Максим Далин По полной луне

…Вот слышу из-за двери я:

— Укушенный, войдите!..

Ю. Визбор

Всегда у меня была слабость к междугородним автобусам.

Ощущение от автобуса с ощущением от любого легкового автомобиля не сравнить. Король дороги. У водителя восхитительное чувство, что он ведёт громадный океанский лайнер, мимо которого лавируют катера и яхты. Мой собственный дядюшка, старый водила, ещё с советских времён гонявший рейсовый автобус курсом «Ленинград — Дальнее Зажопье и обратно», насквозь пропитанный этими трассами, тополями по обочинам, венками на придорожных столбах, железнодорожными переездами с печальным нытьём колокольчика, туманными полями под мутной луной и светом фар, выйдя на пенсию, купил себе «ауди» и не смог на ней ездить. «Сижу, — говаривал, — как на детском горшке, где-то внизу, у всех под ногами. Прямо страшно, что кто-нибудь на нормальной машине, — понимай, „автобусе“, — наедет на эту фигню и сплющит, как спичечный коробок!» Так и продал, да…

Но речь не о нём. Я только хотел сказать, что часть детства, проведённая в кабине дядькиного «Икаруса», не могла не повлиять на моё отношение к жизни. Я обожаю эти трассы и эти автобусы.

Поэтому слыву человеком, трепетно любящим родственников.

Тётка Люся, дядькина сестра, в своё время выскочила замуж за парня, приезжавшего зачем-то в Питер из маленького провинциального городишки. Не совсем Дальнее Зажопье, но где-то рядом, я бы сказал: промышленный посёлок вокруг карьера, где в советские времена добывалось что-то ценное, доросший до городка аж с двумя кинотеатрами и одним рестораном, оформленном в чистоклассическом общепитовском стиле. Самое забавное, что тётка туда уехала. Родственники бесились и выли, но она уехала.

Не желаю, сказала, толкаться тут с вами и грызться за жилплощадь на поганой окраине. А там — простор. И мужик у меня хороший.

Святые слова. Там — простор. И дядя Саша — хороший мужик.

И к тёте Люсе я иногда наезжаю в гости. Там у них с работой плохо, Интернет еле коптит, по вечерам делать нечего, зато у них небольшой свой огородик, а кругом шикарные леса, грибов — хоть косой коси, на болотах — клюква, брусника, опять же, морошка… Дядя Саша — великий рыбак, грибник и ягодник; каждые лето и осень делает запасы на зиму, тем более, что солёных груздей прекраснее, чем изготовленные тётей Люсей, я не пробовал никогда и не уверен, что они вообще бывают.

Мне случалось бывать у них на выходные. А тут подвернулась возможность закатиться на целую неделю: почему бы, в конце концов, не провести отпуск у родни? Думаете, ваши египты и турции лучше, чем северный лес, серебряный в утреннем свете, сияющий от росы, в котором каждая паутинка похожа на низку крохотных, но чистейших жемчужин? Сомневаюсь.

Я — человек негламурный.

Тем более, что давно у них не был что-то. С похорон дядисашиной матери, бабы Тоси, которую считал личной родной бабушкой целый двор между пятью кривыми хрущёвками и, что самое удивительное, тётя Люся тоже, против всех обычных разговоров о злокозненности свекровей.

В кладбищах при маленьких городках есть что-то наивное и ужасное. Оно всё меня сильно ушибло: белый снег, жёлтый песок, вырытый из могилы, чёрный гроб, неуместный красный платок на бабе Тосе, её голубое лицо, пёстрые бумажные букетики…

В общем, я долго не был, и они ругались по телефону. У них не было детей; я котировался, как «молодёжь, без которой они зачахнут».

Но этим летом я собрался в конце концов, слегка удивившись, что тётя Люся запретила мне взять с собой весёлого спаниеля Бубку.

— Сане от шерсти что-то плохо, — пояснила она. — Не молодеем, как ты думаешь…

С Бубкой остались жена и сын, взявшие с меня честное слово, что будет и черника, и вобла дядисашиной сушки, и тётилюсины грузди. В конце концов, у жены срочный проект, а сын не может себе представить человеческую жизнь в населённом пункте, где Сеть ловится только в углу балкона, если поднять гаджет на уровень плеч.

А я наслаждался междугородним автобусом и ностальгией по детству. Мне досталось отличное место, в начале салона, у передней двери — и я, как когда-то, завороженно смотрел в ветровое стекло на текущую под колёса серую заплатанную ленту шоссе, на тополя по обочинам, на бетонные доты остановок, одиноких в чистых полях, открытых всем ветрам и всему солнцу. Замурзанные деревушки с покосившимися серыми избёнками сменяли посёлки элегантных коттеджей, и между ними были бесконечные леса или поля с распахнутыми до задыха горизонтами…

Прибыл я, когда уже начало вечереть.

В городишке всё казалось по-прежнему. Так же красовался прямо напротив автовокзала магазинчик с зазывной надписью «Ритуальные услуги», очевидно, приглашая гостей города похорониться с комфортом вот прям щас. Так же мил был «ресторан» с нарисованной на ватмане от руки афишей у входа, обещающей «бизнес-ленч» за какие-то смешные, по питерским меркам, копейки, а вечером — «модную музыку», написанную, по моим рассчётам, годы в восьмидесятые прошлого века. Так же играли в домино местные алкаши в растянутых тренировочных брюках, разве что майки на лямках местная мода заменила на футболки с непредсказуемыми логотипами: на одной из них меня поразил Кристиан Диор.

Городок выглядел, как человек в домашнем халате и тапочках. В нем не было ничего шикарного, цивильного и показного; на верёвке, протянутой между деревьями, сушилось бельё, у парадных сидели бабули в растянутых кофтах, на газонах, в клумбах из крашеных автопокрышек цвели маргаритки, ноготки и ещё что-то, синенькое и мелкое. Я знал, что тут нынче плоховато с работой, что жители перебиваются с хлеба на квас — и мне всё равно было уютно.

И в квартирке на третьем этаже хрущёвки без мусоропровода и лифта, зато с газовой колонкой, опасной, как упаковка динамита под кроватью, тоже всё оказалось по прежнему, до бронзовой змейки на зеркальном столике в крохотной прихожей. И тётя Люся меня приятно удивила — она, оказывается, ещё не состарилась, она ещё подкрашивала губы помадой дико-сиреневого цвета и завивала седеющие волосы крутыми кудряшками. Её лицо с этаким добрым лукавством в длинных серых глазах, ещё больше удлинённых морщинками, просияло от радости, когда она помогала мне снять рюкзак, а из крохотной кухни, где к столу была приставлена только одна табуретка, благоухало невероятно.

— Добрался, всё-таки, бессовестный, — ворчала она с очевидной улыбкой в голосе. — Руки помой. Мы уж думали, вы нас совсем забыли в своём Питере…

— А дядя Саша где? — спросил я. — Работает?

По последним данным, дядя Саша работал грузчиком в местном универмаге, получая какие-то гроши, которых, впрочем, по местным расценкам хватало на оплату коммунальных услуг, да ещё оставалось на невинную роскошь, вроде блузок со стразиками для тёти Люси и пива по выходным для себя.

— Какое… — отозвалась тётя Люся, ставя на стол чугунок, из которого пахло чем-то мясным и прекрасным. — Отгулы у него. В лесу он.

— В лесу? — огорчился я. — Как так? Я-то надеялся, что он меня дождётся… за грибами… договаривались…

— А что? — удивилась тётя Люся. — Вернётся, я думаю, сегодня к утру, отдохнёт — и пойдёте. Ох, он и место нашёл! Белых там — одни шляпки носит, ножки в корзину не влазят. Специально тебе хотел показать.

Я мотнул головой.

— Э… погоди. А почему к утру-то? Что же, он в лесу ночевать будет?

В лице тёти Люси что-то на миг изменилось, но, быть может, это мне показалось.

— Я сказала «к утру»? — удивилась она. — Да нет, к вечеру, конечно. Разве, может, припозднится…

В чугунке оказался невообразимый деликатес из нежнейшего мяса неопределимой принадлежности, картошки, лучка и грибов. Вряд ли он имел имя в кухне от кутюр, но тётя Люся, как истый поэт кулинарии, готовила по вдохновению, никому не подражая и никогда не повторяясь.

— Не пойму, что это за мясо, — сказал я, уминая вторую порцию. — Не свинина, не баранина…

— А заяц, — тётя Люся улыбнулась. — Житья нет от них, от оглашенных. Участочек-то наш, за шоссе, помнишь? Так ведь зимой все яблони поточили, ироды — и нет на них погибели… В этом году лапником завяжу, пусть носы себе поганые поколют…

— Дядя Саша их из мести, значит? — рассмеялся я. — Он что же, охотником заделался? Ружьё завёл?

— Да нет, вроде, специально не охотится… если набегут только… где ему с ружьём-то, он и стрелять не умеет…

Надо же, подумал я. Как же он их ловит? Чудит дядя Саша. Капканы, что ли, ставит на огороде? Я решил расспросить его, когда он, наконец, вернётся из лесу.

После пира с зайчатиной я смог, наконец, передать тёте Люсе все приветы и подарки — опыт подсказывал, что до обеда она не стала бы меня слушать. Её привёл в истинный восторг маленький проигрыватель и пяток флешек, заполненных фильмами «про любовь» и «про смешное», подобранными женой с учётом вкусов и пожеланий провинциальной родни.

— По телевизору смотреть нечего, муть одна, — рассматривая гаджет, жаловалась тётя Люся. — Сериалы про уголовников, и те еле ловит. Так и одичать недолго. Тут хоть посмеяться-то… Не забудь сказать спасибо Вере, уважила…

И был милый вечер с чаем, феноменальным малиновым вареньем и каким-то забавным фильмом, который тётя Люся заставила меня посмотреть из солидарности с жителями провинции. Потом меня уложили спать на старый диван в гостиной, пухлый, как сдобная булка.

Почему-то вдали от Питера засыпается очень быстро. Воздух, слишком чистый для жителей мегаполиса, опьяняет, как алкоголь. Я отключился, как только лёг, успев подумать, что дядя Саша и впрямь припозднился…


Проснулся я от возни в прихожей.

Уже светало, но рассвет ещё едва серел; комната полнилась той бледной мутью, какой, почему-то, никогда не бывает в питерском жилище — только в деревенском доме или вот такой провинциальной квартирке. Я услыхал голоса и понял, что вернулся дядя Саша.

— Спит? — спрашивал дядя Саша, умеряя профессиональный грузчиковский бас.

— Спит… тихо ты, не греми. В ванну залезай давай, несчастье моё… да не бросай ты на пол, мне потом паркет будет не оттереть… на газету положи.

Это было так странно и таинственно, что я встал, будто загипнотизированный, приоткрыл дверь и выглянул в прихожую.

Дядя Саша возвышался посреди неё, совершенно голый, но настолько грязный, что выглядел почти одетым. В зеркале отражалась его небритая и окровавленная физиономия с кроткими и, пожалуй, виноватыми глазами. Грязная и окровавленная одежда валялась кучей на подстеленной тётей Люсей газетке. Рядом с одеждой лежало ещё что-то, большое, кровавое и бесформенное.

— Бог мой, — вырвалось у меня. — Дядя Саша, что случилось?! На вас что, напали? Помочь?

Дядя Саша страшно смутился, протянул руку, смутился ещё больше, попытался обтереть её о страшно грязное бедро, протянул снова.

— Привет, Славик, — пробормотал он, едва не плача от смущения. — Да не, я тут… По болотине пришлось… Помыться вот надо… Мы сейчас… Люсь, поставь чайничек… и глоточек бы…

— Глоточек ему, — беззлобно проворчала тётя Люся. — Иди мойся уже! Вон, пол изгваздал…

Дядя Саша скрылся за дверью в совместный санузел. Тётя Люся сгребла тряпьё, бывшее, по-моему, спортивным костюмом, майкой и трусами, грязное, как последняя половая тряпка и разодранное по всем швам, и принялась деловито запихивать его в полиэтиленовый пакет для мусора.

— Тёть Люсь, — сказал я, чувствуя зверскую неловкость, — может, скорую вызвать? Или милицию?

Она посмотрела на меня потрясённо.

— Зачем это?

— Ну… — растерялся я вконец. — На дядю Сашу ведь это… напал кто-то…

И тут я опознал окровавленный шматок на газете.

Это был зверски убитый, прямо-таки растерзанный заяц, вернее, его полурасчленённый труп без головы и части шкуры.

Дикая сцена кровавого сражения дяди Саши со свирепым зайцем вызвала у меня приступ неудержимого хохота, который пришлось маскировать икотой.

Всхлипывая, я отследил, как тётя Люся взяла останки зайца и понесла их на кухню, будто это была потрошёная курица, добытая в магазине.

Я пошёл за ней. Она положила зайца в раковину и взглянула на меня устало и печально.

— Никто не нападал, — сказала тётя Люся, прислушиваясь к шуму воды в душе. — Просто Саня… как это называется… вероволк. Не хотели тебе говорить, но что тут будешь делать…

Признание это было сделано тем тоном, каким немолодые жёны сознаются, что их мужья в последнее время, к сожалению, зашибают.

Наверное, надо было ужаснуться, но на меня снова напал приступ неуместного хохота. Теперь для его сокрытия я закашлялся. Я не усомнился. Я просто не мог понять, что подразумевается под «вероволком» и как к этому относиться.

— Простыл, что ли? — поинтересовалась тётя Люся заботливо.

Мне стоило большого труда взять себя в руки.

— Нет, ничего… а давно дядя Саша…

— Уже года три… ты сядь, — тётя Люся поставила чайник, вынула из шкафчика бутылку своей фирменной клюквенной наливки, начала расставлять чайные чашки. — Как свекровь померла, в тот год. Весной. Да ты не бойся, все знают. Вон, даже начальство его в курсе, отгулы даёт, чтоб поправился.

Она как о запоях, снова подумал я.

— Только вот говорю-говорю обалдую, чтобы одежду снимал — нет! Стесняется. Ну и пожалуйста. Когда это лезет из него, он всегда одежду в клочья рвёт, да ещё, бывает, «молнией» и поцарапается, — огорчённо продолжала тётя Люся. — Я ему говорю: ты в свои дни заранее иди в лес и разденься, а он забывает, что ты будешь делать… костюм почти новый был…

— На зайцев охотится? — вырвалось у меня.

Тётя Люся кивнула.

— Тебе как, покрепче? А с клюковкой — плеснуть? Я ему запрещаю в городе это самое — иди в лес, говорю. А то он у соседей собаку порвал, тогда ещё, когда не умел толком… как перед людьми было неудобно! А если бы укусил кого?

— Ну что ты! — сказал я прочувствованно. — Дядя Саша? Укусил бы?

— Оно да, конечно, — продолжала тётя Люся, накладывая в вазочку варенья. — Он смирный. Но вот на собак раздражается больно. Поэтому я тебе и не велела Бубку привозить — а разорвёт, не дай Бог? У него эти дела обычно за три дня проходят, но бывает, и четвёртый захватит. Видишь, как нынче надолго загулял…

Я хлебнул чаю с клюквенным привкусом, чувствуя, как заходит ум за разум.

Дядя Саша появился из ванной в старых спортивных штанах и футболке, чистый, выбритый, с растерянной и виноватой улыбкой. Выглядел он просто шикарно: его могучее тело могло принадлежать тридцатилетнему мужчине, глаза блестели, а в волосах исчезли равно и седина, и намечающаяся лысина. Он взял табуретку из прихожей, сел в крохотном коридорчике и выпил половину громадной чашки одним глотком.

— Вот такие дела, Славик, — сказал он, кося в угол.

На волка он был не похож, напоминал, скорее, мелко нашкодившего сенбернара.

— Как же это вышло, дядь Саш? — спросил я, чувствуя что угодно, только не страх.

— Ну, как… — дядя Саша добавил в чашку из бутылки, поймал укоризненный взгляд тёти Люси и долил из чайника. — Смешно так вышло, Славик… Пошёл в апреле огород проверить, зайцы, слышь, Люсины яблоньки ободрали… перехожу шоссе, а на нём, вроде как, пёс. Я думаю, машиной стукнуло — но живой, только оглушённый. Хотел в сторонку оттащить его, чтоб не переехали…

— Куснул? — спросил я сочувственно.

Дядя Саша застенчиво протянул руку. Белый след укуса был отчётливо виден чуть выше греха молодости — татуировки «САНЯ».

— Кусанул, шельмец. И удрал. Очухался, видать, когда я его тронул. Думал, пёс… а он, вишь, волк. Прививки от бешенства делали, — пожаловался дядя Саша. — А у него было не бешенство, а это… лика… как его, Люсь?

— Ликантропия, — отозвалась тётя Люся сердито. — Не лечится, говорят. Только, говорят, крестик серебряный носить, освящённый — а только плохо ему от крестика-то. И сердце болит, и жжёт, говорит. Мы и подумали: пусть лучше на свободе, чего там… Он же смирный у меня, Сашка-то — вот только собаки кидаются.

От чувства вины у дяди Саши даже глаза увлажнились.

— Да, — сказал он с тяжёлым вздохом. — Вон, соседский Федька на меня кинулся, а я его и того… не удержался… страшное дело… И пёс-то такой был ласковый… страсть люблю собак. А как луна ударит — так ничего не могу поделать. Он кинется — и я кинусь, а где им, брехушкам, против меня…

— Точно, — сказала тётя Люся, и я с удивлением услышал в её голосе что-то вроде плохо скрытой гордости. — Он у меня, знаешь, какой зверь?! Ух! Во! Вот такой в холке! С телёнка. Чёрно-бурый такой.

Уловив нежность в её тоне, дядя Саша налил из бутылки ещё немного.

— Да ладно, Славик, — сказал он, улыбаясь. — Луна-то уже сходит, слава Богу. Отбегался я пока что. Подремлю вот сегодня, если ты не против, а завтра мы с тобой за грибами закатимся. Я тут одну полянку нашёл…

Ему явно не хотелось больше распространяться о том, каково быть «вероволком» — и я начал расспрашивать его о грибной полянке, борясь с мучающим меня любопытством.


Пока дядя Саша дремал, отдыхая от ночных приключений, а разделанный заяц упокоился в холодильнике, тётя Люся показала мне несколько фотографий в маленьком альбомчике с гладиолусами на обложке.

— Фотоаппарат сосед дал, — сказала она. — Я Сашке показать хотела. Он, когда шерстью обрастёт, ни фотографии не понимает, ни зеркало, и память отшибает, как у выпившего. А интересно.

Было и вправду интересно.

Тётя Люся фотографировала волколака на своём огородике, рядом с крохотной сараюшкой для инвентаря. Стоящий на всех четырёх зверь доставал кончиками настороженных ушей до подоконника; встав на задние лапы, он, вероятно, был бы как раз ростом с дядю Сашу. Его могучее тело покрывала густая шерсть цвета соли с перцем, а волчья морда имела неожиданное умильно-любопытное выражение — волколак, по-собачьи склонив набок громадную башку, заглядывал в объектив.

На одной из фотографий оборотень грыз громадную говяжью кость, явно магазинного происхождения. Его клыки впечатлили бы кого угодно.

— Ох, и храбрая же ты женщина, тётя Люся, — сказал я, улыбаясь. — Ничего не боишься…

— Да — ничего! — хмыкнула тётя Люся, забирая альбом. — Лягушек-то — вон, стара стала, а всё боюсь, как бы на ногу не прыгнула, окаянная… Или — ты про Сашку, что ли? Его, что ли, мне бояться?

— Вероволк всё-таки, — подначил я.

— Ну, вероволк! И что? Мужик у меня — что надо, я твоей бабке всегда говорила. И мама твоя тоже не даст соврать — что надо у меня мужик: тихий, спокойный, не бабник, если выпьет сто грамм, так по праздникам или с устатку только…

— Но волк…

— Ай, да что там — волк! — тётя Люся махнула рукой. — Тихо зато стало в городке-то. Бабы растрезвонили, мол вероволк завёлся, жрёт гопоту всякую, троих растерзал — никакой хулиган вечером не вылазит, боится. Раньше, вон, на остановке напротив гаражей вечно алкашня сидела, бутылки била да матом орала — теперь нет. Вероволка боятся, опять же. Польза?

— Польза, — согласился я.

— Он у меня такой, — продолжала тётя Люся самодовольно. — Всё для людей. Не то, что забулдыги соседские. Вон, у Клавки её сокол, как нажрётся, так и гоняет то её, то тёщу. А катькин — без просыха канифолит, всё на водку выменял, ни ложки, ни плошки дома нет… Мой-то — всё в дом. Зайцы вот…

— И соседи не боятся? — спросил я, тихо поражаясь.

— Бабы не боятся. Чего им бояться-то? Сашка у меня смирный. Вот Михеев, как нажрётся… Да ладно. Я тебе что скажу, Славик, тут этих, с ликантропией, зверюг — хуже бешеных. Думаешь, Сашка у меня один такой? — тётя Люся порозовела от собственных откровений. — Как же! Вон, Колю Лысого помнишь?

Я ошарашенно покачал головой. Тётя Люся не удивилась.

— Ладно. Где помнить… Он, как ты наезжал, сидел больше, ворюга… А тут, лет пять тому, заснул в перелеске пьяный — а волк его и укуси.

— Спящего укусил?!

Тётя Люся махнула рукой.

— Он так говорит. Дразнил, небось, морда бесстыжая… Ну так вот, по ним же не очень поймёшь, волк или пёс, в сумерки особенно — оказался волк. И всё, бегает Лысый-то теперь. Как полнолуние — так он уже и поскакал. Тоже все знают, ворюгу. Никто на работу не берёт — то у него полнолуние, то запой…

— И тоже не боятся?

— Как не бояться? Вон, у Марьи гуси, так она на все дни загоняет гусей-то. Если не досчитается — уж все знают, кто сожрал. Или козочка пропала у Беляшовых…

— Вероволк? — спросил я, стараясь не улыбаться.

— Лысый! — убеждённо махнула рукой тётя Люся. — Уж Сергеич, участковый, его ругал-ругал, по матушке и по-всякому — да разве его проймёшь, уголовника? Чем его испугаешь после четырёх отсидок-то… Выкобенивается перед Сергеичем, куражится. Я, мол, перед законом чистый, начальник, а если не веришь, назначай, говорит, экспертизу… А экспертизу же в Питер надо посылать, да ещё денег стоит сколько-то тысяч много, Сергеич говорил…

— Но на людей никто не нападал? — спросил я, почему-то чувствуя отчаянную неловкость.

Тётя Люся закрыла альбом и понесла убирать на этажерку.

— Людей… людей… жалко же людей-то! Хоть и звери, а чуют. У них понятия нет, а чувство есть. Людей — это не вероволки, это по пьяни больше. По пьяни и понятие, и чувство, всё пропадает. Вон, Димка Залыгин осенью по пьяни папашку своего ножом пырнул. В больнице помер папашка — а Димка как сокрушался, когда проспался… Давиться, говорят, в тюрьме хотел — откачали…


Я слушал и всё понимал. В этом не было ничего сложного или странного. Я понял, что в этом городке могли бы мирно жить снежные люди, марсиане, кентавры, эльфы — и вообще любые более или менее лояльные к человеку создания, какова бы ни была их природа. Здесь, вдалеке от шума, сенсаций, Сети и средств массовой информации, любой из них мог бы обзавестись плохо оплачиваемой или неоплачиваемой вовсе работой, семьёй, уважением соседей — и никто не мешал бы такому существу потихоньку заниматься своим делом, в чём бы оно не заключалось.

Не исключено, к примеру, что приличное привидение вообще могло бы оздоровить психологический климат в городке фактически до идеала… если бы вторично не умерло здесь со скуки.

А я, скорее всего, даже не буду первым человеком, ходившим с оборотнем по грибы.

Загрузка...