не каждый день он доказывал по великой теореме, – возразил Рой. – Нашлись свободные часы и для невесты. Важно другое: в тот знаменательный день мозг Ферма работал с такой интенсивностью, что далеко обогнал среднюю интенсивность мозга людей его поколения. Даже рассеянно оглядывая свою Тулузу и обстановку комнаты, он сохранил нам яркий рисунок домов и вещей, и лица, и голоса того президента и той старушки Эло…
На экране вспыхнула новая картина. Генрих нетерпеливо сказал:
– Рой, повремени с комментариями! Дешифраторы передали в зал, что на расстоянии в тысячу светолет от Земли приемники уловили еще одно излучение мозга такой четкости и силы, что оно сравнительно легко поддается переводу в образы и слова. – Тысячу лет назад! – воскликнул Генрих. – Кто бы это мог быть?
– Твои восторженные крики не лучше моих комментариев, – сказал обиженный Рой.
Это была тюремная камера. На полу вповалку лежали заключенные, в квадратик окошка под потолком лился солнечный свет – сноп его не рассеивал, а лишь пронзал полумрак. Фигуры спящих людей, закутанных в рванье, были неразличимо схожи, и лишь один выделялся в сумрачной массе. Этот человек был так же скверно одет, так же скрючился на полу, чуть ли не подтягивал колени к подбородку – над спящими возносился белый парок дыхания, в углах камеры тускло поблескивала наледь, – так же тяжело дышал, сомкнув глаза, так же стонал не то во сне, не то в забытьи. И только единственное выделяло его среди товарищей: он выступал в полумраке отчетливо, с такими подробностями, словно кто-то со стороны пристально рассматривал его, все остальное охватывая лишь как фон.
Кого-то неизвестного, чьи мозговые излучения были расшифрованы через тысячу лет, интересовал только один из всех людей, лежащих на полу тюремной камеры, и он всматривался в этого заключенного со скорбью и жалостью.
Человек на полу лежал в стороне от проникшего в камеру солнечного луча, но голова его была освещена так ярко, словно свет падал на нее одну. Достаточно было взгляда на эту странную голову, чтобы выделить ее среди других и запомнить: круглый череп, лишенный волос, круглое безбровое лицо, очень острый тонкий нос, тонкие губы насмешника, остроконечный подбородок человека безвольного, гигантский лоб мыслителя над маленькими глазами, впалые щеки туберкулезника, окрашенные на скулах кирпичным румянцем. Человек, не открывая глаз и жалко морщась, кашлял и прижимал руку к груди
– в груди болело. Так же, по-прежнему не открывая глаз, он внятно – и грустно и насмешливо – проговорил стихами («перевод с французского на современный международный», – доложили дешифраторы):
А я уже полумертвец, Покрыт холодным смертным потом И чую: близок мой конец, И душит липкая мокрота…
– Послушайте, это он себя рассматривает! – зашептал Генрих. – Он словно бы рассматривает себя со стороны!
– Стихи Франсуа Вийона, – добавил Рой. – Был такой французский поэт, и жил он как раз тысячу лет назад.
На громко произнесенные стихи поднял голову один из лежавших на полу. И сейчас же картина переменилась. Камера сохранилась, но тот, кто читал стихи, пропал, лишь голос его слышался ясно, и все стало таким, как будто происходившее в камере рассматривалось теперь его глазами.
Человек, поднявший голову, был одноглаз и свиреп на вид.
– Плохо тебе, Франсуа? – прохрипел он. – Ну и слабенькое у тебя здоровье!
– Побыл бы ты с полгода в Менских подвалах проклятого епископа д'Оссиньи Тибо, посмотрел бы я на твое здоровье, Жак! – проворчал человек, читавший стихи. – Вот уж кому не прощу! – Он снова – и неожиданно весело – заговорил стихами:
…церковь нам твердит, Чтоб мы врагов своих прощали…
Что ж делать! Бог его простит!
Да только я прощу едва ли.
Их разговор заставил приподняться еще нескольких заключенных. Почесываясь и зевая, они приваливались один к другому плечами, чтоб сохранить тепло.
– Черта ему в твоем прощении! – продолжал одноглазый Жак. – д'Оссиньи живет в райском дворце, его моления прямехонько доставляются ангелами в руки всевышнему. А тебе доля – светить лысой башкой в камере. Отсюда не то что скромного моления – вопля на улице не услышишь.
– Все же я буду молить и проклинать, друг мой громила Жак! – возразил Франсуа. – И если я как следует, с хорошими рифмами, со слезой, не помолюсь за нас за всех, вам же хуже будет, отверженные! Или вы надеетесь, что за вас помолятся кюре и епископы? Святая братия занята жратвой и питьем, им не до вас! Теперь послушайте, как у меня получается моление.
Изменив голос на пронзительно-скорбный, Франсуа не то пропел, не то продекламировал:
О господи, открой нам двери рая!
Мы жили на земле, в аду сгорая.
В разговор вступил третий заключенный. Этот лежал в углу, где поблескивал на стене лед, – и даже голос его казался промерзшим:
– Зачем тебе молиться, Франсуа? Ровно через двое суток тебя благополучно вздернут на виселице, и ты, освобожденный от земных тягот, взмоешь на небеса. Побереги пыл для личного объяснения с господом, а в разговоре со всевышним походатайствуй и за нас. Если, конечно, тебя с виселицы не доставят в лапы Вельзевулу, что вероятней.
На это Вийон насмешливо откликнулся другими стихами:
Я – Франсуа, чему не рад.
Увы, ждет смерть злодея, И сколько весит этот зад, Узнает скоро шея.
Камера ответила хохотом.
Теперь проснулись все, и все смеялись. Заключенные глядели с экрана в зал на невидимого Франсуа и гоготали – очевидно, он скорчил очень уж умильную рожу. Лязгнули запоры, и на шум вошел сторож – высокий, как фонарный столб, и такой же худой. В довершение сходства удлиненная голова напоминала фонарь. На багровом, словно подожженном лице тюремщика топорщились седые усы в локоть длиной. Он с минуту укоризненно разглядывал Вийона.
– Опять шутовские куплетики? – проговорил он неодобрительно. – Разве вас заботливо засадили в лучшую тюрьму Парижа, чтобы вы хохотали? Ах, Франсуа, послезавтра тебе отдавать богу душу, а ты своим нечестивым весельем отвлекаешь добрых людей от благочестивых мыслей о предстоящей им горькой участи!
С экрана раздался дерзкий голос невидимого Франсуа:
Я не могу писать без шуток, Иначе впору помереть.
– Именно впору, – подтвердил сторож. – Говорю тебе, послезавтра. По-христиански мне жаль тебя, ибо в аду за тебя возьмутся по-настоящему. Но по-человечески я рад, ибо с твоим уходом тюрьма снова станет хорошей тюрьмой – из того легкомысленного заведения, в которое ты ее превращаешь.
– Послушай, Этьен Гарнье, я согласен, что веду себя в тюрьме не слишком серьезно, – возразил Вийон. – Но ведь вы можете избавиться от меня, не прибегая к виселице. Я не буду возражать, если ты вытолкнешь меня на волю невежливым пинком в зад.
– На волю! – Сторож захохотал. – Из того, что ты мало подходишь для тюрьмы, еще не следует, что тебе будет хорошо на воле. Франсуа, ты должен вскрикивать от ужаса при мысли о воле. Воля на тебя действует плохо, мой мальчик.
– И ты берешься доказать это?
– Разумеется. Я не бакалавр искусств, как ты, но что мое, то мое. И общение с вашим братом, отпетыми, научило меня красноречию. Думаю, мне легко удастся переубедить тебя в трех твоих заблуждениях: в любви к воле, в ненависти к тюрьме и в противоестественном отвращении к виселице.
– Что же, начнем наш диспут, любезный магистр несвободных искусств заточения Этьен Гарнье.
– Начнем, Франсуа. Мой первый тезис таков… Впрочем, надо раньше выбрать судью, чтобы все было как в Сорбонне!
– Ты считаешь, что тюрьма подобна Сорбонне?
– Она выше, Франсуа. В Сорбонне ты был школяром, сюда явился бакалавром! Школяров мы держим мало, зато магистры и доктора встречаются нередко. И мы кормим своих обитателей, кормим, Франсуа, кормим, а кто вас кормит в Сорбонне?.. Как же будет насчет судьи?
Камера, сгрудившаяся вокруг Гарнье и Франсуа, дружно загомонила:
– Жака Одноглазого! Жака в судьи!
– Пусть будет Жак! – согласился сторож, и Одноглазый выдвинулся вперед. – Итак, мой первый тезис: воля плохо действует на тебя, Франсуа. Она убивает тебя, друг мой. Тебе тридцать два года, а ты похож на старика. Ты лыс, у тебя выпали зубы, руки дрожат, ноги подгибаются. Ты кашляешь кровью – это от излишества воли, Франсуа Вийон! Тебя сгубили вино и женщины. Я бы добавил к этому и рифмы, но рифмами ты балуешься и в тюрьме. Чего ты добился, проведя столько лет на воле? Ты имеешь меньше, чем имел в момент, когда явился в этот мир, ибо растерял здоровье и добрые начала, заложенные в тебя девятимесячным трудом твоей матери. У тебя нет ни жилья, ни одежды, ни денег, ни еды, ни службы. Что ждет тебя, если ты вырвешься на волю? Голод, одиночество и верная смерть через месяц или даже раньше – мучительная смерть где-нибудь под забором или на лежанке какой-нибудь подружки, приютившей тебя из жалости. Я слушаю тебя, Франсуа.
– Гарнье, жестокий, бестолковый Гарнье, ты даже не подозреваешь, как прав! Все же я опровергну тебя. Да, конечно, я пострадал от излишеств воли, но я знал вволю излишеств! Не всегда, но часто, очень часто я бывал до усталости сыт. Меня любили женщины, Гарнье, тебе этого не понять, тебя никто не любил, ты сам себя не любишь! А друзья? Где еще есть такие верные друзья, как на воле? Кулак за кулак, нож за нож! И я согласен, что, выйдя на волю, через две недели умру. Но что это будут за две недели, Гарнье! Я напьюсь вдосталь вина, нажрусь жирных яств, набегаюсь по кривушкам Парижа, насплюсь у щедрых на ласку потаскух, пожарюсь у пылающих каминов и позабуду холод твоей камеры – вот что будет со мной в отпущенные на жизнь две недели! Таков мой ответ тебе, Гарнье. А скорой смерти, так щедро обещанной тобою, я не боюсь, нет!..
…судьба одна!
Я видел все – все в мире бренно, И смерть мне больше не страшна!
– Ты губишь не одно тело, но и душу, Франсуа. Воля иссушает твою заблудшую душу, мой мальчик. А душа важнее тела, поверь мне, я много раз видел, как легко распадается тело. Сохрани свою бедную душу для длинной жизни, Франсуа!
– На это у меня есть готовый ответ:
Легко расстанусь я с душой, Из глины сделан, стану глиной; Кто сыт по горло нищетой, Тот не стремится к жизни длинной!
– Что ж, и тезис убедителен, и возражение неплохо! – объявил Жак Одноглазый. – Будем считать, что ни один не взял верх.
– Слушай теперь мой второй тезис, Франсуа. Ты должен любить, а не ненавидеть тюрьму. Ни дома, ни в монастыре, ни в церкви ты не встретишь такого воистину христианского обращения, как в тюрьме. Здесь тебя по заслугам ценят и опекают, Франсуа. Тебе предоставили место для спанья, а всегда ли ты имел такое место на воле? Тебя регулярно кормят – не жирными каплунами, конечно, но знал ли ты каплунов на воле? За тобой следят, заботятся о твоем здоровье, дают вволю спать. А если ты позовешь на помощь, разве немедленно не появлюсь я? Разве наш добрый хирург мосье Бракке не пустит тебе кровь, если ты станешь задыхаться? Тюрьма – единственное место в мире, где не примирятся с твоей болезнью, не допустят твоей преждевременной смерти. Господин судья сказал мне: «Гарнье, Вийон должен своими ногами взойти на эшафот». И можешь поверить, дорогой Франсуа, я недосплю ночей, но не допущу, чтобы болезнь осилила тебя. Такова тюрьма.
– На это я отвечу тебе: прелести воли не потускнели в моих глазах от того, что ты красноречиво расписал удобства тюрьмы.
– Тезис силен, а возражение неубедительно! – объявил Жак Одноглазый.
– По второму пункту победил Гарнье.
– Тезис третий: ты должен стремиться на виселицу, а не увиливать от нее, – возгласил торжествующий Гарнье. – Нет большего счастья для тебя, чем добропорядочная виселица. Для тебя, Франсуа, виселица не кара, а избавление. Избавление от недуга, что гнетет тебя, от мук неизбежного умирания, от боли в костях и легких, от голода и холода, от неизбывных долгов, от нищеты, от коварных друзей, от всех напастей, от всего горя, что переполняет твое сердце. Виселица для тебя выход в истинную свободу из юдоли скорби и слез. Один шаг, всего полувздох – и ты в царстве вечного облегчения и радости. А если по заслугам твоим ты угодишь не в рай, а кое-куда пониже, то горших мук, чем твои земные, и там не узнаешь. Разве ты не орал полчаса назад в этой камере как оглашенный: «Мы жили на земле, в аду сгорая». И подумай еще о том, Франсуа, что в тех подземельях под раем тебе уже никогда не придется жаловаться на недостаток тепла, а здесь ты трясешься даже в солнечные дни. Говорю тебе, спеши на виселицу, спеши на виселицу, Франсуа!
– Перестань, проклятый Гарнье! Чума, чума на твое злое сердце! Не хочу умирать, слышишь, не хочу умирать, Гарнье! Боже мой, жить, только жить! Любая жизнь – в тысячу раз хуже этой, но жизнь, жизнь, жизнь!
– Еще минуту назад ты хвастался: смерть мне не страшна!
– Замолчи, Франсуа! – сказал Жак Одноглазый. – Не узнаю тебя. С чего ты разорался? Слушайте мое решение о споре. Восхваление виселицы меня не убедило. Истинный христианин не должен стремиться на виселицу. По этому пункту победа за Франсуа Вийоном, хоть он не удосужился подыскать дельные возражения. А в целом диспут окончен безрезультатно.
– Ты необъективен, Жак Одноглазый! – возразил уязвленный сторож. – В тебе заговорили личные антипатии, и ты заставил молчать внутренний голос справедливости. В скором времени и тебе придется подставить шею объятиям волосяных рук, и ты заранее ненавидишь виселицу. Так порядочные люди не поступают, поверь мне, Жак, я опекал в моих камерах многих порядочных людей.
– Выбирай выражения поосторожней, Гарнье! – зарычал Жак. – Меня обвиняли в разбое, грабежах, насилиях и убийствах, и я не опровергал обвинений. Но в непорядочности никто не смел меня упрекнуть, и я никому не позволю…
– Успокойся, Жак! – дружелюбно сказал Гарнье. – Никто больше меня не ценит твоих достоинств. Я знаю, что ты с честью носишь прозвище «Громила». Но выше всего для меня объективность и справедливость; эта неразлучная парочка понятий – мои фамильные святые, если хочешь знать. Сейчас я покажу вам, что такое настоящая объективность, друзья. Франсуа! – обратился он к Вийону. – Ты просил передать свой письменный протест на приговор парижского суда. Лично я считаю, как уже доказывал тебе, что виселица – лучший для тебя исход. Но, скрепив свое сердце, я доставил твое обжалование по назначению. Жди скорого решения.
– Спасибо, Гарнье! – воскликнул обрадованный Франсуа. – За это я отблагодарю тебя по-королевски: я напишу балладу в твою честь, чтоб обессмертить твое имя!
– Лучше бы ты орал свои стихи не так громко, – проворчал сторож, открывая дверь. – Столько хлопот с тобой, Франсуа! В парижской тюрьме нет чиновника серьезнее меня, но и меня своими непотребными куплетами ты порою заставляешь хохотать, вот до чего ты меня доводишь, Франсуа!
Дверь захлопнулась, снаружи залязгали затворы. Солнечный сноп снова превратился в луч, луч тускнел. Один из заключенных с тоской смотрел в окошко. За окном густели тучи.
– Кажется, снег пойдет! – сказал он. – Только снега нам не хватало!
– Когда валит снег, морозы спадают, – возразил Жак. Он подошел к Вийону, положил ему руку на плечо. Половину экрана заняло его лицо, единственный глаз Жака смотрел зорко и сочувственно. – О чем задумался, Франсуа? Лучше прочти что-нибудь из Большого Завещания, что ты недавно написал.
– Прочти! Прочти, Франсуа! – раздались крики. – Что-нибудь позабористей, Франсуа!
– Я прочту балладу о дамах минувших времен, хорошо?
– Давай о минувших дамах, – согласился Жак. – Минувшие дамы – тоже неплохо.
Теперь снова был слышен один голос Вийона. Камера превратилась в нечто неопределенное и серое – Вийон, читая, закрывал глаза:
Где Элоиза, та, чьи дни Прославил павший на колени Пьер Абеляр из Сен-Дени?
Где Бланш, чей голос так сродни Малиновке в кустах сирени?
Где Жанна, дева из Лорени, В огне окончившая век?..
Мария! Где все эти тени?
Увы! Где прошлогодний снег?
– Изрядно! – сказал Жак. – Просто слеза прошибает, так жалко погибших дам. Но я просил стихов повеселее. Помнишь, ты издевался над офицерами полицейской стражи, ну, и о прекрасной оружейнице или о толстухе Марго. Что-нибудь поострее, Франсуа!..
– Тогда я прочитаю вам стихи, написанные во время поэтического состязания в Блуа при дворе герцога Карла Орлеанского. Он сам задал нам тему – доказывать недоказуемое, сам вместе с другими поэтами писал баллады, но я его переплюнул, и, кажется, ему это не понравилось.
От жажды умираю над ручьем.
Смеюсь сквозь слезы и тружусь, играя.
Куда бы ни пошел, везде мой дом, Чужбина мне – страна моя родная.
Я знаю все, я ничего не знаю.
Мне из людей всего понятней тот, Кто лебедицу вороном зовет.
Я сомневаюсь в явном, верю чуду.
Нагой, как червь, пышнее всех господ.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Голос Вийона сделал остановку. Камера ответила на остановку хохотом и восклицаниями:
– Вот это да! Ах же дает, стервец! Всеми принят, изгнан отовсюду – слышал, Жак? Нет, ты послушай – лебедицу вороном!.. И над ручьем, над ручьем – от жажды, ха-ха-ха! Франсуа, нет, для тебя и виселицы слишком уж мало! Говорю вам, он может, братцы, он может!
Когда шум стал затихать, Франсуа продолжал:
Я скуп и расточителен во всем.
Я жду и ничего не ожидаю.
Я нищ, и я кичусь своим добром.
Трещит мороз – я вижу розы мая.
Долина слез мне радостнее рая.
Зажгут костер – и дрожь меня берет, Мне сердце отогреет только лед.
Запомню шутку я и вдруг забуду, И для меня презрение – почет.
Я всеми принят, изгнан отовсюду…
Внезапно чтение прервалось, послышалось рыдание. Экран заполнило растерянное, безобразное лицо Жака Одноглазого.
– Франсуа, что с тобой? Проклятый Гарнье, это он тебя расстроил! Да успокойся же, успокойся!
– Никто не понимает, никто! – лепетал голос Вийона. – Я так несчастен, Жак! И вы тоже, даже вы!..
– Перестань плакать! Кто тебя не понимает? О чем ты говоришь, Франсуа? Ты говоришь о виселице, к которой тебя…
– Я говорю об этих стихах, что я в Блуа… Это ведь правда, Жак, здесь каждое слово правда! Я плакал, когда писал их, ибо ничего более искреннего о себе… А все смеются, всем кажется, что я острю. Вы хохотали, будьте вы прокляты все!
Жак хотел что-то сказать, но его оборвал грохот дверных запоров. В камеру вошел Гарнье.
– Франсуа, – сказал он, – парижский суд помиловал тебя, лысый мальчик. Суд заменяет тебе виселицу десятилетним изгнанием из Парижа. Можешь уходить на волю. Но помни, что в душе я дружески скорблю о тебе, ибо выпускаю тебя не на радость, а в лапы мучительного умирания. Ты еще скажешь мне, Франсуа, я верю в твою честность, хоть ты пишешь неприличные стихи, которые не переживут тебя, ты еще воззовешь ко мне в сердце своем: «Друг мой Гарнье, ты прав, виселица была бы мне лучше жизни!..»
Камера потускнела, страстные импульсы мозга Вийона, уже тысячу лет, постепенно ослабевая, мчавшиеся в галактическом пространстве, забивались шумами других излучений. На минуту показался древний Париж – темный переулочек, кривые дома, смыкавшиеся верхними этажами, золотарь с переполненной бочкой, распахнувший пасть в половину экрана: «Ах, Франсуа, ты ли это! Иди сюда, крошка, я тебя поцелую!» Еще на минуту запылали дрова в камине, пламя выхлестывалось наружу, оно то отдалялось, то близилось – Вийон, озябший, лез к огню и, обжигаемый, отскакивал. Затем и эти видения пропали. На экране больше не возникало никаких картин. Рой выключил аппараты.
– Неужели мы не разрешим загадку его смерти? – сказал огорченный Генрих. – Сколько помню, гибель Вийона окутывает тайна.
– Давайте подведем итоги, – предложил Рой, игнорируя сетования брата.
– Мне кажется, можно подискутировать и о результатах, и о новых задачах.
О чем говорили работники института, Петр слушал с пятого на десятое. Его томило удивительное ощущение, он хотел разобраться в нем и уже собирался уходить, когда Рой спросил:
– Разве тебя не интересуют наши предположения?
Петр заставил себя слушать внимательнее. Сотрудники института одобряли идею Генриха – искать излучения большой интенсивности, чтобы с их расшифровки начать знакомство с летописью давно умерших людей. Но этого мало. Надо усовершенствовать аппарат, чтобы читать любую волну, излученную любым человеческим мозгом. Выяснить и записать события жизни, мысли и чувства всех людей, живших когда-либо на Земле. Нет человека, от неандертальца до современника, чья жизнь не заслуживала бы изучения. То, что в прежние времена называлось наукой историей, пока лишь каталог действий и дат отдельных выдающихся людей: сильных интеллектом ученых, инженеров, мастеров искусств и важных должностью полководцев и монархов. Их институт ныне покончит с таким унизительным обращением с людьми, простые станут равны великим. За время существования человечества на Земле жило около двухсот миллиардов человек. Составить двести миллиардов биографий, разработать новую науку о человеческой истории – такова задача.
Петр вслушивался в споры и предложения, честно старался во всем разобраться, но мысль его, прихотливая и яркая, уходила в сторону… Он снова видел крутую улицу Тулузы, холодную камеру, грязные кривушки Парижа, с ним разговаривали президенты парламентов, тюремные сторожа, беспутные бродяги и воры. И Петру хотелось, оборвав споры, отчаянно крикнуть: «Послушайте, да понимаете ли вы, что это такое! Это же иной мир, совершенно иной мир, и он отдален от нас всего одной тысячей лет!»
Да, конечно, и он, и сотрудники института, и тот же Рой, и тот же Генрих, – они все учили историю; по книгам, по лекциям, по стереокартинам в музеях им известно прошлое человечества, так неожиданно зазвучавшее сегодня с экрана. Нового нет ничего, он знал все это и раньше… Все новое, все! Он раньше воспринимал ту эпоху спокойной мыслью, не чувством. Сегодня он ощутил ее, испытал потрясенной душой, сегодня он побывал в ней
– и в ужасе отшатнулся!
И Петр подумал о том, что и ему, и работникам института, и всем людям его времени, вероятно, так до конца и не понять своих предков, горевавших и насмехавшихся сегодня на экране – и все дальше от Земли уносящих отлитое крепче, чем в бронзе, волновое воплощение своего горя и смеха. Три четверти их забот, девять десятых их страданий, почти все их напасти, да что таиться, и две трети их радостей чужды современному человеку. Нет уже ни советников, ни президентов парламентов, ни тюрем, ни тюремщиков, ни воров, ни бродяг, ни чахоток, ни потаскух, ни голода и холода, ни преждевременной старости, ни насилия над творчеством. Ничто, ничто теперь не объединяет людей с мучительно прозябавшими на Земле предками, незачем пылать их отпылавшим страданиям – о них нужно эрудированно рассуждать, больше ничего не требуется.
Так молчаливо твердил себе Петр, чтоб успокоиться. Но успокоение не наступало, смятение терзало все горше. Он стал сопричастен чужому страданию и боли – и сам содрогался от боли, и сам страдал за всех незнакомых, давно отстрадавших… Генрих толкнул друга рукой:
– У тебя такое лицо, словно собираешься плакать! Ответь Рою.
Петр поднялся.
– Боюсь, ничего интересного для вас не скажу. Разрешите мне уйти, я устал.
Была ночь, и Петр один шагал по пустому бульвару. Он мог бы, конечно, вызвать авиетку, но домой не хотелось – ему вообще никуда сейчас не хотелось.
Он присел на скамью, отыскал в небе созвездие Стрельца. Отсюда, без приборов, созвездие было маленьким и тусклым. Петр закрыл глаза. К нему вдруг вернулись чувства, томившие его во время долгой экспедиции к центру Галактики.
– Пустота, – прошептал он, вспоминая пережитые и преодоленные страхи.
– Боже мой, абсолютная бездна! И мы ее вытерпели!
Вытерпели? Все осталось позади, все совершалось сызнова. Он сидел с закрытыми глазами на скамейке ночного бульвара – и мчался в гигантское сгущение звезд. Светил было так много, что в страшном своем далеке они казались туманным облачком – сияющее расплывчатое пятно, чуть мерцающее сквозь космическую пыль… Нет, как они тогда говорили? В Галактике пылает звездный пожар, и пламя заволок дым. Да, кажется, так они говорили. Они подшучивали и трудились, надо было поддерживать себя шуткой и работой – кругом была бездна! Машины звездолета уничтожали впереди пространство, корабль вырвался в сверхсветовую область, оставил за собой релятивистские эффекты повседневного мира, но, изменяя метрику космоса, он не отменил безмерности мирового простора: кругом по-прежнему была бездна, и они падали, все падали, все падали в бездну, в три тысячи раз обгоняя свет, – бездне не было дна!
Да, в этом была главная мука, если уж говорить о муках. Ни один человек на Земле и окружающих Солнце звездах не способен понять те ощущения. Может, лишь первые космонавты, двигавшиеся с досветовыми скоростями, пережили это. Разве сытый поймет голодного? Кругом близкие звезды, экспрессы твои уже третье столетие далеко оставляют за собою свет; дни, недели пути – и ты на месте. Пустота лишь разделяет светящиеся шары с планетами вокруг них, она не сама по себе, она легко преодолима – таков этот район Вселенной, звездная родина человечества. Здесь не заболевают болезнью бездонности, такая болезнь здесь немыслима!
А их терзал непреходящий страх перед неизмеримостью пустоты – ужас вечной, без дна, бездны. Они голодали особым голодом – томлением по вещной материи, будь то звезда или пылевая туманность, планета или рой метеоритов, – только не зловещая пропасть. «Пустота для себя и в себе» – так они острили о ней. Вот каково было их состояние во время многолетнего падения в той бездне!
Нет, больше эти ощущения не появятся в звездном просторе, как бы далеко ни умчался он в новой экспедиции.
Беспредельной бездны, неизмеримого провала во Вселенной отныне не существовало. Мировая пустота была не пуста.
Петр снова поднял голову к звездному небу. В космических просторах мчались волны новооткрытых излучений. Они пересекались и сталкивались в каждой точке мира, они неслись со всех направлений и во все направления. Двести миллиардов расширяющихся волновых сфер, творение и летопись жизни когда-то существовавших людей, миллиарды миллиардов волновых облаков, созданных иными разумными существами, может и не миллиарды миллиардов, а триллионы триллионов. Звезды рождаются и умирают, галактики образуются и распадаются, а в мировых просторах, сравнимые со звездами по долголетию, всюду несутся, слабея, но не уничтожаясь, волновые знаки жизни, что некогда народилась в мире. Нет, не безмерность зловещей пустоты, но радостное соприсутствие всего живого и разумного, что когда-либо существовало, – вот что суждено им отныне ощущать в межзвездных просторах!
И Петр испытал чувство еще удивительней того, в институте… Он словно посмотрел на себя со стороны и увидел: сквозь его тело мчатся – со всех направлений и во все направления – волны, порожденные давно и недавно погибшими разумными существами. Он словно стал фокусом, где переплеталась эти не открытые еще излучения. В маленьком его теле, жившем своей маленькой жизнью, бушевали миллионы иных, давно отгремевших существований.
Его пронзил озноб. Ему стало тесно от толкотни чужих жизней, наполнявших каждую клетку тела. Засмеявшись, он мотнул головой, отбрасывая видения. И в той далекой экспедиции к центру Галактики они встречались со многим таким, что трудно было изобразить вещной картиной, но что отлично поддавалось научному анализу. Важно понимать. То новое, что открылось ему, было просто, в основе его лежали вещественные законы.
Он шел, радуясь новому пониманию. Больше его никогда не настигнет страх одиночества. Всюду с ним будет безмерная, разнообразная, вечная, как материя, жизнь.
– Только вы можете распутать загадку! – Президент Академии наук перевел взгляд с Генриха на Роя. Генрих пожал плечами. Рой пристально посмотрел на губы Боячека, словно его занимало, как те двигаются.
Боячек продолжал с волнением:
– Мы все скорбим о гибели Редлиха, а я особенно: он был мне друг. Рука неведомого преступника…
– Вы все-таки считаете, что Редлих – жертва преступления? – сдержанно спросил Рой. – Но Альтона – покинутая планета, и где теперь ее бывшие жители, неизвестно. А что Редлих перед смертью назвал Аркадия Замойского, недоказательно, раз члены экспедиции обладают абсолютным алиби.
– Их алиби установили профессиональные детективы, обследовавшие Альтону, – сказал президент, – и они пришли к выводу, что преступления не было. Но Редлих погиб, и это факт. Мы считаем, что в созвездие Лиры нужно командировать ученых, а не сыщиков. После того как вы раскрыли тайну великой теоремы Ферма, загадка гибели Редлиха не будет для вас такой уж трудной.
Генриху нравилось, когда вспоминали об этом блистательном успехе его и Роя. Но, чтобы президенту не показалось, что он тщеславен, Генрих иронически заметил:
– Два космических детектива, специализирующихся на раскрытии мрачных тайн времени и пространства.
– Два ученых, – сухо повторил Боячек. Было ясно, что он не примет отговорок. Рой, раньше Генриха уяснивший себе ситуацию, больше не спорил.
– Два исследователя, свободно ориентирующиеся в проблемах космоса и истории. В этой папке вы найдете доклад следственной комиссии, возвратившейся с Альтоны. Рейсовый звездолет в созвездие Лиры отбывает завтра в полночь. Вы, кажется, еще не бывали в окрестностях Веги? Уверен, что вам понравится.
Генрих с досадой бросил на стол доклад следственной комиссии. Детективы Управления космоса были слишком обстоятельными людьми, чтобы читать их творения. Генрих с гримасой потрогал голову обеими руками.
– Не распухла, – успокоил его Рой. – Между прочим, я очень внимательно прочитал весь доклад – и, как видишь, все еще жив.
Они сидели в салоне грузового звездолета. На экране разбегались звезды, и созвездие Лиры постепенно заполняло всю полусферу. Сине-белая Вега сверкала так ослепительно, что без защитных очков смотреть на нее было трудно. Альтону, седьмую планету в системе Веги, наблюдать можно было лишь в оптические умножители, но две первые, самые крупные планеты уже мерцали на экране. Звездолет в триста раз обгонял свет – на заднем экране, затемняя далекое Солнце, разбрасывалась дымка вещественной плазмы, выброшенной аннигиляторами корабля взамен уничтоженного пространства. Рой и Генрих были единственными пассажирами, и капитан предоставил в их распоряжение почти всегда пустой салон: работать здесь было удобнее, чем в тесной каюте.
– Что ты живой, я вижу. Но нормален ли ты?
– Сейчас ты сам в этом убедишься. Я не сторонник древних методов записи буквами на бумагу, но у сыска свои традиции, и с этим приходится считаться. Все существенное мы перенесем на пленку, чтобы больше не возвращаться к докладу. – И Рой стал излагать содержание доклада своими словами.
Генрих сначала слушал со скукой, потом заинтересовался. Этого у Роя нельзя было отнять – в любой запутанной проблеме он безошибочно вскрывал самое существенное. Генрих часто выходил из себя, когда брат осаживал его, кричал в запальчивости, что Рой – машина, незнакомая с вдохновением. Но когда совместное исследование подходило к концу, право опубликовать результаты Генрих предоставлял Рою, у того выходило лучше.
Генрих, слушая, рассматривал брата. Невозмутимость была главным свойством Роя. О чем бы он ни говорил, какие бы чувства ни переполняли его, лицо Роя не менялось. Белокурый, с массивной головой, крупноносый, крупногубый, он медленно, почти бесстрастно диктовал хорошо подобранными словами. И Генрих с уважением отметил, что, сокращая раз в двадцать перенасыщенный фразами следственный доклад, Рой не упустил ничего важного.
– Будем пользоваться этим конспектом. – Рой пододвинул Генриху диктофон. – А доклад останется для справок.
Генрих прокрутил пленку. Прибор говорил голосом Роя, но вплетал свои интонации. Бесстрастность, свойственная Рою, превратилась в безличность. В таком изложении, отжатом от подробностей, трагедия на Альтоне становилась ясной. Ясной во всей своей загадочности, невесело подумал Генрих. Задание им досталось необычное.
Альтону, седьмую планету Веги, некогда населяли разумные существа, говорил прибор. Какого облика были альтонцы, каков уровень их культуры, куда они делись – тайна. Когда экспедиция Карпентера и Сидорова высадилась на планете, она обнаружила пустыни, остатки городов и непонятные металлические сооружения. Жители покинули планету по крайней мере миллион земных лет назад, и она теперь была совершенно безжизненной в земном смысле – ни животных, ни растений, ни бактерий… Карпентер предположил, что разумная цивилизация на Альтоне была не биологической, а какой-то иной природы. Он указывал, что в руинах городов, к тому же мало похожих на человеческие, не обнаружено ни плантаций, ни заводов, изготовляющих пищу, ни хозяйственной утвари. «Альтонцы не знали, что такое еда» – таков был вывод Карпентера. От них не осталось также ни библиотек, ни фильмотек, ни картин, ни статуй, ни иных свидетельств духовной деятельности. Вместе с тем загадочные металлические сооружения, прекрасно сохранившиеся на лишенной атмосферы планете, равно и развалины городов, свидетельствуют о разумности исчезнувших обитателей. Заместитель Карпентера Василий Сидоров не согласился с его выводами. Спор их доныне не разрешен.
Сейчас на Альтоне работает вторая экспедиция, возглавляемая тем же Василием Сидоровым. В составе ее – научные работники Анна Паркер, Аркадий Замойский, Анри Шарлюс, Фред Редлих. Год назад по земному счету Редлих вышел наружу, одетый для дальней прогулки. Связь с ним поддерживалась по радио. Приборы дистанционно записывали его жизненные параметры – дыхание, температуру, запасы биоэнергии, потенциалы мозга и сердца. Минут через двадцать все графики испытали неожиданный излом. Одновременно Редлих закричал в микрофон: «Аркадий, что ты?» Крик завершился воплем: «Меня убивает Замойский! Меня убивает…»
Все остальные члены экспедиции, включая и Замойского, находились в это время в операционном зале. Сидоров отдал приказ выходить наружу. Впереди бежали Замойский и Паркер. Редлих лежал километрах в двух от станции. Он был уже мертв – скафандр пробит чем-то острым… Возле трупа никого не было, в окрестностях не обнаружили ничьих следов, что и естественно, ибо планета необитаема, а все члены экспедиции, кроме самого Редлиха, находились на станции.
Следственная комиссия считала, что повреждения скафандра, вызвавшие гибель Редлиха, могли произойти от случайного удара о скалу или от метеорита, а предсмертный крик ученого порожден бредовым видением гаснущего мозга. Метеоритное вещество в районе гибели найдено, но давнее. Острых скал, падение на которые могло бы вызвать такое катастрофическое повреждение прочной ткани скафандра, комиссии обнаружить не удалось, а бесспорное алиби всех членов экспедиции доказывает отсутствие преступления.
– Заключение честное, – заметил Генрих, когда прибор умолк. – Искали, не нашли – и успокоились на том. Даже на след не напали, как говорили в старину.
На экране тускло засветились малые планеты Веги – самой слабой была точка, изображавшая Альтону. Когда Рой задумывался, его глаза теряли свою яркую голубизну. Сейчас они были водянисто-тусклыми. Рой медленно заговорил:
– Детективы Управления космоса исследовали происшествие по нормам земного бытия. И в этом их ошибка. Земные нормы поведения могут оказаться неприменимыми в условиях иных планет и иных цивилизаций. Они искали наиболее вероятное земное объяснение катастрофы, а событие совершилось на Альтоне.
– Ты предлагаешь, насколько я тебя понимаю, поискать самое невероятное объяснение?
– Раз вероятное бессильно, поищем невероятное, другого не остается.
– Самое невероятное – Редлих не погибал, на Землю привезли вовсе не его труп.
Рой игнорировал насмешку. Размышляя, он не возбуждался, как Генрих, а становился сдержанным.
– Самое невероятное в том, что Редлих прав и его убил Аркадий, который в момент убийства находился совсем в другом месте, в окружении своих товарищей. Вот эту гипотезу я и предлагаю в качестве отправной версии. Теперь слушаю возражения.
– А против чего возражать? Нормальное раздвоение личности! Одна ипостась Замойского мирно трудится у пульта, другая разбойничает на каменистых плоскогорьях Альтоны. – Генрих засмеялся. – Рой, в этой мысли что-то есть! Если принять твою версию, нам остается только дознаться, как физически возможно подобное раздвоение личности. Это значительно сужает круг поисков.
– Скорее значительно его расширяет, – задумчиво отозвался Рой.
– Нет, – сказал Сидоров, – причин, объясняющих гибель Фреда, мы не открыли. Смерть его по-прежнему загадочна.
– Я говорю о метеоритах, выбросе газа из кислородного баллона… – уточнил Рой.
– И о многом прочем той же природы, – сухо закончил начальник экспедиции. – Повторяю – нет! Опасных факторов на Альтоне не существует. А если бы они и появились, их немедленно бы зафиксировали наши автоматы.
Аркадий Замойский, энергетик станции, пояснил:
– Аппараты записывают даже космическую пыль. И крохотный метеорит не остался бы необнаруженным.
Сидоров, сухонький старичок с выцветшими глазами под густыми жесткими бровями, держался агрессивно – отвечал резко, подавал язвительные реплики: появление новой следственной комиссии для него было равнозначно оскорблению – он не верил, что люди с Земли сумеют разгадать то, чего не разгадал он с помощниками. Замойский, красивый парень с умным лицом, нервными тонкими руками, беспокойно вглядывался то в Роя, то в Генриха, голос его поминутно менялся: из спокойного становился напряженным, временами в нем слышалось смущение. Анри Шарлюс, астроном и физик, толстый, громко сопящий мужчина, не стесняясь показывал, что ему до смерти надоели выспрашивания: он чуть ли не зевал, отвечая. А всех настороженней была Анна Паркер, историк. Некрасивая, она сразу чем-то поражала. «В такую можно влюбиться», – подумал Генрих, с интересом наблюдая, как она то вспыхивает, то бледнеет. С трудом сдерживаемой порывистостью она напоминала Альбину, его невесту, погибшую пять лет назад. Рой хмуро возразил Замойскому:
– Смерть без причин не бывает. Если внешние случайности отпадают, остается одно: Редлих не лгал и убийца вы, Аркадий.
Замойский развел руками. Он все же не сдержал дрожи в голосе:
– Логично. Но тогда объясните: как я мог убить Фреда, если я находился здесь, а он – в двух километрах от меня?
– То есть одна загадка разъясняется путем создания второй загадки, не менее таинственной. – Сидоров раздраженно пожал плечами. – Между собой мы обсуждали и эту гипотезу: Аркадий – убийца. Он сам попросил, чтобы мы проанализировали ее.
– К какому же выводу вы пришли?
– К такому же, к какому вскоре придете и вы: чепуха! Между прочим, за месяц до гибели Фред спас Аркадия. Спасителей не убивают.
– Все же я ставлю гипотезу на обсуждение, – сказал Рой. – И прошу отнестись к ней не как к оскорблению, а как к исходному пункту, вероятность которого надо оценить. Подойдем к проблеме смерти Редлиха как к научной, а не криминалистической загадке.
Шарлюс опять зевнул и с тоской посмотрел на стену. Беседа происходила в салоне с обзорным экраном, заставленном приборами.
– Через час мой выход на планету, прошу первым допросить меня…
– Допросов больше не будет. Будем совместно рассуждать. И начнем с того, что в каждом преступлении необходимо различать мотивы и способ осуществления. Убийство в какой-то мере обоснованно, если убийца недолюбливал убитого – убивают все-таки врагов, а не друзей.
– Убивали, – быстро поправила Анна. – Этот древний способ сведения счетов…
– Мы расследуем возможность рецидива древнего явления и будем описывать его в древних терминах. Итак, вы враждовали с Фредом, Аркадий?
– Я не испытывал к нему приязни… Во всяком случае, пока он, рискуя собой, не выручил меня из беды.
– Вы с ним ссорились?
– Вообще – нет.
– Что значит «вообще»? А в частности?
– В частности – один раз поссорились.
– Расскажите подробней.
– Мне бы не хотелось вдаваться в подробности.
– Для анализа происшествия это важно.
– Это сугубо личное дело. И оно касается уже третьего человека…
– Третий человек – я! – вмешалась в допрос Анна. – И что неудобно говорить Аркадию, я могу рассказать спокойно. Фреду вздумалось поухаживать за мной. Я предупредила, что допущу лишь товарищеские отношения. Но Фред был настойчив, чтобы не сказать сильнее…
– Нахален?
– Да. Как-то вечером он особенно бесцеремонно… мы были с ним одни в этом салоне…
– Вам трудно рассказывать?
– Нет, почему же? Я расскажу. Я позвала на помощь Аркадия. Аркадий вбежал и накричал на Фреда. Аркадий в гневе часто говорит лишнее… А Фред слушал и усмехался. Меня всегда бесила его усмешка – он усмехался так, словно давал пощечину… Потом Фред сказал: «Рыцарь приходит на помощь своей возлюбленной. Это естественно. Но у рыцаря должны быть два качества…» Впрочем, неважно, что он сказал дальше. Я объясняла – Фред порой бывал бесцеремонен.
– Анна не хочет меня обижать, – сказал Аркадий. Он побледнел, но говорил спокойно. – «Два качества эти, – сказал Фред, – бесстрашие и физическая сила». После этого он вытолкнул меня из салона и предупредил, что, если я войду, измочалит меня. Он так и выразился: «измочалю»… Надо вам сказать, Фред был очень силен, а в гневе – необуздан. Я постоял у салона, Анна больше не звала… А вскоре вышел Фред и бросил: «Подслушиваешь? Вполне рыцарское занятие!»
– Больше у вас с Фредом недоразумений не было? – после короткого молчания спросил Рой у Анны.
– Встречались мы ежедневно. Он держался так, словно ничего и не произошло.
Рой обернулся к Аркадию:
– Что вы делали после ссоры?
– Возвратился к себе на энергостанцию, где шла проверка генераторов.
– Вы стали работать?
– Я не мог работать. Я задал генераторам программу малой мощности и размышлял о Фреде. На другой день внешне было все как обычно. На людях мы разговаривали, даже шутили.
– Больше ссор не было?
– Нет.
– Он не извинился перед вами за грубость?
– Нет, конечно.
– И вы не просили прощения за резкие слова в салоне?
– Разумеется, нет.
– Расскажите, как Фред выручил вас?
– Мы вышли вместе наружу. Я свалился в глубокую расщелину, а сверху на меня обрушилась глыба. Фред сбежал вниз и среди скал, которые могли свалиться на него, схватил меня и потащил наверх. Когда я очнулся, он лежал рядом и еле дышал от усталости. Один из больших камней ударил его по плечу, потом он недели две ходил с повязкой.
Рой закончил расспросы. Сидоров предложил гостям осмотреть планету и знакомство с ней начать с общего обзора на экране. Шарлюс удалился, за Шарлюсом ушли Анна и Аркадий. В салоне погас свет и озарился обзорный экран.
Сперва были одни звезды, среди них далекое Солнце – крохотная звездочка, едва воспринимаемая взглядом. Вега закатилась. В темноте неясным пятном обрисовывалась Альтона, безжизненный каменный шар в космосе… Экран постепенно светлел, Альтона расширялась за пределы экрана. Сидоров сказал, что стереоизображения планеты получены со спутников, запущенных над ней.
– Большинство из них – двигающиеся. Но над некоторыми местами мы повесили неподвижные датчики. Цель – зафиксировать изменения, если они появятся в объекте. Сейчас я покажу ближайший из городов планеты. Все они, в общем-то, одинаковы.
Груды мрачных камней, появившиеся на экране, сохранили лишь некое подобие формы – полустертые параллелепипеды, полуразрушенные пирамиды, что-то отдаленно напоминающее шары…
Атмосферы на планете не было, предметы сохраняли первозданную угловатость, вечную свежесть изломов. Обширное нагромождение руин могло свидетельствовать о совершившейся некогда неведомой катастрофе или о непонятных коррозионных процессах. Рой поинтересовался, не потому ли Сидоров считает городами эти глыбы, что угадывает их прежнюю правильную геометрическую форму? Начальник экспедиции возразил, что всякий город – обиталище живых существ, а внутри странных камней имеются пустоты столь совершенных пропорций, что иначе чем жилыми комнатами их не назвать.
– Вы нашли там мебель или предметы обихода?
– Я сказал – пустоты! – ответил Сидоров, нахмурясь. – Это означает, что, кроме пустоты, мы там ничего не обнаружили. Ни следа каких-либо изделий. Что до атмосферы, то если она на Альтоне когда-то и была, то полностью растеряна в космосе миллионы лет назад.
– И после этого вы утверждаете, что Альтону населяли живые и притом разумные существа?
– Да, утверждаю. И в этом суть моих расхождений с Карпентером. Карпентер – величайший из звездопроходцев, его призвание – наносить на карту планеты. Колумб звездных миров – вот что это за человек. Но такие мелкие объекты, как живые существа, его уже не интересовали. Если он сталкивался с жизнью на планетах, он добросовестно отмечал ее, и только. Можете мне поверить, я десять лет работал главным помощником этого великого астронавта. Мыслителем он, к сожалению, не был.
– Я все-таки не усматриваю доказательства…
– Подождите. Я не закончил о Карпентере. Он признавал жизнью лишь те ее формы, которые распространены в звездных окрестностях Солнца – мышление, только схожее с нашим. Я же допускаю жизнь, отнюдь не аналогичную нашей, и разум, отличный от человеческого.
– Вы не отвечаете на мой…
Когда начальник экспедиции раздражался, его глаза уже нельзя было считать бесцветными. А он раздражался при малейшем несогласии с ним.
– Я сказал: подождите! То, что я назвал городами, носит явные черты искусственности. Даже эта размытость очертаний… Ведь все остальное на планете выпирает острыми гранями и углами! Города необычны для местного пейзажа, а жизнь, между прочим, везде творец необычайности. Посмотрите сами на эти сооружения, и если вы не признаете в них искусственные механизмы, то я объявлю вас слепыми.
На экране теперь громоздились сооружения, похожие на старинные машины, наполнявшие земные музеи. И их было много: гигантское кладбище машин, расставленных в каком-то своем порядке, – покинутый творцами, омертвевший завод…
– Металлический сплав, – ответил Сидоров на вопрос Роя о том, каков материал агрегатов. – Никель и еще восемнадцать элементов. Вот вам, кстати, новое доказательство искусственности. Альтона – каменная, а механизмы на ней – металлические. И компоненты сплава нигде не варьируются даже на миллионную долю процента. Земной металлургии такая точность плавки и поныне не снилась.
– По-моему, я вижу приемные антенны, – сказал Генрих, всматриваясь в экран. – А неподалеку – отражатель радиоволн…
Начальник экспедиции усмехнулся:
– А когда пошатаетесь среди этих механизмов, то обнаружите колеса, рычаги, емкости, сопротивления, токопроводы и еще тысячи известных вам элементов машин, а заодно и десятки тысяч неизвестных. И назначение их нам непонятно, и мертвые машины не могут продемонстрировать работу. Нам остается добросовестно все фотографировать и описывать и отсылать на Землю для размышления. Пусть они там строят гипотезы.
Генрих задумчиво сказал:
– Гипотезы строить можно. Допустим, механизмы созданы исчезнувшими разумными существами. Но для чего они могли служить на планете, лишенной воздуха и воды?
– Возможно, как-то обеспечивали жизнедеятельность альтонцев.
Сидоров погасил экран. Рой спросил, каковы взаимоотношения внутри экспедиции. Сидоров считал их нормальными. Когда пять человек ежедневно видятся, они порядком приедаются друг другу. Но ссора Фреда и Аркадия была единственной за годы изучения Альтоны. К тому же каждый сотрудник представляет собой особую отрасль науки – соперничество исключено. И, естественно, в своей области любой талантлив: людей, лишенных дарования, не послали бы в такую экспедицию.
Генрих, просматривавший альбом снимков Редлиха, сказал, что, будь он женщиной, он бы влюбился в такого мужчину. Редлих был красив своеобразно: на худощавом, энергичном, почти суровом лице смеялись добрые глаза. Мужественность сочеталась в Редлихе с детскостью.
Рой диктовал в прибор сводку фактов и серию предположений. Перед этим братья посетили и города и завод. Городов было много, завод один. Непонятные машины казались новенькими, хотя они, несомненно, были созданы миллионы лет назад. Города, наоборот, выглядели полуразрушенными – если только это и вправду были города.
– Скажи что-нибудь, – попросил Рой, окончив диктовку. – Сейчас на Альтоне самая большая загадка – ты. В салоне ты всю беседу промолчал. Ослепи новой идеей. Я истосковался по несуразностям.
– Несуразность – в твоей сводке событий, – отозвался Генрих. – И в ней – разгадка тайны.
– А яснее?
– Аркадий мог желать беды Фреду сразу после ссоры – гнев, туманящий голову, ощущение своего унижения… Но в это время он не причинил Фреду никакого зла. Потом тот спас ему жизнь – враждебные действия против спасителя немыслимы, тут я согласен с Сидоровым. А погибает Редлих именно во время улучшения их отношений. Здесь парадокс, и я ломаю над ним голову.
– А если Аркадий такой человек, у которого обида лишь усилилась, когда соперник, спасая его, продемонстрировал превосходство?
– Ерунда, Рой. Посмотри на Аркадия – это же очаровательный парень: мнительный, вспыльчивый, самолюбивый и душевный. И права Анна – он живет не в древние времена, когда люди сводили счеты при помощи личной мести.
– У тебя есть свой вариант гибели Редлиха?
– Нет. И потому занимаюсь твоим – беру за исходный пункт самое невероятное. Ты сказал: надо различать в преступлении мотивы и способ. Способ – загадка. Но если Аркадий и вправду убийца, то не меньшая загадка
– мотивы. Почему он убил Фреда тогда, когда испытывал к нему благодарность и дружба их вновь стала налаживаться? Фред ежедневно выходил на планету, то, что совершилось через три месяца после ссоры, могло совершиться раньше. Если бы убийство произошло до спасения Аркадия, мотивы были бы естественней.
– Очевидно, имеются причины, почему смерть Редлиха не могла совершиться раньше.
– Именно. Иначе говоря, появляется новая загадка: слишком, так сказать, поздней расправы с Редлихом.
– И получается по Сидорову: одна загадка разъясняется путем создания другой загадки.
– Даже двух других загадок, – хладнокровно заметил Генрих. – Я имею в виду, что убийцей был Аркадий, а это физически невозможно. И что он свел счеты с Фредом в тот миг, когда уже не мог желать ему вреда, ибо был ему обязан собственным спасением.
В дверь постучали. В комнату вошла Анна. Рой, поднявшись, предложил ей сесть. Она села, положив руки на колени. Бледное лицо и неровное дыхание показывали, что она волнуется. В салоне во время общего обсуждения она держалась гораздо спокойней. Она смотрела на одного Роя. Рой учтиво ждал.
– Я не помешала? Вы, вероятно…
Она говорила с таким смущением, что Рой пришел ей на помощь:
– Вы хотите сказать нам что-то важное, друг Анна?
Она справилась с голосом, но говорила медленней, чем в салоне:
– Не знаю, важное ли. Для меня это, конечно, важно. Я не сказала вам о моем отношении к Фреду… Я не хотела при всех говорить о своих чувствах.
Она опять замолчала, нервно сжав руки. Рой, немного подождав, заговорил сам:
– Мы с братом, кажется, догадываемся. Вы были влюблены в Редлиха?
Анна только молча кивнула.
– А Аркадий влюблен в вас? И он ревновал вас к Фреду?
– Он жалел меня, – сказала она глухо.
Рой переглянулся с Генрихом. Генрих, не вмешиваясь в разговор брата с Анной, наблюдал за ней. Рой стал задавать Анне вопросы. Он не собирается вторгаться в душу, его служебная обязанность – исследовать действия, а не чувства, но в непостижимом происшествии на Альтоне чувства, вероятно, диктовали действия…
– Я не хочу ничего скрывать, – прервала Анна. – Для того я и пришла сюда. Дело в том, что я – невеста Аркадия. И уже давно, еще до командировки на Альтону.
Теперь она говорила свободней. Был какой-то барьер, препятствовавший признанию, и она его преодолела. Она рассказывала, как познакомилась с Аркадием за месяц до отлета на Альтону, как он понравился ей, а она ему, как они колебались, объявить ли о своем решении пожениться и отказаться от интереснейшей командировки, так как на дальние планеты супружеские пары не берут, или воздержаться от близости на три года, до возвращения с Альтоны. Аркадий упрашивал ее остаться на Земле, решение лететь принадлежало ей. Они дали друг другу слово не переступать на Альтоне границ дружбы. Они держались этого слова. Никто бы не мог упрекнуть их, что они нарушают законы, установленные для дальних экспедиций.
А на второй год на Альтоне появился Фред Редлих, заменивший заболевшего пятого члена экспедиции…
Голос Анны снова стал глухим, она опять нервно сжимала руки. У нее попеременно вспыхивало и бледнело лицо. Фред Редлих был человеком с трудным характером. Репутация блестящего исследователя внеземных цивилизаций, вдумчивого и смелого ученого, к тому же – красивый, сильный… На Земле его избаловали, надо прямо сказать. Легкие победы над женщинами он рассматривал как что-то естественное. И, появившись на Альтоне, он дал понять, что далеко не со всеми экспедиционными запретами будет считаться. Просто дружеские отношения с Анной его не устраивали. Трудно даже назвать ухаживанием его поведение, правильней другое слово – наступление. Она как-то пригрозила, что пожалуется Сидорову. Фред язвительно расхохотался: «Как вы думаете, это меня остановит, Анна?» Она ничего не ответила и вышла. Он догнал ее в коридоре, с силой схватил за руку и прошептал: «Идите к Сидорову, прошу вас. Надо же вам знать, насколько вы для меня важней всех Сидоровых на Альтоне и в мире!» В эту ночь Анна не спала. Она поняла что события идут к беде. Рой мягко сказал:
– Значит, он по-серьезному влюбился в вас, Анна, если так повел себя?
Она покачала головой:
– Он не влюбился, он увлекся. Фред был неспособен на серьезные чувства, он мог увлекаться. По-настоящему он был влюблен только в археологию. Каменным богиням, найденным на Зее-2, он отдал больше страсти и времени, чем всем своим возлюбленным, вместе взятым. Открытые им изделия древних цивилизаций навсегда сохранились в его памяти, он мог часами с восторгом говорить о них. Женщины же в его жизни появлялись и исчезали, он часто не мог правильно назвать имени той, в которую был когда-то влюблен, он смотрел на фотографии своих подруг и путал их имена. Любовь, накатывавшая на него временами, была стремительна, бурна, настойчива, но оскорбительна. Она мучила, ей было трудно противиться – радости в ней не было.
– Все это было до вас, – вдруг сказал Генрих. – Вы не допускаете мысли, что Фред переменился, встретив вас? Что чувство к вам – впервые в его жизни – было серьезным?
Анна повернулась к Генриху, долго всматривалась в него, словно не понимая вопроса. Она колебалась, это было явно. Генрих знал ответ и не сомневался, что она его тоже знает. Он хотел определить, какова мера искренности в ее словах, исчерпывающа ли ее честность перед собой. И когда она заговорила, Генрих, удовлетворенный, взглядом показал Рою, что больше вмешиваться в беседу брата с Анной не будет. Она сказала то, чего он ждал.
– Посмотрите на меня, – попросила она с горечью. – Разве я похожа на тех красавиц, которым он дурил голову? В сравнении с ними я дурнушка. У него был альбом – друзья, сотрудники по прежним экспедициям, возлюбленные… Он с охотой показывал его нам, я могла определить свое место в их ряду. Да и не в одной внешности дело. Духовно я тоже проигрывала… Он вращался среди блестящих людей, мужчин и женщин. Я сразу поняла, что лет через пять, показав на мою фотографию, если она займет место в его альбоме, он скажет: «А вот эта – Таня… Нет, кажется, Мэри… Не помню точно. Мы с ней провели отличные два года на Альтоне. Просто не могу понять, почему я так скоро охладел к ней!»
Она замолчала и перевела дух, стараясь усмирить поднявшееся волнение.
– Возвращаюсь к тому вечеру… Ну, когда Фред сказал, что он подождет… Аркадий вбежал в салон. Я рыдала, положив голову на стол, он стал на колени, успокаивал меня. Я была вне себя, не могла совладать с собой. И я наговорила лишнего. Я призналась Аркадию, что люблю Фреда, и что любовь Фреда ко мне ужасает и оскорбляет меня, и что у меня нет сил защищаться, и что, если он не оставит своих настояний, я не смогу устоять. «Недолго ждать ему, недолго!» – прокричала я со слезами. До сих пор не могу простить себе, что впала в истерику… В моей жизни не было человека, столь же великодушного и нежного, как Аркадий. Он мог бы мне простить все проступки и словом не упрекнуть, но разве это оправдывает, что я его так мучила? И я все говорила, все говорила, пока вдруг не взглянула на него и не испугалась того, что делаю. У него было ужасное лицо… нет, не ужасное, это не то слово, а какое-то отчаянно-отрешенное. Мне вдруг стало так страшно, что я начала оправдываться, стала умолять Аркадия о прощении. Он погладил мои волосы и сказал очень тихо: «Анна, уедем с Альтоны! Подадим рапорт и уедем. Иначе нас ждет большое горе!» Я ответила: «Подождем, Аркадий. Если ничего не изменится, подадим рапорт». Мы еще поговорили немного, и Аркадий ушел в генераторную, а я – в свою комнату.
– Рапорта вы не подавали? – уточнил Рой.
– Не было нужды. С того вечера и до своей смерти Фред вел себя безукоризненно. Мне кажется, начинались дружеские отношения. Налетевшая на него страсть ко мне оказалась недолговечной.
«Во всяком случае, меньшей, чем твоя страсть к нему», – подумал Генрих, услышав, как дрогнул ее голос от внутренней боли.
Анна встала.
– Не знаю, поможет ли вам мое признание, но во всяком случае я облегчила свою душу. Прошу вас: не надо рассказывать Аркадию о моем приходе. Я искренне его люблю, поверьте. Ему было бы очень больно, если бы он узнал, что я призналась вам в своем отношении к Фреду. Я не хочу огорчать Аркадия. И не хочу лгать вам.
– Аркадий ничего не узнает о нашем разговоре, – заверил Рой, провожая Анну до дверей.
Когда дверь закрылась, Генрих возбужденно воскликнул:
– Рой, пригласи Аркадия! С ним нужно поговорить!
– Нужно ли? – с сомнением переспросил Рой. – Мы дали Анне слово…
Генрих нетерпеливо махнул рукой.
– Все твои обещания будут выполнены! На этот раз я сам буду разговаривать с ним. И речь пойдет только о нем и его поступках, а не о чувствах Анны.
Рой вызвал Аркадия. Энергетик явился через минуту.
– Простите, что мы снова отрываем вас от дела, – начал Генрих. – Нужно выяснить одно важное обстоятельство. Можете ли вы самым точным образом вспомнить, что вы делали, когда возвратились в генераторную после ссоры с Фредом?
Аркадий пожал плечами. Нет ничего проще, чем вспомнить, что он делал тогда. Он ничего не делал. Он сидел перед пультом такой обессиленный, что даже трудно было руку поднять. Он бессмысленно смотрел на схемы управления механизмами и размышлял о разных вещах. В мыслях он продолжал нападать на Фреда, даже завязал с ним драку, повалил его – в общем, расправился. Мстительные мечты вскоре угасли, ни одна не превратилась в поступок. И не потому, что он побаивался сдачи – с Фредом любая драка могла обернуться плохо, – нет, просто одно дело обидчивое воображение, другое – реальное действие.
– У меня с детства стремление рисовать себе всякие картины, – признался энергетик. – Если мама меня наказывала, я воображал, что умер от горя, а мать, раскаиваясь, убивается надо мной. А если ссорился с другом, то в мыслях жестоко мстил, и картина воображаемой мести быстро успокаивала меня… К сожалению, я и сейчас не отделался от этой детской привычки.
– Итак, вы сидели у пульта? – уточнил Генрих.
– Тогда как раз начались пусковые испытания генераторов. Я уже говорил, что они шли на малой мощности. Мы проверяли предположение, что непонятный завод – энергетическое сооружение, и пытались воздействовать на него электрическими полями.
– А как работали генераторы спустя три месяца, в день, когда произошло несчастье с Фредом?
– В тот день мы запустили их на максимальную мощность. Для наблюдения за экспериментом мы и собрались в салоне, хотя обычно работаем в своих комнатах. Но и мощные электрические потоки не оживили ни одного из загадочных механизмов.
– Вы сказали: собрались в салоне все?..
– Фред тоже был с нами. Но ему надоело следить за приборами, он оделся и вышел на планету. Потом раздался крик о помощи и вопль, что я его убиваю… Я в это время сидел у экрана.
– Достаточно, спасибо, друг Аркадий, – сказал Генрих.
Аркадий ушел, Генрих весело объявил Рою:
– Как ты уже догадываешься, меня полоснула ослепительная идея. Из тех, что ты так жаждешь. И если она подтвердится, загадок больше не будет. Ты сказал Анне, что чувства диктовали действия. Если я прав, то на этой удивительной планете чувства и есть действия. Но потребуется опасный эксперимент…
– Раньше такие эксперименты называли следственными, – с удовлетворением объявил Рой, когда Генрих изложил свою идею. – Будь покоен, я сделаю все, что ты требуешь.
Генрих, выходя, подбодрил Роя веселым взглядом. Генераторы работали в надежном режиме, случайностей быть не могло. Рой нервничал. В последнюю минуту он стал просить брата остаться в салоне, но Генрих отверг его домогательства: менять программу эксперимента было поздно, выход наружу Роя мог породить новые неожиданности, отнюдь не разъясняя старых.
С Роем осталась Анна. Она следила, чтобы генераторы не сбрасывали мощность. Сидоров, Замойский и Шарлюс сопровождали Генриха. Братья объяснили им, что сегодня надеются оживить машины и что увидеть их возвращение к деятельности лучше во тьме на планете, а не на экране.
Молящие глаза Аркадия Замойского и усердие, с каким он готовил генераторы к работе на максимальном режиме, яснее слов рассказывали, сколько надежд он связывает с удачей эксперимента.
Над Альтоной забушевала электрическая буря: заряды, выбрасываемые генераторами, насыщали поверхность планеты, накапливались на каменистых остриях и гранях. Четыре человеческие фигуры, двигавшиеся во тьме, превратились в своеобразные разрядники. «Жалко, что здесь нет атмосферы, – думал Генрих, всматриваясь в черноту впереди, где размещалось кладбище странных машин, – вот была бы феерическая картина, если бы такая электрическая вакханалия разразилась в земном воздухе, ионизируя его молекулы!»
И Генрих, с нетерпением ожидавший именно этого, первым увидел, что от машин приближается новая человеческая фигура – в скафандре, с копьем в руке. Но двигался незнакомец быстрей, чем ожидалось. Он не шагал, а мчался, почти летел.
– Да это же Рой! – с изумлением закричал Сидоров в микрофон. – Как он сумел опередить нас? Он же остался в салоне.
– Оружие! – скомандовал Генрих и выхватил электрический пистолет.
Он не успел выстрелить, как незнакомец, выбросив вперед копье, ринулся на Генриха. И если бы Генрих не знал заранее, что произойдет, он не сумел бы увернуться от стремительного выпада. Генрих потом говорил, что был тот случай, когда секундное промедление могло стоить жизни. Незнакомец слишком походил на Роя, это была вторая неожиданность. Это был словно сам Рой, внезапно вынырнувший из темноты, – Генрих не осмелился разрядить пистолет.
Зато выстрелил начальник экспедиции, но промахнулся. Выстрелы Шарлюса и Замойского слились. Заряд взволнованного энергетика тоже промчался мимо, зато хладнокровный физик угодил в незнакомца. Тот пошатнулся, но, устояв, снова замахнулся копьем.
Все остальное совершилось в считанные секунды. Вдруг с той же стремительностью незнакомец стал удирать.
Сумрачный ореол уносился в сторону мертвого завода, быстро стираясь в вечной черноте планеты.
– За ним! – крикнул Сидоров и помчался за беглецом. Генрих нагнал его и остановил.
– Пустите! – Начальник станции яростно вырывался. – Преступника нужно схватить!
– Вы никого не схватите. Преступника нет. Он существовал всего несколько минут.
– Выгораживаете своего вероломного брата? Мы все видели, что это Рой!
– Рой мирно сидит около Анны и наблюдает, что совершается с нами на планете. Возвратимся на станцию, и сам Рой расскажет нам, в чем суть эксперимента.
Рой любил такие минуты – увлеченные глаза, раскрасневшиеся от волнения щеки.
Сегодня он не мог пожаловаться на недостаток внимания у своих слушателей.
– Нам с самого начала было ясно, что нормы древней криминалистики не подходят, – говорил он в салоне. – Земные детективы установили, что убийства в обычном смысле не произошло, и были правы. Но Редлих погиб физически, и, стало быть, существовали физические причины его гибели. Мы были уверены, что столкнулись с еще не слыханным явлением, и поэтому искали лишь таких объяснений, которые самим представлялись невероятными. Самым невероятными было, согласитесь, что на Фреда совершил нападение Аркадий. Это стало бы достоверным, если бы удалось доказать, что на Альтоне возможно физическое раздвоение личности – появление некоего материального дубля Аркадия, способного хоть на короткий миг совершать самостоятельные действия, так сказать, от его лица.
– И вы предположили, что механизмы, оставленные на Альтоне неведомой цивилизацией, могут телесно воспроизвести любого из нас? – уточнил начальник экспедиции.
Рой кивнул.
– Идея эта появилась у Генриха. Человеческая техника способна создавать изображение любого существа и передавать это изображение на любое расстояние. Но наши изображения бестелесны, это всего лишь рисунки, только силуэты на экране, а не тела. Цивилизация, существенно обогнавшая человеческую, могла бы не только создавать оптические изображения, но и снаряжать их иными материальными характеристиками, например телесностью, подвижностью и так далее. Дубль – смесь рисунка и скульптуры, телесное изображение, запрограммированное на некое действие, короче – роботизированная копия… Как она создается машинами Альтоны – это мы оставляем вам в качестве проблемы для исследования. Но то, что дело обстоит именно так, мы доказали экспериментом: я пожелал напасть на Генриха с копьем, а механизмы осуществили это мое желание, создав мою телесную копию. Главная трудность, кстати, была не в том, чтобы физически меня скопировать, коль скоро загадочные механизмы на Альтоне заработали, а в том, чтобы доказать, что они вообще могут работать. Была и еще одна трудность – мотивы преступления (я применяю этот термин условно, поскольку более точного нет). И если бы не откровенность Анны, рассказавшей нам о ссоре Аркадия с Фредом, и не искренность самого Аркадия, признавшегося, о чем он думал в те тяжелые минуты, у нас в руках никогда не очутилось бы путеводной нити к разгадке тайны.
– Я и понятия не имел, что мои озлобленные мечтания могут привести к таким страшным последствиям, – проговорил расстроенный Аркадий.
– Все мы привыкли думать, что разыгравшееся воображение – пустяк. Оно меньше значит, чем даже плохое слово, брошенное сгоряча. В мыслях мы зачастую позволяем себе то, чего никогда не выскажем словесно, тем более – не осуществим. На Земле такой дуализм воображения и действия не опасен, но на Альтоне любая мечта – уже поступок. И если мечта нехороша, поступок превращается в проступок: воображение неотделимо от действия.
– Вы не объяснили, как разгадали тайну механизмов, – сказал Шарлюс. Толстого физика моральные проблемы интересовали меньше, чем инженерные.
– Разгадка пришла естественно. Аркадий, мечтая о мести Фреду, сидел у только что запущенных генераторов энергетических полей. Вполне можно было допустить, что эти поля, усилив как-то биоволны его мозга, передали его мечты механизмам на Альтоне в качестве вводной информации. Машины, восприняв сигналы, создали план осуществления мечты в образе дубликата Аркадия, нападающего во тьме на Фреда. Вероятно, среди картин, проносившихся в возбужденном мозгу Аркадия, была и похожая на эту. И если Редлих не погиб сразу после ссоры, то лишь потому, что механизмам, материализирующим воображение, не хватило энергии, притекающей со станции. Впервые генераторы заработали на полную мощность в день убийства. Мы обратили внимание и на это многозначительное совпадение. Оно свидетельствовало в пользу Аркадия, ибо за эти три месяца его раздражение против Фреда превратилось в благодарность за спасение. Запоздавшее убийство было вызвано внезапно усилившимся притоком энергии.
– Стрела, летящая во тьме, как говорили древние! – Побледневшая Анна передернула плечами. – Я буду теперь бояться ходить по планете. И каждого подозревать, что он плохо думал обо мне!
Начальник экспедиции взволнованно сказал:
– Нет, Анна, бояться планеты нам нечего, тем более не придется бояться самих себя. Будем знать, что на Альтоне нужно контролировать не только действия и слова, но и тайные свои мысли. Научимся и этому, как ребенок учится тому, что не все позволено делать и не всякие слова можно безнаказанно произнести. Да и Земля, отправляя новые экспедиции, будет отныне подбирать людей, воспитанных не только в смысле внешнего поведения, но и обладающих хорошо воспитанным воображением. Все это не такая уж тяжкая проблема. Я думаю о них, о загадочных создателях этих удивительных механизмов. Вы, друзья, распутав загадку, открыли нам поистине удивительные горизонты.
Сидоров помолчал, собираясь с мыслями.
– Вы доказали, что механизмы, найденные на Альтоне, для действия нуждаются лишь в притоке энергии извне. Вы установили, что они способны материализовать смутные мысли, проносящиеся в нашем мозгу. Вероятно, вскоре мы установим и многие другие функции этих механизмов. Но уже и сегодня ясно, что обитатели Альтоны пользовались ими для осуществления своих мысленных пожеланий. Люди на Земле придумали машины, производящие материальную продукцию, и роботов, оказывающих услуги непосредственно человеку. Как неизмеримо дальше ушли жители Альтоны! Армия слуг, возникающих, когда в них появляется надобность, и бесследно потом исчезающих! Ни ремонтировать, ни смазывать! Никакого прислужничества, в то время как люди так много времени тратят на уход за машинами… Я не могу отделаться от мысли, что цивилизация альтонцев могла бы многому нас научить – не только в материальной культуре, но и морально. Когда механизмы заработают полностью, нам придется деспотически следить за собой, чтобы неосторожная мысль, внезапная опасная фантазия снова не привели к катастрофе. И это при условии, что мы сидим взаперти на станции, лишь изредка выбираясь наружу. А альтонцы жили среди своих механизмов, непосредственно общались с ними! Мне бы хотелось познакомиться с этими удивительными существами – не так позаимствовать инженерные достижения, как завоевать сердечное доверие, стать им другом.
Рой с улыбкой глядел на раскрасневшегося от волнения седенького начальника экспедиции.
Сидоров продолжал:
– Но для этого нам необходимо решить другую загадку: куда они все-таки могли подеваться?
– Раскрытие тайны механизмов бросает свет и на тайну исчезновения альтонцев, – заметил Аркадий. – Механизмы работают лишь при притоке энергии извне. Органических источников энергии на Альтоне нет, а лучистая энергия Веги слишком мала. Надо поискать на планете атомные установки. Если здесь имелись энергетические руды и если запасы их истощились, то альтонцам пришлось или погибнуть, или переселиться на иные планеты.
– Мы попросим Землю послать специальные экспедиции на поиск альтонцев, – пообещал Рой.
В разговор вступил молчавший Генрих. Он не любил публичных выступлений и, если в них возникала необходимость, предоставлял их Рою.
– Разреши теперь и мое недоумение, Рой. Почему твой призрачный дубль вдруг так проворно удрал?
– Ах, это! – сказал Рой. – На экране нам с Анной было видно, что вы там замешкались с отпором и от волнения плохо целитесь. Вот я и послал механизмам мысленную команду, чтоб дубль мой провалился в тартарары. Исполнители они первоклассные, это вне сомнения.
После расследования трагической гибели Фреда Редлиха Генрих стал жаловаться, что его с Роем превращают из физиков в космических детективов. Рой попробовал было опровергнуть брата. Он рассудительно доказывал, что детективы ищут преступников, совершивших убийства или иные крупные нарушения человеческих законов, а они исследуют загадочные явления в космосе и обществе, которые представляют опасность для человека.
Доказательства не убеждали, а раздражали Генриха. Генрих временами становился глух к любому разумному доводу, если тот, по словам Роя, «не попадал в жилу» настроению. Разговоры кончались тем, что Генрих начинал кричать на брата, или убегал из лаборатории, или – и это казалось Рою хуже всего – в полной прострации заваливался в кресло и часами не откликался. Наконец Рой потерял терпение.
– Что ты хочешь? – спросил он. – Объясни по-человечески, чего тебе надо?
«По-человечески» Генрих объясняться не умел. Ему что-то не нравилось в их новой специализации, он неспособен точно сформулировать – что, пусть к нему не пристают с педантическими вопросами. У него скверно на душе, это он знает. И еще он знает, что физику не пристало наклоняться над трупами, искать на теле следы насилия и потом рысью бежать по горячему следу; ему, Генриху, безразлично, чей именно это след – злоумышленника на двух ногах или зловещего, никому еще пока не известного космического явления.
У других работа как работа, открытия и находки совершаются на стендах с приборами, а не на операционных столах и в моргах. Он хочет вычислять, а не копаться в следственных докладах. Ему надоело отталкиваться от изуродованных тел как от основы для теоретических изысканий. Он будет основываться на формулах и интегралах, отталкиваться от формул. И все, что не имеет отношения к письменному или лабораторному столу, может безмятежно ухнуть в преисподнюю.
Рой обладал способностью быстро облекать смутные ощущения Генриха в одежды точных формулировок.
– Понимаю, – сказал он спокойно. – Ты хочешь разработать прибор, который автоматически разыскивал бы укрывающихся преступников и сам обнаруживал неведомые опасные явления.
Генрих, развалившийся в кресле, даже привскочил от удивления.
– Знаешь, Рой, в этой мысли что-то есть, – сказал он.
– Конечно, – подтвердил брат. – Это ведь твоя мысль, а на глупости ты не способен.
Рой любил изображать их отношения так, будто все значительное в их работе придумано Генрихом, он же лишь помогал превратить блестящие идеи брата в практическое действие.
Генрих забегал по комнате. Он должен был выплеснуть в движении охвативший его восторг. В нем клокотал и пенился проект новых изысканий.
– Так, так, – радостно бормотал он. – Совершенно верно! Не руками, а электроникой хватать за шиворот преступников. Испытывать опасные ситуации не на живом теле, а на модели. Моделировать опасность. Создать электронную схему уголовного деяния. Но как? Вот он, вопрос вопросов: как?
Через минуту Генрих остановился перед братом, хладнокровно наблюдавшим за его метаниями, и сообщил, что у него все разработано. Уже давно открыт способ физически измерять уровень общественного счастья. Любое преступление и несчастье понижают этот уровень. Им остается отыскивать случаи падения общественного благополучия, все крохотные ямки и впадины на плавной кривой и определять, кто и что вызвало их. В чем причина таких падений – в преступлении или в непредвиденной беде. А созданный ими прибор сам отыщет места падений, сам обнаружит причины, сам укажет, кто преступник или в чем состоит неизвестная опасность.
– Отлично, – одобрил Рой. – Я предлагаю назвать наш новый аппарат розыскным прибором.
– Согласен! – Если криминалистика превращалась в электронный процесс, Генрих ничего не имел против нее.
Два месяца братья с увлечением работали над розыскным прибором. На испытании он показал неплохие результаты – удалось отыскать пропавшие несколько лет назад индукционные эталоны тихой радости, психической удовлетворенности и хорошего физического самочувствия. Исчезновение эталонов в свое время наделало много шума. Их изготовили для колонии на планете Сигма-3, с планеты долго поступали запросы и жалобы на невыполнение заказа. Институту космических проблем пришлось срочно изготавливать дубликаты уникальных катушек. Теперь они нашлись в собачьей будке в саду. Розыскной прибор указал и виновника – веселую овчарку Приму. Собака, по-видимому, проникла в лабораторию через открытое окно, изящные катушки ей понравились, и она утащила их к себе.
Розыск эталонов, скорее забавный, чем серьезный – катушки, основательно изгрызенные, в дело уже не годились, – показал, что прибор надежен. Генрих, однако, досадовал, что не пришлось испытать его на крупном деле. Он несколько успокоился, когда братьям сообщили, что прибор затребован на контрольную проверку в Управление общественного благополучия. Рой, наоборот, разнервничался, что с ним бывало не часто. Все испытания в Управлении общественного благополучия происходили в присутствии членов Большого совета. Это означало, что любая неудача становилась катастрофическим провалом. Правда, и любой успех превращался в триумф.
Братья привезли прибор в управление и установили его в операционном зале.
Это было одно из немногих мест, где педантично хранились традиции старины. Все здесь поражало древней примитивностью – и самосветящиеся стены, и щиты со схемами, и стереоэкраны связи с городами на других солнечных планетах, и допотопные пластиковые диваны.
Порывистый Генрих, забывший, что здесь нет силовых стульев, появлявшихся в момент, когда в них возникала нужда, немедленно растянулся на полу. Он поворчал, что не понимает, как жили предки; они были, очевидно, рабами вещей и не то что лечь, но и сесть не могли, если поблизости не имелось специальных приспособлений.
Точно в назначенное время явилась проверочная комиссия – почти все были членами Большого совета. И возглавлял ее Альберт Боячек. У Роя несколько отлегло от души. Президент Академии наук хорошо относился к братьям. О Генрихе можно было даже сказать, что он – любимец Боячека.
– Начнем, друзья! – предложил Боячек.
Розыскной прибор подключили к третьему щиту. Всего щитов было пять, они полукругом охватывали центральный пульт, тоже древнее устройство. Первый щит вмещал интеграторы общественного здоровья, на втором размещались уровнемеры наличного общественного счастья, третий показывал развитие человеческого благополучия с начала истории человечества, а четвертый суммировал положение на других планетах, заселенных людьми и звездными их друзьями. Этот щит был поновее, и показатели можно было бы изображать не такими архаическими приборами, как самописцы и автоматические интеграторы, но Большой совет и тут не пожелал нарушать традиции.
А на пятом щите красовался экран общественного пси-поля, это был регистратор суммарного творческого потенциала общества, механизм, разработанный самим Боячеком. Генрих подошел было к этому щиту, но Боячек показал на второй и третий.
– Нас прежде всего интересует, что мешает подъему общественного благополучия, – сказал президент. – Подъем и падение творческого духа – явления столь сложные, что пока нет нужды вручать их исследование приборам.
У третьего щита розыскной прибор вел себя отлично. Ему задали первобытную историю, период Древнего Рима по всем годам римской истории. Прибор с большой точностью перечислил причины, препятствовавшие в те годы общественному благополучию: малую экономическую эффективность рабовладельческого строя, войны с соседями Рима, борьбу за власть в правящей верхушке, религиозные суеверия, неурожаи, болезни, стихийные бедствия… Члены комиссии только кивали головами, когда розыскной прибор выпечатывал на выходной ленте свои комментарии для каждого года римской истории.
Боячек сделал знак, чтобы прибор передвинули ко второму щиту.
Рой вздохнул. Регистраторы наличного общественного счастья показывали такой ровный уровень, что поисковым лучам прибора не за что было уцепиться. И он был сконструирован вовсе не для таких случаев. Он, по расчету, исследовал особые события, нарушения и выпадения из норм, поэтому братья и назвали его розыскным, а не оценочным. Рой в унынии уже предвидел провал.
Но Боячек неожиданно остался доволен и теми маловразумительными пояснениями, какими прибор сопроводил кривую имеющегося общественного благополучия.
– Великолепный механизм! – сердечно сказал Боячек братьям. – Меня просто взволновала показанная им высокая энтропичность общественного счастья.
– Высокая энтропичность? Я правильно понял? – с опаской переспросил Рой.
– Именно высокая энтропичность. Счастье в современном обществе – категория сугубо энтропическая. Ибо счастье, как и энтропия, не может уменьшаться, но только расти. Сумма человечности и благополучия, этих главных компонентов нашего социального счастья, непрерывно увеличивается. Наша эпоха полностью исключает такие антигуманистические энтропии, как голод, эпидемии, войны, которые столь часты были в прошлом. И этому основному требованию энтропичности счастья ваше изобретение удовлетворяет полностью.
– Вот как? Я очень рад, – ошеломленно сказал Генрих.
Остальные члены комиссии единодушно присоединились к поздравлению президента Академии наук.
– Можно ли считать, что розыскной прибор экзамен выдержал? – осторожно поинтересовался Рой.
– Можно, – ответил Боячек. – В связи с этим поговорим о практическом применении вашего аппарата. Вы назвали его розыскным? И предназначаете для обнаружения преступлений?
– И явлений, нарушающих общественное и личное благополучие, – поспешно добавил Рой. Ему не понравилось сомнение, вдруг зазвучавшее в вопросе президента.
– Второе лучше, – сказал Боячек. – Дело в том, что преступления в нашем обществе давно уже не совершаются. Мы хотим предложить вам иную специализацию изобретения. Мы хотели бы, чтобы вы занялись обратной проблемой – разысканием возможностей увеличивать счастье. Это осуществимо?
Рой быстро взглянул на Генриха. Генрих молчаливо развел руками. Рой уверенно сказал:
– Ничего трудного нет. Переменим знак минус на знак плюс в программах, только и всего.
– Тогда мы присваиваем вашему аппарату официальное название – Машина Счастья. И просим немедленно приступить к практической работе. Задание будет такое. На планете Дельта-2 в системе Капеллы нарушены социальные энтропические законы. Нас тревожит, что в человеческой колонии на этой планете уже два поколения не растет сумма счастья. Подъем благосостояния и душевного довольства вызывается там исключительно притоком переселенцев и командированных с Земли, а сами аборигены застыли на раз достигнутом уровне.
– А каков этот уровень? – осторожно поинтересовался Рой. – Я хочу сказать, не подошел ли он к максимальному?..
Боячек не дал Рою договорить:
– Предела для счастья, как и для горя, не существует. Пути совершенствования беспредельны, как и дороги деградации. Таков основной закон социальной энтропии. Разница лишь в том, что в прогрессивном обществе энтропично счастье, а в гибнущем в образе общественной энтропии выступает горе. Вы уловили разницу? Завтра на специальном сверхсветовом звездолете ваш аппарат и вы будете направлены на Дельту-2, чтобы восстановить там здоровую энтропичность счастья. Желаю успеха.
Когда братья возвратились в свой институт, Генрих долго ходил по лаборатории. Рой молчал.
– В кого они нас превращают? – сказал Генрих, останавливаясь перед братом. – На какую дорогу мы вступили?
– Дороги изобретательства темны, – задумчиво сказал Рой. – Пошагаем немного и по этой тропке.
– Планетка, однако! – проворчал Рой. – Я и не подозревал, что существуют люди, столь всеобъемлюще упоенные собой, как некоторые местные жители.
– Не бубни! – устало попросил Генрих. – Что за скверная манера говорить под руку одно плохое! Я отказываюсь признать этого Пьера Невилля обыкновенным человеком. Второй раз машина возводит его в ранг небожителя.
– Раз он не кодируется, проверь, нет ли у него на спине ангельских крылышек, – посоветовал Рой. – Это будет лучше, чем перегружать машину непосильным заданием.
Генрих в отчаянии пробормотал:
– Такие душевные добродетели, что плавятся предохранители и пробивает конденсаторы! Куда ему еще повышать уровень своего счастья?
Вскочив, он вышел наружу. Домик Хранителя Туманов, отведенный для работы Машины Счастья, располагался на вершине холма. Отсюда открывался великолепный обзор города и долины. Из каменистой почвы били фонтаны тумана, город сверкал золотыми крышами домов.
Генрих присел на камень. Все шло плохо, надо было успокоиться. Рядом с Роем, упрямо добивавшимся невозможного, Генрих раздражался. Только хорошая порция тумана могла возвратить утраченную ясность духа. Так недолго и пристраститься, невесело подумал Генрих.
Он посмотрел вверх. По сине-фиолетовому небу катились два светила. Капелла-А была подобна Солнцу, Капелла-Б, такая же оранжево-желтая, была чуть поменьше. Генрих расстегнул рубашку. Планета Дельта-2 находилась от звезд-близнецов раза в четыре дальше, чем Земля от Солнца, но и на полюсе здесь пекло, как в Сахаре.
– Пойду, – вслух сказал Генрих и торопливо, чтобы не передумать, заскользил вниз по крутому склону.
Вскоре около него взметнулся первый гейзер цветного ароматного тумана. С каждым шагом дымов становилось все больше, они были ярче и благоуханней. У Генриха кружилась голова. Так всегда происходило, когда он начинал вдыхать этот удивительный воздух, вырывавшийся из недр планеты.
Генрих постоял около одного гейзера. Голова понемногу прояснялась, постепенно возвращалось хорошее настроение, тело становилось легким. Минут через пять захочется петь и танцевать, с веселым удивлением определил свое состояние Генрих.
– Здравствуй, друг! – услышал он из цветного сумрака голос Хранителя Туманов.
Генрих зашагал навстречу, стараясь обходить молодые гейзеры, – неосторожный шаг мог непоправимо попортить эти слабенькие создания.
Хранитель Туманов был рослым молодым мужчиной, сдержанным, внутренне словно бы отсутствующим: он разговаривал, не глядя на собеседника, часто отвечал невпопад, глаза его постоянно обрыскивали окрестности, словно отыскивая гейзерок, нуждающийся в срочной помощи. В руке у него была небольшая электролопата, он держал ее клинком вперед, как боевое оружие.
– Не наглатывайся, для землян наши туманы небезопасны, – поглядев на Генриха, сказал Хранитель Туманов.
– Обойдется, – ответил Генрих. – Я человек здоровый.
Хранитель Туманов, не дослушав, отошел. Генрих последовал за ним.
Изогнувшись, Хранитель не то вглядывался, не то вслушивался во что-то на почве. Местечко было как местечко: камень, густо пронизанный нитями золота, – обычный здешний грунт. Генрих прошел бы мимо, не обратив внимания. Хранитель осторожно коснулся почвы острием лопаты и стал медленно передвигать клинок. Лопата вибрировала, вибрация то усиливалась, то уменьшалась, и там, где она показалась максимальной, Хранитель вонзил острие в почву. Клинок запрыгал, загрохотал, в воздух полетели осколки камня и крупинки золота. Генрих заслонил ладонью лицо, чтобы шальная золотинка не вонзилась в глаз.
Почва быстро разрыхлилась. Хранитель нажатием рукоятки превратил клинок в совок и стал выбирать землю. Вскоре образовалась лунка диаметром и глубиной с полметра. Хранитель вторым нажатием превратил совок в метлу и подмел дно и бока лунки.
– Скоро народится, – предсказал он.
Новорожденный гейзерок сообщил о своем появлении на свет тонким свистом, потом вырвался язычок синего пламени. Пламя устремилось вверх, разрастаясь, из синего становилось зеленым и оранжевым, теряло пронзительную яркость – туманный султан заколебался над головами людей, края его размывались. Генрих шагнул вперед и жадно ухватил ртом гейзерок в том месте, где пламя было еще пламенем, а не теряющим цвет и форму туманом.
Но и здесь, в фокусе огня, это был воздух, только воздух; правда, великолепно выделанный – ароматный, легкий, – он словно сладостно звучал, наполняя легкие: Генрих понимал, что сравнение выспренне, но оно было единственно точным.
– Не наглатывайся! – повторил Хранитель. – Переедать тумана нехорошо.
– Отличный фонтанчик! – похвалил Генрих. – И много тут нарождается таких детишек?
– Пять-шесть в сутки. Столько же иссякает старых. Горожане не жалуются на плохой воздух.
– Я их вообще здесь не вижу.
– Им хватает и того, что доносится ветром. Однако, друг, выйдем из леса.
Хранитель шел впереди, осторожно выбирая дорогу между гейзерами. Генрих честно впечатывал шаги в его следы.
Приспособиться к условиям странной планеты было нелегко. Необыкновенны были и два одинаковых солнца на фиолетовом небе, и недра каменистого шарика, порождавшие питательный воздух, – если здесь разок в два дня приходилось прибавлять еды к калориям и витаминам, вводившимся в тело при дыхании, то это уже было много. Генрих не ел здесь по неделе; он ворчал, что Рой обжора, когда тот, скорее по привычке, чем по необходимости, вскрывал консервы. Но всего странней были дельтяне – рослые, неторопливые, рассудительно-уравновешенные.
– Скажи, друг, тебе ничего не хочется? – спросил Генрих, когда они поднялись над лесом цветного тумана. – Я говорю о больших стремлениях и целях, а не о желании делать каждодневную работу получше.
– Нет, ничего, – отвечал Хранитель, подумав.
Не подумавши, здесь никто не отвечал, даже если спрашивали, какая погода на дворе или день сейчас или ночь. Рой утверждал, что местные беседы на три четверти состоят из взаимного молчания и лишь на четверть из слов.
– Но значит ли это, что ты полностью счастлив? – допытывался Генрих.
– Понимаешь, друг? Абсолютно счастлив!
Хранитель с удивлением взглянул на Генриха.
– Счастлив, конечно. – Он подумал с полминуты. – А насчет абсолютно… Я не уверен, что знаю, что это за штука – абсолютное счастье.
Генрих со вздохом отвернулся. Над головой жарко сияли два солнца, вдали сверкал золотыми крышами город, в долине клубились цветные султаны гейзеров.
– Я пойду, друг, – сказал Хранитель. – Вечером прибывает звездолет с Земли, надо подготовиться.
– А тебе-то что? Автоматы сами погрузят золото в трюмы.
Хранитель раздумывал больше минуты.
– Надо провести экипаж в Долину Туманов. Земляне любят принимать воздух в местах его выделения.
Генрих постоял перед домиком, потом рванул дверь. Успокоение не пришло, хоть он до дурной сытости наглотался тумана. «Поссоримся с Роем, – подумал Генрих – обязательно поссоримся. Удивительный это человек, Рой! Обязательно он к чему-нибудь придерется, а я не выдержу, обязательно не выдержу, это уж точно!»
Рой задумчиво шагал по комнате.
– Все в порядке, Генрих, – сказал он. – Единственная возможность усовершенствования таится в этом треклятом беспорочном Пьере. Теперь-то швырнем в горние высоты счастья всех этих местных ангелочков без крылышек… Чего ты молчишь, как истукан?
«Нельзя нам не поссориться, – думал Генрих – обязательно начнем сейчас ссориться».
А вслух он сказал:
– Я не молчу, а размышляю! Итак, ты что-то открыл?
Рой долго глядел на него. «Не хочет ссориться, – подумал Генрих. – Вот же человек – ни за что не хочет ссориться!»
– Ладно, – сказал Рой. – Ты ведь ищешь ссоры, я это вижу. Так вот условие: никаких ссор, даже если тебе не понравятся мои расчеты. Хотя до такой дури, чтоб опровергать математику, ты не дойдешь, надеюсь.
Рой по своему обыкновению начал с начала. Он просто не мог не быть обстоятельным. Они второй месяц по местному счету, то есть земных полгода, торчат на планете Дельта-2. Первую неделю они знакомились с бытом дельтян, помогали грузить на звездолет добытое здесь золото и удивлялись, зачем так много золота понадобилось на Земле, там этого строительного материала и своего хватает.
– Удивлялись, – подтвердил Генрих. – Не понимаю, к чему ты клонишь.
– Ты обещал сдерживаться, – напомнил Рой.
Вторую неделю они налаживали Машину Счастья и испытывали ее на холостом ходу. Лишь после этого они начали вводить в приемное устройство характеристики дельтян, запрошенные у местной МУМ, серийной малой универсальной машины, впрочем достаточно точной. В объективности ее данных ни разу не возникло сомнения.
– Если ты собираешься клепать на МУМ, Рой…
– Успокойся! Я уважаю МУМ не меньше твоего. Дело не в МУМ, а в дельтянах.
Итак, они стали работать с дельтянами. Дельтяне – неудачный материал для машин: счастье здесь на таком высоком энергетическом уровне, что не хватает емкостей и сопротивлений для его закодирования в физические величины. Похоже, что на Дельте-2 не действует основной закон социальной энтропии, столь четко сформулированный Боячеком: пути совершенствования беспредельны, верхнего предела счастья не существует. На Дельте существует верхний предел счастья, и он уже достигнут – пути совершенствования перекрыты. Так им в унынии казалось, когда они занялись Пьером Невиллем. Парадоксально, что Пьер был не только последним, но и самым трудным объектом исследования. Этот странный человек не поддавался цифровой зашифровке, все добродетели у него были лишь в превосходной степени. Но сейчас его характеристика проработана, и выяснилось, что он, единственный среди дельтян, может быстро повысить свое счастье, хотя и не подозревает о том.
– Короче! – не выдержал Генрих. – Что за натура – или отвлекаешься на пустяки, или мямлишь!
– Короче так: Пьер должен встретиться со Стеллой.
Генрих изумленно воззрился на Роя:
– Стелла? Это еще что за существо?
– Дельтянка. Двадцать три года, рост сто восемьдесят четыре, волосы подобраны под цвет глаз, окраску глаз меняет раз в три месяца, сейчас они салатно-зеленые. Живет в Южном полушарии, оператор на втором южном руднике, увлекается теннисом, обожает маслины – их, ты знаешь, привозят с Земли, здесь они не привились, – отличный альпинист… Что еще? Хорошо танцует. В общем, одна из трех тысяч восьмисот сорока четырех дельтянок, которые не являются женами Пьера.
– Естественно, ибо его жена – некая красивая ведьма по имени Мира, что, кажется, означает «удивительная». Ты это хотел сказать?
– Нет, другое. Если женой Пьера вместо Миры станет Стелла, не только индивидуальному счастью Пьера будет дан толчок вверх, мы ведь с тобой здесь не для того, чтобы устраивать счастливые альянсы, нет, общий уровень дельтянского общественного счастья испытает подъем, которого здесь не было уже примерно полтора столетия.
– Ты это берешься доказать?
– Я это уже доказал.
Рой подал выходное отверстие Машины Счастья на экран, висевший между окон.
На экране вспыхнули две кривые: оранжевая, кривая общественного счастья дельтян, и над ней зеленая, личная кривая Пьера. Оранжевая шла параллельно абсциссе, это был график монотонной повторяемости, уровень счастья не рос и не падал, сегодня было так же хорошо, как и вчера, как и сто лет назад, ни на атом хуже, но и не лучше. Кривая индивидуального счастья Пьера тоже шла параллельно абсциссе и тоже монотонно возобновлялась от дня ко дню, но уровень ее был так высок, она так близко подобралась под верхний край экрана, что вид ее изумлял. Генрих почувствовал возмущение. Рой безобразно подшучивал. Повысить личное счастье у этого невообразимо счастливого человека было невозможно не только морально, но и физически.
– Подожди! – невозмутимо сказал Рой. – Посмотри, что получится, когда я задам программу встречи Пьера со Стеллой.
Он проворно вложил в приемное устройство карточку с расчетом свидания Пьера и девушки с салатными глазами и такими же волосами. То, что произошло вслед за этим, заставило Генриха вскочить. Обе кривые, и зеленую и оранжевую, свела внезапная судорога. Концы их заплясали, изогнулись, глубокое потрясение взорвало размеренную жизнь дельтянского общества: кривая Пьера полетела вниз, с высот достигнутого счастья в низины горя и отчаяния, общественная оранжевая кривая тоже испытала падение, но не такое сильное.
– Помолчи! – закричал Рой. – Молчи и смотри!
Генрих медленно опустился в кресло. После кратковременного падения обе кривые устремились вверх. Если и прежде кривая Пьера изумляла своим уровнем, то теперешний ее рост ошеломлял. Кривая его счастья унеслась за пределы экрана. Рой изменил координатную сетку, но и в новом масштабе, уменьшенное вдвое, счастье Пьера ошалело росло, безудержно распухало. Этот удивительный человек и раньше, с Мирой, был счастливей любого другого, теперь, со Стеллой, он был безмерно, невероятно, нечеловечески блажен.
Но главным, что заставило Генриха промолчать, был ход общественной кривой. Она тоже устремилась вверх – с запаздыванием против кривой Пьера, не так круто, с двумя остановочками, даже крохотным падением, но в целом – на новый, куда более высокий уровень. И лишь достигнув его, кривая общественного счастья стабилизировалась, теперь она опять шла параллельно оси абсцисс, ни на миллиметр не сбрасывая степени достигнутого общественного довольства.
– Надеюсь, ты не проглотил язык, Генрих? – насмешливо поинтересовался Рой.
– Все ясно, – восторженно заговорил Генрих. – Этот Пьер повстречал Стеллу и влюбился в нее без памяти. Вначале помучился, что приходится бросать нелюбимую жену Миру…
– Ужасно сварливая особа, между прочим. Ведьма, как ты справедливо заметил!
– …ради любимой Стеллы. Колебания и муки Пьера, естественно, понизили уровень общественного довольства, к тому же колония дельтян была возмущена неэтичным – так им, видимо, показалось вначале – поступком Пьера, и это придало кривой те зигзаги и всплески. А потом Пьер успокоился, и счастье его стало бурно расти, дельтянское общество тоже утихомирилось, и к его обычному удовлетворению добавилось новое блаженство Пьера. Соответственно умножению личного счастья Пьера повысилась и сумма общественного счастья. Так это рисуется мне в первом приближении.
– Самого важного ты не указал, Генрих.
– Правильно. Самое важное состоит в том, что взлет общественного счастья значительно превышает ту долю, что вносит в него личное блаженство Пьера. Чем-то соединение Пьера и Стеллы полезно обществу, настолько полезно, что революционизирует устоявшийся уклад дельтян. По-твоему, что может тут таиться?
– Могу лишь гадать. Возможно, у них родится ребенок, который все перевернет какими-нибудь изобретениями, либо Пьер со Стеллой сотворят что-то полезное…
– Скажи мне вот что: комбинацию Стелла-Пьер придумала машина?
– Неужели же я? Когда она обсчитала Пьера, я снова задал программу усовершенствования, которая до сих пор не удавалась с другими дельтянами, и машина указала на Стеллу.
– Остается одно: осуществить рекомендацию машины.
– Сделаем это так. Вызываем под любым предлогом Пьера и Стеллу и устраиваем им свидание, а машине задаем излучение, создающее в них взаимное притяжение. Просто, правда?
– Та самая простота, которая хуже воровства, Рой.
– Ты разработал проект получше?
– Никаких проектов я не разрабатывал. Надо бы посмотреть в отдельности на Пьера и Стеллу, прежде чем порождать у них взаимное притяжение.
Рой думал ровно столько, сколько было нужно, чтобы обойти опасные рифы в предложении брата.
– В тебе чувствуется непонятный холодок, – объявил он. – Не спорь, я вижу тебя насквозь. К Пьеру и Стелле пойдешь ты сам. Кстати, машина указала на одну опасность. За Стеллой ухаживает превосходный парень, тоже из южных дельтян. Если мы в ближайшие дни не познакомим Стеллу с Пьером, она выйдет за того парня, и радикальное усовершенствование дельтян не осуществится. Я пробовал энергетически заблокировать парня, но он, понимаешь, слишком ее добивается. Надо заблаговременно создать у Пьера со Стеллой взаимную неосознанную тоску друг по другу. – Рой протянул Генриху карманный передатчик. – Если они тебе понравятся, дай сигнал включения машины. А я пока настрою ее на их взаимную тоску, и тогда предотвратить их соединение в любящую пару не удастся самым расчудесным южным паренькам.
Мира оправдывала свое имя – она была удивительна.
Среди медлительных плотных дельтянок эта стройная быстрая женщина казалась чужеродной ветвью. Чем-то она напоминала древних земных цыганок, какими они сохранились в стереофильмах. Вероятно, она лихо плясала, возможно, умела и петь. Еще лучше она, несомненно, при необходимости ругалась. Бой-баба или, по-научному, баба-яга, подумал Генрих, представляясь Мире.
Она небрежно, полуоткинувшись, сидела на почти невидимом силовом диване в пустой – по последней земной моде – комнате.
На Дельте-2 земные интерьерные поля были уже внедрены: Генрих уверенно присел, зная, что под ним развернется удобное кресло. Он положил руки на радужные прозрачные подлокотники, полуприкрыл веки. У Миры был острый взгляд, она слишком пристально вглядывалась. Неприятное лицо, размышлял Генрих, красивое, но неприятное, – сочетание, конечно, нетривиальное. Вслух он сказал:
– Да. Некоторые земные дела. Проблемы экспорта.
– Я не люблю, когда Пьера отрывают даже ради дел. Для экспортных дел я не делаю исключения.
Генрих снисходительно усмехнулся:
– Сколько я знаю, друг Мира, Земля не давала гарантии, что будет делать лишь то, что вы любите.
Мира порывисто поднялась, подошла к окну. Генрих спокойно глядел на место, где недавно проступал силуэт силового дивана. Он слышал сзади шуршание длинного платья – Мира одевалась с изысканностью, давно позабытой на Земле, это было единственное немодное в ней. Женщина, жертвующая модой ради красоты, уже одним этим была необычайна. Шуршание платья раздавалось то справа, то слева. Мира, как пленная тигрица, ходила за спиной Генриха. Он безмятежно покоился в кресле, снова прикрыв веки. Он и не подумает поворачиваться вслед за каждым движением сумасбродной женщины. Молчание разорвал резкий голос Миры:
– Я не хочу вашего свидания с Пьером. Я прошу вас уйти.
Генрих медленно приподнялся. Кресло исчезло, чуть он оторвался от него. Интерьерное поле работало безупречно.
– Попросить меня уйти вы можете, но не допустить моей встречи с Пьером не в ваших силах. Мы встретимся с ним завтра на космодроме, если свидание в вашем доме исключается.
Мира боролась с собой. В ее черных глазах появились растерянность и мольба.
– Почему Пьер? Он не занимается экспортом золота. В его ведении погрузка нерудных ископаемых.
– Именно нерудные ископаемые меня и интересуют. Золотые крыши на домах давно уже не в моде на Земле и других планетах. Лишь у вас еще увлекаются этими архитектурными излишествами.
Мира сделала жест, и в комнате появился диван.
– Садитесь. Лучше вам встретиться с Пьером в моем присутствии, чем у него на работе. Не выношу, когда он делает что-либо без меня!
Генрих присел и со скукой посмотрел на Миру. Она была очень хороша. Генрих и не подозревал, что глаза, настороженные и тоскующие, вдруг могут так увеличиваться. Красота этой женщины тяготила.
– Мне кажется, друг Мира, что вы и тут ошибаетесь. Да, я действительно собираюсь встретиться с Пьером у вас на квартире, но вовсе не в вашем присутствии.
Только теперь, растерянная и негодующая, Мира стала похожа на дельтянку.
– Почему вы так неприязненны ко мне, друг Генрих? Я вижу вас впервые, но знаю, что вы пришли с недоброй целью…
– Ничего вы не знаете! У вас скверный характер, Мира. На Земле, между прочим, различают обязанности жен и нянек. Не кажется ли вам, что на Дельте-2 такого различия не делают?
Женщина так напряженно раздумывала над словами Генриха, что ему стало ее жалко. Чувство неведомой опасности у нее было развито отлично.
Вообще эта Мира предстала неучтенным фактором. И Машина Счастья, и Генрих с Роем сосредоточились на Пьере со Стеллой, Мира же осталась в стороне. Ей придется несладко, думал Генрих, те падения общественной кривой, очевидно, вызваны ее реакцией на потерю мужа. Хорошо, что они крохотные, всего лишь маленькое личное горе. Мира сказала очень медленно:
– Не знаю, что вы подразумеваете, когда говорите о жене и няньках. Я, возможно, с земной точки зрения плохая жена, тем более нянька, но, смею надеяться, Пьер мной доволен…
– Не говори неправды! – раздался громкий мужской голос.
В комнату вкатился веселый краснолицый человечек, до того округлый, коротконогий, короткорукий, что он походил скорее на шарик, чем на дельтянина. Безбровый, почти безволосый, на голову ниже Миры, к тому же с уродливо несимметричным лицом, он разительно отличался от красавицы жены.
– Что за нелепое слово: доволен! Я не доволен – я восхищен, я очарован, я околдован!
Лицо Миры вспыхнуло, потом побледнело. Прилила и отлила кровь, деловито оценил ее состояние Генрих.
– Ты опоздал на сорок семь минут, – сказала она. Голос ее дрожал. – Ты опоздал на целых сорок семь минут, Пьер!
– Я опоздал на сорок семь минут! – пропел мужчина фальцетом. Он схватил жену за руки и закружился с ней по комнате. – Я опоздал на сорок семь минут! – Он отпустил ее руки и заплясал вокруг нее.
– Ты бы мог предупредить, Пьер. Ты ведь знаешь, что мой индивидуальный приемник настроен только на твое излучение! – Она кружилась с охотой, временами обгоняя мужа, тогда он смешно топотал, догоняя ее.
– Я ничего не излучал! Я ничего не излучал! – пропел мужчина еще веселее. Он катился по большому кругу возле жены. – Я погружал, я разгружал, я автоматы снаряжал! Я ничего не излучал! – Внезапно лицо его из веселого превратилось в озабоченное. – Постой! – сказал он, останавливаясь. – Ты опять не обедала? – Он грозно насупился. – Сколько говорить, что не надо ждать, если я запаздываю на обед! – Он опять повеселел, закружился и запел, запрокинув голову: – Меня не надо ждать к обеду! Меня не надо ждать к обеду!
– Перестань! – сказала жена. – У тебя ни голоса, ни слуха, Пьер. Я не могу больше слушать твое пение. Лучше уж танцуй. Только не упади, пожалуйста.
– Я слушать не могу, как ты поешь! – громко пропел мужчина и еще усердней заплясал по комнате. – Я слушать не могу, как ты поешь! – пел он с упоением.
И при каждом обороте вокруг жены взгляд его падал на Генриха.
Но Генрих знал, что Пьер только глядит, но не видит его. Генрих вначале опасался, что Пьер в самозабвенном кружении налетит на стоящее посреди комнаты кресло, но Мира осмотрительно держалась подальше от гостя, а Пьер хоть и не сознавал, что в комнате кто-то третий, физически все же ощущал неведомое препятствие.
– Есть! – закричал Пьер, останавливаясь. – Хорошую порцию тумана. Ты, я и туман! Живо, Мира, живо!
– Мы не одни, – сказала Мира. – У нас в гостях землянин.
Только сейчас Пьер увидел Генриха.
– Прошу прощения за невнимательность! – сказал он непринужденно. – Мы с Мирой, когда танцуем, забываем все на свете. – Он плюхнулся на тускло мерцающий диван и обернул к Генриху радостное лицо. – Счастлив познакомиться, друг! Пообедаем и поговорим.
– Раньше поговорим, – предложил Генрих.
– Можно и так, – быстро для дельтянина согласился Пьер.
– И разговор в моем присутствии, – предупредила Мира, садясь рядом с Пьером.
Генрих долгую минуту молча смотрел на них.
На Земле такая пауза была бы сочтена за вызов. Здесь можно было молчать и дольше, не рискуя вызвать недоумение и обиду. В Генрихе мутно клубилась злость на эту красивую и неприятную женщину, так ревниво оберегающую своего безобразного и веселого мужа.
Генрих нащупал в кармане передатчик. Пусковая кнопка торчала сбоку, на нее можно было незаметно надавить пальцем. «Надавлю – и кончится твоя тирания, – думал он. – С лица твоего Пьера мигом исчезнет улыбка. Пронзенный непонятной тоской, он отвратит от тебя лицо, твои заигрывания станут ему противны, твои настояния – омерзительны. Вот как оно будет, стоит мне нажать кнопку. И я ее нажму, можешь не сомневаться в этом!»
– Я, однако, настаиваю на разговоре наедине.
– Ничего не выйдет, раз Мира не хочет, – добродушно разъяснил Пьер. – Ужасная женщина моя Мира, вы такой еще не встречали.
«Я и такого, как ты, пожалуй, еще не встречал, – подумал Генрих. – Недаром машина так долго билась с твоей зашифровкой. У тебя, собственно, и зашифровывать нечего, ты весь на виду».
Пьер продолжал, шумно засмеявшись:
– Я открою вам страшную тайну: без меня Мира худеет за сутки на килограмм.
– А ты без меня за сутки на килограмм толстеешь, – заметила Мира.
– Худеет? – переспросил Генрих мрачно. Он недоверчиво поглядел на Пьера. – Толстеете?
– Худеем и толстеем! – воскликнул толстяк. – Она без меня ничего не ест от тоски, а я объедаюсь веселящимся туманом, чтобы заглушить скорбь. Так что не заставляйте нас уединяться друг от друга, а говорите спокойно.
«Ничего я говорить не буду, – размышлял Генрих. – Вот нажму на кнопку
– и оборвется наша говорильня, и не понадобятся объяснения. Все равно я не скажу, какую роль ты можешь сыграть в общественном подъеме дельтян, даже о Стелле я не скажу, к Стелле ты устремишься всей душой, еще не зная ее, а узнаешь – полюбишь без памяти, куда сильнее влюбишься, чем в эту Миру, и не будет больше в твоей жизни Миры, а будет предназначенная тебе высшей справедливостью Стелла…»
Он вынул из кармана передатчик и положил на колени кнопкой вверх.
Всего одно нажатие пальца – и будет поставлена желанная точка в затянувшемся разговоре.
– Дело в том, что мое предложение секретное, – начал Генрих.
Начало было неудачное: секретов Генрих не имел.
Пьер, подумав, опроверг Генриха:
– У вас, возможно, есть секреты от меня, но тогда зачем ими делиться со мной? А у меня секретов от Миры нет.
– И не будет, – добавила Мира с вызовом.
«Нажму кнопку – и точка на объяснении», – вяло думал Генрих, падая духом.
На уродливом лице Пьера играла беззаботная улыбка, черные глаза Миры впивались в Генриха. Интересно, думал Генрих, как она почувствовала, что над ее головой собралась гроза? Вот же дьявольская настройка души – и без специальных излучений ощущает таинственную опасность!
– Я собирался пригласить вас на Землю в командировку, – сказал Генрих. – Но одного…
– Исключено! – одинаковыми голосами воскликнули Пьер и Мира.
– Теперь-то я и сам вижу, что исключено, – согласился Генрих.
Он встал, и передатчик со стуком ударился о пол. Прежде чем он успел схватить его, передатчиком завладела Мира. Вскрикнув, Генрих вырвал коробочку из ее рук.
– Что с вами? – спросила Мира с испугом. – Вы так побледнели, друг!
– Вы не нажали на эту кнопочку? – волнуясь, спросил Генрих. – Вот эту кнопочку – видите? Вы случайно не нажали на нее? Только не скрывайте правды!
– Нет, не нажала! – быстро ответила Мира. Ужас Генриха мгновенно передался ей. – Даже не дотронулась, уверяю вас!
– А на кнопочку надо нажать? – поинтересовался Пьер. – Дайте-ка эту штучку мне, я отлично нажму.
Генрих с грустной улыбкой спрятал передатчик в карман.
– Именно этого и не надо делать. Разрешите пожелать вам долгой жизни, друзья. Счастья вам не желаю, у вас его, судя по всему, хватает.
– Не мог я этого сделать, – оправдывался через час Генрих перед братом. – Она так на меня смотрела… Поищем других путей. Впрочем, можешь назвать меня дураком…
Рой молча переливал из бутылки в стаканы плотный цветной туман. Когда синеватый дым заклубился у краев, Рой протянул свой стакан Генриху.
– Выпьем за дураков! – сказал Рой. – Я имею в виду хороших дураков, – добавил он педантично.
– Все-таки лучше было бы специализировать нашу машину для розыска преступников и опасностей. Напрасно мы уступили Боячеку, – запоздало посетовал Генрих после того, как осушил стакан.
Когда Генриха одолевала хандра – а это случалось регулярно после каждого завершенного эксперимента, – он сторонился людей. Даже сотрудники лаборатории старались в эти дни поменьше его беспокоить, а Рой вставал между ним и посетителями прямо-таки непреодолимым барьером. Любая мелочь раздражала Генриха, когда он впадал в такое состояние, – по мнению Роя, общение с другими людьми становилось для брата слишком трудным.
Собственно, Рой опасался не того, что Генрих может сорваться и наговорить посетителям грубостей. Дело обстояло как раз наоборот.
Генрих так боялся впасть в резкость, что становился преувеличенно мягким. Он быстро уступал, без сопротивления взваливал на себя и брата нежелательные задания, слишком легко давал отнюдь не легко выполнимые обещания. «Самая скверная твоя черта – это твоя поспешная доброта, когда ты не в духе!» – выговаривал Рой брату, и тот сокрушенно опускал голеву, если был и в этот момент не в духе, или с раскаянием отшучивался, если настроение выпадало хорошее.
И странное дело Сильвестра Брантинга – Рой долго вспоминал о нем с неудовольствием – свалилось на плечи братьев как раз в момент, когда Генрих после какого-то сложного эксперимента отдыхал в тоскливом одиночестве, а Рой, срочно вызванный на Меркурий, оставил его на три дня без опеки.
Генрих лежал на диване с закрытыми глазами и не то дремал, не то грезил в полной уверенности, что он один в своей комнате. Но когда он раскрыл веки, то обнаружил, что напротив в очень неудобной позе, словно на деревянном стуле, сидит в силовом кресле незнакомый мужчина.
– Что вы здесь делаете? – возмущенно спросил Генрих, вскакивая.
– Жду, пока вы проснетесь, – быстро ответил незнакомец. – Только это, только это, уверяю вас!
– Но я не сплю! С чего вы взяли, что я заснул?
Генриху показалось, что незнакомец растерялся. Он выпрямился, подумал, поджал губы и нерешительно сказал:
– Тогда… Нет, наверно, не так! Лучше по-другому… Да, определенно лучше! Значит, так: наверно, я просто жду, когда вы обратите на меня внимание.
– «Наверно», «определенно»! Способны ли вы объяснить, зачем явились ко мне?
Незнакомец оживился. Во всяком случае, в его голосе пропало напряжение. И сразу стало ясно, что он словоохотлив.
– Собственно, я только этого и желаю – объясниться. Не буду скрывать: ради объяснения я сюда и явился без приглашения и разрешения. И можете не сомневаться, объяснение будет искренним и полным, таким, я бы даже выразился, всеосвещающим… Вам не придется сетовать, что я что-либо утаиваю или недосказываю, или – говоря проще – искажаю.
Генриху страшно захотелось взять болтливого незнакомца за шиворот и добрым пинком выставить наружу. И тут Генрих, как он потом осознал, сделал первую грубую ошибку. Он испугался, что незваный гость догадается, какие желания пробудил в хозяине, и сказал с вымученной вежливостью:
– Я и не сомневаюсь, и ни на что не собираюсь сетовать. Но я не совсем ясно представляю себе, чем могу быть вам полезен.
Незнакомец сделал успокаивающий жест. Он был не старше двадцати пяти лет, подвижен, легко возбудим – разные выражения на его худощавом лице сменялись с такой быстротой, что начинало казаться, будто для каждого произносимого слова оно имеет особую гримасу. Генрих вскоре убедился, что гостя можно и не слушать, а только смотреть на него – по одной мимике угадывалось, о чем он толкует. Еще никогда Генриху не приходилось встречать столь нервно подвижного лица. Он подумал было, что гость просто кривляется – тело и руки он держал в послушании, не разрешая себе ни резких движений, ни чрезмерной жестикуляции. Интонации голоса тоже были гораздо беднее мимики.
– Меня зовут Джон Цвиркун, – представился гость. – Да, не буду скрывать: я – Джон Цвиркун. Джон Цвиркун, о котором вы столько слышали. Я понимаю, вам удивительно, что я начинаю с признания, но между нами недомолвок быть не должно, этого я не допущу.
Генрих напрягал все клетки памяти, но ни из одной не выдавливалось какой-либо информации о Джоне Цвиркуне. Гость был решительно незнаком Генриху. Среди гримас, с непостижимой быстротой сменявшихся на лице Джона Цвиркуна, промелькнуло и удивление.
– Вы забыли мою фамилию? Невероятно! Но Брантинга вы помните? Профессора Сильвестра Брантинга с Марса? Того самого, что вывел калиопис, знаменитое дерево, меняющее природу Марса. А я ассистент Брантинга, его любимый ученик – не единственный ученик Брантинга, этого я не утверждаю, нет, но единственно любимый и, так сказать, доверенный и наперсник. Зовите меня просто Джоном, я не люблю, когда со мной обходятся церемонно, у нас на Марсе обычаи проще, чем на Земле, гораздо, гораздо проще, смею вас уверить. Итак, я для вас отныне Джон, а вы для меня Генрих, дорогой друг Генрих!
Лишь теперь Генрих понял, кто к нему явился. Имя директора Марсианской астроботанической станции Сильвестра Брантинга было известно и на Земле.
Это он десять лет назад вырастил калиопис – ветвистое дерево с толстым стволом, с могучими корнями и физиологией, разительно непохожей на физиологию всех других растений.
Удивительным было уже то, что калиопис размножался спорами. И то, что он без затруднений рос в безводных пустынях, почти при полном вакууме, отсутствии освещения, при морозах, падающих ниже пятидесяти градусов.
Жизнестойкие в трудных условиях дальних планет растения выводили, кроме Брантинга, и другие земные ученые, но калиопис получился уникальным: никакому ботанику еще не удавалось столь совершенное создание. Гигантская корневая система калиописа не только поглощала соки грунта, но и выделяла свою клейкую, не замерзающую при морозах жидкость, растворяющую твердые частицы почвы и разлагающую почти все соединения, где имелись кислород, водород и углерод. Из высосанных в почве элементов калиопис выстраивал свой ствол, свои ветви и листья, а излишек выбрасывал наружу: вокруг каждого дерева стояло облако водяного пара, насыщенного кислородом и углекислотой. На многих равнинах Марса уже появились леса калиописа, непрерывно обогащающие скудную атмосферу. По расчетам, лет через пятьдесят атмосфера Марса должна была сравняться с земной по содержанию в ней кислорода и углекислого газа. Специалисты по Марсу предсказывали появление в будущем столетии на безводной ныне планете рек и озер, а впоследствии и морей – так много синтезировали и выделяли водяного пара разрастающиеся калиописовые леса.
Но не одно это научное достижение сделало Сильвестра Брантинга знаменитым. На одной из сессий Академии наук Брантинг предложил внедрить калиопис и на Земле. Ученые с редким единогласием восстали против его проекта. Жадно захватывающие земную почву калиописы быстро подавили бы всякую иную растительность. И так как калиопис рос и днем и ночью, и летом и зимой, то дыхание его вскоре изменило бы состав земной атмосферы, а это могло привести к опасным последствиям… «Переселение в древние времена в Австралию кроликов покажется безобидной шуточкой рядом с разведением в той же Австралии одной калиописовой рощицы», – высказался на сессии президент Академии наук Альберт Боячек. В другом выступлении старый ученый прибегнул к формуле более резкой: «Я скорей предпочел бы узнать, что нашу милую зеленую Землю засыпали чумными бациллами, чем увидеть на ней хоть один калиопис, который, не отрицаю, необходим и полезен на Марсе».
Брантингу надо было отступиться, когда он встретил дружное сопротивление специалистов. Он проявил непонятное упорство. Он потребовал всенародного обсуждения. Формально он имел право выносить любое свое предложение на суд человечества, но всех поразила запальчивость, с какой он использовал свои конституционные права. Как и следовало ожидать, обсуждение завершилось полным провалом Брантинга. Из шести миллиардов людей на Земле и на планетах лишь около ста человек поддержали Брантинга. Большой совет объявил запрет на ввоз спор калиописа на Землю. С той поры о Брантинге, обиженно замкнувшемся на своей марсианской станции, никто на Земле не слыхал. Во время порожденной им шумихи часто назывались имена его помощников, среди них, вероятно, и Джона Цвиркуна…
Все это мигом пронеслось в голове Генриха, когда Цвиркун назвал своего научного руководителя. Но это не объяснило, почему гость явился именно к братьям, и Генрих сказал об этом.
– Сейчас все станет ясно, до изумления ясно! – заторопился Цвиркун, еще быстрей сдергивая с лица гримасу за гримасой. – Не беспокойтесь, я ничего, абсолютно ничего… – Он вдруг окаменел, выпучил глаза, прикрыл рот и, медленно раскрывая его, снова выдавил из себя, как бы через силу: – Брантинг на Земле! Он взял отпуск.
Генрих, однако, не усмотрел криминала в поездке ученого на Землю. Каждый работник имеет право проводить свой отпуск, где ему хочется. Уважаемый Джон Цвиркун тоже, очевидно, прилетел с Марса, однако это еще не повод, чтобы Генрих рвал на себе волосы.
– Я не требую, чтобы рвали на себе волосы, отнюдь нет! – поспешно объявил гость. – Подобные экстремальные требования, тем более совершенно бесцельные… Но вдумайтесь в ужас ситуации, вдумайтесь в ужас… Мне страшно об этом говорить, но я не могу умолчать. Гений человечества профессор Сильвестр Брантинг сошел с ума!
Генрих сделал нетерпеливый жест рукой:
– Болезнь профессора меня не касается. Я его лично не знаю и не стремлюсь завязать знакомство.
– Безумие Брантинга не может вас не касаться, друг Генрих! И вы, конечно, захотите увидеть его, когда узнаете…
– Что узнаю? Что? – чуть не закричал Генрих.
– Что Брантинг привез на Землю споры калиописа, целую коробочку спор, достаточную, впрочем… Вы и без моего пояснения понимаете всю грозную, так сказать, достаточность одной маленькой коробочки спор калиописа.
– Но ведь ввоз этих спор на Землю запрещен специальным указом Большого совета, – с удивлением сказал Генрих. – Неужели Брантинг решился на преступление?
– Он помешался! Ему представляется, что он совершает подвиг, вот что ему представляется, только такое злополучное представление способно…
– Вам надо немедленно заявить в Управление государственных машин, Джон. Там установят, где находится Брантинг, и выдадут ордер на его задержание.
Все выражения, пробегавшие по непрерывно кривящемуся лицу Джона Цвиркуна, забивала теперь мина скорби.
– Там ничего не могут установить, ничего, ничего, друг Генрих. Я уже обращался туда. Вся милиция Земли поднята по тревоге, все города, все парки, все пустыни контролируются, все места, куда Брантинг может высеять споры, буквально все!..
– Надо задержать его самого и отобрать споры.
– Его нельзя задержать. Он скрылся. Он исчез. Таинственно пропал на Земле, вот что он сделал!
– Чепуха! – нетерпеливо сказал Генрих. – Вы плохо представляете себе возможности земной техники. Мозговые излучения Брантинга со дня его рождения закодированы в машинах. По этому энцефалопаспорту найти его проще простого, если только он жив. Кстати, у помешанных нарушается гармония мыслительной деятельности, но индивидуальный мозговой код сохраняется.
– Ах, энцефалопаспорт! Брантинг его изменил.
– Это невозможно!
– Для Сильвестра Брантинга нет ничего невозможного. Он гениален, только я один знаю, до каких поистине непредставимых пределов простирается его гениальность.
– Ваше утверждение надо доказать. Я говорю не о гениальности, хотя и это не бесспорно. С того момента, когда Брантинг сошел с космолета в земном космопорту, его мозговые излучения введены в приемные устройства охранных машин…
– И через час выпали из машин! Его мозговая деятельность внезапно прекратилась… нет, не прекратилась, а переключилась или, возможно, заэкранирована. У профессора так много приемов самопереконструирования!
– Может быть, он просто погиб?
– Тогда бы нашли его труп, а трупа нет, ибо он живой, а не мертвый, но уже не Брантинг, а какой-то другой человек: он ведь разработал метод такого изменения черт лица, что человек становится неузнаваемым – даже голос, даже рост, даже цвет глаз и волос. Это-то совсем просто: принять таблетки – и блондин, не сразу, но скоро, довольно скоро, превращается в брюнета, а черноглазый выцветает до голубоглазости…
Генрих подумал, что если бы сфотографировать разные гримасы Цвиркуна, то очень трудно было бы допустить, что люди со столь непохожими лицами – один человек. Трескотня непрошеного гостя все больше раздражала Генриха, он уже едва удерживался от того, чтобы не выставить его за дверь. И хотя Генрих понимал, что принесенные Цвиркуном известия важны, он знал также и то, что на Земле имеется множество людей, которых эти известия касаются гораздо больше, чем его. Он сказал нетерпеливо:
– Кончим на этом, Джон. Если Брантинг неуловим, нам придется примириться с тем, что на Земле скоро зашумят калиописовые леса. Думаю, правительство найдет методы борьбы с этим бедствием. Очень рад был с вами познакомиться.
Цвиркун огорчился так сильно, что на несколько секунд стал безгласен и молча, с пронзительным укором взирал на Генриха. Генрих потом признавался, что кратковременное молчание было еще тягостней, чем прежняя словомётная скороговорка.
– Вы не сделаете этого! О, вы этого не сделаете, нет! – воскликнул Цвиркун, обретя способность говорить. – Я ведь сказал, я ничего не буду… Все тайны, самые секретные секреты, ибо только вы с братом можете… Вот смотрите, теперь вы все поймете!
Он торопливо вытащил из кармана и положил перед Генрихом большую золотистую пластинку. Он умолял взять пластинку в руки, осмотреть ее и оценить, ибо она даст ключ к поиску исчезнувшего профессора. Генрих взвесил пластинку на ладони, пощупал, осмотрел с двух сторон, даже понюхал.
Она была продолговатая, шесть на четыре сантиметра, пяти миллиметров толщиной и такая тяжелая, что прогибала руку. Ни один из земных материалов не обладал подобной тяжестью. И она была очень холодна. Генрих заметил, что Цвиркун вытаскивал ее из нагрудного кармана – металл не мог не принять теплоту тела, но от пластинки несло морозом, она дышала своим, внутренним, особым холодом.
Потом Генрих узнал, что сплав, из которого изготовлена пластинка, сохраняет постоянной заданную ему по расчету температуру. Пластинка оставалась бы холодной даже в пламени.
Пока Генрих знакомился с изделием, словомётный гость тараторил с удвоенной энергией. Фразы неслись с такой быстротой, что Генрих успевал разобрать не больше половины слов. Но и этого оказалось достаточно, чтобы понять самое существенное.
Цвиркун недавно заподозрил своего научного руководителя в том, что тот собирается нарушить строгий запрет Большого совета. Брантинг вел себя странно, многие замечали ненормальности его поведения. Но только Цвиркун, не единственный, но единственно любимый, доверенный ассистент профессора, понял, что тот попросту сошел с ума – стандартным, древним помешательством, какое было столь распространено в прошлые эпохи и какого на Земле уже сто лет никто не наблюдал.
Цвиркун не собирается скрывать, что в анализе состояния Брантинга ему помогли книги. Это его хобби – книги, сейчас предпочитают более совершенные методы усвоения информации, а он обожает книги, и в книгах он читал о случаях сумасшествия и признаки в точности совпадали с теми, какие сотрудники марсианской астроботанической станции стали замечать у профессора. И любимому ассистенту Брантинга вскоре стало ясно, что тот замыслил преступление и что если он, Джон Цвиркун, не окажет противодействия, то станет сам невольным соучастником злодеяния.
Что было делать? Послать донесение на Землю? Брантинг легко бы опроверг обвинения, они ведь не выходили из сферы догадок. Помешать профессору провести свой отпуск на Земле? Неосуществимо! Не дать Брантингу захватить с собой некоторое количество спор? Еще менее осуществимо. Джон Цвиркун нашел блестящее решение. Он скромен, мало среди крупных ученых таких скромных людей, как он, но в данном случае он просто обязан объявить, что совершил научный подвиг, более слабая формулировка была бы нетактичной!
Дело в том, что споры калиописа испускают особые лучи, специфическое излучение, крайне слабое и такой запутанной характеристики, что никакие известные приемники не способны его обнаружить.
Три последних года в лаборатории Брантинга занимались изучением калиописовых лучей, и Джону Цвиркуну удалось разработать резонатор, воспринимающий излучение калиописа.
– Вот эта пластинка из сверхплотного пластика и есть тот единственный в мире камертон, который начинает звучать в ответ на позывные калиописовых спор! – восторженно воскликнул Цвиркун. – Ах, друг Генрих, если бы я рассказал вам, сколько мук, сколько ослепительных озарений, сколько черных провалов сопровождало мою работу!.. Но дело сделано, дело сделано! Перед вами индикатор спор калиописа, единственный в мире сыщик, гениальный детектив, способный найти ящик с губительными спорами, а при ящичке, естественно, и профессора, нашего бедного, нашего великого, нашего бесконечно дорогого и еще бесконечней, если можно так выразиться, опасного профессора. И еще добавлю: экрана для излучения спор не существует, даже Брантинг не сумел его сконструировать, даже Брантинг!
– Так в чем дело? Пустите вашего сыщика по следу и хватайте опасного профессора за шиворот. Простите меня, но я все меньше понимаю, зачем вы пришли ко мне!
Цвиркун ответил новой путаной речью. Он разработал индикатор, но нужен еще и анализатор самого индикатора. Он может сказать и так: им создан великолепный камертон, но без уха, воспринимающего звучание камертона, и сам камертон ни к чему.
Короче, он предлагает чудодейственный приемный механизм для обнаружения спор калиописа, но к нему надо прибавить специальный прибор, делающий явными для восприятия внутренние колебания самого индикатора. Такой прибор в марсианских мастерских изготовить невозможно. Только на Земле и только в Институте космических проблем задачу эту можно решить просто и скоро. А в Институте космических проблем самая совершенная поисковая лаборатория, это каждому известно, возглавляется братьями Васильевыми. И братья Васильевы прославились распутыванием сложнейших загадок, и среди раскрытых ими тайн были такие, что иначе, как космическими детективами, братьев не назовешь.
– Вот почему я здесь, вот почему! – закончил Цвиркун.
– Вы ошибаетесь, мы не детективы, а физики, – попробовал возразить Генрих. – Мы и вправду порой встречаемся с криминалом, но он обнаруживается при распутывании странных физических явлений. Детективная часть нашей работы носит производный, а не основной характер.
– Вот-вот! Именно так! – восторженно закричал Цвиркун. – И в данном случае будет то же: вы разрабатываете прибор для обнаружения нового физического излучения, собственно, не обнаружения, это сделал я, а для трансформации обнаруженного в воспринимаемое… Надеюсь, ясно, правда ведь?.. А поимка нашего бедного, нашего великого, но, к скорби нашей, преступного профессора явится побочной или, точнее выразиться, производной функцией основного, так сказать, аргумента!
И тут Генрих почувствовал, что его нервы не выдержат, если Джон Цвиркун дотянет до точки хоть одну из своих стремительно выносящихся фраз. Генрих вообразил себе, как мстительно вышибает посетителя наружу, как, спуская вниз по лестнице, оделяет прощальными выражениями, отнюдь не предназначенными для научных дискуссий. И эта картина была так ярка, Генрих так испугался собственной несдержанности, что ослабел и потерял волю к дальнейшему сопротивлению.
Он хмуро сказал:
– Ладно, оставляйте пластинку. Завтра приезжает брат. Он руководитель нашей лаборатории, и он решит, будем ли мы вам помогать или вы обратитесь к другим физикам.
Цвиркун сотворил самую умильную из гримас.
– Нет, а вы? О, если бы вы знали, друг Генрих, как мне бесконечно, я не побоюсь и такой сильной формулировки, да, бесконечно важно, чтобы именно вы…
Генрих торопливо сказал, изнемогая:
– Я согласен. Я так и скажу брату – с моей стороны возражений нет. А теперь извините меня…
Цвиркун вскочил. Он понимает. Другу Генриху надо отдохнуть. Джон Цвиркун больше не будет занимать драгоценное время знаменитого физика Генриха Васильева. Джон Цвиркун придет завтра в лабораторию братьев в это же время, можно?
Исчезая в дверях, гость одарил Генриха такой чудовищно признательной гримасой, что Генрих содрогнулся.
Роя рассердила мягкотелость Генриха. Рой считал, что лаборатория Управления государственных машин отлично справится с задачей инструментального поиска преступника или сумасшедшего, ему совершенно безразлично, как называть потерявшегося на Земле марсианского деятеля. И Рой уже собирался отослать в другую лабораторию оставленную Цвиркуном пластинку вместе с кратким описанием задания. Но Генриха угнетала мысль о новых спорах с Цвиркуном. Генрих с тоской признался, что готов взвалить на себя еще два неприятных задания, только бы не выслушивать умильных просьб, сопровождаемых диковинными гримасами.
Рой внимательно поглядел на брата и сказал, что обследует пластинку, а потом они еще раз поговорят о преступном профессоре и его не единственном, но единственно любимом ассистенте.
Вечер Рой провел в лаборатории без Генриха, ночью куда-то уезжал, а утром пришел к брату, когда тот еще лежал в постели – вялость, одолевавшая Генриха периодически, проявлялась и в том, что он много лежал.
– Знаешь, пластинка, оставленная надоедливым гостем, очень интересна,
– сказал Рой, усаживаясь рядом с Генрихом. – Загадочен и материал, и структура. В ответ на любое излучение извне в ней рождаются удивительные колебания, и каждое колебание – особого характера. Думаю, она и вправду может служить индикатором разнообразных процессов. Во всяком случае, рост древовидной герани, стоящей в моем кабинете, порождает у нее мелодичное звучание, только очень тихое. Я бы хотел побольше раздобыть этого материала.
Генрих напомнил, что пластинка вручена вовсе не для того, чтобы изучали ее разнообразные возможности. Рой невозмутимо продолжал, игнорируя возражение Генриха:
– Сегодня наши химики сделают молекулярный анализ пластинки, и тогда многое станет ясней. – Он поднял руку, предупреждая новое запальчивое возражение брата. – Теперь о Брантинге. Информация Цвиркуна подтверждается. Брантинг прибыл на Землю, машина зафиксировала его энцефалопаспорт, но вскоре излучение прекратилось. Трупа не найдено, новых излучений не добавилось, так что сумасшедший профессор и не думает перекодировать себя под какую-то иную личность.
– Стало быть, экранизация мозговых излучений?
– Стало быть, экранизация. И, очевидно, с недоброй целью, ибо при всех иных условиях профессору не понадобилось бы так скрываться от земного наблюдения. Признаться, и меня смущает это обстоятельство.
– Иначе говоря, Брантинг – преступник?
– Преступник тот, кто совершил преступление. Относительно Брантинга этого не доказано. Но что причина его появления на Земле не может быть официально им объявлена, теперь достоверно.
– Его нужно остановить, пока он не совершил зла! – Генрих в волнении вскочил с кровати. – Рой, ты понимаешь, как важно срочно изготовить прибор, расшифровывающий колебания пластинки?
Рой кивнул.
– Вполне согласен. Прибор уже изготовлен. Один из переносных дешифраторов отлично воспринимает колебания пластинки.
– Значит, поиск Брантинга начат?
– Нет, конечно.
– Но почему, Рой?
– По твоей вине.
– Не понимаю тебя.
– Ты взял пластинку, но не поинтересовался, какие звучания в ней вызывает излучение спор калиописа. Пока у нас нет кода колебаний пластинки, мы не можем начать поиск профессора. Между прочим, ты уверен, что экрана для радиации спор калиописа не существует?
– Так утверждал Джон Цвиркун. Он, наверно, уже в лаборатории. Идем к нему.
Рой остановил схватившего пальто Генриха.
– Говорить с Джоном буду я. По твоему описанию, он человек малоприятный. Я постараюсь убедить его, что он должен приспосабливаться к нам, а не мы к нему. У тебя такие разговоры не получаются.
…Цвиркун, уже сидевший в лаборатории, поспешно вскочил и, сияя кривящимся лицом, пошел навстречу братьям. Рой холодно пригласил его в свой кабинет, жестом показал на кресло. Цвиркун заторопился говорить. Рой оборвал его таким же молчаливым властным жестом. Гость, предчувствуя, что его ждет отказ, переводил молящий взгляд с одного брата на другого.
– Я считаю, что предложенная вами тема не соответствует профилю нашей лаборатории, – ледяным тоном начал Рой. Цвиркун побледнел так сильно, что Рой невольно заговорил быстрей. – Брат придерживается другого мнения. – Цвиркун с благодарностью посмотрел на Генриха, снова ничего не сказал, только сморщил лицо в гримасе, соединившей вместе губы, нос и глаза; возможно, он так выражал высшую степень признательности. – Мы обычно друг другу уступаем. Брат не захотел мне уступить, пришлось это сделать мне. – Цвиркун, вскочив, хотел рассыпаться в благодарностях, но Рой, повысив голос, раздраженно продолжал: – Прошу вас помолчать, я не окончил. И, пожалуйста, не кривляйтесь. Я не понимаю выражений вашего лица.
– Я постараюсь, – тихо сказал Цвиркун. – Поверьте, это непроизвольно. На Марсе мы привыкли ко многим вольностям. На Земле иные порядки…
Он теперь с таким усердием удерживался от гримас, что Генриху стало жаль его. Рой перечислял условия, необходимые для успешного поиска. Цвиркун вручает таблицу колебаний пластинки, отвечающих на излучение спор калиописа, с полным расчетом направлений на излучающий объект и расстояний до объекта.
– Да, да, пластинка укажет, в какой стороне и сколько километров до… – не удержался Цвиркун и тут же осекся под взглядом Роя.
Среди условий были и такие, что поиск совершается лишь на Земле, без вылетов на другие планеты, и что в благодарность за поимку опасного беглеца Цвиркун передает лаборатории братьев информацию о материале пластинки. Цвиркун, без спора приняв все условия, вытащил из кармана металлическую ленту и вручил ее Рою.
– Здесь записи колебаний, создаваемых спорами калиописа, друг Рой. – Цвиркун так страшился чем-нибудь рассердить старшего из братьев, что даже говорил без обычной торопливости и повторений, тщательно выговаривая каждое слово.
– Достаточно ли чувствительна ваша пластинка для успешного поиска? Вы меня понимаете? За те несколько суток, что прошли с момента прибытия Брантинга, он мог значительно отдалиться от Столицы.
На это последовал уверенный ответ:
– От моего индикатора Брантингу на Земле не скрыться. Даже если он сейчас в противоположной точке земного шара! Конечно, если он всюду беспорядочно разбросал споры…
– Но и в этом случае мы его найдем по оставленным им следам, не так ли? Идемте к испытательным стендам.
Генрих хорошо знал брата и привык ничему не удивляться. Но Цвиркун не скрывал, что поражен. Установка была уже смонтирована, оставалось лишь ввести поисковый код в анализирующее устройство. Едва Рой вложил ленту в дешифратор, комнату наполнил мелодичный звон. Аппарат выпевал тонкую мелодию из одних звонов – тысячи серебряных колокольчиков зазвучали в лаборатории. Цвиркун, выкатив глаза, окаменев, как зачарованный воспринимал музыку аппарата.
– Это… Это… – с трудом выговорил он.
– Да, – сказал Рой. – Похоже, что каждая спора создает свой отдельный звон. Вы не ошиблись, Брантинг на Земле.
Цвиркун метнулся к стенду:
– Где он? Где? Ради всего на свете, где?
Рой усиливал и уменьшал звук, на шкале плясали зеленоватые змейки, они складывались в четкие линии. Брантинг был в Столице, он летел по ее улицам. Рой быстро подал на экран, занимавший половину стены, план города, сфокусировал на экран траекторию движения профессора. Брантинг выбирался из Столицы – кривая полета пересекла центр, прошла по Кольцевому проспекту, вновь углубилась в радиальные улицы.
– Он мчится в космопорт! – раздался истошный вопль Цвиркуна. – Совершил преступление и спасается от возмездия!
Генрих с тревогой посмотрел на Роя. Рой покачал головой.
– Дешифратор настроен на споры, а не на самого Брантинга. Если семена калиописа при нем, значит, он не совершил преступления. Пусть он уезжает, для Земли это лучше.
Цвиркун умолял, хватая руки Роя:
– Задержите его, не дайте бежать! О, вы и представить не можете, какой это будет ужас, если он скроется! Дамоклов меч, вечно висящий над головой! Надо его обезвредить, а не отпускать!
Рой вызвал космопорт. На экране высветился кабинет начальника. Начальник поднял руку, приветствуя братьев – они были давние знакомые, – внимательно посмотрел на скрючившегося от волнения Цвиркуна.
– Миша, важное происшествие, – сказал Рой. – В космопорт сейчас прибудет профессор Сильвестр Брантинг с Марса. Его надо задержать. Есть подозрение, что он собирается совершить запрещенное на Земле деяние. В Столице он неуловим, так как экранировал свой мозг и изменил внешность. В ближайшее время с Земли на планеты отходят какие-либо космолеты?
– Через полчаса стартует рейсовый на Марс, – ответил начальник космопорта. – Если ваш Брантинг решил сегодня улететь с Земли, то только на нем. Два лунных экспресса уже ушли, рейсовый на Меркурий перенесен на завтра.
– Отлично, Миша! Мы можем быть уверены?
– Разумеется. В космопорту Брантингу придется расстаться с экранизацией. Без сверки энцефалопаспортов мы никого не выпускаем в космос. Сейчас я затребую в Управлении государственных машин полную электронную характеристику вашего проштрафившегося профессора.
Рой погасил изображение.
– Мы тоже поедем в космопорт и прихватим с собой дешифратор, – сказал он Генриху и Цвиркуну.
В авиетке Цвиркун молчал, и молчание красноречивей, чем прежняя торопливая речь, выдавало, в каком он нервном возбуждении.
Авиетка опустилась у главного входа. Прибывших встретил сам начальник космопорта Михаил Ван-Вейден, высокий невозмутимый блондин.
– Задержали? – спросил Рой, выпрыгивая на землю. Ван-Вейден пожал плечами.
– Среди пассажиров Брантинга нет. Он не явился к нам.
– Но космолет ушел? – запальчиво крикнул Цвиркун. – Неужели космолет уже стартовал? Как вы могли допустить это?
– А почему, собственно, мы должны были задерживать корабль? – сухо осведомился Ван-Вейден. – Вы просили о проверке одного пассажира, а не об отмене графика межпланетных рейсов. Проверить пассажира я могу, для задержки рейса нужны обстоятельства чрезвычайные.
– Он скрылся! Он скрылся! – бормотал Цвиркун, судорожно сжимая руки.
– Всех перехитрил и скрылся! Ах, я ожидал этого, я же ожидал! Итак, ничего не предотвратить!
– Сейчас мы точно будем знать, куда делся Брантинг, – сказал Рой. – Миша, отведи нам свободную комнату для установки дешифратора. И, пожалуйста, еще раз сверь все энцефалопаспорта пассажиров.
Цвиркун впал в такую апатию, что не стал помогать братьям, возившимся у дешифратора. Лишь когда в комнате зазвучала мелодия звонов, Цвиркун вскочил, подошел к прибору. Дешифратор показывал направление в космос. Брантинг со своими спорами находился на корабле. Корабль шел с полной рейсовой скоростью, и, по мере того как он отдалялся, музыка в приборе затихала. В комнату вошел Ван-Вейден со списком пассажиров.
– Я был прав, Рой. Главная справочная машина еще раз проверила все энцефалопаспорта пассажиров и не обнаружила среди них Сильвестра Брантинга.
Цвиркун схватил список, торопливо пробежал его глазами. Вскрикнув, он стал тыкать пальцем в одну из фамилий.
– Как это? Как это возможно? Нет, это чудовищно!
– Джон Цвиркун, – громко прочитал Ван-Вейден. – Не понимаю, что вас смущает, друг? Справочная установила, что среди отлетевших пассажиров, согласно их энцефалопаспортам, находится некий Джон Цвиркун.
– Некий Джон Цвиркун – я! Я, я некий! И я нахожусь здесь, а не в космолете! – яростно закричал Цвиркун.
Рой обменялся с Генрихом быстрыми взглядами.
– Впервые попадаю в такую ситуацию, – растерянно сказал начальник космопорта. – Излучения мозга всех пассажиров были ясные, глубокие, все свидетельствовали о хорошем здоровье… Больных или ослабленных мы не выпускаем в космос. Значит, кто-то излучал в вашей мозговой характеристике? Но ведь это физически невозможно!
– Можете сверить мой энцефалопаспорт с фальшивкой, которую вам излучил Брантинг, и тогда вы убедитесь, что имеются возможности, которые выходят за пределы вашего понимания, вот что я вам скажу, вот что! – едко ответил Цвиркун.
Рой еще раз обменялся взглядом с Генрихом. Генрих наклонил голову, соглашаясь с тем, что ему сказал взглядом брат. Рой властно остановил беснующегося Цвиркуна.
– Интересный человек этот Брантинг, – спокойно сказал Рой. – И поступки его заслуживают, чтобы с ним познакомиться поближе. Раньше всего мы проверим, не оставил ли он все же где-нибудь на Земле опасных спор. А после проверки поспешим за ним в космос. Когда отходит ближайший космолет на Марс, Миша?
– Послезавтра, – сказал расстроенный начальник космопорта. – Внести вас троих в списки на Марс?
– Нет, разумеется, его не было, – уверенно сказал дежурный диспетчер Марсианского космопорта. – Кто же не знает профессора Брантинга? Такой уважаемый ученый! А что до Джона Цвиркуна, то как, спрошу я вас, он мог бы прибыть предыдущим рейсом, если он прилетел с вами и сидит сейчас передо мной? – И диспетчер дружески улыбнулся мрачному Цвиркуну.
Тот сделал усилие, чтобы ответить хотя бы подобием улыбки. Рой пожал плечами.
– Да, в самом деле, как? Ваша аргументация убедительна. Но все-таки, если бы попросили проверить каждого, кто прибыл предыдущим рейсом, вы смогли бы это сделать? Скажем, вызвать их в космопорт. Или дать нам возможность посетить любого на дому. Видите ли, у нас имеются подозрения, что один из пассажиров, и как раз профессор Брантинг, прибыл на Марс, назвавшись другой фамилией и изменив свой облик.
– Боюсь, это неосуществимо. – Диспетчер не скрывал удивления, что его ответ не удовлетворил Роя.
О том, что кто-то может скрываться под чужой фамилией и в чужом облике, на Марсе еще не слыхали. Диспетчер старался вспомнить инструкцию по обслуживанию пассажиров космических рейсов. Он был уверен, что пункта о проверке облика там не было.
– Я хотел бы знать, почему это неосуществимо? – холодно спросил Рой.
– Потому ли, что вы не желаете такой проверки, или на Марсе невозможно установить, где кто проживает? Мне странно ваше нежелание…
В диспетчеры космопортов подбирали людей энергичных, ни при каких обстоятельствах не теряющих спокойствия. Диспетчер ответил с подкупающей вежливостью:
– Мои желания значения не имеют. Всех, кто находится на Марсе, можете пригласить сюда или посетить на их квартирах.
– Нам больше пока ничего и не нужно. Встречи со всеми пассажирами предыдущего рейса вполне нас удовлетворяют.
– В том-то и дело, что со всеми не выйдет. Вчера семь из ста восьми пассажиров, прибывших с Земли до вас, улетели дальше.
– Дальше? Куда?
– На Нептун, – торжественно сказал диспетчер. – А там, как вы знаете, действуют особые правила. Если интересующий вас человек, – диспетчер явно не мог произнести уважаемого имени Брантинга, – если этот человек на планетолете, то он мог назваться любой фамилией, и мы не имеем права доведываться, кто он реально.
Рой хорошо знал правила, установленные для Нептуна. Когда-то они имели серьезное значение, сейчас в них сквозил элемент игры, но то была игра, правила которой выполнялись с педантичной строгостью. Триста лет назад группка бежавших с Земли авантюристов учредила на Нептуне свою колонию. Беглецы, вооруженные аннигиляторами, долго не подпускали к планете земные корабли. Капитулировали они, лишь когда убедились, что без помощи Земли погибнут от голода и вырождения, но поставили при этом условие, что возьмут себе выдуманные фамилии и никто не станет дознаваться, кем они были раньше. Условие это было утверждено Большим советом в качестве закона для Нептуна.
Отныне каждый поселявшийся на планете брал новую фамилию и придумывал себе прошлое, какое нравилось. У обитателей Нептуна не было биографий, только легенды. Вначале казалось, что со странным обычаем будет покончено, когда исчезнут беглецы, боявшиеся наказания за проступки перед обществом. Но вскоре обнаружилось, что многим нравится игра в инкогнито. Молодые люди, не удовлетворенные ровным течением земной жизни, нанимались на Нептун и там разыгрывали из себя тех, кого хотели бы в себе видеть. По планете, как по сцене, ходили не простые жители, но актеры. Иногда кто-то улетал, менял использованную и надоевшую фамилию и легенду на другие, еще красочней, и возвращался обратно на новые роли. Существование на Нептуне было трудным, работа изнурительной – игра в придуманную жизнь скрашивала бытие. Теперь она была невинной, и на Земле посматривали с улыбкой на далекую планету.
Родители, отправлявшие взрослых детей на Нептун, сами с увлечением выдумывали им легенды и при обмене письмами и радиограммами строго хранили святость инкогнито.
Если Брантинг бежал от розыска, то лучшего места во всей солнечной системе, чем Нептун, он найти не мог.
– Мы все-таки проверим всех оставшихся на Марсе пассажиров, – сказал Рой. – Надежда, что Брантинг здесь, небольшая, но убедиться, что Брантинга нет, мы обязаны.
Понадобилось несколько дней, чтобы такое убеждение стало твердым. Рой вызвал в гостиницу Цвиркуна.
– Брантинг, по всем данным, бежал на Нептун, – подвел Рой итог неудачным розыскам на Марсе. – Остается, правда, возможность, что он хитро перемаскировался, а вместо него летит на Нептун кто-то, передавший ему свою внешность и биографию. Считаю такое допущение вздорным.
– Согласен, – поспешно сказал Цвиркун.
Генрих лишь молча кивнул. Рой сказал, что поиски на Марсе бесперспективны еще и потому, что здесь множество калиописовых рощ – дешифратор звенит не переставая и показывает все направления и все расстояния. Безрезультатно потрачено столько усилий! Надо решить, продолжать поиск вне Марса или отказаться. Бегство Брантинга наводит на нехорошие мысли. С Нептуна, где действует правило инкогнито, он может в любое время вернуться на Землю с гарантией, что никто не будет доведываться о его прошлом. Не открывает ли это ему более спокойную дорогу к осуществлению задуманного?
– Именно, друг Рой, точно и именно! – в страшном волнении закричал Цвиркун. – Ах, вы даже не подозреваете, даже не способны заподозрить, до чего вы правы!
– Как знать, может быть, и подозреваю. – Рой усмехнулся. – Но если мысль о возвращении на Землю с Нептуна не оставила Брантинга, то он должен взять с собой запас спор калиописа. И тогда он и на Нептуне окажется в сфере анализа нашего аппарата.
– Он взял споры с собой, он взял их, чем угодно поручусь! – воскликнул Цвиркун.
– А если он прихватил споры калиописа, чтобы рассеять их на Нептуне?
– сдержанно поинтересовался Генрих.
– Совершенно исключено! – быстро сказал Цвиркун. – Даже для калиописа на Нептуне слишком низкая температура. Выделяемый калиописом кислород может находиться там лишь в твердом состоянии. Не забывайте, что Нептун получает от Солнца в триста раз меньше тепла, чем Марс, в девятьсот раз меньше, чем Земля!
Рой вопросительно посмотрел на брата:
– Вызовем Армана? Он не очень загружен.
Генрих пожал плечами.
– Как хочешь. Но мне кажется, если мы начали это дело, то мы должны его и завершить.
– Летим на Нептун, – решил Рой. – Следующий планетолет идет туда через неделю.
Генрих колебался. Преследование Брантинга лежало на его совести. Он имел достаточно причин вмешивать брата в это дело: речь шла о безопасности Земли. Но бегство профессора на Марс, а с Марса на Нептун бросало новый свет на действия Брантинга. Калиопис на дальних планетах солнечной системы не запрещен. Имеют ли они право гнаться за профессором на дальнюю планету, где в принципе исключено наведение справок и поиск?
Рой так убежденно поддержал Цвиркуна, настаивавшего на дальнейшей погоне, что Генрих оставил сомнения при себе. Лишь в полете, продолжавшемся более месяца, Генрих побеседовал с братом по душам. Роя нелегко было в чем-либо убедить, но, убежденный, он держался твердо. Он опроверг сомнения Генриха. Если Брантинг не замышляет ничего скверного, зачем ему скрываться? Он покинул марсианскую станцию, свое детище, дело всей жизни, – почему? Без очень серьезных причин серьезные ученые – а Брантинг из них – в авантюры не пускаются. Что он замыслил какую-то авантюру, неоспоримо. Его надо обезвредить, пока не совершено преступление. Чтобы обезвредить, надо его найти. О чем, собственно, спорить?
– Неужели ты и впрямь считаешь, что Брантинг сошел с ума? Действия его по-своему разумны. Он знает, что его преследуют, и пока что отлично обводит нас вокруг пальца.
– Он хитер, верно. Говорят, безумным хитрость заменяет утерянный разум. Но разве одно его стремление обмануть нас не свидетельствует против него?
– На Нептуне никто не поможет нам в розысках, – хмуро предсказал Генрих.
– На Нептуне нам будет помогать наш прибор. – Рой уверенно показал на стоявший около него дешифратор.
Переговоры в Управлении нептунианской экспедиционной колонии вел Рой. Рою вежливо разъяснили, что администрация колонии справок о жителях Нептуна не дает, за исключением случаев, когда предъявляют официальный указ Большого совета о задержании опасного преступника, бежавшего сюда, чтобы укрыться от кары.
– Указа о задержании Брантинга у нас нет, ибо он не успел совершить преступление, – ответил Рой на поставленный прямо вопрос.
– В таком случае мы не знаем никакого Брантинга, – последовало холодное разъяснение.
– Значит ли это, что сами мы, без помощи администрации, не можем разыскивать интересующего нас человека? Будет ли запрещено побеседовать с ним, если мы его обнаружим? – допытывался Рой.
Представитель администрации ответил:
– Можете вести любые поиски и любые разговоры. Вам запрещаются лишь задержания и аресты.
– Что ж, и сердечная беседа с Брантингом может кое-что дать, – сказал Рой, когда все трое возвратились в гостиницу. – Будем налаживать прибор. У Брантинга теперь лишь один шанс уклониться от обнаружения: если он спрятал где-либо споры калиописа, а сам убрался подальше от них.
– Коробочка со спорами при нем, – с той же непоколебимой убежденностью возразил Цвиркун. – Я скорей поверю, что у меня две головы и четыре ноги, чем в то, что профессор расстанется с коробочкой хоть на минуту… нет, на секунду, на тысячную долю секунды!
Номер нептунианской гостиницы наполнил мелодичный перезвон колокольчиков, едва Рой включил аппарат. Дешифратор давал пеленг на северо-запад, указывал расстояние в сто двадцать два километра от гостиницы. Рой сверился с картой. В этом месте находился основной карьер треста «Нептунианские самоцветы» – самые крупные кристаллы зеленого нептуниана, незаменимого в производстве мощных гравитаторов, шли с этого карьера.
– Он там, он там! – бормотал Цвиркун, лихорадочно сжимая руки. – На карьер, немедленно на карьер, ни единой секунды, ни единой!..
– Торопиться не будем! Брантинг теперь от нас не уйдет! – оборвал его Рой и вызвал трехместную авиетку.
Генриху тоже не нравилось нервное возбуждение Цвиркуна. Цвиркун вносил нехороший азарт в дело, требовавшее ясного ума и спокойствия духа. Он походил скорее на охотника, обнаружившего желанную дичь, чем на исследователя. Рой сухо предупредил Цвиркуна, чтобы тот не позволял себе никаких резкостей, когда они приблизятся к Брантингу. Цвиркун, съежившись, жалко забормотал, что на него могут положиться. В доказательство готовности вести себя прилично он затих, прикорнув на заднем сиденье.
Солнце было в зените, но, крохотное и холодное, лишь немного превосходило по сиянию земную Венеру. Температура снаружи была около минус ста девяноста градусов; даже в хорошо утепленном скафандре ощущалась громадность космического мороза, навечно окаменившего тот гигантский сгусток водорода и аммиака, который назывался Нептуном. Авиетка шла на малой скорости. В стороне среди сумрачно-белых просторов показался черный треугольник космодрома; там стоял доставивший их сюда звездолет. За космодромом засверкали сигнальные огни второго подземного города – на Нептуне их было всего три, – а потом горизонт залило сияние карьера.
Это была гигантская чаша в окаменевшем газе нептунианского грунта. Именно в этом месте редкая аномалия природы связала немногочисленные тяжелые атомы, рассеянные в веществе планеты, в то удивительно красивое, поразительное по свойствам образование, которое называлось нептунианом. Ради добычи этого минерала и была устроена экспедиционная колония, все остальное на Нептуне не представляло интереса даже для энтузиастов геологии.
Рой сделал круг над карьером. Дешифратор надрывался в звоне. Внизу копошились нептунианские экскаваторы – «пауки» – машины, сконструированные для работы при морозах ниже двухсот градусов. Быстро передвигающиеся на восьми гибких ногах, они и вправду казались гигантскими пауками. Единственное внешнее отличие от пауков заключалось в том, что от кабины экскаватора отходил гибкий хобот, оканчивающийся пламенным ртом. Машина вела ртом по поверхности, мгновенно расплавляя застывшую массу, беловатое облачко вилось над ней – пары ненужного газа, исторгнутые наружу и вновь на лету замерзающие. Лишь куски нептуниана, остающиеся твердыми даже в пламени, оседали в чреве машины.
На одном из «пауков» работал оператором бывший ученый, светило марсианской астроботаники, профессор Сильвестр Брантинг. Мелодия дешифратора говорила об этом яснее слов.
Рой уменьшил звучание, так легче было вести авиетку. Тихая, то усиливающаяся, то замирающая музыка вызванивала направление на экскаватор, обрабатывавший центр площадки. Рой направил авиетку в середину карьера и сфокусировал на обзорный экран кабину «паука». На экране вспыхнул прозрачный водительский колпак машины, мелькнуло чье-то испуганное лицо, чей-то голос с ужасом вскрикнул:
– Джон! Ты? Ты?
Цвиркун, перегнувшись через плечо Роя, завопил в переговорную трубку:
– Теперь ты не убежишь, преступник! Теперь не убежишь!
Его истошный крик еще звучал в ушах братьев, когда экскаватор ринулся из карьера. Гигантский паук пронесся мимо других машин, стремительно выскочил на поверхность и огромными скачками унесся в морозный простор, лишь тускло просветленный заходящим крохотным Солнцем. Экскаватор убегал на восток, в ночную темноту. Он мчался с такой отчаянной быстротой, что уже через минуту стал стираться в отдалении. Рой форсировал двигатель, но авиетки на Нептуне были тихоходных моделей. Мощности двигателя хватило лишь на то, чтобы не слишком отставать. Рой крикнул в трубку:
– Профессор Брантинг! Нам нужно с вами побеседовать!
В ответ донесся отчаянный вопль:
– Ни за что! Ни за что! Опыт не закончен! Я не могу…
Цвиркун снова перегнулся через плечо Роя, чтобы крикнуть что-то в трубку, но сделал это так неловко, что слишком резким движением оборвал воспринимающий контур. Связь с убегающим механическим пауком прекратилась. Генрих сердито сказал Цвиркуну:
– Вы слишком порывисты! Предоставьте действовать нам!
Цвиркун, опустившись на сиденье, что-то покаянно бормотал. Рой манипулировал питанием двигателя, Генрих, не отрывая глаз от медленно уменьшавшегося темного пятнышка на темнеющей равнине, включил прожектор. Пятно стало отчетливо видно, но продолжало уменьшаться.
– Похоже, что он скроется от нас и на этот раз, – со вздохом сказал Рой.
Ни Рой, ни Генрих больше не обращали внимания на прекратившего бормотание Цвиркуна. И когда вперед вдруг унесся огненный шар, до них не сразу дошло, что Цвиркун тихонько приоткрыл смотровое окно в куполе авиетки и выстрелил из плазменного пистолета. Гигантский паук взметнулся вверх и упал, ломая ноги. Теперь он лежал на брюхе, темный, неподвижный, все увеличивающийся, по мере того как авиетка приближалась.
– Зачем вы это сделали, Джон? – сказал пораженный Рой.
Цвиркун крикнул, задыхаясь:
– Другого выхода нет! Он может скрыться!
Рой затормозил возле поверженного «паука». Генрих, следивший за Цвиркуном, успел предостерегающе воскликнуть:
– Не пускай его, Рой! – и сам вцепился в Цвиркуна, пытавшегося первым выскочить из авиетки.
Рой слишком поздно отреагировал на крик Генриха, Цвиркуну удалось вырваться. Генрих побежал вслед, но Цвиркун далеко опередил его.
Рой бегал быстрее Генриха, но замешкался.
Генрих мчался метрах в пятидесяти за Цвиркуном и видел, как тот рванул дверь, защищавшую кабину от наружного вакуума. Генрих вскочил в промежуточную камеру, когда Цвиркун был уже внутри. Давление в камере выравнивалось быстро, но не настолько, чтобы Генрих смог помешать тому, что увидел за прозрачной стенкой.
На полу кабины извивался и звал на помощь сухонький старичок, а Цвиркун, придавив его коленом, рвал на нем одежду.
– Прошу тебя! Очень, очень прошу! – кричал старичок, стараясь оторвать от себя руки Цвиркуна. – Будь благоразумен, препарат недоработан!
– Старик увидел Генриха, в бессильном гневе ожидавшего, когда откроется внутренняя дверь, и пронзительно закричал: – Помогите, я все объясню!
Цвиркун обернулся, увидел Генриха и еще сильнее затряс старичка. Голова Брантинга стучала о пол, Брантинг хрипел. Автоматическая дверь распахнулась, когда Цвиркун с небольшой коробочкой в правой руке отскочил от Брантинга. Генрих кинулся к распростертому на полу телу.
Седые волосы на голове ученого стояли дыбом, в распахнутых глазах окаменел ужас. Теперь в промежуточной камере находился разъяренный Рой, ожидавший своей минуты ворваться внутрь.
– Вы убили Брантинга! – с негодованием крикнул Генрих.
Цвиркун ответил с презрением и ненавистью:
– Я не хотел его убивать. А если и помог подохнуть, так собаке собачья смерть!
Генрих всматривался в озаренное торжеством лицо Цвиркуна. Все, что открывалось раньше, было маской. Генриха раздражало кривлянье Цвиркуна, калейдоскопическая смена гримас. Не было лица Цвиркуна в его кривлянье, в гримасах и минах. Все это был камуфляж, примитивная игра. Вот оно, настоящее лицо, открытое во всей своей беспощадной четкости – сумрачное, пронзающее убийственно острыми глазами.
Рой наконец ворвался в кабину и тоже кинулся к Брантингу, потом выпрямился и сердито посмотрел на Цвиркуна.
– Может быть, объясните, что произошло? И покажите коробочку со спорами! – Он протянул руку.
– Стойте на своих местах! Опустите руки! – властно потребовал Цвиркун. – Я дам исчерпывающие ответы на любые ваши вопросы, но при условии, что ни один из вас не сделает и шага ко мне, пока я не закончу.
Рой наверняка не посчитался бы с настояниями Цвиркуна, но, как и брата, его поразила перемена в ассистенте скончавшегося профессора. Рой медленно опустился на скамью и знаком показал Генриху, чтобы тот сел рядом. Цвиркун прислонился к стенке кабины, как если бы боялся нападения сзади. Генрих хотел поправить запрокинутую руку профессора, Рой сказал, что все надо оставить без изменений, пока не явятся медики колонии. Генрих сел возле брата. Рой нетерпеливо заговорил:
– Вы превысили свои права, Джон. На Нептуне за нападение на другого человека отвечают так же строго, как и на Земле.
– Кары я не боюсь, – спокойно сказал Цвиркун. И говорил он по-новому, без торопливости, без повторений, с каким-то почти пренебрежительным хладнокровием. – Я уже объяснил вашему брату, что не собирался приканчивать мерзкого старикашку, что, надеюсь, подтвердят местные медики, если они достаточно квалифицированны. Между прочим, больше всего я боялся, что Брантинг умрет раньше, чем я доберусь до него. Оператор на «пауке» – только на Нептуне могли придумать старому ученому такую должность! Но Брантинг дождался меня. Он умер если не на руках моих, то в моих руках. Уже одно это делает меня счастливым. Но не только это!..
– Второе, очевидно, захваченная вами коробка со спорами?
– Да, коробка, но не со спорами! – Цвиркун выкрикнул это с таким диким торжеством, что Генрих вздрогнул. – Никаких спор калиописа искать не нужно. Умерший был сумасброд, но чтил закон. Он мог бы взорвать весь мир, подвергнуть все человечество уродующей операции, но правил уличного движения не нарушал даже на Марсе, где они не так уж строги. Выходя, он тихонько притворял дверь и аккуратно гасил свет, а приходя, не забывал вытереть ноги.
– Стало быть, вы обманывали нас?
– Я рад, что истина наконец дошла до вас, Рой.
– С вашей нескорой помощью, Джон! Но что же содержится в коробочке, которая, видимо, так вам нужна, что вы вцепились в нее прямо-таки мертвой хваткой?
– Да, мертвой. Вы и не догадываетесь, как близки к сути! Ответьте мне на один вопрос. Сколько мне, по-вашему, лет?
Он смотрел на Генриха, и Генрих ответил первым:
– Двадцать два… Или двадцать три. Вы очень молоды.
– Двадцать четыре, плюс-минус два года, – ответил Рой.
В смехе Цвиркуна прозвучало торжество и ожесточение.
– Мне ровно шестьдесят пять. Не таращьте глаза и не пожимайте так недоверчиво плечами! На этот раз я не обманываю. В день, когда я появился у вас в лаборатории, Генрих, мое сердце отстучало именно эту круглую цифру.
– Вы хорошо сохранились, – сдержанно заметил Рой.
– Не надо иронии. Не хорошо – абсолютно сохранился! Боюсь, разница до вас не доходит. Сорок один год я не меняюсь, вот правда обо мне. Я таков же, каким был в тот день, когда Брантинг поставил на мне свой проклятый опыт.
– Новый вариант древней истории о некоем Дориане Грее? – Рой не удержался от недоверчивой усмешки.
– Нет, Рой, нет! – Цвиркун покачал головой. – Я тоже читал о том доисторическом Дориане Грее. Он сохранял лишь молодость, а меня сделали бессмертным. И если долгая юность Дориана была плодом его страстного желания, то мое бессмертие – плод ошибки. Да, не больше чем плод ошибки. Брантинг не рассчитал правильно силы введенного в меня препарата. Он хотел продлить мою жизнь, а взамен этого отменил мою смерть. Он намеревался сделать меня долго юным, вроде Дориана, а сделал бессмертным.
Рой скептически оглядел Цвиркуна.
– Вы так уверены, что тело ваше неразрушимо? Скажем, плазменный пистолет или атомная бомба наших предков…
– Даже простая дубина еще более далеких наших предков – неандертальцев! Ее тоже будет достаточно. Или камня, упавшего на голову! Я разрушаем, но не смертен. Тайна моя в том, что в себе самом я не несу зародыша своей гибели. Меня могут погубить внешние причины, но не мое собственное развитие. Я не эволюционирую. Слушайте меня внимательно, вам предстоит узнать то, о чем вы и не догадываетесь. Перед вами человек, воплотивший в себе совершенство и бесконечность. Я совершенен, ибо завершен. Я не меняюсь, ибо достиг абсолютной гармонии. Я настолько уравновешен во взаимодействии своих органов, своих тканей, своих молекул, даже атомов своих, что взорвать мою внутреннюю гармоническую уравновешенность силы, действующие внутри меня, не могут. Я способен изменяться лишь в той мере, в какой меняется природа молекул. Это значит, что эволюция моя продолжительна, как эволюция всего человечества. Я равновелик всему человечеству, хотя и остался самим собой. Я превратился из индивидуума в вид. Я стал из личности категорией. Вы все остаетесь частностями, даже ощущая в себе одну для всех нас общность. Я, став общностью, перестал быть частностью. Я – абстрактность конкретности. Я – конкретность абстрактности. Ибо я – завершенность! Воплотившееся совершенство.
Рой иронически прервал его страстную речь:
– Вы и вправду думаете, что так совершенно прекрасны? На бога вы не похожи.
Цвиркун уставил на него бешеные глаза.
– Я совершенен, но не прекрасен! Нечего путать божий дар с яичницей.
– Холодная реплика Роя дала новое направление его мыслям. В его голосе послышалась горечь. – И совершенство мое не идеально, я этого не хочу сказать. Брантинг наделил меня божественным бессмертием, не переменив моей внешности, далеко не божественной, как справедливо вы заметили. И он не погасил моих человеческих страстей. Он оставил в моем ставшем вечным теле тленную душу. Я любил траву и деревья, оттого и стал астроботаником, – миллиарды раз умрут все травы, миллионы раз сменятся поколения деревьев, прежде чем я состарюсь. Вдумайтесь, прошу вас: миллионы, миллиарды раз возникнут и сгинут, а я все буду пребывать. Я влюбился в Аврору, чудесную девушку, на время покинул ее для марсианской командировки. А когда вернулся на Землю, увидел женщину, перешагнувшую свой лучший возраст, а я был таким же, все таким же молодым! Тысячи Аврор возникнут еще и выпадут из моей жизни, тысячи раз я буду внушать смущение своей нестираемой молодостью, столько же раз меня будут пытать ужасным одряхлением моих подруг. Вдумайтесь, вдумайтесь! Вы, каждый из вас, обретаете возлюбленных, и они с вами, они все крепче, все тесней с вами, до самой смерти с вами. А я приобретаю, чтобы потерять, ибо каждое новое утро не сближает, но разделяет нас на один день, а сколько нужно дней, чтобы все потерять, все, все!
– Трагедия ваша проистекает только из вашей уникальности, – спокойно заметил Рой. – А если бы все люди обрели бессмертие, подобное вашему…
Цвиркун раздраженно махнул рукой:
– Тысячу раз обсуждено! Говорю вам, я плод ошибки. Была какая-то небрежность в приготовлении препарата, а какая, Брантинг не запомнил. И не сумел ее воспроизвести. Бессмертие мое – результат неряшливого эксперимента, глупейшего просчета.
– И вы возненавидели свое бессмертие?
– Да! Да! Да! Моя душа, такая своя, такая неповторимо личная, восстала против моей бесстрастной всеобщности. Я жаждал смерти, не сиюминутной гибели, не внешней катастрофы, нет, внутренней возможности подвести жизнь к естественному уничтожению, ибо без перспективы смерти нет упоения жизнью!.. Нет, вы меня не понимаете, не можете понять! А Брантинг понимал, но я для него был лишь экспонатом, вечным памятником его гению. Из жалости ко мне, использовав споры калиописа, он разработал нейтрализатор бессмертия, но не решился дать его мне. А когда я пытался силой завладеть препаратом, Брантинг бежал с Марса. Он знал, что я сконструировал индикатор, обнаруживающий препарат, и постарался уйти подальше. Но не ушел! – Цвиркун поднял вверх руку и восторженно выкрикнул:
– А теперь из бессмертного я стану живым, просто живым, упоительно живым!
Резким движением он опрокинул в рот содержание коробочки. Генрих, вскрикнув, кинулся к нему. Рой удержал брата. Цвиркун испустил протяжный вопль, зашатался и рухнул на тело Брантинга. Глаза его закатились, на губах выступила пена.
– Зачем ты помешал мне? – горестно воскликнул Генрих. – Брантинг кричал, что препарат недоработан!..
Рой с ужасом смотрел на два распростертых тела. Он с трудом сказал:
– Я и не думал, поверь мне…
Генрих поднял и опустил руку Цвиркуна. Ассистент Брантинга коченел на глазах. Генрих задумчиво сказал:
– Пожалуй, для него лучше, что недоработанный препарат нейтрализует бессмертие, лишь одновременно прерывая жизнь. К нормальному бытию Джон Цвиркун все равно бы не вернулся. Он ненавидел бессмертие, но он вкусил вечности…
– Я пригласил тебя, Генрих, чтобы ты спас меня от ужасной опасности!
– так Франц начал то, что за минуту перед тем назвал «это будет моей исповедью». – На мою жизнь замышляется покушение.
– Ты лежи, лежи спокойно, – ласково сказал Генрих. – Ты слишком ворочаешься. Я медик плохой, но мне кажется, так размахивать руками вредно.
– Ах, мне все сейчас вредно! – простонал Франц. – Ты и представить не можешь, до чего сузился спектр возможностей моего существования. Тонкий желобок жизненных допустимостей, тонкий желобок! И шаг в сторону, маленькое отклонение от желобка – неотвратимая гибель. Опусти, пожалуйста, штору – на улице светит солнце, для меня это опасно.
– Да, трудно тебе стало, Франци, – с сочувствием проговорил Генрих, возвращаясь от окна к постели больного. – Что, кстати, врачи говорят о твоей болезни?
– Они ничего не говорят. Они разводят руками. Самому гениальному и в голову не может прийти, чем я болен. Только я один знаю свою болезнь, потому что сам сотворил ее. И она даже не болезнь, если по-серьезному… Ох, Генрих, пожалуйста, немного приоткрой штору, этот полумрак так убийствен!.. Не сильно, не сильно… вот так, спасибо. Я ничего от тебя не скрою, будет настоящая исповедь. Дело в том, Генрих, что я захворал бессмертием. Ты понимаешь? Моя болезнь – бессмертие!
– Ты все-таки не отчаивайся, – осторожно сказал Генрих и легонько поправил сползшее одеяло. – Теперь и не с такими заболеваниями научились справляться. Сама смерть отступает перед современными лекарствами и оздоровительными приемами, что же там толковать о бессмертии. Уверяю тебя, через месяц ты будешь здоров, как тяжеловес, вырывающий на штанге рекорд.
– Пожалуйста, не говори так быстро, Генрих. У меня молоты бьют в мозгу, когда я слышу торопливую речь. И медленно тоже не надо, это еще хуже. Ах, Генрих, мне так трудно стало разговаривать с людьми! Только с тобой я еще могу: ты мой старый, мой добрый друг, тебе одному я способен довериться. И только ты можешь спасти меня.
Генрих хотел было сказать, что постарается спасти от любой опасности, даже от бессмертия, но вовремя сообразил, что больной может не понять шутки. Он еще раз молча поправил одеяло.
Франц болезненно покривился. Вероятно, и молчать надо было как-то по-особому, но Генрих побоялся расспрашивать.
– Итак, ты теперь знаешь, что я хвораю бессмертием, – продолжал больной. – О, это сладостная болезнь, но такая беспокойная, такая беспокойная! Так мало возможностей жизни оставляет бессмертие, если бы ты знал! И если бы я это раньше знал! Возможно, я никогда бы не начал работ, создавших у меня бессмертие, представь я себе заранее, что оно с собой несет. И не давал бы Лоренцо углублять его исследования, вместо того чтобы подзадоривать его, как делал все эти три года с такой губительной неосторожностью… Нет, все равно бы продолжал исследования! Ах, мне так трудно говорить, Генрих!
Он в изнеможении замолчал. Генрих, стараясь не беспокоить пристальным взглядом, украдкой рассматривал его. Они с Францем не виделись два года. Франц и раньше не отличался ни железным здоровьем, ни физической силой, ни особенной общительностью: худенький, замедленный в движениях, застенчивый человек – таким он был в школе, таким остался в университете, таким являлся перед студентами и сотрудниками, когда приобрел известность как крупнейший исследователь жизнедеятельности нервных клеток. В дружеском кругу о нем шутили: «Франц потому и занимается синтезом жизни, что ему самому природой отпущено мало жизни».
За те два года, что Генрих не встречался с ним, Франц прямо-таки зловеще переменился. Если бы кому-нибудь понадобилось продемонстрировать человека, вконец измученного болезнью, Франц бы подошел отлично. Его природная худоба превратилась в ужасающую костлявость, неизменная бледноватость стала мертвенной бледностью, а щеки и лоб так сжались, что как-то и не воспринимались при первом взгляде. Когда больной поворачивался на бок, голова топориком-профилем выставлялась перед грудью. Но болезненно блестящие глаза глядели разумно, это Генрих отметил сразу и с некоторым недоумением: умный взгляд мало вязался с путаной речью.
Франц догадался, с каким чувством Генрих поглядывает на него, и постарался, чтобы слабо наметившаяся на губах улыбка выглядела насмешливой. Он прошептал:
– Да, конечно… Я упустил из виду, что мои слова кажутся тебе бредом. Через несколько минут ты убедишься, что такое впечатление ошибочно. Дай мне немного собраться с силами.
– Может быть, лучше поговорить потом? – Генрих придал голосу тон беззаботного равнодушия. – И вправду, Франци, ты немного поправишься, подкрепишься… Нам не к спеху.
Больной покачал головой:
– Мне к спеху. И я просил тебя не говорить так быстро. Это ужасно, как ты выбрасываешь слово за словом! – Он страдальчески прикрыл веками глаза, снова раскрыл их, сказал с упреком: – Не хочешь понять, Генрих… или не веришь. От бессмертия не поправляются, от бессмертия не выздоравливают. Пойми наконец! Бессмертия можно только лишиться – и лишь с жизнью, лишь с жизнью! Бессмертие и жизнь во мне неразрываемы, Генрих, вот где источник ополчившихся на меня несчастий. Очень прошу тебя, выслушай меня со всем вниманием.
– Я слушаю тебя со всем вниманием, – покорно повторил Генрих.
Франц в университете, несмотря на свою болезненность, числился в десятке лучших профессоров. У него был прирожденный лекторский дар. Не прошло и минуты, как бессвязная речь превратилась в аргументированную лекцию. Генрих вскоре поймал себя на том, что слушает с интересом. Он намеревался усердно демонстрировать внимание, чтобы не волновать обидчивого друга. Усилий не понадобилось, внимание пришло само. Если Франц серьезно задумал исповедоваться, то он позаботился облечь свою исповедь в добротные логические одежды. Будь рядом доска, он чертил бы на ней схемы. Но доски не было, это одно сковывало больного.
Все началось с того, что года три назад Франца Мравинского посетил Лоренцо Нгага, уроженец Южной Африки, блестящий знаток и исследователь хромосом. Он приехал в Столицу докладывать о своих работах по физике клеточного деления. Франц запальчиво поспорил с Лоренцо, вспыльчивый Лоренцо назвал Франца завершенным образцом научного идиота! Франц презрительно бросил ему «бездаря». Обмен оценками происходил не в зале, а в лаборатории Франца, куда Лоренцо завернул перед официальным диспутом. Выговорившись в лаборатории, оба вели себя на диспуте с яростной вежливостью. Они так словесно расшаркивались один перед другим, что на них поглядывали с недоумением. После диспута Лоренцо снова явился к Францу.
– Вы обскурант, друг Мравинский, – сказал Лоренцо с почти дружеской откровенностью. – Из-за того, что вы не понимаете физических явлений, происходящих при делении хромосом, вы отрицаете их значимость вообще. Разве это достойно настоящего экспериментатора?
– А вы, друг Лоренцо, открыв малозначительную зависимость деления хромосом от магнитных полей, гиперболизируете ее, – отпарировал Франц. – Вы похожи на человека, изучавшего свечение лампочки, но забывшего, что имеется рука, включающая и выключающая свет. Я уже объяснил вам, что не встречал столь совершенного пня, как вы. Надеюсь, вы не заставите меня повторяться?
– Я открыл способ сделать клетку бессмертной! – настаивал Лоренцо. – Почему вы так страстно нападаете на меня, Франц?
– Кому нужна ваша бессмертная клетка, если умирает управляющий ею мозг? Она бессмертна лишь в колбе, но не в теле.
– По-вашему, мозг нельзя заставить так же управлять делением собственных клеток, как это делает изобретенный мной прибор?
– Для этого нужно создать в мозгу наряду со множеством центров, заведующих функциями организма, еще один центр, специально ответственный за абсолютную регенерацию всех тканей. Некий сверхцентр, обеспечивающий бессмертие. Когда-нибудь, возможно, его создадут – и тогда человек обретет вечность. Но пока никакого сверхцентра в мозгу нет.
– Послушайте, Франц, а почему бы нам не вырастить такой сверхцентр? – вдруг предложил Лоренцо. – В мире не существует человека, так блестяще разбирающегося в физиологии мозга, как вы. Надеюсь, вы не будете отрицать, что сегодня ни один не сравнится со мной в понимании процессов клеточного деления? Давайте объединим усилия!
– Мы еще немного поспорили, – вспоминал Франц с неожиданной нежностью, на миг преобразившей его измученное лицо, – и кончилось тем, что Лоренцо перевел свою лабораторию в Столицу. Теперь я должен сказать о самом Лоренцо, чтобы ты понял последующую трагедию. Я не буду говорить о нем как об ученом. Он гениален… был гениален… так точней. Равных ему по творческой силе интеллекта я просто не знал. Я уж не говорю о том, чтобы кто-то мог превзойти его. Но он был гениален не только в своей специфической области, нет, он был уникально, сверхвозможно одарен способностями вообще, разнонаправленными способностями, он лишь сконцентрировал их в одной области, лишь нацелил их на одно направление. С таким же успехом он мог бы стать величайшим математиком, или астрономом, или историком, или лингвистом. Но он пожелал стать биологом, таков один из важнейших факторов всей истории человечества, и это уже не переделать.
– Мы, кажется, немного отвлеклись, Франци, – мягко заметил Генрих. – Может, все-таки…
Франц нетерпеливым жестом остановил Генриха. Он и не думает отвлекаться. Ему видней, о чем говорить, пусть Генрих помолчит. Нет, не надо так вызывающе молчать. Генрих слишком сжимает губы, это ужасно раздражает! Итак, Лоренцо. Лоренцо разместил свою лабораторию неподалеку. Он часто забегал к Францу, они столько разговаривали и так захватывали все области знания, все уголки жизни, просто удивительно, как этого человека, Лоренцо Нгага, на все хватало. А на дружную работу его не хватило. Он оказался неспособным сотрудничать, он мог только руководить. Он изрекал, а не доказывал. Вскоре стало ясно, что совместные исследования не пойдут, дело шло к ссоре. Ссора, возможно, и не произошла бы, если бы исследование уперлось в тупик. Но успех обозначился сразу – и такой огромный, такой ошеломляющий успех, что голова кружилась. Успеха Лоренцо не вынес. Есть много людей, которые терпеливо сносят неудачи, но мало, очень мало таких, что выдерживают торжество. Природа не снабдила Лоренцо тормозным устройством, обеспечивающим ясность мысли при крупном успехе.
– Вы, стало быть, открыли в мозгу сверхцентр бессмертия? – с удивлением спросил Генрих. Понемногу, захваченный странным рассказом, он позабыл, что обещал Францу хранить молчание.
Нет, сверхцентра бессмертия они не открыли. Нельзя открыть то, что реально не существует. Они изобрели, а не открыли сверхцентр, они сотворили его. В человеческом мозгу сконцентрировано пятнадцать миллиардов клеток, сколько-нибудь активна из них лишь тысячная часть, остальные – резервные. И без особого труда удалось изъять из резерва сто миллионов незагруженных клеток и поручить им новую функцию – функцию обеспечения бессмертия в организме.
Выделением этих клеток занимался Франц – структуру мозга он изучил гораздо глубже, чем Лоренцо. А переконструирование отобранных клеток на новую функцию взял на себя Лоренцо – этот человек орудовал внутри клеток лучше, чем садовник на грядке, тут ничего не скажешь.
Вначале они экспериментировали с бабочками и мухами, потом с кроликами и курами. И каждый раз, без единого исключения, все удавалось. И у Лоренцо, и у Франца в лаборатории имеются мухи, пережившие своих прапраправнуков, столь же старые куры – те, возможно, переживут весь свой род, такие в них вконструированы возможности.
И тогда на очереди встал вопрос о сотворении сверхцентра бессмертия в человеческом мозгу.
– Ты согласился поставить эксперимент на себе, так? – высказал догадку Генрих. – Ты разрешил Лоренцо поэкспериментировать с тобой?
Нет, все было по-иному. Оба решили одновременно стать объектами эксперимента. И каждый переконструировал себя сам, не прибегая к помощи другого. На этом настаивал Лоренцо. Франц согласился, ибо исследование так продвинулось, что они, не вскрывая черепной коробки, могли самостоятельно прооперировать свой мозг. Ох, пусть Генрих не делает удивленного лица, нет ничего столь раздражающего, как неумеренное удивление вместо внимания! И пусть он задернет штору, ужасно, как светит солнце в саду! Сюда оно не проникает, но одна мысль, что там оно такое яркое, может свести с ума. Техника самой операции в мозгу слишком сложна, он не может на ней остановиться, он сделает это завтра, на сессии Академии наук, Генриху надо набраться терпения. И не в ней суть, в операции, а суть в том, что операций не одна, а две, и одна из них, рациональная и дальновидная, полностью разработана Францем, а вторая, искаженная, уродливая, содержит усовершенствования Лоренцо – он именно так, усовершенствованием, провозглашает свое чудовищное творение.
– Иначе говоря, его операция в мозгу неудачна, то есть не создает сверхцентра бессмертия? – деловито уточнил Генрих.
Лицо Франца перекосилось от возмущения. До чего примитивны иные люди, даже считающиеся разумными! Операция, разработанная Лоренцо, неудачна, конечно, – именно поэтому Франц и не принял ее, – но о том, что она не творит сверхцентра в мозгу, не может быть и речи; так же просто и надежно творит, как и первая операция. Но только какое обеспечивает бессмертие, вот о чем спор!
– Генрих, прошу тебя, не взмахивай руками, это так ужасно, когда ни с того ни с сего размахивают руками! И не егози в кресле, неужто нельзя сидеть безмятежно, я же лежу спокойно, не вскакиваю, не действую другим на нервы своей суетливостью, почему же мои друзья не могут вести себя так же невозмутимо?
– Прости, жест вырвался случайно. Итак, две операции, создающие сверхцентры? И соответственно два разных типа бессмертия?
Да, да, наконец-то Генрих разобрался! Два сверхцентра и два типа бессмертного существования – и настолько разные, что даже мысленно их не соединить! Еще при работе с мухами они обнаружили, что существует не один, а два способа консервирования жизни. И каждый их этих способов создания бессмертия приводил к быстрой гибели подопытного организма.
В этом месте Генрих снова не удержался от жеста удивления. Бессмертие приводит к гибели? Как понять такой парадокс? Франц не видел никакого парадокса. Бессмертие осуществляется, но порождает свои особые требования к внешней среде. В одном случае сильно сужается область внешних условий, при которых бессмертие, так сказать, действенно. И смертная жизнь не функционирует при высоких и низких температурах, больших давлениях и в вакууме, в сильных электрических и гравитационных полях, при полной недвижимости, при огромной скорости… Бессмертное существование еще придирчивей к внешним условиям. Бессмертие осуществляется лишь в безмерно суженном спектре жизненных условий.
– Взгляни на меня. Пойми меня, – потребовал Франц. – Вдумайся в меня, Генрих! Я ныне в принципе бессмертен. Я могу существовать, не меняясь, тысячелетия, десятки тысяч лет. Этого я достиг. Но бессмертие мое реально лишь тогда, когда температура воздуха не больше чем на два градуса отличается от двадцати, давление не падает и не поднимается больше чем на два процента, никто меня не толкает, не заставляет бегать, не ослепляет чрезмерным светом, не терзает темнотой… Ох, как много «если» требуется для жизнедеятельности бессмертного организма! Мне требуются особые условия, но если их обеспечить, я буду жить вечно. И это главное – я буду жить вечно!
– Живым экспонатом бессмертного организма, существующего лишь в тепличной обстановке! – не удержался Генрих, потрясенный. – Как это ужасно!
Замечание его произвело на Франца меньшее впечатление, чем Генрих мог ожидать. Франц усмехнулся. Улыбка казалась неумело нарисованной гримасой, не вязавшейся с истерзанным лицом. Он остановился на этом возражении. Что значат формулы «тепличные условия», «искусственный мир»? Вся история человечества сводится к созданию в естественном мире своего, искусственного мирка, внедрению в быт тепличной обстановки. Огонь, дар Прометея, одежда, дома, скафандры, корабли – разве все это не обеспечивает нам условий, не существующих в натуральном мире? А наши книги, музыка, стихи, танцы, картины, фильмы? Ведь это же искусственно созданный мир, и без него мы давно не можем жить! Кто осмелится утверждать, что в природе, самой по себе, существуют симфонии Бетховена, драмы Шекспира, стихи Пушкина? Нет, подбери возражение убедительней, это слабовато, Генрих! Я лишь продолжаю тенденцию создания искусственного мирка, характерную для всего человечества. Да, правда, я довожу до высокой остроты, до пронзительной узости спектр жизнеобеспечивающих условий, но зато дарую людям бессмертие! Что труднее – обеспечить постоянство температуры в жилом помещении или сделать существование вечным? И что важнее? На иных планетах люди не снимают с себя скафандров, но зато они в других, пусть неудобных для житья, мирах, а не на своей праматери Земле, такой удобной и такой недостаточной. Непросто, непросто бессмертному среди смертных людей! Он всегда должен быть в каком-то скафандре, в коконе специально подобранных жизненных условий. Но зато он бессмертен! Но зато он бессмертен!
Франц закончил страстную тираду ликующим возгласом. Генрих некоторое время молчал, затем сказал:
– Кажется, понимаю. Бессмертие в узком желобке жизнеобеспечиваюших условий. А что сделал Лоренцо?
Лицо Франца страдальчески искривилось. Генриху показалось, что друг разрыдался.
Лоренцо восстал против сужения спектра условий, обеспечивающих жизнедеятельность. Он, как и Генрих, обругал полученное в экспериментах над курами существование тепличным. Он потребовал расширения, а не сужения возможностей. Он хотел просторного, как саванна, беспредельного, как море, существования, узенькие желобки его не устраивали. И он добился своего, глупец!
Две недели назад он три часа просидел на обрыве Этны, вдыхая сернистые испарения вулкана, и даже насморка не схватил. А перед тем подверг себя месячной голодовке, неделю не утолял жажды – и все ему как с гуся вода. Он и не такое делал! Он размозжил камнем палец на левой руке – через час рана затянулась, через день палец полностью зажил. Он хвастает, что может вынуть глаз и вставить его обратно – и глаз будет видеть. А если не вставит глаза, то вскоре вырастет новый! Правда, такого эксперимента он на себе еще не ставил, но на курах они удались, отрицать это невозможно.
– Но ведь это великолепно! – Генрих не сумел удержаться от восторженного восклицания.
Франц смотрел на него с безмерной скорбью. Вот оно, суждение невежды,
– великолепно! Что великолепно? Какой ценой достигается великолепие? Может быть, стоимость так чудовищно велика, что перекрывает все мелкие выгоды? Не приводят ли крохотные приобретения жизнеустойчивости к потерям иного рода, гораздо более важным? И если подойти с этой стороны, то не окажется ли жизнеустойчивое бессмертие Франца выше, неизмеримо выше тупого всесуществования Лоренцо? Дело в том, что он добился своих на поверхностный взгляд столь поразительных успехов ценой прогрессирующего разжижения интеллекта!
Да, да, события разворачиваются именно такой драмой, продолжал Франц, выдержав минуту, чтобы до Генриха дошло значение его слов. Лоренцо – великий мастер операций над клеткой, но плохо разбирается в общей структуре мозга.
До него не доходит высшая гармония, подчиняющая себе это величественное соединение пятнадцати миллиардов клеток. Мозг для Лоренцо не более чем одна из тканей организма, орган, равноценный десяткам других. И, безмерно укрепляя центры мозга, ведающие защитой организма, он одновременно ослаблял интеллектуальное поле. Он нарушил равновесие в том самом, что составляет высшую функцию мозга: его способность порождать мысль. Бессмертный идиот – вот венец творения Лоренцо. Нечто всюду существующее, всеядное, всеустойчивое, но лишенное разума!
– Ты тоже не остановился перед нарушением жизненного равновесия, – деликатно заметил Генрих. – Очевидно, при создании бессмертия без нарушения возможностей существования не обойтись. Ты только выбрал иной путь жизненной диспропорции, если можно так выразиться.
Да, так выразиться можно! Иной тип жизненной диспропорции, совершенно правильно! У Франца в лаборатории, под стеклянным колпаком, в условиях, которые иначе чем тепличными не назвать, проживает бессмертный петух Кешка. Кешка будет жить тысячелетия, если хоть на часок не выйдут из строя калориферы, кондиционеры и пекарни, поставляющие белый хлеб. Зато интеллект Кешки пронзительно остер. Он уже сегодня свободно ориентируется в четырех действиях арифметики, отлично вычитает и множит и с особым наслаждением, прямо-таки плотским наслаждением, делит. Деление – хобби бессмертного петуха Кешки. В программу обучения, составленную для Кешки, вставлены теория многоугольников, логарифмы и бином Ньютона, но это дело будущего. Лет через сто петух Кешка станет выдающимся математиком, до которого будет далеко прославленным Декартам, Гауссам и Нгоро. Так обостряет интеллект бессмертие, создаваемое по методу сужения спектра жизнеобеспечивающих условий.
– Я предвидел, что ты мне не поверишь, Генрих, – говорил Франц, все более возбуждаясь. – И я придумал эксперимент, который сможет тебя убедить. Дело в том, что не только у петуха Кешки, но и у самого себя я безмерно обострил умственные способности. Ты отлично знаешь, что математику я не терпел.
– Мало занимался ею – скажем так.
– Будем говорить точно – ненавидел. А ненавидел потому, что не имел к ней способностей. И вот, готовясь к разговору с тобой, я просмотрел твой с Роем отчет о вашей последней работе. Вы под руководством академика Томсона разрабатываете аккумулятор гравитационной энергии, так? У вас решена проблема концентрации тяготеющего поля, но вы не можете найти способы постепенного, а не взрывного ее высвобождения, правильно? Постепенно раскрывающийся кран из гравитационного бассейна – вот что нужно найти, по вашим словам. Читая вашу статью, я мигом нашел решение. Запиши его. Пиши, пиши.
Чтобы не спорить с больным, Генрих послушно достал записную книжку.
– Я высокого мнения о тебе и твоем интеллекте, – сказал Франц, когда Генрих рассматривал сделанную запись, – но все же он у тебя не таков, чтобы ты сразу разобрался в моем решении. Потрудишь над ним мозги позже. Дай мне отдохнуть, я устал. И раскрой немного шторы, солнце наконец ушло в тучи. Я чувствую себя хорошо только в первые минуты после заката, это так непривычно, Генрих. Посиди и помолчи, пожалуйста.
Франц закрыл глаза и минуты три лежал не шевелясь. Генрих без шума раздвинул шторы, на цыпочках возвратился в кресло. Только теперь он разглядел, что комната, в которой лежал Франц, была овальная, без острых граней и углов: полы переходили в стены плавными изгибами, такими же изгибами со стенами смыкался потолок, а перехода от стены к стене вообще нельзя было заметить, настолько они были мягко вычерчены. Мебель соответствовала комнате – округлая, зализанная, мягких кривых линий. Франц, несомненно, не выносил теперь никакой прямолинейности. В рассуждениях его, впрочем, особой округлости нет, с удивлением подумал Генрих. В мыслях он разрешает себе резкость, ставшую ему отвратительной в вещах.
– Ты не забыл, для чего я пригласил тебя? – спросил Франц, открывая глаза.
– Нет, конечно, – поспешно сказал Генрих. – На твое существование замышляется покушение, и ты просишь спасти тебя. Догадываюсь, что опасность исходит от Лоренцо.
Франц слабо кивнул. В неярком свете, лившемся от единственного в комнате окна, сходство профиля Франца с топориком, установленным на шее, сделалось сильней. Франц раскрыл еще не все тайны, он переходит к последней. Расхождение методов творения бессмертия не исчерпывается проблемами устойчивости телесного бытия и остроты интеллекта. Расхождение трагически шагнуло дальше. Бессмертные по методу Франца физически несовместимы с бессмертными по методу Лоренцо!
Верней, не физически, а химически. Сама структура их клеток претерпела такие удивительные изменения, что при малейшем соприкосновении они вступают в бурные реакции, как натрий с водой или порох с огнем.
– Это кажется невероятным, но это так, – с волнением продолжал Франц.
– Впервые это стало ясным, когда Лоренцо захотелось получить потомство от своего бессмертного петуха Васьки при сочетании его браком с бессмертной курочкой Катенькой, выведенной Францем. Васька был дикарь, горлопан и забияка, Катенька – тоненькая, нежная бессмертница (такой у них в лаборатории прижился термин для выведенных насекомых и птиц: «бессмертник» и «бессмертница»). Васька, только его впустили в прозрачный баллон, где хранила свое бессмертие Катенька, ринулся прямо к ней и мигом вскочил ей на спину. Раздался взрыв, взвился столб пламени, баллон разлетелся вдребезги, а на Франца с Лоренцо просыпалось облачко горячей пыли – ничего другого не осталось от испепеленной бессмертной пары. Они погибли от простого соприкосновения.
– Ты уверен, Франци, что нет других причин, объясняющих взаимное сожжение твоих бессмертников?
– Абсолютно! Лоренцо с его слабеющим интеллектом не способен понять эту трагическую истину, но для меня она очевидна. Я бы подтвердил ее новыми опытами, взяв для этого еще одного-двух бессмертников у Лоренцо, но, скажу откровенно, я боюсь прикоснуться к ним.
– Надо бояться, если вы химически несовместимы, благодаря… благодаря…
– Благодаря разной структуре нашего бессмертия. Теперь я могу наконец сформулировать свою просьбу. Завтра я выступаю на сессии Академии наук с докладом о наших работах. После меня докладывает Лоренцо – если он сумеет: говорю тебе, интеллект его с каждым днем деградирует. Он, дубина, не понимает, насколько опасно для него самого прикосновение ко мне. Я ужасно боюсь, что он полезет здороваться рукопожатием или похлопает по плечу, он страшно любит такие вульгарные жесты. Охрани меня от него, Генрих! Не позволяй касаться меня! Оттесни, если он станет приближаться ко мне. Сможешь это сделать?
– О, несомненно! – сказал Генрих. – Можешь быть уверенным, Франци, я раньше всех завтра приду в академию и постараюсь защитить тебя от Лоренцо.
– «Постараюсь»… Не надо такого слова! Оно угловатое, такие резкие грани… Просто защити, Генрих! Так круглей…
– Я с самого начала был уверен, что Франц не в своем уме, – задумчиво сказал Рой. – Между прочим, все, кто общался с ним в последнее время, замечали прогрессирующую ненормальность. О Лоренцо Нгага и говорить не приходится. Мне охарактеризовали его как сумасброда и грубияна, не лишенного некоторого таланта экспериментатора, но и не больше. Таким образом, расспросы подтвердили первоначальное впечатление. Но, видишь ли, имеется одно смущающее меня обстоятельство.
– Оно связано с решением гравитационной загадки?
– Да, Генрих. Я показал Томсону формулу «гравитационного крана», принесенную тобой от Франца. Томсон ошеломлен. Именно так он охарактеризовал свое состояние.
– Иван очень увлекающийся человек.
– Но преувеличения его не превосходят определенных границ. Он назвал решение Франца гениальным. Он считает, что нам с тобой нужно немедленно поискать конструктивное оформление идеи Франца. Согласись, такое отношение многозначительно.
– Ты будешь завтра на сессии?
– Я опоздаю к открытию. Но доклада Франца не пропущу.
Генрих пришел даже раньше, чем обещал. Приглашенных было мало. Он прогуливался по залу Истории цивилизации, это был его любимый зал, наполненный статуями и картинами. Генрих словно бы здоровался со всеми этими знаменитыми людьми, реально существовавшими и вымечтанными так рельефно, что они стали реальней множества существовавших. В уголке великих путешественников он постоял перед статуями Одиссея, Колумба и Дон-Кихота. Колумб властно показывал вдаль. Одиссей с испугом и радостью озирался, он словно бы увидел что-то восхитительное и страшное. Дон-Кихот дружественно протягивал освобожденную от железной перчатки руку. Обычай требовал, чтобы посетители пожали руку благородного рыцаря, Генрих выполнил обычай.
Мимо несся Томсон, он всегда мчался как на пожар, но, разглядев Генриха, академик притормозил.
– Это же черт знает что! – крикнул он возбужденно. – Что до меня, то я ночь не спал! Такие открытия, такие открытия!.. Ожидаю и сегодня сногсшибательных сообщений!
Генрих догадался, что Томсон не спал ночью из-за тех открытий, какие углядел в гравитационных формулах Франца.
– Сегодня нас ожидает… – заговорил было Генрих. Но Томсон умчался: он больше любил высказываться, чем прислушиваться к чужим высказываниям.
Встреча с Томсоном напомнила Генриху, что он может пропустить приезд Франца. Он поспешил к выходу. На площади одна за другой садились авиетки, из кабин вылезали академики и приглашенные. В толпе, поднимавшейся по наружной лестнице, показался президент академии Альберт Боячек. Генрих постарался, чтобы старый ученый его не заметил. Боячек мог и подозвать Генриха, он с охотой разговаривал с ним, но разговоры могли помешать наблюдению за входом.
Франц приехал в старинном электромобиле с давно вышедшими из моды удобствами – просторная кабина древней машины имела фильтры воздуха и кондиционеры. Автошофер подкатил электромобиль к самому входу, распахнул дверцы, услужливо протянул рычаги, чтобы помочь Францу выбраться. Франц кутался в странный костюм, непостижимо объединявший в себе шубу со скафандром. Из-под шляпы наружу высовывался лишь острый нос, щеки прикрывали прозрачные щитки. Франц простонал, подавая Генриху руку:
– Ох, как трудно было ехать! Ты не заметил, какая температура в зале? Я просил держать ровно двадцать.
– Ровно двадцать и держат, – успокоил его Генрих.
Он помог Францу раздеться, проводил в зал, уселся рядом. Температура Франца устраивала, все остальное раздражало. Он жаловался, что его ранят и невыносимая угловатость помещения, и еще более нестерпимая угловатость мебели: всюду ужасающие прямые линии, которые к тому же пересекаются, образуя острые грани. Мучил его и цвет, слишком разнообразный: в одной комнате стены были зеленые при белом потолке, желтом поле и кремовых дверях, в других обнаруживалось еще более хаотическое сочетание красок, а в конференц-зале к той сумятице добавлялись малиновые гардины и золотые светильники.
Генрих, с сочувствием слушая жалобы, видел, что больше всего Франц страдал от яркого света, заливавшего зал. Франц надел темные очки, теперь он мог свободней смотреть по сторонам и здороваться со знакомыми, но облегчения не пришло.
– Я понимаю, тебе смешно, – с безнадежным смирением сказал он, и в голосе зазвучало такое отчаяние, что Генриху до боли в сердце стало жаль его. – Но меня сводит с ума мысль, что если я сниму очки, то меня снова ослепит беспощадный свет. Так тяжко сознавать, что всюду подстерегает это терзающее сияние!
На возвышении, за столом президиума, появился Боячек. Президент поднял руку, призывая гомонящий зал к тишине.
– Много удивительных сообщений нам довелось слышать в этом зале, – начал президент традиционную вступительную речь, – но сегодня вы услышите об открытии, которое поразит вас всех. Мечта о бессмертии всегда являлась одной из самых пленительных фантазий человека. Сейчас мы узнаем, каким образом можно претворить мечту о вечной жизни в реальную действительность. О своих работах по созданию бессмертия нам будут докладывать два известных наших ученых – Франц Мравинский и Лоренцо Нгага. Почему-то Нгага задерживается, но друг Мравинский может занимать трибуну.
– Проводи меня до трибуны и останься поблизости, – шепнул Франц, вставая.
Генрих заботливо поддерживал его под руку, пока они шли к столу президиума. В раскрытую дверь торопливо вошел Рой и приветливо кивнул Францу. За спиной Роя показался Лоренцо. Франц страдальчески охнул и судорожно прижался к Генриху. В тупом лице второго бессмертного не было ни мысли, ни чувства, ошалело-веселые, пронзительно-светлые глаза яростно уставились на собрание.
– Здорово, ребята! – оглушительно гаркнул Лоренцо. Взгляд его упал на съежившегося от страха Франца. Лоренцо заревел еще восторженней и свирепей: – Привет, дружище!
– Держи его, Рой, держи! – крикнул Генрих.
Рой кинулся между Лоренцо и Францем, но тут же отлетел к стене, таким мощным был ответный толчок Лоренцо. Генрих попытался увести Франца, у Франца подогнулись ноги, он схватился за спинку кресла, чтобы не упасть. Генрих выскочил вперед, заслоняя его, но попал под кулак Лоренцо и рухнул на пол.
– Слабаки! – ликующе орал Лоренцо. – Куда вам против бессмертного! Давай поцелуемся, Франци!
Генрих успел вскочить на ноги, когда Лоренцо соприкоснулся с Францем. Нгага лишь протянул руку, чтоб поздороваться, но Франц сумел отшатнуться, и Лоренцо ухватил друга за плечо. Надрывный вопль Франца и удивленный рев Лоренцо потонули в грохоте столба пламени, взметнувшегося на том месте, где они стояли. Перепуганные ученые кинулись кто куда, а на них падали быстро гаснущие огненные языки и сыпался пепел. Обоих бессмертных уже не существовало, а людям в зале все казалось, что отчаянные голоса, вырвавшиеся из пламени, звучат и звучат.
Взрывная волна снова опрокинула Генриха. Рой подскочил к брату и помог ему подняться. Генрих метнулся к месту катастрофы. Облачко пепла, взвившееся к потолку, понемногу оседало. К братьям, с ужасом взиравшим на угасающий костер, приблизился Боячек. Старый ученый был страшно бледен, руки его тряслись, губы еле шевелились. Следом за ним подскочил бледный Томсон.
– Какой финал! – едва прошептал Боячек. – Какой ужасный финал!
Он наклонился, осторожно тронул кусок несгоревшей одежды, снова выпрямился, с отчаянием поглядел на подавленных братьев и насупленного Томсона.
– Бессмертные погибли на наших глазах! – горестно сказал президент Томсону. – И мы, смертные, не могли им помочь, ничем не смогли помочь! Такие надежды возлагали мы с вами на их исследования! И вот финал!
Известие о гибели академика Ивана Томсона передали, когда Генрих с Роем находились в институтской столовой. Рой побледнел и на минуту потерял голос, Генрих уронил ложку. Обширный зал, всегда полный гула разговоров, мгновенно окостенила тишина. Испуганные лица дружно повернулись к репродуктору, из которого зазвучал печальный голос президента Академии наук Альберта Боячека.
Президент извещал институты, что сегодня ночью во время сложного опыта взорвался главный агрегат лаборатории нестационарных полей. Дежурный оператор Арутюнян получил тяжелые повреждения черепа. Томсона, работавшего в экспериментальной камере, пронизало короткофокусное гравитационное поле. Смерть наступила мгновенно. Расследование обстоятельств аварии ведет специальная комиссия.
– Невозможно поверить! – сказал потрясенный Генрих. – Кого угодно мог представить внезапно умершим, только не Томсона. И так страшно умереть – в тисках короткофокусного поля!
– Да, – сказал Рой. Бледность все не отпускала его. – Ты прав, представление о гибели не вязалось с образом Томсона.
К их столику подсел Арман. Он видел Томсона вчера. Академик проконсультировал их вариант аккумулятора гравитации и отверг его. Он сперва иронизировал, указывая на просчеты, потом набросал новый вариант механизма, более надежный, чем разработанный Роем и Арманом, и, вручая Арману эскиз, нетерпеливо потребовал, чтобы братья с сотрудниками перестали отвлекаться на расследования бытовых загадок, а сконцентрировались наконец на серьезных проектах. Он хлопнул рукой по чертежу и сердито сказал, что заждался аккумулятора гравитации. Чепуховский же механизм, а нужен позарез, вот так, и полоснул себя рукой по горлу.
– Уверен, он и вправду в это время думал, что гравитационные аккумуляторы – конструкция элементарная и только ленивый ее не разработает, – грустно делился впечатлениями Арман. – Не сомневаюсь, что, вручая мне эскиз, он тут же забыл, что это его разработка, и впоследствии вспоминал бы об аккумуляторе лишь как о нашем самостоятельном творении. Поразительна щедрость, с какой он дарил идеи и потом искренне хвалил за умные мысли тех, кому сам их подсказал!
– В нем совмещались противоположности, – задумчиво сказал Рой. – Он сочетал в себе трезвого инженера с сумасбродом, аналитика – с романтиком, стремительность – с глубиной, душевную деликатность – с резкостью. Он был всякий. Вероятно, потому так расходились мнения о нем.
– Научные его дарования никто не оспаривал, – заметил Арман. – Он был избран в Академию наук в двадцать лет – случай беспрецедентный.
– Я говорю о его характере, а не о научных работах.
Сотрудники Института космических проблем расходились по своим секторам, продолжая взволнованно обсуждать страшное происшествие. Рой возвратился к себе, попытался сосредоточиться, но не смог. К нему пришли Генрих и Арман, работа у них тоже не шла. Кроме боли, вызванной гибелью близкого человека, Роя мучила мысль, что теперь некому будет квалифицированно консультировать гравитационные исследования в их лаборатории.
А Генрих, молча сидя на диване, вспоминал самого Томсона. Они были одногодки, он и Томсон, их связывала давняя дружба. И хоть жизнь их сложилась по-разному – Ваня Томсон рано стал знаменитым, быстро поднимался по лестнице научной славы, а Генрих медленно зарабатывал свой негромкий авторитет, – приязнь друг к другу оставалась неизменной. Рой мог рассудительно говорить о теориях Томсона и о том, какое они окажут влияние на последующие поколения ученых, на их собственные работы, – Генрих думал о потерянном друге: из жизни вырвали большой кусок, рана кровоточила. Арман обратил внимание на упорное молчание Генриха.
– Генрих, сумеем ли мы теперь завершить к сроку гравитационный аккумулятор? Если сконцентрируем все силы лаборатории и ты сам ни на что другое не будешь отвлекаться… Ты думаешь об этом?
Генрих хмуро усмехнулся:
– Я вспоминал первый полет Ивана над Столицей.
Его ответ придал разговору новое направление. Арман лишь слышал об этом событии, а Рой был очевидцем нашумевшего испытательного полета Томсона на первой модели антигравитационной машины. Томсон, за шесть месяцев до того избранный в Академию, сконструировал гравилет в форме помела. Над Столицей, в черном трико, с развевающимися длинными волосами, носился на помеле самый молодой академик мира, а позади, с прутьев гравитационной антенны, срывались длинные искры: Томсон постарался, чтобы и этот побочный эффект выглядел впечатляющим.
В Академии наук испытание гравилета породило сумятицу: кто смеялся, кто возмущался. Президент академии был из тех, кто вначале смеялся. Потом Боячек вспомнил, что обязан поддерживать мир среди светил науки, и строго потребовал, чтобы Томсон переделал легкомысленную конструкцию гравилета.
Томсон пообещал сделать вторую модель совсем иной. Она и была иной. Теперь Томсон летал в гигантской ступе, управляя ею при помощи метлы. Хохочущим зрителям, заполнившим площади Столицы, особенно нравилось то, что метла гасит искры, ярким шлейфом тянущиеся за ступой. Впечатление было такое, будто метла в энергичных руках академика сметает сияющий сор.
Выступая по стереовидению, Томсон сказал, что вполне доволен испытанием: вторая модель помогла установить новые важные закономерности. Академик Леонидов придерживался диаметрально противоположной точки зрения и высказал ее в той же передаче. Он пообещал доказать на ближайшей сессии Академии наук, что нельзя отождествлять озорство с глубиной настоящего научного поиска.
– На сессии я был и хорошо помню триумф Томсона, – сказал Генрих. – Ты провел меня по своему пригласительному билету, Рой. Помнишь, как Иван опроверг старого педанта?
Рой не успел ответить, его вызвали к президенту Академии. Генрих продолжал предаваться воспоминаниям об успехе друга на сессии. Томсон доказал, что озорство не мешает глубине. Весь зал бил в ладоши, когда Томсон разъяснил, какие простые уравнения нестационарного поля управляли движением его моделей. Но и в этом торжественном зале он не изменил себе.
Леонидов доказывал с кафедры, что уравнения выведены не строго, а схемы гравилета некорректны, поэтому антигравитационный импульс не может иметь места в хулиганском полете его многоуважаемого друга Ивана Томсона. Именно этот патетический момент речи Леонидова Томсон и выбрал для того, чтобы взметнуть оппонента в воздух.
Старый академик, раскинув руки, жалко перекосив лицо, тихо парил над кафедрой, а с его седых волос, вдруг превратившихся в проволочный частокол, лилось дымное сияние. Через минуту, обретя под ногами твердую почву, Леонидов закричал среди всеобщего смятения: «Не было! Не будет! Это не антигравитация! Вы нашли какое-то иное поле! Требую, чтобы вы извинились передо мной за то, что выдвигаете в качестве серьезных аргументов наспех придуманные цирковые трюки!»
Томсон, добившись молчания в развеселившемся зале, в свою очередь потребовал, чтобы его друг Чарльз Леонидов извинился перед ним, ибо многоуважаемый оппонент нанес Томсону тяжкое оскорбление, обвинив в придумывании наспех цирковых трюков. Ученому собранию был продемонстрирован не развлекательный трюк, а решающий опыт, подлинный «экспериментум круцис». И разрабатывался он не наспех, а в течение четырех месяцев. «Я могу засвидетельствовать это рабочими записями! – объявил Томсон. – Ровно сто девятнадцать дней назад в лабораторный журнал были внесены отправные данные эксперимента – ваш рост, вес, объем туловища, обычная одежда, даже то…» Конец фразы потонул в общем хохоте.
Рой возвратился, когда Генрих и Арман перешли от давних воспоминаний к впечатлениям совместной работы с Томсоном, проводившейся в течение последних двух месяцев. Генрих с испугом посмотрел на брата: Рой ушел расстроенным, вернулся подавленным. Он умел сдерживать свои настроения. Очевидно, Боячек сообщил нечто такое, что Рой не мог совладать с собой.
– Ужас! – сказал он, тяжело опускаясь на диван. – Всего можно было ожидать, только не того, что произошло!
– Новые данные об аварии? – спросил Арман.
Рой покачал головой.
– Новые данные, да. Но только не об аварии, потому что аварии не было. Было преступление.
– Преступление? – Генрих вскочил. – Ты хочешь сказать, что Иван стал жертвой злого умысла?
– Его убили!
– Убийство? – недоверчиво переспросил Арман. – В наше время? На Земле? И кого? Знаменитого ученого!
– И тем не менее, совершилось убийство!
– Но кто же убийца, Рой?
– Его ассистент Роберт Арутюнян.
Генрих изумленно вскрикнул:
– Рорик? Этот тихоня? Это живое собрание всех школьных добродетелей? Этот сосуд вежливых фраз и приторной обходительности? Невероятно, Рой, невероятно!
Рой сердито возразил:
– Я передаю то, о чем узнал у Боячека. Рорик пришел в себя и признался в убийстве Томсона.
– Но мотивы, Рой? Не мог же он ни с чего…
– Похоже, что Томсон отбил у своего ассистента его невесту Агнессу Антонелли. В час аварии Томсон направлялся на свидание к Агнессе, а Рорик улучил момент, чтобы беспощадно расправиться…
– Позволь, Рой, – сказал Арман. – Томсон ведь погиб в испытательной камере, а не у Агнессы. Что она по этому поводу говорит?
– Она, как и Рорик, в больнице. У нее тяжелейшее нервное потрясение.
Арман развел руками.
– Я плохо понимаю твое объяснение, Рой.
– Я и сам мало что понимаю, – признался Рой. – Рорик, придя в себя, пробормотал то, о чем я вам сказал, и снова потерял сознание. Я слушал его показание, записанное на ленту. Он путался, не договаривал фраз.
Генрих гневно ходил по комнате.
– Вот уж кого я не любил! Я раньше стеснялся своей недоброжелательности к Арутюняну, старался ее не показывать. А это было не пристрастие, а прозрение! – Он с мстительным выражением лица остановился перед Роем. – Ты знаешь, я не злой человек. Если меня вызовут в качестве свидетеля, знавшего Томсона, я расскажу обо всем, что чувствовал, когда встречался с Арутюняном.
– Ты сам будешь вызывать кого захочешь. Боячек пригласил меня, чтобы поручить нам расследование технических обстоятельств катастрофы. – Он сердито добавил, заметив протестующий жест Генриха: – Я не мог отказаться. Томсон был нашим руководителем, твоим другом. Мы не имеем морального права стоять в стороне. Но если ты все-таки не пожелаешь участвовать в расследовании, объясни мотивы самому Боячеку. Я посредником между вами быть не хочу, тем более что его любимец ты, а не я.
– Я буду участвовать в расследовании, – хмуро ответил Генрих. – Я только поставлю единственное условие: чтобы ты не говорил мне своих привычных фраз о беспристрастности и объективности! Я пристрастен и субъективен, знай это заранее. Вины обелять не буду, смягчающие обстоятельства выискивать не стану. И сделаю все, чтобы виновник преступления получил максимальное наказание!
– Ты будешь не один, мы с Арманом тоже имеем право голоса. – Рой обратился к задумавшемуся Арману: – Я, впрочем, не спросил, согласен ли ты участвовать…
– И спрашивать не надо! – Арман грустно улыбнулся. – Знаешь, о чем я думал? Убийство из ревности, конечно, отвратительный пережиток… Но если бы мы жили во времена Шекспира или Пушкина… В общем, в те доисторические эпохи, когда соперники сводили счеты при помощи оружия… Такая девушка!
– Агнесса, конечно, красавица, – согласился Рой. – Она могла бы позировать для статуи античной богини, если говорить о ее внешности. И с ней всегда интересно разговаривать. Но это не оправдывает Рорика.
Генрих знал, что предстоит увидеть ужасное зрелище, и настраивал себя не волноваться. Он и не взволновался, когда их троих впустили в лабораторию нестационарных полей. Он был так подавлен, что уже не мог волноваться. Трупа не было. Сгущение гравитационного поля произошло внутри Томсона. Он был сжат, а не раздавлен, но сжат с такой силой, что на какой-то миг превратился в шарик не больше футбольного мяча. А когда губительное поле отхлынуло, ни одна клетка тела не смогла возвратиться в прежнее состояние.
– Только такой механизм аварии способен объяснить клиническую картину смерти, – сказал медицинский эксперт. – А как могло появиться подобное поле, почему произошел взрыв гравитационных сил, нам должны объяснить вы.
Рой долго стоял перед пультом. Генрих с Арманом влезли в испытательную камеру. И пульт с его контурами управления и мнемоническими схемами, и сферообразная камера были хорошо знакомы по прежним посещениям лаборатории Томсона. Рой закрыл глаза. Он вообразил себя Робертом Арутюняном в момент гравитационного взрыва. Рорик должен был положить правую руку на тот, дальний разрешающий контур, левая рука в это время лихорадочно вращала вентиль, управляющий гравитационными конденсаторами, чудовищное поле сгущалось в центре камеры, а в камере – Томсон. Догадался ли он в этот последний миг, какая участь ему уготована? Какие исполинские тиски сожмут его мозг и сердце? Во Вселенной нередки случаи, когда коллапсирует утратившая равновесие звезда. В течение нескольких минут гигантское светило диаметром в миллионы километров превращается в крохотный, невообразимо плотный шарик: чудовищное – взрывом – сжатие, катастрофическое падение в себя. В лаборатории нестационарных полей сколлапсировали человека – руководителя, академика, умницу и озорника, одного из талантливейших ученых современности! Зачем совершилось такое преступление? Как его сумели совершить?
Рой внимательно посмотрел на Генриха и Армана, вылезавших из камеры.
– Стенки не повреждены, – сказал Арман. – Гравитационный взрыв был сфокусирован в центр камеры. И, очевидно, он был мгновенно погашен защитными гравитационными емкостями агрегата. Выпустили на микросекунду джинна из бутылки и мигом засосали обратно.
Рой хмуро возразил:
– Рорик позаботился о том, чтобы не погибнуть вместе со своим руководителем. Гравитационные джинны куда опасней мифических.
– Повреждение черепа Рорик все же получил, – заметил Арман. – Между прочим, в схеме катастрофы, которая рисуется мне после осмотра, нет места для ранения Рорика.
– Он мог намеренно поранить себя, чтобы запутать дело, – предположил Генрих.
Рой сразу же отвел эту версию.
– Я согласился бы, если бы Рорик отрицал свою вину. Но он признался сразу. Человек, который после преступления отдает себя в руки правосудия, не будет запутывать следы.
Арман добавил:
– Тем более, что удар в голову был такой силы, что вполне мог завершиться гибелью. Думаю, что все было гораздо сложней, чем нам сейчас воображается.
Армян стал собирать ленты рабочих журналов, хранившихся в сейфе Томсона.
Генрих, отойдя в сторонку, долго глядел на сферическую камеру, в которой погиб его друг.
– Придумалось что-нибудь новое? – поинтересовался Рой.
Генрих медленно покачал головой.
– Я сейчас проинформирую Боячека о нашем первом впечатлении от осмотра лаборатории, а ты помоги Арману, – попросил Рой.
Рой отсутствовал достаточно долго, Арман с Генрихом успели собрать все, что им показалось нужным.
– Боячек сказал тебе что-то новое, – догадался Арман, поглядев на Роя.
Рой кивнул:
– Не просто новое, а важное новое. Имеются записи бреда Агнессы. И Агнесса заговорила.
– Она подтверждает признание Рорика? – спросил Генрих.
– Она повторяет лишь одну фразу: «Я убила Томсона!»
Арман удивленно присвистнул.
– Еще один преступник! Зачем же ей понадобилось его убивать? Девушка расправляется со своим поклонником! Даже в древние эпохи на любовь могли не обращать внимания, на нее могли не отвечать, но за любовь к себе не мстили. Не тот повод!
Генрих недобро усмехнулся:
– Ты, конечно, большой эрудит в делах любви. Но замечу тебе, Агнесса была не просто объектом поклонения Ивана, а еще и невестой Рорика. Тебе не приходит в голову мысль, что Агнесса и ее жених попросту соучастники преступления?
– Она тогда бы сказала «мы», а не «я». И он сказал бы «мы».
Но Генрих опроверг возражения Армана. Если человек влюблен, он даже ценой самообвинения будет выгораживать того, кого любит. Рорик спасает Агнессу, Агнесса спасает Рорика – что может быть естественней?
Рой прервал их спор. Он не возражает против создания любых рабочих гипотез, но их надо высказывать, а не навязывать. Ему не нравится запальчивый тон Генриха. Когда Генрих отмалчивается, его позиция убедительней, чем когда он зло нападает на несогласных.
– Буду впредь доказывать свою правоту молчанием! – сердито сказал Генрих.
То было не признание, а вопль, исторгнутый в приступе отчаяния. Генрих три раза прокручивал запись. У постели Агнессы склонялись врачи, она вырывалась из их рук и кричала: «Это я! Это я убила его! Я убила!» К ее голове поспешно прикладывали вибратор. Под действием излучения она успокаивалась, замолкала, закрывала глаза. Вибратор осторожно отводили от головы, Агнесса некоторое время лежала в беспамятстве, потом сознание возвращалось, она поднимала веки, осматривалась, что-то вспоминала и впадала в ту же истерику: рыдала, металась в постели, хотела вскочить и куда-то бежать: «Это я, я!»
Рой выразительно посмотрел на Генриха.
– Прокрути теперь ее бред, – попросил Генрих. Бред был однообразен, как и вопль, в нем повторялось одно и то же. Около стены, украшенной картиной, изображавшей лес, стоял Томсон. Его голова пропадала среди тесно сгрудившихся древесных стволов, а ноги были в комнате. Он надвигался, выпятив грудь и откинув назад голову, отделялся от стены, медленно, печатая шаг, шел в комнату. Он хохотал. В зале, где сидели братья с Арманом, возникал его голос, Томсон ликующе восклицал: «Теперь ты видишь? Теперь ты веришь?» Он падал на колени. Он стоял на полу на коленях и протягивал руки, весь экран был заполнен его двумя руками, двумя властными, настойчивыми, радостно простертыми вперед руками… И вдруг все пропадало в темноте, а потом темнота рассеивалась – и Томсон стоял у стены, как бы наполовину в стене, и медленно отделялся от нее, и снова надвигался, ликующе хохоча…
– Ничего ни до, ни после этой одной сцены, – подвел Генрих итог повторному просмотру бреда. – Есть ли смысл в такой фрагментарности видения?
– Несомненно, есть, – уверенно заявил Рой. – Запоминаются самые поразительные события. Очевидно, сцена, с такой силой врубившаяся в память Агнессы, и есть самое поразительное воспоминание.
Арман не согласился с Роем:
– В любой сцене, даже в простом пейзаже, имеется свой сюжет, какое-то свое важное содержание. Но нам совершенно неизвестно, для чего появился Иван у Агнессы, что между ними произошло. Мы видим, что он возникает в ее комнате, но как он вел себя там? А это, мне кажется, самое важное.
Генрих спросил Армана:
– Ты осматривал комнату Агнессы. Стена нормальная?
– Плотные стеновые блоки. Картина – авторский экземпляр тропического пейзажа Нормана Макмиллана, художника из средних. И, как я узнал, картина находится в комнате лет десять, Агнесса к ней, несомненно, пригляделась. Почему же с такой жуткой отчетливостью воспроизводится в ее бреду каждая деталь каждого дерева?
– Я настаиваю, что Агнесса запомнила самое важное, – продолжал Рой. – Значит, приход к ней Томсона был важней, чем то, что он потом у нее делал. Почему это так, а не иначе, не имею представления. Ты ничего не хочешь сказать, Генрих?
Генрих нервно дернулся, как будто вопрос брата застал его врасплох, и неохотно ответил:
– Что я могу сказать? Мы расследуем обстоятельства гибели Ивана Томсона. И хорошо знаем, что она совершилась в камере короткофокусного гравитационного агрегата. А бред Агнессы, обвиняющей себя в убийстве Томсона, показывает нам странные сценки в ее будуаре. Связать эти два события я пока не могу.
Арман обратил внимание братьев на то, что развертка бреда во времени показывает примерно тот же час, когда в лаборатории совершился гравитационный взрыв. К сожалению, анализ видений больного мозга далек от совершенства и погрешность в десять – пятнадцать минут лежит в пределах точности измерений. Но при любых неточностях несомненно, что оба события – появление Томсона у Агнессы и его гибель – по времени близки одно к другому. Его предположение: Томсон своим приходом вызвал гнев у Агнессы, она пожаловалась жениху, и Рорик, разозленный, расправился с академиком, едва тот вошел в испытательную камеру. При такой версии понятно, почему Рорик и его невеста оба признаются в преступлении.
– Версии, версии! – с досадой сказал Рой. – Мы сидим в кабинете и строим гипотезы, которые могут быть опровергнуты первым же словом Арутюняна или Агнессы.
– Можно попросить врачей привести больных в сознание хотя бы на краткий срок, – сказал Арман. – Что до Агнессы, то это довольно просто – у нее, кроме нервного потрясения, другого заболевания нет. С Рориком сложней, но жизнь его вне опасности, значит, можно надеяться и на возвращение сознания.
– Давайте разделимся, – предложил Рой. – Арман продолжит выяснение технических обстоятельств аварии, а я с Генрихом попробую получить от Рорика и Агнессы объяснения более внятные, чем покаянное бормотание и истерические вопли.
Генрих поморщился:
– Ты превращаешь меня в настоящего криминалиста, Рой! Я все-таки физик, а не следователь. Предпочитаю помогать Арману.
– Боюсь, что физика гибели Томсона тесно связана с психологией, если не прямо определяется ею, – холодно сказал Рой. – Распутать психологические загадки трудней, чем выяснить просчеты в конструкции гравитационного агрегата. Один я тоже не хочу браться за такое дело.
Она молча смотрела на братьев, сидевших перед ее кроватью. Поверх одеяла лежали обнаженные, похудевшие руки, бледное лицо с впавшими щеками было повернуто к посетителям. Болезнь очень изменила Агнессу. Но даже такая – похудевшая, посеревшая – она была красива. Генрих вдруг почувствовал себя виноватым перед этой женщиной, в душу которой они собирались бесцеремонно вторгаться. Он молчаливо выругал себя и Роя. Рой должен был идти один.
Но и Рой испытывал смущение. Он закашлялся и заговорил без обычной спокойной уверенности:
– Вы знаете, Агнесса, зачем мы просили привести вас в сознание?
– Да. – У нее был низкий, звучный голос.
– Вам не трудно говорить?
У Агнессы был слишком понимающий взгляд. Она печально усмехнулась и тихо ответила:
– Мне трудно жить. Можете задавать вопросы.
Рой снова прокашлялся. Задавать вопросы было далеко не так просто, как ему представлялось, когда он настаивал на свидании с Агнессой. Генрих, стараясь не беспокоить больную, украдкой рассматривал ее. У нее были серые глаза, опушенные длинными ресницами, очень большие; на похудевшем лице они казались неправдоподобно огромными. Генрих не сумел бы объяснить себе, что поражает в Агнессе, но знал, что не смог бы держаться с ней как с другими красивыми женщинами. И раньше он чувствовал себя напряженно, когда встречался с Агнессой, – с ней нельзя было обходиться по-приятельски просто. Она внешне напоминала Альбину, погибшую при катастрофе звездолета невесту Генриха, но Альбина, милая и остроумная, порой резкая, была из тех, о которых говорят: «Она отличный парень». Агнессу невозможно было так назвать даже мысленно.
– Как вы понимаете, мы пришли в связи…
Агнесса остановила Роя слабым жестом:
– Лучше я сама начну. Вы спросите, если что останется неясным. Дайте мне только собраться с мыслями.
Врачи выполнили свое обещание: она говорила свободно, лишь часто останавливалась, отдыхая. И она ничего не таила, это было ясно. Генриха угнетала мысль, что они идут устраивать больной женщине придирчивый допрос. Допроса не было, была исповедь.
И мало-помалу, захваченный, он незаметно отдалился от самого себя, перестал быть только слушателем, обязанным оценивать меру истинности и лживости каждого слова, вины и невиновности каждого поступка.
Он шел с ней по улице, сидел с ней в театре, видел то, что видела она, думал ее мыслями, говорил ее словами. Оно было удивительным, такое слияние; он хотел одернуть себя, смести магию уговора, он сердито так и определил про себя действие ее слов – уговор. «Смешно, – сказал он себе с досадой, – я же другой, я просто не способен жить чувствами женщины, не говоря уж о том, чтобы жить ее, Агнессы, чувствами». Протест этот возник, когда она заговорила о Роберте. Он не был для нее тем Рориком, какого видели они все, – увалень, скромник, тихоня, во всем до того примерный, что тошно становится. Он был хороший, внимательный, отзывчивый, даже красивый, лучшего и желать нельзя, таким она навязывала его Генриху. Он не знал его таким, но должен был верить ей, если хотел ее понять. Влюбленная девушка, все ясно, попробовал он объяснить себе ее отношение, но не было ясно главное – почему ее любовь так слепа. Агнесса была умна, среди астроархеологов считалась крупной специалисткой; это была профессия, особенно развивающая критические способности, – по одной косточке, по отпечатку лапы нужно было воссоздать облик и поведение давно вымершего существа, – как могла Агнесса так ошибаться в близком человеке, которого воспринимала не по внешнему облику, не по отпечатку ног на земле, даже не по льстивым словам, а по делам, по всей его жизни в течение многих лет знакомства?
Рой молча кивал, ему все было понятно, он не собирался вступать в спор. «Ладно, – вяло думал Генрих, – верь во все, что она скажет, потом мы с Арманом опровергнем твою веру в каждом пункте». Он начинал утрачивать интерес к объяснениям Агнессы. Они уводили в сторону от реальности, так он их воспринимал. Они не разъясняли, а запутывали.
– Роберт сказал, что пригласит на нашу свадьбу Томсона, – говорила Агнесса. – Мне было все равно, я ведь его не знала. Роберт решил познакомить нас заранее, чтобы для меня в этот день не было чужих. Я очень жалею, что согласилась: может быть, все было бы лучше, если бы не было этого знакомства и свадьба состоялась без гостей, мы ведь могли бы и уехать в свадебное путешествие на другие планеты, я часто улетала на Марс, на Плутон… Томсон мне не понравился: некрасивый, маленький, такой быстрый, на месте не усидит, все разговаривает – интересно, конечно, но только о своих работах. Нет, он показался мне утомительным, я устала от его разговоров.
– Вы сказали Роберту о впечатлении, произведенном на вас Томсоном? – спросил Рой.
– Да. Мы друг от друга ничего не скрывали. Томсону я тоже сказала, что он мне не нравится. Это было позже, когда он влюбился. Впрочем, он влюбился сразу, с первой встречи, так он всегда говорил. Я сказала ему, что он мне неприятен, он клялся тогда, что без меня ему жизнь не в жизнь, я ответила, что он поступает плохо по отношению к своему помощнику, что это возмущает меня, что все в нем возмущает меня.
– Он оставил мысль завоевать вас после такого отпора?
– Нет, он вообще не был способен отступаться. Если вы его знаете… Он считал, что для больших желаний не существует ничего непреодолимого. Он сказал: Агнесса, хотите, ударю себя ножом в грудь, чтобы увидели мою кровь, кипящую страстью к вам, она будет пениться от любви, вам понравится…
– Вы, конечно, посмеялись и протянули ему ножик?
– Я испугалась. Нет, вы не знаете Томсона! Один Роберт понимал его, потом и я стала… Роберт говорил, что Томсон сделает все, что обещает, абсолютно все, он такой, раньше все взвесит, а потом пообещает. Если бы я дала ему нож, он ударил бы себя, Роберт тоже так считал и хвалил меня за осторожность.
– Странные у Томсона создались взаимоотношения с помощником.
– Его не останавливало, что есть Роберт. Он говорил, что Роберт влюбился в меня, потому что я появилась в поле зрения, а не было бы меня, спокойно женился бы на другой. А он остался бы навек одиноким, если бы не встретил меня, я та часть его души, которой ему единственно недостает, одна среди миллионов, среди миллиардов… Он умел говорить!
– Чем же кончились ваши странные отношения?
– Он пришел как-то вечером. Я сказала, что буду женой Роберта, так я обещала и выполню обещание. Томсон поклялся, что уговорит Роберта отступиться. Я показала на дверь. Я сказала, что дверь моей комнаты навеки закрыта для него.
– Он рассердился?
– Он со смехом закричал: «А стены? Неужели вы их тоже замкнете от моей любви? А что значит для нее какой-то камень? Стены раздвинутся, только их коснется моя любовь!»
– Объяснение в духе развязных пареньков двадцатого века.
– Ох, как мне хотелось ударить его! Я сказала, что проучу его. «Хвастун, пустомеля, идите сквозь стены, – сказала я, – проскользните сквозь камень, сквозь вот эту стену, наружную». Я ткнула в нее рукой. Ох, какая я была безумная!.. Никогда не прощу себе!
– Ты плохо слушаешь, Генрих, – тихо сказал Рой и снова обратился к Агнессе: – Томсон продолжал дразнить вас? Я очень уважаю его научный талант, может быть даже гений, но в обыденной жизни он вел себя не очень заботясь о такте.
Агнесса прикрыла веки, по щеке скатилась слеза. Рой замолчал. Прошла долгая минута, прежде чем Агнесса снова заговорила:
– Он уже не хохотал, когда я осыпала его насмешками, он страшно побледнел… У него срывался голос и так блестели глаза… Он медленно сказал: «Значит, договариваемся: я проскользну к вам сквозь стену, чтобы вы уверились в силе моей любви, но тогда и вы скажете, что любите меня, и согласитесь быть моей женой». Я крикнула: «Во всяком случае, я скажу это не раньше, чем вы превратитесь в призрак, для которого стены не преграды, а теперь уходите!» Он быстро ушел.
Рой обменялся с братом взглядом.
– И он осуществил обещанное? Сколько понимаю, именно проникновение сквозь стену мы видели в записи вашего бреда?
– Я не знаю, о чем я бредила и что вы открыли в записи, – устало сказала Агнесса. – Прошло около месяца, я его все это время не видела, Роберта тоже, он был занят в лаборатории. Он очень огорчился, когда я рассказала о последней встрече с Томсоном. Роберт молчал и грустно качал головой… Я тогда не понимала…
– Томсон проник к вам в день своей гибели?
– Да, он выпрыгнул из картины. Я страшно перепугалась.
– Можно себе представить! Он засмеялся, упал на колени, протянул к вам руки – так запечатлелось в вашем бреде.
– Да. Еще он сказал: «У меня две минуты, иначе я погибну! Скажи: люблю!»
– Что сделали вы?
– Уже не помню. Кажется, подтолкнула его обратно к стене… Да, так это было. Я умоляла скорее уйти. А он твердил, что погибнет, если я не потороплюсь с ответом, и что без признания в любви не уйдет. И тут я услышала крик Роберта…
– Он тоже появился в комнате?
– Нет, нет! Он кричал на Томсона, он зазвучал из него, изнутри. Это было непостижимо! Я смотрела на Томсона. Он вдруг замолчал, а в нем раздавался отчаянный крик Роберта: «Возвращайтесь, ресурсы выработаны! Скорей! Скорей!»
– Что произошло потом?
– Томсон крикнул Роберту: «Не паникуй, еще половина осталась! Держи меня в луче, держи в луче», а мне быстро сказал: «Еще минута вашего молчания – и меня не станет!» И тогда я…
– И тогда вы?..
– Да. Я обняла его, крикнула: «Люблю! Люблю!» Он в ту же секунду пропал в стене. И в ту же секунду… нет, в то же мгновение… Это было так ужасно!
– Успокойтесь, Агнесса. К сожалению, прошлого не поправить. Если вам тяжело, не говорите.
– Я хочу досказать. Я услышала одновременно два крика, они были такие…
– Пронзительные? Отчаянные?..
– Нет… Хуже всего, что можно вообразить! Они были совершенно одинаковые. Но я знала, что кричали оба, Роберт и Томсон, только кричали одинаковыми голосами! Абсолютно, абсолютно неразличимыми… И я поняла, что оба погибли! Больше ничего не помню!
– Вам уже известно, что Роберт будет жить? – сказал Рой после краткого молчания. – Правда, ему долго придется лечиться.
Агнесса ничего не ответила, по щеке ее поползла слеза.
Рой долго молчал, когда они вышли из больницы, и Генрих не мешал ему размышлять.
Когда они подходили к зданию Института космических проблем, Рой сказал:
– Боюсь, что твоя версия заранее обдуманного Рориком и Агнессой злоумышления на жизнь Томсона подтверждения не получила. Впрочем, если ты не веришь Агнессе…
– Я верю ей, – сказал Генрих.
Уже в коридоре он хмуро добавил:
– Но обвинения против Рорика не снимаю. То, что Агнесса слышала два совершенно одинаковых крика, еще ничего не доказывает. Мало ли какими ей могли померещиться их крики в эту ужасную минуту! Будем проверять. Будем придирчиво проверять.
– Да, ты прав, – отозвался брат. – Будем проверять. И прежде всего нужно проверить самое важное из того, о чем мы сегодня узнали: что Томсон разработал способ безопасного проникновения сквозь плотные тела. Не слишком, впрочем, безопасного, как показали последующие события, – педантично поправил себя Рой.
– Между прочим, я подозревал, что в лаборатории нестационарных полей занимаются чем-то в этом роде, – задумчиво сказал Генрих. – Иван любил поражать воображение. Научное открытие без озорства было для него что суп без соли.
Арман не удивился, когда узнал о рассказе Агнессы. Ему удалось выяснить, что в лаборатории Томсона были созданы особые поля. В рабочем журнале их называли по-разному: охранные, экранирующие, антипараллельные, скользящие.
– Название, видимо, варьировалось в зависимости от частной служебной функции полей, – объяснил Арман. – А суть их в том, что они экранируют каждую материальную частицу от внешних сил, как-то сохраняя внутренние связи. Я читал удивительнейшую запись, сделанную за месяц до объяснения Томсона с Агнессой… Ну, то ее требование насчет стены. Так вот, в лаборатории кусок золота свободно прошел сквозь стальную плиту, не испытав даже микроскопической деформации.
– После этого ему захотелось самому выступить в роли такого проникающего куска золота, – сказал Рой. – Эффектно, конечно. Галактика свободно проходит сквозь галактику, а относительное расстояние между звездами меньше, чем между атомами и внутри атомов. Он захотел использовать этот удивительный факт.
– В одном из журналов записано определение: материальное тело – это точки вещества, разделенные гигантскими объемами пустоты и скрепленные слабыми полями, – продолжал Арман. – Здесь дана суть задуманного Томсоном опыта. Агнесса подсказала в качестве неосуществимого условия то самое действие, которое он уже разрабатывал. Заявление, что стены не устоят перед его любовью, показалось ей пошлым хвастовством, а это был увлеченный рассказ об уже совершенном открытии. Она напрасно признавалась в убийстве.
Рой пожал плечами:
– Убийство, возможно, и было, но признания Агнессы силы не имеют. Мало ли что наговорит на себя потрясенная женщина! В древности некоторые женщины сознавались, что они ведьмы и летают на помеле. Думаю, что до самого Томсона никто таких полетов реально не совершал.
– Можно мне идти с вами к Рорику? – спросил Арман.
Рой вопросительно посмотрел на Генриха, Генрих утвердительно кивнул. Арман охотней возился с механизмами, чем выспрашивал людей. Он с удовлетворением объявил, что после расшифровки принципа действия гравитационного агрегата займется выяснением природы того луча, удержать себя в котором требовал от Рорика Томсон.
Арман сказал:
– Не сомневаюсь, что этот луч создавался в фокусе испытательной камеры и обеспечивал Томсону всепроникновение. И, очевидно, луч имел ограниченное время существования. Я имею в виду крик Рорика, что ресурс выработан.
– Рорик сам скажет, о чем кричал и почему кричал. – Рой взглянул на часы. – Нам пора, Генрих.
Врачи предупредили братьев, что больной к моменту разговора будет в сознании, но физически очень слаб. Говорить с ним можно о чем угодно, но вопросы формулировать надо так, чтобы ответы могли быть короткими.
Роберт лежал в полутемной палате. Голова его была окутана повязками, восстанавливающими поврежденные ткани и кости. Он безучастно посмотрел на братьев, не ответил на приветствие. Рой ласково коснулся руки, бессильно лежавшей на одеяле. Генрих не смог заставить себя сделать то же. Старая неприязнь – Генрих стыдился ее и скрывал, так она была беспричинна, – нахлынула с новой силой. Роберт, черноволосый, темнолицый, с неизменно скорбным взглядом, всегда напоминал Генриху образы мучеников на картинах древних мастеров; уже одно это тревожило и раздражало.
– Да, я готов отвечать, – бесстрастно произнес Роберт. – Но ведь я все сказал. Могу повторить, что я…
Рой поспешно остановил его. Они знают о самообвинении Роберта, и оно, естественно, очень волнует их. Но раньше всего они хотели бы выяснить природу эксперимента, поставленного Томсоном. Правда ли, что в их лаборатории открыты или изобретены особые поля, экранирующие материальные частицы от внешних воздействий?
– Канализирующие внешние воздействия… – сказал Роберт. – Мы назвали их скользящими…
Да, канализующие, или скользящие, или охранные, или экранирующие, – они познакомились со всеми этими определениями в журнальных записях. Физическую природу экранирующих полей они пока выяснять не намерены, вопрос этот слишком сложен. Итак, Томсон вошел в испытательную камеру, короткофокусные генераторы облучили его, он стал всепроникающим и двинулся в свое необыкновенное путешествие, а Роберт, сидя у пульта, держал академика в луче, то есть не выпускал из фокуса излучения генераторов. Так ведь?
Роберт сказал с той же безучастностью:
– И так и не так. Я тоже был в фокусе.
Рой кивнул и мягко сказал:
– Хорошо, диполь. Своеобразная растягивающаяся палка, один конец которой легко протыкает стены, а другой восседает в кресле перед пультом. Долго мог существовать такой диполь?
– По расчету – пятнадцать минут. Мы могли ошибиться на минуту. Но ошиблись гораздо больше.
– Мы к этому тоже еще вернемся, Рорик. Я хочу поговорить о самом путешествии Томсона, если позволите. Он отправился на свидание к Агнессе, и вы знали, куда он собрался. Зачем вы разрешили ему идти к Агнессе?
Печальная улыбка слабо обрисовалась на обрамленном повязками лице Арутюняна.
– Как я мог что-либо ему запрещать?
– Она – ваша невеста!
– Он полюбил ее, Рой.
– Вы ее тоже любили. И она вас любила, иначе не была бы вашей невестой. Почему вы разрешили ему отбивать Агнессу?
Роберт с застывшей на лице грустной улыбкой молча глядел куда-то в пространство.
– Томсон, – сказал он тихо, – был удивительный человек. Другого такого не существовало.
– Вы сказали – он любил Агнессу. Но мало ли кого он мог любить в своей жизни.
– Он никого не любил. Она была первой. И – последней.
– Он говорил это ей. Вы считаете его слова правдой?
– Он никогда не лгал.
– Признаться, его экстравагантные выходки…
– Он проказничал, да, но не лгал. Он не умел лгать.
– Простите, что я так настаиваю на трудном для вас объяснении, Рорик. Но ведь тогда правдиво и то, что он говорил Агнессе о вас. Я имею в виду, что вы влюбились в нее лишь потому, что она появилась в поле вашего зрения, а не было бы ее, была бы другая?
– Не знаю. Вероятно, так. Одиноким бы я не остался, если бы и не познакомился с Агнессой. Не успел проверить…
– Томсон в этом смысле был иной?
– Уверен, он не женился бы, если бы не встретил Агнессу.
– Если бы вы не познакомили их, так точнее. Итак, она единственная среди всех женщин мира являлась недостающей половинкой его души. Так он сказал, и вы, сколько понимаю, согласились с ним. На этом основании вы решились отречься от нее в его пользу?
– Я не отрекался.
– Но ваши действия, Рорик…
– Нет. Вы неправильно толкуете мои действия, Рой. Мне надо было отречься…
– Надо?
– Надо, да. Я не нашел в себе такого великодушия… Я значительно хуже, чем вы все думали обо мне…
– Не понимаю вас, Рорик.
– Я предоставил решение Агнессе. Она должна была выбрать между нами.
– И вы смирились бы, если бы она ушла от вас? Но ведь вы любили ее, Рорик!
Роберт медленно повернул лицо к братьям. Генрих в смущении отвел глаза. Он вдруг почувствовал, что напрасно всегда с раздражением посмеивался над этим странным человеком.
– И люблю, Рой.
Рой продолжал настойчиво ставить трудные вопросы:
– Надеялись, что она выберет вас? Ставили эксперимент по проверке силы ее любви? Я правильно понял, Рорик?
Роберт долго смотрел на Роя, и такая тоска засветилась в его глазах, что Генриху захотелось схватить брата за ворот и поскорее увести из этой комнаты.
Больной сказал шепотом:
– Ах, как же вы все… Неужели нельзя не поверхностно?..
– Я как раз хочу доискаться глубины, – осторожно возразил Рой. – И это так непросто, Рорик.
– Это так просто, Рой! Но говорить об этом! Хорошо, я скажу… Я люблю Агнессу – значит, хочу ее счастья. Ее счастье – это также и мое счастье. И если бы она выбрала меня, значит, мне быть рядом с ней, всегда рядом с ней, заботиться о ней… Что здесь непонятного, что?
– Лежите, лежите, Рорик! – с испугом сказал Рой. Роберт с усилием приподнялся, схватил Роя за руку. Рой хотел уложить больного в постель, но Арутюнян не дался.
Он говорил все быстрей и быстрей – и Рой больше не осмеливался прерывать его.
– А если бы она выбрала его… Насколько же крепче она полюбила его, если решилась нанести мне такой удар!.. Вдумайтесь, Рой, – насколько крепче? И неужели мне мешать? Ему мешать? Ей мешать? Я мог быть счастлив с ней, да, Рой, да. Но препятствовать ее счастью – нет. Вы понимаете меня?
Он откинулся на подушку, обессиленный. Генрих шепнул Рою, что больному нужно дать время прийти в себя после вспышки. Минуты две в палате тянулось молчание.
– Спрашивайте, – сказал наконец слабым голосом Роберт. – Я уже в состоянии вам отвечать.
Рой заговорил о трагедии в испытательной камере. Как Томсон отправился в свой удивительный рейс сквозь стену, они себе представляют. Но почему произошла катастрофа? Он кричал у Агнессы, что у генераторов сохранился половинный ресурс. Очевидно, он ошибся?
– Мы оба ошиблись. Нас подвели какие-то погрешности расчета.
– Как вы узнали об ошибках расчета?
– Я вдруг почувствовал, что устойчивость нашего диполя нарушилась. Нужно было немедленно отзывать Томсона.
– Вы и отозвали его. А он не пошел. Он, очевидно, слишком верил в расчет, который оказался ошибочным. Вы могли насильственно вызволить его из опасного отдаления?
– Мог.
– И не сделали этого?
– Не сделал.
– Почему? Хотели, чтобы объяснение между ними завершилось?
– Да. Нужна была ясность…
– Но вы представляли себе опасность промедления?
– Не знаю. Не помню, на что я надеялся… Хотя я старался…
– Что – старались?
– Старался сфокусировать разрыв диполя на себе. Схема это позволяет. Один страхует другого ценой собственной безопасности. Если бы я на секунду раньше вырвал Томсона из комнаты Агнессы!.. Во мне произошел разряд, это на мгновение оттянуло гибель Томсона, но он все-таки не успел вырваться из камеры!..
Рой положил руку на плечо Роберта, с волнением сказал:
– Больше мы вас не будем расспрашивать, Рорик. От всего сердца желаем быстрого выздоровления!
Когда они вышли из палаты, Рой спросил брата:
– Ты по-прежнему настаиваешь на виновности Рорика?
Генрих ответил не сразу:
– Нет. Он невиновен в подлости, которую я приписал ему. Но мне кажется, он и сейчас не очень ясно отдает себе отчет в том, что реально произошло в их лаборатории.
– Значит, именно об этом ты так напряженно размышлял, когда я расспрашивал Рорика?
– И об этом тоже, – ответил Генрих.
– В палате ты не проронил ни одного слова. Боюсь, Рорик истолкует твое молчание превратно.
– Я постараюсь потом оправдаться перед ним. А за одно извиниться и за прежнее недружелюбие.
– Ты бы все же сказал о своих новых идеях, Генрих.
Генрих усмехнулся.
– Идей нет. Разные туманные соображения. Узнаем, что нового разузнал Арман, и побеседуем о тех возможностях, которые почему-то не предвидели Иван со своим ассистентом.
– Вы, несомненно, ждете от меня сенсационного сообщения, – сказал Арман. – Так вот, есть! И такое, что вы и помыслить о нем не могли.
– Если оно не о том, что энергетический ресурс агрегата вовсе не был исчерпан, то я и вправду не знаю, что и думать, – спокойно сказал Генрих.
– Именно это я и обнаружил! В общем, Томсон был прав, генераторы не исчерпали своего ресурса и наполовину. Произошел пробой экранного поля по какой-то внешней причине.
Рой сказал Генриху:
– Можешь огласить туманные соображения, которые занимали тебя в палате Рорика.
– Они оглашены Арманом. Я думал именно о том, что какая-то внешняя сила спутала расчеты Ивана. Я мог допустить что угодно, только не ошибку в его вычислениях. Небрежность в экспериментах Ивана – самая невероятная версия. И если Рорику явилась мысль о таком просчете, то это объясняется лишь его смятением.
Рой согласился, что гипотеза о внешней причине аварии весьма вероятна. Но что это за причина? Где ее искать? Может быть, она в душевном состоянии Рорика? Если человек превращает себя в полюс гигантского всепроникающего диполя, разряды нервных потенциалов в его мозгу становятся своего рода командными сигналами, а что Рорик нервничал, сомнений нет.
– Не берусь оспаривать, – сказал Генрих. – Возможно, состояние психики экспериментаторов как-то связано с равновесием поля, создающего всепроникаемость. Но только вряд ли. Иван теоретически исследовал бы такую возможность, он ведь знал, что и он и Рорик являются физическими элементами эксперимента.
– Тогда остается действие каких-то непредвиденных факторов извне. Скажем, блуждающие в космосе неизвестные нам частицы.
– Да, это вполне допустимо.
Арман тоже присоединился к такой мысли.
Томсон не просто открыл неизвестные до него поля. Физические процессы, протекающие вокруг нас, отлично изучены, среди них нет «томсоновских», так бы их следовало назвать, полей. Томсон изобрел новые виды сил. И как они связываются с другими полями и частицами, нужно еще изучать. Какая-нибудь шальная космическая частица пронеслась сквозь сконструированную короткофокусную камеру и внесла трагическую поправку в его, казалось бы, безукоризненные расчеты.
– Все это и надо будет исследовать, – подытожил Рой обсуждение. – Но это уже не наша забота. Наш вывод – замечательное, но грозное открытие Ивана Томсона надо временно прикрыть, пока у нас не появится гарантия полной безопасности. Нужно сообщить Агнессе о результатах расследования. Кто пойдет снимать с ее души ощущение собственной вины и вины Рорика?
– Ты, конечно, – поспешно сказал Генрих. – Ты ее расстраивал своими вопросами, ты теперь и успокой.
– Пойдешь ты, – строго сказал Рой. – Я ее расстраивал, верно, но вины на мне перед нею и Рориком нет. А ты подозревал их заранее, до проверки запальчиво доказывал их вину. Пусть твое объяснение будет твоим извинением.
Когда брат разговаривал таким тоном, спорить с ним было бесполезно.
…Генриха ввели в палату, когда Агнесса спала. Врач хотел ее разбудить, Генрих попросил не делать этого. Он молчаливо сидел в кресле перед кроватью и терпеливо ждал, пока больная проснется.
В истории болезни – Генрих просмотрел ее – было отмечено быстро прогрессирующее выздоровление после тяжелого нервного потрясения. Генрих думал о том, до чего прогнозы расходятся с впечатлением. Болезнь так изменила девушку, что он не узнал бы ее, встретив на улице или в институте. За несколько дней, что он не видел ее, она еще похудела, у нее обнажились скулы, заострился нос, кожу на лбу, прежде очень гладкую, прочерчивали морщины, новорожденные морщинки разбегались от глаз. Прогноз был утешительный, вид – страшный.
И еще Генрих с удивлением думал о том, что, несмотря на все изменения, одно в Агнессе сохранилось: ее красота. Это было странно, почти непредставимо. Прежняя красота Агнессы складывалась из черт, гармонично сочетавшихся между собой, в ней все было прекрасно: глаза и губы, лоб, волосы, шея, руки, фигура… Сейчас все было искажено, каждая черта казалась в отдельности почти уродливой. Всего уродливей были исхудавшая шея и истончившиеся руки; тело, скрытое одеялом, Генрих не сомневался, тоже потеряло прежнюю гибкость и стройность. Но все это, такое некрасивое в отдельности, складывалось в образ иной, чем прежде, но не менее совершенной красоты.
Генриху стало страшно, у него гулко забилось сердце. «А ведь Иван видел ее, вероятно, такой, он предугадывал такую Агнессу в той, прежней, – подумал Генрих. – Недаром она представлялась ему единственной в целом мире…»
Веки Агнессы дрогнули. Она повернула голову к Генриху, всмотрелась в него.
– Вы опять? – прошептала она. – Для чего?
– Мне поручено информировать вас об итогах расследования, – заторопился Генрих. – И прежде всего хочу с радостью сообщить, что вам незачем винить себя в гибели Томсона. И Рорик тоже не виноват, все было иначе, чем вам вообразилось!
Он рассказал об итогах расследования. Она стала плакать. Рыдания все сильней сотрясали ее тело, она отвернула голову, уткнулась лицом в подушку. Растерянный, Генрих замолчал.
– Зачем мне это все это знать? Зачем?.. Зачем?.. – повторяла она сквозь слезы.
Подождав, пока она немного успокоилась, он грустно сказал:
– Мне показалось, вам будет легче, если вы узнаете…
Она с болью прервала его:
– Как мне может быть легче? Неужели вы думаете, что я лгала, когда сказала Томсону, что люблю его? А его нет! И уже никогда не будет! Не надо, не надо!
Дом был как дом – трехэтажное здание в саду. Генрих включил экран карманного телеискателя. На экране появился фасад, украшенный колоннами, балкон, опоясывавший весь второй этаж, башенка, ощетинившаяся антеннами. «Особняк», – сказал себе Генрих. Он называл этим старинным словом все здания особой архитектуры. На современные дома строение в саду ни с какой стороны не походило, если не принимать во внимание частокола антенн на башенке. К тому же оно и стояло особняком.
Кто-то тронул Генриха за плечо. Генрих обернулся. Над ним возвышался насупленный верзила.
– Что вы здесь делаете? – спросил гигант, пронзая Генриха недобрым взглядом.
Генрих знал, что особняк в саду – вероятно, единственное здание в Столице – охраняется специальными людьми, для которых недавно ввели в употребление позабытое было древнее словечко «сторож». Генрих, однако, сделал вид, что не догадывается, кто этот незнакомец.
– Не понимаю, почему вы меня об этом спрашиваете! – Как ему казалось, он отлично разыграл удивление.
Провести сторожа не удалось.
– Отлично понимаете, друг Генрих!
На этот раз Генрих удивился искренне:
– Разве вы знаете меня?
– Неужели я похож на дикаря? – отпарировал сторож. – По-вашему, на Земле имеются люди, которые не посещают Музей космоса и не смотрят стереопередач? Вам с братом не приходится жаловаться на недостаток внимания к себе.
Генрих сдался.
– Я, конечно, знаю, что Институт специальных проблем получил свою, тоже специальную, охрану. Но я думал, что рассматривать особняк издали можно, друг… друг…
– Дженнисон. Джеймс Василий Дженнисон, если не возражаете. Рассматривать, разумеется, не возбраняется, но не при помощи ближнего телеискателя марки ТИБ-812, модель 13, специальный выпуск для работников следственного отдела Управления космоса. Лишь в том единственном случае, если вы позаботились получить разрешение на пользование телеискателем этой модели и выпуска и там нет оговорок по пунктам 14 и 15, касающимся как раз нашего института…
Генрих рассмеялся и спрятал телеискатель в карман. Сторож Джеймс Василий Дженнисон оказался орешком не по зубам.
– Телеискатель мне дал во временное пользование следователь названного вами отдела в Управлении космоса. Я еще не работал с такими приборами, и мне было интересно…
– Фамилия вашего друга, если не секрет?
– Почему же секрет? Прохоров. Александр Платон Прохоров. Одолжив мне прибор, разрешением он меня не снабдил.
– И не снабдит, – важно уточнил Дженнисон. – Сомневаюсь, что у него самого есть разрешение. Я говорю лишь о пунктах 14 и 15, остальные меня не касаются. Эти два пункта подписывает один президент Всемирной Академии наук Боячек.
– Я в хороших отношениях с Боячеком, – заявил Генрих.
Дженнисон величественным жестом остановил его:
– Попробуйте. Но сомневаюсь. Президент, сколько знаю, не раб дружеских чувств. Он сказал директору нашего института Павлу Эдгару Домье, что станет мощной преградой на пути всех любопытных и даже сам не будет нас излишне беспокоить. Только в том случае, если вы понадобитесь нам для работы…
Сторож, несомненно, отлично ориентировался во всех проблемах Института специальных проблем. Бесполезный разговор надо было прекращать. Генрих сделал последнюю попытку добиться хоть какого-то результата.
– Не буду скрывать, друг Дженнисон, пока никто в вашем институте мной не интересовался. Но зато я очень интересуюсь одним из ваших сотрудников. Вы не могли бы передать ему маленькое сообщение от меня?
Генрих вытащил из кармана блокнот, чтобы нашептать на листок несколько слов. Дженнисон протянул руку:
– Только для вас, друг Генрих. Такому знаменитому ученому совестно отказывать. Можете быть спокойны. Через десять минут ваша словечня, – он со вкусом употребил жаргонное название для записанной на пленке речи, – ляжет на стол Домье, а через час ее услышит ваш друг.
– Я бы хотел, чтобы адресат получил мою запись без посредничества директора института.
– Отпадает, – с сожалением сказал Дженнисон. – Разве вы не знаете, что наши сотрудники находятся на казарменном положении? Я не имею с ними прямого контакта. Я вижу только директора и его заместителей.
– На казарменном положении? – переспросил Генрих. – Что означает это странное выражение?
В первый раз Дженнисон был в затруднении.
– Нам объясняли… Столько диковинных старинных словечек – всех не запомнишь! Если разрешите, я посмотрю в своем служебном словарике. – Он вытащил пластинку с клавиатурой и набрал какое-то слово. – Казарма, казарма, – повторил он, приставив к уху пластинку, нашептывающую объяснение. – Казарма – это казенное здание, общежитие для сотрудников – служащих и рабочих, живущих в условиях особого режима, обязательного для каждого жильца. Какое удивительное название – казенное здание! Вам что-либо понятно, друг Генрих?
– Все и вполне, – объявил Генрих и удалился.
– Вы уверены, что он в том особняке? – с сомнением спросил Генрих. – Отсутствие его мозгового излучения еще ничего не доказывает. Может быть, сейчас Джок Вагнер спокойно летит на Нептун, где энцефалопаспорта принципиально не фиксируются и каждый работник может назвать любую фамилию вместо родной и объявить любую легенду вместо реальной биографии. Я уж не говорю о том, что он мог просто умереть.
Александр Прохоров, молодой следователь Управления космоса, последовательно опроверг все предположения Генриха. Звездолет на Нептун отправился восемь дней назад, на нем было сто семнадцать мужчин и шестьдесят девять женщин, пожелавших остаться неизвестными. Но Джока Вагнера среди них не было. Дело в том, что его мозговые излучения прекратились за сутки до отлета корабля на Нептун.
Он мог оказаться на звездолете в качестве мертвого груза, то есть трупа. Подозрительных грузов корабль не принимал.
– Вы не допускаете, что Джок мог быть доставлен на звездолет без сознания? Усыплен или оглушен… Или в анабиозе…
– Невероятно. Пока человек жив, мозг хоть и слабо, но работает. Мощные анализаторы космопорта уловили бы жизнедеятельность мозга в любом грузе, опускаемом в трюмы. Без такого контроля грузы не принимаются. И не для предотвращения преступлений, а по гораздо более элементарной причине: чтобы на другие планеты тайно не вывезли животных, на экспорт которых нет лицензии.
– Вы ничего не сказали о гипотезе, что Джок мертв?
– Я не могу ни подтвердить, ни опровергнуть ее. Тела Джока Вагнера нет, никто не сообщал о несчастье с ним.
– Кроме него самого.
– Да, кроме него самого. И это его показание – важнейшее свидетельство в пользу версии, что он экранирован и находится в лабораториях Института специальных проблем. Во-первых, он упоминает Домье, а Домье – директор института. И во-вторых, институт Домье – единственное на Земле учреждение, где разрешено экранирование. Дженнисон сказал вам, что сотрудники института на казарменном положении. Его сообщение совпадает с моими данными. Работники института, входя в него, обрывают все личные связи с Землей. Они пропадают для нас. Нет, друг Генрих, нет, Джок Вагнер у Домье!
Генрих задумчиво проговорил:
– Версия, конечно, убедительная, хоть и удивительная. Мне бы хотелось еще раз услышать обращение Джока, которое вызвало необходимость расследования.
– Необходимость расследования порождена исчезновением Джока, а не его письмом, – возразил следователь. – Письмо является лишь стартовой площадкой нашего розыска.
Прохоров положил вырванный из блокнота листок в свой настольный дешифратор.
«Риччи, важные новости, помоги, если не хочешь меня потерять, – доносился из приборчика тонкий голосок Джока. Генрих часто слышал его, когда работал с Вагнером на Марсе, голос с совершенной точностью обрисовывал самого Вагнера, такого же нервного, подвижного, неуравновешенного, вспыльчивого и очень доброго. – Меня преследуют агенты Домье. Они пристают с такой чепухой, я уже хотел жаловаться, но они предупредили, что раскрытие тайны… Нет, никого, мне показалось, что вошли! Так глупо прервался отпуск, лучше бы не прилетать на Землю. В конце концов, я мог отдохнуть и в тамошних санаториях, нет, дернул же черт помчаться сюда! Риччи, дорогой, они сейчас придут, я брошу незаметно записку. Я мог бы позвонить тебе, но боюсь, что мои разговоры блокированы, и сам я блокирован, у этих негодяев такие совершенные механизмы, какие нам с тобой не снились. Выручай, выручай, иначе погибну, это уж как пить дать! В такую неприятность влип, ты даже представить не можешь… Какое у них требование, просто дурацкие намерения, при встрече расскажу. Риччи, милый, поубедительней стукни кулаком по столу, только это поможет, но скорей, иначе полная крышка. Говорю тебе, эти сукины дети ни перед чем не остановятся. Позови на помощь братьев Васильевых, это мои друзья, и они вызволят меня, они сумеют доказать, что другие гораздо больше, чем я… Идут, идут! Риччи, помоги, кулаком покрепче…»
Запись обрывалась воплем. Генрих улыбнулся.
– Воображаю, в каком неистовстве Джок выкрикивал свое послание. Вы поставили в известность Риччи Варавию?
– Вчера послали радиограмму вслед планетолету «Изумруд», на котором Риччи улетел на Марс. Вряд ли это разъяснит ему происшествие с Джоком.
– Риччи очень взволновался, когда увидел, что Джока нет на планетолете?
– Он просто известил нас, что один из его сотрудников задерживается на Земле без объяснения причин. О каком-либо несчастье с Вагнером он и помыслить не мог. Он с досадой сказал мне по видеофону: «Напрасно вы всех красивых девушек стараетесь задержать на Земле, это мешает планомерно осваивать планеты». Он считает Вагнера человеком влюбчивым. Юбочником, так это, кажется, называлось в старину.
Генрих засмеялся:
– И не ошибается, если так считает. Но в данном случае вряд ли замешана девушка.
– Я тоже так думаю. Записка Вагнера, как я уже вам говорил, была доставлена нам после отлета «Изумруда». Джок бросил ее в ящик в такой спешке, что не успел наговорить адрес, и вначале не знали, что с ней делать. А когда я ознакомился с содержанием записки и узнал, что мозговые излучения Вагнера внезапно выпали из регистрации в Оперативном архиве, то сразу попросил, чтобы вы с Роем пришли…
– Очень жаль, что вы опоздали на день. Рой, наверно, не улетел бы на Меркурий, если бы знал, что с Джоком какая-то передряга. Поговорим теперь об Институте специальных проблем. Что вы предлагаете делать?
– Что бы предложили вы, друг Генрих?
– По-моему, ситуация ясна. Я бы потребовал свидания с директором института.
– Я уже говорил вам, что это было первой моей мыслью. Мне ответили, что директор никого не принимает и никаких разговоров ни по каким темам не ведет, что других объяснений я требовать не должен. А как можно проникнуть на территорию института, вы сегодня сами проверили.
– В таком случае надо добиться ордера на обыск в институте и его казармах, как назвал Дженнисон жилые помещения.
Прохоров мрачно глядел в пол.
– Пробовал и это. Неделю назад я напросился к Боячеку на прием.
– Боячек разговаривал с вами?
– В кабинете Боячека сидел один из его заместителей – толстый старичок…
– Хромин. Личность довольно неприятная. Что он сказал?
– Он на третьем слове заорал на весь этаж: «Нечего совать нос к Домье! Дела этого института вас не касаются. Преступлений там не совершают. Уходите, да поживей!» Редкий грубиян.
– Хромин способен на резкость. Но, может быть, он прав и действительно нелепо видеть в происшествии с Джоком преступление?
Прохоров нахмурился. Его лицо вдруг приняло упрямое выражение. Генрих понял, что с этим человеком спорить не надо, можно лишь подсказывать ему пути розыска, отвечать на вопросы, но не критиковать его действия.
Генрих ошибся в характере следователя. При первом знакомстве Прохоров показался добродушным парнем, изнывающим в своем отделе, где давно ничем серьезным не занимались, потому что ни на Земле, ни на планетах не случалось серьезных происшествий. Округлое, румяное лицо Прохорова, пухлые губы, крохотный подбородок, носик кнопкой внушили Генриху убеждение, что перед ним легкомысленный юноша, вызвавший его к себе для выполнения обязательной формальности: братья Васильевы упоминались в записке Вагнера, не поговорить с ними было нельзя. А Прохоров был фанатик, один из тех энтузиастов следственного искусства, которые могут и равнину заподозрить, что она неспроста ровная, и горы обвинить, что они с намерением высятся.
Генриху изредка встречались такие люди, общаться с ними было непросто. Генрих удивился происшествию с Джоком, но и помыслить не мог, что в институте Домье совершаются преступления. Прохоров в преступление уверовал сразу и с несгибаемой последовательностью нагромождал одно доказательство на другое.
И даже в том, что ответил он с подчеркнутой сдержанностью, чувствовалось, как раздражают его сомнения Генриха:
– Человек исчез. Он предупреждал, что какие-то мерзавцы и сукины дети
– это его слова, Генрих, – что они ни перед чем не остановятся, подразумевается – ни перед чем скверным… И напоминаю вам, что на мой официальный запрос, не находится ли Джок Вагнер в институте, мне так же официально – и бесцеремонно – ответили, что никаких объяснений от них я требовать не должен.
Генрих понимал, что нужно посочувствовать стараниям следователя.
– Думаю, что имеется управа и на руководителей института и даже на руководителей Академии наук.
– Я тоже уповал на это. Я обратился в Управление общественного порядка.
– Неудачно?
– Из Управления ответили, что, пока я не представлю доказательств, что над Вагнером совершено насилие, и совершено именно на территории института, я допуска туда не получу.
Генрих пожал плечами. В Управлении общественного порядка, по всему, разделяли его сомнения. Сознавая, что возмущает Прохорова, он все же рискнул повторить вопрос.
– Вы не ответили: следует ли ожидать преступления?
– Как вы думаете, почему существуют законы, гарантирующие общественный порядок? – сердито ответил Прохоров вопросом на вопрос.
– Вероятно, именно для того, чтобы гарантировать порядок.
– Совершенно верно: чтобы не допускать нарушения порядка. Нет закона, обязывающего нас ходить ногами, а не руками. Вы ходите ногами и без предписания о том. Когда нарушения порядка отомрут, люди позабудут и о законах, регулирующих нашу жизнь. И моя профессия следователя станет отжившей. Но при моей жизни этого еще не будет.
Генрих молчал, размышляя. Нахмуренный Прохоров не прерывал молчания. Генрих сказал:
– Вы, между прочим, не интересовались, чем занимается институт Домье?
– Интересовался, конечно. Тематика института могла пролить определенный свет на происшествие с Вагнером.
– Что же вы узнали?
– Только то, что ничего не вправе знать. Тематика работ института имеет гриф «Особая засекреченность».
– «Особая, особая»! – Генрих с удивлением смотрел на Прохорова. – При такой всесторонней особости, отличающей институт, я начинаю думать, что там и вправду могут твориться странные дела.
– Я в этом ни секунды не сомневаюсь!
– У вас возник какой-нибудь новый план розыска? Или вы согласны примириться с пропажей Джока?
Вспыхнувшее гневом лицо Прохорова показывало лучше слов, каковы его намерения. И опять он постарался, чтобы его раздражение не очень прорывалось.
– Я хочу проникнуть в институт к Домье и вблизи посмотреть на его сотрудников.
– Без официального разрешения?
– Я не собираюсь вникать в существо работ института – они засекречены. Но нельзя засекретить существование человека. Домье смешивает разные понятия.
– И ему, кажется, разрешают смешивать засекречивание работ с засекречиванием людей, – напомнил Генрих.
– По отсутствию опыта. Не забывайте, что засекречивание, столь обычное в древности, с момента образования мирового правительства и прекращения межгосударственной вражды быстро отмерло. Домье почему-то возродил этот отживший обычай. Я ничего не имел бы против, если бы не подозревал, что он использует засекречивание для неблаговидных действий, а может быть, и прямого преступления. Я не могу превратить мои подозрения в убедительное доказательство для тех, кого Домье чем-то очаровал, но я привык верить своей интуиции, она меня пока не обманывала. Домье творит грязные дела! Я выведу его на чистую воду. И вызволю бедного Вагнера.
– Если он жив.
– Уверен, что он жив, только попал в беду. Будете ли вы и дальше мне помогать, друг Генрих?
– А что вы задумали? – осторожно спросил Генрих.
– Моя профессия дает право на личное экранирование. Без этого, вы понимаете, было бы трудно вести иные розыски. Правда, это не оптическое экранирование – разрешение на невидимость у нас тоже не выдается без специального ходатайства, – но, во всяком случае, гарантированная недоступность для различных поисковых лучей. В частности – защита от инфракрасных искателей. Это дает возможность спокойно передвигаться ночью. Я могу дать вам второй костюм.
Генрих заколебался. У него сейчас так много дел в лаборатории… Возможно, через неделю, когда Рой вернется из командировки.
– Сегодня ночью, – непреклонно сказал следователь. – Я не вправе медлить, когда речь идет о спасении человека.
Ночь выдалась как по заказу. Тучи еще днем заволокли небо, а с десяти часов вечера возник туман. К полуночи он так сгустился, что в пяти шагах уже не было ничего видно. Экранирующие костюмы походили на обычные спортивные, только были значительно тяжелей и теплы не по сезону. Прохоров предупредил Генриха, чтобы тот ничего не пил. Генрих для гарантии и не пообедал, но тем не менее обливался потом. Следователь с тревогой попросил почаще вытирать лицо: испарения не экранировались – охранные автоматы института могли засечь струйки пара.
– Туман нам, конечно, на руку, это тоже пар, – сказал он, – но все же, друг Генрих…
Улица, на которой располагался институт, была освещена как все улицы Столицы, но туман поглощал свет. Прохоров все же побоялся перелезать через ограду институтского сада перед зданием, а выбрал местечко сбоку, где сад почти вплотную подходил к темному озеру. Ограда была высотой метра в два, но Прохоров легко подтянулся, без шума перепрыгнул ее и подал обе руки Генриху. Генрих спортивными дарованиями не блистал. Несмотря на помощь Прохорова, он свалился на землю. Следователь минуты две напряженно вслушивался. Высокие лиственницы и липы стояли так тихо, словно уснули, в большие туманы деревья как бы цепенели. Из сада не доносилось никаких звуков.
– Теперь главное – идти тихо, – шепнул Прохоров и нажатием кнопки на поясе переменил синевато-туманный защитный цвет костюма на темный, больше соответствующий сумраку сада. – Предупреждаю: звук шагов не экранируется.
Он чуть-чуть высветил экран телеискателя. На экране появились стволы деревьев. Следователь погасил их и повел луч телеискателя дальше. Когда в глубине засветился трехэтажный особняк, Прохоров определил направление и расстояние и спрятал телеискатель.
Прохоров шел впереди и ступал так тихо, что Генрих не слышал его шагов. Генрих тоже старался не производить шума, но ему это удавалось гораздо хуже: шагая по дорожке, он слышал скрип гравия под подошвами, а когда сбивался в сторону, влажно шелестела потревоженная ногами трава. Генрих с тревогой думал о том, что человеческое ухо вряд ли услышит, как он крадется, но звукоискатели могут засечь. И когда они выбрались на полянку перед зданием, он облегченно вздохнул, хотя только здесь начинались настоящие опасности.
Два нижних этажа института были темны, вверху светилось несколько окон. Прохоров извлек из кармана ручной бесшумный стеклорез. Генрих усмехнулся. В незапамятные времена этот нехитрый электронный приборчик был любимым инструментом громил, сейчас им собирался орудовать следователь.
Прохоров сделал Генриху знак, чтобы он оставался на месте, и новым нажатием кнопки сменил темный цвет костюма на лунно-желтый – именно так светились дорожки у здания.
Полной невидимости смена окраски не давала, но примитивную мимикрию обеспечивала.
Генрих, притаившись в кустах, лишь восхищенно покачал головой, когда Прохоров лег на землю и пополз к зданию. Следователь полз, как плыл, – легко и бесшумно. Он так проворно пересек освещенное пространство и тело его так совершенно сливалось с дорожкой, что Генрих видел лишь что-то неясно колеблющееся и передвигающееся, а не человеческую фигуру.
Следователь исчез за изгибом здания. Генрих выдвинулся из кустов.
В это мгновение его схватили. Чьи-то могучие руки с такой силой закрыли лицо и сдавили голову, что, полуослепленный и полузадушенный, Генрих не успел ни вскрикнуть, ни вырваться. Он лишь судорожно вцепился в схватившие его руки, сделал отчаянный рывок в сторону. Вторая пара рук сдавила мертвым узлом икры, Генрих вдруг потерял почву под ногами и понял, что его подняли и несут.
Он еще пытался вырваться, но на лицо вдруг подуло что-то влажное и удушающее. «Одурманивают, ловкачи!» – мелькнула мысль, перед тем как он потерял сознание.
Очнулся он на диване в большой светлой комнате. В кресле напротив Генриха сидел ухмыляющийся Дженнисон, а рядом стояли двое, вряд ли уступающие ему в росте. Генрих с гримасой ощупал ребра.
– Вы не пробовали бороться с медведями в цирке, друг Джеймс? Успех будет обеспечен.
– В цирке не боролся, а в зоопарках приходилось, – с охотой ответил Дженнисон. – Говорят, в древности медведи считались могучими зверями. По-моему, легенда.
– Я не иду в сравнение даже с современными слабосильными медведями, не так ли? – Генрих старался не показать, что ему больно.
– Хороший медведь обычно держится против меня две минуты. Вам о таком времени и не мечтать, друг Генрих. Между прочим, в троеборье на штанге мое лучшее достижение – семьсот двадцать килограммов. Не чемпион, но все же…
– Ваши рекорды штангиста еще не являются достаточным основанием, чтобы внезапно хватать меня и тащить как полено! – раздраженно заметил Генрих.
– А что я должен был сделать, если вы внезапно проникли на охраняемую мной территорию? Я и мои друзья, ночные сторожа, – он показал на радостно, как и он, посмеивающихся помощников, – ужасно не любим, когда нас критикуют за просчеты. От нас ждут работы по способностям. Мы способны и не на такое, будьте покойны, друг Генрих! А подробней основания вашего ареста вам разъяснит директор института Павел Домье.
– В таком случае позовите его! Я протестую против ареста!
– Он появится в институте утром. Вы сможете неплохо отдохнуть до его прихода.
Два новых сторожа ввели под руки еле передвигавшегося Прохорова. Истерзанный вид показывал, что захватить его врасплох, как Генриха, не удалось. Охранники заботливо подвели Прохорова ко второму дивану и помогли ему лечь. Дженнисон поднялся.
– Теперь мы на время покинем вас. Не вздумайте выпрыгивать в окно. Пустой номер. Из этой комнаты не бегут.
– Разговаривать можно? – слабым голосом поинтересовался Прохоров.
– Разговоры записываются, – честно предостерег Дженнисон. – Но если о погоде или кому какая девушка нравится…
Прохоров окатил его ненавидящим взглядом.
– Преступление, организованное по всем правилам науки!
Дженнисон пожал плечами:
– Я до сих пор думал, что преступники – те, кто нарушают запреты, лезут непрошеными на охраняемые территории, со взломом проникают в закрытые помещения… Впрочем, о философии преступления вам лучше поговорить с нашим директором, он хорошо разбирается в этом деле, как, впрочем, и во всех остальных.
Дженнисон с охранниками удалился. Генрих спросил Прохорова, что теперь надо делать. Следователь устало опустил веки.
– Я посплю. Итак, Домье примет нас утром? Что ж, хоть этого результата достигли. Без попытки насильственно проникнуть в его загадочный институт он, конечно, нас бы не принял. Когда-то говорили о подобных случаях: не было бы счастья, да несчастье помогло.
О том, что наступило утро, Генрих узнал, когда в комнате появился Дженнисон.
Сторож приветствовал пленников легким взмахом руки.
– Надеюсь, вы хорошо себя чувствуете, друг Генрих? – добродушно осведомился он.
– Я чувствую себя как медведь, продержавшийся против вас не две, а три минуты, – проворчал Генрих. – С такими, кажется, вы не церемонитесь.
– И мы будем жаловаться на вас, – строго добавил Прохоров. – Я потребую, чтобы вас наказали за возмутительное нападение.
– Я дам вам возможность пожаловаться, – бодро пообещал Дженнисон. – Я проведу вас к Домье. Наш директор ждет вас, друзья.
Когда они шли по коридору, Генрих старался побольше увидеть и запомнить, но делал это не показывая чрезмерного внимания. Прохоров, не стесняясь, поворачивал голову вправо и влево, оглядывался, останавливался, чтобы лучше разглядеть. Разглядывать, впрочем, было нечего. Генрих плохо знал архитектуру старинных зданий, но впечатление, что они находятся в особняке, подтвердилось, он только отнес этот особняк к разряду гостиниц или общежитий – он вспомнил, что подобные здания строились по-особому и главным их признаком были длинные коридоры на каждом этаже и комнаты справа и слева.
Они как раз шли по такому коридору с комнатами справа и слева. «Особняк с коридорной системой, типа общаги, так их, кажется, называли», – окончательно определил Генрих архитектуру здания. Он был не очень силен в древних терминах.
Около двери, ничем не выделявшейся среди других, Дженнисон остановился.
– Здесь. Прошу.
В глубине комнаты сидел за столом невысокий человек лет сорока. Он знаком показал вошедшим на кресла и кивнул Дженнисону:
– Вы свободны, Джеймс. Я доволен вами, отличная работа.
– Рад стараться! – гаркнул Дженнисон и прикрыл за собой дверь. Домье обратился к пленникам:
– У меня к вам вопросов нет. С вами все ясно – пытались без разрешения проникнуть на охраняемую территорию, вас задержали. Но, вероятно, у вас имеются вопросы ко мне? Наверно, вас интересует, почему наша территория охраняется? Почему мы вынуждены задержать вас? И какова ваша дальнейшая судьба? Я правильно сформулировал ваши вопросы?
Прохоров сухо сказал:
– Добавьте еще один: почему мы вообще должны были проникать к вам таким путем?
Домье высоко поднял брови.
– Вероятно, вам лучше известно, почему вы избрали такой способ.
– Нет! – сердито сказал Прохоров. – Почему мы выбрали именно этот способ, нам ясно. Но почему мы были должны выбрать его? – Он подчеркнул голосом слово «должны». – Почему не оказалось иного пути проникнуть к вам?
– Это все тот же вопрос: почему территория охраняется? – возразил Домье. – На все вопросы я дам исчерпывающие ответы. Но должен начать издалека – с работ, которые в нашем институте были начаты ровно два года назад. Эти работы…
Следователь упрямо прервал его:
– Может быть, начнем с событий более близких, чем позапрошлогодние работы? Снова формулирую основной вопрос: какие обстоятельства вынудили нас тайно проникать к вам?
– Сколько я понимаю, – учтиво сказал Домье, – вас интересует Джок Вагнер, астрозоолог с Марса?
– Совершенно верно! Этот человек пропал при загадочных обстоятельствах. Мы хотим знать, где он и что с ним произошло. И мы подозреваем, что если он не погиб, то находится где-то у вас! Вот на этот главный вопрос, пожалуйста, и отвечайте.
Генрих, не вклиниваясь в перепалку между директором института и следователем, молча рассматривал Домье. Давно ему не приходилось встречать столь красочно уродливого человека, именно такими словами Генрих охарактеризовал про себя внешность директора. Домье был из тех, кто в ширину захватывает больше пространства, чем в высоту. На тонких ногах – что они болезненно тощи, стало видно, когда Домье привстал, приветствуя вошедших, – массивно покоилось трапецеобразное туловище; ширине плеч директора мог позавидовать сам Дженнисон, хотя сторож был выше по крайней мере на полметра. А на гигантских плечах взметывалась крохотная лохматая голова с такими огромными глазами и таким исполинским, хищно изогнутым носом, что казалось, будто голова состоит из этих трех частей: копны жестких седых волос, пронзительных, черно сияющих глаз и носа, похожего на небольшой хобот, – кончик его почти доходил до нижней губы.
Домье посмеивался, слушая раздраженные требования следователя. Смеялся он столь же удивительно – не раскрывающимся ртом, не суживающимися глазами, не расплывающимися щеками, как другие люди, а изменением блеска глаз и тем, что нос, вдруг становясь подвижным, начинал шевелиться. Улыбка и смех директора не порождали ответного веселья. «Когда он хохочет, собеседников, наверно, пронзает ужас», – с любопытством подумал Генрих. Он любил своеобразие, даже если оно исчерпывалось одним безобразием. Директор ему нравился. От человека с такой незаурядной внешностью можно было ожидать необыкновенных поступков. Генрих вспомнил, что президент Академии высоко ценит Домье. Альберт Боячек посредственностей не жаловал.
– Нет ничего проще, чем удовлетворить ваше любопытство, – сказал Домье. – Вы не ошиблись, друг Александр… так, кажется, вас зовут? Джок у нас.
– Он здоров?
– Абсолютно. Никогда еще Джок Вагнер не был в таком отличном физическом состоянии.
– Как он попал к вам?
– Мы его похитили. Собственно, не мы, а я. Операция похищения Джока была поручена мне одному.
Следователь долго смотрел на Домье. Директор института спокойно вынес его взгляд. Кончик носа Домье шевелился.
«Улыбается носом», – констатировал Генрих. Прохоров снова заговорил:
– Вы похитили Вагнера? Я не ослышался?
– Нет, не ослышались. Именно так мы и назвали операцию: насильственное похищение Джока.
– Лишнее словечко «насильственное», – тоном эксперта возразил Прохоров, – добровольных похищений не бывает. Но сама операция похищения – в двадцать пятом веке?
– Вы считаете, что в этом смысле наш двадцать пятый век хуже пятнадцатого, когда похищения были повседневностью? – язвительно поинтересовался Домье.
– Я считаю наш век лучше пятнадцатого! – Прохоров еще усилил свою гневную отповедь. – И потому для меня формула «похищение» – нелепость, анахронизм, дикая чушь.
– Тем не менее мы его похитили, – вежливо сказал директор. – К сожалению, только эта формула точно определяет совершившееся событие. Вероятно, мы просто не знали, что она считается анахронизмом и дикой чушью.
Мысли следователя пошли по иному направлению. Он явственно примирился с анахронической формулой.
– Вы сказали: «Мне поручили операцию похищения». Кто поручал вам операцию? Итак, ваше преступление является плодом коллективного замысла, хотя непосредственным исполнителем и были вы один. Я верно вас понял?
– Послушайте, друзья, – ласково сказал директор, – вы не знаете сути проблемы, поэтому все ваши вопросы – вокруг да около, а две трети их вообще излишни. Дайте наконец рассказать, что у нас происходит. Раз уж пропажа Джока породила волнение и вы применили типичные для древности методы проникновения в чужие дома, что я тоже считаю анахронизмом, если и не дикой чушью, то скрывать, чем мы занимаемся и почему нам понадобился Джок, нет решительно никакого смысла.
Прохоров вопросительно посмотрел на Генриха. Генрих молча кивнул. Домье одобрительно улыбнулся Генриху – в своей манере: изменением блеска глаз и пошевеливанием кончика носа.
– Итак, наши позапрошлогодние работы, – лекторским тоном начал Домье.
– Мы тогда решали астронавигационную задачу, связанную с прохождением звездолета около коллапсирующего светила… Впрочем, тематика той работы значения не имеет. Нас было тогда в лаборатории всего восемнадцать человек, в основном математики, и кого-то поразило, что когда мы сидим в старом здании, вот в этом самом, то расчеты идут быстрей, чем в новых корпусах Института космических проблем. Мы захотели проверить наблюдение. Оно подтвердилось при решении следующей задачи. Задача сводилась к разработке логики нелогичностей с математическим обоснованием возможности невозможного и достоверности невероятного. Как вы сами понимаете, проблема не из простых. И то, что она в старом здании шла легче, чем в новом, уже не могло не стать объектом нашего внимания. Мы поставили себе вопрос, и я ставлю тот же вопрос вам: чем помещения нового корпуса отличаются от наших здешних комнат?
Он смотрел на Генриха, и ему ответил Генрих:
– Я тоже работаю в Институте космических проблем. – Домье кивком подтвердил, что этот факт ему известен. – В наших помещениях предусмотрены все удобства для научного исследования. В частности, каждый кабинет и лаборатория экранированы, чтобы соседи не мешали друг другу ни шумом, ни излучением своих механизмов.
– Вот-вот – экранирование! – воскликнул Домье. – Вы уловили суть загадки, друг Генрих! Кабинеты Института космических проблем обеспечивают каждому полный покой – чересчур полный, как мы установили. Вы хорошо знаете, что существуют методы определения творческих способностей, вы сами проверялись этими методами и получали оценки. Но все это для индивидуальных исследований. А мы разработали метод определения творческих способностей коллектива, такой же точный, как и для индивидуума. И оценили наш коллективный творческий потенциал числом 9,4. Вам это что-нибудь говорит, друзья?
– Четвертая степень таланта большого, – со смесью уважения и удивления сказал Генрих. Ему еще не доводилось слышать, чтобы творческая способность, явление сугубо индивидуальное, рассматривалась в качестве коллективного свойства.
– Верно! Теперь заметьте две поразившие нас особенности. Первая такова. Среди нас имелось трое людей с индивидуальными оценками выше 9,4. В частности, ваш покорный слуга, как говаривали в старину, оценен баллом 9,8. Но среднеарифметическая оценка коллектива – я имею в виду простое сложение наших творческих баллов – давала лишь цифру 8,9. Иначе говоря, в целом мы вроде бы не должны были выходить за пределы высшей степени таланта простого, а мы вышли из простого таланта в талант большой. Нас это удивило.
– Очевидно, коллектив ваш подобрался так, что вы одухотворяете один другого, – заметил Генрих, все с большим интересом следивший за объяснением Домье.
– И мы так считали. И специальным экспериментом подтвердили эту гипотезу. Мы пригласили к себе известного… впрочем, называть его не буду, дело не в личности, а в явлении. Короче, этот ученый был оценен баллом 10,6 – гигантская величина, не правда ли?
– Шестая степень таланта уникального! На всей Земле имеется едва ли десяток ученых, характеризуемых такими баллами. Мне кажется, я догадываюсь, кто это.
– Не сомневаюсь, что он хорошо вам известен. Важно другое. С его приходом творческий потенциал нашего коллектива должен был, казалось бы, повыситься, а не понизиться, а он понизился. Теперь выше 9,1 мы не вытягивали. Человек этот был талант уникальный, о чем свидетельствует его балл, а нас он не зажигал, а тушил. Он подавлял нас. Он был вреден для коллектива. И когда мы избавились от него, отпустив в прежнее индивидульное существование, наш творческий потенциал снова поднялся до 9,4.
– Не понимаю, зачем вы нам рассказываете все это! – воскликнул следователь. – Речь о Вагнере, которого вы насильственно…
– Именно о Вагнере! Все, что я говорю, имеет к Джоку непосредственное отношение. Итак, вторая поразившая нас особенность. Она вам известна: различие экранированного и неэкранированного корпусов. В новом здании наш творческий потенциал был 9,4, а в старом, вот в этом самом, но еще не перестроенном, – 10,1. Мы становились здесь почему-то из таланта большого талантом уникальным. Здесь взаимное одухотворение делалось интенсивней. Мы объяснили это так. Не только наши беседы и споры, но и само наше соприсутствие увеличивает творческий потенциал. Мы воздействуем друг на друга мозговыми излучениями. Мы составляем в целом единое умственное поле, каждый непроизвольно генерирует в него свои лучи. Мы экспериментально проверили и этот вывод. Мы, перестроив, экранировали здание – не кабинеты, отгораживающие каждого сотрудника от других, а всех нас в целом – от остального мира. И что же? Творческий потенциал подскочил до 10,7.
– Приближение к гениальности! – заметил Генрих, усмехнувшись.
– Да, если принять, как обычно, что степени гениальности лежат между одиннадцатью и двенадцатью баллами. Еще мы открыли, что выпадение одного из работников во время разработки какой-либо проблемы – скажем, прогулка его в город, уход в отпуск – болезненно отзывается на величине творческого потенциала. Мы добровольно согласились на время работы над особо важными проблемами ввести для себя также и особый режим жизни.
– Перевели институт на казарменное положение, – насмешливо уточнил следователь.
– В словаре имелось древнее слово «казарма», мы воспользовались им. Думаем, впрочем, что придали и ему иной смысл. У нас оно означает интенсивное духовное общение, не прерываемое внешними факторами. Защита от внешнего воздействия – посещений, встреч с другими людьми и прочего – становится для нас в период формирования коллектива абсолютно необходимой. Это и вызвало тот режим, который характеризуется древним термином «система секретности». Кстати, могу порадовать вас, друг Александр: вскоре мы закончим создание полноценного творческого коллектива и откажемся от секретности. У нас, так сказать, пусковой период, он не может длиться долго. Смешно было бы засекречивать содержание наших научных работ, не правда ли? Сама по себе тематика наша открыта, как и во всех других институтах… Но я отвлекся от рассказа о подборе сотрудников. Продолжая само исследование, мы установили, что наш творческий потенциал – величина векторная. Он был разным при решении разных проблем. Мы – почти гениальность при решении одной задачи, но лишь собрание способностей при переходе к другой. Мы вычислили общую формулу творческого потенциала и назвали ее матрицей гениальности. И вскоре обнаружили, что для решения любых проблем, если не хотим понижения творческого потенциала, нужно выводить из коллектива те или иные умы и вводить новые. И ум, порождающий в одном случае особую остроту коллективной мысли, то есть гениальность, в случае другом искусственно отупляет коллектив, как я вам показал на примере того знаменитого ученого, фамилию которого не называю. У нас имеется один сотрудник. Он доводит свою группу до инженерной гениальности, но стимулирует у нее в целом поэтическую бездарность. Матрица гениальности требовала частой перестановки членов при перемене изучаемых задач.
– Вот мы и переходим к бедному Джоку, – заметил Генрих. – Он, сколько понимаю, оказался полезным членом для вашей матрицы?
– Еще несколько слов, перед тем как займемся Джоком Вагнером. Мы обследовали многих ученых на предмет их пригодности для нашего коллектива. Разумеется, обследование шло негласно, результаты, если они неудачны, способны ударить по самолюбию… Необходимость щадить спокойствие талантливых ученых тоже явилась одной из причин, почему мы выхлопотали для себя «особую секретность». Между прочим, среди проверенных были и вы с братом, друг Генрих. Не краснейте, мы вас не попросили к себе не потому, что вы понижали наш потенциал. Просто вы с братом и своими сотрудниками составляете такое гармоничное целое, что прибыль от перевода вас к нам не покрывала ущерба от развала ваших собственных работ. Сам Боячек рекомендовал мне обследовать вас и брата и утвердил наш вывод, что вас можно оставить в покое.
– Я очень рад, что он утвердил такой вывод, – с облегчением сказал Генрих. – Мне, знаете ли, почему-то совсем не улыбается перспектива дополнять кого-то до гениальности.
– Не кого-то, а также и себя как члена коллектива, ставшего гениальным. Теперь о Джоке. Мы натолкнулись на него случайно. У нас в лаборатории имеется прибор, суммирующий отдельные мозговые излучения и рассчитывающий степень их совместимости с коллективными. Прибор показал гигантскую пригодность Джока для нас и нас для Джока. Мы, так сказать, созданы друг для друга. Но убедить в этом Джока мы не сумели. Он был, наоборот, убежден, что создан для астрозоологии. Он объявил нам, что мечтал о Марсе с детства и не собирается менять милые марсианские пустыни на осточертевшие ему земные сады. Он послал нас к дьяволу и пригрозил размозжить голову каждому, кто станет уверять, что его голова годится еще на что-нибудь, кроме наблюдения за хлевами марсианских свиней. Вы знаете Джока и можете вообразить себе, какие он подбирал выражения.
– И тогда вы решили похитить Вагнера? – деловито осведомился следователь.
Домье пожал плечами.
– Что нам оставалось делать? Он улетал на Марс. Это была последняя возможность приобщить его к коллективу. Боюсь, вы неясно представляете себе, чем дорог для нас Джок Вагнер. Он весь как бы струя внимания к неизвестному. Там, где для других – тусклый шум неопределенностей, для него – арена остро звучащих загадок. Шум обычно усыпляет пытливость, у Джока же обостряет ее. Введение его творческих способностей в нашу коллективную матрицу повысило наш потенциал до 11,3. Сам он, как вы, вероятно, знаете, выше 8,9 никогда не поднимался. Как член нашего коллектива он почти равновелик Ньютону, вот что мы, в свою очередь, значим для него.
– Это не оправдание. Он сам, добровольным решением, должен присоединиться к вам. Никакая софистика не может оправдать такого возмутительного самоуправства: свободного человека схватывают, возможно, и связывают, отрывают от близких, друзей, насильно и навсегда переводят на какое-то выдуманное казарменное положение.
– Не навсегда, друг Прохоров, отнюдь не навсегда. На определенный, точно оговоренный срок, достаточный для его самопроверки.
– Когда кончится оговоренный срок? Мы хотим увидеть похищенного Джока Вагнера.
– Срок самопроверки уже кончился. – Домье вскочил. – Идите за мной. Вы будете разговаривать с самим Джоком.
Домье так проворно уносил на тонких ногах свое массивное тело, что следователь и Генрих отстали. У одной из дверей Домье подождал их, затем пригласил внутрь.
В комнате, заставленной аппаратами, сидел Джок Вагнер.
Он вскочил при виде вошедших, шагнул к Генриху, восторженно обнял его.
– Я знал, что ты придешь вызволять меня! – воскликнул он с благодарностью. – Только вы с братом могли!.. Тебе Риччи сообщил о моем исчезновении?
Домье сидел в сторонке и со странной своей улыбкой – оживленно пошевеливая носом – наблюдал за встречей друзей. Прохоров церемонно протянул руку Вагнеру:
– Следователь экспедиционного отдела Управления космоса Александр Платон Прохоров. Можете звать меня просто Александром, Джок. Дело о вашем похищении веду я, поскольку Марс в компетенции моего отдела. У нас только что был весьма тяжелый разговор с директором Института специальных проблем другом Павлом…
Джок нетерпеливым нервным жестом прервал следователя:
– Ваша беседа транслировалась во все лаборатории. Можете представить себе, как сотрудники в других комнатах надрывали животики от смеха. Они сплошь негодяи, им дай только повод посмеяться!
– Рад, что вижу тебя в добром здравии и хорошем настроении, Джок, – сердечно сказал Генрих.
Следователь проговорил с предостерегающей холодностью:
– Могу ли я толковать ваше высказывание, что сотрудники института – все сплошь негодяи, в том смысле…
– Именно в том! Отличнейшие ребята, Генрих, я был такой идиот, что отказывался от работы в институте! Теперь я отсюда никогда не уйду. Такие проблемы, такие поиски! Жаль, что ты не подошел при тайном обследовании, ты был бы так рад – самым нахальным образом счастлив! А Риччи я передам, чтобы он со своим Марсом убирался ко всем чертям! Ко всем чертям!
– Негодяи – и отличнейшие ребята! – Прохоров пожал плечами. – Надо сказать, у вас своеобразный способ доносить до других правдивую информацию.
– Она в характере Джока, – весело возразил Домье. – Зато к тем, кого недолюбливает, он относится с изысканной вежливостью. Можно ли считать наши разногласия исчерпанными, друг Александр?
– Если не возражаете, я сделаю официальную запись, мы скрепим ее нашими голосами и поставим точку на деле о похищении астрозоолога Джока Вагнера.
Джок вдруг схватил следователя за руку и объявил, охваченный внезапным вдохновением:
– Павел, нужно испытать Александра! Вы не смотрите, что он держится дурачком, я угадываю в нем такого умницу!.. И потом, нам нужен железный тормоз против сумятицы, эдакий ледяной пресекатель пустого взлета! Короче, мыслитель с горячим внутренним накалом педантизма. Столько хаоса в наших озарениях! Ставлю свою голову против кочана капусты, что Сашка именно тот, кого нам сегодня не хватает.
Домье вопросительно посмотрел на следователя. Тот сказал, колеблясь:
– Если я и вправду окажусь полезным… Работа следователя, по-честному, мне приелась, такая все однообразица!.. В общем – пожалуйста, я согласен обследоваться!
Рой, конечно, не согласился бы заняться распутыванием загадочной смерти Ричарда Плачека, если бы не был другом Армана. В Столице функционировали идеально оснащенные лаборатории Охраны общественного порядка, установление обстоятельств гибели любого человека являлось их прямой обязанностью. Иногда Рой с Генрихом помогали следственным лабораториям, но лишь когда имело место какое-то странное физическое явление, в природе которого работники охраны не могли разобраться. Самоубийство Плачека, как считал Рой, к таким случаям не относилось.
Но Арман, три дня дежуривший у постели Плачека, когда медики боролись за его жизнь, был так подавлен, что Рою захотелось утешить помощника. Арман сидел у пульта, не начиная подготовленного эксперимента – в лаборатории братьев в эти дни изучался гравитационный пробой пространства,
– и вяло просматривал запись вчерашнего опыта. Рой понимал, что Арман не видит ни одной цифры.
– Поговорим, – сказал Рой. – Я не собираюсь тебя утешать. Смерть есть смерть. Ричард сам захотел уйти из жизни.
Арман покачал головой:
– Он не хотел уходить из жизни, Рой. Я хорошо знал Ричарда. Среди моих друзей не существовало большего жизнелюба.
– Сколько я знаю, он сказал своему ассистенту: «Меня больше не будет!», – капнул в ухо какое-то снадобье и умер.
– Впал в беспамятство, Рой.
– Да, я знаю, он несколько дней бредил. Яд оказался из медленно действующих.
– Был ли это яд? – задумчиво сказал Арман. – Все дни я мучаю себя вопросом: был ли это яд?
Рой пожал плечами:
– Но ведь определить это проще простого. Снадобье, которым он отравился, сохранилось?
– Целая ампула.
– Надо сделать анализ.
– Сделали, конечно.
– И результат?
– Безвреднейшее химическое вещество! Правда, структура молекулы очень сложная, но это второстепенно, раз доказано, что токсического действия препарат Ричарда не имеет.
– На ком производились контрольные опыты?
– На животных. Собаки, кролики, обезьяны…
– То, что безвредно для животного, может оказаться смертельным для человека.
Арман странно посмотрел на Роя:
– На человеке препарат тоже опробовали.
– На ком? Неужели ассистент Плачека решился…
– Нет. Решился я. Вчера вечером я влил себе в ухо каплю препарата Ричарда.
– Ты сумасшедший. Когда ты разучишься считать себя полигоном для диких экспериментов? Ну, и каков результат?
– Как видишь, я жив.
– Полужив. Еще не видел тебя таким вялым.
– Во всяком случае, это не следствие моего поступка. Препарат совершенно безвредный. Для меня, по крайней мере.
– Но для Ричарда он стал причиной смерти. Этого ты не будешь отрицать?
– Не буду. И вот здесь загадка. Почему безвредный для других препарат мог погубить Ричарда? Для чего он принял его? Чего хотел добиться?
Рой задумался.
– Насколько я понимаю, ты не веришь в самоубийство Ричарда?
– Я просто знаю, что самоубийства не было.
– Смелая гипотеза! Она противоречит медицинскому заключению.
– Медицинское заключение основывается на схеме поступков Ричарда: то-то сказал, то-то сделал, то-то получилось. Но это внешность. Меня занимает суть.
– Суть далеко не всегда противоречит внешности.
– В случае с Ричардом противоречит. Все во мне протестует против мысли, что Ричард покончил с собой. Самоубийство несовместимо с его характером.
– Ты уже говорил: жизнелюб и все такое. Бывают трагические ситуации, когда и жизнелюбы накладывают на себя руки.
– Такой ситуации не было. Я тебе расскажу о последней встрече с Ричардом. Я гулял с Линой в парке, когда мимо нас пронесся Ричард. Ты знаешь, он всегда торопился. Я окликнул его, и он подошел. Он был в страшном возбуждении.
– Я плохо его знал, но не помню, чтобы он бывал невозбужденным. Удивительно неуравновешенная натура.
– В тот день он был в совершенно особом состоянии. Он ликовал. Он с восторгом объявил, что поставит в ближайшие дни опыт, который опрокинет все представления об интеллектуальных возможностях человека. Я спросил, не собирается ли он поразить нас каким-либо новым своим талантом. Я имел в виду то его замечательное достижение, когда после трех месяцев затворничества он вдруг показал себя полиглотом. Это, конечно, было ошеломляюще.
– За три месяца упорной работы при известных способностях можно изучить несколько языков.
– Я знаю Ричарда с детства. Никто не замечал в нем выдающихся лингвистических способностей. И он изучил не несколько, а ровно десять языков, и не просто изучил, а стал знатоком их. Слишком уж неожиданным и крупным был успех.
– Он не рассказывал, какой собирается ставить опыт?
– Он не любил рассказывать о своих экспериментах. Он терял интерес к исследованиям, когда узнавали, чем он занимается. Вероятно, это объяснялось тем, что он был страшно тщеславен. Он хотел поражать, блистать, занимать первые места. «Вот он я! Каков?» – по этой формуле строились все его рассказы, даже официальные отчеты. Он считал себя научным гением и очень расстраивался, когда убеждался, что не все в это верят.
– Знакомые, вероятно, недолюбливали его?
– Мало кого так любили, как его. Он с увлечением помогал каждому, кто просил о помощи, с радостью одаривал интересными мыслями, шумно ликовал, если у друга получалась работа. И делался совершенно счастливым, если его благодарили за помощь словами: «Если бы не ты, то…» Тщеславие его было странно: огромно, но не эгоистично; я бы даже сказал – великодушно и щедро.
– Он исследовал микроизлучения мозга, если не ошибаюсь?
– Да, эту странную радиацию клеток мозга. Он занялся микроизлучениями, когда они только были обнаружены. И очень досадовал, что не он автор открытия экранирующего действия черепа. Он запальчиво утверждал, что по справедливости это его открытие, он лишь замешкался с опубликованием, а в Институте мозга нашлись исследователи попроворней.
Рой некоторое время размышлял, потом задал новый вопрос:
– Ты, значит, считаешь, что самоубийства не было, а был…
– Да, Рой. Ричард поставил на себе опыт. И опыт оказался смертельным.
– Неудачный опыт, неудачный опыт… Давно не слыхал, чтобы в наших лабораториях производили опасные эксперименты над собой. И еще одно, Арман! Ведь перед смертью Ричард должен был понять, что произошло несчастье, и хотя бы предостеречь от повторения неудачного опыта.
– Видишь ли, Рой, ты коснулся того, что меня самого волнует. Ричард бредил. Но бред его был радостным. Он ликовал, умирая. Ему воображалось, что он добился того, чего хотел. Он повторял: «Как удалось! Как удалось!» Он и не подозревал, что совершилась катастрофа.
– Весь его бред и состоял в подобном бессмысленном ликовании?
– Ричард воображал себя математиком. Он развивал в бреду какие-то математические теории. Видения его мозга записаны, но математики не нашли в них ничего интересного. Математический бред прерывался хриплыми выкриками:"Как удалось!» И столько в них было восторга, Рой!
– Интересно. Даже очень интересно! Ты меня убедил: в гибели Плачека таится загадка. Может быть, нам заняться ею?
Арман с благодарностью посмотрел на Роя.
– Генриха мы тоже привлечем?
– Зачем? Он не способен разрываться между двумя проблемами. Пусть он возится с аккумуляторами гравитационной энергии. Запроси, пожалуйста, все материалы о работе и обстоятельствах гибели Плачека.
Анализ предсмертного бреда Плачека не показался Рою интересным: хаотичные видения – сплетения кривых, фрагменты формул, геометрические фигуры и тела, вернее – обломки фигур и тел, валящихся одно на другое в диком беспорядке. Эксперты, расшифровавшие сумбурные картины, указывали, что больной пытался разобраться в некоторых вопросах геометрии, но знания его были скудны и решения школярски примитивны. Типичный болезненный бред, указывали эксперты.
Рой согласился с ними, когда посмотрел записи видений. Он лишь отметил для себя, что в картинах бреда удивительно одно: именно то, что все они без исключения имели математический характер.
– Бред Плачека напоминает мне говорящую лошадь, – сказал Рой Арману.
– Самым поразительным у говорящей лошади является не содержание ее слов, а тот факт, что она разговаривает. Сколько я знаю, Ричард ведь никогда не интересовался математикой?
– Не терпел математики, – подтвердил Арман. – Он говорил, что математика внушает ему отвращение. Он, конечно, знал ее в объеме, какой необходим нейрофизиологу, но этим и ограничивался.
Значительно больше заинтересовали Роя отчеты Плачека о работах его лаборатории. Они все касались микроизлучений мозговых клеток. Экранирующее действие черепа открыл не Плачек, это сделали до него, но он подробно изучил, какие именно лучи отражаются от внутренней поверхности черепной коробки и как создаются те суммарные волны, генератором которых является мозг и которые свободно уносятся в пространство. Мозг в отчетах Плачека представал хаосом излучений, клубком переплетенных волн, а череп был вроде фильтра, выпускающего наружу нечто упорядоченное.
Рою особенно понравилась теория глаз, подробно развитая Плачеком. Ричард считал их не столько органами зрения, сколько каналами, по которым мозговое излучение исторгается наружу, почти не испытывая упорядочивающего влияния черепного фильтра. Глаза – и уши тоже, но в меньшей степени – описывались как отдушины для давящих мозг излучений, как окна, сквозь которые открывается внутреннее кипение мысли. Плачек доказывал, что при помощи глаз можно обмениваться любой информацией, особенно если разговаривающих взглядами снабдить специальными усилителями.
В одном из отчетов была описана схема прибора, по глазам определяющего не только о чем думает человек, но и в какой области он специализируется, и каков объем и характер его знаний, и велики ли его возможности в избранной отрасли работы. В приложении к отчету Плачек указал, что экспертная комиссия отвергла его прибор как ненадежный. Рой покачал головой. Эксперты сразу требовали полного совершенства. Живая мысль в предложении Плачека имелась, и она характеризовала самого Плачека, его научные интересы и методы работы, а сейчас это было для Роя главным.
– Будем разговаривать с ассистентом Плачека, – сказал Рой, изучив доставленные ему материалы. – Как его зовут?
– Карл Клаусен, – ответил Арман и предупредил: – Карл человек тяжелый, несловоохотливый. Объяснения из него надо вытягивать клещами. Ричард, впрочем, говорил, что ни с кем другим ему так легко не работалось. Я не пойду с тобой. Мне тяжело в лаборатории Ричарда.
Уже после десятиминутной беседы с Клаусеном Рой понял, почему Плачеку легко работалось с ассистентом. Полный, рыхлый, неторопливый, он был из тех, кого при рождении забыли одарить железой любопытства. Он был, по-видимому, идеальным исполнителем – и не более того. Он равнодушно заверил Роя, что заботился лишь о том, чтобы точней выполнить задания Плачека, а смысла их не доискивался.
– Ричард сердился, когда его спрашивали: зачем, почему? Он мог и накричать. Очень не люблю, когда кричат.
Со стены лаборатории, над столом, глядел с портрета Плачек – весело ухмыляющаяся молодая рожица, хитрые маленькие глаза, нос такой крохотный, что даже и не замечался на лице, округлый подбородок, массивные оттопыренные уши, до того несоразмерные голове, что казались приделанными, а не своими. Плачек был уродлив, но особым, жизнерадостным, дружелюбным уродством. Одного взгляда на портрет было достаточно, чтобы понять: этот человек не скорбит о своем физическом несовершенстве. У потенциальных самоубийц, подумал Рой, лица иные.
Под портретом висел небольшой прибор – указывающая шкала с делениями от одного до ста, валик регистрирующей ленты, стрелка, бегающая по шкале, перо, небольшой экран, клавиатура настройки.
– Что это за аппарат? – спросил Рой.
– Высокочастотный измеритель таланта, – равнодушно сказал Клаусен.
Рой с удивлением обернулся к нему.
– Я не ослышался? Вы сказали – таланта?
Клаусен пожал плечами:
– Что вас удивляет? Схема элементарная. Подходите и смотрите на экран. А в это время аппарат записывает вашу энцефалохарактеристику: область интересов, глубину, широту, интенсивность…
– …мыслительных способностей?
– Чего же еще? После анализа, записанного на ленте, стрелка укажет, кто вы. Ричард применял десятибалльную систему классификации, десять оценок по десять ступенек в каждой.
На шкале Рой прочитал названия над каждым из десяти интервалов:
Дурак элементарный Дурак самодовольный Бездарь ординарная Бездарь агрессивная Середняк рядовой смирный Способность векториальная Способность общая Дарование Талант Гений
Рой засмеялся и покачал головой.
– Интересная классификация! И многие соглашались подвергнуть себя исследованию? Уже одни названия внушают страх. Слишком обширную область на шкале занимают дураки и бездари.
Клаусен невозмутимо возразил:
– Дураки к нам не ходили. Любой считал себя талантом, а то и гением. И ведь обычно не знают, что анализ уже идет, пока рассматривают прибор.
– А когда узнают результат анализа?
– Анализ сразу не раскрывается. Вас, например, уже проанализировали, а стрелка не шелохнется, пока я не включу резюмирующее устройство. В первой модели резюматора, правда, не было, от этого возникали неприятности. К Ричарду как-то пришел приятель из Института косможурналистики и пожелал проанализироваться. Мы два дня потом собирали осколки прибора. Во второй модели Ричард конструктивно учел недостатки человеческого характера.
Рой пожелал узнать свою оценку. Стрелка указала на восьмую ступень способности общей. Рой высказал полное удовлетворение. У Клаусена была вторая ступень способности векториальной, он считал свою классификацию вполне справедливой. Рой спросил, может ли он взять измеритель таланта к себе в лабораторию, чтобы познакомиться с ним обстоятельней. Против обследования прибора Клаусен не возражал и вручил Рою подробную схему измерителя, составленную самим Плачеком. Рой поинтересовался, пользовался ли Плачек измерителем таланта для самоанализа. Клаусен ответил, что ничто так не занимало Плачека, как этот прибор. Не было дня, чтобы он не провозился с измерителем час-полтора.
– Он знал свою оценку?
– Конечно.
– Она его удовлетворяла?
– Не она, а они. У него было много оценок.
– Как это понимать?
– Он исследовал каждый вектор своих способностей. Вы ведь знаете, что он все опыты ставил на себе. И каждый эксперимент должен был что-то в нем изменить. После опыта он мог весь день просидеть перед измерителем.
– Как измеритель классифицировал Ричарда?
– Обычно он не поднимался выше девятой ступени даровитости и ни разу не попадал в середняки. Возможно, такая оценка его и огорчала, но он старался не показывать этого. Он говорил, что упреки нужно адресовать отцу и матери, которые не постарались снабдить его гениальностью. Он не унывал. Он хвалился, что прыгнет выше собственных ушей. Он разрабатывал единственно правильную теорию гениальности, это его собственные слова. Я в его теории не вникал, хватало своих дел.
– Вы сказали: «обычно не поднимался выше девятой ступени даровитости». А необычно?
– Однажды он достиг седьмой степени таланта. Он выглядел очень подавленным в тот день.
– Подавленным? Так крупно повысить способности – и огорчаться!
– Видите ли, он надеялся, что достигнет хотя бы первой ступеньки гениальности. Он говорил, что эксперимент поставлен безукоризненно, гениальность обязательно должна получиться. А она не получилась. Он так расстроился, что взял двухнедельный отпуск. Я тоже отлично отдохнул в эти две недели.
– В чем заключался эксперимент?
– В конкретное содержание его работ я не вникал. Даже когда он сам рассказывал о них, я старался запоминать поменьше. Так было спокойней. А отчеты он составлял лишь по завершении исследований. Он не терпел рабочих журналов. Они фиксировали бы его ошибки. Он считал это унижением для себя.
– Неужели ничего не запомнили?
– Помню, что он тогда создавал в себе полиглотство. Арабский, английский, китайский, суахили, хинди… Разные были языки. Он трещал на них на всех со скоростью водомета. А выше таланта не вытянул. Я бы на его месте тоже огорчался. Препараты мои, впрочем, были синтезированы добросовестно, я не позволял себе никаких отклонений от заказа. Ричард сказал тогда: «Ты не виноват, дело во мне!» Он чуть не плакал.
– Какие препараты вы ему синтезировали?
– Все, какие он заказывал. У меня сохранились рабочие журналы. В отличие от него, я все записывал. Если хотите ознакомиться…
– Да, пожалуйста. Итак, вы синтезировали химические препараты, какие он заказывал. А чем определялись его заказы? Почему он хотел того, а не иного?
– Не знаю. Он бы страшно рассердился, если бы я вздумал допрашивать, почему он нуждается в данном, а не в другом препарате. Знаю лишь, что выдаче каждого заказа предшествовали месяцы работы. Он вычислял, чертил, анализировал кривые… Девять десятых его времени занимала разработка заказа на новый препарат. Проверка препарата обычно была кратковременной.
– В чем состояла проверка?
– Сначала Ричард при помощи анализаторов устанавливал, что препарат соответствует заказу. Приходилось повторять синтезирование по пять —шесть раз, прежде чем он оставался доволен. Это были тяжелые дни. Зато когда проверка заканчивалась и он садился за расчет нового препарата, я мог отдохнуть. Он не возражал, чтобы я в эти дни повалялся на диване. Он только требовал, чтобы я лежал тихо. Лежать тихо я любил.
– Возвратимся к препаратам. Допустим, синтезированное химическое соединение его удовлетворило. Что он делал с ним?
– Как – что делал? Принимал!
– Что значит – принимал?
– Вводил себе в мозг. Впрыскивал в ухо или закапывал в глаз.
– То самое, что он сделал в последнем, гибельном эксперименте?
– Методика использования препаратов была одна. Не помню, чтоб он ее менял.
– Значит, ничего экстраординарного в последнем эксперименте не было? Попытку самоубийства вы отвергаете?
– Какое самоубийство! Нормальный эксперимент.
– Вряд ли нормальные эксперименты заканчиваются смертью экспериментатора. Вы знаете вывод медиков? Плачек ввел себе в мозг яд! Яд синтезировали вы.
Клаусен хмуро смотрел в угол лаборатории.
– Яда я не синтезировал. Ричард и не думал о ядах.
– Экспертиза приводит его фразу: «Меня больше не будет», сказанную вам перед введением себе яда.
– Препарата, а не яда! Слова его, это верно.
– Их считают своеобразным уведомленим о самоубийстве.
– Чепуха! Он всегда что-нибудь такое говорил. Когда принимал лингвистический препарат, он сказал: «Ты меня теперь не узнаешь. Я вторично рождаюсь – но уже другим». Перед испытанием ему все рисовалось в радужном свете. Когда получалось не по расчету, он сокрушенно бормотал: «Опять я, опять я!» Один раз сказал со вздохом: «Знания – еще не талант».
– Слова «опять я» можно толковать как желание переделать себя и разочарование, что он остался тем же?
– Тем же он не оставался. В чем-нибудь да менялся. Он ставил опыты, чтобы изменить себя. Он производил в себе гениальность.
– Производил в себе гениальность! Отлично сказано. А препараты, синтезированные вами, должны были перестроить связи клеток его мозга, стимулировать за черепной коробкой иные, более интенсивные излучения. Не так ли?
Клаусен подумал.
– Возможно, и так. Я раньше думал, что препараты мои являются резервуарами полезной информации. Ну, что Ричард разработал метод записи целых наук на молекулярном уровне. Я так и называл свою работу: синтезирование информационных капель. Однажды я сказал Ричарду о своих догадках. Он сперва высмеял меня – а потом рассердился. Он кричал: «Вы тупица, Карл! Не могу понять, почему измеритель приписал вам какие-то способности. Вы средство рассматриваете как цель!»
Рой пожал Клаусену руку.
– Спасибо, Карл. Арман почему-то считает, что вы необщительны. У меня другое впечатление. Вы хорошо разъяснили все существенное, что связано с гибелью Ричарда Плачека.
Рой передал Арману прибор, измеряющий способности, и два препарата, полученные от Клаусена. Арман поинтересовался, какое мнение составил себе Рой о смерти Плачека. Рой сказал, что о самоубийстве и вправду не может быть и речи. Похоже, что Плачек изобрел новый способ усвоения знаний при помощи инъекций специальных химических соединений. Изобретение его не удовлетворило. Он, несомненно, поставил перед собой цель гораздо более трудную, чем простая замена долголетнего пребывания в школе впрыскиванием в мозг сразу целых наук. Он стремился усовершенствовать интеллектуальные способности человека. И раньше всего – свои собственные. И не просто усовершенствовать, а сотворить совершенство.
– Он исчерпывающе сформулировал свое намерение: прыгнуть выше собственных ушей, – сказал Рой, усмехнувшись. – На меньшем, чем гениальность, он мириться не собирался. Нам нужно выяснить, чего он достиг на этом пути и какие допустил просчеты. Отчета он за смертью не написал, а рабочих журналов не вел.
– Им, конечно, руководило тщеславие, – согласился Арман. – Но, с другой стороны, он ведь был осторожнейший экспериментатор. Без идеальной предусмотрительности нельзя и помыслить о том, чтобы превратить свой организм в испытательный полигон. Столько раз проводил на себе опыты – и ни разу не ошибался!
– Один раз все же ошибся. Думаю, Арман, тебе надо на время отключиться от других работ нашей лаборатории.
…Арман с неделю возился с прибором Плачека и препаратами Клаусена. Когда он закончил исследование, Рой позвал Генриха. Другом Ричарда Генрих не был, но странные обстоятельства смерти Плачека не могли его не взволновать.
– Предположения подтверждаются, – доложил Арман. – Ричарду и вправду удалось разработать метод записи научной информации на молекулярном уровне. Структура молекулы первого препарата разработана так хитроумно, что хранит в переплетениях своих атомов целую библиотеку лингвистических сведений.
Он положил на стол две схемы. На одной были показаны связи атомов молекулы препарата и характеристические колебания клеток мозга самого Плачека. Каждая связь выражала в особом коде какой-либо основной элемент языка. Колебания атомов вокруг положения равновесия образовывали слова, сочетания отдельных колебаний – фразы. Плачеку удалось записать в молекулах основной словарный фонд десяти языков, так огромно было число вариантов состояний каждой молекулы. Арман обратил внимание братьев на то, что характеристики колебаний молекул препарата и клеток мозга Плачека совпадали.
– Это-то понятно, – сказал Рой. – Если бы совпадения не было, то не произошло бы и обогащения мозга новыми знаниями. Вся соль в этом совпадении.
– Ему с дьявольской тщательностью пришлось изучить свой мозг, чтобы разработать столь совершенно резонирующий с ним препарат, – продолжал Арман. – Еще больше поражает, что Клаусену удалось синтезировать столь сложное химическое соединение.
В разговор вступил Генрих:
– В интересной идее Плачека содержится внутренний дефект. Во-первых, прибавка знаний не равнозначна появлению таланта, что, впрочем, и сам он признал в разговоре с Клаусеном. А во-вторых, введенные в мозг посторонние вещества рано или поздно должны быть выведены из него. Это равнозначно превращению скороспелого эрудита в прежнего невежду.
– Он мог предусмотреть такой оборот событий и принять меры против него, – заметил Рой. – Медленное школьное обучение образует в мозгу долго сохраняющиеся связи, которые мы называем памятью о полученной информации. Плачек мог предполагать, что вещества, введенные в мозг, сотворят такие же связи. Тогда эрудиция, созданная простой капельницей, сохранилась бы навсегда.
Генрих скептически покачал головой.
Арман продолжал:
– Между прочим, трудность, указанная Генрихом, самого Ричарда очень тревожила. Он вовсе не собирался ограничиться созданием краткосрочных эрудитов, хотя сам попал в их разряд, так как его лингвистические знания довольно быстро исчезали. Основную задачу он видел в том самом, о чем говорил Рой: в переконструировании себя в гения. Посмотрите материалы, связанные со вторым препаратом.
На молекулах второго препарата Плачеку удалось записать энциклопедию математических наук. И так как он пользовался справочниками, а не специальной схемой выборок, то было видно, с какой наивной тщательностью он переносит во внутримолекулярные связи все понятия и формулы, начиная с самых простых.
Зато кривые колебаний молекул так идеально совпадали с кривыми колебаний клеток мозга, что временами нельзя было различить их.
– Резонанс совершенный, – оценил Рой находку Армана. – Мозг Плачека должен был впасть в унисон с препаратом и не только проглотить введенную ему научную пищу, но и продуцировать ее дальше. Не знаю, как с гениальностью, но если бы Ричард не стал математическим талантом, то я просто отказался бы понимать, что такое талант. Капля такой жидкости, введенная в мозг, должна была полностью удовлетворить его тщеславие.
– Она слишком тяжела для него, эта капля. Он перекалил клетки своего мозга, – сказал Генрих. – Он просто-напросто сжег свою голову. Он проглотил пищу, которая у него не переварилась.
– Кривые резонанса говорят о другом, – возразил Арман. – Я согласен с Роем – совпадение совершенное…
– Ну и что? – сказал Генрих с досадой. – Вы забываете о крепости материала, в данном случае мозга. Детская задача: при резонансе, вызываемом шагом полка, колебания моста через реку усиливаются так, что мост обрушивается. Не всякое усиление своих колебаний мозг выдерживает.
Рой, подумав, сказал:
– Но усилие до огромной эрудиции в области языкознания мозг Плачека все же выдержал без повреждений.
– В этом и суть! – воскликнул Генрих. – К языкам у Плачека были потенциальные способности. Он, возможно, стал бы выдающимся лингвистом, если бы с детства изучал языки. А к математике была идиосинкразия. Обширная математическая информация превзошла возможности его мозга. Усилением математических акций мозговых клеток он разорвал их внутренние связи, так как именно в этой области интеллектуальная прочность мозга была всего меньше. Где тонко, там и рвется. Препарат, возможно для другого безвредный, Ричарду обернулся губительным ядом.
– Жаль, – со вздохом сказал Арман. – Жаль самого Ричарда. Жаль, что из его изобретения мы извлечем мало пользы.
Рой рассудительно возразил:
– Почему мало? Он оставил нам измеритель творческих способностей. Думаю, прибор можно доработать, чтобы ввести в употребление – скажем, для экзаменов научных работников. И если наши химики смогут усовершенствовать придуманные им информационные капли, они тоже пригодятся. Есть множество ситуаций, когда даже краткосрочная эрудиция полезна. Вместо того чтобы привлекать к исследованию справочные машины, введи в мозг одну-две капли, содержащие в себе целые науки, – и разбирайся в сложнейшей проблеме, требующей бездны знаний.
– Особенно это может пригодиться в дальних путешествиях, – сказал Арман. – Не на все планеты потащишь с собой Большую академическую машину.
– Не поеду, – сказал Генрих. – Что я потерял на Леонии? И что там найду? Такие командировки не для меня. Я физик, а не социолог.
– Я тоже физик, – сдержанно заметил Рой. – И добавлю к этому, если разрешишь…
Генрих вспылил. Когда он выходил из себя, спорить было напрасно.
– Не разрешаю! Поезжай сам. С твоего благосклонного согласия нас превращают в оракулов, важно объявляющих разгадки любых тайн. Роль пифии, даже вооруженной инструментарием двадцать пятого века, меня не устраивает. До нескорого свидания!
Рой удалился к себе. Генриху и вправду нужно было некоторое время провести в одиночестве. Исследование «пропасти без дна» отняло у брата слишком много нервных сил. И если раньше он быстро преодолевал усталость, то теперь предписанный медиками отдых смахивал на обыкновенное лечение. Рой понимал, что непрестанно возникающие задания перенапрягают душевные ресурсы брата. И Рой предложил поездку на Леонию лишь потому, что рассматривал командировку как своеобразную форму отдыха. Генрих сердился от одного упоминания о Леонии. Убеждать его было легко, переубедить – невозможно.
Перед выездом в космопорт Рой все же зашел к брату. Электронный секретарь сообщил, что Генрих взял туристскую путевку на Меркурий. Рой покачал головой. Экскурсии по сожженному яростным светилом Меркурию много трудней прогулок по сумрачной Леонии. Вряд ли кому другому подошли бы те методы восстановления сил, которые применил к себе Генрих. С предписаниями медиков он считался еще меньше, чем с уговорами брата.
В космолете Рой завершал незаконченные земные дела – радировал распоряжения по лаборатории, распределял задания между сотрудниками. Лишь перейдя на Марсе с космолета на звездолет, Рой передвинулся из сферы земных интересов в сферу космических загадок. Пассажиров в звездолете было немного. Рой любовался в салоне сверканием светил на звездных экранах и размышлял о Леонии. Для физика Леония была малоинтересна – мир погасающей звезды, деградирующая цивилизация слабосильных существ, похожих на тысячекратно увеличенных земных кузнечиков. Генрих имел основания отказаться от поездки – Леония нуждалась, по общему мнению, в социологах, а не в физиках. Рой испытывал удовлетворение, что согласился. Просил о помощи социолог Крон Квама. Никому на Земле не пришло бы в голову усомниться в способностях Квамы. Если такой человек признавался в бессилии, значит, задача выпала трудности необычайной.
Иногда Рой включал информационный отчет Управления дальних маршрутов. В салоне звучал приглушенный голос: Квама, докладывая Большому совету о порядках на Леонии, неторопливо разматывал путаную историю междоусобных распрей и кровопролитных войн. Общество на Леонии погибало, скудное существование становилось все скудней. В преданиях леонцев сохранились воспоминания о золотом веке относительного материального благополучия, но о хотя бы кратковременном периоде общественного спокойствия не было даже и легенд. Группа сильных в этом обществе была группой хищных. Слой знатных был слоем жадных. Захватывающие власть становились захватчиками благ! Облеченные высокими правами запасались бездонными карманами. Общество распадалось на враждебные полюсы. Это постепенно приводило к деградации и обнищанию. Четырехкрылые обитатели Леонии, в преданиях своих – лихие летуны, переставали летать, лишь ползали – одни от бессилия, другие от прожорливой сытости.
Примерно сто местных лет назад власть захватил некий Карр. Диктатор отменил все права и привилегии, упразднил все общественные различия, а крылатых объединил одной священной обязанностью – поклоняться ему. После короткого, свирепо подавленного сопротивления леонцы покорились. Карр с приближенными неистовствовали в пиршествах вокруг фонтанов симбы, измывались над покорной массой. Со смертью Карра власть тихо выскользнула из пьяных лап его друзей и ее столь же тихо подобрали средние леонцы – так стали называть себя новые правители планеты.
Правители Леонии – в точном значении средние, докладывал Земле Крон Квама, они подбираются из средних слоев общества, проходят проверку на среднесть роста, веса, интеллекта, образа мыслей, привычек и пристрастий. Идеальными считаются особи, лишенные своеобразия. Кабинет министров – и такой имеется на Леонии – составляется из леонцев, выдержавших испытание на взаимную схожесть. Официальное наименование правителей – «неразличимые». Жизнь протекает под лозунгом: «Никаких происшествий!» Леонцы утверждают, что история Леонии, полная ярких событий, себя исчерпала. Отныне не должно быть истории, а лишь одно непрерывно повторяющее себя существование. Только то, что уже было. Та же пища, те же жилища, те же позы, одежда, слова, краски, мысли. Полное запрещение нового. Новое равнозначно преступному. Леонец, передавший соседу новость, подлежит суду. Он будет оправдан, если докажет, что новости не было, сурово оштрафован, если в сообщении обнаружится забытая «прежнесть», и арестован, если суд установит, что инкриминируемое сообщение – «из небывалых». Четыре раза в сутки с вершин городских скал дикторы поют мелодичным среднегласием: «Радуйтесь – новостей нет!»
И извещение встречается воплем восторга точно размеченной звучности, громкости, продолжительности и душевной удовлетворенности.
Леония – рай для уставших, делился печальными наблюдениями земной социолог. Это царство нищих духом чем-то напоминает секту «безмолвия мысли», возникшую на заре человеческой цивилизации в эпоху распада Рима. Леония уродливо пытается осуществить консервацию обретенного благополучия, претворить в жизнь старинное изречение: «Остановись, мгновенье, – ты прекрасно!» Но мгновение – мгновенно. Абсолютизируя «сегодня», леонцы уничтожают свое «завтра». Внутреннее тление сжигает ячейки леонского общества. Редкие попытки уйти от страшного конца лишь приближают его. Философия, выражаемая формулой «только известное», возникла как глубокий, по-своему искренний протест против надвигающейся гибели. И парадоксом, недоступным разуму леонцев, является то, что такой философией они лишь ускоряют бег к гибели.
«Мы стараемся помочь леонцам, – заканчивал доклад Квама. – Но любая помощь связана с нововведениями, а их категорически отвергают. Возглавляемая мной группа социологов извещает о неосуществимости разработанных проектов помощи. Прошу командировать на Леонию опытного физика».
– Я рад, что приехали именно вы, – сказал Квама, обнимая Роя. – Даже и не мечтал о такой удаче!
– Удача небольшая. – Рой, польщенный, засмеялся. – Не смог бы я, приехал бы другой.
– Другой – это другой! – серьезно возразил социолог. – То, что легко сделаете вы, другим может оказаться не по силам.
– Пока я не представляю себе, что должен делать… Какой унылый пейзаж на Леонии, друг Квама!
Они летели с космодрома на открытой двухместной авиетке.
Внизу простиралась гористая сумрачная планета. Красноватые мхи и трава окантовывали коричневые склоны холмов, между холмами открывались озерки – черно сверкала леонийская смоляная вода. На вершинах вспыхивали оранжевые огоньки; там размещались пещерные поселки леонцев. Ни лесов, ни кустарников на планете не водилось, а высокорослые растения, создававшиеся для Леонии на земных астроботанических станциях, еще не были конструктивно доработаны. Все было низкорослое, со стертыми очертаниями, приглушенных тонов – господствовали красный и фиолетовый.
Странное это сочетание поражало взгляд. Рой привык, что красный цвет противоположен фиолетовому: на планетах, где ему приходилось бывать, красный соседствовал с оранжевым, а фиолетовый – с синим. Законы спектра на Леонии были свои. Совершенно черная вода была совершенно прозрачной – на трехметровой глубине виднелся каждый камешек. Плотная атмосфера окрашивала предметы в фиолетовые тона. Рой хорошо знал, что Лон, животворящий Леонию, – звезда типа М-6, стандартное красное светило, звездный старичок, основательно поживший и своевременно тускнеющий. Но странная атмосфера преобразила и Лон – в сумрачном небе планеты, озаренном синими облаками, сияло удивительное красно-фиолетовое солнце. Оно давало мало света и еще меньше тепла.
– Жизнь здесь возможна лишь в экваториальной области, – сказал Квама.
– Кислорода, впрочем, хватает.
– Вы уверены, что удастся изменить к лучшему физические условия Леонии?
Квама пожал плечами.
– Наши астроинженеры настроены бодро. Прервать прогрессирующее старение звезды мы не в силах. Но это процесс, продолжающийся миллиарды лет. Леония слишком далеко от своего светила, в этом ее горе. По проекту аннигиляционные двигатели, заложенные в тело планеты, смогут изменить ее орбиту. Но ведь осуществление такого проекта потребует сотен лет, а что будет за это время с леонцами?
– Вы опасаетесь, что их цивилизации грозит гибель?
– Они деградируют, – грустно сказал Квама. – Вам нелегко вообразить себе, Рой, с какой скоростью идет распад общества, начавшийся еще до нашего появления. И мы его пока не можем остановить.
Авиетка опустилась на крышу здания, выстроенного людьми. Квама пригласил Роя внутрь. Рой задержался на террасе. Вдалеке поблескивало черное озерко, тускло мерцали оранжевые огоньки пещерных поселений, сумрачно светила красно-фиолетовая звезда. Здесь дышалось без труда, но воздух был лишен легкости, он тоже был какой-то сумрачный. Все здесь было сумрачно – вечер существования.
– Итак, помочь леонцам вы не можете, – сказал Рой, когда они вошли в салон. – Речь идет не о материальных благах, а о социальном устройстве, так я понял ваш доклад Земле, Крон?
– Не совсем так, – возразил социолог. – Мы упорядочили плантации питательных мхов, удобрили почвы, ввели пещерный обогрев. Материальные лишения леонцев удалось значительно ослабить. И они это ценят.
– Я говорил о социальном устройстве.
– Оно по-своему удовлетворительно. Здесь больше нет враждующих классов, нет эксплуатации. Трагедия в том, что Леония – общество средних. Трудности здесь не столько социальные, сколько моральные, я бы даже сказал
– психологические.
В салоне было по-земному светло. Самосветящиеся стены бросали мягкое сияние на лица. Квама один встречал Роя, один и беседовал с ним – сотрудники его были на дежурстве или отдыхали. Социолог, плотный, широкоплечий, большегубый, был на голову ниже Роя. От негритянских предков у него сохранился черный цвет кожи: он не пожелал изменить его на солнечно-бронзовый, модный теперь на Земле. Он говорил с волнением – этот человек во все свои дела вносил страсть. Рой старался определить для себя, какова мера объективности в анализе Квамы. И, вдумываясь в объяснения социолога, Рой размышлял о нем самом. Крон Квама не принадлежал к старожилам Леонии. Когда он появился здесь, на планете уже функционировала отлично оборудованная астроинженерная станция. До Леонии Квама двенадцать лет трудился на страшном Тиболде-3. Он получил назначение в систему семи Тиболдов сразу после университета и вылетел туда с молодой женой Региной, тоже социологом. Командировка у супругов была на три года. За эти три года Крон с Региной сумели далеко продвинуть социальное развитие трудной планеты. Но полного спокойствия не установилось. В день отлета Крона с Региной в столице Тиболда-3 произошло восстание бывших властителей планеты. Оно было подавлено самими жителями, но Регина в схватке погибла. Крон погрузил тело жены на звездолет и остался на планете.
Кое-кто высказывал опасение, не станет ли социолог мстить существам, убившим его жену. Крон Квама был безукоризненно справедлив. В сфере его понятий не существовало категории мести. Он девять лет усовершенствовал то, что не успел закончить в годы командировки. И когда Земля затребовала Крона на Леонию, на Тиболде-3 снова чуть не вспыхнуло волнение: тиболдяне не хотели отпускать своего друга. Они засыпали Большой совет жалобами, а покорившись, устроили Кваме удивительные проводы.
Крон Квама считался теперь лучшим в мире специалистом по социальному оздоровлению обществ, нуждавшихся в срочной помощи. И он принадлежал к тем представителям Земли, требования которых Большой совет удовлетворял быстро и полно, даже если они вызывали огромные траты материальных ресурсов. Жителям Леонии повезло, что они заполучили такого защитника своих интересов. Но Квама мог и сгущать краски.
– Все дело в проклятой философии среднести, – со вздохом повторил социолог. – На Леонии я убедился, что среднесть – самое абстрактное среди абстрактных понятий. И оно фальшивое! Ему не соответствует никакой реальный объект. Средних не существует, а убедить в этом леонцев я не могу.
– Боюсь, что и меня вы тоже не убедили, – сдержанно заметил Рой.
Социолог нетерпеливо махнул рукой.
– Но это же проще простого! Нужно лишь вдуматься в понятие, называемое средним леонцем. Это нечто математическое, а не физическое, набор цифр, каталог размеров и весов, таблица названий! Берут всех леонцев и выводят среднее арифметическое ста четырех показателей – роста, веса, формы и цвета крыльев, окраски глаз, характера, влечений, призваний и еще черт знает чего! И полученную груду цифр любовно раскладывают в четырехугольную матрицу и называют матрицу нормальным леонцем. Нет реально этого нормального леонца! Есть раса слабосильных существ, которая опускается все ниже, потому что старается сохранить свою норму. Рой, постарайтесь вдуматься! В природе не может быть стабильности, в ней все меняется. Не будем даже говорить о мутациях, достаточно и того, что трудные условия жизни порождают уродства и болезни, значительно ухудшают расу. Но ведь и уродства включены в расчет средней нормы! Еще до нас на Леонии устраивали госпитали и с некоторым успехом подтягивали выпадающих из нормы. Боролись, конечно, и с отклонениями вверх – чрезмерно сильными, даровитыми экземплярами, но таких было гораздо меньше и поэтому они не казались большой опасностью. Зато с уродствами и болезнями, по мере того как множились уродства и болезни, борьба ослабевала.
Рой поднял брови:
– Мне кажется, должно быть наоборот – чем шире распространяются болезни, тем сильней с ними борются.
– Да, должно быть! – с досадой воскликнул социолог. – Но по нашей логике! А у них своя. В расчет нормы они включают и больных и уродливых. И чем таких больше, тем норма ниже. А чем норма ниже, тем уродства менее уродливы, болезни менее болезненны. Если этот кошмар продолжится дальше, полностью здоровый леонец станет у них социально опасным.
– Разве улучшение социальных условий не вызовет прекращения заболеваний и уменьшения уродств?
– Да, конечно! Но если резко улучшатся условия жизни, появится много совершенно нормальных леонцев – и тогда их объявят чрезмерно несредними. И начнут усердно лечить от здоровья, избавлять от дарований! Вы забываете о социальной философии этой расы. Она так отличается от нашей, что кажется безумной. Быстрое улучшение условий жизни леонцев не менее опасно, чем нынешняя медленная деградация. Их мрачная философия – главный враг на пути социального подъема.
– Вы просили на Леонию физика, а не философа.
– Да, Рой, физика. Хочу попытаться спасти леонцев в рамках их философии. Психика леонцев не справится с крутым поворотом, нужно действовать осмотрительно и неторопливо. Для начала принять категорию среднего леонца в качестве нормальной общественной единицы, но изъять из подсчета хотя бы уродства. Это сразу повысит среднюю норму. Они страшатся новшеств. Я убеждаю их, что уродства – новшества, а не обычность, и что Министерству обеспечения среднести – у них есть и такое – нельзя включать их в расчет нормы. Отсечение уродств дало бы возможность удержать норму от падения, и уже это одно явилось бы крупным шагом вперед. А впоследствии мы подвергли бы сомнению законности самой философии среднести.
– Я должен помочь вам в этом инструментально, Крон?
– Именно, Рой. Мне нужен фильтр, автоматически отсекающий из подсчета нормы все уродливые новообразования. Нечто вроде электронной приставки к схемам расчетов Министерства обеспечения среднести. И такой, в который они сами поверят как в надежного помощника. Вы меня понимаете? Чтобы он находился в их пещерах, под их печатями, работал по их критериям. Но чтобы при этом он вычерчивал линию на улучшение расы!..
– Что ж, поработать над таким прибором можно. Ответьте мне еще на один вопрос, Крон. Я понимаю, у вас такая профессия – помогать бедствующим звездным братьям. Ну, не профессия – миссия, – поправился Рой, заметив протестующий жест Квамы. – Всем известно, что в астросоциологи выбирают людей с незаурядными душевными качествами. Но вы в службу спасения расы леонцев вносите такую страсть… Трудно объяснить ее одним чувством долга.
Квама тихо засмеялся. Его удлиненное, в резких линиях лицо стало шире и мягче. Он вдруг на мгновение превратился из сдержанного стареющего человека в доброго, по-ребячьи наивного мальчишку.
– Нет ничего легче, чем ответить на ваш вопрос. Ответ заключается в одном слове: любовь!
– Значит, не одно только профессиональное сочувствие к бедствиям…
– Рой, я просто не знаю другой звездной расы, которая столь же заслуживает любви! Это очаровательные существа, вы скоро сами убедитесь. Они добры, приветливы, очень искренни, очень привязчивы. Анализаторы показывают гигантскую потенцию мозга – только человек превосходит их. В умственном отношении они выше всех известных звездных народов. И они так беспомощны, Рой, у них такое трудное существование!..
Рой встал.
– Я хочу отдохнуть. Когда можно приступить к работе?
– Я подниму вас, Рой. Вы познакомитесь с важнейшими леонцами – из самых средних, конечно. Мы вместе посетим госпитали и профилактории.
Отведенное Рою помещение совмещало в себе кабинет и спальню. Щиты с аппаратурой – отводы от экспедиционной МУМ, обзорные экраны, музыкальная приставка – соседствовали с постелью и санузлом, напротив постели возвышалась пустая стена. Это была стандартная экспедиционная комната. Рой и раньше часто жил в таких. Он уверенно нажал одну из кнопок, расположенных на стене, стена расступилась, открывая выход наружу. Рой вышел на веранду.
Леония была такой же, какой увиделась с авиетки: сумрачная, тихая, фиолетово-красная, – вечер существования. Несколько блекло-фиолетовых существ пролетело вдали, неслышно и плавно махая крыльями. На вершине скалы, близко подступавшей к экспедиционному зданию, загорелся неяркий огонек. Оттуда донеслась мелодичная музыкальная фраза, ее внятно выпевал тонкий, печальный голосок: «Дзидзинано – дзидан дзень!» Голос три раза произнес эту фразу и замолк. Рой поглядел на наручный дешифратор, оставленный на столике, но не взял его. Фраза была понятна и без перевода. «Радуйтесь – новостей нет!» – уверял печальный голосок. Рой усмехнулся. Он был уверен в своих силах. Взорвать изнутри философию леонцев было несложно. И проще простого – сконструировать прибор, выполняющий роль взрывного запала.
Они влетали один за другим – четыре фиолетовых кузнечика, только гигантски увеличенные сравнительно с земными. Когда первый из посетителей опустился перед Роем на четыре ноги – две задние и две средние, – голова его оказалась на уровне глаз стоящего Роя. На шее каждого поблескивал гибкий дешифратор, преобразующий речь леонцев в человеческую, а человеческую – в леонскую. Тонкий голос, неразличимо схожий с тем, что вчера извещал об отсутствии новостей, пропел приветствие.
– Группа неразличимых в составе министра и его помощников радуется тебе, Рой! Неразличимый Изз, министр обеспечения среднести, средний до трех миллионных в периоде, допуск переменный, – услышал Рой перевод; дешифратор говорил по-человечески, но тем же мелодичным голоском леонца.
– Неразличимый Узз, помощник по статистике, среднесть до одной десятитысячной, допуск плюсовый, – представился второй гость.
– Неразличимый Озз, помощник по восстановлению нормы, среднесть до пяти десятитысячных, допуск плюсовый, – доложил третий.
– Неразличимый Язз, помощник по пресечению сверх– и ниженормальностей, среднесть до одной тысячной, допуск плюсовый, – закончил знакомство четвертый и склонился в церемонном поклоне.
Рой молча кланялся, протягивал руку – ее дружески касались своими длинными усиками крылатые «неразличимые». У Роя перехватило горло. Он знал, что встретится с разумными существами, милыми и беспомощными, так и аттестовал их Крон Квама, и не было причин не доверять социологу. Но Рой и помыслить не мог, что существа, внешне так непохожие на людей, будут глядеть такими умными глазами, что во всем облике их, в каждом движении и звуке, в блеске крыльев обнаружится такая грациозность, такое сдержанное благородство. И что они будут изъясняться так по-человечески ясно и так по-детски важно! Роя пронизала горячая симпатия к жителям Леонии. Теперь он знал, что, подобно Кваме, будет действовать не только из чувства долга.
– Пойдемте, друзья! – предложил Квама. – Знакомство продолжим в профилактории.
Леонцы вылетели в порядке ниспадающей среднести – сперва сам министр, за ним Узз, Озз и Язз. Квама вызвал авиетку. В сумрачном воздухе тускло мерцали фиолетовые крылья леонцев, уносящихся к дальней горе. Рой обратился к Кваме:
– Что означает допуск переменный и плюсовый? Видимо, это важная характеристика, если они так значительно упоминают о нем.
– Допуск – характеристика существенная, – подтвердил социолог. – Он показывает отклонение от среднего леонца. Положительный допуск означает, что носитель его превосходит норму в допустимых пределах. Отрицательный – что леонец ниже нормы. А переменный – что отклонения случайны, то плюсовые, то минусовые, то есть что налицо точное совпадение с высчитанным образом среднего леонца.
– Для министра такая идеальная среднесть, видимо, обязательна?
– Совершенно обязательна. Между прочим, общество леонцев устроено по-своему даже демократично. Каждый может стать правителем, если он достаточно средний. Министры переизбираются периодически – из тех, кто в данный момент наиболее средний. И они должны быть очень близки друг другу, почему и называются неразличимыми.
– Между прочим, все помощники имеют плюсовый допуск, то есть немного выше средних.
– Вы уловили суть проблемы в этом «между прочим». Плюсовый допуск у них появился после последнего подсчета. В момент избрания они были идеально средними. Изз имел минусовый допуск и был помощником Язза. После очередного обследования Язз передвинулся в плюсовики и уступил место Иззу, ставшему идеально средним. И так как норма постепенно понижается, то следующее статистическое выравнивание выведет Язза из группы правителей, в этом у меня нет сомнений.
– Это ему чем-нибудь грозит?
– Ничем, кроме уязвленного самолюбия. Язз превратится в обычного гражданина общества. Действующий ныне норматив – одна десятая отклонения от идеала. Яззу с его одной тысячной до предела далеко.
– Еще вопрос, Крон. Если эти милые кузнечики так ненавидят всякие новшества, то как они отнеслись к высадке людей на их планете? Были возмущения в связи с таким чрезвычайным происшествием?
– Возмущений не произошло, а смятение было. Но наши астроразведчики быстро снискали дружбу леонцев. Сейчас экспедиционная станция в глазах леонцев – обычное явление их действительности. Взаимоотношения с людьми включены в норматив среднести.
– В этом есть что-то обнадеживающее, – задумчиво сказал Рой. – Было бы хуже, если бы мировоззрение леонцев исчерпывалось тупой консервативностью…
– Оно консервативно, – со вздохом возразил социолог. – Просто оно тоньше и гибче обычного грубого консерватизма.
Склон горы был испятнан темными отверстиями. Четверо «неразличимых» исчезли в одном из них. Социолог сказал, что надо выходить из авиетки, дальше придется идти пешком. Он первым проник в отверстие. Рой шел за ним.
«Неразличимые» поджидали людей в узком туннеле. Конец его терялся в густой черноте, но вблизи все было хорошо видно – в том же типичном для планеты красновато-фиолетовом свете. Рой с удивлением обнаружил, что источником света являются сами леонцы – сияли их тела, их гибкие крепкие ноги, глаза казались фонариками, особенный, мягкий свет испускали крылья. Еще на станции Рой обратил внимание, что крылья леонцев покрыты рисунками тех же фиолетовых и красноватых тонов, – теперь каждая линия, каждое пятнышко на крыльях сверкали; когда леонцы поводили крыльями, то приближая, то отдаляя их от стен, стены то озарялись, то темнели.
В туннеле «неразличимые» уже не летели, а, сложив крылья, передвигались на ногах. И было видно, что им тяжело соразмерять свой бег с неторопливым человеческим шагом. Они останавливались, распускали крылья, поджидали, снова устремлялись вперед, снова останавливались. Когда они начинали бег, в туннеле темнело, только четыре светящихся пятнышка мерцали поодаль. Зато когда они останавливались, туннель сразу озарялся сумрачным сиянием, – темнота и свет, причудливо борясь, сменялись попеременно.
– Мы в профилактории, – сказал социолог. Рою показалось, что он попал в гигантский зал старинного земного вокзала. Сходство с вокзалом усиливалось и тем, что кругом сновали леонцы: усеивали почву, мельтешили в воздухе, пропадали в недоступной глазу высоте. И хотя гигантское помещение было щедро освещено, всюду был один и тот же свет, тот, что создавали сами леонцы, – факелы их тел, светильники их крыльев.
Обитатели профилактория заметили, что пожаловали гости. Сперва взлетели и приветственно закружились над людьми ближние леонцы, затем взмывали те, что гнездились подальше. Рою чудилось, что в пещере забушевала цветовая буря, гигантское красно-фиолетовое пламя разбегалось круговой волной. Прошла минута – и Рой с Квамой и «неразличимыми» стояли уже как бы в фокусе взрыва, ликующего и озаряющего.
– Что же вы стоите как истукан? – с упреком сказал социолог. – Помашите рукой, они поймут.
Рой помахал двумя руками. На первый световой взрыв наложился второй, так забушевало сияние крыльев и тел. А затем наступило успокоение, кузнечики разлетелись по своим местам, крылья складывались. «Неразличимые» все в том же субординационном порядке торопливо перебирали крепкими сухими ногами, люди двигались за ними.
– Странное для кузнечиков жилье – пещера, – сказал Рой.
– Для земных кузнечиков странное, – возразил Квама, – но леонцы не кузнечики, а особая раса мыслящих существ. На Леонии временами возникают атмосферные бури. Если бы леонцы устраивали жилища снаружи, первый же ураган погубил бы их. Вас не удивляет, Рой, что это помещение названо профилакторием?
– Я просто жду объяснений.
– Здесь все, кто выпадает из узаконенных допусков среднести. Те, кто выше среднести, и те, кто ниже.
– А что делают с несчастными, отошедшими от стандарта?
– Почему с «несчастными»? У вас чрезмерно земные критерии счастья… В профилактории всех отклонившихся от стандарта стараются возвратить в норму.
– Их лечат?
– Лечат в госпиталях. Леонцы выработали особые приемы возвращения в норму. Попавших в профилакторий окружают заботой, сердечной теплотой…
– Дом отдыха!
– В профилактории работают, так что это не дом отдыха. Но здесь особая пища, для каждого своя, физические и умственные упражнения, в общем
– оздоровительный режим.
Рой пожелал узнать, кого и от чего оздоравливают. Изз вызвал дежурного, такого же леонца, только без звука «з» в имени: его звали Агг. Агг выкликал оздоравливаемых, они подлетали один за другим. У одного погнулось крыло; у другого ослабло зрение; третий жаловался на слабость в ногах; у четвертого выросли слишком большие крылья, полет его был недопустимо шумным; кто-то, по натуре меланхолик, впадал временами в беспричинную апатию; кто-то столь же беспричинно радовался.
Попадались и ленивцы, отлынивающие от труда, но с охотой поглощавшие пищу.
– Вы считаете, что не следует помогать этим существам избавиться от их недостатков? – с удивлением спросил Рой социолога.
Квама с укором посмотрел на него:
– Вы все-таки не уяснили моих намерений, Рой! Во всех цивилизованных обществах с недостатками надо бороться, недочеты выправлять. Я лишь против того, что недостатки здесь включают в расчет нормы, иначе говоря – считают чем-то если и не нормальным, то нормообразующим. В госпитале, куда мы сейчас перейдем, вам это станет ясней.
Госпиталь, отделенный от профилактория новым туннелем, представлял собой такой же обширный зал, тоже подземный, но освещенный значительно хуже. Здесь появление гостей не породило столь бурной световой радости. Тусклое сияние от копошащихся тел стало лишь немногим ярче. Изз подозвал дежурного. Его звали Арр. Он показался Рою менее услужливым, чем Агг. Он не торопился знакомить Роя с обитателями госпиталя.
Они и сами не торопились представляться. Рой переходил от одного к другому. На каждом лежала зловещая печать уродства или вырождения. Нормальные леонцы обладали четырьмя крыльями, шестью ногами, двумя глазами, гладким туловищем, звучной речью, все они были проворны, логично мыслили… А здесь перед Роем возникали однокрылые инвалиды, одноглазые полуслепцы, трехногие, со скрюченными ногами, с перекореженным туловищем, шипящие, шелестящие, смутно светящиеся, вовсе лишенные сияния, трудно мыслящие, начисто лишенные речи…
– Какая страшная больница! – воскликнул побледневший Рой. – Скажите, друг Квама, все они безнадежны? Наша станция не может помочь своими лекарствами?
– Большинство не поддается излечению. Мы помогаем леонским врачам, но земные лекарства созданы против болезней, а не против вырождения. Предотвращать мутации мы пока бессильны.
К гостям приблизился один из обитателей госпиталя. Он казался совершенно нормальным, только крылья светили сильней, чем у больных и «неразличимых», стоявших компактной группкой. Рой залюбовался мощным сиянием незнакомца.
Умные выпуклые глаза подошедшего были обращены на министра и его помощников.
– Язз, ты был мне другом! – прозвенел леонец. – Вспомни, Язз, ты был мне другом! И ты обещал ввести потребление осадков симбы!
– Илл, ты ведешь себя нестандартно! – вмешался Арр. – Возвращайся на свое место, Илл!
Дежурный махнул на Илла крылом. Тот стоял, не отрывая глаз от опустившего голову помощника министра. По телу Язза пробежала судорога, он потускнел. И без объяснений Квамы Рой догадался, что уменьшение сияния выражает смущение. Ответ Язза подтвердил это:
– Ты превзошел плюсовый допуск, Илл… Ты слишком выпал из нормы. Осадок симбы тоже выпадает… Я не могу тебе помочь!
Ничего больше не сказав, Илл унесся в полутьму. Рой следил за ним, пока он не скрылся, потом обратился к Яззу:
– Что означает жалоба Илла, друг Язз? Чем он болен или в чем виновен?
Вместо потерявшего голос Язза Рою важно ответил Изз:
– Ты видел перед собой, друг Рой, нашего бывшего врача, нашего бедного Илла. Он лечил переломы крыльев и ног. Он обнаружил, что осадок симбы помогает сращиванию костей. В этом его единственная вина.
– Разве вина – найти хорошее лекарство?
– Симба у нас запрещена. Правда, на осадок симбы запрет не распространяется. Но осадок не только помогает сращиванию, но и усиливает сияние. Ты видел это у самого Илла. Он испытывал лекарство на себе. Допустить такое увеличение сияния мы не можем.
– Что было бы плохого, если бы все сияли сильней?
– Было бы новшество. Новшества запрещены. Мы долго терпели опыты Илла, пока сам он сохранялся в плюсовом допуске. Мы его очень любили. Он хороший. Но после последнего пересчета он из-за чрезмерного сияния превзошел допуск, и его пришлось поместить в госпиталь. Когда он потускнеет, его выпустят. Озз, мой помощник по восстановлению нормы, старается, но хорошего результата пока нет.
– Теперь понимаете, Рой? – хмуро поинтересовался социолог, когда они двинулись к выходу.
– Да, кажется, теперь понятно, – отозвался Рой.
– Я требую от вас не слишком много?
– Наоборот, вы просите меньше того, что мне хотелось бы совершить!
– Быстрые меры опасны, – с грустью сказал социолог. – Мы на станции думали об этом. Психологию надо менять исподволь.
Четверо «неразличимых» двигались в новом туннеле, который вел наружу в обход профилактория. Они по-прежнему уносились вперед, останавливались, поджидали людей, снова убегали. Дорогу открывал Изз, помощники цепочкой устремлялись за ним. Рою казалось, что Язз изнемогает от усталости. Помощник по пресечению сверх– и ниженормальностей спотыкался, никак не мог восстановить прежнее сияние. Рой испытывал жалость и к нему, и к несчастному Иллу, ответившему таким гордым молчанием на безнадежный ответ бывшего друга, и к двум помощникам, молчаливо догонявшим своего руководителя, и даже к самому руководителю, самодовольному и доброму Иззу,
– ко всем, кого Рой узнал и кого еще не успел увидеть на Леонии, кто медленно вырождался на этой странной планете. Рой понимал Крона Кваму. Так, вероятно, и у Крона начиналась любовь к народу Леонии – с острой жалости.
Посреди салона возвышалось внушительное сооружение с двенадцатью сигнальными окошками. Техники станции потрудились на славу. Даже на Земле любой контроль принял бы этот механизм – специальную анализирующую приставку к экспедиционной МУМ.
Квама так волновался, что темная кожа его лица превратилась в серую.
– Вы уверены, друг Рой?.. – спрашивал он в сотый раз.
– Абсолютно, – сказал улыбающийся Рой. – Механизм надежен и полностью реализует заложенный в него критерий. Не знаю только, удастся ли доказать леонцам выгоды разработанного вами алгоритма среднести, тем более что вы в таком возбуждении…
– Я воззову к их логике, это единственный путь, – пробормотал социолог. – Смотрите, они уже летят!
Окно в салоне было раскрыто, и четверо «неразличимых», не утруждая себя блужданием по коридорам, влетели в окно.
Они уселись на полу в обычном порядке: впереди министр Изз, по бокам, чуть отдаляясь, Озз и Узз, а позади всех Язз.
– Мы поделились с народом вашим предложением, – церемонно сообщил Изз. – Всем оно нравится. Упрощение подсчета среднести нам по душе. Сейчас между двумя подсчетами проходит слишком много времени, ведь надо получать сведения по ста четырем показателям… Если непрерывный анализ будет осуществлен, мы примиримся, что вводим новшество. Новшество, делающее более твердыми наши традиции, может рассматриваться как продолжение традиций. И если сама машина и является новшеством, зато своей работой она должна реализовать принцип «никаких новшеств». Таково наше главное требование. По этому вопросу мы ждем от вас дополнительных разъяснений.
Социолог подошел к прибору.
– Дополнительные разъяснения будут кратки. Шесть световых окошек с правой стороны сигнализируют о шести градациях плюсовых допусков, шесть окошек с левой – о шести минусовых.
– Очень хорошо! – одобрил Изз. – Но ты не ответил на вопрос о реализации основного принципа, друг Квама.
– Он реализуется полностью. Никаких новшеств – таков критерий работы машины. И смею заверить, друзья, в машине он осуществляется гораздо строже, чем в нашей житейской практике.
– Великолепно! – Изз взмахнул передними ножками и пошевелил сложенными крыльями, выражая крайнюю степень восторга.
Сидевшие по бокам помощники тоже зашевелили крыльями и прозвенели о своей радости. Один Язз за их спинами, молчаливый и неподвижный, не выразил довольства.
Он был слишком близок к шестой верхней степени допуска, чтобы радоваться.
– Вы вводите в машину данные о каждом леонце, – продолжал социолог. – И не только о существующем поколении, но и обо всех предшествующих, по которым сохранились подсчеты. И машина выдает средний образ леонца. Она исключает из подсчета лишь тех, кто резко выпадает из нормы и не имеет аналогов в предшествующих поколениях.
– Исключает кого-то из подсчета? – Изз с сомнением посмотрел на помощников. – До сих пор мы этого не делали.
– Не делали! – одинаковыми голосами подтвердили Озз и Узз. Язз промолчал.
– И тем, что не делали этого, вступали в противоречие с принципом «никаких новшеств»! – холодно отпарировал социолог. – Ибо если попадается индивидуум, выпадающий из допусков, но повторяющий кого-то, кто уже существовал, то здесь имеется нарушение нормы, но новшества еще нет. Но если он выпадает, никого не повторяя, он образует новшество. Впрочем, если вы желаете отказаться от своего священного критерия…
– Никогда! – поспешно объявил Изз.
– Тогда берите машину, закладывайте в нее формулировку основного принципа и загрузите ее память данными обо всех предшествующих поколениях. И машина будет непрерывно выдавать вам расчет нормы и отклонения от нее для каждого жителя Леонии.
– Отлично! – Министр встал и расправил крылья. – Прикажи доставить машину в пещеру правительства, друг Квама.
Он первый вылетел в окно, за ним унеслись помощники.
Когда машину увезли, Квама устало опустился на диван. Рой сел напротив.
– Я сделал все, что вы просили, – сказал Рой. – Но уверены ли вы сами, что теперь начнется улучшение этого народа или хоть прекратится деградация?
– Абсолютно уверен! – Социолог вскочил и стал возбужденно ходить по салону. – Вы видели леонцев в госпитале. Машина удалит их из подсчета, ибо они жертвы мутаций, которых раньше не было.
– Машина отсечет не одни уродства, но и совершенства.
– Уродств на Леонии много больше. И еще одно учтите, друг Рой: совершенства продолжают наши естественные способности, достоинства лишь усиливают и гармонизируют нас, не вступая в противоречие с натурой. А уродства опровергают натуру! Они именно новшества, зловещие новшества! Говорят: истина одна, отклонений от истины – тьма. В какой-то степени это справедливо и для совершенства и для уродств.
– Буду надеяться, что вы не ошибаетесь. Итак, мое задание выполнено, и я завтра улетаю. Меня интересует еще одно, друг Квама. Когда вы пришли к выводу, что только машина может вам помочь?
– Мысль о такой машине возникла у меня при посещении госпиталя. Там всего наглядней парадоксы Леонии. Я уже говорил вам, что леонцы мягки, отзывчивы, дружелюбны, честны, по-своему умны… А нелепо возникшая у них концепция обязательной среднести становится философией раздора и вражды. Ведь нижесредние жаждут понижения соседей – тогда им не грозит чрезмерное удаление от нормы. Каждое излечение ухудшает шансы остальных, ибо излеченный увеличивает норму. Не забывайте, выпиской из госпиталей командуют статистики, а не врачи. Но теперь, не сомневаюсь, все пойдет по-другому!
Рой задумчиво сказал:
– Ситуация на Леонии вызывает у меня одно желание. Фильтр от уродств вам что-то даст, но он очень несовершенен. Хорошо бы сконструировать машину, автоматически регулирующую уровень общественного и личного благополучия для любого общества и выдающую программы его усовершенствования. На Земле такие приборы созданы давно, но они годятся лишь для человечества. Нужно бы переконструировать один из таких аппаратов на все формы разумного существования.
– И опытный экземпляр пришлите на Леонию. Здесь он наверняка понадобится.
– Будете ли вы еще на Леонии? – возразил Рой, улыбаясь. – Как виднейшего специалиста по усовершенствованию недоразвитых цивилизаций вас передвинут на какую-нибудь новую планету.
– Почему вы мне не верите, Рой? – с упреком спросил социолог. – Я везде буду выполнять возложенную на меня миссию помощи бедствующим цивилизациям. Но здесь меня задерживают не одни доводы разума. Думаю, что до конца моей жизни хватит на Леонии радостной для меня работы.
Рой садился в авиетку, чтобы лететь на космодром, когда примчался чрезвычайно расстроенный Изз. На этот раз он был без помощников.
– Я протестую, друг Квама! – прозвенел он на самой высокой ноте. – Совершилось возмутительное новшество! Требую пресечения!
Крон Квама холодно посмотрел на расстроенного министра. Изз нервно переминался на всех своих шести ногах и беспорядочно шевелил опущенными крыльями.
– Друг Изз, у вас есть специальный помощник по пресечению ненормальностей.
– Я уже вызвал моих помощников, просто они задержались. Но они здесь бессильны. Требуется ваше срочное вмешательство, друг Квама!
– Объясните, во что я должен вмешаться.
Из взволнованной речи Изза стало ясно, что машина выдала новый уровень среднести и что министр из абсолютно среднего передвинут в минусовый допуск и находится на опасной грани однотысячного отклонения. Он, совершеннейший из абсолютно средних, выброшен в минусовики! Как это вытерпеть? Как с этим примириться?
Вдали показались быстро несущиеся помощники министра. Изз гневно обратился к ним:
– Вы недопустимо задержались! Сообщите: ошибки в расчете найдены?
Ему ответил, вежливо склонив голову, Узз, помощник по статистике:
– Расчет подтвержден. Я с Оззом тоже передвинут в минусовики из плюсовиков. Правда, у нас не столь большое отклонение, как у тебя, Изз.
– Вы слышали, люди? – закричал Изз. – Ваша машина плохо функционирует. Срочно измените ее алгоритм. Я требую этого не только как несправедливо оскорбленный леонец, но и как облеченный высокими полномочиями министр…
Вперед выдвинулся Язз и прервал разгневанного Изза:
– Ты больше не министр, Изз. Ты слишком отошел от нормы. Министром стал я, ибо достиг совершенной среднести. Ты мой помощник, как Узз и Озз. Машина, предложенная людьми, функционирует исправно. У народа Леонии нет причин требовать изменения ее алгоритма.
У бывшего министра был такой растерянный вид, что Рой едва удержался от смеха.
Язз обратился к социологу:
– Спешу тебя порадовать, друг Квама. По новому расчету врач Илл лежит в хорошем допуске. Он выпущен из госпиталя. Употребление осадков симбы тоже вошло в приемлемость. Илл спешно готовит лекарство для излечения инвалидов. Он обещает возвратить к нормальной жизни половину больных! Я с охотой покажу пример своему народу и без страха приму осадок симбы.
– И все вы теперь будете ярче сиять, – радостно сказал социолог. – В ваших темных помещениях добавка света просто необходима!
Рой сел в авиетку и помахал рукой четырем леонцам и социологу. Ему ответили взмахами рук и крыльев. Примирившийся со своей судьбой Изз тоже приветственно взметнул крылья.
Школьный товарищ Роя Шура Панов говорил о себе, что родился под звездой Великих Провалов в созвездии Скорбных Путаников, и его друзья соглашались не только из вежливости.
В школе Рой вел подробный мартиролог Шуриных неудач. В длинном списке значились и приборы, вдруг сами собой распадавшиеся на составные части, когда к лабораторному стенду подходил Панов; и электронные схемы, упорно не желавшие работать, если к ним прикасались Шурины руки; и невинные химические вещества, годами мирно покоившиеся в банках, но внезапно воспламенявшиеся, едва он их брал. А завершало тот список драматическое происшествие на экзамене: машина-математик на все ответы Шуры сперва бесстрастно выдавала одну и ту же оценку: «Неверно!», а когда Шура, доведенный до отчаяния, воскликнул: «Но ведь дважды два четыре», электронный экзаменатор громовым голосом рявкнул: «Никогда не слыхал подобной чепухи!» – и перегорел.
В университете, где Шура и Рой учились на разных факультетах, Панова с прежним усердием преследовали неудачи. Курсовая работа «Математические основы телепатии» два раза возвращалась обратно, а диссертация «Физический смысл категории небывалости и элементарные приемы расчета невозможного и неисполнимого» расколола надвое ученый совет. Кандидатскую степень Шура все же получил, но Боячек, председательствовавший на защите, так сформулировал отношение к его открытиям: «Кандидатом сумасшествия соискатель Александр Панов будет не один, а на доктора безумия, осмелюсь утверждать, его труды пока не вытягивают».
В последние годы Панов изучал воздействие стереокино на зрителя. Когда до Роя дошел слух, будто Шура увлекся доказательством того, что в восприятии и нереальности реальны, Рой с усмешкой внес в свой список очередную скорбную запись: «Неудача расчета степени вещественности привидений и градуса призрачности материальных предметов».
Роя, сохранявшего чувство реальности даже в ситуациях, которые иначе как фантастическими и назвать было трудно, всегда раздражало, что Панов в любой обыденности выискивал парадоксы. Даже надоевшие всем трюизмы становились загадочными или экстравагантными, когда о них начинал рассуждать Шура. Насмешки Роя меньше всего свидетельствовали о злонамеренном нападении на друга, они скорей являлись своеобразной формой защиты от его необычных умозаключений.
Встреча Роя с Пановым в Музейном городке произошла случайно. Друзья не виделись уже два года, и Рой очень обрадовался.
Шура сидел на скамейке у фонтана в Садике поэтов. Он пристально глядел на мраморного Пушкина, шагавшего между Байроном и Гете. Не было заметно, что дела Панова идут хорошо.
Он похудел и почернел за те два года, что они не виделись, и смотрел так, словно не узнал друга. Рой присел рядом.
– Здравствуй, Шура! Добрался наконец и до древних поэтов? Что тебя не устраивает в их творениях? Уж не задумал ли ты поупражняться в уничтожении поэзии? Очередная тщетная попытка восстановить несбывшееся и ввести в разговорный обиход несказанное? Могу предложить любопытную тему, касающуюся как раз этого человека, на которого ты так загадочно взираешь. Сформулируем ее в твоей манере: о пронзительном красноречии и высокой интеллектуальности любовных признаний Пушкина в связи с его утверждением о себе: «Но я, любя, был глуп и нем».
Панов улыбнулся. В его улыбке было много печали. Он никогда не сердился, когда его высмеивали, только огорчался. Впрочем, он быстро отходил и, захваченный новой идеей, забывал о насмешках. Сдачи он не давал и зла не помнил, что облегчало иронизирование над его увлечениями. К тому же он только высказывал, но не навязывал никому свои парадоксальные идеи. Он сказал задумчиво:
– Ты попал в точку, Рой. Я думал как раз о Пушкине, но только в связи с другими его стихами. Меня волнует загадка памяти. Нет, не химические реакции, протекающие в мозгу, а сущность воспоминания, его огромное психическое воздействие, его способность могущественно влиять на все наши поступки. Я бы назвал эту тему так: энергетическая мощность воспоминания.
Рой не мог пропустить такой удачный случай поиронизировать:
– Великолепно! Память, измеряемая в киловаттах! Два миллиона килограммометров воспоминаний повесы о совершенных им изменах! Ты это имеешь в виду?
Панов тихо засмеялся. Рой умел поиздеваться, зато слушал хорошо. Шура ценил в друге вдумчивого слушателя и мирился с его иронией. Иногда Рой давал дельные советы, это тоже было немаловажно. И он по натуре был добр – шутил, не оскорбляя.
– Как ни странно, именно это. Ты вдумайся: откуда такая власть у воспоминаний? И время прошло невозвратно, и людей тех нет, и события не повторяются, а ты все переживаешь заново былую радость и былую горечь. И порой переживаешь острей, чем в реальности, а главное – многократно. Событие – одноактно, воспоминание о нем воспроизводится бесконечно.
Рой не мог не признаться, что некоторая здравая идея в рассуждении Шуры имеется. Он с удивлением отметил про себя, что Панов подошел к воспоминанию не как к тривиальному факту, а как к довольно запутанной проблеме. Скорей для уточнения, чем для иронизирования, Рой сказал:
– Воспоминание как консервант и усилитель быстротекущей реальности! Я правильно формулирую твою мысль?
Шуре показалось, что друг продолжает насмехаться, и он ответил сухо:
– Довольно поверхностно, как всегда, когда остришь. Ты просто не хочешь понять парадокса: мир воспоминаний благодаря своей бесконечной воспроизводимости несравненно обширней мира реального. И от этого вся наша жизнь – диковинная равнодействующая давления бездны воспоминаний о прошлых событиях и крохотного импульса, исходящего от сиюминутности. А что до силы памяти – вспомни, как говорил тот же Пушкин о свитке воспоминаний в мозгу:
И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю.
– Не хочешь ли предложить какое-нибудь снадобье, ограничивающее власть воспоминаний?
– Во всяком случае, хотел бы серьезно разобраться в природе парадокса памяти. Я намерен поработать над этой проблемой. Я поищу нетривиальное решение…
Рой возразил, пожимая плечами:
– Все твои решения нетривиальны. О любом объекте можно сказать только одну правду – и она тривиальна, ибо одна у всех, кто ищет правды. А ошибиться можно бесконечным количеством способов. Ложь безмерно многообразней правды. К тому же ты не только одарен артистической способностью ошибаться, но также изумительно отыскиваешь самые далекие, самые неожиданные отклонения от истины!..
На этот раз Панов обиделся всерьез, что у него бывало редко. Он отвернулся, хмуро глядя на статуи трех великих поэтов. С деревьев падали листья. Шел третий месяц осени, пора дождей и ветра. Рой с наслаждением глубоко втянул в себя воздух.
Пахло горечью увядания. Рой любил этот терпкий запах. Липы, обступившие статуи, медленно шумели широкими ветвями. Рой понял, что перегнул палку. Он сказал мягче:
– Ты, кажется, совершенствовал стереокино? Ну, и как?..
Панов странно посмотрел на Роя. Казалось, он раздумывал, стоит ли продолжать разговор.
– Да нет, ничего особенного… И не стереокино, а стереотеатр. Впрочем, ты на зрелищные представления не ходишь, тебе разницу не объяснить. Кое-какие открытия совершены, из ряда тех же… неожиданных! – Он опять тихо засмеялся.
Когда он смеялся вот так, шепотком, лицо у него становилось таким грустным, что Рою немедленно хотелось утешить друга. Панов, улыбаясь, продолжал, не ожидая реплики Роя:
– Как ты знаешь, я родился под магическим многоугольником созвездия Скорбных Путаников, это сказалось и тут.
– Ты родился под звездой Великих Провалов, – педантично напомнил Рой и засмеялся.
– Нет, провалов не было, – задумчиво отозвался Панов. – Я уже сказал: неожиданности… Как бы это назвать?.. – Он подбирал слова так осторожно, будто каждое было приговором.
– Несуразности, – охотно подсказал Рой.
– Надо бы раньше условиться, что называть несуразностью, а что «суразностью», но вот значения этого последнего словца никто не знает. И вообще – с какой стороны подойти…
– Подойди с той стороны, с которой ты не мекаешь, а говоришь нормально.
Панов вскочил и потянул Роя за руку:
– Пойдем быстренько.
– Куда? Я сейчас отдыхаю. Вечером у меня трудный опыт в лаборатории.
– До вечера мы управимся. В экспериментальном зале я покажу тебе стереозапись событий на Саргоне. Запись сделана по моей системе. В широкое обозрение ленту пока не пустили, да и вряд ли пустят.
– Догадываюсь почему. Очередная неудача?.. Постой, ты имеешь в виду тот жуткий случай, когда Северцов попал в руки туземцев и его чуть не съели? Его спас кто-то из наших космонавтов, но я не помню кто. Кстати, правда, что саргоны нечто среднее между человеком и летучей мышью?
– Через полчаса ты увидишь Северцова и саргонов и сможешь сам определить, на кого они похожи.
Они сидели одни в зрительном зале, а с экрана надвигался красочный лес Саргоны – удивительные деревья с зелеными, желтыми, красными и молочно-белыми стволами и пышными кронами, сверкавшими таким разнообразием красок, что хотелось их притушить. Рой поспешно надел темные очки. Он не помнил, как они очутились в руках, но они появились вовремя, без них глазам было бы больно. В воздухе плыли резкие ароматы, вызывающие головокружение. Над Роем не то пролетела бесшумная птица, не то обезьянка прыгнула с дерева на дерево. Рой испуганно отшатнулся и схватил рукой слетевшую шляпу.
– Тебе не кажется, что здесь слишком много правдоподобия? – недовольно сказал он Панову. – Настоящее искусство требует…
– Тише, пожалуйста! – нервно шепнул Панов. – Или ты хочешь, чтобы нас услышали саргоны? Вон они идут!
Саргоны и вправду появились в зрительном зале, перепархивая через кресла; впрочем, это были не кресла, а кусты, причудливо напоминавшие кресла, такие же яркие, всех цветов радуги, как и все здешние растения. Рой с бьющимся сердцем соскользнул с сиденья и затаился за передним кустом; теперь он сознавал, что это не кресло, как примерещилось ему, а самый настоящий куст, густой, остро пахнущий, к тому же колючий. Правда, облекавший Роя походный костюм смягчал уколы, в земном одеянии было бы хуже. Рой порадовался, что, выходя из планетолета, натянул этот мешок, тяжелый, плотный, но оказавшийся неожиданно удобным. За соседним кустом, прильнув к рыжей, светящейся, как и все здесь, земле, прерывисто дышал Панов. Рой догадывался, что он охвачен страхом. Шура был не из смельчаков, он брал остротой мысли, а не тяжестью кулака. Рою было не до Панова. Рой не мог оторвать глаз от поляны. На поляне стоял Павел Северцов, кинооператор экспедиции. Рой содрогался от страха за друга, от возмущения его нелепым поведением, еле удерживался, чтобы не встать и не разразиться громкими, на весь лес, проклятиями. Он не понимал Северцова. Павел ведет себя как недоучка. Странно, что такого недотепу выпустили в далекий космос. Экзаменаторы определенно ошиблись, вручив ему диплом космонавта. Единственная возможность исправить ошибку – это немедленно подать Павлу сигнал бежать, поскорей бежать, во всю прыть умчаться в лес!
– Не смей! – тревожно зашептал Панов, когда Рой все-таки сделал попытку приподняться. – К нам они ближе, чем к нему, и позади него деревья, он может скрыться в лесу, а нас переловят в кустах как зайцев.
Рой медленно опустился на землю. Павел Северцов невозмутимо орудовал стереоаппаратом у шатра на краю полянки, где они трое – Панов, Рой и Павел
– собирались устроиться на ночлег. Туземцы появились неожиданно. Ближайшее их поселение находилось отсюда километрах в ста; они просто не могли очутиться в этом лесу, таковы были данные инструментальной разведки, выяснившей, что лишь птицы и обезьянки, или точнее зверьки, похожие на земных обезьянок, твари надоедливые, но не опасные, – что лишь эта живность имеется в лесу на берегах озера, а саргонов и в помине нет.
Они были здесь, саргоны, анализаторы возмутительно врали! Саргоны вдруг высыпали из леса, с визгом понеслись через кустарник на поляну. Рой и Шура сумели притаиться в ветвях, а Павел, вместо того чтобы спасаться в лес, с преступной беспечностью, иного слова не подобрать, наставил на пришельцев свой аппарат и увековечивает сцену нападения на него!
Передовой туземец – наверно, предводитель отряда, он был покрупней, – промчался мимо Роя и Шуры. За предводителем торопились воины. Анализаторы не соврали лишь в том, что объявили аборигенов Саргоны существами, обладающими признаками и человека и летучей мыши. От людей было туловище, две ноги, две руки, еще, может быть, оружие – мечи и колчаны со стрелами,
– а от летучих мышей густая шерсть, два мешковидных крыла за спиной и морда с хищным, зубастым ртом взамен носа, ну и, конечно, уши: странные эти существа разговаривали, быстро двигая ушами, слушали тоже ими.
Роя и Шуру при первом знакомстве с саргонами удивила странная функция похожих на листья лопуха ушей, а Павел пришел в восторг. Он доказывал, что человеческое разделение функций произнесения и восприятия речи куда менее совершенно – надо, надо подетальней зафиксировать на пленке процесс разговора саргонов… Вот он и фиксирует на свою голову.
– Больше нельзя ждать! – гневно пробормотал Рой и вытащил карманный гравимет. Шура протянул руку.
– Рой, я не позволю!
– Кто начальник поисковой партии, ты или я? – надменно поинтересовался Рой. – И разве я не вправе действовать по своему усмотрению в особых ситуациях?
– Мне показалось, что ты собираешься убивать туземцев, – пробормотал Шура. – Пойми, мы ведь не для убийств высадились на этой планете!
– Знаю. Но и не для того, чтобы безучастно смотреть, как туземцы убивают наших товарищей!
– Мы не знаем намерений саргонов. Прошу тебя, повремени применять оружие.
Рой спрятал гравимет. Применять оружие было уже поздно: саргоны вплотную окружили Павла. Гравитационные разряды теперь были для него не менее опасны, чем для них.
Туземцы, остервенело визжа, набросились на Северцова, опрокинули его наземь, скрутили, связали и подняли на крылья – Павел лежал на крыльях саргонов, как на носилках. Он и не думал сопротивляться. До последнего мгновения он так и не верил во враждебность ринувшихся к нему диковинных существ.
Предводитель завладел стереокамерой и, повторяя движения Северцова, наставлял аппарат то на одного, то на другого воина – те со скрежещущим визгом отшатывались, отчаянно взметывая морщинистые, кожистые, без перьев крылья. Не было сомнения, что непонятный предмет внушает им ужас.
Предводитель один не боялся стереокамеры: вероятно, ему по сану не полагалось испытывать страх.
Но и он не искушал судьбу долго – положил аппарат на сияющую белую траву около огненно-рыжего дерева, там, связанный и беспомощный, уже покоился пленник: он не шевелился и молчал.
Предводитель быстро заверещал ушами, до притаившихся в кустах людей донеслось жужжание, похожее на усиленный в сотню раз треск цикады. Вероятно, это был приказ – саргоны, услышав, разбежались по полянке. Панов боязливо тронул рукой плечо Роя. Не следует ли им заблаговременно отступить? Саргоны могут направиться в их сторону, тогда спастись не удастся. И помочь Павлу они отсюда не сумеют: подобраться к нему можно только по лесу, не пересекая открытой полянки.
– Хороши товарищи! Оставили друга в беде! – с горечью сказал Рой, когда они укрылись за стволами деревьев. Он вынул бинокль и направил его на полянку: было хорошо видно и Павла, и снующих вокруг него саргонов.
– Что будем делать? Не подошло ли время прямым нападением вызволить Павла?
Шура, бледный и подавленный, был непреклонен:
– Ты руководитель разведочной группы, ты вправе принять любое решение. Но снова напомню: мы явились сюда изучать, а не убивать саргонов. Мне отвратительна даже мысль о нападении с гравиметом в руках на бедолаг, вооруженных лишь стрелами и собственными когтями!
– Вызовем подмогу со звездолета?
– Он далеко от Саргоны. Подмога опоздает.
– У тебя есть, очевидно, какой-то иной план? Без истребления хищных туземцев?
– Саргонов нужно не истреблять, а ошеломить. И когда они растеряются, освободить Павла.
– Ахнуть предводителя дубиной? Гравиметы исключаются, лазеры тем более, а иных средств ошеломления я не вижу.
– Скоро увидишь. Мне нужен час, чтобы добраться до планетолета и вернуться обратно. Если за это время саргоны захотят сделать что-либо плохое с Павлом… В общем, постарайся протянуть время до моего возвращения.
– Я обойду лесом полянку и выйду к месту, где лежит Павел. Ищи меня в той стороне. Но помни, что, если они покусятся на его жизнь, я церемониться с ними не буду.
Панов бесшумно скрылся. Рой потратил минут пять, чтобы, держась на безопасном расстоянии, подобраться к Павлу. Северцов лежал на том месте, куда его бросили. На поляне дымил костер.
Несколько кольев, косо вбитых в землю, сходились над центром костра, на переплетении кольев висела туша. Рой с отвращением узнал в ней такого же саргона, как и те, что жарили его. Несчастный, предназначенный для шашлыка, был только без крыльев – крылья, наверно, оборвали как не представляющие гастрономической ценности. «Каннибалы! – с отвращением думал Рой, сжимая рукоять гравимета. – Вот пошлю импульс в разрешающее устройство, и гравитационный удар разнесет вас облачком молекул. И я обязательно это сделаю, если Шурка запоздает. Даже хочу сделать, как бы потом ни корили меня на Земле!»
Закончив с устройством одного костра, саргоны соорудили неподалеку другой. Четыре воина подошли к Павлу, взвалили его на крылья и понесли ко второму костру. Рой вздохнул и выдвинулся вперед. Шура все не появлялся. Ничего другого не оставалось, как применить оружие. Рой мысленно послал в разрешающее устройство гравимета формулу, снимающую блокировку гравитационного конденсатора. Теперь оставалось лишь нажать на спуск. Рой медленно поднял гравимет и прицелился в предводителя, важно восседавшего в центре поляны.
И тут из леса раздался мощный рев. Саргоны в ужасе заметались по поляне, визгливо прядая ушами и судорожно треща кожистыми крыльями. Рой радостно засмеялся и опустил гравимет. На поляну вырвалось существо, напоминавшее гигантскую обезьяну. Раздутая грудная клетка зверя исторгала пламя, глаза свирепо пылали. Пришелец, вытянув две раскаленные до синевы гофрированные лапы, снова трубно заревел. Светящийся состав, каким Панов обмазал свой скафандр, сверкал так устрашающе, что саргоны, бросив костры, устремились в лес.
Рой подбежал к Северцову, быстро перерезал веревки и крикнул:
– Беги к планетолету! Мы с Шуркой прикроем отступление… Куда ты, сумасшедший?
– Не пропадать же добру, – хладнокровно возразил Северцов и направился к стереокамере.
Панов продолжал реветь и размахивать светящимися лапами. Но саргоны быстро пришли в себя, в пылающее чудовище полетели стрелы. Северцов скрылся в чащобе. Рой схватил Панова за руку и увлек за деревья. В лесу Шура упал, поднялся, сделал несколько шагов и снова упал.
– Тебя подстрелили! – крикнул Рой и выдернул стрелу из шеи Панова. – Стрела отравлена!
Панов пытался идти и не мог. Рой взвалил его на плечи и помчался к реке, где стоял планетолет. На берегу он свалился. К ним подскочил Северцов.
– Скорей лекарства! – крикнул Рой. – Боюсь, это мгновенно действующий яд! Скорей, скорей!
Северцов бросился к планетолету. Панов последним усилием приподнялся, слабо улыбнулся Рою.
– Помнишь, Рой, – прошептал он. – Звезда Великих Провалов… Не везет мне…
– Все! – с отчаянием сказал Рой, бросая на землю бесполезные лекарства. – Он умер. Все, Павел!
– Все, Рой! – сказал Панов, встряхивая друга. – Очнись. И довольно плакать. Ты же видишь, я живой.
Однако прошло немало времени, пока у Роя перестали трястись ноги и руки и восстановилось умение говорить.
– Так вот оно, твое новое изобретение! – сказал он, когда они вышли наружу.
– Да, Рой. Изображение становится реальностью, а зритель превращается в одно из действующих лиц. Скажи мне, пожалуйста, мы спасли Павла от саргонов?
– А разве ты не видел, как мы его спасали?
– На моем стереотеатре каждый может смотреть свой особый спектакль. Для себя я выбрал другую программу. Она немного связана с занимающей меня теперь проблемой воспоминаний, правда уже не моих личных, а, так сказать, общечеловеческих… В моей стереокартине мы с тобой перенеслись в прошлое, в далекий двадцатый век, прогуливались по Москве… И где-то на окраине увидели горящий деревянный дом, откуда доносился плач девочки.
– Ну, и…
– Конечно! Я вскочил первый, за мной в пылающее здание вбежал ты. Лопались стекла, мы перепрыгивали через горящую мебель…
– Ты мне скажи, что с девочкой?
– Ее вынес ты. Она даже не обгорела, только очень перепугалась.
– А ты, Шурка?
– Я погиб в огне, – грустно сказал Панов. – Все это очень странно, но как-то всегда получается так, что во всех моих стереокартинах сам я всегда погибаю.
– Эрвин Кузьменко – жулик, – заявил Михаил Хонда, руководитель цеха аккумуляторов энергии. – Ты, конечно, не согласен, Эдуард?
Эдуард Анадырин, директор энергозавода, только грустно улыбнулся.
– Я всегда считал Эрвина гениальным. И даже авария в твоей лаборатории не переубедила меня.
Рой поглядел на третьего собеседника, главного инженера завода Клавдия Стоковского – тот ещё не высказал своего мнения. Клавдий иронически пожал плечами и негромко сказал:
– Вероятно, вы оба правы. В Эрвине совмещаются крупный учёный и мелкий жулик. И от того, какое свойство берет верх, зависит успех в твёрдом консервировании энергии.
– Зависел, – с горечью поправил Хонда. – О возобновлении работ ещё долго не говорить. Боюсь, друг Рой, ваш заказ на ядерные конденсаторы в этом году не будет выполнен. После гибели Карла Ванина и выхода из строя самого Эрвина некому продолжить их работу. Только они разбирались в твёрдом консервировании энергии.
– Как здоровье Кузьменко? – спросил Рой.
– Кузьменко жив! И, вероятно, от гибели ускользнёт. Такие, как он, и в огне не горят, и в воде не тонут. Единственный выход для вас, по-моему, переориентироваться на лучевые аккумуляторы, они гораздо мощней.
– Они и гораздо крупней, друг Михаил, – возразил Рой. – А в нашей с Генрихом конструкции плазмохода габариты – важнейший параметр. Вы хотели мне показать место, где совершилась авария, не так ли?
– Пойдёмте, Рой. – Анадырин встал первым. В отличие от раздражённого Михаила Хонды, руководитель энергозавода старался сохранить спокойствие – во всяком случае, не хотел создавать у представителя Академии наук плохого впечатления о себе.
Клавдий Стоковский тоже не навязывал своих оценок, только усмехался, когда Хонда очень уж выходил из себя – усмешка была выразительней слов. Этот человек понравился Рою ещё при знакомстве на космодроме, в его спокойствии, в его светлых весёлых глазах, ровном разговоре, пронизанном лёгкой иронией, была привлекательность непростоты – Рой любил людей, сразу не открывающихся: странности события лучше обсуждать с немногословным Клавдием, а не с импульсивным Хондой, не с дипломатично-вежливым Анадыриным.
Сектор конденсации энергии размещался в стороне от остальных цехов, это было самое опасное местечко на заводе, считавшемся и без него самым опасным предприятием на Меркурии. Роя ещё на космодроме предупредили, что на Меркурии вообще, а на заводе в особенности, все подчинено строжайшей регламентации, люди, привыкшие на Земле держать себя вольно, здесь не задерживались и часа. Услышав, что ходить надо только по охлаждённым дорожкам, носить только жаронепроницаемые костюмы, по сторонам не глазеть, на небо не засматриваться даже в светофильтрах, Рой поинтересовался: «А можно ли у вас плевать?», на что получил немедленный ответ: «Лучше воздерживаться – бывали несчастья и от неосторожных плевков!» Ответ даже не звучал иронически.
– Садитесь в капсулу. Можно идти по туннелю, но это довольно далеко,
– сказал Анадырин, открывая дверь сигаровидного электровагона: передвижение на Меркурии, это Рой знал, обычно совершалось в таких снарядах, мчавшихся в трубах.
Сектор конденсации энергии, по земным понятиям, мог сойти за немалый завод. Хонда спросил, не хочет ли Рой осмотреть все помещения, их тридцать восемь, в том числе четырнадцать лабораторий. Рой пообещал первое же свободное время отдать экскурсионному любопытству, но сейчас его интересует та единственная лаборатория, где выполнялись его заказы на твёрдую энергию и где погиб во время непонятной аварии её руководитель Карл Ванин. Рой вежливо уточнил:
– Я верно сформулировал причину аварии: непонятная?
– Непонятная, конечно, это все мы понимаем, – проворчал Хонда и, внезапно вспыхнув, сердито добавил: – А ещё больше – безобразная, возмутительно безобразная!
Он с таким негодованием поглядел на Роя, словно тот был виновником непонятной безобразной аварии. Рой подумал: «Этот человек, Михаил Хонда, не разберётся в сути несчастья, у таких раздражение заменяет понимание». Вслух он сказал с учтивой многозначительностью – привычка заставлять собеседников взвешивать свои слова, когда разговаривают с ним:
– Я попрошу во время осмотра подробней объяснить, в чем вы находите то, что назвали возмутительным безобразием несчастья. Мне кажется, определения подобного, скорей психологического, чем физического, свойства весьма интересны, если обоснованны, конечно.
По тому, как покраснел Хонда, Рой понял, что удар попал в цель: Хонда больше не будет навязывать ему описание своих чувств! Повеселевшие глаза Стоковского показывали, что главный инженер внутренне расхохотался. Анадырин что-то учуял, но не разобрался – сперва с недоумением посмотрел на разозлённого Хонду, потом на Роя. Рой отвлёк директора от посторонних мыслей:
– Стало быть, взрыва энергопластинки не было. Именно так вы написали в докладе на Землю.
– Совершенно верно, друг Рой. Если бы взорвалась хоть одна пластинка, от цеха не осталось бы и кучки пыли. В лаборатории твёрдого конденсирования не пострадал ни один аппарат. Карл Ванин был испепелён молнией лучевого генератора, включённого по страшной ошибке несколько раньше, чем следовало по программе.
– И по другой страшной ошибке – нацеленного на Карла, а не в горнило консервирующей печи, – добавил Хонда.
Лаборатория твёрдого конденсирования энергии (Рой не сразу дознался, что термин «твёрдое консервирование» – местный жаргон, укоренившийся так прочно, что стал проникать и в документы) мало отличалась от других индустриальных лабораторий. Узкое и длинное помещение заполняли громоздкие механизмы и установки.
– Накопители энергии, – Анадырин широким жестом обвёл один ряд установок. – Преобразователи энергии, – показал он на второй ряд механизмов и остановился в торце помещения, здесь выстроились приземистые аппараты, похожие на громадные сундуки. – Последняя стадия переработки энергии – твёрдое консервирование, – сказал он торжественно. – Можете посмотреть, друг Рой на нашу товарную продукцию – к сожалению, экземпляр недоделан, но представление о нем получить можно.
Он вынул из последнего аппарата продолговатую пластинку и подал Рою. Тот еле удержал её в руках, так она была тяжела – в восемь раз плотнее железа, в три раза тяжелее самого тяжёлого естественного металла осьмия. Уже это одно – тяжесть – внушало почтение. Ещё больше внушало почтение то, что Рой знал из теории твёрдых энергетических конденсаторов: одна сторона пластинки была зеленой, другая красной, их можно было хоть сотни раз класть красной стороной на красную, зеленой на зеленую. Но если складывались разноцветные стороны, две сомкнувшиеся пластинки становились генератором энергии – и мощность его определялась силой прижатия одной пластинки к другой.
– Посмотрите на генератор в сборке, друг Рой, – Анадырин подал Рою нечто вроде чемоданчика с гибкими шлангами отвода энергии. – Вот этот движок сбоку управляет пружинами сжатия, а величина сжатия – выдачей энергии. В минимуме – энергии не больше, чем от электрической лампочки, а в максимуме она равна той, что развивает двигатель межпланетного лайнера.
– Анадырин вздохнул. – Сколько, знаете, мы связывали надежд с этим уникальным аккумулятором энергии, такие двигатели планировали создать на его основе… И даже не завершили опытного образца!
Рою давно следовало отложить в сторону недоделанный аппарат, похожий на ручной чемоданчик, и приступить к делам более важным. А он все гладил пальцами шероховатые чёрные бока, все крутил регулятор настройки, все вслушивался в сухой скрип пружин, сжимавших одна другую, вместо того чтобы сжимать чудодейственные конденсаторы – две небольшие, сомкнувшиеся разноцветными сторонами пластинки. Именно о таком двигателе, компактном и мощном, сердцем которого должен был стать этот ящичек, и мечталось ему с Генрихом, когда брату явилась идея торпедообразного аппарата, способного невредимо прорезать толщи плазмы, нагретой до звёздных температур. Какой шальной поначалу показалась идея, как он высмеивал тогда сумасбродные фантазии брата – и как все обрело реальность, когда на Меркурии приняли заказ на твёрдые энергоконденсаторы! И Генрих и он сжились с мыслью, что плазмоход будет изготовлен не поздней будущего года и тогда же отсюда, с Меркурия, нырнёт в бушующее озеро плазмы, именуемое солнечным пятном; именно в будущем году ожидают самое интенсивное в столетии пятнообразование. Уже и обещания такие были даны Боячеку, уже отбоя не стало от смельчаков, просящихся в экипаж плазмохода. Вины его и Генриха в том, что фантазия так и останется фантазией, нет – но огорчение от этого не меньше. Рой повернулся к Хонде.
– Вы сказали, что первым прибыли на место трагедии и успели поговорить с умирающим Карлом. Я бы хотел узнать, как все происходило.
Хонда переходил с места на место, показывая, кто где стоял и что делал.
Вот на этой подставке покоился лучевой генератор, он и сейчас здесь стоит, этот ящик с дулом, похожим на пушечное, – великое творение лаборатории твёрдого конденсирования, он даже сильней выразится: величайшее из созданий Карла Ванина, несравненного экспериментатора, и его помощника, бессовестного Эрвина Кузьменко, устроившего аварию.
Карл наклонился над столом, он вкладывал пластинку в конденсаторную печь на доконденсацию, он собирался щёлкнуть затвором и отойти, после этого Эрвин должен был сфокусировать лучевой генератор в горнило печи и включить конденсацию. А Эрвин включил генератор раньше. Карл ещё не отошёл. Карла всего охватило пламенем, Эрвин тоже попал в огонь, сигнализация оповестила все уголки цеха о несчастье в лаборатории, все сразу же ринулись сюда, он, Михаил Хонда, примчался первым, он уже говорил об этом, но спасти Ванина не удалось, он прожил всего несколько минут.
Эрвин пострадал меньше, но тоже с неделю боролся со смертью, врачи теперь выздоровление гарантируют, жулики всегда выворачиваются из беды, а честные люди всегда страдают. Рой сердито прервал Хонду:
– Вы не находите, что слово «жулик», непрерывно вами произносимое, не соответствует сути события? Если Эрвин Кузьменко сознательно направил генератор на Карла Ванина, то Эрвин преступник. А если это произошло неумышленно, то Эрвин тоже пострадавший. Не вижу жульничества в том, что человек неделю боролся со смертью.
Второе напоминание о том, что надо сдерживаться в оценках, подействовало сильней, чем первое. Руководитель цеха аккумуляторов энергии смешался. Теперь он говорил извиняющимся тоном, почти оправдывался:
– Что вы, какое преступление! И мысли такой не было. Несчастье, конечно, и расхлябанность, граничащая с безответственностью. Эрвин любит демонстрировать своё пренебрежение к людям. Вы в этом убедитесь при первом же разговоре с ним. Если он согласится разговаривать с вами, впрочем…
– Он так плох, что не может разговаривать?
Как ни старался Хонда сдержать злость, она прорывалась:
– Простите, друг Рой, вы не совсем ясно представляете себе, что у Эрвина термин «может» отличен от термина «хочет». Мы уже привыкли считаться с этой его особенностью, а вам ещё с ней знакомиться. И вряд ли она вас порадует, особенно если Эрвин пожелает поиздеваться над вашими мыслями.
– Михаил, не стоит… – дипломатично сказал директор энергозавода, а Стоковский снова беззвучно засмеялся.
– Я постараюсь не высказывать мыслей, способных дать повод для издевательства, – холодно отпарировал Рой.
– Буду рад, если вам это удастся, – буркнул Хонда и снова заговорил о том, как пытались спасти Карла, какие разрушения вызвал пожар и почему лабораторию твёрдого конденсирования энергии быстро не восстановить.
– В катастрофе погибли все рабочие журналы, все записи обсуждений – словом, весь набор плёнок. Они были сложены в сейфе, вот здесь, возле конденсаторной печи, – Хонда нервно водил рукой по стене, усеянной пятнами ожогов. – Когда я ворвался в лабораторию, сейф пылал костром на ветру, но мы все, вы понимаете, пытались спасти Карла… И Эрвина, естественно, он рвал на себе пылающую одежду. В общем, когда обратились к сейфу, было поздно, архив лаборатории погиб. Вряд ли можно его восстановить, даже если Эрвин возвратится в сознание и захочет это сделать. Остатки сейфа вынесены. Вообще в лаборатории мало что уцелело.
– А это что? – Рой показал на шкаф в противоположном углу.
– Это холодильник. Нашей особой конструкции, на Меркурии они совмещены с кондиционерами. Некоторые хранят в них разные вещи, даже одежду, холод здесь – самая ценимая вещь.
Рой раскрыл холодильник. На нижних полках лежали детали скафандра, над ними лабораторные инструменты, выше – съестные припасы. На самой верхней полке покоилась электрическая бритва. Рой повертел её, но оледенелый корпус обжигал пальцы. Рой положил бритву на место.
– Имущество Эрвина, – сказал Хонда. – Одно из его чудачеств. Он брился, надевая тёплые перчатки. Тёплые перчатки на солнечной стороне Меркурия! Он говорил, что только ледяной металл приятен его щекам.
Рой отвернулся от холодильника. В лаборатории, чисто прибранной, все носило следы недавней катастрофы, но осматривать было нечего. Да и не затем он сюда приехал, чтобы разыгрывать детектива.
– Так что успел вам сказать умиравший Карл Ванин, друг Михаил?
– Ну, что он мог сказать? Что Эрвин включил генератор раньше времени… Вот, собственно, и все. Он быстро потерял сознание… А Эрвин молчит. У него обожжены губы, руки плохо двигаются – вряд ли он скоро заговорит.
– Пойдёмте отсюда, – сказал Рой. – Единственное, что меня по-настоящему интересует, – сможет ли завод выполнить наш заказ на батарею твёрдых конденсаторов энергии?
– Надежды нет, во всяком случае, в текущем году, – повторил Хонда. – Лаборатория твёрдой конденсации разрушена, вы это видите. Возможно – где-нибудь, другая лаборатория…
Рой усмехнулся.
– Иначе говоря, в собственной неспособности выполнить обещанное вы уверены. А что до остального человечества, то гарантировать его неспособность отказываетесь. Я правильно вас понял, друг Михаил?
– Совершенно правильно! – с вызовом отозвался Хонда. Теперь он сам явно хотел поставить Роя на место. Рой первым вышел из лаборатории.
Он стоял у окна и рассеянно глядел на простиравшиеся вдаль солнечные поля. Если что и заслуживало внимания на раскалённой яростным Солнцем планете, то, пожалуй, только эти бескрайние равнины, покрытые, как кустами, термоэлементами, преобразовывающими солнечную энергию в электричество. «На Меркурии выращиваются термоэлектрические сады», – твердили в стереопередачах, посвящённых переоборудованию планеты в главную энергостанцию человечества. Сколько говорилось о том, что тысячи квадратных километров «термосадов» превратят в неиссякающий поток электричества разницу между температурами на разных сторонах Меркурия: солнечной, раскалённой, – и ночной, погруженной в вечный космический холод и мрак! Рой вспомнил, как глава Меркурианского проекта Альберт Бычахов восторженно описывал будущее этой самой маленькой и самой близкой к Солнцу планеты.
– Человечество получит источник энергии, действующий непрерывно и вечно, во всяком случае до тех пор, пока солнце пылает, а в мировом пространстве космическая стужа, – говорил он, вдохновенно сияя на стереоэкранах круглым добрым лицом. – А Меркурий превратится в райский уголок, ибо оборудуем на нем заводы, создающие вполне приличную атмосферу. Тогда и на солнечной, и на ночной стороне будут гулять в теннисках и с непокрытой головой, термоэлементные сады поглотят и неистовую жару одной половины планеты и столь же неистовый мороз второй её половины. И я приглашаю тех, кто сегодня ходит в детские сады, начать свою трудовую жизнь на благословенных равнинах ещё недавно столь страшного Меркурия. Приглашаю от всей души, со всей ответственностью – работы хватит не на одно человеческое поколение.
Да, именно так вещал на всю Солнечную систему Альберт Бычахов, главный инженер Меркурианского проекта. Сколько раз с замиранием сердца слушал Рой его прекрасные речи. Тридцать лет прошло с того времени, многое осуществилось, многое так и не стало реальностью. Обещанная энергия получена, и на равнинах – и на раскалённых солнечных, и на погруженных в абсолютный холод ночных – раскинулись похожие на сиреневые кусты термоэлектроды.
Но только никто не назовёт эти чудовищные чащи пластин, прутьев и проволок прекрасными садами, и прогуливаться в них никто не решится не только в летней одежде, но и в теплопрочных – для огня и мороза – скафандрах: Меркурий – планета рабочая, не для весёлого времяпрепровождения. Да, солнечные термоэлектрические поля единственное, что на Меркурии ещё можно посмотреть: бросить на них взгляд, промчаться над ними в планетолёте…
Поездка на Меркурий – неудачна, размышлял Рой. Генрих предупреждал, что она ничего не даст, кроме досады. Отложим конструирование плазмохода, говорил он. Мы ведь не виноваты, что твёрдых энергоконденсаторов нам не дадут, а без них мы бессильны. Мало ли у нас других интересных тем, убеждал он Роя. Генрих ошибался чаще брата, но в данном случае он не ошибся. Надо возвращаться на Землю.
В комнате прозвенел сигнал вызова. Рой обернулся. С экрана смотрел Стоковский. Он негромко сказал:
– Позвольте вас посетить, друг Рой. Мне кажется, вы собираетесь нас покинуть. Мне хотелось бы поговорить с вами. Я буду через минуту.
Рой молча показал рукой на кресло, сам сел напротив. Стоковский, похоже, знал, что его улыбка вызывает приязнь, он не убирал её с лица. Рою часто встречались люди, превращавшие своё лицо в подобие визитной карточки, – демонстрировали себя улыбающимися, хмурящимися, сосредоточенными, озабоченными, весёлыми, каждая мина культивировалась и, подобранная заранее, служебно закреплялась. Вероятно, и у Стоковского было так же, к его улыбке нужно было отнестись как к представлению себя – вежливо и равнодушно. Но этот человек нравился Рою, в нем угадывалась умная душевность, а не служебность демонстрируемого настроения. Рой ответно заулыбался, хотя улыбаться было нечему. И Стоковский первыми же словами подтвердил, что Рой не ошибается в его характере.
– Нам не радоваться, а печалиться надо. Сам не понимаю, чему мы с вами смеёмся. Скажите, что вы собираетесь предпринять?
– Вы угадали мои намерения: отбываю на Землю.
– Вы не хотели бы сначала посетить Эрвина Кузьменко?
– Выспрашивать, как произошла авария? Что это даст? Я приехал как заказчик оборудования.
Стоковский перестал улыбаться.
– Мы вас, конечно, подвели. Но неужели вы вообще прекращаете разработку плазмохода?
– Именно это. У нас с братом нет второстепенных тем, которые могли бы заполнить простой в полгода или год. Если мы отложим плазмоход, то отложим его надолго, возможно, к нему уже не вернёмся.
– Я догадывался об этом, – задумчиво сказал Стоковский. – Эдуард боится, что вы потребуете срочного восстановления лаборатории Карла, Миша заранее выходит из себя, потому что понадобится всячески обхаживать Эрвина, когда он встанет. Вы сами могли заметить: Миша Хонда Эрвина недолюбливает, это самое мягкое, что можно сказать об их отношениях. А мне показались важными ваши слова, что вас не интересует, как мы теперь будем выполнять ваш заказ.
– Просто я сразу понял, что выполнять его вы не будете. Вы об этом хотели спросить?
– Да, спросить… А ещё больше – попросить.
– Просите. Если смогу, выполню.
– Уберите Эрвина Кузьменко.
– Убрать Эрвина? – Рой уставился на Стоковского. Что разговор будет необычный, Рой знал заранее, – обычные разговоры не надо вести наедине. Но просьба звучала странно. – В каком смысле убрать, друг Клавдий?
– Не убивать, конечно. – Стоковский любовался недоумением Роя. – Хотя некоторые порадовались бы… Не убийству, а если бы, скажем, Эрвин и Карл в день аварии поменялись судьбами – и не Эрвин, а Карл готовился сегодня к выздоровлению. Нет, просьба моя не столь ужасна, пусть Эрвин живёт. Но почему его не отправить на Землю? Он там довершил бы выздоровление. И лабораторию твёрдой консервации можно разместить на Земле, в твёрдых конденсаторах энергия дана в высочайшем сгущении, но запасы её в них вовсе не так исполински велики, чтобы производство их можно было вести только на Меркурии. Вам тоже было бы удобней, если бы нужная лаборатория находилась от вас неподалёку.
– А какое же было бы в этом удобство для вас?
– Я уже сказал: рядом с нами не будет Эрвина. Сами мы воротить его на Землю не можем, нет убедительных оснований. А вам потребовать его возвращения – проще простого.
Стоковский, судя по всему, не находил в своей просьбе ничего предосудительного. И он, казалось, не сомневался, что Рой не найдёт возражений.
– Понятно, Эрвина рядом с вами не будет, – медленно заговорил Рой. – Его отсутствие на Меркурии желанно, но не может быть обосновано убедительно. А какие основания – из разряда тех, что вы считаете неубедительными – заставляют вас ждать его отъезда?
– Мы не любим Эрвина Кузьменко, друг Рой. Даже наш директор Эдуард Анадырин, искренне считающий Эрвина гением… Даже он будет рад уходу Эрвина. У Кузьменко дурной характер.
– Не любим, дурной характер… Аргументы неубедительные, верно.
– Только в служебном смысле, – спокойно поправил Стоковский. – В психологическом они представляются нам очень вескими. Вы понимаете, Меркурий – не Земля с её миллиардами жителей. Мы – маленький коллектив, работников энергозавода и сотни не наберётся, каждый на виду. Эрвин – как заноза в теле. Он ненавидит нас – всех вместе, каждого особо. По-моему, это достаточное основание, чтобы и мы его недолюбливали.
– Я все-таки не понимаю. Никакое штатное расписание не требует взаимной любви сотрудников. И Меркурий не звездолёт, а планета, здесь не требуется экзамена на психологическую совместимость.
– О чем и речь! Мы не можем требовать от Эрвина, чтобы он нам всем нравился. Но и работать с человеком, который всем неприятен, трудно. Может быть, подробней рассказать вам, друг Рой, каким видится нам Эрвин Кузьменко?
– Вероятно, так будет лучше.
– Эрвин Кузьменко появился на Меркурии восемь лет назад и сразу определился в экспериментальные цехи, прошёл стажировку, начал самостоятельные исследования, – рассказывал главный инженер энергозавода.
– Тогда это был молодой милый парень, красивый, энергичный, словоохотливый, работоспособный, – в общем, ничем не выделяющийся, таковы все, кто добровольно меняет прекрасную Землю на трудное существование в адской жаре и адском холоде Меркурия. Таким он был, пока не попал в лабораторию Карла Ванина. Не проработав у Карла и года, Эрвин стал совершенно иным. В нем развилось то, что Эдуард Анадырин называет гениальностью, а Михаил Хонда – жульничеством.
– Сочетание нетривиальное. Помнится, вы признали обе оценки справедливыми.
Стоковский подтвердил – да, именно так, и гениальность, и жульничество. Гениальность выразилась в том, что Эрвин вдруг стал генератором интереснейших идей. И не только тех, что относились к его делу, нет, он превратился в знатока всех работ во всех лабораториях и цехах, он словно бы сотрудничал со всеми – и каждому давал очень дельные, порой настолько глубокие советы, что все поражались. Эдуард считает, что вмешательство Эрвина в чужие функции стало важнейшим стимулятором, очень многое у очень многих шло бы гораздо хуже, если бы не Эрвин.
– Вы считаете это недостатком?
– Я уже сказал: та особенность ума, что Эдуард называет гениальностью, у Эрвина неоспорима. К сожалению, она не единственная.
Наряду со способностью предлагать замечательные идеи, у Эрвина появилось и пренебрежение к товарищам, продолжал Стоковский. Он высмеивал тех, кому предлагал мысли и планы: сами они ни на что значительное не способны без его помощи – так он показывал всем своим видом. Впрочем, это можно бы стерпеть, да и отпор не труден: на усмешку ответить резкостью, на пренебрежение – презрением. Все было хуже и сложней. Очень скоро выяснилось, что идеи и проекты, объявляемые Эрвином, вовсе не его единоличные. У каждого рождались те самые идеи, что он предлагал, это были их собственные идеи, только недоработанные, необъявленные, в правильности их ещё были сомнения. «Да я и сам об этом думал! – с удивлением говорил то один, то другой. – И вот надо же – Эрвин высказал раньше, а ведь это вовсе не его область!»
– Вероятно, ваш Кузьменко – телепат.
Стоковский покачал головой.
– Слишком примитивное решение, Рой. Оно способно быть только первым подходом к пониманию. Каждый, естественно, допускал, – кто с удивлением, кто с негодованием, – что Эрвин научился проникать в чужие мысли. Чтобы выяснить это, я поставил тайный эксперимент, о нем знал один Эдуард. Я пытался донести до Эрвина некоторые мысли, очень неприятные для него, они сказались бы на его поведении, узнай он их. Результат – ничего! Он неспособен читать мысли, неспособен даже постигать, что испытывает говорящий с ним, если тот не хочет показать своих чувств. В этом смысле он менее проницателен, чем любой из нас, он, я бы сказал, даже туповат. А одну мою великолепную идею Эрвин объявил в тот же день, как она у меня возникла, – и, поверьте, она была совершенней, чем моя. Я не могу считать, что он каким-то способом заимствовал её у меня. Она своим появлением у меня возбудила такую же идею у него, вряд ли наоборот, ибо это была все же моя область работы. И посмотрели бы вы, с каким издевательством он кинул её мне, как он презирал меня за то, что я не способен сам так дорабатывать свои мысли. Мне надо было испытать радость от подарка, а я испытывал унижение от собственного ничтожества. Нет, Эрвин Кузьменко не телепат. А если это телепатия, то неизвестной ещё природы, избирательная, чувствительная только на значительные мысли – и не простое их чтение в головах знакомых, а совершенствование, доведение до конца. Выражусь вашими словами, Рой: случай нетривиальный.
– Теперь я понимаю, почему вы так опасаетесь дальнейшего общения с ним. Эрвин вам полезен, но психологически непереносим.
– Вы исполните нашу просьбу, Рой? – с надеждой осведомился главный инженер энергозавода.
– Пока не обещаю. Но ваш странный гений меня заинтересовал. Я хочу с ним побеседовать.
Рой молча глядел на Эрвина Кузьменко, тот отвечал таким же молчаливым взглядом. Эрвин лежал в отдельной палате – наглухо закрытый ящик, куда не мог проникнуть даже отражённый луч яростного меркурианского солнца. Врач предупредил Роя, что больной разговаривает с трудом, его лучше не беспокоить долгими расспросами.
Рой пообещал, что долгих расспросов не будет, вошёл, сел у кровати, Эрвин повернулся к нему лицом. Ни один не сказал ни слова, так прошло несколько минут – оба молча смотрели друг на друга.
Если Эрвин когда-то казался милым, красивым, молодым парнем, то от облика той поры мало что осталось: он не был ни мил, ни красив, ни молод. На Роя глядел худой, поседевший мужчина с исполосованным морщинами жёлтым лицом. Лицо было хмурое, маловыразительное, неприязненное. В небольших тусклых глазах не светились ни острая мысль, ни живое чувство. И видно было, что Рой его не заинтересовал – он глядел на посетителя как на пустое место, равнодушно, почти безучастно. Неприятный тип, подумал Рой, и опасливой мыслью одёрнул себя: может, Эрвин все-таки телепат и поймёт, какое чувство вызывает в госте.
– Здравствуйте, друг Эрвин! – вежливо сказал Рой.
Приветствие не сразу дошло до больного. Он подумал, тусклые глаза стали ещё тусклей, потом хрипло отозвался:
– Не здравствую, как видите. – И снова подумав, добавил: – До здравствования нескоро.
– Я заказчик твёрдых конденсаторов, – сообщил Рой. – Вы их делали для плазмоходов, которые разрабатываются в моей лаборатории.
– Знаю, вы прилетели с Земли. Как вас зовут?
– Рой Васильев. По профессии физик.
Кривая улыбка медленно выступила на хмуром лице Эрвина.
– А по призванию – детектив. Не так ли? Кто не слышал о вас! – Он отдыхал после каждой фразы. В глазах понемногу появилось что-то похожее на интерес. Рой догадался, о чем Эрвин спросит, и терпеливо ждал. Эрвин снова заговорил: – И сейчас с этим? Расследование, да?
– Нет, не с этим. Выполнение заказа – единственное, что меня интересует. И когда нас уведомили, что на энергозаводе авария, я решил слетать на Меркурий, чтобы воочию увидеть, каковы перспективы.
– И увидели? – Рою почудилась насмешка в бесстрастном голосе больного.
– Увидел, что перспектив никаких. И с тем возвращаюсь.
Рой не сомневался, что Эрвину остаётся равнодушно поблагодарить гостя за посещение и пожелать доброго пути. Разговор пошёл примитивный – общие фразы, ни одной нетривиальной мысли. Все люди, с какими знакомились они с Генрихом, немедленно сообщали, что знают, какие братья знаменитые дознаватели загадок. Генрих в таких случаях нервничал и сердился. Рой холодно пожимал плечами, хотя и ему было бы приятней, если бы новые знакомые показывали знание их научных работ, а не вспоминали, как они распутывали чужие неприятности.
Эрвин мог бы отойти от шаблона, ведь если Рой явился расследовать трагедию на энергозаводе, то главной фигурой дознания станет он, Эрвин Кузьменко; и ему не следовало бы забывать о личной своей заинтересованности в том, как будет официально изображено несчастье в лаборатории твёрдых конденсаторов энергии. Он попросту слишком болен, сказал себе Рой, в его состоянии все, кроме болезни, представляется второстепенным.
Следующая фраза больного показала Рою, что он ошибается.
– Итак, вы возвращаетесь, – сказал Эрвин. – И плазмоход оставляете. Чем же вы теперь займётесь, Рой Васильев?
– Тем у нас много, – заверил Рой. – Пусть это вас не беспокоит, друг Эрвин. Подберём что-нибудь стоящее.
– Может быть, гравитационный генератор проникающих полей? Разве вы не собираетесь доработать это великое изобретение академика Ивана Томсона? Я слышал, Томсон был вашим другом. Верно?
Хотя Стоковский и предупреждал, что Эрвин способен узнавать чужие мысли, и сам Рой готовился познакомиться с незаурядным телепатом, неожиданность была слишком велика. Даже малейшего воспоминания о Томсоне не явилось Рою, пока он сидел у постели Эрвина. И никому на Меркурии он не говорил, что среди тем его лаборатории есть и такая: пригласив Роберта Арутюняна, ассистента Томсона, довершить последнее исследование Ивана, ставшее причиной его смерти. Об этом плане знал один Генрих, они вдвоём прикидывали, на чем сосредоточиться, если плазмоход придётся бросить на полусвершении. Но то было на Земле, а не здесь.
– Почему вы молчите? – бесстрастно спросил Эрвин.
– Думаю, – сказал Рой. – Вы столь проницательны… Да, академик Томсон был наш друг, мой и брата.
– Значит, генератор проникающих полей? Они же скользящие, антипараллельные, экранирующие, охранные… Рекомендую остановиться на термине экранирующие, он всего точней описывает физическую суть проблемы.
– И я того же мнения. И признаться, это меня удивляет…
На безжизненно жёлтых щеках Эрвина появилась живая краска, глаза приобретали блеск. Он даже сделал попытку приподняться, но не сумел, только выше поднял голову на подушке. И он говорил свободней, не запинался на каждом слове – он явно начинал интересоваться разговором. Он сказал:
– Что удивляет? Что наши мнения совпадают? Они и должны совпадать, раз мы без ошибок говорим об одном предмете.
Рой взял себя в руки. Неожиданность была все же не так велика, чтобы показывать Эрвину свою растерянность.
– Я неправильно выразился. Я не говорил с вами о Томсоне и его изобретениях. Следовательно, у нас не может быть ни совпадающих, ни разных мнений на эту тему. Вот это меня и удивляет.
Впервые на лице Эрвина появилась улыбка.
– Вас информировали, что я телепат? Все только об этом и твердят. Считайте, что я прочитал ваши мысли, Рой.
Рой наклонился к постели больного. Загадка была серьёзней, чем её рисовал Эрвин.
– Вы не можете прочитать то, чего нет. Никакой телепат не проникнет в мысли, которые не появились. Я не думал о Томсоне. Если вы телепат, то вы это знаете.
Слабая улыбка Эрвина превратилась в злую ухмылку. Если он с такой миной на лице разговаривает со всеми, подумал Рой, то понятно, почему его дружно не терпят.
– Какой же вы делаете вывод из своего открытия, Рой?
– Открытия? Я, кажется, ничего не открывал.
– Разве? А то, что вы нашли у меня способность читать мысли, которые у вас не появлялись? Психологи заинтересуются таким феноменом.
– Поражён, не скрою. Но и только. Для выводов этого мало.
Эрвин прикрыл глаза. В его голосе появилась неуверенность.
– Значит, я ошибся: вы не собираетесь дорабатывать изобретение Томсона?
– Вы не ошиблись. Я именно это и буду делать, вернувшись на Землю. Вы не прочитали мои мысли, а предугадали мои действия. И сделали это, не зная ни меня, ни брата, не имея и представления о наших научных работах, в этом нет сомнений. Не могли бы вы объяснить, как достигаете таких результатов?
Ответ звучал насмешкой:
– Просто вижу по вашему лицу, что вы предпримете по возвращении домой. Что до существа дела, то могу лишь одобрить его. Гибель Ивана Томсона не должна задержать реализацию его великого открытия. Когда к науке примешивается любовь мужчины и женщины, хорошего не получится. Томсон спутал любовь с наукой, спутал, не довершив ни любви, ни науки, – отсюда и трагедия. Раньше увещевали: не смешивайте божий дар с яичницей. Не знаю, впрочем, что отнести к божьему дару, а что к яичнице. Теперь о самом изобретении. В построениях Томсона имеется существенная недоработка, вам она тоже будет мешать. Хотите знать её?
– Очень хочу.
– Гравитационные поля Томсона легко меняет постороннее гравитационное воздействие. Скажем, воздушный грузовик, пролетевший в эту минуту над вашей лабораторией, – вполне достаточная причина для взрыва. Нужно экранирующие поля экранировать, если не собираетесь погибать, как Томсон. Теперь вы скажете мне, что у вас была точно такая же идея.
– Похожая. Вы изложили её гораздо определённей. Пользуюсь случаем поблагодарить вас за великолепную подсказку.
Кратковременный подъем энергии у Эрвина истощился. Он снова закрыл глаза, вяло пробормотал:
– Чихать мне на вашу благодарность!
Рой не хотел заканчивать беседу на такой грубой ноте.
– Эрвин, мне говорили, что вы высказываете идеи, похожие на те, что появляются у других, только ваши, как и в моем случае, ясней и убедительней. И когда вас искренне хотят поблагодарить за ценную помощь, вы отвечаете чуть не издёвкой. Впечатление, будто вы помогаете не с радушием, а с недоброжелательством. Почему такое странное поведение?
Новая вспышка энергии дала Эрвину силы приподняться. Полулёжа, он уставил на Роя злые глаза. Он ненавидел гостя, которого впервые видел.
– Радушие? А вы не подумали, что радушие происходит от слова «радоваться»? Почему я должен радоваться с вами? И чему? Вашему будущему успеху? Тому, с чем он связан для вас лично? Ах, как прекрасно – поставить свой памятник погибшему другу! Слышать всюду лесть: «Вы с братом сделали то, чего не сумел сам Томсон, вы талантом не уступаете Томсону». И золотая медаль Томсона, её недавно утвердили, как она украсит вашу грудь, вашу и брата! Вы заранее воображаете сцены на всех стереоэкранах мира: вы с братом свободно проходите сквозь стены, проникаете в гранитную гору, как в воду, величественно выходите с другой стороны скалы. А помощники в три погибели гнутся у пульта, чтобы, не дай бог, шальной гравитационный толчок не погубил руководителей. Какая великолепная картинка! Какая пища тщеславию! Этому радоваться, да? Что вы так всматриваетесь в меня? Углядели что-нибудь страшное?
Рой встал.
– Что я углядел, оставлю пока при себе. Разрешите пожелать вам скорого выздоровления.
Эрвин крикнул:
– К черту выздоровление! Оно ни меня, ни вас не тревожит. Лучше скажите, не разочарованы ли? С тем ли уходите, с чем намеревались? Ведь вас интересовало, почему и как погиб Карл Ванин, мой великолепный и недостойный руководитель. Не лицемерьте, именно это и готовились выяснять! И ни слова не проронили о его смерти. Исчезаете, так и не узнав ничего важного об аварии в нашей лаборатории.
Рой обернулся.
– Я вернусь, Эрвин Кузьменко. И тогда поговорим и об аварии в лаборатории, и о гибели вашего руководителя.
Эрвин, откинувшись на подушку, глубоко вздохнул. Рой ещё слышал, как он не то со смехом, не то со стоном пробормотал:
– Чёртов гость! Меня хотел обмануть, меня!
Немного было в жизни Роя случаев, когда он чувствовал себя столь взволнованным. Разговор с Эрвином не только поставил загадку – Рой распутывал десятки загадок, многие были, он чувствовал это, посложней, – но и нанёс оскорбление. И это тоже было загадочным – почему незнакомому больному человеку понадобилось издеваться над ним, изображать его мелким честолюбцем, приписывать ему низменные мотивы? Никто ещё не бросал Рою в лицо таких обвинений!
На экране вспыхивали сигналы вызова – с Роем хотели встретиться и Анадырин, и Стоковский, Хонда просил зайти к нему, диспетчер космопорта интересовался, бронировать ли билет на ближайший планетолёт. Первым трём Рой кратко ответил, что занят, диспетчеру объявил, что задерживается на Меркурии. Рой возбуждённо ходил из угла в угол своей комнаты, движение давало какое-то облегчение. Лучше всего было бы вызвать авиетку и помчаться на ту узкую полоску планеты, где царит вечное утро или вечный вечер, там можно бы и погулять среди настоящих растений, а не похожих на кусты термоэлектродов, там можно бы не опасаться ни солнечного жара, ни космического оледенения.
Рой представил себе, сколько времени займёт вызов авиетки, выход наружу, сам полет, пригрунтовка машины – и махнул рукой. Он не мог отрывать себя от размышлений надолго, это было сейчас самое важное – размышлять о непонятном и удивительном в беседе с Эрвином. И он продолжал шагать из угла в угол гостиничной комнаты. Раздражение стихало, мысли, поначалу беспорядочно прыгавшие, становились последовательными, негодование наконец превращалось в размышление: эмоции уступали место логике.
– Итак, логика, – вслух сказал Рой. – Увeрен, разгадка проще всего, что навоображали на Меркурии об этом типе. Нужно только звено за звеном добраться до неё. Это я и должен сделать. И первое: телепат ли Эрвин Кузьменко?
Рой пожал плечами. Чушь! Эрвин прикрывается телепатией, чтобы замаскировать что-то иное. Рой уже сказал ему, что о телепатии и речи не может быть, ибо нельзя прочитать в чужой голове мысли, которые в ней не появлялись. И Эрвин промолчал. Впрочем, нет, именно когда Рой отверг телепатию, Эрвин стал издеваться. Важно это или не важно? Останавливаться на этом или идти дальше? Остановка ничего не даёт, идём дальше.
Итак, никакой телепатии. Телепатия – слишком сложное объяснение, оно нагромождает новые загадки, а не проясняет старые. Следующий вопрос: врал ли Эрвин, когда описывал, что собирается делать Рой на Земле? Нет, все верно… Они, Генрих и Рой, год назад колебались, что разрабатывать: плазмоход или генератор экранирующих полей. Они остановились тогда на плазмоходе, он показался легче. И, естественно, они возвратятся к генератору, раз плазмоход отпадает. Никакая не телепатия, простая логика.
Да, но логика здесь только для меня, вовсе не для Эрвина, размышлял Рой. Эрвин не мог знать о наших с Генрихом работах. Догадался о них? Чепуха! Каким интеллектом надо обладать для такого проникновения в чужую душу! Сверхъестественное озарение, раскрывающее не мысли, те хоть дают о себе знать какими-то излучениями, а замыслы, которые, раз принятые, сохраняются в мозгу как в складе, никакими волнами их потом не оконтурить.
Рой вспомнил невыразительное лицо Эрвина и усмехнулся. Неподходящий объект для сверхъестественных озарений! Туповат, дубоват, грубоват – такие характеристики куда точней, чем слова об остром интеллекте, способности к сверхглубокому психологическому анализу. Проще, проще, сложные решения не годятся, истина будет элементарна как блин, ясна как солнечный день, – непросто лишь добраться до неё.
Итак, догадаться о том, чем будем заниматься, Эрвин не мог. Я сам подсказал ему наши планы. Каким образом они стали ведомы Эрвину? Ни с кем на Меркурии я ими не делился, во время встречи с Эрвином о них не думал. А Эрвин безошибочно их описал. Снова возвращаемся к отвергнутой телепатии. Я ведь думал о работе, только не в больнице, а в гостинице и при осмотре лаборатории. Гостиницу оставим в стороне, несущественность, отрывочные мысли. А лаборатория интересней, там я понял окончательно, что с конструкцией плазмохода нужно распроститься. Осматривая повреждённое оборудование, я думал о дальнейших планах. Пищу для прорицаний Эрвина могли дать только те размышления. Что-то донесло их до Эрвина.
Рой остановился у окна. За окном уходили к горизонту дикие кущи термоэлектрических кустов. Рой смотрел на них и не видел их. Он снова ходил – мысленно – по лаборатории, осматривал полусожженную конденсаторную печь, место, где стоял сейф с архивными материалами, клал ладонь на лучевой конденсатор, брал в руки электрическую бритву, выслушивал путаные объяснения Хонды, морщился от его вскриков… Да, все верно, именно тогда, никому этого не высказывая, я размышлял о том, что надо доделывать изобретение Ивана Томсона, и с печалью подумал, что золотая медаль Томсона украсит грудь Генриха и мою, и в этом будет и скорбь и справедливость, ибо нам бесконечно дорога память о погибшем друге и мы сделаем все, чтобы достойно довершить его открытие. И стоя у холодильника с бритвой в руке, я увидел в окне холм, гранитную скалу, единственное местечко, не утыканное термоэлектродами, и грустно вообразил себе, что сделаю то, что хотел сделать Иван, – свободно войду в гранитную глыбу с одной стороны, свободно выйду из неё с другой!
Рой засмеялся, снова зашагал по комнате. Вот откуда ваши непостижимые озарения, Эрвин Кузьменко! Это, конечно, много сложней обыденной телепатии, тут Стоковский, пожалуй, прав – если говорить о смысле загадочного явления. И куда примитивней, если посмотреть на средства, какими оно достигалось. Вы раскрыты, Эрвин Кузьменко! Найдёте ли оправдания? Погибший Карл Ванин – барьер, которого не преодолеть никакими хитрыми, никакими лживыми оправданиями!
Рой послал вызов Стоковскому.
– Друг Клавдий, – сказал он возникшему на экране главному инженеру, – я хочу ещё раз посетить лабораторию Карла Ванина. Может быть, вы с Анадыриным и Хондой тоже туда прибудете?
Трое руководителей завода встретили Роя у лаборатории. Рой прошёл к холодильнику и вынул бритву.
– Вот вам разгадка многих ваших тайн, – сказал он. – Этим аппаратом можно, конечно, и побриться. Эрвин не раз демонстрировал и такую его функцию. Но функцию камуфлирующую, а не основную. Перед вами приёмник и дешифратор ваших мыслей. С его помощью Эрвин узнавал, над чем вы размышляете, и пользовался своим воровским знанием, чтобы удивить вас и поиздеваться над вами. Больше он этого делать не будет. Дайте отвёртку.
Рой развинтил крышку бритвы. На стол посыпались освобождённые детали. Одну из них Рой сунул в карман, беспорядочную кучку других положил обратно в холодильник.
– Вы нам, конечно, расскажете, как дошли до истинной роли этого замороженного приборчика, – сказал Хонда. – Признаться, всех удивляло, почему Эрвин держит его в холодильнике, место для бритвы неподходящее. Но даже подумать о том, что вы открыли!..
– По-вашему, все загадки разъяснены с находкой дешифратора чужих мыслей? – спросил Стоковский, проницательно глядя на Роя.
– Нет, конечно! Тысячи непонятностей остаются. Ну, хотя бы зачем держать дешифратор в холодильнике, а не в ящике стола, не носить в кармане, это ведь удобней? Каким образом Кузьменко узнает расшифрованные мысли – вероятно, существует специальный приёмник, с которым Эрвин не расстаётся даже в больнице? И зачем вообще сконструирован дешифратор? Но все эти второстепенные загадки бледнеют перед основной, отнюдь ещё не просветлённой!
– Что вы подразумеваете, Рой?
– Почему Эрвин всех ненавидит? – с волнением сказал Рой. – Я испытал это на себе. Он возненавидел меня с первого взгляда, даже до того, как кинул на меня первый взгляд. Что вызвало такое отношение к людям? Вот, по-моему, главная тайна – но я раскрою и этот секрет, обещаю вам.
Врач сказал, что сегодня больному лучше, ограничения на продолжительность посещения снимаются, если, разумеется, Рой не станет этим злоупотреблять. Рой заверил, что злоупотреблений не будет, и вошёл в палату. Эрвин скосил хмурые глаза и не ответил на приветствие. Рой спокойно положил на столик вынутую из бритвы деталь и уселся у кровати. Эрвин усмехнулся. Улыбка признавала вину и поражение. В ней было больше горечи, чем злости. Он как бы оправдывался улыбкой, а не издевался ею, как прежде. И холодное возмущение, не отпускавшее Роя со вчерашнего дня, стало смягчаться. Рой был чувствителен к улыбкам, он не раз говорил брату: «Генрих, улыбка – визитная карточка души, у плохого человека не будет хорошей улыбки, у таких только гримасы: усмешки и ухмылки». Вчера на лице Эрвина была такая гримаса – злобная усмешка, язвительная ухмылка.
– Дознались, – сказал он тихо.
– Догадался, – поправил Рой. – И это было не так трудно, как, возможно, вам представлялось. Идея, в сущности, примитивная, её обсуждали когда-то в научных кругах. Но исполнение – мастерское, не отрицаю. Ещё никто не создавал такого хитрого аппарата-шпиона. Говорят, ваш шеф был великим экспериментатором. Его золотые руки не участвовали в изготовлении приборчика?
– Карл своими золотыми руками проломил бы мне голову, если бы узнал, чем я занимаюсь, когда остаюсь один. И для него это было бы лучше. Да и для вас тоже: он остался бы жив, а вы получили свои твёрдые конденсаторы энергии.
– Его гибель и этот ваш механический телепат связаны какой-то общей связью?
– Я убил Карла, – спокойно сказал Эрвин. – И намеревался убить себя, помешали ворвавшиеся в лабораторию. Прибор, который вы назвали механическим телепатом, имел к происшествию непосредственное отношение. – Он приподнялся и внимательно посмотрел на Роя. – Вы растерянны, Рой Васильев, физик и сыщик? Вы ведь явились сюда принуждать меня к тяжким признаниям. Я признаюсь без принуждения в убийстве своего руководителя. Почему же вы молчите? Продолжайте задавать уличающие вопросы. Начнём классическую борьбу преступника и стража законности. Ведите своё очередное удачное дознание. Уверяю вас, Рой, вас ждёт успех.
Все было, казалось бы, как Рой заранее представлял себе: он припрёт Эрвина к стене неотвергаемыми фактами, обезоружит неопровергаемой логикой, Эрвину некуда будет деться, он признается – никаких непредвиденностей. Была одна непредвиденность – отчаяние, зазвучавшее в таком спокойном внешне голосе человека, лежавшего на постели. Отчаяния Рой не ждал, не таков был его вчерашний собеседник, чтобы подозревать у него что-либо похожее. С тем, вчерашним, надо было бороться, отражать его враждебность, его ненависть. Этого, сегодняшнего, хотелось пожалеть. Рою нужно было время, чтобы хоть немного привыкнуть к новому обличью Эрвина Кузьменко.
– Жду ваших вопросов, следователь, – с горечью повторил Эрвин. – Может быть, помочь? Вероятно, вы захотите узнать, зачем мне вообще понадобилось изобретать этот дьявольский приборчик?
– Да, мне хотелось бы это знать, – сказал Рой. Эрвин прикрыл глаза, помолчал – выстраивая мысли – потом заговорил. Рой слушал, изредка врывался репликами в речь, снова молчал, снова слушал. Эрвин сказал, что идёт дознание, он будет отвечать на уличающие вопросы – классическая борьба преступника со стражем законности. Не было такой борьбы, да и дознания не было, была исповедь – Эрвин раскрывал душу. И Рой молчаливо удивлялся, сочувствовал, сострадал, негодовал, возмущался: сколько же лишних мук вносил в свою душу Эрвин, скольким ненужным страданиям подвергал себя!
Он начал с того, что ещё в университете у него открылся странный талант: он легко усваивал чужие идеи и быстро совершенствовал их. Эту особенность впервые обнаружил в Эрвине профессор химии. Профессор на курсовом экзамене рассердился: «Коллега, вы перевираете все, что прочитали в учебнике!» Эрвин обиделся: «Ничего не перевираю, проверьте сами!» Профессор взял учебник, стал проверять, тогда и выяснилось, что Эрвин передаёт прочитанные факты и методы со своими поправками и что поправки улучшают, а не путают то, о чем он читал. Раздражение профессора сменилось восторгом: «Коллега, вы гений усовершенствований!» И он предложил Кузьменко поработать вместе над улучшением некоторых химических процессов, у профессора есть парочка замечательных идей, только никак до реализации не доходит. Эрвин без труда нашёл путь их реализации, идеи профессора, точно, были из незаурядных, профессор ликовал: «Коллега, теперь меня выберут в академики, вам обеспечена учёная степень по ядерно-лучевой химии, чего ещё желать, не правда ли?» Все совершилось по профессорскому хотению: он стал академиком, Эрвину присвоили учёную степень. Профессор мечтал о дальнейшей плодотворной работе со своим бывшим студентом, Эрвин постарался поскорей распроститься с ним: тот хотел из любой своей работы извлечь пользу для себя, не только для науки, его честолюбие стало непереносимо. Эрвину предложили перебраться на Меркурий, он согласился. Он вырвался из лаборатории профессора, как из духоты на чистый воздух. Теперь он поработает для науки, не для своекорыстной выгоды – так ему тогда воображалось.
На Меркурии он определился к Карлу Ванину, тот начинал разработку твёрдых конденсаторов энергии. С жидкими конденсаторами в других лабораториях шло отлично, то одна, то другая извещали о выпуске своих моделей. У Карла не получалось. Карл нервничал. Карл ворчал: «Насытили цистерну энергоёмкими веществами, вот и вся проблема. У меня каждый молекулярный слой на пластинке должен таить в себе больше энергии, чем эшелон с углём, тут есть над чем поломать голову». И он ломал голову так, что временами ощупывал её руками: не распухла ли? – а все выдавливаемые решения не давали эффекта. Карл, уставая от неудач, подбадривал себя хвастовством: «Есть один проектик, доработаю – весь Меркурий удивится». Никто не умел так точно, так всесторонне, так глубоко провести лабораторный опыт, испытание, точное измерение, недаром его считали мастером эксперимента, он и был таким. Но это все была работа руками, инженерные расчёты, конструктивное оформление готовых проектов. А на идеи его не хватало. И даже не то чтобы не хватало, они непрерывно рождались в его мозгу, но он был лишён того, чем в избытке обладал Эрвин – способностью превратить туманную мысль в осуществимый проект. И ревнивый к своим идеям, он не желал ими делиться. «Что моё, то моё, – твердил он, – вот доведу мыслишку до блеска, всех потрясу! А пока не торопись, делай своё маленькое дело!» Эрвин делал своё маленькое дело. Карл хватался то за одну, то за другую из своих «мыслишек», ничего толком не разъяснял, никаких ясных заданий не выдавал – три четверти дня Эрвин скучал, притворяясь, что трудится. И вот тогда ему и явилась мысль самому доведаться, какие идеи обуревают руководителя лаборатории. В это время работники завода проходили энцефалопаспортизацию – у каждого перепроверялось мозговое излучение: на Меркурии часты патологические изменения, вызванные усталостью мозга, их надо своевременно обнаруживать и посылать захворавших на Землю. Эрвин быстро установил, что не только само мозговое излучение может легко записываться аппаратурой, имевшейся в их лаборатории, такие записи давно известны, – но и мысли, вызвавшие излучение, поддаются расшифровке. Он сконструировал приёмник и дешифратор собственных мыслей, эта первая модель удовлетворительно наносила на плёнку, о чем Эрвин думает, он слушал себя словно дважды: размышляя и потом – как бы со стороны – выслушивая свои размышления. При комнатной температуре иногда возникали шумы, записанная мысль не всегда отчётливо пробивалась сквозь фоновую неразбериху.
– Вот для чего вы морозили дешифратор, – догадался Рой.
Эрвин кивнул. В холодильник он поместил последний вариант дешифратора, придав ему вид бритвы. Бороды на Меркурии растут раз в пять быстрее, чем на Земле, вероятно, виновата дьявольская радиация Солнца, – кто хочет щеголять гладкими щеками, должен бриться два или три раза в день. Правда, некоторых удивляло, почему Эрвин хранит бритву в холодильнике, но к этому привыкли, у каждого свои чудачества: Эрвин объяснял, что ему приятно, когда кожи касается холод. Чтобы узнать, о чем думает собеседник, достаточно было вынуть бритву, подкрутить регулятор резкости, сделать вид, что бреешься, – и все, что в ту минуту рождалось в голове, записывалось.
– Вам не казалось, что проникновение в чужие мысли равноценно подслушиванию у дверей чужих разговоров? – не удержался Рой.
– Я признался в убийстве Карла Ванина, Рой, это хуже вышпионивания чужих мыслей, – огрызнулся Эрвин.
Он помолчал, снова заговорил. Итак, прибор был настроен на мысли Карла. И тут полезла такая дрянь, что Эрвин разбесился на себя за никчёмное изобретение. В мозгу Карла толклись тысячи разнокалиберных мыслей – сущая каша, к тому же неудобоваримая. То он вспоминал, что жмёт ботинок; то мысленно сетовал, что болит живот, надо бы кое-куда сбегать, но лучше подождать, может, пройдёт; то вдруг вспыхивала ослепительная идея перевести лучевой генератор на сверхжесткое излучение, оно одно способно энергоемко трамбовать молекулярные слои пластинок; тут же возникала мысль, не прожжёт ли сверхжесткое излучение саму пластинку, и ослепительная идея
– именно её потом и доработал Эрвин – тускнела и погасала; и снова все забивали пустые мысли о каких-то отчётах, докладах, встречах, еде, питьё, одежде, наградах, выговорах… Невероятно густо трудились мозговые полушария Карла Ванина, но пустячным трудом: девять десятых всех мыслей годились лишь на то, чтобы тут же отбросить их как шелуху. Эрвин уже готовился разбить дешифратор, но нашёл иное решение: встроить в приборчик сепаратор важного и неважного, некий фильтр, пропускавший только мысли большого накала, высокого энергетического потенциала. Теперь мыслительная малоценка отсеивалась, дешифровывались лишь мысли крупные, мысли важные, мысли повышенной затраты мозговой энергии.
И сразу же обнаружилось, что только два класса мыслей обладают у Ванина высоким энергетическим потенциалом: попытки внести что-то новое в свою работу и стремление извлечь личную выгоду из лабораторных удач. И мысли второго класса забивали мысли класса первого: второсортные замыслы перешумливали первоклассные идеи.
Как только у Карла появлялась стоящая мысль о том, как дальше вести эксперимент, тут же разворачивался мыслительный бал, какая-то праздничная вакханалия преждевременного торжества – Карл упивался, как все будут поражены его успехом, как он вознесётся надо всеми, какие хорошие слова скажут Анадырин и Стоковский, как Михаил Хонда будет внешне радоваться, а про себя досадовать, что ему такая удача не выпала, и какие прекрасные телеграммы пришлёт президент Академии Боячек, и какую гордость почувствует оставшаяся с детьми на Земле жена Екатерина, когда узнает об успехе мужа… И вся эта мыслительная толкотня и трепотня полностью заглушала сверкнувшую хорошую идею – вот почему ни одной из них Карл не мог додумать до конца, ни одной не был способен довести до конструктивного оформления…
– И когда я доработал сам одну из его сверкнувших и погасших идей, – рассказывал усталым голосом Эрвин, – Карл безмерно удивился, но, конечно, ничего не понял: «Вы знаете, я сам думал о чем-то похожем. Как хорошо, что мы с вами приходим к одним и тем же мыслям. Но у вас разработано куда детальней, можно прямо приступать к осуществлению, поздравляю вас, Эрвин». Я не удержался от насмешки: «Теперь вы получите академическую награду, сам Боячек поздравит вас, Карл, с научным достижением». Посмотрели бы вы, как он покраснел. Будто пойман на преступлении! Он забормотал, что работает не для славы и наград, ради науки, ради пользы людей и всякое такое. Но я-то знал его тайные мысли, я молча стерпел его лицемерие и только выразительно посмотрел. Он не выдержал: «Вы словно презираете меня, Эрвин, что это значит?» Я не мог объяснить ему, что это значит, но именно в тот момент начал ненавидеть его, вот что это значило. Он был недостойным лицемером, мне все трудней становилось проводить дни с человеком, у которого так двойственна личность.
– Вы могли перестать пользоваться дешифратором – и раздвоение личности вашего руководителя перестало бы вас раздражать, Эрвин.
– Я не мог этого сделать, мы продолжали трудное исследование, без непрерывно возникающих идей, переделок и усовершенствований оно не шло. Идеи генерировал Карл, и с каждой следующей они были все туманней. Я превращал их в осуществимые, выдирал из хаоса фантазий здоровое семечко реальности и выращивал из семени дерево, так это всего лучше назвать. И все сильней ненавидел этого честолюбца. Мне скоро стала противна и работа, которую мы вели.
– Вам скоро стали отвратительны и все сотрудники энергозавода, с которыми приходилось встречаться. Возвратись вы с вашим приборчиком на Землю, вы вскоре возненавидели бы все человечество.
Да, именно так, Эрвин не опровергал обвинений. Он лежал, отвернувшись от Роя, уставя глаза в потолок, тихо говорил – не оправдывал себя, не скрывал проступков, не утаивал сомнений и мук. Собственно, он потому и надумал шпионить за мыслями других, что надеялся на исключительность Карла Ванина. Остальные – люди как люди, никаких предосудительных стремлений за ширмой добропорядочности, дешифратор покажет это убедительно, так говорил он себе. А что получилось? Никакой исключительностью Карл не обладал, точно такими были и другие. У всех честолюбие, себялюбие, властолюбие шло на том же энергетическом уровне, что и творческое начало. Фильтр отсекал все мелочное, вторичное, случайное, а тщеславия с себялюбием не мог отсечь, это было коренное, на эти свойства натуры тратилось не меньше мозговой энергии, чем на научные усилия, и ведь это все люди выдающиеся, крупные специалисты, незаурядные характеры – иных на Меркурий и не посылают. И таких людей любить? Уважать их? Доброжелательствовать им? Не будет ли это формой того же двуличия? Не превратится ли в примирение со скверной?
– И вы стали показывать окружающим, что они вам отвратительны? И они благодушно терпели такое непостижимое для них отношение?
Эрвин усмехнулся с хмурой иронией.
– Благодушия не было. Но вы забываете, как сложились обстоятельства. Я ведь не издеваться приходил, я приносил ценные предложения, мне были благодарны за них – и никто не догадывался, что это его собственные идеи, только доведённые до завершения. А я посмеивался: вот вы думали, ничего не выдумали, а все так просто, получайте и пользуйтесь. Я унижал тем, что благодетельствовал, без облагодетельствования не было бы и унижения. И поверьте, после каждой моей неожиданной помощи, у людей на время пропадало самовосхищение. Другой сделал то, чего не смогли они: это впечатляло каждого.
– Расскажите, как погиб Карл Ванин.
– Что ещё рассказывать: погиб – и все тут. Не отрицаю убийства – разве не достаточно?
– Убийство убийству рознь. Хочу знать подробности.
– Подробности? Ладно, пусть подробности. В тот день мне хотелось лезть на стену. Бывают состояния, когда бить себя кулаками по лицу – успокаивает. Вот такой выдался денёк: от любого слова душу воротит. А Карл вдруг впал в экстаз и уже не мысленно, а вслух расписывает, как удалась работа, как нас вознесут за технические находки. Я вытащил аппарат – в мыслях та же восторженная бормотня, только гуще. В общем, я крикнул Карлу: «Убирайтесь от печи, я сейчас её сожгу!». Он стал белым, весь задрожал, руку протянул: «Эрвин, опомнись, Эрвин, прошу тебя!». Я навёл лучевой генератор на корпус печи. А Карл не ко мне бросился, а к печи – и попал под луч. Что ещё сказать? Отчаянье было такое, что сам кинулся под луч. А в это время – люди. Не знаю, как и выключил генератор, а не успел бы, и вбежавшим пришлось бы худо. Помню, что на мне тушили пламя, сам я срывал с себя одежду… Вот и все вам подробности. Какой вы сделаете вывод из моих признаний?
– Что вы идиот, Эрвин! Вы мнили себя проницательным, все знающим обо всех, проникшим в тайное тайных каждого человека, – таким вас рисовало ваше тщеславное воображение. А были идиотом: нарушили элементарные законы морали и получили искажённую картину поведения людей. Ну может быть, не идиотом, идиотизм – болезнь, а вы не больны. Глупцом, наивным глупцом, так точнее! Глупцом, неспособным понять людей, даже когда под рукой прибор для инструментального шпионажа за мыслями, – и главным образом потому, что имелся такой преступный, все искажающий в людях прибор. Я не буду говорить об ответственности за действия, наказания – не моя область, этим займутся другие. Я оцениваю ваш характер, вашу житейскую философию – и вот мой вердикт: глупец!
Эрвин явно ожидал другой оценки. И его, вероятно, меньше удивили бы обвинения в преступности, угрозы жестокого наказания – он предвидел их. Но то, что сказал Рой, было неожиданно и, наверно, обидней, чем обещания кары. Обида отчётливо прозвучала в дрогнувшем голосе Эрвина:
– Вы берётесь доказать, что я глупец, Рой?
– Докажу! – пообещал Рой. – Убедительно докажу, Эрвин Кузьменко, человек, пожелавший стать самым проницательным в мире и превратившийся в тупого, ограниченного, полуслепого глупца. Снова повторяю, это объективная, хладнокровная, квалифицированная оценка вашего поведения, а не запальчивость ругани. Слушайте меня внимательно и старайтесь поменьше прерывать, даже если будет трудно молчать.
Впоследствии, уже на Земле, Рой рассказывал Генриху, какие сложные чувства одолевали его во время последней беседы с Эрвином. Сильней всего было негодование, но была и жалость. Я помнил, говорил он брату, что моральное падение Эрвина началось с того, что его потрясло тщеславие профессора химии, не скрывавшего, что научные успехи помогут ему пройти в академики. Видимо, Эрвин был лопухом, воображавшим, что люди вроде дистиллированной воды, что в их душах никакие примеси не мутят сплошную прозрачность. В конечном итоге он возненавидел людей за то, что они не ангелы. Он стал делать зло из добрых побуждений – пытался по-своему исправить недостатки натуры. Впрочем, и дорога в ад вымощена благими намерениями – истина, выстраданная человечеством и потому неопровержимая. Мне было порой бесконечно жаль этого наивного, не очень умного, запутавшегося парня. Эрвину Рой описывал своё отношение несколько по-иному.
– Одна из главных ваших ошибок, Эрвин, была в том, что вы пристроили к своему преступному приборчику фильтр, отсекающий все мысли и чувства невысокого энергетического уровня, как вы их квалифицируете. Вы вообразили, что избавляетесь от помех, от шума, забивающего остроту главных мыслей и переживаний. Но реально вы избавились от фона, на котором только и возникают эти высокие мысли и переживания, а фон чувств и мыслей то же, что тон в музыке. Вы ведь учили, что тон создаёт музыку? Вы улавливали отдельные громкие звуки, но музыка исчезла: картина мыслей и чувств людей неузнаваемо искажалась. Я приведу такой пример, чтобы вам стало ясней. Вы не раз пролетали над Землёй, не раз любовались прекрасными пейзажами рек, лугов, лесов, городов, гор. Теперь вообразите, что вы подлетаете к Земле, когда её затянуло туманом высотой с полкилометра. Что вы увидите тогда? Унылую площадь синеватой мглы и над нею пики отдельных гор, вершины особо высоких небоскрёбов. Будет ли такая картина Земли правдивым её изображением?
– Пример – не доказательство, – жёлчно возразил Эрвин. – Удивительно, что вы забыли об этой прописи логики.
– Подождите. Я приведу и прямое доказательство. В лаборатории я вынул из холодильника бритву, повертел её в руках, и приборчик донёс до вас, лежавшего вот на этой кровати, не окрашенную эмоциями суть мыслей: что доработкой изобретения Томсона мы с братом поставим памятник погибшему другу, что нас наградят недавно утверждённой медалью Томсона, что я пройду сквозь такую гору, как та, что увиделась в окне, и Арман с Робертом будут надёжно страховать меня, никакие гравитационные толчки, погубившие Томсона, мне отныне не страшны… Я правильно излагаю информацию о моих мыслях? Вы соглашаетесь, вы не можете не согласиться! Но теперь посмотрите на другое. Приборчик не донёс до вас фона – тех чувств, которые были чуть пониже энергетического потенциала самих мыслей и через фильтр не прошли. Вы не узнали о печали, с какой я думал о Томсоне, о радости, что дело его не погибнет, как погиб он, что для нас с братом будет великим утешением довершить его изобретение, что медаль, какую мы получим, станет наградой его гению, славой его творению и что, пройдя сквозь гранит горы, я с гордостью скажу: «Возможность этого придумал Томсон, вот на что он был способен». Все эти человеческие, все эти добрые, грустные мысли приборчик отсек, вы получили мои рассуждения без фона, скелет, а не живое тело чувств. Что же вы сделали тогда? Вы сами добавили недостающий фон. Вы присочинили мне тщеславие, себялюбие, вы заставили меня не с грустью, а в упоении мечтать, как совершу то, чего Томсон не сумел, как я в глазах всех, и в своих глазах особенно, буду выше, буду глубже, буду талантливей гениального Ивана Томсона. Вы оболгали меня, Эрвин, вы чудовищно исказили мой характер. И возненавидели меня – не того Роя Васильева, который сидит у вашей кровати, нет, другого Роя, несуществующего, карикатуру на меня, какую сами придумали. Возненавидели за карикатурность, за несоответствие реальности, короче – за вами же придуманную ложь обо мне.
– Вы хотите сказать, что так было со всеми людьми, чьи мысли мне стали открыты? – глухо спросил Эрвин. Щеки его посерели, в глазах было смятение. Слова Роя падали как глыбы: он не был забронирован от силы доказательств. И приборчика, коварно все искажавшего, больше не существовало: истина представала в суровой подлинности.
– Да! – гневно сказал Рой. – Вы всех искажали, лгали на всех. Все люди представали перед вами в кривом зеркале. И ваша ненависть к ним за то, что они столь кривы, была, в сущности, ненавистью к самому себе, сделавшему их кривыми. Вот кого вы должны презирать, кого ненавидеть – себя. Ибо вы – главный виновник того, что люди виделись вам мелкими и порочными. Но это ещё не все, я только подхожу к главной вашей ошибке.
Жалкая гримаса исказила все больше бледневшее лицо больного.
– Ещё ошибки?
– Эрвин! Ошибки ваши к одной не свести, их много. Наберитесь терпения, я буду говорить об очень сложных понятиях. Я назвал вас наивным, но в том, что вы искажали людей, присутствует не наивность, а злонамеренность, скверный характер. Теперь послушайте и о наивности. Вы почему-то вообразили, что люди – автоматы, заряженные программой одних высоких стремлений. Но люди есть люди, им свойственно все, что принято называть человеческим. Один философ назвал свою книгу «Человеческое, слишком человеческое».
Под словечком «слишком человеческое» он подразумевал: «плохое человеческое». Что же, существуют и плохие чувства: себялюбие, эгоизм, неумеренное честолюбие, властолюбие и прочее – много таких чувств, у одних людей одни, у других другие, у одних сильней, у других слабей. Люди – не ангелы, ни один не таскает на спине крылышек. Но в наше с вами время, Эрвин Кузьменко, ни один человек не позволит скверным мыслям и чувствам стать главным двигателем своих действий. Они подавляются, им не позволяют проникнуть наружу. Люди стыдятся их, как дурного запаха. Вы бросили в лицо Карлу Ванину, что он стремится к академическим наградам. Вы сами сказали: Карл покраснел, словно вы поймали его на преступлении. И стал уверять, что это не так. Вы выкрали из его мозга мысль о награде, а он отрёкся от неё, как от плохого поступка. Вам это ничего не говорит, Эрвин? А ведь это значит, что люди не позволяют мелким, обывательским мыслям, всяческому мусору своей мыслительной работы, всяким отходам своих чувствований вознестись до роли главенствующих… Вы совершили отвратительный поступок, Эрвин. Вы изобрели аппарат не для узнавания человеческой природы и подлинного стимула человеческих действий, нет, аппарат для ворошения грязного белья, для проникновения в отхожие места. Кто же вы такой сами, Эрвин Кузьменко? Все, к чему прикасается ваша рука, приобретает мерзкий запах гнилья…
– Перестаньте! – простонал больной. – Я больше не могу вас слушать, не могу, не могу! – Крупные слезы катились по его жёлтым щекам.
И снова Рой почувствовал жалость к человеку, которого так беспощадно казнил правдой о нем. Рой остановил себя: зачем добивать уже поверженного?
– Я ухожу, Эрвин. Надеюсь, мы больше не увидимся. Не знаю, как сложится ваша дальнейшая жизнь Думаю, вам следует рассчитывать на доброту людей. Впрочем, это ваше дело, не хочу ничего предсказывать.
– Уберите эту штуку, – сказал больной, показывая на принесённую Роем деталь дешифратора. – Мне страшно глядеть на неё…
В гостинице Рой вызвал Стоковского.
– Друг Клавдий, обеспечьте мне место в ближайшем планетолёте на Землю. И выбросьте в помойку остатки дешифратора мыслей, изобретённого Эрвином. Это его собственное желание.
Создателем индивидуальной музыки общепризнан Михаил Потапов. На концерте Потапова – он состоялся первого мая 2427 года по старому летосчислению – изумленное человечество познакомилось с новой и такой ныне популярной формой музыкального самозвучания (Потапов, как известно, употреблял термин «музыкальное самопознание»). Но не стоит думать, что новая форма музыки появилась сразу, как Афродита из морской пены. У великого творения Потапова есть не только история, повествующая о том, как оно заполонило в короткий срок умы и чувства, но и предыстория – и, к сожалению, трагическая.
Недавно разбирали архив известных физиков прошлого века – братьев Генриха и Роя Васильевых. Среди прочих документов нашли в нем и материалы, которые бросают свет на истоки индивидуальной музыки. Материалы эти будут опубликованы в сорок седьмом круге пленок «Классики науки», а здесь мы воспроизведем лишь речь Роя на собрании членов Общества классической музыки. Речь эта никогда не передавалась в эфир и не печаталась на официальных пленках общества. Возможно, это объясняется тем, что классическая музыка, сегодня снова имеющая немало поклонников, в те годы была почти полностью позабыта и собрания ее немногочисленных адептов не привлекали к себе широкого внимания.
Ниже дан сохранившийся текст речи; начало, к сожалению, утрачено.
«…Это произошло незадолго перед последней болезнью Генриха. Он уже прихварывал: ранения, полученные при загадочной аварии звездолета на Марсе, – тайна, впоследствии им же с таким блеском распутанная, – были залечены, но не преодолены. Внешне Генрих оставался бодрым, красивым, быстрым, но я уже смутно догадывался, куда идет дело, и в один нехороший день – я потом объясню, почему он нехорош, – силой вытащил брата из лаборатории.
– Ты дурак, Генрих, – сказал я. – А я скотина. Не спорь со мной. Я не терплю преувеличений и если говорю, то объективную истину.
– Я не спорю, – возразил он кротко. – Но я хотел бы знать, что тебе от меня надо?
– Сейчас мы выйдем наружу. И будем ходить по городу. И погуляем в парке. А возможно, слетаем на авиетках к морю и покувыркаемся на волне. И если мы этого не сделаем, я буду чувствовать себя уже не скотиной, равнодушно взирающей, как брат неразумно губит себя, а прямым убийцей.
Он с минуту колебался. Он глядел на приборы с грустью, словно расставался с ними надолго. Мы в это время исследовали записи второго механика звездолета «Скорпион», единственного человека, оставшегося в живых после посадки галактического корабля на планетку Аид в системе Веги. Загадок была масса, многие не разъяснены и поныне, а тогда все казалось чудовищно темным.
Генриху не хотелось бросать эту работу ради прогулок, мне тоже не хотелось, но это было необходимо, так ослабел Генрих. И я бы за шиворот оттащил его от приборов, если бы он не уступил.
Но он покорился, и мы вышли за город. Я не буду описывать прогулку. Самым важным в ней, как вскоре выяснилось, было то, что, на общую нашу беду, мы повстречали в парке Альберта Симагина.
Он несся по пустынной аллее, словно запущенный в десять лошадиных сил. У него был полубезумный вид, рот перекосился, он молчаливо, без слез, плакал на бегу. Генрих остановил Альберта. Генрих дружил с ним еще в школе. Мне же в Альберте не нравилась несдержанность, слишком громкий голос, глаза тоже были нехороши: я не люблю хмурых глаз.
– Откуда и куда? – добродушно спросил Генрих. Я особо подчеркиваю добродушие тона, с Альбертом Генрих всегда разговаривал только так. Я и сейчас не понимаю, чем этот шальной фантазер привлекал Генриха.
Альберт закричал, будто о несчастье:
– Из музея! Откуда же еще?
– Зачем же бежать из музея?
Как вы понимаете, это спрашивал Генрих, а не я. Я лишь молча рассматривал Альберта.
– Ничего ты не понимаешь! – произнес Альберт яростно. – Просто удивительно, как некоторые люди бестолковы!
– Объясни – пойму.
Объяснением путаную, шумную речь Альберта можно было назвать лишь условно.
Я понял одно: в музее Альберт рассматривал четверку несущихся коней – недавно законченную картину Степана Рунга, не то «Фаэтон на взлете», не то «Тачанки в походе», названия не помню.
Лихие лошадиные копыта сразили Альберта. Он ошалел от облика коней, его истерзала экспрессия бега, опьянила музыка напрягшихся мускулов – именно такими словами он описал свое состояние. Картина ему звучала, он не так видел, как слышал ее. Он сказал: «Трагическая симфония скачки». С этого и начался его спор с Генрихом. Генрих удивился:
– Вещь Степана я знаю, во мне она вызывает иные ассоциации. И если уж оперировать музыкальными терминами, то я бы сказал, что картина звучит весело, а не трагически.
– Чепуха! – прогремел Альберт. Черноволосый, лохматый, с очень темным лицом, с очень быстро меняющимся выражением диковатых глаз, то вспыхивающих, то погасающих, – он всегда казался мне малость свихнувшимся. Колокольно гремящий голос Альберта меня раздражал, и я опасался, что разговор взволнует Генриха, а ему было вредно волноваться. Генрих, правда, улыбался, а не сердился. – Ты примитивен! Ты не понимаешь главного: каждый слышит в картинах свою собственную музыку.
– Ты отрицаешь объективную реальность?..
– Я не отрицаю, я утверждаю. Отрицают люди, не умеющие создавать. Я создатель. Я утверждаю, что там, где тебе послышится хохот, мне раздастся плач.
– Но это и есть отрицание объективной всеобщности восприятия.
– Вздор! Это есть утверждение объективной всеобщности своеобразия. Ты проходишь мимо тысяч женщин равнодушно, а одна потрясает тебя – та самая, мимо которой равнодушно прошли все твои товарищи. Она зазвучала тебе, а другие не зазвучали. А если бы прав был ты, то все парни влюблялись бы в одних и тех же женщин, в тех, в которых больше объективных женских совершенств. Но ты ищешь в женщине свою музыку, а не глухие объективные добродетели.
– Странный переход от картины в музее к влюблению в женщин!
– Нормальный. Живопись – музыка красок, а любовь – музыка чувств и поступков.
– Короче, все звучит?
– Все звучит! Все музыкально: вещи и дела, слова и чувства. И каждый человек воспринимает мир по-своему – музыка мира у каждого своя. Для тебя скачка коней на картине Рунга – веселая пляска, для меня – мрачный реквием.
Генрих радовался диковинам. Он лукаво поглядел на меня.
– Выходит, я слышу в Пятой симфонии Бетховена шаги судьбы, а ты, Рой, драку у кабака.
– Не говори о Бетховене! – зарычал Альберт. – Древние мастера писали принудительную музыку. Они бесцеремонно навязывали слушателям созданные ими мелодии. Я же толкую о свободной музыке, которая звучит в твоей душе вот от этой тучи, этого солнца, этой зелени, этих домов, этих прохожих, от самого тебя, наконец, хотя, сказать честно, ты не очень хорошо звучишь!
Запальчивость Альберта все больше веселила Генриха. В ту минуту и я порадовался, что он с увлечением спорит, я и догадаться не мог, к чему приведет этот странный спор.
– Как жаль, что твоя индивидуальная музыка – нечто абстрактное, ни на каком инструменте не услышать.
– Опять врешь! Такой инструмент есть! Я его сконструировал сам. Он записывает музыку моего восприятия. Я бежал из музея, чтобы не потерять ни одной ноты из зазвучавшей во мне мучительной симфонии бега. Встреча с тобой спутала гармонию инструментов моей души: вместо симфонии получается какофония. Идите оба к чертям! До нескорого свидания!
Генрих помахал ему рукой, я сказал:
– До свиданья, Альберт! – И это были единственные слова, произнесенные мной за все время встречи.
А на другой день мы узнали, что Альберт умер. И еще оказалось, что мы были последними, кого он видел перед смертью, это засвидетельствовал он сам, прокричав роботу-швейцару: «Повстречал Роя и Генриха! Вот же бестия Генрих, он жутко меня расстроил дурацкими сомнениями, но теперь я ему покажу, теперь я ему покажу!» После этого он заперся в кабинете, откуда послышались непонятные звуки, тоже запечатленные на пленке швейцара, а часа через два наступило молчание. Робот воспринял молчание как сон, но это была смерть.
Утром Генриха и меня вызвали в квартиру Альберта.
Альберт лежал на полу около исчезнувшего силового дивана – очевидно, скатился в агонии, так и не успев ни крикнуть о помощи, ни выключить интерьерное поле. Я часто видел мертвых и на Земле и в космосе, в последние годы мне с Генрихом приходилось распутывать загадки многих непонятных смертей, но такого странного трупа мы еще не видели. Тело Альберта свела жестокая судорога, и руки и ноги были столь невозможно выкручены, что, казалось, это немыслимо совершить, не ломая костей, но кости были целы, так установила медицинская экспертиза.
Первое, что бросалось в глаза, был этот ужасный облик тела, молчаливо кричавший о безмерном страдании. И вот тут начинается странное: на лице Альберта закоченело выражение счастья, он радовался своей гибели, он ликовал, он восхищался – такое у меня создалось впечатление; и чувство, возникшее у Генриха, было таким же. И вторая странность: тело почернело – Альберт словно бы обгорел.
Я с минуту стоял около трупа, потом отошел. Мне было страшно глядеть на Альберта. Я не дружил с этим человеком, как Генрих, но неожиданная его гибель была так ужасна, что разрывалось сердце.
– У тебя трясутся губы, Рой, – сказал Генрих. Он еле держался на ногах от волнения. – Мне кажется, тебе плохо.
– Не хуже, чем тебе, – возразил я, силясь улыбнуться. – На тебе тоже лица нет. Смерть это смерть, ничего не попишешь.
В комнате уже были следственные врачи. Я обратился к ним:
– Что случилось с Альбертом?
Один из врачей ответил:
– Похоже на отравление каким-то ядом, вызывающим гибельное повышение температуры. Ожоги на теле, по всему, произошли от внутреннего огня. Точно узнаем на вскрытии, а пока скажу: в моей практике еще не было столь загадочной смерти.
– В моей тоже, – сказал я.
Генрих молчал и осматривался. Не помню случая, чтобы Генрих сразу высказал свое мнение в трудных ситуациях: ему предварительно надо было посмотреть сто вещей, продумать сто мыслей, прежде чем он решится выговорить одну фразу.
В комнате стоял незнакомый аппарат, и вокруг него стал кружить Генрих, после того как справился с первым волнением. Труп отнесли в морг. Я отвечал и за себя и за Генриха на вопросы следователей-врачей, сам задавал им вопросы – на три четверти их они ответить не смогли, – потом поинтересовался, что обнаружил Генрих. Ничего важного он не открыл. Аппарат был усилителем электрических потенциалов, довольно сложное сооружение, но для чего он предназначен и как действует, понять из осмотра было непросто, а отпечатанной схемы ни на приборе, ни в комнате мы не нашли.
– По-моему, эта штука связана с работой мозга, – проговорил наконец Генрих. – Вот эти гибкие зажимы накладываются на руки, эти – на шею…
– А эти проглатываются, – хмуро сострил я, показывая на два шара, похожие и величиной и цветом на апельсины. – Закуска неудобоваримая, что, впрочем, Альберт доказал своей трагической гибелью.
Так мы еще некоторое время перебрасывались словами, а потом на стереоэкране зажглась картина вскрытия трупа и мы, не выходя из комнаты Альберта, стали свидетелями того, что происходило в морге. Вывод прозектора был таков: Альберт скончался от ожога, охватившего все его тело. Это был редчайший случай внутреннего самовозгорания, гибель от пламени, промчавшегося по нервам, бурно закипевшего в артериях и венах, безжалостно обуглившего кости и мышцы. Один из медиков сказал, что в древние времена насквозь проспиртованные алкоголики, у которых в крови было больше спирта, чем кровяных шариков, вот так же воспламенялись, когда к ним подносили спичку. Другой возразил, что Альберт алкоголиком не был и горящей спички к нему не подносили. Этот врач считал, что Симагин погиб от электрического тока: если на тело наложить электроды, подвести напряжение в несколько тысяч вольт, то сквозь ткани промчится ток такой силы, что порожденная им теплота изнутри убьет человека. Третий медик заметил, что электрической казни Альберта не подвергали, а сам он не смог бы выбрать подобный вид самоубийства, ибо у него не было высоковольтной аппаратуры. Этот рассудительный врач собственного суждения о причинах смерти Альберта не имел.
Я попросил следователя, вместе с нами наблюдавшего стереокартину вскрытия:
– Разрешите нам остаться в квартире Симагима. Мы хотели бы на месте трагедии поразмыслить о ее причинах.
Он ответил, по-моему, с большим облегчением:
– О, пожалуйста! Мы будем признательны, если вы прольете свет на загадку этой смерти.
– Ну? – сказал Генрих, когда мы остались одни. – Не сомневаюсь, что у тебя уже готова версия драмы, и настолько невероятная, что только она одна справедлива. Ибо ты не раз говорил, что загадки только потому и загадки, что в основе их лежат редкие причины, а мы чаще всего ищем тривиальностей. Или не так?
Он шутил с усилием, у него было грустное лицо. Вы понимаете, что и мне было не легче. Но я поддержал его иронический тон, чтобы не дать расходиться нервам. Меня все больше беспокоило состояние Генриха. Мы в свое время раскрыли тайну гибели Редлиха, были свидетелями трагической кончины Андрея Корытина, очень близкого нам человека. Все это были грустные истории, наш успех в распутывании тех тайн не доставил радости ни Генриху, ни мне. Но еще ни разу я не видел Генриха таким подавленным. Теперь я знаю, что он уже был болен, но тогда еще не понимал этого, сверхмудрые медицинские машины тоже не обнаружили проницательности. Одно я представлял себе с отчетливостью: Альберта уже не воскресишь, нужно, чтоб рана, нанесенная его гибелью Генриху, не оказалась для брата непосильной тяжестью.
– Искал, конечно, невероятного, но в голову лезут одни тривиальности,
– сказал я.
– Ладно. Объяви свою тривиальность, если на невероятное стал неспособен.
Все было в традициях наших обычных разговоров. Генрих часто издевался над моим методом работы, хотя все важные идеи, принесшие этому методу известность, принадлежали ему, а не мне. Он был такой: сперва насмехался, потом загорался. И в тот день, начиная рассуждение, я не сомневался, что где-то в середине он, увлекаясь, прервет меня и продолжит сам – и гораздо лучше продолжит, чем мог бы сделать я.
– Альберта сжег внутренний пламень, – сказал я. – Так установили медики. Остается раскрыть, что породило гибельный огонь. Алкоголь отпадает, электрический разряд тоже. Тем не менее был какой-то физический агент, породивший испепеляющий свет.
– Иначе говоря, смерть произошла не чудом. С таким проницательным выводом можно согласиться.
Я спокойно продолжал:
– Итак, глубинное потрясение. Что могло потрясти Альберта? Он умер через несколько часов после встречи с нами. Робот свидетельствует, что, раздраженный твоими возражениями, Альберт собирался тебе что-то доказать. И оно, это пока непонятное нам «что-то», его доконало.
– Значит, я – косвенная причина его непонятной смерти?
– Не ты, а то, чем он собирался побить тебя в споре. Какой-то неопровержимый аргумент против тебя, который он разыскал, – вот что погубило его.
– Постой, постой! – сказал Генрих. Брошенная мной и неясная мне самому, признаюсь честно, мысль уже превращалась у него во все озаряющую идею. Так бывало и раньше, так было и в тот раз. – Давай вспомним, о чем мы спорили с Альбертом. Я утверждал, что музыку великих композиторов все люди воспринимают в общем одинаково, а он возражал. Говорил, что у каждого в душе творится своя особая музыка и что при помощи такой индивидуальной музыки люди познают мир. «Все звучит: вещи, слова, чувства» – разве не так он сказал?
– Именно так. Но чем он мог опровергнуть тебя? Я говорю об этом: «Теперь я ему покажу!»
– Только одним: показать физически, что вещи и события создают в его психике музыку. Он сказал, что картина Рунга звучит ему трагической симфонией, неким мрачным реквиемом. Я был бы опровергнут, если бы ему удалось записать эту симфонию, и не просто записать – как нечто им сотворенное, так работают все композиторы, но и показать, что каждая нота порождена картиной, он лишь звучащий инструмент, а не творец.
– Итак, Альберта сожгла музыка, порожденная картиной Рунга. А накал ее вызван страстным желанием убедить тебя, что мелодия вещей реально существует. Но как и где зазвучала убийственная музыка?
– Этого пока не знаю. Надо думать.
Генрих быстро заходил по комнате. Он всегда молчаливо, возбужденно бегал взад и вперед, когда его озаряла новая идея.
– Вот он, убийца Альберта! – сказал Генрих и показал на аппарат, возвышавшийся посреди комнаты.
Мне тот аппарат тоже показался подозрительным, но утверждать, что в нем корень несчастья, я бы не решился. Ни одно из моих сомнений Генрих не опроверг. Он умоляюще поднял руки:
– Не требуй от меня слишком многого! Я еще не нашел, а ищу. Это пока голая идея.
– Любые идеи, голые и одетые, надо доказывать. Лишь диспетчерам, объявляющим посадку в планетолеты, верят на слово.
Мы опять с осторожностью осмотрели аппарат. Он не кусался, но и яснее не стал. В нем таились по крайней мере две загадки: непонятно было, для чего он, и еще темнее – как он действует. Генрих стоял на своем: в аппарате материализовалась музыка, испепелившая беднягу Альберта. И до самой кончины несчастный не понимал, что гибнет, вот отчего на лице его окаменело выражение счастья, когда тело перекрутила судорога паралича.
– Я приду к тебе на помощь, – сказал я Генриху. – Я знаю, где источник питания таинственного аппарата. Если в нем творилась музыка души Альберта, то питался он жизненной энергией его тела. Не надо искать подключений к внешним энергетическим станциям. Это аппарат-вампир, высасывающий тело, чтобы усладить душу.
Генрих задумчиво смотрел на гибкие провода с зажимами на концах; от аппарата шло пять таких проводов.
– Это можно проверить, Рой. Если я закреплю зажимы на своих руках, ногах и на шее…
– Ты не закрепишь их, Генрих. Ты меня часто раздражаешь, это верно, но погибнуть на моих глазах я тебе не разрешу.
– Если это будет на твоих глазах, я не погибну. И ты должен понять, что иного способа проверки не существует.
Тут я приближаюсь к самому трудному пункту моего рассказа. Как я осмелился поставить такой опасный эксперимент на человеке с расстроенным здоровьем, к тому же на моем брате? Ответить на этот вопрос сейчас, после известных событий, непросто, тем более что я хочу объяснить факты, а не оправдываться.
В продиктованной мной большой биографии Генриха, где я подробно рассказывал о наших совместных работах, я уже отмечал, что Генрих бывал невыносимо упрям. Он мог кричать и упрашивать, был то мучительно молчалив, то еще мучительней красноречив, умел находить такие неожиданные аргументы, что парировались они лишь с трудом, если их вообще удавалось парировать. Об этой особенности его характера часто забывают историки наших работ, но я не мог с ней не считаться.
Но главное было все-таки не в этом. С упрямством Генриха я бы как-нибудь справился, противопоставив ему собственное упрямство.
Была и другая причина, почему я согласился, и очень важная причина, смею вас уверить! Вначале мы ставили опыты над собою попеременно, даже чаще подопытным бывал я, с детства у меня здоровье крепче. Ничего хорошего из этого не вышло. Генриху не хватало хладнокровия, чтобы руководить рискованными опытами. Он то увлекался экспериментом и забывал обо мне, то, пугаясь моего состояния, раньше времени обрывал опыт. В своей выдержке я был уверен больше. Но вы вскоре убедитесь, что если в общем это правильно, то в том конкретном случае я переоценил себя, и это едва не породило новую трагедию.
– Согласен, но ставлю жесткие условия, – объявил я. – Первое: мы раньше обследуем этот прибор в нашей лаборатории, и, пока не получим его подробной схемы, никаких экспериментов не будет. Второе: если в этом дьявольском сооружении творится музыка, то ее должен воспринимать не ты один, но по крайней мере и второй слушатель – я. Стало быть, раньше разработаем приставку, делающую явными неслышные внутренние звуки, потом начнем вызывать их к жизни, или вернее к смерти, ибо звуки эти – убийцы. И последнее: чтобы установить, насколько музыкальна продукция этого треклятого аппарата, мы пригласим на испытание еще двух человек – толкового медика из породы тех, которые не только лечат болезни, но и привлекают к ответственности объекты, вызывающие заболевания, и настоящего музыканта, умеющего и воспроизводить музыку, и критически в ней разбираться.
– Медика ты найдешь легко, – сказал Генрих, усмехаясь. – Но отыщешь ли столь разностороннего музыканта?
– Уже отыскал. И могу тебя заверить – парень что надо!
Так в нашей компании появился Михаил Потапов.
Мы с ним вместе учились в школе. В детстве Михаил был медлительным, молчаливым увальнем. Я не могу сказать, чтоб его тогда увлекала музыка. Его ничто по-настоящему не увлекало, а если увлечения нарождались, то они долгие годы созревали в латентном состоянии, внешних плодов созревания никто не видел. Он был в те годы до серости неприметен. А вскоре после школы он вдруг прославился как создатель своеобразной музыки, неровной и непонятной, временами вызывающей боль, а не наслаждение. Она ввергала слушателей в транс. «Гипнотическая симфония» – так он сам назвал одно из своих произведений. Не сомневаюсь, что все эти факты вам, знатокам классических мелодий, – их сейчас многие обругивают «принудительными», по несчастному словечку Альберта, получившему столь широкое распространение,
– вам, повторяю, эти общеизвестные истины знакомы куда лучше, чем мне. Но я должен напомнить о них, ибо без этого не смогу вывязать рассказ о событиях, чуть не погубивших Генриха.
Итак, в нашей лаборатории, в то утро, когда мы возились со звучащей приставкой к аппарату Альберта, возник Михаил Потапов.
Он вошел без стука, не поздоровался, не проговорил ни слова, только хмуро и молча поглядел. Генрих его не знал, он ведь был на семь лет моложе нас с Михаилом, но догадался, кто пришел.
– Ага, это вы! – сказал Генрих приветливо.
– Да, я, – ответил Потапов и, посмотрев в мою сторону, деловито моргнул. Моргание и раньше заменяло у него кивок головой.
Я вызвал интерьерное поле и усадил гостя в кресло. Михаил всегда сидел охотнее, чем ходил, к тому же ходить в нашей заставленной механизмами лаборатории было неудобно. Он сидел и молча смотрел на меня. Он не любил говорить. Он говорил так, словно его рот набит камнями. В древности один оратор закладывал за щеку каменья, чтоб речь звучала ясней. Михаил на того оратора не походил.
– Ты уже слыхал о загадочной смерти Альберта Симагина, – сказал я. Он опять моргнул. – Но ты, вероятно, не знаешь, что, отличный инженер, Альберт увлекся музыкой – не старинной и даже не твоей, а какой-то особой, отвергающей и опровергающей всех до него существовавших композиторов.
Потапов шевельнулся в кресле и промямлил:
– Моя музыка самая современная. Она неопровержима и неотвергаема.
– Всех вас! – повторил я. Мне захотелось его позлить. – Он утверждал, что вы своевольно навязываете слушателям свои звучания, насильственно порождаете желаемые вами эмоции. Он обругал вашу музыку принудительной. Он стремился создать музыку вольную, исполняемую для всех одновременно, но для каждого слушателя – свою.
– Интересно, – пробормотал Михаил. Глаза его оставались тусклыми. Пробить этого человека было нелегко. Он подумал и добавил: – Даже очень интересно. – Он еще подумал. – А результат?
– Альберт погиб, вот результат. А теперь сиди и смотри. Мы с Генрихом подготавливаем к испытанию созданный Альбертом аппарат, у каждого творящий свою музыку.
Потапов сидел, смотрел и молчал, временами закрывал глаза, и тогда казалось, что он засыпает, но через минуту-другую медленно приподнимал веки, снова всматривался в нашу работу, взгляд его становился понемногу осмысленным, на серых щеках забрезжил румянец. Мы с Генрихом переговаривались. Собственно, говорил я, Генрих откликался. Думаю, однако, из нашего отрывистого разговора любой мог уяснить себе, к чему мы готовимся, а Михаил тупицей, конечно, не был.
Через некоторое время он заволновался.
– Рой, – пробормотал он, – у меня мысль. Я хочу вместо Генриха.
– Если это мысль, то неудачная. Испытание опасно. Генрих опытный экспериментатор, чего нельзя сказать о тебе.
– Моя мысль не в этом, Рой. Я не ищу этого… опасностей. Я хочу проверить, как понимал музыку Альберт.
– Мы этого тоже хотим. И сейчас будем проверять. А ты по-прежнему молчи и слушай. Скоро музыка, вызванная к жизни Альбертом, зазвучит в твоих ушах. И твоя задача эксперта – сказать, стоит ли она чего.
После этого уже ни словом, ни движением он не прерывал подготовки к эксперименту. В лаборатории появился медик с ассистентами. Руки, ноги и шею Генриха сковали зажимы от аппарата, другие провода и теледатчики сигнализировали о состоянии жизненных параметров, а музыкальная приставка готова была усладить наш слух любыми мелодиями, рождавшимися в мозгу Генриха.
– Начинай, – сказал Генрих, и я включил аппарат. Минуты две мы ничего не слышали. Генрих лежал с закрытыми глазами и о чем-то думал. Мы обалдело таращили глаза один на другого. Лицо Михаила стало апатичным. Могу поклясться, что в эти первые две минуты он забыл и о нас, и о нашем эксперименте – вероятно, творил свои путаные симфонии. А затем музыка Генриха зазвучала в приставке, усилители доносили ее до наших ушей, аппарат же Альберта словно ожил, в нем засверкали глазки и сигнализаторы, разноцветные вспышки озаряли его изнутри. Объективности ради должен признаться, что вначале я больше следил за аппаратом, чем вслушивался, но вскоре музыка захватила меня всего, и, кроме нее, уже, казалось, ничего не было ни во мне, ни вокруг.
После моего доклада вы сами услышите музыку Генриха, поэтому не буду ее описывать, тем более – я не музыкант и обязательно в чем-нибудь да совру. Скажу лишь, что за всю свою жизнь я не слыхал мелодии столь красивой и столь печальной. Не знаю, какие инструменты могли порождать этот гармоничный плач, нечеловечески прекрасный, нечеловечески терзающий душу плач. Он доносился отовсюду, исторгался из меня и во мне, все вокруг пленительно рыдало. Я просто не могу подобрать другого эпитета, кроме вот этого: «пленительный», он единственно точный, и я был пленен, я тоже молчаливо рыдал в такт этому плачу, это была уже не мелодия Генриха, а терзаемая душа всего мира, и она рыдала во мне, со мной, рыдала всем мною!
Чувство, захватившее меня, повторялось у каждого слушателя, все мы как ошалелые, как бы внезапно ослепнув, уже не видели ни друг друга, ни Генриха, и всем в себе отдавались магии тоскующих звуков.
Вдруг я очнулся. Не знаю, как удалось прорваться сквозь коварную сеть полонящей мелодии, но я пришел в себя и увидел, что Генрих почти бездыханен и кривые на самописцах, фиксирующих жизненные параметры, все до единой катятся вниз.
– Доктор, он умирает! – заорал я и кинулся сдирать с Генриха зажимы.
Медик, охнув, выключил аппарат. Его ассистенты суетились вокруг Генриха. Кто облучал его из живительных радиационных пистолетов, кто делал инъекции, кто прикладывал к щекам и ко лбу примочки, кто из индукционных аппаратов пронизывал нервы электрическими разрядами. Прошло минут пять, прежде чем Генрих открыл глаза. Мы подняли его и поставили, он не удержался на ногах. Мы опять положили его на диван, опять энергично обстреливали, примачивали, вводили растворы, терзали электрическими потенциалами.
– Что с тобой? Скажи, что с тобой? – спрашивал я. Он наконец откликнулся – бессвязно, на полуслове останавливался, повторялся. Даже после страшной аварии на Марсе, даже после отравления диковинным мхом, когда мы с ним открыли общественное радиационное кси-поле, он не был так ослаблен. Он объяснил, что, ожидая музыки, вспомнил Альбину и захотел опять разобраться в тайне ее гибели, но, как и раньше, ничего достоверного не установил, и его охватило отчаяние, что она умерла такой молодой, а он не сумел ей помочь и даже не понимает причин ее смерти.
Рассказ Генриха прервало громкое рыдание Михаила. Композитор скрючился на диване и заливался слезами. Я подумал было, что и ему плохо от порожденных Генрихом мелодий, но Михаил с раздражением отмахнулся от меня.
– Вы не понимаете! Вы не способны понять! – лепетал он. – Самый страшный тупица – я! В мире еще не существовало человека бесталаннее меня! Был только один гений, только один – Альберт, теперь я знаю это!
– Обстреляйте его успокаивающими лучами! – приказал я медику. – А если ваши средства не помогут, я надаю этому болвану оплеух! – Нервы у меня разошлись, я и в самом деле мог полезть в драку.
Михаил вскочил. Глаза его исступленно горели. Даже не верилось, что это те сонные зенки, какими он обычно озирал мир.
– Альберт был величайшим гением, но и он ошибался! Он ошибался, я не ошибусь! Я сотворю то, что ему не удалось!
И, продолжая что-то кричать на бегу, он ринулся вон.
Только через несколько дней мы с точностью установили, что вырвали Генриха из тенет смерти буквально в последний момент. Еще две-три минуты такой убийственной музыки – и он был бы испепелен. Это не словесная фиоритура, а беспощадный факт: болезнь, поразившая Генриха, больше всего напоминала внутренний ожог. И лечили его, как мне сотню раз объясняли медики, и знаменитые, и обыкновенные – они стадами паслись у постели Генриха, – от ординарного ожога внутренних тканей. Я сказал «ординарный ожог» и печально усмехаюсь: вероятно, во всей истории медицины не было болезни удивительней той, что погубила Альберта и едва не прикончила Генриха. Я приведу лишь один факт, чтобы вам стала понятна серьезность события: за час музыкального сеанса Генрих похудел на семь килограммов, так велик был отток энергии из тела.
В эти суматошливые дни борьбы Генриха с хворью я позабыл о Михаиле, он тоже не давал знать о себе, даже не поинтересовался здоровьем Генриха. Он словно бы не ушел, а бежал – и боялся снова с нами соприкоснуться.
Он появился недели через две. Генрих уже вставал на короткое время, он хотел побольше ходить, но медики сомневались, полезно ли это ему, и я не давал. Я, как вы понимаете, и работал и ночевал в комнате Генриха и если выходил из нее, то ненадолго.
– Жив? – приветствовал я Михаила. – А мы думали, тебя взяла нелегкая.
Он понял «нелегкая» в смысле «нелегкая музыка» и торжествующе засиял:
– Мелодия губительная, но я превратил ее в свою противоположность. Расскажите, как вы объясняете изобретение Альберта?
Я посмотрел на Генриха. Он прошептал:
– Говори ты.
Мы с Генрихом много размышляли о происшествии, я высказал не свое, а общее мнение. Я начал с того, что человек и вправду познает окружающее и себя не одним разумом, но и эмоциями, и среди них немаловажно музыкальное восприятие. Вещи мира не только видятся, не только осязаются, не только пахнут, но и звучат. Каждому предмету мира, каждой комбинации их соответствует в психике человека особое музыкальное звучание. Древние греки говорили о «гармонии сфер» – и они не были такими уж дураками. Один поэт некогда писал:
И все звучит. На камень иль траву Ступаешь, как на клавиши рояля.
И прислонясь к стволу, росу роняя На звезды, облепивши листву, Звучишь и сам.
Обратное тоже верно – каждому психическому состоянию человека соответствует мелодия, выражающая это состояние. Разумеется, все эти звучания – симфонии внешнего мира, музыкальные ритмы психики – обычно так слабы, что составляют неопределенный шумовой фон восприятия и размышления.
Альберту удалось – и в этом сила его изобретения – гигантски усилить внутреннюю музыку человеческого познания и страстей. Но изобретение таит в себе и угрозу. Природа недаром скрыла музыку чувств и мыслей в микрозвучании, растворила ее в шумовом фоне. Альберт распахнул зловещий ящик Пандоры, скрывавший страсти души. И в своем натуральном виде эмоции почти всесильны, под их действием люди гневаются, рыдают, тоскуют, впадают в неистовство, бесятся, сходят с ума. Тысячекратно же музыкально увеличенные, они убивают. Любое ощущение, крохотное и неприметное, усилитель Альберта делает великим чувством. Человек не способен вынести ни великое горе, ни великую радость, человек гармоничен, такова его природа,
– все чрезмерное губительно для человека. И сам Альберт, испытывая свой аппарат, был сожжен гигантским наслаждением и, уже умирая, не понимал, что гибнет, а не наслаждается. И Генриха едва не испепелила вечно тлеющая в нем печаль об Альбине, когда печаль из обычного чувства выросла в обжигающе громадную. И чтобы больше не повторялись такие трагедии, мы теперь постараемся наглухо закрыть грозное открытие Альберта Симагина…
– Нет! – закричал Михаил. – Вы этого не сделаете! Я не позволю!
– Не позволишь? Между прочим, мы пригласили тебя в качестве музыкального эксперта, а не на роль верховного судии. Улавливаешь разницу?
– Выслушайте меня! – попросил он. – Только об одном прошу: выслушайте меня спокойно. Не надо так волноваться.
– Волнуешься ты, а не мы. Говори. Обещаю слушать без усиления эмоций.
Он говорил путано и торопливо, воспроизвести его бессвязную речь в ее буквальности я не сумею. Он соглашался с нами: гениальный аппарат Альберта
– он так его и назвал – безмерно усиливает звучания, уже существующие в психике, они и впрямь становятся опасными. Защищать усилитель Альберта в его сегодняшнем варианте он не намерен. Но Симагин совершил великое открытие, об этом надо твердить, об этом надо кричать: окружение порождает в человеке музыку, в эти внешние звучания вплетаются мелодии психики – удивительная, но, к сожалению, почти неслышная симфония творится в душе каждого человека, индивидуальная его музыка, музыка его восприятия, его мыслей, его чувств, не навязанная волей композитора. Он, Михаил, намерен эту музыку сделать явной, не усиливая страсти души, а гармонизируя их. Душа неизменно алчет не умножения того, что уже есть в ней, а противопоставления. Если человек яростен, то все в нем жаждет усмирения, если он горюет – радости, если буйно весел – тишины.
– Гасить страсти? – сказал я. – Так, что ли? На огонь лить воду, под лед подводить пламень?
– Не так! – запротестовал он. – Не гасить, а гармонизировать, неужели вы не понимаете? Совмещать противоположности, свет отчеркивать тенью. Полная, совершенная гармония – и особая для каждого человека!
– В идее звучит неплохо. А как в осуществлении?
– Уже осуществлено! – объявил он торжественно. – Я написал изумительную вещь, никто еще до меня… С принудительной музыкой отныне покончено, только та, что создается самим слушателем… Называется «Твоя собственная симфония». Публичный концерт – через месяц, первого мая.
– Придем, – пообещал я. – К тому времени Генрих поправится. А пока извини, разговор затянулся.
– Пожалуйста, – поспешно сказал Михаил, но не ушел. Лицо у него стало жалким.
Генрих удивленно взглянул на меня. Всю беседу он промолчал, это с ним случалось. Но если собеседником он бывал не отменным, то слушателем образцовым. Я нетерпеливо сказал:
– Говорю тебе, мы придем. Что еще?
– Без вашей помощи концерт не состоится, – промямлил Михаил. – Дело в том, что… Мне нужен аппарат Альберта. Я его немного переделаю… Знакомые конструкторы обещали… Понимаешь?
Я обернулся к Генриху. Генрих засмеялся.
– Отдай, – сказал он с облегчением. – И пусть он покрепче переделывает эту чертову машину. Сказать по совести, я боюсь смотреть на нее.
О первом концерте индивидуальной музыки мне говорить нечего, он у всех вас в памяти.
И вы, конечно, помните речь, произнесенную Потаповым перед концертом. Я лишь добавлю, что Генрих смеялся, а я удивлялся. Михаил держался заправским оратором. Он так развязно нападал на музыку прошлых веков, что уже это одно покорило молодых буянов, начинающих утверждение своей личности со словечка «нет», обращенного на все и на всех. Тогда впервые публично и прозвучал изобретенный Альбертом термин «принудительная музыка», отныне столь обычный, что уже не замечают его ругательной природы. Зато общепринятое сегодня название «индивидуальная музыка» Михаил употребил всего раз или два; он напирал на формулы «свободная музыка» и «музыкальное самопознание».
Что до самого концерта, то меня смешило, что в зале собралось почти двадцать тысяч человек и все молчат и чего-то ждут, а ничего не происходит: оркестра нет, наушники тоже отсутствуют и только на сцене возвышается небольшой деревянный ящик – переделанный аппарат Альберта. Во мне индивидуальная музыка всегда звучит слабо, я, вероятно, воспринимаю мир не музыкально, а рационально. Михаил не раз сетовал, что я феномен и его творения не про меня.
Но эта забавная музыка все-таки зазвучала и во мне. Я назвал ее забавной, потому что во мне она скорее была иронической, звуки смеялись, особенно когда я опять озирал сосредоточенно молчавший зал. Генрих же, когда концерт закончился, оказал мне со вздохом:
– Опять те же печальные мелодии! – Он увидел, что я забеспокоился, и добавил: – Но не было ничего страшного, на такую музыку я мог бы ходить каждый день.
Пока мы выбирались наружу, я прислушивался к разговорам вокруг нас.
– Гигантское произведение! – говорил один, растерянно улыбаясь. – Нет, это поразительно, почти сверхъестественно! Никогда в жизни не слышал такой величественной симфонии!
– Я плакал, – признавался другой. – Я ничего не мог с собой поделать, слезы лились сами. Просто невероятно, как Потапову удалось построить такую большую вещь на вариациях одного траурного мотива, правда нежного и красивого, этого отрицать не могу.
– Вот же было веселье! – восторгался третий. – Если бы не соседи, я пустился бы в пляс, так хороши те радостные мотивчики! А тебе они понравились? – спрашивал он свою подругу, немолодую женщину.
– Веселые? – переспросила она. – Я что-то их не услышала. – Она содрогнулась. – Больше я на такие концерты не пойду. Звуки были грубы, некоторые мотивы непристойны. У меня впечатление, будто меня раздевали и освистывали. Если и слушать такую музыку, то запершись в одиночестве.
– Этот концерт нужно слушать в постели, а не в зале, – утверждал еще один. – Удивительно успокаивающая вещь, после нее хорошо заснуть.
Впрочем, я ломлюсь в открытую дверь: вы не хуже моего знаете, как действует индивидуальная музыка. И что она теперь публично не исполняется, а стала интимным занятием, совершаемым в одиночестве, по-моему, естественно. Мы с Генрихом не раз потом говорили об этом с Михаилом. Он, как вы знаете, долго боролся против переселения его индивидуальной музыки из концертных залов в спальни, он видел в этом реванш, взятый ненавистной ему классической принудительной музыкой.