Фантастика… Какое притягательное слово!
Впрочем, одним она кажется пищей для ума, другим — развлечением или отвлечением от действительности, третьим — второстепенной литературой, чтивом. Надо ли спорить с этими, последними? Достаточно напомнить им, как часто классики мировой литературы обращались к фантастике как к приему — чтобы полнее, глубже, выразительнее воплотить свои замыслы, сделать произведение доходчивее.
Легче всего противникам жанра восклицать о неправомерности отнесения к жанру фантастики таких мировых шедевров, как «Шагреневая кожа» Оноре де Бальзака, «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда, «Нос» Н. В. Гоголя или его же «Портрет». В основе всех этих произведений лежит явно н е в о з м о ж н о е, а н т и н а у ч н о е, как теперь принято говорить, д о п у щ е н и е, но оно окружено такими реалистическими деталями, что начинает выглядеть достоверно. Писатель с помощью примененного им литературного приема с особой яркостью рисует задуманный образ героя, через увеличительное стекло вымысла показывает изображенный им мир.
Аналогичный прием «ожившего изображения» использован американским фантастом Рэем Брэдбери в рассказе «Вельд»: увлеченные телевизором дети, любуясь в комнате дикими львами, вдруг в ужасе видят, как могучие хищники сходят с экрана… Казалось бы, описано безусловно невероятное событие, не имеющее ничего общего с действительностью. Но стоит вдуматься в смысл этого рассказа!.. Ожившее изображение — символ. На самом деле телеизображения не оживают, но… Они способны убивать! Чрезмерное увлечение американских детей телевидением в конечном счете может привести их к гибели, не менее страшной, чем от оживших львов: в Америке, о которой пишет Брэдбери, экран оболванивает, оглушает, отбивает охоту к чтению, лишает людей возможности приобщиться к подлинной культуре, лишает интеллекта…
Как видим, даже такая невероятная фантастика несет в себе вполне реальные — существующие — черты современности. Такие черты передавали с помощью фантастического приема Бальзак, Уайльд, Гоголь, Достоевский, Куприн… Чернышевский в романе «Что делать?», в главах, посвященных снам Веры Павловны, поднял современную ему литературу до высот социальной утопии.
Утопия — один из глубоких, полных философского осмысления видов фантастики. Беря свое начало в веках далекого прошлого, она позволяла еще древнегреческим философам — таким, как Платон, — высказывать свои мысли, описывая воображаемые страны с утопическим общественным устройством. Томас Мор, правомерно называемый совестью английского народа, в своем философском трактате назвал вымышленную им страну «Утопией», воспользовавшись древним греческим словом, которое в переводе звучит как «Нигдейя» — то есть страна, которой нигде нет на Земле. Описывая эту страну, философ показывал справедливое, по его мнению, устройство общества. Таков и «Город Солнца», написанный в темнице «вечным узником» Томмазо Кампанеллой, и «Новая Атлантида» Фрэнсиса Бэкона, и произведения других писателей, прибегавших к подобным приемам для воплощения своих замыслов.
Мы привыкли к классическим произведениям мировой литературы, и нам и в голову не приходит, что, скажем, знаменитое произведение Джонатана Свифта о путешествии Гулливера и об острове лапутян, летающем над Землей, — бесспорная фантастика, служащая в данном случае сатирическим целям. Однако сколь бы ни были невероятными допущения Свифта о существовании стран, населенных то лилипутами, то великанами, то разумными лошадьми, как бы ярко ни воспроизводились в этих странах черты современного Свифту общества, рассмотренные через фантастический телескоп, в его произведениях проглядывают сейчас черты подлинной н а у ч н о й ф а н т а с т и к и. Так, Свифт сумел предсказать существование у Марса двух спутников — об этом астрономы его времени и не подозревали! А современные инженеры подсчитали, что идея летающей «Лапутии»… осуществима! Пропущенный по проводам электрический ток, взаимодействуя с магнитным полем Земли, мог бы на самом деле поддерживать остров лапутян в летающем состоянии. Однако у Свифта, надо думать, были иные задачи, решение которых сделало его произведение н е у в я д а ю щ и м.
Вспоминая о классиках, прибегающих к фантастике как к сатирическому приему, необходимо назвать и нашего Салтыкова-Щедрина с его городом Глуповым… Как видим, шедевры литературы не чужды фантастики, и фантастика отнюдь не заслуживает снобистского к себе отношения некоторых ревнителей изящной словесности. Говоря о корнях фантастики, надо иметь в виду и ее истоки: сказки и мифы. Сказания различных народов, творения Гомера, мифы и предания — все они не могли бы существовать без фантастики, привлеченной в их основу…
Правда, во времена, когда складывались эти сказки и мифы, доказательства описанным в них чудесам не требовалось. Они принимались на веру, поскольку вера для людей давнего времени была необходима для осмысления жизни и действительности. Эта привычная вера позволяла придавать сказкам и мифам ту достоверность, которая в наше время требует совершенно иных приемов.
Сказка существует, будет существовать, имеет все права на существование. И отнюдь не обязательно населять ее королями и принцессами, халифами или джиннами. Современная наука внедряется в сказку — вернее, сказка привлекает элементы науки, ее термины для создания необыкновенной обстановки, позволяющей автору решать свои задачи.
Научная сказка, фантастика любых допущений, разумеется, находит место в общем потоке художественной литературы: фантастическая литература — вид художественной литературы.
Однако, исследуя этот вид литературы, нужно выделить из него ф а н т а с м а г о р и ю — те произведения, где ничем не ограниченный вымысел не содержит никакой другой цели, кроме изображения «занимательного невероятного», зачастую отвлекающего читателя от неприглядной, опостылевшей ему действительности, уводящего в мир нереальный, создаваемый, к примеру, перенесением героев в космос, на вымышленные планеты, в условия невообразимых приключений, звездных войн, космических ужасов…
На Западе даже появилась своеобразная область фантастики, получившая название «Космическая опера». В ней «оперная условность» применяется относительно к воображаемым мирам, которым подчас приписываются земные средневековые или еще какие-либо иные особенности. Как правило, такие произведения не несут в себе иных задач, кроме развлекательных, но им отдавали дань и такие серьезные фантасты, пришедшие в литературу из науки, как Айзек Азимов.
Не так давно Москву посетил в качестве гостя американского посольства фантаст профессор Д. Ганн. Встречаясь с московскими писателями, он, п р е п о д а ю щ и й ф а н т а с т и к у в одном из американских институтов и создавший учебное пособие по фантастике для американских колледжей, где учит с помощью фантастики думать, искать, изобретать, делит фантастику на т в е р д у ю (то есть научно обоснованную) и п р о ч у ю, где допускается любой вымысел. В отношении «твердой» фантастики, которую мы называем н а у ч н о й, он даже ставил вопрос о патентной защите выдвигаемых фантастами идей…
Сделав этот небольшой обзор, я хотел бы теперь вспомнить о том, как мне самому пришлось искать определение сущности фантастики в своем «Пунктире воспоминаний».
Каковы же ее задачи, формы и возможности? Очевидно, что она не существует сама по себе. Фантастика — неотъемлемая часть х у д о ж е с т в е н н о й л и т е р а т у р ы. Она многообразна и представляет собой вид литературы, подчиненный ее основным законам. К ней в полной мере относятся слова Буало:
Невероятное растрогать неспособно —
Пусть правда выглядит правдоподобно.
Стоит вдуматься в эти строки. Читатель должен поверить писателю — независимо от того, преподносит ли тот ему вымысел или правду. Все должно быть достоверно! (Бесполезно возмущенное изумление некоторых начинающих писателей, восклицающих в ответ на недоверие к ими написанному: «Но ведь так было!» Неважно — было или не было: требуется, ч т о б ы з в у ч а л о т а к, с л о в н о б ы л о!)
Но как же соотнести эту мысль с фантастикой? Невероятное, казалось бы, заложено в ней самой! Неискушенные фантасты подчас старательно преподносят читателю именно невероятное, полагая, что именно в нем и состоит фантастичность. Как они заблуждаются! Фантастику надо создавать не столько фантастичной, сколько художественной, достоверной, научной. Необходимо убедить читателя в правдоподобности самого невероятного! Вспомните, как умело подводит читателя Уэллс к осознанию возможности сделать предмет невидимым, как окружает он своих попавших в необычные ситуации героев правдоподобными деталями, заставляя читателя верить и всему остальному. Уэллс понимал: невероятное не дойдет само собой до читательского сердца. Твердо знали это Жюль Верн, Александр Беляев, Иван Ефремов… Всех этих столь разных писателей объединяет общее стремление: раскрывать читателю светлые дали, а не тянуть его в сумрак тупиков. Мало поместить героев в звездолет, отправить на другую планету, ввергнуть в фантасмагорические ситуации… Необходимо, чтобы они ощущались ж и в ы м и людьми, стали нам близкими, узнавались по манере речи, чертам характера. И главное, чтобы своими действиями утверждали веру в будущее, а не сеяли ужас опустошения на пороге гибели цивилизации.
В век научно-технической революции нельзя считать главным направлением научной фантастики и показ «маленького человека», пользующегося достижениями НТР, а то и напуганного ими. Нет, не подобные герои должны вести за собой молодого читателя, а творцы техники, прививающие любовь к ней.
…Завершая эти размышления, хочу привести сонет из того же «Пунктира воспоминаний»:
К потомкам радостная ревность,
Как тень, исчезнет на свету,
В грядущее, на звезды, в древность
Хочу вести свою Мечту.
Столегкокрылая подруга
Берет меня с собой в полет.
Безокоемная округа!
Лечу к тебе, заря, вперед!
В игре стремнин воображенья
Поток бурливый напоен
Огнем идей, гипотез жженьем
И тайной будущих времен!
Фантазия — поэта друг!
Нет без фантазии наук!
Последние строки сонета вспоминаются мне при чтении произведений нового для читателей фантаста — почтенного ученого, профессора Александра Плонского. Не могу не приветствовать приход в литературу человека науки, остающегося в литературе ученым, который не может не мечтать!
Не хочу лишать читателя радости восприятия прочитанного, скажу только, что в его кратких, ярких, порой дерзких рассказах, посвященных неожиданным научным идеям (однако вполне научно обоснованным), ощущается связь с очерком, заключающим книгу, — повествованием о профессоре Браницком. Невольно видишь во всех предшествующих рассказах отражение этого героя, ибо итогом сборника «Плюс-минус бесконечность» следует считать слова: «Нет без фантазии наук!»
Небо вздымалось гигантской колонной. Ее основание призрачно утопало в море света, а вершина была дымчато-черной. Едва угадывались звезды.
Он шел мимо аквариумов-витрин, сквозь скопище людей, спешащих, фланирующих, топчущихся на месте, пробивая в толпе брешь. Когда-то, вырвавшись из спазматических объятий города, он целый день мчался, куда глаза глядят, лишь бы подальше от кишащей людьми бетонной пустыни. Заночевал в мотеле. Рухнул на койку, обессиленный, не раздеваясь. Казалось, не пройдет и секунды, как сон, вязкий, глухой, засосет в мертвую зыбь беспамятства.
«Спасен, свободен…» — мелькнула блаженная мысль. Кружилась голова, звенело в ушах, словно под водяным прессом, сознание ускользало… И вдруг взрыв, вспышка, крик: мобиль несется в людскую гущу… Нужно отчаянно выкручивать руль, чтобы объехать, не задавить…
Снова бездна и тот же закольцованный бред. Под утро подумал: схожу с ума. И решил: будь, что будет! Мобиль помчался в сон, давя и расшвыривая колесами аморфную массу…
Проснувшись, понял, что так и не обрел свободы, что навсегда прикован к городу — не вырваться, не убежать.
…Сейчас он двигался, как в том страшном бреду, не сворачивая и не сторонясь: его окружали призраки. Призраки-дома, призраки-манекены в витринах, призраки-люди. Ничего вещественного, кроме него самого. Это была дань ностальгии, жажде города, того города, от которого он мечтал избавиться навсегда…
— Вы преступник, Лэнк, — сказал Мартин. — Очень жаль, но это так.
— Какое же преступление я совершил?
— Пока никакого. Но совершите. Обязательно совершите, если не принять меры. В старину сказали бы, что это у вас на роду написано.
— Чушь!
— Отнюдь. Мы проанализировали десять прогностических вариантов, и в каждом из них — убийство!
— Где доказательства, что я совершу его в действительности?
— Их нет, — пожал плечами Мартин. — Да мы и не обязаны предъявлять доказательства. У вас устаревшие представления о правосудии. Поймите, Лэнк, математическое моделирование дает возможность с высокой степенью вероятности предвидеть будущее. Вам предложили ряд тестов. Их результаты вместе с вашими генными тензорами, футуралами, паркограммами ввели в компьютер и задали десять типовых эвристических программ, от экстремальной до асимптотической. И всякий раз компьютер ставил один и тот же диагноз: «Убийца!»
— Но разве можно карать за несовершенное преступление? — с отчаянием воскликнул Лэнк.
— Мы никого не караем, — ответил Мартин. — Наша задача не наказывать, а защищать. И мы обязаны защитить человечество от вас, Лэнк.
— Что же со мной будет?
— Землю можно сравнить с кораблем, а живущих на ней — с экипажем. В давние времена, обнаружив у матроса признаки проказы, его, дабы спасти других…
— Бросали за борт?
— Нет, высаживали на необитаемый остров.
— Неужели моя… болезнь неизлечима?
— Медицина не всесильна, — жестко проговорил Мартин. — Готовьтесь, Лэнк, вам предстоит космическое плавание. И на одной из необитаемых планет…
— Я не выдержу… — простонал Лэнк. — Сойду с ума от одиночества. Это самая жестокая казнь, которую можно придумать. Уж лучше…
— Не унижайтесь, бесполезно!
— Вы палач, мне это ясно и без компьютера!
— Возьмите себя в руки. Вас снабдят всем необходимым. Человечество великодушно и, раз уж так случилось, пойдет на любые затраты, чтобы оправдать…
— Свое собственное преступление по отношению ко мне?
— Не кощунствуйте, Лэнк! — закричал Мартин. — Черт возьми, вы по-прежнему принадлежите к человечеству. Изгнанный, еще не вычеркнут из списков. У вас будет все, чего достигло общество, — сокровища науки, культуры, искусства. Распорядитесь ими разумно, и одиночество не окажется вам в тягость!
— А если я не соглашусь?
— Вашего согласия никто не спрашивает!
И вот Лэнк идет по призрачному городу — островку Земли, отделенному от нее тысячей парсеков. Он может не только идти, но и бежать до изнеможения, не покидая при этом замкнутого пространства радиусом около десяти метров — столько ему отведено для жизни. Правда, пространственная сфера способна трансформироваться — по его воле становиться то безмерным клокочущим океаном, то заповедными джунглями, то старинным парком с купинами тонко пахнущих роз, но чаще всего — безликим в своей громадности городом.
Искусственный, напоминающий мираж, хотя и вполне правдоподобный, мир всецело принадлежит ему. Лэнк — всемогущий бог этого мира и останется богом до самой смерти. И тогда мир тоже исчезнет. А пока Лэнк может обрушивать молнии, вызывать стихийные бедствия или же созидать по библейским или собственным рецептам все, что вздумается. И он трудится в поте лица, творя и разрушая, разрушая и творя…
Лэнк сознавал, что все это лишь беспрестанная, лихорадочная смена декораций, попытка уйти — на сей раз от самого себя, своего прошлого, воспоминаний… Он мог, но не хотел имитировать то конкретное, с чем был связан на Земле. Убедить себя в реальности иллюзий, в вещественности образов, создаваемых в мозгу электроникой, было нетрудно. Однако это значило бы сломиться, капитулировать, признать правоту тех, кто приговорил его к одиночеству, самому стать призраком, фантомом. Лэнк презирал это подобие наркотика, пусть безвредное, даже благодатное, но дурманящее почище давно забытых героина или марихуаны…
Именно поэтому он не выходил за рамки лубка, гротеска, оперной условности, предпочитая кажущейся реальности театральные подмостки. Так актер во время спектакля не утрачивает своего человеческого «я» и, даже перевоплощаясь, остается самим собой, со своей собственной изжогой или головной болью, которые не оставишь в гардеробной вместе с ненужным реквизитом…
Но в мире, пыль которого Лэнк отряхнул от ног своих, было нечто не поддающееся забвению — женщина. Неразделенная любовь, странная, романтическая, даже нелепая, подходящая скорее пятнадцатилетнему подростку, чем зрелому человеку. О ней не догадывался никто. Неудивительно, что в память компьютера, синтезирующего иллюзорный мир, не вложили информативного комплекса женщины. Зато в памяти самого Лэнка все, связанное с ней, саднило нестихающей болью. И дороже этой боли у него ничего не было.
Оставаясь один на один с собой, он воспроизводил в мыслях ее жесты, позы, движения. Звучал глубокий грудной голос, только вот нежные слова предназначались, увы, не ему и лишь обжигали душу. Карие глаза лучились улыбкой, которая тоже была обращена к другому…
Однажды, изменив прежнему решению не воскрешать прошлое, Лэнк попытался перенести любимую в мир иллюзий, но она словно не желала стать фантомом. Лэнк был не властен над нею, как и в прошлом, когда она во плоти и крови проходила мимо, не удостоив взглядом. То, что раз за разом синтезировал компьютер, представляло набор бездарных карикатур, издевательских пародий. Выпестованное памятью отражалось в кривом зеркале…
Это был сизифов труд. В обычных обстоятельствах Лэнк отчаялся бы, отступил. Теперь же у него не оставалось выбора. И он с маниакальным упорством и терпением профессионального реставратора очищал синтезируемый образ от фальшивых черт.
Шли дни, месяцы. Со статикой удалось справиться. В памяти компьютера хранились уже тысячи голограмм. Тысячи ракурсов, каждый точно кадр мультипликации. Оставалось свести их воедино, подключить динамику, наделить интеллектом, эмоциями, то есть сотворить Личность.
Лэнк чувствовал себя Пигмалионом, пытающимся вдохнуть жизнь в свое создание — Галатею. И все же был потрясен, когда та мучительно знакомым движением поправила прядь, изучающе взглянула на него. Обрела ли она плоть, либо он сам сделался фантомом? Лэнку было все равно: больше не существовало ни реального мира в зазвездной дали, ни иллюзорного мира, творимого компьютером.
«Господи, хорошо-то как!» — благодарно подумал Лэнк. От полноты чувств ему показалось, будто он произнес эти слова вслух, даже прокричал так, что звук голоса достиг раскинувшегося в трехстах метрах моря и оно откликнулось. Но море безмолвствовало и лишь загадочно переливалось бликами. На противоположном берегу бухты проступали горы с тусклыми одинокими светлячками. Подножие подчеркивала желтая строчка огней, а на поверхности воды застыли прозрачные золотые суда.
Тишину приближавшейся ночи нарушал полифонический хор лягушек. Лэнк с удовольствием слушал их земное пение. Лягушки облюбовали прибрежное озерцо, в которое впадал ручей. Его обступили разномастные деревья, образуя маленький оазис, словно перенесенный на побережье из сказочной пустыни…
— Как хорошо! — повторил Лэнк.
Он сидел в шезлонге на увитой диким виноградом лоджии и любовался бухтой.
— Вот и миновал этот прекрасный день… — с теплой грустью сказал себе Лэнк. — Но ведь не последний же! А если бы и последний… Главное, что сегодня я счастлив. И здоров. И молод. И жизнь мне улыбнулась…
Из комнаты временами доносился голос Галатеи. Она занималась чем-то своим, женским и мурлыкала песенку, то умолкая, то начиная заново. Так поет человек наедине с собой. Сейчас каждый из них принадлежал себе, но это не имело ничего общего с одиночеством, а тем более с отчуждением. Между ними существовала почти телепатическая связь. Они могли сидеть рядом, держась за руки, и молчать. Легкое подрагивание ладони, едва уловимое пожатие, тепло родного тела, биение пульса были для них как бы позывными счастья.
«Оказывается, для счастья нужно совсем мало и вместе с тем очень много, — рассуждал Лэнк. — Некоторые смолоду безошибочно выбирают маяки, ведущие в гавань успеха. И достигают ее заслуженно, по праву. А счастья в ней нет. При расчете курса ошиблись на самую малость и разминулись со счастьем. Меня же занесло ураганом на обломок скалы, но именно здесь я нашел свое счастье — Галатею…»
— Как хорошо… — в третий раз за этот вечер проговорил Лэнк. И вдруг ощутил приближение беды…
— Родной мой, — сказала Галатея однажды, — со мной творится неладное. Я кажусь себе вымышленной, не существующей в действительности. У меня нет прошлого… Раньше я не задумывалась над этим. Но так ведь не бывает… Не должно быть!
— У меня тоже нет прошлого, — возразил Лэнк. — Зато есть ты. Я люблю тебя. Мне хорошо с тобой.
Она покачала головой.
— Мне тоже. Но нельзя жить одной любовью. Есть же еще что-то в мире?
Галатея больше не донимала Лэнка вопросами, видимо поняв, что не получит ответа. Силилась найти его сама и не могла…
«Что ей сказать? — мучился Лэнк. — Как объяснить? О ее подлинной жизни ничего не известно. Она была безымянной богиней. Я боялся заговорить с нею. Следил украдкой, простаивал под окнами… Посчастливилось воспроизвести ее облик. А остальное? Фантазия компьютера? Гениальная фантазия! Ведь сущность Галатеи совершенно иная — лучше, чище и беззащитнее. А я-то хорош: копировал внешность и больше ни о чем не думал. Даже не позаботился дать Галатее прошлое…»
Лэнк хотел исправить ошибку, но оказался никудышным богом: Галатея уже не принадлежала иллюзорному миру. И тогда он рассказал ей все…
Нет ничего страшнее, чем наблюдать неотвратимое угасание любимого человека, сознавая, что ты бессилен… Все возможное и невозможное сделано. Компьютер работал на пределе, но тщетно… «Ряды не сходятся, задача неразрешима». И теперь эта беспомощная груда микрокристаллов, изощренно формализованный сверхмозг лишь искушает: «Начнем все заново, создадим другую Галатею!» Другой не будет, она единственная. Попытаться повторить ее — значит предать.
Лэнк впервые с беспощадной ясностью понял, что любит вовсе не гордячку, приводившую его в смятение на Земле, а совершенно иную женщину, лишь по недоразумению принявшую чужой облик. Он создал Галатею? Нет, это она преобразила его, возвысила до своего душевного величия!
«Неужели Мартин был прав, неужели это предопределено? — в леденящей тоске думал Лэнк. — Десять эвристических программ и приговор авансом: «Убийца!» «Поймите, математическое моделирование позволяет предвидеть будущее…» И вот будущее стало настоящим. Я — убийца, убийца своего счастья!»
Грохот ракетного двигателя вывел его из оцепенения. Взламывая скорлупу иллюзорного мира, неподалеку, в клубах реликтовой пыли, толстым пластом покрывавшей безжизненную планету, опускался космический корабль.
На мгновение Лэнк испытал радость. Но тотчас накатилась новая волна холода. Поздно!
— Поздравляю, дружище! — крикнул запыхавшийся Мартин. — Я так спешил к вам, что, кажется, поставил новый рекорд скорости. Видите ли, последний тест неожиданно дал великолепный результат. Это было жестокое испытание, не спорю. Но какой же вы молодчина… Теперь все позади, вас реабилитировали полностью. Собирайтесь!
Лэнк пристально посмотрел ему в глаза, и Мартин, вздрогнув, отвел взгляд.
— Я остаюсь здесь, — сказал Лэнк спокойно. — Убийце не место среди людей.
В ясную зимнюю ночь, когда звезды, осыпав небо ледяной искрящейся пылью, подавляют беспредельностью мироздания, высоко над горизонтом выделяется блеском созвездие Кассиопеи. Пять его наиболее ярких светил образуют фигуру W. Если звезду, находящуюся в нижней точке этого слегка наклонного «дубльве», мысленно соединить с Полярной звездой и продлить прямую к югу от Кассиопеи, то вскоре она вонзится в туманность Андромеды.
Звездолет «Пульсар» находился на полпути между Кассиопеей и Андромедой, когда столкновение с осколком астероида превратило его в неуправляемую груду металла…
Стив Барнет сидел в командирском кресле и хмуро смотрел на консоль Мозга. Мозг, как и весь корабль, пострадал в катастрофе: на его панели зияла глубокая вмятина; сигнальная матрица, еще недавно переливавшаяся всеми цветами радуги, поблекла; не слышно было характерного пения гиростатов.
«Вот и закончилась моя недолгая жизнь звездолетчика, — мрачно думал Стив. — В первом же полете… Чего стоит после этого теория вероятностей? Немыслимый расклад случайностей — и конец всему…»
Он испытывал чувство обреченности. Смерть была почти свершившимся фактом: система жизнеобеспечения полностью вышла из строя, энергоснабжение нарушилось, и если бы не люминесцентные стены штурманского зала, его охватила бы тьма. Но рано или поздно стены померкнут, иссякнет запас кислорода…
Стив закрыл глаза, и на миг ему показалось, что ничего не произошло, «Пульсар» с невообразимой скоростью поглощает пространство, а экипаж, объединенный Мозгом в единую систему, в достигший совершенства организм, делает свое дело, составляющее смысл жизни каждого из пяти астронавтов.
«Хорошее было время», — подумал Стив как о давно минувшем и помянул товарищей. Яркие индивидуальности, они идеально дополняли друг друга.
Легендарный командир Иван Громов… Это о нем еще мальчишкой читал Стив: «Суровое лицо звездного капитана избороздили ветры дальнего космоса». Газетный штамп, бессмыслица (какие могут быть ветры в космосе?), но до чего же верно сказано…
Астронавигатор Ле Калинг. Говорят, он знает наперечет все звезды в Галактике, и поглоти меня Вселенная, если это не так…
Бортинженер Вель Арго. Золотые руки. Левша, способный подковать блоху. Так уверял Иван, а он не бросает слов в космический вакуум…
И, наконец, врач Илин Роу, единственная женщина в экипаже, самая красивая, умная и добрая из всех женщин Земли…
Пятым был он, пилот-стажер Стив Барнет, недавний выпускник Звездной академии, зеленый юнец в сравнении с признанными героями космоса…
Он гордился тем, что его биотоки смешивались с их биотоками в цепях Мозга. Им не приходилось окликать друг друга, они вообще не нуждались в речи, как средстве общения. Динамичный обмен мыслями, воплощенными, минуя голос и слух, в быстропеременные электрические потенциалы, позволял обойтись без разговоров. Они были живыми блоками мыслящей машины, неизмеримо усиливавшей и суммировавшей интеллект каждого из них.
Психологическая совместимость? Ее не хватило бы для столь совершенного слияния: пять астронавтов, подобно пяти ярким звездам, образовали свою неповторимую Кассиопею.
И эта Кассиопея теперь погасла…
В который раз Стив пытался оживить Мозг: неистощимый источник его питания, аккумулятор энергии космических излучений, судя по всему, избежал гибели — в верхнем правом углу матрицы теплился уголек. Единственная надежда…
Потеряв самообладание, Стив забарабанил кулаками по изуродованной панели. Коротко прожужжали гиростаты… или почудилось? Еще один отчаянный удар, и снова отклик гиростатов.
— Спокойно, — одернул себя Стив. — Прекрати истерику, астронавт!
Он начал методично, квадрат за квадратом, простукивать панель. И вот, словно после глубокого беспамятства, вздохнул Мозг, выцветил матрицу, отозвался в сознании Стива могучим обострением мышления. А затем из глубины пространства все громче и увереннее зазвучали в его собственном мозгу голоса друзей. Точно и впрямь ничего не произошло…
— Струсил, малыш? — с дружеской насмешкой поинтересовался командир. — Не бойся, у тебя есть шанс!
— Вы… Не может быть… Но каким образом…
— Время дорого, Стив, — прервал Громов. — Вникай в то, что скажет Ле Калинг.
— Ты, конечно же, знаешь, Стив, — вступил астронавигатор, — что Кассиопея — мощнейший генератор галактического радиоизлучения. Туда сейчас с исследовательской целью направляется «Проблеск». Твой скафандр цел?
— Цел…
— Надень его и катапультируйся. Мы рассчитали траекторию встречи.
— Перед тем как катапультироваться, включи систему управления, нужно ввести программу поиска и сближения, — дополнил Вель Арго.
— А как же вы… Не могу же я без вас…
— Пилот-стажер Стив Барнет! — прогремела команда. — Надеть скафандр и катапультироваться!
— Живи, глупенький, и будь счастлив, — прошелестел напоследок голос Илин Роу.
— Как видите, я спасся лишь благодаря галлюцинации! — сказал в заключение Стив Барнет.
— Почему вы решили, что это галлюцинация? — спросил командир «Проблеска».
— Чудес не бывает, — вздохнул Стив. — Они погибли, я видел их тела. Чуть с ума не сошел…
— Вы правы, чудес не бывает. А спасение в результате галлюцинации было бы как раз чудом. Вероятность его равна нулю. То, что мы оказались поблизости, случайность. Но чтобы воспользоваться ею, надо было ювелирно рассчитать траекторию, выйти в точку встречи с точностью до микросекунды, при этом уравняв скорости, наконец, выполнить терминальный маневр…
— Не могли же мертвые…
— При чем здесь мертвые? Ничего сверхъестественного! Скорее всего дело обстояло так. В памяти Мозга у каждого из вас образовался информационный двойник. Катастрофа, по-видимому, нарушила инфраструктуру псевдонейронных сетей. Одни связи распались, другие разветвились, третьи образовались наново. Иерархия неожиданно усложнилась, и это вызвало качественный скачок: Мозг обрел сознание, двойники ожили.
— Поразительно… — прошептал Стив.
— Надеюсь, вы обесточили Мозг перед катапультированием?
— К счастью, нет. Ведь это было бы убийством, не так ли?
Командир нахмурился:
— Да, убийством. Но подумайте, чем станет для них бессмертие!
Пока всё… Я выключил реальность и сейчас принадлежу самому себе. Мой внутренний мир заключен в хрупкую скорлупу. По другую сторону поглотившая меня Вселенная и звездолет, пронзающий ее со скоростью, которую несведущий назвал бы сверхсветовой… Впрочем, «звездолет» — всего лишь аллегория, в нем нет ни крупицы вещества. Он неотделим от меня самого.
Кто я, имею ли право называться человеком? Строго говоря, нет. Я волновой двойник человека. Живого, реального человека. Двойник, заимствовавший у него все, кроме плоти. Не привидение, нет — вполне материальный сгусток полей, упорядоченный и высокоорганизованный.
У меня есть прошлое. До известного момента — прошлое прототипа, затем собственное… Как-то он там, на Земле, мое первое «я», предтеча живой волны, несущейся быстрее, чем свет в свободном пространстве: в волноводе скорость возрастает, может даже стремиться к бесконечности. А если волновод во Вселенной… Трансвселенская магистраль? Но возможно ли такое в бесконечном пространстве?
Этот вопрос запал в головы ученых, и вот я лечу, нет, распространяюсь неведомо куда, чтобы ответить на него. Кому ответить? Как ответить? Зачем? Похоже, ученые даже не задумывались над этими «кому», «как» и «зачем»… Ученые — взрослые дети, которым подавай всё новые и новые игрушки. Я — последняя из них.
Однако имею ли я право на собственное «я»? Пусть не человеком, но личностью могу считаться?
Мой прототип… Думает ли он обо мне? Не мучает ли его совесть? Ему так легко представить себя на моем месте… в полном одиночестве… в абсолютной изоляции… в неведении о будущем!
Самое страшное для меня — будущее. Боюсь не смерти — бессмертия. Что, если буду существовать столько же, сколько Вселенная, — вечно? Нескончаемое движение в нескончаемом пространстве… Без цели, без надежды, с сознанием, что уже нет ни человечества, ни Земли, ни Солнечной системы, ни Млечного Пути… Движение среди чужих, беспрестанно сменяющихся звезд, сквозь миры и антимиры — поле может взаимодействовать не только с веществом, но и с антивеществом…
Мой прототип… Мы родились в один и тот же миг, в одной и той же точке. Все, что происходило с ним, происходило и со мной. Любили одну и ту же женщину, испытывали одну и ту же боль. Теперь же мы порознь…
Обо мне они не подумали. Человек во плоти не сумеет понять человека-волну. Разве волна может страдать? Это же модель, репродукция, схема! Разве схема способна чувствовать? Ее назначение — собирать, обрабатывать, анализировать информацию. И я собираю, обрабатываю, анализирую. Выполняю свой долг. Перед кем? Кому и чем я обязан? Смешно, нелепо, но я чувствую себя человеком и горжусь принадлежностью к человечеству. Если моя смерть или мое бессмертие нужны людям… Стоп! Пора включать реальность…
И все же зря я поддался… Уникальная нервная система, видите ли. Повышенная восприимчивость к аш-полям и тому подобное. Другого такого нет, и будущее науки всецело зависит от моего согласия.
— Что вам стоит, вы же ничего не теряете!
Пришлось согласиться. На свою голову…
Вспоминаю гулкие коридоры НИИ. Меня везут на каком-то неуклюжем катафалке, словно больного в операционную. Раздетого догола, с макушки до пят облепленного датчиками. Водружают на хирургический стол: «Сейчас мы вас на минуточку усыпим, сны будут приятные…»
Сны были совсем не приятные. Снилась моя жизнь, в подробностях, какие наяву не помнил. А некоторые заставил себя забыть. Оказывается, не забыл. Снилась Вита и наш последний разговор… Но хватит! Я уже снова начал забывать… Иначе не спасет и уникальность нервной системы: «уникальная» вовсе не означает «крепкая», скорее наоборот!
Меня выжали, как лимон, и с превеликой благодарностью отпустили на все четыре стороны.
Я был посвящен в замысел эксперимента лишь постольку-поскольку… Нужен прототип для создания какой-то особой волны, которую пошлют в глубь Вселенной, дабы постичь… Что постичь — не моего ума дело.
— Ну и посылайте вашу волну, при чем здесь я? — говорю главному из ученых, румяному, совсем домашнему старичку в академической ермолке.
— Вы и есть эта волна! — отвечает тоном злодея и подмигивает. — Не бойтесь, даже не почувствуете, что летите, пардон, распространяетесь. Лично для вас все останется по-прежнему.
Он сказал полуправду. Живу, как и прежде. Но по ночам сплошные кошмары: я один на миллиарды безлюдных парсеков и отчего-то панически боюсь… не смерти, это было бы естественно, а бессмертия. Просыпаясь, ощупываю себя и — руки-ноги на месте — утираю холодный пот…
Иногда мне снятся колонки цифр. Бесконечные столбцы цифр, лишенных смысла. Это еще хуже. Встаю измотанный, словно тяжкой работой. А цифры стоят перед глазами, будто на экране с послесвечением. Однажды я бессознательно исписал ими лист и… порвал его в клочья: не хватает свихнуться!
…Нужно позвонить румяному злодею. Заварил кашу, пусть и расхлебывает!
Снова отключаю реальность. Последние периоды (чуть было не сказал «дни») творится что-то неладное. Точно фотоснимок в проявителе, проступает утраченная плоть (опять рассуждаю не как двойник, а как прототип: на самом деле я никогда не обладал плотью, следовательно, в принципе не мог ее утратить… и все же временами чувствую свое тело). Недавно осознал себя на Невском, в толпе…
Не замечал раньше, что толпа похожа на волну. В ней множество пространственных гармоник. Гармоники снуют навстречу друг другу: прямые — вперед, обратные (их меньше) — назад, а волна катится…
Да, я побывал на столь любимом мной Невском. Адмиралтейская игла, увенчанная флюгером-корабликом… Нимфы, несущие глобус… Нептун, вручающий Петру I трезубец… Строгановский дворец в стиле русского барокко… Казанский собор с девяносто шестью коринфскими колоннами… Аничков мост, украшенный великолепными скульптурами Клодта…
Прав был Гоголь: нет ничего лучше Невского проспекта!
Когда мне особенно грустно, я называю себя призраком. Вот уж не думал, что у призраков бывают галлюцинации… Они преследуют меня все чаще. Но почему «преследуют»? Почему не «облегчают жизнь», не «дают надежду»? Никак не отрешусь от образа мыслей прототипа. Ограниченный человек (не странно ли так думать о себе?), он бы сказал: «Галлюцинации — это плохо. Галлюцинации — признак душевного нездоровья. Или действие наркотика…»
Призрак-наркоман, какая глупость! Но чем бы ни порождались галлюцинации, они единственная моя связь с Землей…
— Я знал, что он придет, — произнес Бенуа и, сняв ермолку, промокнул платком вспотевшую лысину. — Но, правду говоря, начал было сомневаться. Итак, эксперимент оказался удачным. Поток информации, о котором мы не смели и мечтать!
— Скажите, Алекс, это телепатия? — поинтересовался Велецкий.
— Под телепатией понимают мысленное общение двух людей — индуктора и реципиента. Здесь же нет ни того, ни другого. Вернее, оба в одном лице.
— Как так? — удивился Велецкий. — Разве прототип и двойник не два… не две личности?
Бенуа добродушно рассмеялся. Румянец на его щеках заиграл еще ярче.
— Раскрою секрет: нет ни прототипа, ни двойника. Один и тот же человек одновременно и среди нас, и в толще Вселенной. В этом вся соль!
— Но разве можно было без его согласия…
— Конечно, нельзя! — закивал Бенуа. — И все же я это сделал. Иначе бы… Словом, я все поставил на кон и, как видите, выиграл. А победителей, к счастью, не судят!
— Вы считаете себя победителем?
— Абсолютно в этом убежден, — сказал Бенуа.
Казалось, это была обыкновенная чернильница-непроливайка. Чернила в ней высохли, растрескались, покрылись плесенью. Похоже, ею не пользовались вечность. Да и кому бы она понадобилась в эпоху шариковых ручек и фломастеров. Никто не смог бы догадаться, что на самом деле это пришелец из Метагалактики.
Потоки радиоволн омывали плесень, выплескивая информацию о людях, населявших Землю. Люди рождались и умирали. Радовались и скорбели. Любили и ненавидели. Иногда они убивали себе подобных, и это, в зависимости от обстоятельств, считалось преступлением либо доблестью.
Люди были способны на самые высокие чувства и самые низкие поступки, самоотверженность и предательство, благородство и подлость. Их ум постигал тайны природы и был скован косностью.
Во множестве миров побывала звездная плесень. В космическом вакууме, раскаленной плазме протуберанцев и ледяных ядрах комет, в атмосфере метана и кислорода, на белых карликах и в черных дырах гнездились ее кристаллические нити. Но настолько противоречивый мир она встретила впервые.
Во Вселенной господствует Закон Устойчивости Добра. Добро равновесно и целесообразно, бесконечно в пространстве и во времени, как сама материя. Добро — основная форма существования Разума. Увы, не единственная… Изредка оно сосуществует со злом. А еще реже зло возобладает над добром.
В человеческой истории было премного зла. Его олицетворяли рабство, войны, инквизиция, чума, фашизм… Но жили на Земле и носители добра — Спартак и Пугачев, Коперник и Пастер, Шекспир и Пушкин. Жили и боролись со злом.
Звездная плесень копила информацию, взвешивая на аналитических весах добро и зло Земли, чтобы в конце концов однозначно определить, к какой из двух категорий принадлежит этот противоречивый мир.
Космос, беспредельная пустыня с редчайшими оазисами жизни и еще более редкими островками разума, не терпит подобий. Людям же невдомек, что ничто не повторяется, что во Вселенной нет эталонов. Они возомнили себя эталоном белкового совершенства и лепили по своему образу сначала богов, а затем пришельцев. Люди тосковали по инопланетным братьям-гуманоидам и не допускали мысли о том, что внеземной разум может принять вид плесени, а летающая тарелка — чернильницы-непроливайки. Им ничего не было известно ни о мыслящих атомах, ни о субстанциях интеллекта. Они пытались проникнуть во Вселенную напролом, через космос, и пренебрегали лабиринтами микромира, ведущими в парсековые дали грядущего.
Но люди рвались в будущее, взывали к Вселенскому Разуму. И звездная плесень, его полномочный и чрезвычайный посол, должна была решить, достойно ли человечество приобщиться к нему.
— Мама, мамочка! Смотри, что я нашла!
— Подумать только, чернильница… Точно такая была у моей бабушки. Тогда писали перьями и макали их в чернила.
— Ой, как интересно! Можно я с ней поиграю?
— Играй… Только очень уж она грязная!
Ни у кого не было такой игрушки! Лика не расставалась с ней. Ложась спать, брала с собой в постель. И всю ночь видела сказочные цветные сны…
Оранжевые солнца сияли в пурпурном небе. Диковинные, но совсем не страшные звери резвились в фиолетовой траве. Отплясывали веселый танец радужные лучи, то сливаясь в переливчатую массу, то рассыпаясь хаосом красочных брызг, то группируясь в ажурные многоцветные решетки…
Проснувшись, Лика пересказывала фантастические сны маме — образно, с многими деталями, словно все происходило наяву и подмечалось вдумчивым наблюдателем.
Мама Лики не знала, радоваться или тревожиться. «Что это, болезненная впечатлительность или слишком живое воображение?» — спрашивала себя она.
— Здоровый, развитой ребенок, — успокоил доктор. — А игрушки тебе снятся? — поинтересовался он у Лики.
— Нет, — ответила девочка. — Мне снятся звезды, но не такие, как на нашем небе, а большие, с дом, и яркие. А я лечу им навстречу, не на самолете, просто так. Быстро-быстро. Звезды расступаются, а я…
— Ну а кошку Мурку ты видишь во сне? Собаку, воробушка?
— Я вижу то, чего у нас нет.
— М-да-с… — развел руками доктор и выписал Лике поливитаминную микстуру.
Прошел год. Лика поступила в школу с гуманитарно-технологическим уклоном. А вскоре маму вызвала классная руководительница.
— Вы сами занимаетесь с дочерью? — спросила она недовольно.
— А что, Лика плохо учится?
Учительница нахмурилась:
— Наоборот, слишком хорошо. Вчера у доски принялась рассуждать об афинной системе координат и о каком-то биективном отображении. Отвечай, Лика, это мама научила тебя биективному отображению?
— Не-а, я сама!
— Ты хоть знаешь, что оно означает?
— Конечно. Это когда одновременно сюръекция и инъекция…
— При чем здесь уколы? — рассердилась учительница.
— И вовсе не уколы, а простое вложение, — пожала плечиками Лика.
— Какое еще вложение?
— Ну взаимно однозначное отображение множества А в множество Б. Неужели не понимаете?
— Как ты разговариваешь с Анной Павловной, нехорошая девочка?! — огорчилась мама.
Восьмилетнюю Лику приняли в университет. На этом настояли ученые, исследовавшие феноменальные способности девочки. Споров было великое множество. Сумеет ли организм ребенка выдержать сверхнагрузки? Не лишится ли маленький гений самого драгоценного — детства?
— Это преступление! — протестовали осторожные. — Вы хотите искалечить девочку, иссушить ее мозг, подточить здоровье!
— Неправда, — возражали решительные. — Лика под надежным контролем. Никакого принуждения, нагрузки дозированы. При малейшем неблагополучии опыт будет прекращен.
Оптимизм восторжествовал. Лике оказались нипочем премудрости физмата. Сокурсники, вначале не принявшие ее всерьез («Детсад в соседнем доме, девочка!»), были вынуждены признать ее право на студенческое существование; человек, способный растолковать бесконечномерное представление группы Ли и смыслящий в комогологиях банаховых алгебр, заслуживает снисхождения.
И при всем при том Лика оставалась ребенком. Живым, общительным, неусидчивым. Она приспособила математическую теорию игр к своим детским забавам и сумела вовлечь в них весь третий курс физмата.
Лика по-прежнему не разлучалась со старой чернильницей. Кто-то из студентов шутки ради стащил ее и припрятал. Но спустя минуту чернильница снова очутилась в руках у Лики.
Тем временем исследователи получили ошеломляющие результаты. Обычный человек способен усваивать информацию с частотой переменного тока осветительной сети — пятьдесят единиц в секунду. Передав по эстафете биоэлектрический импульс, нейрон отдыхает, восстанавливая силы, несколько миллисекунд и лишь затем пропускает через себя следующий импульс. Нейроны же Лики перебрасывались импульсами со скоростью компьютера — в десятки тысяч раз большей. И что особенно поразило ученых, она мыслила укрупненно, отбрасывая детали в подсознание, оперируя сложными понятиями как элементами, и то, к чему другие приходят путем громоздких логических рассуждений, озаряло ее мозг мгновенной вспышкой.
Наука знала «чудо-счетчиков» — людей, способных оперировать в уме с многозначными числами, запоминать в считанные секунды и затем безошибочно воспроизводить нагромождения цифр. Но никто из них не приблизился к интеллектуальному уровню Лики.
Ученые не были в состоянии объяснить столь невозможные способности. Они лишь приняли их к сведению как факт. Правда, нашлись скептики. Одна из газет опубликовала статью «Существует ли Лика?». Все же ответить на свой вопрос отрицательно автор статьи не решился.
Ни один человек, в том числе и сама Лика, не подумал связать ее феномен со старой чернильницей и не распознал в нем начало долгожданного контакта с Вселенским Разумом.
Если чернильница немало дала Лике, раскрепостив ресурсы ее мозга, то получила взамен во сто крат больше: заглянув в душу ребенка, звездная плесень распознала в ней неиссякаемый родник добра. Надо только открыть ему русло, и он неминуемо превратится в полноводный поток… Люди стремятся к Вселенскому Разуму, а этот разум — в них самих. Они не нуждаются в милостях пришельцев, в инопланетных оракулах, в знаниях, добытых не собственноручно. Человек достигнет всего сам. Если сумеет искоренить зло в своем мире.
Однажды чернильница исчезла. Но Лика осталась…
В молодости мы безразличны к семейным реликвиям. Ценить их начинаем с возрастом. И многих не досчитываемся…
Единственная вещица, сохранившаяся у меня от предков, — фарфоровый мопс. Он чем-то похож на будду. Двух бронзовых будд я приобрел по случаю лет десять назад, поддавшись моде на старину, а скорее из-за неосознанного желания приобщить прошлое к своей повседневности.
Что мы знаем о прошлом? Я имею в виду не историю и не собственную жизнь с ее радостями и печалями, ошибками и озарениями, а прошлое рода. Можно посмеиваться над аристократом, кичащимся многовековыми ветвями генеалогического древа, или над владельцем породистой собаки, выучившим наизусть ее родословную, но… сколько поколений предков сумеем насчитать мы?
Бронзовые будды, невозмутимо застывшие в позе лотоса, и через сто лет останутся чужим прошлым. А старый верный мопс, с достоинством смотрящий на меня сквозь стекло серванта, это мое фамильное прошлое, минувший день моих не столь уж дальних предков, о которых мне известно так мало… Многие годы я не замечал его, а он, с отбитой и не очень старательно приклеенной лапой, терпеливо сидел, храня верность моему очагу.
Я машинально передвигал мопса с места на место, вынимая и ставя обратно рюмки. И однажды почувствовал на себе его пристальный взгляд…
У него были круглые оранжевые глаза с черными точками зрачков, обведенных тоненькими черными концентрическими кружками, мощные надбровные дуги, овальные розовые ушки, низкий покатый лоб с вздувшейся наискось жилой, приплюснутый широкий черный нос, выпяченные щеки и отвислый подбородок старого, полного, страдающего одышкой джентльмена.
Был он белый, коренастый, основательный. Один его глаз в упор смотрел на меня, другой, чуть кося, бесстрастно созерцал пространство…
На груди мопса крест-накрест сходились голубые ленты перевязи, увенчанной пышным бантом. Мопс не был безделушкой: на спину ему взвалили плетеную фарфоровую корзину — спичечный короб.
Принадлежал мопс моей прабабке Агафье Григорьевне и служил ей верой и правдой. Она курила и, зажигая фосфорную спичку, чиркала ею по рифленой стенке короба…
Прабабушка в молодости была крепостной. Прадед Федор влюбился в нее и выкупил у помещицы. Ребенком я видел дагерротип: суровый мужчина в военном сюртуке с эполетами. Запомнилась надпись на обороте: «Старуха, храни и жди!» Прадед был военным врачом и умер на поле боя во время русско-турецкой войны.
Вот и все, что я знаю о патриархах своего рода. Их руки прикасались к мопсу, он знает гораздо больше, чем я, и когда-нибудь расскажет… Потомкам.
Он представил себя четырехзвездным генералом: только генерал мог нажать Красную Кнопку. Впрочем, на минуту Брегг усомнился в этом. Генералы не убивают, а лишь приказывают убивать. Спусковой крючок нажимает солдат, реже лейтенант, еще реже полковник и почти никогда сам генерал. И все же… Какой из них, подумал Брегг, устоит перед соблазном войти в историю, даже если ему уготована роль Герострата?.. Так что все верно: спусковой крючок — солдату, Красная Кнопка — генералу!
Брегг волновался, указательный палец плясал на чуть вогнутой (для удобства) кнопке. Рядом хрипло дышал Монро.
— Может быть, вы? — беззвучно прошептал Брегг.
Монро скорее угадал, чем расслышал.
— Увольте, Эвальд, это ваше право! Ну, с богом!
Брегг мешкал, мысленно (в который раз!) воспроизводя алгоритм непоправимого: волевой импульс, кнопка утоплена, в иерархии электронных цепей началась игра потенциалов… Игра, в которой все предопределено заранее.
Триггеры, триггеры, триггеры… Ноли, единицы, единицы, ноли… Счет открыт! Срабатывают схемы совпадений, селекторы запускающих стробов. Тянутся в космос нити Ариадны — невидимые оси равносигнальных радиозон. Разверзлись недра, выползают монстры-ракеты. Из вулканов клубятся дымы… Загрохотал первый кратер, расплющил ослепительную струю выхлопа. Грузно, медлительно, словно в страшном сне, оторвалась от земли пирамида Хеопса и, на глазах обретая стремительность, ушла ввысь… За ней вторая, третья, сотая…
Самое трудное — принять решение? Кому как… Трумэн, отдав приказ о бомбардировке Хиросимы, со вкусом отужинал. А пилот, сбросивший атомную бомбу, сошел с ума…
— Я не могу, Анри… — растерянно признался Брегг. — Даже мысль об этом приводит в ужас. Есть вещи, с которыми не играют. Нельзя поминать имя бога всуе…
— Что с вами, Эвальд? — прохрипел Монро. — Если не мы, то они… Абстрагируйтесь от цели. Представьте, что это обыкновенная математическая задача. В конце концов, так оно и есть. Не будьте же кисейной барышней!
— Математическая задача: как отправить к праотцам миллиарды человек…
— Черт возьми, — взорвался Монро, — не подозревал, что вы такая впечатлительная натура! Подвиньтесь.
— Я сам… Помолчите… Сейчас… О-о-о…
— Молодчина! Хотите виски?
— Идите к дьяволу, Анри! Я чувствую себя Каином, только что убившим брата своего Авеля… Мерзко! Отвратительно!
— Ну будет вам, — проворчал Монро с неожиданной нежностью. — Хороший вы парень… Если бы все были такими… Потерпите немного! Главное сделано. Результат будет в реальном масштабе времени самое большее через час.
— Миллион лет истории и час агонии, — простонал Брегг.
— Хотели бы наоборот?
— Вы чудовище, Эвальд! — ликовал Монро. — По сравнению с вами Тамерлан и Аттила слепые щенки. Одним движением пальца уничтожить человечество! Ведь нас уже не существует. Мы в раю!
— Или в аду, — мрачно проговорил Брегг. — Мне не нравятся ваши шутки, Анри.
— А если серьезно… Вы гений, Эвальд. Горжусь знакомством с вами! И до вас ученые предупреждали, предостерегали, заклинали. Но лишь вам удалось доказать. Вы в мельчайших деталях промоделировали ядерную войну, документально воссоздали самоубийственную цепь событий, которые последуют за нажатием Красной Кнопки. Кто теперь решится толковать об ограниченной атомной войне, о превентивном ударе? Первая же ракета, и конец всему — разуму, жизни, самой Земле…
— Я решил математическую задачу, Анри… Всего лишь задачу, здесь вы совершенно правы. Могу добавить, что исходные данные предоставили вы, генерал Монро…
— Теперь уже бывший генерал…
— Задача решена… Но почему такая пустота в сердце? Почему мне так больно, Анри? И так обидно за человечество…
— Выше голову, Эвальд! Завтра весь мир…
— Мы все откладываем на завтра, Анри…
— Завтра может быть поздно, — подумал однофамилец знаменитого математика четырехзвездный генерал Брегг.
Он тяжело опустился в кресло и нащупал Красную Кнопку. Ее поверхность была чуть вогнутой и хорошо контактировала с пальцем…
6 мая 4047 года гамма-телескоп обсерватории, расположенной на высочайшем памирском перевале Акбайтал (Белая лошадь), уловил следы глубинного космического излучения. Само по себе это не было событием. Сотрудников станции взволновало другое: анализирующий компьютер системы поиска внеземных цивилизаций, безуспешно продолжавшегося свыше двух тысячелетий, пришел к выводу об искусственной природе принятого излучения, отнеся его к категории сигналов.
Конечно, компьютер, как случалось не раз, мог и ошибиться. Ученым была особенно памятна одна из последних ошибок, получившая название мистификации Угольного мешка.
Если наблюдать Млечный Путь из южного полушария, то вблизи созвездия Южного Креста он сужается в тонкую ленту, которая сразу же за Крестом резко прерывается темным пятном, или Большим Угольным мешком. Сравнительно недавно, в конце тридцать девятого столетия, исследовательское судно «Корабль Арго», барражировавшее в южной Атлантике, зафиксировало излучение с необычайным спектром, исходящее из глубин Угольного мешка.
Анализ спектра выявил корреляцию с кодом Гуи — Репсольда. На этом основании компьютер высшего интеллектуального уровня засвидетельствовал осмысленный характер излучения, правда оценив его вероятность значением 0,983.
Попытки извлечь информацию как непосредственно в процессе приема предполагаемого сигнала, так и при его последующем многократном воспроизведении результата не дали. Тогда это объяснили сложностью кода, не поддающегося расшифровке современными методами.
Проблема была торжественно переадресована потомкам. Тем не менее поспешили объявить о начале контакта с инопланетной цивилизацией. Совет Земли под давлением энтузиастов с высшими учеными званиями нашел возможным переключить четверть энергетических ресурсов планеты на посылку ответных сигналов в направлении Угольного мешка.
«Мало!» — вознегодовали ученые. Был объявлен месячник предельной экономии, что позволило еще больше повысить концентрацию сигнального луча.
Затем потянулись годы ожидания. А наука тем временем не стояла на месте. И в один прекрасный день мало кому известный магистр Ленгли представил к защите докторскую диссертацию, в которой доказал, что излучение Угольного мешка представляет собой суперпозицию пространственно-временных колебаний, а ее псевдоосмысленность объясняется нелинейным взаимодействием Е- и Н-модификаций физического вакуума.
Это открытие назвали феноменом Ленгли, но прижилось иное, уже упоминавшееся название — «мистификация Угольного мешка». Первооткрывателей несуществующей инопланетной цивилизации уже не было на свете, а их потомки приняли к сведению, что вероятность 0,983 это еще не 1,000.
И вот снова компьютер испытывает нервы ученых. Вероятность того, что принят с и г н а л, еще выше — 0,999! Словно в насмешку излучение исходит опять же из Угольного мешка, но это — Угольный мешок северного полушария.
Представьте себе звезду Альфа Денеб созвездия Лебедя, находящуюся в вершине фигуры, которая образована пятью яркими звездами и напоминает формой бумажный змей. Ось этой фигуры — преимущественное направление Млечного Пути. От Денеба к Кассиопее простирается особенно яркий его участок. А северо-восточнее проступает резко выраженное темное пятно, окруженное, словно нимбом, мерцанием Млечного Пути. Это и есть Северный Угольный мешок, который, в отличие от Южного, не претендует на титул Большого.
Попытки немедленно расшифровать сигнал и на этот раз не дали результата, если не считать нескольких коротких отрывков, фантолингвистический анализ которых засвидетельствовал их принадлежность к ритмически ограниченным полиморфным структурам. Само по себе это обнадеживало, но не давало гарантии успеха. Расшифровке препятствовала не сложность кода, а недостаток информации: достоверность принимаемых сигналов страдала из-за слабости излучения, тонувшего в помехах.
Тогда на стационарную орбиту запустили автоматическую обсерваторию. В тысяче километров над Акбайталом распустился гигантский цветок сверхчувствительного гамма-телескопа. И анализирующий компьютер начал незамедлительно выдавать обработанную информацию. Это было короткое, непрерывно повторяемое обращение. Оно привело ученых в состояние жесточайшего шока…
«В Галактике около миллиона развитых цивилизаций, — сообщали инопланетяне. — Вы единственные представители белковой жизни. Каждый из вас излучает всепроникающие биоволны. Интегральная плотность биополя достигла смертельно опасного для нас уровня.
Ваша цивилизация единична. Что значит единица в сравнении с миллионом? Ждем от вас жертвы, или вы останетесь одни в мертвой Вселенной».
Совет Земли объявил чрезвычайный референдум. После того как в 3988 году Микаэл Саймонов открыл закон инерциального транспонирования времени, стало возможным нивелировать часовые пояса Земли. Теперь утро и вечер наступали одновременно в Париже и Петропавловске-Камчатском, в Пензе и Вашингтоне. Время повсюду было одинаковым, вернее, его естественные географические сдвиги компенсировались транспонированием по фазе к единому значению.
10 мая в 18 часов всемирного времени начался референдум. Двадцать один миллиард триста двадцать четыре миллиона шестьсот тридцать тысяч пятьсот восемьдесят шесть человек должны были принять решение: быть или не быть человечеству. Проект компьютерного решения: «Не быть». Рекомендация координационного совета: «Не быть».
За несколько минут до начала референдума тридцать членов Совета заняли места в главном компьютерном зале. На гигантском табло уже горели миллиарды светомолекул — микроскопических оранжевых индикаторов готовности. Лишь кое-где пульсировали фиолетовые огоньки отсутствия. Один за другим они гасли. Табло превратилось в однотонный светящийся ковер.
Светомолекулы были сугубой символикой: подсчет голосующих и определение результата происходили автоматически. Но люди дорожили традициями и следовали им, даже когда это не вызывалось необходимостью.
Порядок референдума предусматривал вступительную речь председателя Совета, голосование и преодоление разногласий. Решение считалось принятым в первом туре, если против него не было подано ни одного голоса. Таким образом, каждый из двадцати с лишним миллиардов голосующих первоначально обладал правом вето. Однако проголосовавшие против должны были мотивировать возражение. Мотивировку анализировали исследовательские компьютеры и компьютеры-эксперты, после чего вновь проводилось голосование, но во втором туре решение принималось большинством в две трети голосов.
— Граждане Земли! — открыл референдум председатель Совета Абрагам Седов, трехсотсорокалетний моложавый человек с густой, начинающей седеть шевелюрой. — Сегодня нам предстоит принять решение, определяющее судьбу человечества. Всем ли ясна суть проблемы?
Табло вмиг приобрело равномерную голубую окраску. Бесстрастный голос компьютера подвел итог:
— Суть проблемы ясна всем.
— Решайте же! — торжественно провозгласил Седов.
В этот миг люди Земли, где бы они ни находились — в толще земной коры, на дне океанской впадины, на многоярусных поверхностных магистралях, в атмосфере и космосе, — должны были сделать выбор: «быть» или «не быть». Последнее соответствовало рекомендации Совета. Мысленное «не быть» любого из миллиардов землян зажигало зеленый огонек на табло, «быть» — красный.
Зеленое море разлилось перед членами Совета, но в нем, словно сигнал бедствия, ослепительно пульсировала единственная на миллиарды красная точка.
— Вето одним голосом, — подытожил компьютер.
— Мотивируйте решение, — потребовал Седов.
На табло, возникло суровое лицо Виктора Буша. Одновременно его увидели все участники референдума. Буш был широко известен как пионер генного синтеза.
— Кто может поручиться, — выкрикнул он, — что сообщение инопланетян правдиво? Кто может поручиться, что миллион цивилизаций действительно погибнет по вине землян? А если все это придумано, чтобы без малейших хлопот захватить Землю?
— Что вы предлагаете?
— Потребовать доказательств.
— Пока инопланетяне получат наш запрос, а мы — их ответ, пройдут столетия. Да и возможны ли доказательства?
— Настаиваю на экспертизе, — повысил голос Буш.
— Мнение исследовательских компьютеров? — последовал правилам процедуры председатель.
— Возражение отвергается.
— Мнение компьютеров-экспертов?
— Возражение поддерживается.
Впервые в истории референдумов мнения компьютеров разошлись. Миллиарды людей затаили дыхание.
— Да, обман возможен, — помолчав, сказал Седов. — Но если от нас действительно зависит жизнь множества цивилизаций? Решайте же, что лучше: стать жертвой обмана или причиной гибели мыслящей Вселенной?
Обсерватория «Акбайтал» приняла новое сообщение: «Земляне! Вам не угрожает самоуничтожение. Это было жестокое, но необходимое испытание. Вы его выдержали с честью. Приветствуем Землю, вновь избранного равноправного члена Союза Цивилизаций!».
— Я не смогу, — сказал Ёнас.
— Он не сможет, — подтвердил психометролог Игл, отсоединяя датчики.
— Жаль, — вздохнул председатель Совета Земли Абрагам Седов. — Это наш единственный шанс.
— Но почему я? Из двадцати миллиардов именно я?
— Сейчас объясню, — вмешался Великий Физик. — Представьте себе петлю Мёбиуса, замкнутый внахлест отрезок ленты, лицевая сторона одного из концов поверх изнанки другого. Если двигаться по такой ленте, то рано или поздно окажешься в исходной точке, только вниз головой. Так вот, я предложил модель Вселенной в виде бесконечной петли Мёбиуса с кривизной пространства-времени.
— Какое отношение…
— Не надо спешить. Представьте, что на лицевой стороне вселенской петли наша Земля, а с изнанки ее двойник — Земля-2. Их разделяет ничтожная по астрономическим масштабам толщина ленты, или барьер ирреальности. Вдоль же самой петли расстояние между ними бесконечно.
Ёнас продолжал недоумевать.
— Но при чем здесь я?
— Для всех людей, кроме вас, барьер ирреальности непреодолим. Вы — исключение, если хотите — загадка.
— Поймите, — перебил Абрагам Седов, — лишь вы способны попасть на Землю-2! Как я вам завидую!
— И все же, — с запинкой проговорил Ёнас, — не рассчитывайте на меня. Возможно, я трус и эгоист…
— Ни то ни другое, — возразил психометролог. — Если не считать вашего поразительного дара, вы обыкновенный человек, правда слишком дорожащий своим личным счастьем.
Ёнас поднял голову:
— Мне немного нужно для счастья, и все это у меня есть. Дом, работа и, самое главное, любимая женщина. Киндер, кюхе, кирхе? «А чувство долга перед человечеством, общественное самосознание?» — спросите вы. Мне нечего ответить… Я никуда не хочу, ведь не пошлете же вы меня насильно?
— На Земле уже давно нет места насилию, — строго произнес Абрагам Седов. — Никто не собирается вас принуждать. Ну а если передумаете…
— Я готов. Ничто больше не задерживает меня здесь, — сказал Ёнас спустя три месяца.
— Его сердце переполнено горечью. Смотрите, как зашкаливает индикатор, — показал психометролог. — Но теперь он сможет.
— Она вас разлюбила?
Ёнас молча пожал плечами.
— И все же?
— Уверяет, что я был, остаюсь и всегда буду самым дорогим для нее человеком.
— Ясно… — сказал мудрый Абрагам Седов. — Но, может быть, она просто не представляла, что причинит вам боль?
— Говорит, представляла…
— Может, рассчитывала, что не узнаете?
— Не рассчитывала…
— Непостижимо! — воскликнул Великий Физик.
— Вы не можете ее простить? — спросил Абрагам Седов.
— Я не могу простить себя…
— Не понимаю вас, Абрагам, — сказал Великий Физик. — Когда Ёнас отказывался, вы его убеждали, а сейчас…
— Мудрецы утверждают, — ответил Седов после затянувшегося молчания, — что человеческая душа ничуть не менее сложна, чем Вселенная. В ней есть свои петли Мёбиуса, свои барьеры ирреальности. Ёнас запутался в такой петле. Любой другой из двадцати миллиардов просто перешагнул бы барьер в ту или иную сторону. И только он — не сможет!
Председатель Совета Земли Абрагам Седов принял срочный вызов Великого Физика. Они не встречались вечность — с тех пор как Ёнас, единственный из людей, способный преодолеть барьер ирреальности и перенестись на близкую для него, но бесконечно далекую для остальных Землю-2, завербовался на алмазные копи Нептуна и погиб при загадочных обстоятельствах.
— Не горюйте, старина, — сказал тогда Абрагам Седов. — Доступное одному рано или поздно становится доступно другим!
— «Поздно» меня не устраивает, — пробурчал Великий Физик.
— Значит, нужно помочь природе. Попробуйте раскрепостить силу Ёнаса, вероятно дремлющую до поры в каждом из нас!
— Спасибо за панацею, — поблагодарил Великий Физик, не переносивший дилетантских рассуждений. — Рецепт хорош, только как им воспользоваться…
Шли годы. Седова поглотила работа в Совете Земли. Великий Физик отгородился от мира китайской стеной уравнений. Он был типичным представителем гениальных одиночек, чей интеллектуальный потенциал поддерживался кибернетической мощью эпохи.
Принципы научной работы за два последних тысячелетия претерпели эволюцию, ход которой как нельзя более напоминал классическую спираль: когда-то науку творили гениальные индивиды — Архимед, Ньютон, Максвелл, Циолковский, Эйнштейн. С течением времени поверхностные залежи Знания истощились, глубинные же его слои состояли из сверхтвердых пород, на преодоление которых одиночкам просто не хватало жизни. Тогда возникли мощные коллективы ученых, инженеров, экономистов — их возглавляли такие блестящие организаторы науки, как Курчатов и Королев. Имена гениальных руководителей вошли в историю; тысячи их сотрудников остались безвестными.
Но вот в двадцать первом веке начался обратный процесс: комплексная роботизация научных учреждений вновь развязала руки гениям, уничтожила их кабальную зависимость от массы исполнителей, среди которых, увы, встречались и недобросовестные, и бесталанные.
Концентрация замысла в мозгу яркой личности, а воплощения — в идеально организованной иерархии роботов многократно сократили расстояние от гипотезы до теории, от теории до экспериментального подтверждения и оптимально взвешенного внедрения в практику (раньше стремились к «широкому» внедрению, которое иногда приносило больше вреда, чем пользы).
Общество достигло той степени процветания, когда уже могло позволить ученым единоличный выбор проблемы, даже если она казалась странной, несвоевременной, не сулящей пользы.
Именно над такой проблемой трудился Великий Физик. Оценить эффективность его работы не смог бы даже не менее яркий гений.
И вот сигнал срочного вызова…
Час спустя Абрагам Седов вглядывался в неуловимо постаревшее лицо своего давнего друга.
— Ну и задали вы работенку! — сказал тот, словно возобновляя только что прерванный разговор. — Оказывается, Ёнас все же был единственным в своем роде. В его организме сохранился орган, атрофировавшийся у людей многие тысячелетия назад.
— Вот как? И что же он собой представляет?
— Сейчас, когда Ёнаса нет в живых, можно говорить лишь о том, каков должен быть этот орган. Его модель — стохастический генератор триангулярного поля, описываемый системой уравнений Бардина — Прано… — Настенный дисплей засветился столбцами математических символов. — Если ограничить пределы колмогоризации…
— Довольно! — взмолился Абрагам Седов. — В школе мы сидели за одним пультом, и мои способности к точным наукам…
— Какой ты математик, я помню… — Великий Физик незаметно перешел на «ты». — Ну ладно… Суть в том, что источник триангулярного поля, подавляющего барьер ирреальности, не обязательно должен быть в самом человеке, как у Ёнаса. Если поле внешнее… Впрочем, сейчас увидишь. Пойдем, Абрагам!
Они перешли в соседнее помещение. На первый взгляд зал был пуст. Однако, присмотревшись, Седов различил у противоположной стены двухметровую полупрозрачную пирамиду, тонувшую в рассеянном свете бестеневых поликогерентных ламп.
— Генератор триангулярного поля «Ёнас-3». Первые две модели оказались неудачными. Но теперь…
— Послушай, Павел, — Седов впервые назвал Великого Физика по имени, — нетрудно догадаться, что ты задумал. Но ведь эксперимент опасен?
— В определенной мере — да.
— И ты собираешься рисковать чьей-то жизнью?
— Не чьей-то, а своей.
— Без согласия Совета?
— Собственной жизнью я распоряжаюсь сам, — твердо сказал Великий Физик. — А иного способа проверить правильность моей теории нет.
— Другой способ есть, — возразил Абрагам Седов. — Тебе известно, как я мечтал…
— Не надо терять времени, — прервал Великий Физик. — Ты полагаешь, что жизнь председателя Совета Земли…
— Подожди, Павел!
— Все продумано не единожды. Сейчас я войду внутрь генератора и через несколько мгновений буду уже на Земле-2. Пожелай мне, по русскому обычаю…
— Представляю, какой Сезам раскроется перед тобой… Ну, ни пуха!
Великий Физик, словно боясь передумать, порывистым движением коснулся кнопки сенсора, затем нажал ее изо всех сил, хотя в этом не было надобности.
— Не понимаю, ничего не понимаю! — воскликнул он, и такое отчаяние прозвучало в его голосе, что Абрагам впервые за долгие годы растерялся.
— Успокойся… успокойся…
— Аркпредит положителен… Сходимость интегрального комплекса проверена вплоть до микропараметров… В чем же дело?
— Послушай, Павел, — неожиданно спросил Абрагам Седов, — почему у тебя пиджак застегнут на левую сторону?
— Нелепый вопрос! — с досадой отмахнулся Великий Физик. — Как-никак, я мужчина, а не женщина!
— И алмазная ветвь не на правом лацкане, а на левом…
— Что ты от меня хочешь?!
Абрагам Седов распахнул на Великом Физике пиджак и приложил ухо к груди.
— Я так и думал… — произнес он взволнованно. — Добро пожаловать, дорогой друг!
— Ты с ума… — завопил Великий Физик и оборвал себя на полуслове. — Неужели… Бог мой, какой я идиот! Вот тебе и Сезам… Подумать только, что эта самая сцена разыгрывается сейчас и там, на Земле-1!
— На Земле-2, — поправил Седов.
— Какая разница! Земля двуедина, и каждый из нас рождается в двух лицах!
— И умирает тоже…
— Абрагам Седов, — торжественно провозгласил Великий Физик, — вы сделали великое открытие! Вселенная — это двуликий Янус, она зеркально симметрична. Но Зазеркалье вовсе не страна чудес, простершаяся перед маленькой Алисой. По обе стороны вселенского зеркала одно и то же!
— Не совсем, — уточнил Абрагам Седов. — Сердце у меня все-таки слева!
— Да ну?! — притворно удивился Великий Физик.
Аспирант Уточкин ввел бланк в анализирующий компьютер. А за сто лет до этого…
— Просто уникум, — сказал профессор Ваулич. — Из нее мог бы получиться большой музыкант, но…
— Что-нибудь не так? — встревожился отец Риты.
— Ее ждет каторжный труд.
— Ну что вы… Для Риты это будет не труд, а удовольствие. Она так любит музыку. Правда, дочурка?
Шестилетняя Рита охотно кивнула.
День за днем просиживали отец с дочерью за купленным в рассрочку «Блютнером». В двенадцать лет Рита уже играла за первый курс консерватории, а в тринадцать захлопнула крышку рояля:
— Никогда, слышишь, никогда не прикоснусь больше к инструменту!
Школу Рита окончила с медалью. Ей было все равно, куда поступать, но только не в консерваторию! Родители выбрали для нее специальность «Электронные вычислительные машины» — модную и престижную.
Спустя пять лет Рита получила диплом инженера-программиста и распределение в проектно-конструкторское бюро. А еще через два года ее перевели в старшие инженеры, чему способствовал уникальный дар раскладывать в уме на гармоники сложнейшие звуковые колебания. «Наш спектроаналиэатор», — шутили друзья.
Рита не понимала, зачем вообще пользуются нотами: ведь музыка так естественно выражается на ясном и строгом языке математики. Она по-прежнему не прикасалась к роялю. Да и «Блютнер» давно перекочевал к другому, более удачливому вундеркинду. Но у нее появилось увлечение: переводить на машинный код фуги, мазурки, менуэты…
Заканчивался квартал, план, как всегда, горел. Справившись за полночь с программой, Рита выключила верхний свет, и машинный зал, погрузившись в полумрак, неожиданно напомнил ей Домский собор. Казалось, вот-вот со стен сорвутся звуки органной музыки. И Рита в самом деле уловила странную мелодию. Музыка была на грани слуховой галлюцинации, возникала как бы не извне, а изнутри, шла вразрез с незыблемыми правилами композиции.
Схватив подвернувшийся под руку лист бумаги, девушка начала бессознательно испещрять его символами. Музыка умолкла. Очнувшись, Рита увидела стандартный бланк программы, покрытый лишенными смысла каракулями.
«Совсем заработалась!» — с досадой подумала она, в то же время безуспешно пытаясь восстановить в памяти непостижимо прекрасные звуки, рожденные капризом фантазии.
По случайности бланк вместо мусорной корзины попал в архив.
Умер отец Риты, так и не осуществив мечту о выдающемся потомке. Спустя много лет умерла сама Рита, став перед этим мамой, бабушкой и прабабушкой плеяды очаровательных малышей. А наука все двигалась и двигалась…
Отшумели споры о внеземных цивилизациях: академик Славский, неопровержимо доказавший их существование, затем еще более неопровержимо доказал, что мы одиноки во Вселенной.
И все это время испорченный бланк лежал в архиве. Там его и обнаружил аспирант Уточкин, которого все, включая научного руководителя, считали абсолютно неспособным к науке. Так, собственно, и было. Способный человек, безусловно, не обратил бы внимания на бланк, покрытый бессмысленными каракулями. А Уточкин обратил и вопреки логике и строгим инструкциям о порядке расходования машинного времени ввел никудышный бланк в чрево анализирующего компьютера.
И услышал:
«Люди Земли! Мы обращаемся к вам из звездного далека на единственном языке, идущем от сердца к сердцу — языке музыки…»
14 февраля 2004 года в 16.00 по Гринвичу радиовещательные и телевизионные станции Земного шара, прервав свои обычные программы или включившись во внеурочное время, передали чрезвычайное сообщение ООН и ВОЗ — Всемирной организации здравоохранения. В течение суток перед этим все каналы связи — спутниковые и световодные — работали с предельной нагрузкой и были закрыты для частных переговоров, коммерческих сообщений, корреспонденций и т. п.: происходил интенсивный обмен информацией на высшем правительственном и межправительственном уровне.
Никогда прежде не принимались в столь спешном порядке, без дипломатических экивоков и бюрократической казуистики, решения, затрагивающие интересы всех стран, не предпринимались совместные, глобальные по масштабам, действия.
Еще никогда не удавалось в считанные часы погасить все — тлеющие и полыхающие пламенем — вооруженные конфликты, отказаться от взаимных претензий, забыть об амбициях…
И, наконец, еще ни разу в истории человечества не был заключен договор, который за несколько часов ратифицировали парламенты всех государств.
Три дня назад даже мысль о такой возможности показалась бы абсурдной. На полях сражений в Азии, Африке и Латинской Америке лилась кровь. Генеральный секретарь ООН тщетно призывал к сдержанности. Совет безопасности принимал решения, которым, увы, мало кто подчинялся…
А символический часовой механизм отсчитывал мгновения, и в одно из них…
— Не может быть… — прошептал Кен Дри, ординатор инфекционной больницы в городке Сент-Клу на юге Эстиврии. — Не может быть, — повторил он растерянно.
Кен только что подключил диагностические датчики к телу пациента, и на дисплее ЭВМ высветилось название болезни: «ЧУМА».
Последняя вспышка чумы была зарегистрирована двадцать лет назад. Считалось, что с ней, как в свое время с оспой, покончено навсегда.
Светограмму доктора Дри приняли в Женеве (где со дня основания ВОЗ — 7 апреля 1948 года — находилась штаб-квартира этой организации) около шести часов утра. К восьми в памяти компьютера накопилось уже более ста светограмм аналогичного содержания. К двенадцати их число перевалило за миллион. Стало ясно: начинается пандемия, какой еще не знала Земля. Пастеурелла пестис — чумной микроб — распространялся с быстротой космического корабля.
Вездесущие корреспонденты вынудили Генерального директора ВОЗ доктора Эльвиса Луцкого устроить пресс-конференцию. Его засыпали вопросами.
Корреспондент газеты «Вашингтон пост»:
— Господин генеральный директор, когда человечество впервые подверглось нападению чумы?
Луцкий:
— Первая пандемия, вошедшая в историю под названием «юстиниановой чумы», вспыхнула в шестом веке нашей эры в Византии и, охватив многие страны, истребила около ста миллионов людей, то есть более одной трети человечества.
Корреспондент агентства «Франс-пресс»:
— Как часто повторялись пандемии?
Луцкий:
— Вторая пандемия, так называемая «черная смерть», произошла в четырнадцатом веке, третья — в конце девятнадцатого. Менее крупные бедствия — эпидемии — наблюдались значительно чаще.
Корреспондент ТАСС:
— Какую социальную опасность, помимо угрозы жизням людей, представляют эпидемии чумы?
Луцкий:
— Вот пример из истории вашей страны. В сентябре 1771 года Москву охватило восстание — чумной бунт, которому способствовали безработица, голод, отсутствие медицинской помощи. Архиепископ Амвросий воспрепятствовал толпе обезумевших людей искать защиты от чумы у «чудотворной» иконы возле Варварских ворот Китай-города. Грянул набат, начался погром. Толпа ворвалась в Донской монастырь, Амвросия убили. Бунт был подавлен войсками.
Корреспондент ТАСС:
— Безработица, голод, отсутствие медицинской помощи — удел неимущих во многих странах современного мира. Не приведет ли все это к новому «чумному бунту»?
Луцкий:
— Ответ вне моей компетенции.
Корреспондент агентства «Киодо Цусин»:
— Не будет ли многоуважаемый доктор столь любезен сказать, какую угрозу для человечества, и в частности для Японии, с ее особенно высокой плотностью населения, представляет возникшая пандемия?
Луцкий:
— Нынешняя пандемия беспрецедентна. Мы думали, что располагаем эффективными средствами лечения, но штамм чумы приобрел радиоактивность. И убивает теперь не сама чума, а ее последствие — лучевая болезнь.
— Какие же меры принимает ВОЗ? — взволнованно выкрикнул корреспондент лондонской «Таймс».
Луцкий пожал плечами.
Представьте эллипсоид размером с галактику. В одном из полюсов эллипсоида — Солнце, в другом — звезда, близнец Солнца. Одна из девяти планет, обращающихся вокруг этой звезды, была бы двойником Земли. Но на ней отсутствуют даже низшие формы белковой жизни — она стерильна. Состав атмосферы тот же, что и на Земле, за единственным исключением: среди двухатомных молекул обычного кислорода гораздо чаще встречаются трехатомные молекулы озона. И хотя их концентрация не превышает десятых долей процента, этого достаточно, чтобы превратить воздух в яд, по сравнению с которым угарный газ кажется чем-то вроде табачного дыма.
Планета выглядит мертвой. Но в подкорковом океане клокочущей магмы чувствительные приборы обнаружили бы сеть пьезогравитационных линий с пульсирующими квадрупольными доменами в узловых точках. Проницательный ум обратил бы внимание на сходство ячеек этой сети с матрицами компьютера. А гений решил бы, что имеет дело с необычайной формой разумной жизни. И был бы прав. А если бы он сумел подключиться к нейронным цепям колоссального мозга, то стал бы свидетелем диалога:
— И все же контакт установлен.
— Но какой жестокой ценой!
— Жестокой? Для кого?
— Для человека.
— Да. Но не для человечества.
— А разве человечество это не люди?
— Интересы отдельного человека и даже миллионов людей — еще не интересы человечества. Другого же способа войти в контакт не оказалось.
— Но кто нас просил об этом?
Генеральный секретарь ООН отдыхал в своей загородной резиденции.
— Все ужасы позади, даже не верится… — сказал он склонившейся к нему жене и погладил платиновые пряди ее волос. — Бедный Эльвис! Какое счастье, что он настоял на своем и мы ввели в анализирующую ЭВМ Организации Объединенных Наций сигналы диагностических датчиков сразу от миллиарда заболевших чумой людей. И как жаль, что последним из них оказался он сам… Но до чего же вовремя мы получили этот подарок. Еще немного и… Словом, я думал…
— Войны, чума, а теперь еще этот контакт… Бедное человечество! — вздохнула жена.
Кто сказал, что на космическом корабле не может быть зайца?
Его обнаружили на третий день в спасательном боте — он лакомился сублимированной курицей из неприкосновенного запаса. К тому времени «Ореол» уже пробил вагнерово пространство.
Заяц проник на борт, минуя масс-контроль, и оттого расчет траектории оказался неточным. Корабль уклонился на две угловых минуты и попал в метеорный рой.
Пока автоматы исправляли ошибку, три микрометеорита один за другим пронзили корпус судна. Пробоины мгновенно затянулись. Никто не уловил слабых толчков, лишь инженер-гарант Адам Трин, двадцатитрехлетний выпускник космической академии, еще до аварийного зуммера заподозрил неладное. Как оказалось, метеориты, отдав должное теории вероятностей, не исключавшей такого события, со снайперской точностью вывели из строя все три маршевых двигателя «Ореола».
Судно продолжало двигаться по инерции подобно мириадам небесных тел. Жизни пассажиров пока ничто не угрожало: «Ореол» был экологической системой, в которой воспроизводилось буквально все — воздух, вода, пища…
Беда состояла в ином: корабль потерял возможность маневра, а следовательно, и достижения конечной цели — гремящей звезды Кси-УП с ее изотермической планетной триадой. Ремонт двигателей требовал столько времени, что корабль успел бы покинуть пределы Галактики.
В четырех спасательных ботах насчитывалось сорок восемь скафандров высшей космической защиты, по числу пассажиров. Инженеру-гаранту скафандра не полагалось. Он был как бы заложником Космофлота; само его присутствие на борту корабля, управляемого автоматами, гарантировало безопасность. Пассажиры думали, что спасательные боты и скафандры всего-навсего перестраховка. Подразумевалось также, что инженер-гарант, не имея иных шансов на спасение, предпримет все возможное и невозможное, дабы сохранить корабль, а вместе с ним и самого себя.
Итак, сорока восьми пассажирам предстояло покинуть терпящий бедствие «Ореол», а инженеру-гаранту и зайцу — разделить его судьбу. Но зайцу не исполнилось и тринадцати…
— Пусть возьмет мой скафандр, — встал со своего места профессор астроботаники Ару Ар. — Все, что мог, я уже совершил. А если что и не успел…
— Мне безразлично, что со мной будет, — перебил художник Нил Грант, — ибо я разуверился в искусстве.
— Я много читала о ваших открытиях, Ару, и восхищена вашими картинами, Нил, — обратилась к ним двадцатилетняя Ева Светлова. — Вы оба великие, я ничто в сравнении с вами. Но позвольте опередить вас хотя бы в одном…
По правилам Космофлота, в мозг корабля вводятся личностные параметры пассажиров — генные спектры, резонансы нейронных цепей, уравнения биоритмов. Без этого нельзя оценить психологическую устойчивость к фазовым переходам пространства-времени. Так как никто из добровольцев не уступал, выбор предоставили компьютеру, и тот назвал Еву…
Задумывались ли вы над тем, что такое бесконечность? В античные времена Эвклид определил ее как точку пересечения двух параллельных прямых. Самый проницательный ум не в состоянии представить себе эту точку. При мысли о бесконечности холод небытия проникает в душу… Вам скажут: вот график математической функции, стремящейся в бесконечность. Но бесконечности вы не увидите: там, где ей полагается быть, — разрыв. Кривая взмывает отвесно в «плюс бесконечность», скрывается из глаз в неведомой дали будущего и столь же круто возвращается снизу, из «минус бесконечности» — столь же неведомой дали прошлого…
Через тысячелетия после Эвклида Иван Клименков обратил параллельные прямые в неплоский виток, конец которого предшествует началу. Таинственный разрыв исчез. Бесконечность обрела плоть, утратила психологическую непостижимость, приблизилась на расстояние вытянутой (смотря как!) руки.
…Спустя бесконечный (по Клименкову) промежуток времени со дня катастрофы Адам и Ева ступили на поверхность планеты, названной впоследствии Землей…
А еще через десять тысяч веков двенадцатилетний братишка инженера-гаранта Адама Трина задал сакраментальный вопрос:
— Бывают ли в космосе зайцы?
— Еще что выдумал! Ни один заяц не проберется на борт космического корабля, — ответил Адам небрежно.
— А я проберусь, спорим!
…Так начался очередной виток неэвклидовой бесконечности.
Исследовательский космолет «Сегмент-5» первого межзвездного класса, шедший на субсветовой крейсерской скорости от Близнецов к Гончим Псам, повстречался с редким в этих краях метеорным роем. Главный астронавигатор Ор Лоу с небрежным изяществом, которое нельзя имитировать, ибо оно дается лишь долгими годами космических вахт, начал маневр уклонения. Его могли и должны были выполнить автоматы, однако навигатору претила бездеятельность. Полагаясь на свою феноменально быструю реакцию, он предпочел вести корабль вручную.
Во время маневра его мозг принял мыслеграмму дочери:
— Прощай, родной мой, самый умный и самый лучший! Ухожу. Не могу иначе. Пойми, и не суди свою непутевую мечтательницу…
— Не надо! Остановись! Не делай этого! — неистово взмолился Ор Лоу.
— Поздно… — затухая, отозвалось в мозгу. — Поздно… Поздно…
В эти мгновения случилось непоправимое: космолет, не вписавшись в кривизну пространства-времени, сошел с равновесной траектории, и динамический удар отбросил его в окрестности планеты Земля. Теперь «Сегмент-5», в кабинах которого летаргировали три члена экипажа и глава экспедиции — крупнейший жизнетворец Супергалактики Кар Гин, падал с разрушенными двигателями в гравитационном поле Земли и через пятнадцать планетарных минут должен был сгореть, пронзая толщу земной атмосферы.
Очнувшись после перегрузки, Ор Лоу принял единственно правильное решение: свернул время в циклическую спираль с периодом десять минут и шагом одна минута в направлении Земли. Это дало десятикратное замедление времени, но исчерпало большую часть энергетических ресурсов. И если каким-то чудом удалось бы оживить двигатели, о возвращении к родному Поллуксу все равно не могло быть и речи.
Ор Лоу не стал пробуждать космолетчиков — не из-за малодушия, боязни запоздалых упреков или стремления хотя бы таким образом уйти от ответственности. Ни один из них не был в состоянии помочь делом или советом. Они не могли даже проститься с близкими: замедление времени отрезало корабль от реального мира. Пробуждать друзей лишь для того, чтобы те вместе с ним испытали ужас надвигающейся гибели, было бы неоправданной жестокостью.
Но руководителя экспедиции пробудить пришлось, этого требовал Космический кодекс.
— Итак, мы располагаем двумя с половиной часами, — рассеянно произнес Кар Гин, поглаживая непропорционально массивный лоб. — Слишком мало, чтобы проститься с жизнью. Но вполне достаточно, чтобы ее создать…
— Увы, этого мы уже не успеем. По моей вине гибнет, не успев возникнуть, целая цивилизация, возможно самая талантливая и могучая! — не сдержал отчаяния Ор Лоу.
— Куда нас занесло? — спросил Кар Гин.
Ор Лоу спроецировал звездную карту.
— Земля? Планета, которую исследовал «Сегмент-2»? Ну и глушь… Впрочем…
— Вы на что-то рассчитываете? — в голосе навигатора мелькнула нотка надежды.
— Наша цивилизация уникальна, — сказал Кар Гин. — Она, единственная во всей Супергалактике, возникла естественным путем. Самопроизвольное зарождение разума почти невозможно. И все же один раз за миллиарды лет сочетание случайностей породило разумную жизнь. Нам повезло, мы существуем. Хотя повезло ли? Природа создала нас вслепую. Мы получили от нее только разум…
— Вы хотите сказать, — перебил Ор Лоу, — что возникшее в результате случайности не может быть оптимальным?
— Вот именно, — подтвердил Кар Гин. — Сознавая свое несовершенство, мы бросили вызов природе. В Супергалактике десятки оптимальных цивилизаций. Они созданы нами.
— Вас, жизнетворцев, не зря называли богами.
— Боги, наши мифические конкуренты, творили из ничего, попирая законы природы. Мы же эти законы используем.
— И все же вы бог, — убежденно сказал Ор Лоу.
— Я ученый, — возразил Кар Гин. — Вы хорошо представляете себе сущность жизнетворчества?
— В общих чертах. Я ведь только астронавигатор.
— И все же?
— Это что-то напоминающее кристаллизацию…
— Ну что же, кристаллизация разума — хорошо сказано. А если точнее?
— Нужно найти подходящую среду, — продолжал Ор Лоу, — в этом, собственно, и заключалась наша задача, и дать толчок эволюции, внести в среду, как затравку в насыщенный раствор, своего рода центры кристаллизации разума — прагены. Они здесь, в капсуле. А вот среда…
— Довольно, — прервал ученый. — Теперь слушайте внимательно. Все, что сделано до сих пор, ошибка. Подверженные случайностям, мы решили оградить от них создаваемые нами цивилизации. И ударились в другую крайность. Для каждой из цивилизаций была разработана детерминированная программа развития на миллионы лет вперед, заключенная в прагенах. Мы словно сочиняли сценарий, по которому должно развертываться действие. Все предопределяли заранее — рождения и смерти, печали и радости, события и судьбы… — он умолк.
— Говорите же, осталось мало времени! — поторопил навигатор.
— Так вот, я думаю: а кто уполномочил нас на это, по какому праву мы присвоили роль богов? В последние свои минуты я спрашиваю себя: настоящие ли они, эти «оптимальные» цивилизации, существуют ли на самом деле или до мельчайших подробностей придуманы? Ведь у них отнято главное: право на борьбу, право на то, чтобы самим творить свое будущее.
— Вы говорите страшные вещи! — ужаснулся Ор Лоу. — Это все равно, что уничтожить самим же построенное здание…
Кар Гин торжествующе рассмеялся.
— Обстоятельства пришли мне на помощь. Теперь я вынужден осуществить эксперимент, о котором мог только мечтать. И он станет главным итогом моей жизни. На этот раз мы внесем прагены в неприспособленную для них среду. Программа перестанет быть детерминированной. А значит, людям Земли предстоит борьба, страстная, бескомпромиссная. Чтобы выжить в ней, им придется приспосабливаться и преобразовывать, разрушать и созидать, а главное — побеждать. Побеждать природу, побеждать себя, вернее отживающее, косное, тупое и злобное в себе.
— Остается четверть часа замедленного времени, — предупредил Ор Лоу.
— Зачем нам столько! Обнимемся, друг мой, и возвратимся в планетарное время.
— Это конец!
— Нет, начало. Взрыв рассеет прагены в атмосфере. Вся планета будет осеменена разумом. И знаете что? — Кар Гин похлопал ладонью по капсуле. — Я не теряю надежды встретиться с вами этак через пару миллионов лет.
Они обнялись.
Командир пассажирского лайнера Ил-62 Орлов, перед тем как отправиться на аэродром, заглянул в комнату дочери. Они жили вдвоем на шестом этаже крупнопанельного дома в одном из новых районов Москвы. Дочери недавно исполнилось шестнадцать. Она заканчивала школу, увлекалась старинной лютневой музыкой и была в первый раз влюблена.
— Веди себя хорошо, мечтательница! — сказал Орлов.
— Счастливого полета, родной мой, — пожелала дочь. Она выглядела озабоченной, и Орлов подумал, что хорошо было бы никуда не лететь, а провести весь день с ней.
Полет был необычным. Делегация ученых, возглавляемая академиком Каргиным, отправлялась в Париж на форум международной организации «За спасение мира от ядерной катастрофы».
Подойдя к самолету, Каргин остановился и пристально взглянул на Орлова:
— У меня такое ощущение, что я знаю вас.
— У меня тоже, — ответил летчик, — хотя мы вряд ли встречались раньше.
Они обменялись рукопожатием.
— Вверяем вам судьбы мира, — шутливо сказал академик.
— Вы ошибаетесь. Я вовсе не гуманоид. Обыкновенный человек, как и все.
— Но ваш корабль…
— Он не имеет отношения к внеземным цивилизациям. Это не межпланетный корабль и не космический зонд.
— Может быть, вы… из будущего?
— Не из будущего и не из прошлого. Из настоящего. Ваша наука полагает, что время течет непрерывно. Заблуждение! Время прерывисто, оно то течет, то замирает. Мы же этого просто не замечаем. Так человек, потерявший сознание, не способен судить, как долго он был в забытьи. Представьте теперь, что следующие друг за другом импульсы времени намного короче пауз, причем в каждой паузе множество импульсов, принадлежащих к другим последовательностям. Каждая последовательность — самостоятельная реализация времени. Сколько реализаций, столько вселенных, земель, человечеств, существующих как бы параллельно. А если импульсы все укорачиваются?
— Спектр последовательности устремится в бесконечность.
— Правильно. Лучшие умы вашей реализации интуитивно пришли к выводу о бесконечности Вселенной во времени и пространстве. Но интуиции мало! Когда у вас появилась теория, утверждавшая, что десять миллиардов лет назад Вселенная представляла собой сверхплотный сгусток вещества, занимавший ничтожно малый объем, это было воспринято как крушение основ. И напрасно: бесчисленность реализаций времени подтверждает идею бесконечности вселенных.
— Значит, вселенных бесконечно много?
— Нам известно около тысячи.
— И человечеств?
— Да.
— Все они одинаковы?
— О нет. Формирование каждой реализации человечества происходило под воздействием множества факторов. Одни из них детерминированы, результаты их воздействия можно предвычислить. Другие носят сугубо вероятностный характер. Вот почему история разных человечеств, уровень их знаний, общественное устройство — неодинаковы. Но физиологические различия невелики, в процессе эволюции человека детерминированные факторы повсюду возобладали над случайными.
— Выходит… одни человечества более благополучны, другие — менее? Наше, думаю, самое неудачное, а ваше наоборот…
— Лучше говорить не об удаче и благополучии, а о норме. Здесь все просто — нормальный закон распределения вероятностей. Одни вблизи вершины кривой Гаусса, другие на склоне.
— И зачем же вы, благополучные, или, как там… нормальные, суете нос в наши дела? Что вам до нас?
— Мы едины. Множество реализаций человечества образует уравновешенную систему. И любой катаклизм, например ядерное самоуничтожение одной реализации, неизбежно отразится на всей системе.
— И вы хотите предотвратить катастрофу?
— Мы пытаемся…
Аргус приходил в себя после мучительной перегрузки. Так бывает со всеми, кто возвращается из про-поля в вещество. Они только что преодолели пространственный барьер. Брюссов барьер, как предпочитали называть его ирреанавты. Брюсс был первым из них.
Дисколет бесшумно скользил над Землей K(-i)233, не видимый с нее, так как еще оставался в ирреальности. Тоже, что открывалось взору ирреанавтов, хотя и создавало зрительную иллюзию, настолько не соответствовало действительности, что они лишь изредка выглядывали в иллюминаторы.
Тиу, младший из них, но уже опытный ксиург (иначе бы его не послали в Чрезвычайную экспедицию), почти не напрягая мысль, материализовал экран контурного обзора.
— Материки на месте, океаны тоже.
— Все шутишь! — неодобрительно сказал Непререкаемый.
Теперь полагалось замолчать. Но Тиу любил подчеркнуть свою независимость.
— Из двух состояний материи все-таки предпочитаю поле, — как ни в чем не бывало продолжал он. — Не представляю, как наши предки могли жить в веществе.
— Так же, как живут они, — кивнул вниз Непререкаемый, — и все, кто еще не познал Единой теории поля.
— Переходя в вещество, начинаю ощущать свою смертность, — признался Тиу. — А я не хочу быть смертным, во мне нет ничего героического.
— Не надо было идти в ирреанавты, — подал голос Аргус.
— Ошибка молодости, — отшутился Тиу.
— Да, в состоянии поля каждый из нас бог, — произнес Непререкаемый.
— Сто миллиардов богов! Не слишком ли? — фыркнул Тиу. — А через эпоху перевалит за тысячу… Демографический взрыв, мы ведь не умираем, разве что по собственному желанию.
— Рано или поздно оно появляется у каждого, — напомнил Аргус.
Перед ними простиралась черная, уходящая в бесконечность пустыня. Темно-зеленое небо фосфоресцировало, как и всегда в ирреальности.
— Пора инверсироваться, — озабоченно сказал Аргус. — Как бы не опоздать!
Непререкаемый колебался.
— Подойдем поближе. Нельзя раскрыть себя преждевременно, — сказал он наконец.
— Еще бы… — откликнулся Тиу. — С этими разговорами о летающих блюдцах житья не стало… Они именуют нас галактическими силами особого назначения, вот кретины!
— Замолчи! — возмутился Непререкаемый. — Нельзя с неуважением относиться к людям анормальных реализаций. Не их вина, что они на краю кривой Гаусса. Нам повезло, им нет, вероятность слепа.
— Это действительно не их вина, — подтвердил Аргус. — А мы… В прошлую мириану Рейкл пролетал над пунктом C-8018. Какой-то чудак, увидев над головой серебристый диск, посигналил ему фонариком. И что же? Рейкл ударил его гамма-лучом!
— И правильно сделал! — Тиу одобрительно кивнул. — Он же не мог знать, что это всего лишь фонарик.
— Потом мы выяснили: человек попал в госпиталь и очнулся лишь на двенадцатый день.
— Рейкла судил Высший совет, — строго сказал Непререкаемый. — Его выслали в одну из внегауссовых реализаций и лишили про-поля.
— Чудовищный приговор… — прошептал Тиу. — Надо было учесть, что в Рейкла трижды стреляли из лазерного пистолета…
Аргус не дал ему договорить:
— Меня восемь раз обстреливали ракетами, преследовали джейры, ну и что? Я или уходил, или включал генератор мо-поля.
— Подумать только, — вдруг вскипел Тиу. — Они вот-вот взорвут Землю K(-i)233, а сами в этой своей Лиге всеобщего единства принимают меморандум: «Международный мир и безопасность находятся под угрозой со стороны внеземных сил, формально именуемых «Неопознанные Летающие Объекты», которые преследуют чуждые Земле цели и операциями, охватывающими всю планету, нарушают существующий порядок и законы, увеличивая потенциальную угрозу цивилизации».
— Наизусть выучил! — неодобрительно прокомментировал Аргус.
Тиу принял официальный вид:
— Как ксиург, напоминаю: мы в веществе, а следовательно, смертны!
— Включаю инверсию, — наконец решился Непререкаемый.
Дисколет вздрогнул. Небо изменило оттенок, на нем замельтешили яркие звезды, через несколько мгновений их россыпь упорядочилась.
— Опоздали! — воскликнул Аргус взволнованно. — Я же чувствовал…
С поверхности Земли расходящимся веером неслись полосы огня.
Непререкаемый закричал:
— Включить про-поле, идем наперехват!
— Не останется энергии на обратный Брюссов переход, — возразил Тиу.
— Это приказ!
— Тогда прощайте, ребята, — грустно произнес Тиу. — Слава Эйнштейну, массу можно обменять на энергию. Теперь вам хватит. И помните: мы умираем по собственному желанию!
Взгляд его стал сосредоточенным, затем отрешенным. Через мгновение он дематериализовался.
Опоздав с выходом из ирреальности, пик-штурман Локе потерял право на Непререкаемость, а значит, и на беспрекословные распоряжения. Отдав приказ, он нарушил кодекс, и теперь должен был предстать перед Высшим советом.
Но Локе оставался мастером своего дела. Дисколет мгновенно набрал скорость — с Земли она показалась бы фантастической. Теперь, в про-поле, перегрузки для них не существовали, а быстрота мышления увеличилась тысячекратно.
— Режим сканирования? — мысленно посоветовался Локе.
— Согласен.
— Включаю генератор мо-поля!
Ученые Земли P(+e)1 лишь незадолго до этого сумели создать генератор мо-поля, способный нейтрализовать источники электрической энергии на площади в десятки квадратных стадий. Прежние генераторы действовали локально. Они позволяли остановить двигатель приблизившегося джейра, устроить на шоссе пробку… Насколько могущественнее стало мо-поле теперь!
Аргус увидел, как враз погасли полосы огня, только что испещрявшие небо; мысленно он представил отключившиеся взрыватели ядерных головок.
«Лишь бы ни одна ракета не успела выйти за пределы мо-поля», — подумал он и предложил:
— Увеличь диапазон сканирования!
— Сделано!
В этот момент на поверхности Земли K(-i)233 появилась яркая вспышка.
— Не успели… — мысленно простонал Аргус.
— Теперь нам здесь делать нечего, — заключил Локе. — Нужно уходить. Включим обратную инверсию?
— Нет, мы должны видеть это своими глазами.
Вспышка, разрастаясь, залила все вокруг светом раскаленного добела вольфрама и догнала дисколет. Потом нить гигантской лампы лопнула, свет померк, и над поверхностью Земли K(-i)233 медленно всплыл багровый шар, словно взошло отжившее свой век, угасающее солнце. Вот шар метнулся вверх и расплылся огромным, похожим на гриб облаком.
Следом родилась вторая вспышка, за ней третья, четвертая…
Дисколет вышел за пределы стратосферы. Земля в иллюминаторе приобрела форму шара; шар был испещрен уколами вспышек. И, словно пузыри из толщи болотной воды, в зенит устремились сотни багровых солнц, сливаясь в расплывчатую дымную массу.
— Тиу был прав, — мыслил Локе. — Проклятое вещество! Фу-у… Мы снова боги!
— Мы дождевые черви, — гневно излучил Аргус. — Жалкие бессмертные дождевые черви. Нас даже раздавить невозможно, хотя, право же, мы этого заслуживаем!
Локе не испустил в ответ ни кванта.
Он углубился в зеркало долгим испытующим взглядом. Продолговатое асимметричное лицо, — безусловно, его лицо; широко посаженные глаза — его глаза… И все же из толщи стекла смотрел неизвестный. Человек без имени, биографии, прошлого. Таковы все в пансионе. Встречаясь, они говорят о чем угодно, только не о себе. Остров забвения? Почему же не забыты математические теоремы, формулы химических соединений, партитуры опер? И стихи…
«Кто я? — спрашивал себя Безымянный. — Мыслящая машина, в которую вложили все, что можно запомнить, кроме главного, касающегося ее самой? Или все же человек — странный, безликий, не знающий родства?»
Еще вчера он был как бы элементарной ячейкой, воспроизводящей в миниатюре симметрию единого целого, именуемого человечеством. Но сегодня… Надевая единственный на его памяти, совсем новый еще костюм, он нашел за подкладкой клочок бумаги — записку:
«Родной мой! Я люблю тебя. Мне очень хорошо с тобой. Твоя колдунья».
Щемящей нежностью и теплотой поражали эти слова. Безымянный ни на миг не усомнился, что записка адресована ему. Значит, в исчезнувшем из памяти прошлом его любила женщина. Он представлял, что такое любовь, но теперь это понятие перестало быть абстракцией, приобрело смысл, несовместимый с нынешним существованием. Безымянный начал медленно перебирать известных ему людей.
Множество их жило в памяти, но не оказалось ни одного, о ком он мог бы сказать: мы с ним дружили, или были знакомы, или хотя бы мимолетно встречались. И конечно же, среди них он не нашел Колдуньи. Зато явственно возникли запруженные толпами улицы — кинокадры улиц, лавины машин, и его впервые повлекло в скрывающийся за оградой пансиона мир. Никто не поинтересовался, куда и зачем он идет…
Два малиновых солнца-близнеца привычно пылали в зените, пепельные облака дымились на изжелта-сером небе. Но что за странные, напоминающие колючую проволоку растения? Почему так мертво кругом?
Безымянный быстро утомился и с трудом передвигал шестипалые ступни. Сиреневые волосы от пота стали лиловыми, широко посаженные оранжевые глаза слезились. На поцарапанной коже проступили изумрудные капли крови.
Наконец он достиг города. Город был пустынен. Пандусы и тротуары проросли теми же колючками. Коричневой слизью покрылись остовы зданий. Насквозь проржавели и по дверцы погрузились в асфальт кузова машин. И снова заработала память. Вот похожий на пастора человек с безгрешным лицом говорит о «гуманном оружии», которое ничего не разрушает, а только отнимает жизнь…
Потом едва прошелестел женский голос:
«Родной мой, я любила тебя, мне было очень хорошо с тобой…»
— Наша миссия закончена, — подвел черту Ванин.
— Думаешь, они справятся? — спросил Сервус.
— Узнав, что их цивилизация погибла…
— Она воскрешена!
— Ты оптимист… Из нескольких миллиардов мы буквально по атому воссоздали десяток мужчин и женщин…
— И возвратили им жизнь, знания, память!
— Увы, можно восстановить и привести в действие механизм памяти, однако то индивидуальное, что было в нем до разрушении, утрачено навсегда. Среднестатистический человек — еще не личность!
Ванин задраил люк.
— Все, что мы могли… остальное зависит только от них. Как видишь, один уже преодолел шок. Уверен, они справятся…
— Жаль, что так случилось. Нам же удалось этого избежать!
— Нам удалось… — задумчиво проговорил Ванин, садясь в стартовое кресло. — Боже мой, как я соскучился по Земле!
— Звезды гаснут, и с этим ничего нельзя поделать. Вселенная бессмертна, а они умирают, словно люди. Но иногда люди умирают и рождаются, словно звезды…
Научно-технический прогресс, обостряя восприятие мира, в то же время год от года притупляет эмоции. За последнюю тысячу лет средний индивид стал рациональнее и черствее. Компрессия жизни, столь характерная для нашего тридцать первого века, сверхвысокая частота стрессовых ситуаций породили своего рода автоматическую регулировку душевной чувствительности, иначе бы нам не сдобровать. Но, как при любой автоматической регулировке, на фоне сильного сигнала теряется слабый: побеждает более мощное воздействие. В грохоте реактивных дюз инстинктивно затыкают уши и… не могут расслышать зова о помощи.
Шекспир все еще велик, но по-иному — в лабиринте четвертого измерения он вплотную приблизился к Гомеру, а Ромео и Джульетта превратились в красивый, но не трогающий душу миф. Живи Шекспир среди нас, он вряд ли стал бы Шекспиром: гений, созвучный идейному комплексу неспешной эпохи ренессанса с ее наивными мотивами христианской этики, гуманизма, стоицизма и сенсуализма, пришел бы в растерянность от скрупулезной упорядоченности современного общества, нивелированности характеров, приземленности чувств, доведенного до пресноты благополучия и несусветного ритма жизни, полной надуманных проблем и искусственно создаваемых трудностей, которые приходится преодолевать ежечасно, если не ежеминутно.
Кто скажет сегодня: «Нет повести печальнее на свете…»? Кто поможет Шекспиру найти выход из лабиринта времени?
— Я подскажу шекспировский сюжет, — прервал Писателя Астронавт, с которым тот познакомился в круизе-погоне за быстролетящими молодыми звездами типа АЕ Возничего и Мю-Голубя. — Вы, мой друг, по-стариковски брюзжите и, более того, клевещете на свой век. Но вот что случилось лет десять назад. Я служил тогда в космической лиге бракосочетаний…
— Интересно послушать! — обрадовался Писатель, который, конечно же, предвидел такой поворот и просто подначивал Астронавта в надежде на интересный рассказ.
— Двухместный гиперсветовой звездолет «Гименей» уносил Ромео и Джульетту (назову наших героев этими именами) в свадебное путешествие по Метагалактике. Такие путешествия уже сделались традицией: год, проведенный в добровольном затворничестве, в общении друг с другом и со звездами, в соседстве с грандиозностью Вселенной, считался залогом, а часто и гарантией счастливого, не омрачаемого размолвками супружества.
Астронавт принялся набивать марсианской мятой трубку из кристаллического граба — подобными экзотическими сувенирами промышляют кустари в одной из богатых ассоциаций близ двойного звездного скопления h и x Персея.
— Не томите же! — поторопил Писатель.
— Ну-с, на чем мы остановились? Ах да, на полете «Гименея». Так вот, свадебное путешествие по Метагалактике — не прихоть… Что стоят, например, полные риска, вернее, психологически достоверной иллюзии риска, выходы в открытый космос? Почувствовать себя пылинкой в безмерной простертости мироздания, микросекундой бесконечного тока времени, ощутить ничтожество плоти и величие разума — значит проникнуться сознанием исторической роли Человека, его нерасторжимости с праматерью Землей, извечной преемственности поколений, которая сама по себе ключ к бессмертию, словом, всего того, что может быть противопоставлено слепому, бездушному натиску энтропии.
— А вы, оказывается, поэт! — улыбнулся Писатель.
— Не поэт и даже не философ. Если хотите, просто архивариус. Годы одиночества в космосе, возможно, сделали меня слишком болтливым: я привык разговаривать с самим собой. Но если вам надоело… Знаете что? Попробуйте обойтись без посредника! Вы же Писатель и, следовательно, наделены воображением. С милым, как известно, рай в шалаше, даже если это гиперсветовой шалаш-звездолет. Черные колодцы иллюминаторов с алмазной россыпью звезд на дне. Недремлющие и безошибочные автоматы, бортовой информационный центр с богатством знаний и неисчислимыми сокровищами искусства… Впрочем, об этом прочитаете в справочниках. Атрибуты вторичны.
— А что же первично?
— Человеческие чувства, шекспириана в космосе…
— Милый мой, — шептала Джульетта, разбуженная блеском звезд, — если бы что-нибудь случилось… Я бы ни минуты не прожила без тебя!
— Что может случиться? — сонно отозвался Ромео.
— Не знаю… Мы так далеко и совсем-совсем одни…
— Глупенькая, это лишь кажется.
— Не называй меня так, — обиделась она. — Я все понимаю. Охранное поле, скафандры наивысшей космической защиты…
— И «ангелы-хранители», — добавил он, стряхивая остатки сна.
— Мы как раз сдавали зачет по «ангелу-хранителю», — оживилась Джульетта. — Помнишь в учебнике: «Миниатюрный прибор, который всегда с вами, непрерывно и заботливо следит за состоянием вашего организма, воспринимая и анализируя биоэлектрические сигналы…»
— «При малейших неполадках в вашей функциональной схеме, — подхватил Ромео, — он автоматически связывается с медико-математическим координационно-вычислительным центром. В случае необходимости будут приняты самые безотлагательные и действенные меры».[1]
Цитируя по памяти учебник, они не подозревали, что в это самое время «ангел-хранитель» Джульетты отчаянно и безрезультатно борется с постигшим ее недугом. Редчайшее заболевание крови — ураганный лейкоз — оставалось одной из немногих болезней, все еще неподвластных медицине…
Джульетта — немного замкнутая, самую малость избалованная, но энергичная, а со сверстниками властная и даже насмешливая девушка — была на три года моложе Ромео. Он долго добивался от нее сначала знакомства, затем дружбы и, наконец, любви. Первое время Джульетта его игнорировала, но он преследовал ее неотступно, хотя и ненавязчиво, стал привычной тенью. Эта пассивная, но неуклонно проводимая тактика достигла цели: Джульетта оттаяла. И вот уже сыграли свадьбу… И вот уже «Гименей» в безбрежности космоса…Что б ни грозило впереди,
Все беды перевешивает счастье
Свидания с Джульеттой хоть на миг.
С молитвою соедини нам руки,
А там хоть смерть. Я буду ликовать,
Что хоть минуту звал ее своею.
На следующий день Джульетте стало плохо.
— Это естественно, милый, — успокаивала она Ромео. — У нас будет ребенок. Вероятно, мы поспешили, но я так рада…
Дождавшись, когда Джульетта заснула, Ромео подключился к информационному центру.
— …Что с тобой, родной мой, на тебе лица нет! Успокойся, мне уже лучше. Все хорошо, поверь.
«Ангел-хранитель» продолжал бороться за жизнь Джульетты. И вскоре наступило улучшение. Но Ромео знал: чуда не произошло, это не выздоровление, а всего лишь ремиссия — отсрочка приговора. Рассудком он понимал: конец неизбежен и близок, а сердцем был убежден, что Джульетта поправится.
Через месяц болезнь вспыхнула вновь. Отключив «защиту от дурака», Ромео разрушил программный блок системы управления. Возвращение стало невозможным. К чему ему Земля, на которой не будет Джульетты?
Потеряв управление, «Гименей» сошел с расчетной траектории и двинулся наугад в неисследованные глубины Метагалактики.
…Их разбудил голос аварийного информатора:
— Реликтовый ветер. Реликтовый ветер. Крайняя степень опасности. Крайняя степень…
Новая форма материи, получившая название реликтового ветра, была теоретически предсказана в конце тридцатого века Джудди Венслером, но еще ни разу не наблюдалась в действительности.
— Степень опасности бесконечно велика. Бесконечно велика… — бубнил информатор. — Рекомендации отсутствуют. Отсутствуют… Отсутствуют…
— Выключи его, — попросила Джульетта. — Иди ко мне. Успокойся. Все будет хорошо, милый!
Ромео начал быстро сдавать. Джульетта, напротив, почувствовала себя лучше. Назавтра она была практически здорова. Ураганный лейкоз сник под встречным напором реликтового ветра: два минуса, перемножившись, дали плюс.
Когда Ромео умер и был аннигилирован, Джульетта пыталась покончить с собой, но помешал «ангел-хранитель», который, словно замаливая вину, ревностно контролировал каждый ее вдох.
Спустя сорок тысячелетий люди установили связь с еще одной внеземной цивилизацией…
— Ну как? — спросил Писатель.
— Все было совсем по-другому, — покачал головой Астронавт. — Они оба остались живы и возвратились на Землю.
— Типичный хеппи энд!
— Ну и что же? Разве в жизни так не бывает?
— В жизни бывает, — согласился Писатель. — Но у Шекспира…
18 августа 2003 года метеорные патрули обоих полушарий обнаружили мощный поток мельчайших небесных тел, вторгшихся в атмосферу.
Потоки метеоров — явление не редкое. Они образуются при встречах Земли с метеорными роями, которые, в свою очередь, возникают во время распада кометных ядер. Молодые компактные рои орошают Землю метеорными дождями, и тогда в ясную ночь видно, как по небосводу, словно дождевые капли по оконному стеклу, бегут падающие звезды.
Траектории метеоров обычного потока почти параллельны. С Земли они кажутся расходящимися из одной точки — радианта. Радианты метеорных потоков видны на фоне созвездий. По имени принявшего радиант созвездия или ближайшей яркой звезды нарекают и сам поток.
Уже несколько тысячелетий известны Лириды и Персеиды, они навещают Землю регулярно, в раз и навсегда установленные сроки. А вот Андромедиды и Боотиды постепенно удаляются от орбиты Земли, поддавшись зову иных планет…
Новый поток нагрянул нежданно. И главное — у него не было радианта. В глазах ученых такой поток — всадник без головы…
Частицы неведомой материи образовали пространственную спираль, настоящий «коридор входа» в атмосферу, словно каждая частица представляла собой микроминиатюрный космический корабль.
Поскольку безрадиантный поток не тяготел ни к одному из созвездий, его назвали Космонидами.
Метеорный патруль наблюдает за подступами к Земле. Это автоматический комплекс устройств, действующих независимо, дополняя друг друга. Взаимный контроль страхует от ошибок. А роль третейского судьи, на случай разногласий, играет главный астрокомпьютер Земли, соединенный световодными линиями с метеорными патрулями. Он обобщает и осмысливает информацию, стекающуюся со всех параллелей и меридианов. Результат высвечивается на дисплеях метеорных патрулей и заносится в долговременную память астрокомпьютера.
Информация о Космонидах оказалась столь противоречивой и невероятной, что астрокомпьютер, будучи не в состоянии ее осмыслить, повел себя подобно внезапно свихнувшемуся человеку. На дисплеях засветились слова невесть откуда попавшей в память компьютера детской песенки: «У Мэри был маленький козлик…»
Ни он, ни она не разбирались в таинствах астрономии. Звездное небо было для них не топографической картой Вселенной, а частью жизни, подобно отчему дому, березовой роще, щебетанию птиц.
— Как жаль, — посетовал он, — что я ничего не смыслю в звездах. Говорить же о них просто так — банально. Все, что мы можем сказать, давным-давно сказано.
— Неправда, — возразила она. — Звезды все время меняются. Сегодня они особенно прекрасны. Смотри, звездочка упала… Еще… И еще одна… До чего красиво!
— Загадай желание, так всегда делают.
— А ты загадал?
— Да. Я хочу, чтобы мы с тобой были счастливы.
— Пусть все люди на Земле будут счастливы!
Он тихо рассмеялся:
— Это несбыточное желание. Все люди не могут быть счастливы. Счастье выпадает немногим.
— Но почему?
— Да так… Знаешь, великие люди редко бывали счастливыми. Они либо рано умирали, либо сходили с ума. И вообще, их личная судьба…
— По-твоему выходит, что счастливый человек не способен к творчеству?
— Во всяком случае меньше, чем несчастливый, — сказал он. — Где счастье, там самоуспокоенность, нежелание что-либо изменить, а значит — застой. Помнишь: «Остановись, мгновенье»?
— Какую ерунду ты говоришь, — произнесла она холодно. — Все равно, я хочу, чтобы все люди были счастливы.
— Пусть будет по-твоему, — согласился он.
Выстрел стартового пистолета. Воздух, рванувшийся в легкие. Топот ног по дорожке. Рев трибун…
Генри Йестекер был счастлив. Он впервые стал чемпионом.
Марку Остину досталось серебро. О большем он не мечтал и тоже был счастлив.
Прошлогодний чемпион Олаф Ульсон получил бронзу. Это оказалось неожиданностью и для болельщиков, и для него самого. Но неожиданностью радостной. Никто не думал, что он вернется в большой спорт после такой травмы. А он не только вернулся, но и завоевал медаль. Вот почему он улыбался, не скрывая счастья.
…Анри Поль остался последним, но был не менее счастлив: оказаться в компании суперзвезд и проиграть всего лишь сотую секунды, что-нибудь да значит!
— Доктор, постойте! Послушайте, что я вам скажу…
— Да, мадам Мерлон?
— Вы знаете, Пьер Лега умер…
— Не думал, что это произойдет так скоро!
— Ужас… Он врезался на огромной скорости в столб. Но я так счастлива…
— Помилуйте, мадам! — поразился доктор Вежо. — Разве можно радоваться, когда…
— Но, право же, счастье, что Шарль, мой муж, не смог поехать с Пьером: накануне у него случилась диспепсия… ну, вы знаете…
— Поздравляю вас, мадам Мерлон, — сказал доктор. — Вы действительно должны чувствовать себя счастливой. Но и для месье Лега такой конец тоже счастье.
На сей раз возмутилась мадам Мерлон:
— И это говорите вы, врач?! Разве смерть может быть счастьем?
— Увы, мадам. Сейчас можно раскрыть тайну. Пьер Лега был неизлечимо болен, хотя и не догадывался об этом. Катастрофа избавила его от физических и моральных мук.
— Говорят, он даже не успел испугаться, — проговорила мадам Мерлон. — Он так мечтал об этой поездке, так радовался, что даже умер с улыбкой!
— Вот видите. Счастье тоже бывает разным, — сказал доктор Вежо.
Мириады инопредельных частиц — косморитов усеяли сушу, покрыли, словно планктон, поверхность мирового океана. Каждую из них можно было взять в руки, подивиться странному переливчатому блеску, рассмотреть под микроскопом замысловатую огранку, но не более того…
Космориты не вступали в химические реакции, сохраняя одинаковое безразличие как к дистиллированной воде, так и к плавиковой кислоте либо царской водке. Попытки их структурного анализа закончились неудачей. Ни рентгеновское облучение, ни бомбардировка протонами высочайших энергий не дали результата.
Казалось, космориты отгородились от внешнего мира китайской стеной и разрушить ее земной науке было не под силу. Будучи макроскопическими телами, они тем не менее не признавали законов классической физики.
— Если бы я предсказал существование таких частиц, — заявил в интервью корреспонденту «Монд» крупнейший физик Франции Эмиль Рантье, — то меня немедленно объявили бы сумасшедшим.
— А что вы можете сказать сегодня?
— Рискну высказать безумную мысль, что космориты суть клетки грандиозного мозга, переселившегося на Землю из глубин Вселенной.
— Колоссально! — воскликнул репортер. — Но ведь для деятельности любого мозга нужна энергия. Какую же энергию, по вашему мнению, он поглощает?
Ученый заколебался.
— Вы, конечно, не удержитесь и напечатаете все, что я скажу. И в результате меня сочтут-таки сумасшедшим…
— Мэтр, люди жаждут сенсаций… — взмолился репортер. — Редактор никогда не простит мне, если… Да и вы все равно не удержитесь, так зачем зря томиться? Наша газета — солидное издание!
— Ну, хорошо, уговорили, — улыбнулся Рантье. — Так вот, космориты поглощают наши отрицательные эмоции.
— Это что же… космическая экспансия, война миров?
— Вряд ли… Скорее симбиоз. Вспомните классический пример: рак-отшельник и актиния.
— Мы в роли рака-отшельника? Вот уж поистине сенсация века! — вскричал корреспондент. — Конец отрицательным эмоциям, это ведь хорошо, правда? Для меня ваше открытие — счастливая находка! Спасибо, профессор…
— Хорошо или плохо? — пробормотал Рантье, глядя вслед убегавшему репортеру. — Вот уж не знаю… Сейчас все счастливы, каждый по-своему. Но счастливо ли человечество?
— Она может несколько дней быть ласковой, отзывчивой, мгновенно улавливать малейшие нюансы моего настроения. Но вдруг без видимой причины срыв. И ее не узнать. Становится недоверчивой и раздражительной. Может наговорить колкостей, спровоцировать ссору. Потом столь же внезапный поворот к идиллии, словно ничего не произошло. А спустя неделю снова все идет прахом.
— Картина ясна, — кивнул квазипсихолог Смурш.
— Что же мне делать?
Смурш колебался.
— Ладно, скажу… — произнес он, решившись. — Знай, что это непоправимо. Ваши нелады будут только усугубляться. Если бы я мог помочь внушением или таблетками… Но, увы, здесь не тот случай. Словом, остается одно…
— Что именно? Договаривай! — поторопил Эрл.
— Расстанься с ней, и как можно скорее!
— Но я не представляю себя без Карины…
— Можно подумать, что три года назад, когда ее не было, мир для тебя не существовал! Брось, Эрл. Я знаю веселого, компанейского парня, всеобщего любимца, отчаянного космолетчика. Ты его тоже знаешь, потому что он это и есть ты.
— Эх, Смурш! После катастрофы над Зевом Льва, когда я превратился в сгусток органики, из которого уже здесь, на Земле, буквально по молекуле слепили мое подобие, от озорного парня, этакого вселенского каскадера, покорявшего женщин с третьей космической скоростью, ничего не осталось. Я лишь призрак, заключенный в материальные формы.
— Допустим. Но и это произошло не три года назад, а годом раньше, — уточнил Смурш. — И ты продолжал жить, и, в общем, совсем не плохо. Согласен, дорога к звездам для тебя закрыта, впрочем, как и для подавляющего большинства людей. Ты перестал быть космолетчиком, но остался человеком.
— Знаешь, как больно терять звезды? Я не мог смириться с тем, что отныне Возничий, Дева, Скорпион, Змееносец — созвездия, олицетворявшие для меня сам смысл жизни, — стали всего лишь эпитафией на моей несостоявшейся могиле. Жить стало незачем. И тогда нахлынуло одиночество… Представляешь ли ты, что это такое? — Эрл зябко поежился.
— Я был бы плохим квазипсихологом…
— Нет, ты все равно не можешь этого представить! — перебил Эрл. — В автономном полете, отторгнутый от Земли кривизной пространства-времени, я не испытывал одиночества, потому что сознавал свою нужность. Чрезвычайную, исключительную нужность. Это был подвиг. А тот, кто совершает подвиг даже в одиночку, не одинок. Здесь же я почувствовал, что никому не нужен.
— Не говори так! — запротестовал Смурш. — Твое имя внесено в Почетный список, учителя рассказывают детям о твоих открытиях. Тобой гордятся. Ты часть истории человечества.
— Вот-вот! Меня превратили в мумию. Но мумиям место в музеях, за толстыми пыльными стеклами саркофагов. А я все-таки живой человек. Почему, продолжая жить среди людей, я изолирован от них вакуумом почтения, с каким относятся к древним реликвиям? Кому понадобилось оживлять погибшего космолетчика, если мертвый он нужнее, чем живой? Зачем? Чтобы потом мумифицировать заживо? Тогда я пришел к тебе и так же спросил: «Что делать, Смурш?»
Голос квазипсихолога дрогнул:
— И не кто другой, как я, ввел в твою жизнь Карину. Но она оказалась даром данайцев. Клянусь, я не предвидел последствий. Наверное, из меня так и не вышел настоящий квазипсихолог…
Теперь запротестовал Эрл:
— Ты не виноват ни в чем. Мне было очень хорошо с ней. Она заполнила черную дыру в моей душе, заставила забыть о звездах. Я сказал себе: вот твоя вселенная, мир отринул тебя, так построй свой собственный псевдомир. И плевать, что он иллюзорен, зато в нем есть для кого жить! Я был счастлив, Смурш!..
— Но что же произошло?
— Странный вопрос для квазипсихолога!
— Постой, я сам попробую на него ответить… Тебе не удалось удержаться на орбите псевдомира. Ты, не признаваясь самому себе, нуждался в мире настоящем, в людях, в общении с ними. И все чаще уходил в этот мир.
— Вероятно, ты прав… — задумчиво сказал Эрл.
— А Карине это не нравилось, она понимала, что теряет тебя. Но своим поведением только торопила развязку.
— Как же мне поступить, Смурш?
— Я уже сказал: расстаться с нею, чем скорее, тем лучше. Ты взорвал свой псевдомир. И кто знает, может быть, тебе еще удастся возвратиться к звездам…
— Пойми, Карина, другого выхода нет. Нам нужно забыть друг друга.
— Я не забуду.
— Забудешь! — с поразившим его самого мстительным чувством закричал Эрл. — Ведь я у тебя не первый. А тех, кто был до меня, ты забыла. И меня тоже забудешь!
— Не забуду, — упрямо повторила Карина.
— Вы передумали? — изумленно воскликнул доктор Тьюнинг. — Вообще говоря, это противоречит правилам, но для вас мы согласны сделать исключение. Однако должен предупредить: она уже подверглась амнезии. Дело в том, что обременять ее память всем этим… — он замялся, — всей этой излишней информацией было бы нецелесообразно.
— А ее характер, черты личности?..
— Нет, нет, не беспокойтесь. Она та же, что и три года назад, когда впервые переступила порог вашего дома.
— Я никогда не смогу полюбить вас, — сказала Карина, — потому что люблю другого.
— Но ты была со мной, вспомни. Посмотри на меня. Это ведь я, Эрл.
— Я никогда не была с вами. Тот человек совсем не похож на вас. Он красивее и мужественнее.
— А где он сейчас? — машинально спросил Эрл.
— Среди звезд. Я жду, он вернется. Ради меня он готов пожертвовать целым миром.
— Ради тебя?! — вскричал Эрл. — Опомнись, ты же машина, уникальная, неповторимая, как скрипка Страдивари, но не более чем машина!
— Я женщина, — с достоинством возразила Карина. — Просто женщина.
— Неужели это все?! — воскликнул Лем.
Астра молча кивнула.
— И ты можешь вот так просто взять и перечеркнуть то неизбывное, что нас связывает? Пурпурные закаты звезды альфы Геркулеса, безбрежность Млечного Пути, марево Ориона?
— Все это прошло, — сказала Астра.
— Но мы были близки два года!
— Разве я хоть раз говорила, что люблю тебя?
— Вспомни наш «Азимут», кабину, в которой были только мы, ты и я, одни на миллионы парсеков, а вокруг, за хрупкой оболочкой, звезды, крупные, яркие, словно вобравшие в себя весь свет из окружающей их черноты неба…
— На моем месте могла быть другая.
Лем покачал головой:
— Но это была ты. У меня и сейчас перед глазами женщина в крилоновом комбинезоне, он потом остался на Лире… Я уже в корабле, а она только еще подходит к посадочному лифту… Через минуту закроется люк, и мы устремимся в неизведанность… Я и ты…
— Не преувеличивай, — сказала Астра. — Я для тебя ничто. Случайная спутница, твой дублер, который так и не понадобился.
— Я полюбил тебя, — тоскливо проговорил Лем.
— Не верю. Ты большой и сильный. Много знаешь, много прожил и сделал. Мы разные. Между нами пропасть, ее не заполнишь ничем.
Лем сжал кисти рук.
— Никогда со мной такого не случалось. Знаешь, без тебя я просто не нахожу себе места. До умопомрачения разговариваю с тобой, задаю вопросы, сам же на них отвечаю.
— Ты меня выдумал. Право, я не стою такой любви. Я миф, мираж. Считай, что Астры вообще не существует. Хочешь, открою секрет? Завидую, что ты способен любить. Но меня это чувство пугает. Я отношусь к тебе с уважением, благодарна за все, но не можешь же ты требовать невозможного…
— Невозможного? А ведь нам было так хорошо! Вспомни астероид в Плеядах. У нас уже почти не оставалось надежды. Реакторы разрушились, защитное поле иссякло. Я заслонил тебя от метеорного потока своим телом. Вот посмотри: эти рубцы — память о пережитых нами страшных часах. Но если бы мы погибли, то вместе — сначала я, потом ты…
— Не нужно так часто напоминать о том, что ты для меня сделал, — недовольно перебила Астра.
— Но и ты дала мне многое!
— Что я могла тебе дать?
— Самое главное — тепло и ласку. Вспомни, как ты гладила меня своей маленькой рукой — с нее стекали электрические заряды, я ощущал их. Тогда ты была другая…
— Возможно, — ответила Астра. — Но все проходит, милый. Мы спустились на Землю.
— Прошу тебя… — умоляюще произнес Лем. — Пусть все останется по-старому. Подумай еще… Впереди много дорог, пройдем по ним! Я покажу тебе туманность Дёмбелль в созвездии Лисы и Посох Иакова… Мы были счастливы, ведь правда? Вспомни…
— Я помню все… И я не хочу помнить ничего. Я очень устала… Оставь меня…
— Короткое замыкание в блоке эмоций, — сказал Старина, выковыривая пинцетом транзистор из груды спекшихся пластиковых деталей.
— А зачем роботам эмоции? — спросил Малыш.
— Много будешь знать, скоро состаришься. Выброси-ка все это в утилизатор.
— Он был большой и сильный? — спросил Малыш.
— Да.
— И он летал к звездам?
— Летал, — подтвердил Старина.
— Это, наверное, очень тяжело?
— Очень. Вот мы с тобой никогда не полетим к звездам, просто не выдержим.
— Но он-то выдержал. А здесь, на Земле, не смог. Почему?
— Пробилась маленькая, пустяковая деталька. А предохранитель не сработал.
— Но почему?
— Боюсь, — сказал Старина, — что на твой вопрос теперь уже не ответит никто.
— Хорошо, что в здешней фауне нет разумных существ, — сказал мне доктор Ромапоти, глава индийской концессии, разрабатывающей рудные богатства Альциона.
— Но почему же хорошо? — изумился я.
— Да будь здесь разум, мы оказались бы в роли колонизаторов. А роль эта отвратительна.
Я пожал плечами:
— Все зависит от того, как понимать свою роль.
— Вы верите в бессмертие души? — уклонился от спора Ромапоти.
— Я убежден в бессмертии материи…
— Каждый представляет вечность по-своему. Но согласитесь, коль скоро идет речь о вечности, самое невероятное, с моей или вашей точки зрения, событие приобретает вероятность, отличную от нуля.
— Так уж и всякое! — скептически усмехнулся я.
— Вы знаете, что такое сансара? — спросил Ромапоти.
— В самых общих чертах. Но не будете же вы, современный человек, ученый, толковать всерьез о переселении душ?
— Не буду, успокойтесь! — рассмеялся Ромапоти. — Но, если хотите, расскажу об одной такой невероятной истории, а заодно и о пресловутом киплинговском «бремени белого человека». Кстати, моего прапрапрадеда звали Сингх, запомните это имя. Свой рассказ я бы назвал «Сансара»…
Когда его привязывали к жерлу пушки, Сингх не сопротивлялся. Он никогда не делал ничего лишнего.
— Я не страшусь, сахиб! Тебе этого не понять…
— Поди ты к черту! — выругался сквозь зубы Пайкрофт, затягивая веревку.
…10 мая 1857 года взбунтовались три полка сипаев — солдат североиндийской армии. Она лишь по названию была индийской — командовали англичане, индус не мог продвинуться по службе выше сержанта. Сахибы жили в коттеджах, сипаи вместе с семьями — в бараках. Незадолго до бунта им уменьшили жалованье, лишили последних привилегий…
— Я умираю спокойно, сахиб, потому что делаю это не впервые. Мне приходилось умирать и рождаться бесконечное число раз в цепи перевоплощений — мокше. Так учит сансара… Может, теперь я стану царем слонов, черным и блестящим, с парой великолепных бивней… А Диса, тот, что справа от меня, возродится орлом. Бойся, сахиб, слон сокрушит врага хоботом, орел выклюет ему глаза! И так будет со всеми вами.
…Антианглийское восстание переросло в общенародную освободительную войну. Свыше ста тысяч повстанцев обрушились на колонизаторов от Пенджаба до Бенгалии. В Дели, Канпуре и Лакхнау образовались повстанческие правительства. Англичане бежали на юг…
— Я кришна, жертва, приносимая огню. Но известно ли тебе, сахиб, сколько значений имеет слово «Кришна»? Это и всемогущее божество, и мудрый вывод, и победа! Мы многому научились. Сделали вывод. И победим, пусть не сейчас, но победим обязательно!
…Оправившись от неожиданности, колонизаторы сумели подавить восстание. Пал Лакхнау, центр борьбы переместился в Джиханси, где повстанцев возглавила индийская Жанна д'Арк — княжна Лакшми-Бай. Затем повстанцы отступили в джунгли…
— Ты никогда не познаешь Высшего Духа, сахиб! Тот, кто верит в силу истины, не кичится своей силой!
…Что могли противопоставить британской регулярной армии разрозненные отряды сипаев? Началась расправа… Василий Васильевич Верещагин, вернувшись из Индии, где побывал пятнадцать лет спустя, по свежим следам рассказал о жестокости колонизаторов в картине «Подавление индийского восстания англичанами». Один из расстреливаемых сипаев — Сингх…
— О, богиня Сарасвати! Дай мне напиться из твоих рук!
— Готово! — крикнул Пайкрофт.
Пушка выстрелила.
Пушка выстрелила.
— О, Сарасвати, благодарю тебя за напиток бессмертия! — проговорил Сингх, когда дым рассеялся.
«Восточные варвары! — сморщился мистер Пайкрофт, английский торговый атташе. — А ведь не случайно извлекли из музея пушку времен сипайского восстания! И вот, ее разорвало… Реклама? Нет, скорее символ!»
Но остальные были довольны. Интеллектуальный робот Сингх, новейшая модель Индийской национальной компании по освоению планет-гигантов, выдержал последнее испытание.
— Говорите, — нарушил молчание Исповедник.
— А стоит ли? — с усилием произнес Ивари. — Это всего лишь формальность. Ну что изменится, если я обнажу перед вами душу? Легче мне станет? Возможно… Но дело ведь не в минутном настроении.
— Вот именно. Уйти никогда не поздно. Но подумайте, сколько уставших, сомневающихся, опустошенных вернула к жизни исповедь. Значит, это не просто формальность, как считаете вы. После вашего возникновения еще не ушел никто. Ведь вас синтезировали двадцать четыре года назад?
— Да, 6 марта 20019 года, — кивнул Ивари. — Тогда последний раз образовались вакансии за счет добровольно ушедших…
— Вот видите, — мягко сказал Исповедник. — Их было трое. И между прочим, младшему перевалило за триста. Да и то они ушли не от жизненной усталости, а от неудовлетворенности творческим потенциалом. А вы думаете об уходе в двадцать четыре…
Ивари горько усмехнулся:
— С меня хватит. Жизнь принесла мне боль, невыносимую боль. Не могу и не хочу дольше терпеть. Отпустите меня…
— Я не собираюсь препятствовать вам. Да и как бы я мог это сделать? Прошу лишь уделить мне немного времени. И попробуем вместе разобраться, что же с вами произошло. Согласны?
— Пусть будет по-вашему, — склонил голову Ивари.
— Итак, ваш генетический код?
— Регулярная триада.
— Мужчина и две женщины?
— Наоборот, двое мужчин и женщина: триада не просто регулярная, но и перевернутая.
Исповедник задумался.
— И кто ваши доноры?
— Мыслелетчик Дженд, астральный поэт Никунаджие и абстрактная женщина…
— А кто абстрагировал женщину?
— Генный абстрактор Гударс.
— Не знаете, ее уравнение было трансцендентным или нашелся гарант?
— Ни то и ни другое.
— Значит, прототип? И какой же?
— Обобщение трех женщин, изображенных на одноименной картине Ле Корбюзье!
— Но ведь это…
— Чудовищно? Я тоже так думаю.
В словах Ивари звучала горечь.
— Вы меня неверно поняли, — возразил Исповедник. — Я потрясен смелостью замысла.
— Жюри было такого же мнения. Золотая медаль и лавровый венок — вершина успехов Гударса. А я… С детства мне известно, что чувственные отношения между мужчиной и женщиной порочны, безнравственны и вообще лишены смысла. От беспорядочного размножения давно отказались, оно вело к деградации и вырождению человечества. Единственно оправданный способ воспроизводства — это упорядоченный генный синтез. Но на собственном примере я увидел, что бывают неудачи…
Исповедник спросил бесстрастно:
— Вы считаете себя неудачей?
— Разум подсказывает такой вывод.
— Кроме разума есть чувства, — негромко проговорил Исповедник.
— Это атавизм. И не уверяйте меня в обратном. Из-за них-то всё и произошло. Помните всеобщую дискуссию, стоит ли сохранять деление человечества на два пола? Я был уверен, что оно скорее традиция, чем необходимость, и высказался за слияние полов. А на следующий день…
— Вы встретили женщину и поняли, что дело не в традициях, — перебил Исповедник. — Кто она?
— Велена, созерцательный палеоритмолог. Мы обсуждали проблемы космоэнергетики, делились впечатлениями о нашумевшей сверхзвуковой симфонии Лапидуса. «Хотите сделаться моим постоянным раутпартнером? — спросила она однажды. Не находя слов, я несколько раз кивнул. — Тогда запросите R-матрицу и закодируйте алгоритм согласования интересов…»
— И что же было дальше?
— Вероятно, я потерял рассудок…
— Вы ее… поцеловали?
— Да… Кажется, так называли это древние…
— А Велена?
— Сказала, что я первобытный человек, и что она просто не ожидала такого оскорбления. И вот, я больше для нее не существую. Зато она… Она здесь, — он стукнул себя в грудь. — Ни на миг меня не покидает, душит своим презрением. Я ничтожество, правда?
— О нет, совсем нет… — ответил Исповедник, не пытаясь скрыть замешательство.
— Что означает слово «Исповедник»? — спросила Дамура.
— Это сокращенное название: «Исследователь поведения нейронно-импульсный компьютерный».
— Ясно… Так что с ним случилось, с этим… Исповедником?
— Не могу понять… — озабоченно сказал Булиш. — Ни с того ни с сего взял и… сгорел!
— Вы же консультант-регулировщик мыслящих компьютеров!
— А вы, насколько известно, интеллектолог? И, конечно, знаете, почему одновременно с самоуничтожением Исповедника ушел Ивари?
— Я не занимаюсь патологическими состояниями, — сухо произнесла Дамура. — Сентименты — не мое амплуа, это по части машин. Коэффициент интеллектуальности Ивари соответствовал норме. Остальное меня не касается.
— Справедливо, — согласился Булиш. — Копаться в человеческих душах способны только компьютеры. Их терпение безгранично.
— А в памяти Исповедника что-нибудь сохранилось?
— Не думаю. Тайна исповеди соблюдается строго.
— Машинные штучки… — осуждающе произнесла Дамура. — Мы, интеллектологи, их не признаем.
— Откуда такая нетерпимость? — огорчился Булиш.
— Сразу видно, что вы сотрудничаете с компьютерами, — отрезала Дамура. — Проверьте лучше блок памяти!
— Сейчас проверю. Странно… Компьютер, действительно, не все успел стереть.
— Поцелуй… Любовь… — недоумевала Дамура. — Не знаю таких слов. Видимо, они давно вышли из употребления.
— Сейчас включу энциклодешифратор.
Взглянув на дисплей, Дамура зажмурилась.
— Какой ужас! Наверное, это очень противно…
— Вы так думаете? — спросил Булиш. — Давайте, убедимся.
Он подошел и неумело, но очень старательно поцеловал ее в губы. Дамура не шелохнулась.
— Простите меня, — виновато сказал Булиш. — Сам не знаю, как я мог…
— Я прощу, — пообещала Дамура, не открывая глаз. — Только… знаете что? Сделайте это снова. И не торопитесь. Должна же я убедиться как следует…
На свете всегда были, есть и будут Золушки — у каждой своя сказка, и не обязательно со счастливым окончанием. Наша Золушка (неважно, как ее звали взаправду) родилась в охотничьей хижине на берегу Подкаменной Тунгуски. Она рано лишилась матери, отец так и остался вдовцом.
— Золушка без мачехи? Это не по правилам! — возразите вы. Но жизнь так часто пренебрегает правилами!
Отец, тоскуя, неделями пропадал в тайге и в конце концов не вернулся. Золушка осталась одна…
Но вскоре рядом с ее домом опустился космический корабль, окруженный сиянием. Вышедший из него человек тоже был весь в ореоле. Золушка, давно мечтавшая о Принце, решила, что это он и есть, и приготовилась лететь с ним в пучину Вселенной. А ведь Вселенная — самый бездонный из всех бездонных омутов…
Принц (назовем его так) испытал не меньшее потрясение: в арсенале предохранительных и защитных средств, которыми он располагал, не оказалось главного — от земной любви: сердце Золушки источало волны, не известные инопланетной науке.
Они бросились друг к другу, но в последний момент Принц отпрянул.
— Я не могу прикоснуться к тебе! — в отчаянии воскликнул он. — Мой мир и все сущее в нем состоит из антивещества. Лишь энергетический барьер предохраняет нас от аннигиляции.
— От чего? — переспросила Золушка, не сведущая в теоретической физике.
— От слияния, — пробормотал Принц, — которое длилось бы единственный миг.
— А потом?
— Наши сердца, слившись, тотчас бы взорвались от переполняющей их любви.
— Как это прекрасно! — восхитилась Золушка.
Шли дни, а может быть, годы — они были неразлучны, хотя их разделяла самая непреодолимая из непреодолимых преград. Космические вихри бушевали над ними, спелые звезды гроздьями свисали с неба.
— Я покажу тебе рассветы Альдебарана, — шептал Принц и сам верил этому, хотя сознавал, что никогда не сможет выполнить обещание. — Понимаешь, они не розовые, и не алые, и не пурпурные, а…
— Лиловые?
— Вот именно, серебристо-лиловые, нежные, словно молодой перламутр.
— Говори, говори еще… — просила Золушка. — Мне так хорошо с тобой, так спокойно!
Между тем энергетический барьер понемногу слабел, и в один безрадостный день Принцу пришлось спешно покинуть Землю.
— Я так ничего и не дал тебе… — сказал он Золушке на прощание.
— Глупенький, — нежно ответила она, — без тебя я навсегда осталась бы Золушкой.
— Как странно, — подумал вслух Принц, — мне кажется сейчас, что это не ты меня провожаешь, а я тебя…
— К лиловым рассветам… — смогла еще пошутить Золушка.
Но когда взмыл корабль и затерялся в звездах, она, как стояла, так и упала без памяти в пожухлую траву. Из черноты уставились на нее мертвые глаза отца…
— Хоть миг, но с тобой! — простонала Золушка, очнувшись.
— Слышу, лечу! — почудилось в ответ.
Немыслимо яркая звезда сорвалась с неба, и Золушка встала ей навстречу.
Такова правда о Тунгусском метеорите.
Он стоял возле большого, во всю стену, книжного шкафа. На нем были вылинявшие джинсы и рубашка с хлястиками — стандартная одежда стандартного молодого человека последней четверти двадцатого века. И человек этот смотрел на меня укоризненно.
— Что это по-вашему? — спросил он.
— Просто шкаф, — ответил я. — У вас его еще называют «стенкой».
Человек в джинсах, не глядя, достал книгу, и та, словно сама собой, раскрылась на нужной странице.
— Послушайте, что пишет Лидин. «Книжный шкаф в комнате — не просто собрание книг, пусть даже отлично изданных, это то, с чем живешь, что учит и ведет за собой. Даже в гости приглашаешь именно тех, с кем испытываешь потребность общения…»
— И вы пригласили меня. Тронут. Но почему у вас так часто взывают к авторитету книги, к мертвой мысли?
— Мысль не бывает мертвой, — возразил он. — Этим она обязана именно книге.
Я прервал его речь — не выношу патетики, которой в старину так часто подменяли аргументы!
— Книга всего лишь средство информации. И свое предназначение она уже не оправдывает.
Он упрямо стоял на своем:
— Книги издают стотысячными тиражами, а их все же не хватает!
— Вот именно! Вы, сами того не желая, подкрепляете мою точку зрения. Информационный взрыв исчерпал возможности книги. Мода на книги преходяща, как и на… — мне удалось найти доступное для него сравнение, — как и на джинсы!
— Дались вам джинсы, точно моей бабушке, никак к ним не привыкнет! — улыбнулся собеседник и продолжал уже серьезно: — Между прочим джинсы функциональны, в этом секрет их устойчивой модности.
— Хлястики на рубашке тоже функциональны?
— Вы словно с другой планеты, — пожал он плечами. — Не судим же мы о Древнем Египте по одежде, которую носили фараоны!
— Зато судите по мумиям фараонов. И книги, — нашел я точное сравнение, — сродни мумиям. В них забальзамированы события, образы, характеры. К тому же не реальные и не достоверные, а произвольные, зачастую неправдоподобные, противоречащие вероятности. Человек, интеллектуальные возможности которого ограничены природой, не в состоянии преодолеть субъективность, его восприятие мира однобоко, а попытки отразить реальную действительность в так называемой художественной литературе напоминают кривое зеркало.
— И что же вы противопоставляете художественной литературе?
— Математическое моделирование. Задают граничные условия: место действия, эпоху, масштабы события, классификационные характеристики действующих лиц, документально подтвержденные исторические факты — все это кодируют и вводят в компьютер.
— А судьба?
— Что вы имеете в виду?
— Ну хотя бы то непредвиденное, что может произойти с личностью!
— В одну из параллельных цепей причинно-следственной связи включают генератор случайных чисел… Остается соединить человеческий мозг с компьютером, и человек станет участником эпопеи, которую не смог бы сочинить самый гениальный писатель!
— Вы не признаете творчества?
— Смотря что понимать под словом «творчество». В основе моделирования жизни именно творческий акт, но не стихийный, зависящий от вдохновения, а научно оптимизированный, опирающийся на память машин, их безупречную логику и неподкупность.
— Неподкупность? — удивился человек в джинсах.
— Компьютер лишен симпатий и антипатий, не поддается внушению, не знает, что такое предвзятость.
— А как же Лев Толстой, Бальзак, Хемингуэй, им следует вынести вотум недоверия?
Право же, это становилось забавным.
— В какой-то мере они — исключение, их можно оправдать. Да я и не отрицаю роль литературы в прошлом. Речь идет о настоящем, моем настоящем.
Он указал на полку с фантастикой.
— А что вы скажете о Леме, Ефремове, Казанцеве?
— Решительно отвергаю фантастику. Фантасты состязались в нагромождении нелепостей, пренебрежении законами природы. В их произведениях на первом плане компьютеры и роботы, а не люди, но именно логика, этот краеугольный камень машинного интеллекта, попирается походя, как у вас говорят, без зазрения совести!
— Но фантастика подталкивает науку, придает ей смелости…
— Скажите лучше, что это мираж, влекущий в бесплодные зыби. Наркотик может породить в воображении яркие, фантастические картины. Значит ли это, что…
— Ваше сравнение абсурдно. Фантастика развивает в человеке интуицию, а без нее…
— Мы отказались от всего, что связано с интуицией. Вы считаете ее чуть ли не божественным даром. В наше же время ей попросту не доверяют. Зачем нужна интуиция, если компьютер путем последовательного перебора в считанные секунды всегда найдет правильное решение.
— А если нужно перебрать бесчисленное множество вариантов?
Странно, что такой случай раньше не приходил мне в голову…
— Но память компьютера практически всеобъемлюща, а быстродействие почти безгранично…
Он обратил против меня мое же оружие — логику.
— «Практически»… «Почти».. Разве эти слова имеют смысл применительно к бесконечности? Так вот, когда они воздвигают барьер на пути к математически точному решению, человек призывает на помощь интуицию. Так что фантастика…
— Бросьте! — сказал я грубо. — Можно привести тысячу примеров того… Да что там! Необратимость времени — очевидный факт. Но сколько машин времени, одна примитивнее другой, придумано фантастами!
— И это говорите вы, пришелец из будущего?!
Какой ужас! Я сам угодил в сделанную своими руками ловушку… И это я, гордящийся безупречной логикой… Пришелец из будущего… Не мог же я открыть правду, сказать ему, что он лишь призрак в потертых джинсах, что мир, в котором мы встретились, в действительности не существует (а вдруг существует! — мелькнула дикая мысль)… Этот мир — всего лишь игра электрических потенциалов, спектакль на строго документальной основе, ничего общего не имеющий с фантастикой. И я участвую в нем скуки ради… Жизнь, воссозданная в инфраструктуре электронных цепей, связала на миг меня и человека, то ли действительно существовавшего десять веков назад, то ли синтезированного разумом машины, которая вдохнула сознание в собранные воедино миллиарды бит информации. Но почему этот невсамделишный человек смотрит на меня с чувством превосходства, с какой-то странной жалостью? И, что самое страшное, его доводы, при всей их примитивности, в чем-то поколебали сложившуюся в моем сознании систему ценностей. Книга, архаический отзвук ушедших столетий, наивная попытка обессмертить человеческую душу, тесное вместилище буквенных символов, не способное приютить путника, застигнутого вселенским потопом информации, раскрылась передо мной целомудренной белизной страниц, величием духа, которое невозможно выразить в битах. Неужели…
— Хотите, прочитаю новый рассказ?
Застигнутые врасплох гости молчали.
— Опять фантастика? — спросил Философ.
— Обожаю фантастику, — захлопала в ладоши Актриса. — Но почему вы не пишете детективные романы, как знаменитый Мегрэ?
— Сименон, — вполголоса поправил Инженер. — Жорж Сименон. Впрочем, это не столь важно.
— А правда, что у него двести романов?
— Правда. Но большинство не детективные.
— Но и не фантастические, — подчеркнула Актриса.
— Интересно, он тоже читал их вслух? — пробормотал Философ.
— Вряд ли. Сименон сочинял романы со сверхзвуковой скоростью. Зато мои рассказы значительно короче, — сказал я в оправдание. — И страдать придется недолго.
— Краткость — сестра таланта, — кивнул Философ, раскуривая трубку.
— Свежая мысль, — отозвался Инженер, сочувственно относившийся к моему литературному творчеству. — У вас, философов, мысли всегда свежие, даже если они чужие.
— Вы тоже умеете мыслить, — не остался в долгу Философ. — На инженерном уровне.
— Пожалуй, начну, — предупредил я, раскрывая рукопись.
— С удовольствием послушаем ваше эссе, — поддержала Актриса.
— Сонет, — уточнил Инженер.
«Саднили натруженные ладони. Карбо привык к этой боли и не обращал на нее внимания. Он знал: еще минута, и боль исчезнет, прежняя реальность сменится новой, с другими, неизведанными радостями и печалями, взлетами и падениями…
Карбо всегда входил поздно вечером — в иное время, иной мир, иную жизнь. И, прожив ее в считанные часы, иногда мелькавшие, словно секунды, а иногда тянувшиеся годами, возвращался на рассвете.
У него была единственная степень свободы — свобода ежевечернего выбора координат в каждом из четырех измерений. С точностью до дня и километра. Любого дня в прошлом и будущем. Любого километра в пределах Земного шара. Но он никогда не знал заранее, чем чреват выбор: предстоит ли ему преследовать или спасаться бегством, жаждать крови или истекать ею.
И в этом была своя прелесть. Потому что он родился искателем приключений, бродягой в пространстве и во времени…»
— Так я и знал, — вмешался Философ. — Снова перепевы Уэллса, вариации пресловутого «парадокса дедушки». Конечно же, ваш Карбо, охотясь на мамонта, застрелит из бластера собственного пращура и…
— Не слишком ли торопитесь? — возразил Инженер. — До сих пор Автор придерживался научных концепций и в литературе, и в жизни. Так ведь?
— Безусловно, — подтвердил я. — В трех измерениях двигаюсь туда и обратно, а в четвертом…
— Только туда? — иронически подхватил Философ. — Это меняет дело!
— Вот видите, сказал Инженер. — Автор не позволит герою своего рассказа пользоваться столь устаревшим средством транспорта, как уэллсовская машина времени!
— Вера Холодная тоже не признавала транспортных средств, — присоединилась к разговору Актриса. — На съемки она всегда приезжала в экипаже.
— В карете, запряженной цугом, — не удержался Инженер.
— Цугцвангом, — в тон ему откликнулся Философ.
— Так я и поверила! — погрозила пальчиком Актриса.
— Что это вы ставите крест на машине времени? — не выдержал я. — Она ведь не перпетуум-мобиле. И вообще, знаете ли, что такое машина?
— «Машина есть деревянное приспособление, оказывающее величайшие услуги при подъеме грузов», — процитировал Витрувия Инженер.
— Вот-вот. В понимании машины вы все еще на рубеже первого века до нашей эры. Но скажите, чем ЭВМ не машина времени, к тому же — мыслящая?
— Распространенное заблуждение, — назидательно проговорил Философ. — Машина не мыслит, а моделирует мышление. Сама категория «мышление» не существует вне человека. Лишь человек способен мыслить.
— А если машина научится делать то же самое, даже быстрее и лучше?
— Все равно она не будет мыслить.
— Хотя бы на инженерном уровне? — простодушно спросил Инженер. — Кстати, вас не было дома на прошлой неделе!
— Я летал в Ленинград.
— Чепуха!
— Вы мне не верите? — оскорбился Философ.
— Не верю. Полет — категория, присущая птицам, стрекозам, бабочкам…
— Божьим коровкам, комарам, — продолжила Актриса. — Не переношу комаров!
— …А вы, как мне кажется, даже не летучая мышь. Человек, будь он трижды философом, летать принципиально не способен. Мы в состоянии лишь моделировать полет, как машины — мышление!
— Софистика! Демагогия! — взорвался Философ, потрясая потухшей трубкой. — Таким приемом любую истину можно довести до абсурда!
— Вам виднее, — согласился Инженер. — Ведь это по вашей части. Но будем последовательны: если уж моделировать, так моделировать! А знаете, «действующая модель мысли» — совсем не дурно!
— Прекратите спорить, мальчики! — блеснула Актриса оперным сопрано. — Вот вы что-то говорили насчет времени, будто его нельзя остановить или повернуть обратно. А Станиславский и Немирович-Данченко рассказывали…
— Вам? — поразились Инженер и Философ.
— Моей бабушке. Довольны?
— Парадокс бабушки, — съязвил я.
— Зажмурьтесь! — приказала Актриса. — А теперь раскройте глаза. Шире! Видите роскошный зал, позолоту, бархат? Мужчин во фраках, женщин в бриллиантах, павлиньих перьях и этих…
— Кринолинах!
— Неважно, в чем! Восемь часов вечера, сейчас поднимется занавес. Пять минут, десять — публика аплодирует. Ой, мальчики, так приятно, когда тебя вызывают… Полчаса — начинается шум. Час…
— Представляю картину, — улыбнулся Инженер. — Гвалт, топот… Мужчины, засучив рукава фраков, ломятся в запертые двери. Женщины визжат, царапают позолоту, трясут павлиньими перьями…
— Да замолчите вы! — взмолилась Актриса. — Или не интересно? Так вот, через два часа занавес поднимается. На сцену выходит гастролер. Публика свистит и шикает.
— И бросает в гастролера бриллианты!
— Не думаю, чтобы кто-нибудь бросал бриллианты, — трезво рассудила Актриса. — В моей сценической практике…
— А что же гастролер?
— Вынул часы, ровно восемь!
— Часы небось стали?
— Да нет, часы шли. Восемь было на всех…
— Гипноз, — прокомментировал Философ. — Ничего сверхъестественного, обыкновенный гипноз. В литературе описаны еще и не такие случаи!
— Продолжим чтение? — спросил я, дождавшись паузы.
«Карбо родился 10 мая 31926 года…»
— Как именно? — потребовал разъяснить Философ. — Обычным образом или из колбы?
— Из колбы? — недоуменно переспросила Актриса. — А разве так бывает?
— Бывает, — авторитетно подтвердил Инженер. — Но покамест лишь в лабораторных условиях. Массовое производство колб еще не налажено. А в будущем… Посудите сами, какая женщина через триста веков захочет рожать?
— Как интересно, — пропела мне на ухо Актриса. — Вам обязательно надо писать детективные романы. И не спорьте, у вас чудесно получится. Хотите, подскажу сюжет: перед самым рождением Карбо колбу похищают…
— Зачем?
— Ну… затем, чтобы получить выкуп… Это же так очевидно!
— В моем рассказе нет ни слова о колбе, — рассвирепел я. — Где вы раскопали эту проклятую колбу?
— Он же родился, — резонно заметил Фолософ. — Хотя… отчего бы не сделать его роботом?
— Но Карбо не робот! Не робот, слышите?!
— А в этом что-то есть, — неожиданно поддержал Философа Инженер. — Робот смотрится современнее.
Я истерически рассмеялся.
— Вспомнил анекдот. Едут в поезде Брижит Бардо и японец.
— Совсем одни? — спросила Актриса. — И Бе-Бе, конечно…
— …Брижит спрашивает: «Месье, вы, случайно, не швед?» — «Увы, мадам, с вашего позволения, японец». Через полчаса — снова: «А может-таки, швед?» — «До сих пор был японцем». Спустя еще час: «Ну, признайтесь, вы все же швед?» — «Да, швед!» — «Странно… А по виду вылитый японец!»
— Это вы тоже сами сочинили? — ахнула Актриса.
— Сам, — не моргнув глазом, подтвердил я. — И Карбо, действительно, робот!
— Неувязка! — торжествуя, воскликнул Философ. — Он у вас слишком похож на человека. И ладони у него, видите ли, саднят. Разве у робота могут саднить ладони?
— Ваша взяла, — сдался я. — Сейчас все объясню. Карбо не робот. И родился не в колбе, а в роддоме. Его даже ни с кем не перепутали, хотя народонаселение Земли увеличилось в миллион раз, а рождаемость…
— Жаль, — вздохнула Актриса.
— Жаль, что не перепутали?
Она покачала головой.
— Жаль, что Карбо не робот и не родился из колбы. Это было бы так романтично. А нельзя переделать?
— Нельзя, — ответил я жестко, — потому что это противоречило бы авторскому замыслу.
— Но почему у него саднили ладони? — не унимался Философ.
— Он натер их на галерах. Если бы вы были невольником и день за днем ворочали тяжелыми веслами, да еще прикованный к ножным упорам, то у вас вообще не осталось бы ладоней!
— На каких галерах?! Каким невольником?! — стиснул виски Философ.
— Карбо зациклился во времени и каждое утро возвращается в метастабильное состояние, на свою галеру, неужели не ясно? Однажды ночью его застукали в спальне Карла IX, куда он попал из-за разброса пространственной координаты. Как нарочно, именно в этом, 1564 году. Карл издал ордонанс, запрещавший приговаривать к галерам на срок меньше десяти лет, поскольку «не менее трех лет требуется на обучение галерника искусству грести».
— А меня обучали пять лет, — сказал Инженер.
— Четыре года и десять месяцев, — фыркнул Философ и вдруг завопил: — Братья и сестры! Нас предали! Я прав! Сплошные перепевы, а мы уши развесили! Из реальности в реальность — было! Экскурсы в прошлое — было! Зацикливание во времени — тоже было! Все было!
— Он больше не станет сочинять фантастические рассказы, — вступилась Актриса. — Раз фантастика себя исчерпала, мы с ним начнем писать детективные романы. Вместе, как братья Гонконг!
— Гонкур, — привычно поправил Инженер.
— Сюжет я только что придумала. Представляете, колбу с роботом Карбо похищают, а инспектор, ну, этот…
— Мегрэ!
— И он уже был! — простонал Философ.
— Ну вот что, — заявил я решительно, — вы не поняли главного. Карбо переходит из одной реальности в другую, из настоящего в прошлое или будущее, ни на мгновение не покидая своего собственного времени, не выходя из дома!
— Где же он живет на самом деле? — окончательно запутался Философ.
— Да не живет он вовсе! Не живет, черт побери, в этом вся соль. Карбо уверен, что живет, а сам лишь моделирует жизнь, улавливаете разницу? И не просто жизнь, а такую, какая нам не снилась, — яркую, полнокровную, насыщенную событиями, как кислородом. За весь свой век никто из нас не испытает и четверти того, что он за год!
— Машина времени, вживленная в мозг? — осенило Инженера.
— Он сумасшедший, ваш Карбо? — с ненавистью спросил Философ.
— Как я ему завидую, — прошептала Актриса. И неожиданно разрыдалась. — Но есть же у него что-нибудь настоящее? Ну хотя бы ладони, которые саднят?
— Ладони настоящие, — сказал я, подумав.
Римский полководец Марцелл, против которого мне пришлось воевать, поставил на моей могиле памятник с изображением шара, вписанного в цилиндр. Эпитафия гласила, что их объемы соотносятся, как 2: 3 — самое изящное из моих открытий. Памятник пришел в запустение, был восстановлен Цицероном, сицилианским квестором, потом…
Не верите? Думаете, я сумасшедший? Допустим. Но что вы скажете о казусе с римским флотом? Имеются веские свидетельства, что Архимед, то есть я, во время осады Сиракуз римлянами сжег их суда лучами света. Историки преподносят этот достоверный факт как легенду, дабы не быть осмеянными физиками: ни зеркала, ни линзы не в состоянии настолько сконцентрировать световую энергию, чтобы можно было поджигать корабли с берега. Сделать это способен лишь лазер. Но признать, что Архимед располагал лазером, значит… А ведь иного объяснения не придумаешь!
И вот историки, спасовав, пытаются взять жалкий реванш, выдавая за факт притчу о том, как Архимед, найдя способ определить соотношение золота и серебра в короне Гиерона, выскочил из ванны с криком: «Эврика!», «Нашел!» — и в чем мать родила выбежал на улицу. Эта побасенка даже вошла в энциклопедии… при молчаливом попустительстве физиков!
Но скажите, если Архимед (тот самый чудак, чуть не опрокинувший ванну!) не уничтожил в действительности римскую армаду, все эти галеры и галионы, как ему удалось на два долгих года растянуть осаду Сиракуз? Может быть, у него был свой флот? Увы… Береговая артиллерия? Ее не существовало в помине! Так что же?
Лазер! Лазер! Лазер!
Почему именно он? Да потому, что лазерное оружие в тех условиях было наиболее эффективным! Представьте, сколько понадобилось бы пушек, чтобы потопить флот Марцелла? Сколько снарядов, не говоря уже о ядрах! Я же обошелся одним-единственным лазером на углекислом газе!
Все еще считаете меня сумасшедшим? Тогда вспомните легенду о том, как я был убит римским солдатом… Марцелл вроде бы приказал сохранить мне жизнь, когда город будет взят предательским ударом с суши, но невежественный солдат не узнал меня. Я же сидел, погруженный в размышления над развернутым чертежом, и даже не слышал шума битвы. А увидев внезапно возникшего воина, сказал:
— Бей в голову, но не в чертеж!
Этим словам умиляются: дескать, Архимед собственную жизнь ценил меньше, чем чертеж, олицетворявший науку. Впоследствии, устыдившись столь вопиющего пренебрежения логикой, фразу подправили так:
— Не трогай моих чертежей!
Подумайте, человек, два года успешно возглавлявший оборону Сиракуз, не только позволил захватить себя врасплох, но и встретил врага, словно пай-мальчик драчуна, вознамерившегося сломать игрушку.
А ведь я неспроста подставил голову. Если бы воин повредил «чертеж», то я вряд ли находился бы сейчас перед вами. Потому что чертеж на самом деле был пленочным хронотроном, который содержал в поликристаллической структуре мой информационный код и как раз тогда транслировал меня из античности обратно в современность. Какого бы я свалял дурака, попросив воина:
— Будьте добры, не причините вреда хронотрону, иначе в двадцатый век возвратится лишь часть человека, именующего себя Архимедом, а не весь человек целиком.
И я сказал:
— Бей в голову!
Голова, как и тело, уже не представляла ценности, поскольку моя сущность была скопирована, преобразована в последовательность импульсов, заложена в память хронотрона и находилась в процессе трансляции, где-то на рубеже эпохи Возрождения.
Солдат и впрямь был невежествен. Он принял хронотрон за никому не нужный чертеж. Впрочем, и вы вряд ли бы обнаружили разницу. Тем более, что я чертил не на ватмане и не «Кохинором».
Но почему Архимед все же сдал Сиракузы, хотите спросить? Просто в конце концов понял, что вмешиваться в ход истории бессмысленно!
Ну как, не убедил? В таком случае ответьте, когда придумали анализ бесконечно малых? Лет триста назад? Неправда! Именно я в послании к Эратосфену изложил основы интегрального исчисления. Послание затерялось, раскопали его лишь в начале нашего с вами века. И ахнули: боги Олимпа, не вы ли водили пером Архимеда? Видимо, легче поверить в Зевса, чем в то, что твой современник оборонял Сиракузы во время второй Пунической войны. Но рассудите: если в древности некто Архимед изобрел лазер и додумался до интеграла, то отчего я не мог осуществить пресловутую машину времени, точнее хронотрон?
Логично? Ну вот… Наконец-то я вас поборол! С Марцеллом было легче, ей-богу! А раз так, пожертвуйте на сооружение нового хронотрона!
Куда делся старый? Видите ли, когда я был Александром Македонским…
Жанна была спелеологом. Она изучала пещеры, их климат, флору и фауну, а также наскальные рисунки — произведения первобытных художников. Ей приходилось работать высоко в горах и глубоко под землей.
А дома ее ожидали папа, мама и кот. Сибирский, а возможно, ангорский или сиамский. Но будь он даже обычным, короткошерстным, Жанна все равно его бы любила.
Они виделись редко, потому что Жанна чаще бывала в экспедициях, чем дома. Но когда возвращалась, то первым делом звала: «Карлуша, Карлуша!» И кот тотчас прибегал, большущий, красивый, важный. И принимался ласкаться, выгибать спину, мурлыкать: мур-р-р, мур-р-р…
Как-то раз Жанна отправилась в особенно трудную и длительную экспедицию. Почти месяц провела она под землей. Без радио и тем более без телевидения.
— Как там, наверху? — тревожилась Жанна. — Здоровы ли папа с мамой, вспоминает ли меня Карлуша, и вообще, что происходит в мире?
Однажды ей посчастливилось обнаружить редчайшую картину эпохи палеолита. Наверное, нарисовавший ее человек был в звериной шкуре и с длинными волосами.
— Поразительное постоянство! — улыбнулась Жанна. — Художники до сих пор отращивают волосы и обожают кожаные куртки.
Картина была удивительна тем, что изображенный на ней человек напоминал космонавта. Скафандр с большим круглым шлемом, а позади — ракета.
Жанна с радостью забрала бы картину с собой, но поди попробуй! Пришлось скопировать рисунок. Рисуя, она светила фонариком то на скалу, то на бумагу.
Жанна отнесла рисунок руководителю экспедиции, но шеф сказал, что никакой это не космонавт, и надо обладать буйным воображением, чтобы так подумать. И еще он сказал, что был такой фильм — «Воспоминания о будущем», где из подобных наскальных рисунков сделали вывод, будто в далеком прошлом Землю посещали, возможно не раз, пришельцы с других планет. Но этот фильм раскритиковали, потому что он был снят с неправильных позиций.
Шеф долго и нудно втолковывал все это Жанне, а в конце потребовал, чтобы она выбросила из головы пришельцев, потому что какой-то академик с трудной фамилией на букву «Ш» уже доказал, что во всей Вселенной никого, кроме нас, нет и всякие там гуманоиды-инопланетяне это чепуха на постном масле.
А когда экспедиция окончилась и они вышли на поверхность, то оказалось, что во время их отсутствия на Землю прилетел космический корабль из чужой галактики. О нем только и говорили.
— Сенсация! — слышалось со всех сторон. — Интересно, как выглядят пришельцы? Скорее бы заканчивался карантин!
Вернувшись в родной город и приехав на троллейбусе домой, Жанна нежно расцеловала папу и маму, а затем позвала:
— Карлуша! Карлуша! Куда ты запропастился?
— Кого это ты зовешь? — поинтересовалась мама.
— Карлушу, кого же еще!
— А кто он и почему мы о нем ничего не слышали? — строго спросил папа.
— Что за шутки, — возмутилась Жанна. — Разве вы не знаете, что Карлуша мой кот?
Папа и мама переглянулись.
— Ты не заболела, доченька, в этой твоей противной пещере? — всполошилась мама. — Нет? Тогда что значит странное слово «кот»?
— В первый раз слышу, — поддержал папа.
Жанна бросилась к книжной полке и взяла тринадцатый том энциклопедии (от реки Конды до немецкого химика Куна). Перелистав энциклопедию, она разыскала слово «кот». Но с Карлушей этот кот не имел ничего общего, потому что носил имя Пьер и был французским политическим деятелем, юристом по образованию. Точно так же «кошка» оказалась фамилией русского матроса, героя минувших времен. Из энциклопедии таинственным образом исчезли все кошачьи: и бенгальская кошка, и рысь, и манул, и каракал, и барс, и ягуар… Исчезли даже львы и тигры!
«Не зря число «тринадцать» называют чертовой дюжиной!» — мелькнула суеверная мыслишка.
Жанна выбежала на улицу, пытаясь углядеть хотя бы одного малюсенького котеночка. Тщетно! И никто из прохожих тоже не знал, что такое кошка…
— Сейчас по телевидению будут показывать встречу пришельцев! — услышала она и в растерянности пошла домой.
Телевизор был уже включен. Жанна увидела посадочную полосу аэродрома, толпу встречающих, цветы. Вот показался огромный лайнер. Он прилетел в столицу с места посадки космического корабля. Самолет чиркнул по бетону и, погасив скорость, подрулил к зданию аэропорта. Оркестр грянул марш. Над головами взметнулись букеты, яркие разноцветные флажки. Какой-то мальчуган попытался выбежать на летное поле, но его вовремя поймали.
Наконец, подали трап. Пришельцев бережно вынесли из самолета. Сменился кадр, и на экране крупным планом возник… Карлуша! Он был по обыкновению важен и преисполнен достоинства. Кот что-то промурлыкал, и несший его человек (дипломат, подумала Жанна) перевел:
— Счастлив приветствовать вас от лица дружественной цивилизации…
— Какой хорошенький, — сказала мама.
— Природа неистощима на выдумку, — поддержал папа.
А Карлуша все время вертел головой, и Жанна решила, что он высматривает ее…
Мораль этой притчи такова: чужие галактики гораздо ближе, чем принято думать…
Итак, мы отправляемся путешествовать. Машина уже под окнами, ухоженная, с залитым до горловины баком. Правда, предстоит еще разместить вещи Агаты, а это, скажу вам, проблема из проблем. Представляю, как она будет негодовать, когда я отсортирую бесполезные по-моему, но незаменимые по ее мнению предметы, например, принадлежности для укладки волос. Ну кому, кроме нее, втемяшется укладывать волосы во время туристического путешествия, да еще на машине?
Вы, конечно, не знакомы с моей Агатой? Я говорю «моей», потому что осенью мы создадим семью, ячейку общества. Правда, когда Агата на меня сердится (а это случается частенько), она говорит, что передумала и что вообще ей больше нравится Анс. Б-р-р! Этот нахал надоумил ее краситься под енота, мол, все модницы носят такую прическу. С ума посходили, и она тоже! Дождется у меня Ансик!
Кстати, именно Агате принадлежит идея нашего путешествия. Сейчас путешествуют многие, но не на своих машинах, энергетический кризис, знаете ли.
— А мы поедем на своей, — заявила Агата. — Путешествовать на собственной машине респектабельно, ведь горючее так дорого…
— И покрышки тоже, — сказал я. — Хорошо, что у меня нет машины, да и водить я не умею.
— Вот у Анса машина, конечно же, есть. И водит он с шиком, все так и мелькает!
— Ты-то откуда знаешь? Ездила с ним, признавайся!
— Ни с кем не ездила, но отпуск мы проведем только на машине, иначе…
Так у меня появился лимузин. Не новый, не роскошный, но разве в роскоши счастье?
— И в эту колымагу я должна сесть? — возмутилась Агата. — Никогда в жизни!
Пришлось с ходу придумать, что лимузин до меня принадлежал знаменитому киноартисту Льву Неукротимому.
— Как видишь, перед тобой вовсе не колымага, а историческая реликвия.
— Неужели он ездил в этом… в этой… — сказала Агата недоверчиво. — Хотя с его экстравагантностью… Что ты собираешься делать? — вдруг закричала она.
— Пропылесосить обивку.
— Обивку, на которой он сидел?
— Надо же выбить пыль!
— Не смей, это его пыль! Пусть все останется, как при нем.
Я подчинился и даже убедил себя, что машина, действительно, принадлежала Льву или даже целой львиной династии.
Не буду рассказывать, как учился водить. Упомяну лишь, что красоты лимузину это не придало. К счастью, исторические реликвии тем ценнее, чем более потрепаны.
Так или иначе, но утром, в первый же день отпуска, я подрулил к дому Агаты и нажал кнопку сигнала. Раздался трубный рев. Проснувшись, Агата высказала в окно все, что обо мне думает. А поскольку она думала обо мне не переставая, ей было что сказать!
Через четверть часа, когда удалось остановить поток эпитетов, обрушившийся на мою голову. Агата вспомнила о предстоящем путешествии и с новыми силами принялась укорять меня, теперь уже за то, что не разбудил раньше.
И вот позади скопище тесных жилищ и громоздких офисов, именуемое городом. Хочется петь, но я безголос (оттого, наверное, и выбрал профессию учителя пения). Пытаясь дать выход чувствам, я изо всех сил давил на педаль газа. Машина неслась с отчаянной скоростью. Мне всегда было свойственно безрассудство!
— Как медленно мы тащимся, — недовольно проговорила Агата. — На твоем бы месте Анс…
От неожиданности я издал рев, куда более громкий, чем сигнал нашего лимузина, а ведь Лев Неукротимый знал толк в громовом рыканье!
Снова чертов Анс!
Мы познакомились на вечеринке. Анс сразу же начал из кожи лезть, чтобы понравиться Агате. Мол, в нашей семье и по восходящей линии, и по нисходящей все сплошь интеллектуалы.
— Мой дедушка, — говорит, — как и я, архитектор.
Тоже мне зодчий! Строит коробки, которые и различить-то невозможно…
— Между прочим, — рисуется, — дом со шпилем, украшение города, построен по проекту дедушки.
Когда мы стали играть в телеграммы, я послал Ансу такую: «Восхищены успехами дедушки. Ценители архитектуры».
Агата надулась и принялась отчитывать меня за бестактность. Анс тут как тут:
— Не обижайтесь на него, Агаточка, при таком интеллектуальном уровне…
— А ну, катай отсюда, скунс вонючий, пока шкура цела! — говорю ему вежливо.
С него сразу сошел лоск.
— От скунса слышу!
Прошипел и с достоинством удалился.
Агата злилась две недели, потом все-таки пошла на мировую.
— Притворяешься учителем пения, а сам настоящий дзюдист!
— Дзюдоист, — поправил я. — Ну и что? Это же прекрасный вид спорта. Знаешь, кто меня тренирует?
— Не сочиняй, — строго сказала Агата, — вот займусь твоим воспитанием!
С тех пор она к месту и не к месту поминает Анса:
— На твоем месте он бы…
Уже часа через три после начала путешествия Агата устала и принялась ворчать:
— Втравил ты меня в авантюру… Другие отдыхают с комфортом, а мы…
— Путешествовать на собственной машине респектабельно! — ответил я ее же словами, за что был незамедлительно наказан. Агата потребовала остановить машину, так как не может больше сносить издевательства невоспитанного дзюдиста.
Я доказывал, что мы отъехали черт те сколько, и добираться обратно своим ходом сущее безумие. Попутных легковушек может и не подвернуться по причине энергетического кризиса. Неужели она поедет в грузовике с еще более невоспитанным дзюдистом?
После того как я попросил прощения и поклялся больше не издеваться над нею, она сменила гнев на милость. Мы выбрали поляну в стороне от шоссе и расположились на отдых. Поев и порезвившись на травке, Агата повеселела и, чтобы доставить мне удовольствие, начала рассказывать, какая чудесная у Анса мамочка.
Я медленно закипал и был уже близок к тому, чтобы взорваться, когда на поляну упала густая тень.
— Будет дождь, — сказала Агата. И вдруг издала вопль.
Я поднял голову и обомлел: на поляну опускалось летающее блюдце. Мне не раз говорили об этих штуках, но увидеть своими глазами…
Спустя минуту открылся люк, и наружу вышел…
— Нет, только не это! — впадая в невменяемое состояние, завопила Агата и понеслась прочь.
Мы продирались напролом через густой кустарник, оставляя на ветках клочья шерсти…
— Неужели человек? — прохрипела Агата, когда мы, обессилев, свалились наземь.
— Похоже на то, — подтвердил я. — Именно таким изображен человек на фресках, которые обнаруживают археологи при раскопках.
— Но как же так, ведь люди вымерли тридцать тысячелетий назад, мне рассказывал об этом Анс, он знает точно!
— Да, вымерли. Сначала динозавры, потом люди. А может быть, наоборот…
— Что же ты так струсил?
— И вовсе не струсил. Просто побежал за тобой, чтобы не заблудилась. С какой стати бояться, людям мы обязаны всем. После этого их… сверхвзрыва мы стали умнеть от поколения к поколению. И теперь на всей Весте единственные разумные существа — мы, скунсы!
— А как же этот… с летающего блюдца?
— Он с другой планеты и потому не в счет!
Агата все же вышла за Анса. Так ему, дураку, и надо!
«Поедем туда, где бьется сердце… Поедем туда, где бьется сердце…» До чего же нелепа эта неизвестно откуда взявшаяся фраза! Он повторял ее бездумно, не вникая в смысл, словно отсчитывал секунды.
Внизу распласталась неестественно плоская земля. Была она как выцветшая от времени акварель под пыльным стеклом. Казалось, стекло вот-вот разобьется: оно кренилось из стороны в сторону, вставало на ребро, переворачиваясь, исчезало из глаз и снова возникало в поле зрения.
Воздух был упруг, переполнял легкие, затрудняя дыхание. Его струи пронзали тело, точно рентгеновские лучи.
Земля приближалась.
«Поедем туда, где бьется сердце…»
Еще несколько минут назад воздушный стрелок старший сержант Анатолий Алексеев, восемнадцати лет, отстреливался от «мессершмиттов». Штурмовик Ил-2 с надписью на фюзеляже: «Нива. Сибирские колхозники — фронту», возвращаясь на аэродром, у самой передовой был атакован шестеркой истребителей.
И сейчас Анатолий доживал свои последние секунды.
— Давай, давай! — кричал старшина Приходько, мешая русские слова с украинскими. — Бей гадов! Бачьте, сбил, едрена корень, фрица!
На глазах у солдат один из «мессершмиттов», жирно коптя, пошел к земле.
— Не отобьются, ей-богу, не отобьются… — вздохнул Тимофей Дубов, воевавший с немцами еще в первую мировую.
— Типун тебе на язык, старый! Як тилько можна… — возмутился Приходько. — На том «ильюше» лихие, знать, хлопцы. И литак на все сто! Не зря его фрицы «черной смертью» кличут. Брони на нем, що твий танк, так просто не порушишь!
— Не сглазь! — огрызнулся Дубов.
— Братцы, да что это? — послышался растерянный возглас. — Он стрелять перестал!
— Погано дило… — сплюнул Приходько. — Боеприпасы закинчились. А можеть, стрелка вбылы…
— Подожгли, гады…
— Почему же не бреющим летели?
— Выходыть, що так потрибно було… Сигайте, хлопцы!
От горящего самолета отделилась точка. Над нею отцветшим одуванчиком засеребрился купол парашюта. И тотчас сдуло одуванчик очередью. Черная точка, быстро увеличиваясь, заскользила по невидимому отвесу до самой земли.
— Хорошо хоть не к фрицам, — сказал Дубов. — Свои земле предадут.
Вдали взметнулось пламя, донесся звук взрыва.
— А второй так и не выпрыгнул…
— Видать, мертвый был.
На месте падения летчика солдаты увидели воронку, словно от только что разорвавшегося крупнокалиберного снаряда. Со скатов на дно воронки еще струилась земля.
— Был человек, и следа не осталось…
Солдаты засыпали воронку и возвели холмик. Дубов нацарапал на доске огрызком карандаша: «Неизвестный герой-летчик» и воткнул ее в землю.
— После войны здесь памятник поставят. Каменный. И фамилию выбьют, все как есть. Не забудут.
— Пишли, браты! — сказал Приходько, надевая пилотку.
Он чувствовал себя так, будто отходил от тяжелого наркоза. Сознание раздвоилось: одна его половина силилась разобраться в том, что происходит, а вторая безучастно, со стороны, наблюдала за первой. Происходящее же напоминало сумбурный сон из лишенных логических связей обрывков вперемешку с провалами, когда отсутствует даже подобие сознания и время приостанавливает бег. Но это был не сон, а странно деформированная, смещенная в бог знает какую плоскость, но несомненная явь.
Вот он в летном комбинезоне, шлемофоне и с парашютом, только что из боя, посреди нарядной толпы. От него пахнет потом и бензином. Он чувствует себя неловко, но не может, да и не хочет уйти. Здесь весело, а он так редко веселился в последние годы… С ним женщина в сиреневом платье. Ветер разметал ее длинные соломенные волосы. Женщина лукаво подмигивает и говорит низким голосом:
— Поедем туда, где бьется сердце!
Они в кабине «Нивы», спинами друг к другу — женщина сзади, на его месте, а сам он в кресле пилота («Где же командир?» — мелькнула мысль). Перед ним приборный щиток. Но что с указателем скорости? На шкале тысячи километров в секунду, и стрелка приближается к отметке 300. Скорость света?!
Он пытается убрать газ, но женщина кричит:
— Быстрее! Быстрее!
Стрелка уже перевалила за триста и движется к краю шкалы, словно к пропасти, а женщина не унимается:
— Быстрее! Быстрее!
Навстречу несутся звезды, как огни посадочной полосы.
Он слышит собственный голос:
— Идем на посадку, внимание!
И кто-то отвечает ему:
— С прибытием, со счастливым прибытием!
— И все же, какие слова он произнес, придя в себя? — настаивал Эрнст. — Это же очень интересно, услышать первые слова воскресшего через два тысячелетия…
Анна поправила густые соломенные волосы — на сиреневом фоне они были особенно эффектными.
— Никто не воскресает, сколько раз вам говорить! Мы не боги, а гомоархеологи. С прошлого века, когда отменили закон, запрещавший путешествия в прошлое…
— Вы составили коллекцию предков, начиная с Рюрика, не правда ли? — рассмеялся Эрнст.
— Да ну вас, старый насмешник! — притворно рассердилась Анна. — Нет никакой коллекции. Есть люди, извлеченные из прошлого для нужд науки. Археологи судили о прошлом по предметам, найденным во время раскопок. Мы — их наследники, гомоархеологи, судим по живым людям, это куда информативней!
— Знаете, Анна, вы напомнили мне Чичикова из «Мертвых душ» великого писателя древности Гоголя.
— В чем-то вы правы. Я тоже охочусь за мертвыми душами. Вернее, за теми, кто здоров, полон сил, но спустя мгновение должен умереть. Изъяв в последний миг перед бренностью такого человека из прошлого, мы ничем не рискуем. Он все равно что мертв и уже никак не смог бы повлиять на ход событий.
— У вас нелегкая профессия, — посочувствовал Эрнст.
— Это так, — согласилась Анна. — Вы не представляете, сколько душевных сил она требует. Мы наблюдаем жестокость и несправедливость, которые просто немыслимы в наше время. Наблюдаем с болью и слезами, а вмешаться не можем. Зато как радостно избавить от смерти обреченного…
— И на этот раз вы получили особенное удовлетворение, так ведь?
— Он совсем еще юн, но его мужеству…
— Стоит позавидовать? Пожалуй, мы действительно утратили это качество… Или нет, скорее, оно приняло иные формы. Но вы так и не…
— Если честно, то я не поняла смысла его слов, — призналась Анна, — особенно одного слова: «нива». Оно означает «хлебное поле», тогда хлеб еще не синтезировали, а выращивали на полях. Так вот, это слово не вяжется с контекстом.
— Скажите же, наконец, что он произнес?
— Буквально следующее: «Нива не любит таких скоростей!» Но как может любить или не любить… хлебное поле?
Пятый день заседала ГЭК.[3] Более сорока раз сменились листы чертежей на демонстрационных досках. Аудитория заметно поредела. Защита дипломных проектов из акта высокоторжественного, каким она была вначале, перерождалась в утомительно будничную процедуру.
Сегодня впервые забыли обновить цветы. Зорин подобрал со стола опавший лепесток, долго растирал его между пальцев, потом, словно только что заметил, поднес к глазам и щелчком отбросил в сторону. Его раздражала бессвязная речь дипломника, в которой удавалось разобрать лишь обрывки фраз, перемежавшиеся нелепой скороговоркой: «как сказать… так сказать».
— …В системе автоматического регулирования… как сказать, так сказать… Рассмотрим функциональную схему… как сказать, так сказать…
— Конкретней, голубчик, — добродушно пробасил председатель. Комиссию «автоматчиков» вот уже несколько лет возглавлял Павел Михайлович Бахметьев, крупный инженер, не признававший слова «телемеханика». Зачитывая протокол, Бахметьев неизменно говорил: «…и присваивается квалификация инженера-электрика по автоматике и телеомеханике». Это с особым ударением произносимое «телео» на первых порах вызывало улыбки, затем к нему привыкли, оно тоже стало своеобразной традицией.
Бахметьева считали «удобным» председателем: он был либерален и не скупился на высокие оценки.
— Остается две минуты, — снова послышался председательский бас.
«Как сказать» заторопился и, скомкав конец выступления, умолк.
— Какие вопросы у членов комиссии? — Павел Михайлович привычно глянул по сторонам.
Первым отозвался заведующий кафедрой автоматики профессор Гудков. Задал несколько вопросов, сам же на них ответил и, вполне удовлетворенный, вывел в ведомости каллиграфическое 4.
Шевельнулся, точно пробудившись, доцент Оболенский.
— Я хотел бы уточнить, — сказал он, щеголяя безупречной дикцией, — каков ваш творческий вклад, пресловутое рациональное зерно, в поисках которого…
На электромеханическом факультете Оболенский пользовался репутацией эрудита. Запутав студента, он приходил в хорошее расположение духа, даже добрел. Вот и сейчас, без труда расправившись с жертвой, победоносно оглядел аудиторию, пожал плечами, словно хотел сказать: «И это будущие инженеры!» — но, покосившись на Гудкова, тоже поставил четверку.
Потом спрашивал сам Бахметьев. Знает ли дипломник, как складываются накладные расходы? А подсчитал ли он себестоимость своего изделия? Подсчитал? Очень хорошо…
— Еще вопросы есть? — Бахметьев повернулся к Зорину.
— У меня нет вопросов, — ответил Зорин, а про себя устало подумал: «И так все ясно…»
— Снимайте листы, — скомандовал председатель.
Пока с досок снимали чертежи, пока бережно прикалывали новые, Зорин предавался невеселым размышлениям.
«Напрасно согласился… Ни к чему это. И я здесь лишний, и вопросы мои…»
В ГЭК Зорин попал случайно. То ли некем было заполнить место, то ли сочли, что присутствие представителя родственной специальности не помешает. Но с первых же шагов между Зориным и другими членами комиссии начались разногласия. В проектах господствовала радиоэлектроника. На ней были основаны все эти автоматические регуляторы, датчики и следящие системы. Ею широко пользовались, но не владели.
А Зорин, как нарочно, не переносил абстрактных вопросов вроде: «Есть ли что-нибудь новое в вашем проекте?». Он спрашивал: «Для чего служит конденсатор, вон тот, в цепи базы?». Или: «Почему вы применили именно эту микросхему?».
Перед зоринским «почему» дипломники немели, а он злился и на них, и на себя за то, что задал вопрос.
…Шум утих. Зорин услышал голос Бахметьева.
— Выступает дипломник Герасимов. Проект на тему…
— Круглый отличник, — громким шепотом оповестил Гудков.
Герасимов, высокий юноша с женственным лицом и ямочками на щеках, держался уверенно. Не забыл подчеркнуть, что тема дипломного проекта представляется весьма актуальной. Что, по мнению уважаемого руководителя доцента Оболенского, она имеет особое значение.
Зорину вдруг показалось, что говорит сам Оболенский, только помолодевший лет на двенадцать. Он вспомнил забавное в своей нелепости «как сказать, так сказать» и подумал, что обтекаемые актерские фразы Герасимова-Оболенского — обратная сторона той же медали.
А зрителей между тем прибавилось. Это была не рядовая защита — финишировал образцовый студент, чья фотография, почитай, со второго курса висит на Доске почета. Здесь и там Зорин видел знакомые лица «радистов» — через год самим защищать, на молодом радиотехническом факультете только еще предстоит первый выпуск… Из переднего ряда Зорину улыбнулся Сережка Лейбниц — однофамилец, а судя по способностям, и потомок великого математика.
Рядом с Лейбницем сидел паренек в очках. Светло-зеленый мешковатый пиджак, выпученные глаза, галстук в сторону. «Типичный Любознайкин из «Юного техника», — мысленно усмехнулся Зорин.
«Любознайкин» перешептывался с Сережкой. Видимо, их соседство не было случайным, хотя казалось, что это два антипода: один — смуглый, порывистый, другой — белобрысый, растрепанный, полусонный.
Отвлекшись, Зорин перестал следить за выступлением и не заметил, как оно кончилось.
— Вопросы… У кого есть вопросы… Товарищ Зорин, — что же вы, — укоризненно прогудел Бахметьев.
Зорин бросил взгляд на листы.
— Скажите, — обратился он к дипломнику, — как работает генератор слева, в углу… Да, да, этот самый… И заодно, для чего нужна емкость в коллекторной цепи?
— Наука, — внушительно проговорил Герасимов, — еще не установила физической природы такого генератора…
Оболенский поспешил вмешаться.
— Какая основная цель вашего исследования?
— Простите, я не закончил, — вспыхнул Зорин. — Наука успела установить физическую природу квантовых генераторов. А здесь обычная схема, давно изученная… Ответьте хотя бы, из каких соображений вы применили именно этот вариант?
Герасимов пожал плечами.
— Из каких соображений? Схема разработана в институте Академии наук… Старшим научным сотрудником…
— Ну и что? Какая разница, где и кем разработала схема! Важно, почему ее использовали вы. Может быть, она лучше других? Или проще?
— Генератор обладает исключительной стабильностью.
— Неверно. Такая простая схема не обеспечит высокой стабильности. Но, допустим, я ошибаюсь, докажите это.
Герасимов молчал. На миловидном лице проступили пятна.
— У меня больше нет вопросов, — сказал Зорин.
Он взял ведомость и, не колеблясь, поставил тройку.
В перерыве к нему подсел Бахметьев.
— Эка вы, голубчик… У парня в семестрах одни пятерки, пожалуй, с полсотни наберется, а вы ему всю обедню хотите испортить.
— Здесь не обедня, а защита дипломного проекта.
— Разве проект плох? — вступил в разговор Оболенский. — Читали, что пишет профессор Руденко? Наша кафедра рекомендует Герасимова в академическую аспирантуру…
— Проект хороший, — согласился Зорин. — Поэтому я поставил три, а не два. Мы ведь оцениваем по совокупности и проект, и защиту. А защита…
— Вся рота шагает не в ногу, один поручик… — обиженно фыркнул Оболенский. — Мы все поставили пятерки, вполне заслуженные дипломником, лишь товарищ Зорин, придравшись к пустяку…
— Пустяк? — Зорин почувствовал, что вот-вот взорвется, и больно стукнул об стол костяшками пальцев. — Скажи он честно «не знаю», так нет… Наука, видите ли, не установила! И схему выбрал, чтоб безошибочно, а в чем ее достоинства и недостатки, разобраться не соизволил. Пятерки в зачетной книжке заслонили от вас главное…
— Сан Саныч, вас к телефону!
Зорин возвратился минут через пятнадцать. В коридоре толпились студенты и новорожденные инженеры: сейчас они болели за своих друзей. Все взволнованно разговаривали. Возникали, чтобы тотчас раствориться в общем гуле, отдельные возгласы.
— А как он его… А он…
— Слушайте, слушайте, что скажу…
— Вовремя вернулись, голубчик! — встретил Зорина Бахметьев. — Это, кажется, по вашей части.
Перед комиссией стоял «Любознайкин». Он только что закончил доклад.
Зорин раскрыл папку с пояснительной запиской. Криво бегущие уродцы-буквы, неряшливые, размазанные рисунки, многочисленные отпечатки пальцев, способные привести в восторг дактилоскописта. Казалось, автор проекта не подозревал о существовании циркуля: кружки на схемах были нарисованы от руки и по форме напоминали кляксы.
— Как вы допустили такой проект к защите?
Гудков развел руками.
— Понимаете, мы… я…
— Неприятно, очень неприятно, — проговорил Оболенский. — Но в семье не без урода… План выпуска, знаете ли, престиж кафедры.
— Итак, вопросы, — напомнил председатель. — Прошу, товарищ Зорин.
— Подойдите ближе.
«Любознайкин» шагнул вперед.
— В этой схеме у вас ошибка. Найдите ее.
— Вот здесь, — последовал неожиданно быстрый и точный ответ.
— Еще одна схема. А в ней все верно?
— Нет, я забыл нарисовать емкость.
— Скажите, — перебил Оболенский, — каков ваш личный творческий вклад… Рациональное зерно…
— Антигравитатор. Я придумал антигравитатор, — оживился «Любознайкин».
— Антигравитатор? Что еще такое? — недоуменно воскликнул Оболенский.
— Да я покажу, у меня макет сделан. Одну минуту… Сережка, неси! — крикнул «Любознайкин» на всю аудиторию.
«Ну и макет… — подумал Зорин. — Нарочно так не спаяешь, вкривь и вкось… Все наспех, на живую нитку… А сверху, похоже, крышка от кастрюли…»
— Сережка, тяни шнур, включаю!
Запахло паленым, из макета повалил дым.
— Вы свободны, — ледяным тоном сказал Бахметьев и, повернувшись к Гудкову, понизил голос: — Не понимаю, профессор… Чтобы на вашей кафедре… Ой, что это?
Крышка от кастрюли взмыла вверх и, едва заметно покачиваясь, зависла под потолком.
В. П. Кузьмин был недоволен своей внешностью. Конечно, кандидат наук — не оперный тенор, внешность для него не столь важна. Но, согласитесь, нос и губы коренного жителя Папуа вряд ли к лицу человеку с московской пропиской. По этой причине Виктор Павлович никогда не возникал перед телевизионной камерой: наделенный более чем богатым воображением, он представлял, как нелепо будет смотреться на экране. К тому же, у него была смешная привычка непроизвольно дергать себя за ухо.
А вот по радио Кузьмин выступал часто, с научно-популярными беседами для детей среднего и старшего школьного возраста. Текст он наговаривал сам и ударения никогда не путал, чем снискал симпатии обаятельной женщины и блестящего диктора Ольги Высоцкой.
Записывали его в Доме радио на улице Качалова, а гонорар платили на площади Пушкина, в большом сером здании, где, наряду с другими заведениями, находилась касса, перед которой дважды в месяц толпились знаменитости из мира искусств (Кузьмин чувствовал себя среди них белой вороной). Как-то ему посчастливилось занять очередь за самой Валентиной Леонтьевой — тогда, в конце пятидесятых, это была обыкновенная женщина в мохнатой желтовато-серой шубе.
Говорил Виктор Павлович сипло: в детстве он решил стать великим певцом и, перетрудившись, надорвал связки. Ольга Высоцкая перед записью, бывало, советовала полушутя-полувсерьез:
— Выпейте пивка в буфете, глядишь, голос и прорежется.
Кузьмин конфузился и переживал, а Высоцкая, добрая душа, успокаивала:
— Зато вы за Райкина деньги получать можете… По телефону.
Все это было и прошло. Вот уже полгода, как В. П. Кузьмин расстался с Москвой. Большая наука устремилась в Сибирь, волна подхватила и унесла молодого кандидата, мечтавшего о докторской. А в сибирском НИИ, куда его пригласили, условия для работы были отменные.
…Кузьмин сидел за столом в лаборатории, которой заведовал, смотрел на экран осциллографа и дергал себя за ухо. «Идиотское письмо, — думал он. — Может, подшутил кто-нибудь?»
Вспомнил, как однажды ему позвонили и сказали, что на студии спуталась пленка, а через двадцать минут передача, и если он не придет и не выдаст текст прямо в эфир, то будут большие неприятности. Кузьмин, возможно, побил рекорд, пробежав от улицы Щусева, где работал, до улицы Качалова за одиннадцать минут с секундами.
Дежурный милиционер потребовал пропуск.
— Какой еще пропуск! — задыхаясь, прохрипел он. — Передача срывается, меня ждут!
— Ничего не знаю, — сказал милиционер, — звоните в студию.
Татьяны Борисовны Красиной, редактора детского отдела, на месте не оказалось.
«Безобразие! — возмутился Кузьмин. — Какая безответственность!»
Наконец, Красину разыскали.
— Бог с вами, — удивилась она. — Пленка запуталась? У нас так не бывает. Ваша передача уже в эфире.
Обратно Кузьмин шел не спеша, но передача была длинная, и он успел услышать несколько заключительных фраз, произнесенных до противности сиплым голосом.
А через пять минут в дверь вежливо постучали и некто Гольник, горбатенький, ехидный эмэнэс из соседней лаборатории, поздравил Кузьмина с успешным и, что самое главное, полезным выступлением. Глаза его откровенно торжествовали.
«А что, если это дело рук Гольника? — заподозрил было Кузьмин. — Но с другой стороны, какой кретин испишет бисерным почерком целую тетрадь, чтобы подшутить? Хватит и страницы».
«Здравствуйте, «глубокоуважаемый» Виктор Павлович! — говорилось в письме, и слово «глубокоуважаемый», взятое в кавычки, неприятно озадачило Кузьмина. — Я давно собирался заполучить в свои руки адрес Вашего местожительства, но это было чрезвычайно трудно ввиду того, что я не знал года Вашего рождения! Однако мои усилия, наконец, увенчались успехом. Говорят, мир не без добрых людей и не без дураков. Добрые люди помогают мне в моем тяжелом положении, а дураки стараются его осложнить…».
«Опять эта странная наводка», — подумал Кузьмин, отрешенно наблюдая, как на экране осциллографа извивается и пульсирует изумрудное пламя. Так во времена палеолита неандертальцы, сгрудившись вокруг пещерного огня, созерцали его буйную пляску.
«…Коротко о себе: я занимался тяжелой атлетикой, имею второй разряд по шахматам. Кроме того, получал повышенную стипендию. Ходил всегда без фуражки, что не замедлило положительно сказаться на моем здоровье. В декабре у меня началась преддипломная практика…»
Всплески на экране образовали нечто отдаленно напоминающее человеческую фигуру, и Кузьмин представил себе богатыря, без фуражки, с шахматной доской и с рулоном чертежей в руках, идущего, пританцовывая, в декабрьскую стужу по заснеженной улице.
«Письмо из Запорожья, какая там стужа?» — унял воображение Виктор Павлович.
«…25 декабря Ваша лаборатория совершила пиратский поступок. Она без моего согласия (на что, конечно, не согласился бы ни один человек, тем более нормальный) выбрала меня объектом исследования работы головного мозга и нервной деятельности с помощью радиоволн. Вам удалось добиться желаемого результата: пользуясь методом голосов, о котором я буду писать ниже, чтобы Вы и лаборатория не делали вида, в конце концов меня довели до психиатрической больницы…».
«Типичный шизофреник, — решил Кузьмин, продолжая наблюдать гипнотический танец осциллограммы. — Глядишь, тоже свихнусь с этой паршивой наводкой!»
«…Я обратился к доценту Первомайскому и рассказал ему все, что знал об исследовании. Однако он оказался «крупным ученым» и решил, что от ультракоротких волн можно вылечиться в больнице…»
Виктор Павлович заставил себя встать и пройтись по лаборатории. Он гордился ею, словно своим собственным детищем. Да так оно и было. Еще недавно — голые стены, а сейчас тесно: вплотную друг к другу столы с приборами, каких только нет! За столами — интеллектуалы в оранжевых (знай наших!) халатах. Один из них окликнул Кузьмина.
— Что тебе, Виталик? — спросил Кузьмин рассеянно: проклятое письмо не выходило из ума.
Виталик Скворцов, старший техник, даже в помещении не снимал кепки, потому что при всей своей молодости был обширно плешив и стеснялся лысины, а когда по этому поводу шутили, переживал до слез и укорял обидчика: «Стыдно смеяться над физическим недостатком!»
— Замучила наводка, — плаксиво пожаловался Виталик. — То есть, то нет. С декабря не ладится. Так и с ума сойти недолго!
«…Я подвергся изощренным пыткам: головные боли, воздействие на спинной мозг с потерей равновесия. Не один раз я отказывался от пищи, не один раз хотел покончить с собой, но в условиях исследования это невозможно из-за управления организмом. Меня превратили в мученика науки, в Иисуса Христа…»
— А может, заэкранируемся? — предложил Виталик.
«Вот-вот, — обрадовался Кузьмин, — напишу ему, чтобы заэкранировался. Хотя что же, он так и будет сидеть в клетке?»
Ему стало неловко.
«…Не странно ли, что Вы уехали в Сибирь, а я едва ли не был счастлив слышать Ваш голос по московскому радио. Насколько мне известно, в Сибири нет такого устройства, а если бы и велось исследование, то почему Вы там не выступили по радио? Зачем для этой цели ехать в Москву…»
«Зачем? Ах, если бы на самом деле сесть в самолет, и туда, на улицу Качалова!» — грустно сыронизировал Кузьмин. Передачу записывали перед самым отъездом, она была прощальной.
«…Прекратите исследование или…»
— Что «или»? — произнес вслух Кузьмин. — С глупой наводкой столько времени справиться не можем, а здесь… — Выключай аппаратуру, будем искать причину! — крикнул он Виталику.
Голова была тяжелой и гулкой, как сейф. Аркадий сомкнул глаза. Исчезла опостылевшая палата. Векам стало горячо, словно на солнце. Медленно проявилась знакомая картина: стенды, приборы, люди в оранжевых халатах. На первом плане, вполоборота, человек с крупным лицом — тот самый Кузьмин… Однажды он, заездом из столицы, прочитал на их потоке лекцию, и Аркадию запомнилась его смешная привычка дергать себя за ухо.
Кузьмин что-то кричит. По движению вывернутых губ Аркадий угадывает: «Выключай аппаратуру!» И сразу все исчезает, уходит боль, становится легко и покойно. Аркадий счастлив, хотя понимает, что это ненадолго.
Виктор продолжал считать себя москвичом и душою пребывал в столице, хотя еще год назад, в шестидесятом, перебрался за Урал. Временами, когда становилось невтерпеж, он брал командировку в Москву, благо это не противоречило служебным интересам. Из аэропорта звонил знакомым, в числе первых — Владимиру Авдеевичу Мезину.
Они не были друзьями — сказывалась десятилетняя разница в возрасте, — но симпатизировали друг другу как нельзя более и при встречах, теперь уже не столь частых, могли разговаривать часами.
Владимир Авдеевич был главным редактором, а Виктор — одним из многих авторов журнала, весьма популярного у молодежи.
— Приезжайте ко мне! — обрадовался Мезин, услышав в трубке знакомый голос. — Позавтракаем, поговорим и поедем в редакцию.
Мезин жил на Первой Мещанской. В его домашнем кабинете стояло глубокое кожаное кресло. Утонув в нем, Виктор пил черный кофе и наслаждался беседой.
— Мы же опаздываем! — закричал Мезин, взглянув на часы. — А ну, помчались.
Они удачно поймали такси, доехали до станции метро «Площадь Революции», а затем по горьковско-замоскворецкой линии метрополитена добрались до «Автозаводской».
И вот редакция. Владимиру Авдеевичу не до гостя: он что-то подписывает, кого-то наставляет… Наконец, кипа бумаг на столе иссякла.
— Кажется, все… Показывайте, что привезли!
Виктор потянулся к портфелю — его не было. А в портфеле — единственный экземпляр рукописи. Сердце сжалось. Но тут же он почувствовал облегчение. Увидел самого себя в кресле, Владимир Авдеевич кричит: «Помчались!». Они вскакивают, сломя голову бегут в прихожую одеваться…
— Забыл портфель у вас дома, — смущенно сказал Виктор.
— Дело поправимое! — Мезин снял трубку.
— Рядом с креслом…
— Да нет, — произнес Владимир Авдеевич через минуту. — Не нашли портфеля.
— Плохо искали. Я же твердо помню: портфель на полу справа от кресла.
Мезин позвонил еще раз.
— Нет его там, не сквозь пол же провалился!
И здесь Виктор вспомнил, что, когда они выходили, портфель был-таки у него в руке. Он даже ощутил на ладони упругую неподатливость ребристой ручки, словно сжимал ее минуту назад. Значит, портфель остался в такси. Ну да, так оно и есть! Они с Мезиным расположились на заднем сиденье, вполоборота друг к другу, портфель был между ними. Таксист припарковал машину задом, Виктор вышел в одну сторону, Мезин — в другую.
В Москве насчитывалось семнадцать таксомоторных парков и примерно десять тысяч такси. В любом из них мог сейчас лежать злополучный портфель.
И Виктор начал обзванивать таксомоторные парки. Ему отвечали: рано, позвоните завтра, а еще лучше послезавтра, и не волнуйтесь, все двадцать тысяч московских таксистов (по два сменщика на машину) — люди бескорыстные, на что им портфель с никому не нужной рукописью!
Через два дня стало очевидно, что ни один из таксистов портфеля не обнаружил, выходит, пропажу нужно искать в другом месте.
Ну, конечно же: метро, полупустой вагон, они сидят также вполоборота (удобнее разговаривать), портфель посередине, за разговором чуть не проворонили «Автозаводскую» — выскочили под «осторожно, двери закрываются!».
Оставалось надеяться на хрестоматийную честность шести миллионов москвичей, каждый из которых, исключая грудных младенцев, мог подобрать портфель. Надежда привела Виктора в бюро находок Московского метрополитена. Там добросовестно и благожелательно переворошили множество забытых портфелей, а заодно чемоданов, баулов и папок, — увы, поиски оказались безрезультатными.
…Командировка заканчивалась, и перед отлетом Виктор зашел в редакцию попрощаться. По дороге попал под дождь.
— Повесьте плащ, пусть просохнет, — посоветовал Мезин, — а халат снимите, это нашей уборщицы.
Под халатом был портфель.
— Происки гуманоидов, — серьезно сказал Мезин. — Заинтересовались вашей рукописью, не иначе! Издадут где-нибудь на Центавре, потом неприятностей не оберетесь!
— Пускай издадут, — беспечно махнул рукой обрадованный Виктор. — Это как раз повесть о встрече с внеземным разумом.
— Тема уж больно избитая!
— Ты забыл заповеди галактического разведчика, — упрекнул Тре Умф.
— Я помню их, — возразил Си Лен. — Наблюдать. Исследовать. Обобщать…
— И это все?
— Ну, еще… Не мешать. Не помогать. Не вмешиваться…
— А ты сперва помешал, потом помог и оба раза — вмешался. В результате разоблачен. Так что ближайшим рейсом отправляйся домой, на Центавр.
— Ума не приложу, как он догадался, этот Мезин… — сокрушенно проговорил Си Лен.
— И на что тебе понадобилась рукопись?
— Да не рукопись, а портфель. Обычно портфели из синтетики, а здесь настоящая свиная кожа! Вы нюхали когда-нибудь свиную кожу?
Лица их еще дышали жаром только что отгремевшей битвы. Успех был полный. Президент Сегилья (они называли его не иначе как тиран и узурпатор) успел бежать, охрану перебили, министров взяли под стражу.
Настало время подумать о будущем. До сих пор все пятеро были едины. В случае неудачи их расстреляли бы скопом как главарей мятежа. Сейчас они стали вождями, членами Высшего органа. И, в качестве таковых, собрались на первое заседание.
— Братья, революция победила! — патетически воскликнул Ноэль Сенк. — Тиран и узурпатор низвержен, народ обрел свободу!
— Бросьте, Ноэль, — поморщился полковник Умберто Кранк. — Вы не на трибуне. Революция? Пусть будет так, хотя по мне это просто переворот. Военный переворот.
— Но наши цели… высокие идеалы…
— Не пудрите нам мозги, Ноэль. Когда три года назад Сегилья захватил власть, он тоже называл себя революционером и целых три месяца кричал об идеалах, попранных его предшественником. Вы не хуже, чем он, можете довести толпу до экстаза. Но не нас. Мы собрались, чтобы…
— Поделить власть, — иронически подсказал майор Уолтер Эшби. — Нас пятеро, а президентское кресло одно. Боюсь, что в этих условиях оно окажется шатким.
— Его займет достойнейший, — напыщенно воскликнул Сенк.
— Например, вы?
— Хотя бы и я.
— Но как убедиться, что достойнейший именно Ноэль Сенк, а не Умберто Кранк, Орландо Маркос, Симеон Зиро или я, Уолтер Эшби?
— Мы восстановили в нашей многострадальной стране демократию, значит президент должен быть избран путем голосования.
— Ноэль, — изумился доктор Маркос, — вы предлагаете объявить всеобщие выборы?
— О нет, народ пока еще не дорос до выборов. Это следующий этап нашей революции.
— То же самое говорил Сегилья, — проворчал полковник Кранк. — Свобода, демократия… Чуть погодя! И, конечно же, выборы… Когда масса политически созреет.
— Я предлагаю голосование в узком кругу. Пусть каждый из нас введет в компьютер имя достойнейшего. Если никто из кандидатов не наберет абсолютного большинства голосов, то во втором туре…
— А ежели каждый получит один голос? — поинтересовался Уолтер Эшби.
— Собственный! — фыркнул Кранк.
— Так и случится, — заверил доктор Маркос. — Еще вчера мы были вместе. Сегодня каждый за себя.
— А что если… — начал молчавший до сих пор Симеон Зиро и повторил: — А что если…
— Жребий? — перебил Ноэль Сенк. — Перст судьбы?
— Какой, к черту, перст! — неожиданно взорвался Зиро. — Супермозг, компьютер экстракласса выберет одного из нас. Плевать, как он это сделает… Ну, а остальные…
— Прошу вас, господа, — пригласил профессор Плейст. — Каждый из вас должен зайти в эту кабину и представиться компьютеру.
— Представиться? — полковник Кранк был явно шокирован. — Как понимать ваши слова, профессор? Представляются начальству, а мы…
— Я неточно выразился. Вам нужно только назвать свое имя, а затем внятно произнести десять слов, характеризующих ваши личные качества.
Ноэль Сенк замахал руками.
— Мы, революционеры, не любим слов. Наш девиз — действие. А слова субъективны.
— Не беспокойтесь. Супермозг трансформирует субъективные слова в объективные оценки. Итак, десять слов. Десять прилагательных. Например: «мудрый», «мужественный», «сильный», «справедливый», «непоколебимый», «честный», «спокойный», «дружелюбный», «верный», «правдивый». Не нужно записывать, господа, это лишь пример. У каждого из вас свой набор личных качеств, и кому, как не вам, знать их!
Один за другим все пятеро побывали в кабине супермозга и теперь ожидали решения, которому поклялись подчиниться…
Французскому философу Жану Буридану, жившему в XIV веке, приписывают известную ныне притчу об осле, который, оказавшись промеж двух абсолютно одинаковых охапок сена, не мог решить, какой из них отдать предпочтение, и в конце концов умер голодной смертью.
Супермозг очутился в положении Буриданова осла: все пятеро были мудрыми, мужественными, сильными, справедливыми и т. п. Но компьютер экстракласса наделен высшей логикой, которая и подсказала имя президента. Оно высветилось на дисплее словно библейское «мене, текел, фарес»: Ноэль Умберто Симеон Орландо Уолтер.
— Господа, — сказал профессор. — При всей вашей индивидуальности вы одинаковы. И если один из вас будет объявлен президентом, остальные четверо тотчас объединятся, чтобы его свергнуть.
— По-вашему, мы, сражавшиеся плечом к плечу против тирании, можем стать врагами? — угрожающе спросил Сенк.
— Перестаньте, Ноэль, — вмешался доктор Маркос. — Профессор прав. Но неужели положение столь безвыходно?
— Я этого не утверждал, — покачал головой профессор Плейст. — Напротив, могу порекомендовать прекрасный выход. Пусть каждый из вас передаст свое самосознание сверхмозгу. Который, таким образом, объединит в себе пять личностей. Ваши убеждения станут его убеждениями, и он, устранив неизбежные противоречия, воплотит их в жизнь наилучшим образом.
— Президент Ноэль Умберто Симеон Орландо Уолтер?
— Это ваш единственный шанс, господа.
— Сенк! Кранк! Маркос! Зиро! Эшби! На выход! — выкрикнул конвойный. — Вещей не брать, они вам больше не понадобятся!
Главарей мятежа, решительно подавленного президентом Ноэлем Умберто Симеоном Орландо Уолтером, повели на казнь.
Начальник судоводительского факультета Новороссийского-на-Марсе высшего инженерного космического училища Вергилий Герович Мотин стоял у открытой форточки в своем рабочем кабинете, смотрел на стартовое поле Звездного и курил лирский табак.
Дышать здешним воздухом стало возможно после того, как реконструировали атмосферу Марса. А вот курить… И «Кэмэл», и «Золотое руно» при первой же затяжке вызывали припадки удушья. Годился лишь табак с маленькой каменистой планетки в созвездии Лиры. Мотина снабжали им проходившие переподготовку капитаны.
На Вергилии Геровиче был черный мундир с золотыми якорными пуговицами и широкими, также золотыми, шевронами. То и другое космические капитаны получили в наследство от морских. Звездоплаватели унаследовали от моряков и массивный, черненого серебра, знак судоводителя. Он украшал мундиры проходивших переподготовку капитанов. У Мотина, руководившего переподготовкой, шевроны были посолидней, а знак отсутствовал: назвездоплавать необходимый ценз не хватало времени.
Знак судоводителя оставался горячей мечтой и единственной слабостью добрейшего и умнейшего Вергилия Геровича.
— Нехорошо, — приличия ради укорял себя Мотин. — Нарушаю, причем дважды: курить в кабинете запрещено приказом начальника училища, а открывать форточку во время старта надпространственного звездолета — инструкцией Це Икс 00–34.
Он выпустил в форточку струю дыма. «Интересно, зачем роботы прикрепляют к фермам зеркало отражателя? Вроде бы не к месту. Экспериментируют братья-ученые, движут науку…»
Сам Вергилий Герович собирался защищать докторскую, но по-прежнему считал себя звездоплавателем-практиком.
Роботы, закончив работу, поспешно покинули стартовое поле.
«Отдать кормовые! — мысленно скомандовал Мотин. — Ключ на старт!»
Дюзы гигантского корабля пыхнули облаком сияющей плазмы. Плазма заклубилась, затем пошла сплошным потоком, словно лава из перевернутого кратером вниз вулкана, упруго приподнимая фронтом волны корабль-вулкан, подталкивая его: «Не мешкай, тебя ждут звезды!»
— Поехали! — произнес Мотин слово, с легкой руки Гагарина ставшее крылатым.
В зеркале отражателя, казалось, вспыхнула Сверхновая. Блеск плазмы ослепил Мотина.
«Угол падения равен углу отражения», — тривиально подумал Вергилий Герович и отключился от окружающей действительности…
Начальник училища Вадим Вадимович Богатырев почувствовал запах озона.
«Непорядок!» — резонно решил он и, влекомый криминальным запахом, вскоре оказался перед кабинетом Вергилия Геровича.
Из-за письменного стола с двух сторон навстречу ему поднялись два Мотина, абсолютно одинаковые, вплоть до прыщика на щеке.
«Снова галлюцинации, как тогда на Поллуксе», — встревожился начальник училища.
— Курил? — проверяя самого себя, строго спросил он.
— Так точно! — рявкнул Мотин, находившийся слева.
— Никак нет! — отчеканил Мотин, находившийся справа.
Богатырев шумно и облегченно выдохнул. Значит, раздвоившийся Мотин не плод воображения, а объективная реальность, данная в ощущениях!
— Доигрался! Так теперь и будешь в двух экземплярах?
Мотины развели руками.
— Понятия не имеем. Убей бог! Вот посудите сами…
— М-м-да… — протянул Богатырев, выслушав исповедь-унисон. — Вот до чего доводит нарушение приказов и инструкций. А их ведь не дурачки издают!
— Приказы и инструкции издают вышестоящие начальники, — согласились Мотины.
— И все чепе — на судоводительском. Ну кто может представить себе раздвоившимся начальника факультета галактической связи товарища Громобоева? Никто! Он солидный человек и раздваиваться не станет, не то что вы. А курсанты берут пример со своего начальника. Вот в прошлом году курсант Халяйко, будучи на практике, ухитрился тайком привезти на Марс вегеянку. Хочу, мол, жениться. Я его спрашиваю: «А как ты представляешь себе ваши супружеские отношения?» — «Не знаю, — говорит, — но люблю и все равно женюсь!» И женился!
— Ничего живут, уже потомство есть, новая космическая раса! Ну, а мы… Может, все не так уж и плохо? Один отправится отрабатывать ценз, а другой… И вообще всех звездоплавателей нужно раздвоить.
— И меня тоже? — зловеще спросил Богатырев.
— Вас можно не раздваивать, вам уже, пожалуй, незачем раздваиваться. А так — один звездоплавает, другой в резерве. Случись что с первым, второго опять можно раздвоить.
— Ну вот что, — сказал начальник училища жестко, — согласно штатному расписанию у нас только один начальник судоводительского факультета. А должность раздвоить труднее, чем человека! Так что разбирайтесь между собой, кто начальствовать будет, а кто дома отсиживаться.
— Можно так: один по четным, другой по нечетным, на полставки, — неуверенно предложили Мотины.
— Это решайте сами, лишь бы дело не страдало. Но я обязан подать рапорт, и еще неизвестно, что там скажут! — он указал пальцем вверх, но, сориентировавшись, перенаправил его вниз, в сторону Земли.
Неприятности начались в тот же день, когда Мотины пришли с работы домой.
— Это еще что такое? — воскликнула Галина Васильевна. — Немедленно убирайтесь. Я порядочная женщина, с меня одного мужа более чем достаточно!
— Нам некуда идти, это наш дом, — с достоинством возразили Мотины.
— Нет, вы только посмотрите, им некуда идти! А о моей репутации они подумали? — негодовала Галина Васильевна. — Что скажут знакомые, что решит Орешкин, живущий под нами? Наконец, как воспримут такое непотребство Коля и Толя?
— Нормально воспримем, — заверили стоявшие за дверью Коля и Толя. — Теперь у каждого из нас будет свой папа. Только пусть они все время подают опознавательные сигналы. Ну эти… «свой-чужой». Тогда мы их не перепутаем.
— Милые мои детки, — расчувствовалась Галина Васильевна, — ради вас ваша мама готова на любые жертвы. Так и быть, — здесь голос ее снова обрел твердость, — один пусть остается. Какой — мне все равно. А другой должен немедленно снять с антресоли раскладушку и отправиться ночевать в кабинет.
— А меняться местами можно? — с надеждой поинтересовались Мотины.
Галина Васильевна в ужасе заткнула пальцами уши.
И Мотины начали жить двойной жизнью. Один отбывал домашний арест, другой вершил судьбы судоводительского факультета. Раз в неделю они тайком осуществляли рокировку, предварительно наспех обменявшись информацией.
Через месяц на марсианскую Новую Землю прибыл следователь по особо важным делам.
— Я собаку съел на убийствах, — доверительно сообщил он Мотиным, приступая к допросу. — А здесь как раз убийство, только наоборот, со знаком минус, что ли… Но от этого ничего не меняется. Мой долг установить, кто из вас убийца, а кто жертва. Впрочем и так ясно: жертва — настоящий Мотин, а убийца — тот, который пытается убедить общественность, что Мотин это он.
— Но мы оба живы, — робко возразили Мотины, — и оба пытаемся убедить…
— Не играет роли, — отрезал следователь. — Предъявите ваши служебные удостоверения!
Мотины протянули две одинаковые зеленые книжечки.
— Та-ак… Номера совпадают, значит одно удостоверение поддельное, — следователь спрятал вещественные доказательства в портфель. — Экспертиза установит, какое. И сразу станет ясно, кто есть кто.
— А как теперь определить, кому какое удостоверение принадлежит? — задал коварный вопрос один из Вергилиев Геровичей.
— Здесь спрашиваю я, — отрезал следователь. — Рассказывайте все как было, вот вы, который справа.
— Это случилось ровно месяц назад, минута в минуту. Смотрите, сейчас как раз стартует надпространственный звездолет, только не «Аргон», а «Ксенон».
Следователь оживился.
— Ну что ж, значит, можно провести следственный эксперимент.
Он подошел к окну и открыл форточку.
— Вы курили лирский табак? Никогда не пробовал!
Мотины протянули портсигары.
— Это, конечно, нарушение инструкции, — сказал подобревший следователь и выпустил струю дыма в форточку, — но исключительно в интересах следствия!
Начальник училища Вадим Вадимович Богатырев почувствовал запах озона.
«Непорядок!» — резонно решил он и, влекомый криминальным запахом, вскоре оказался перед кабинетом Вергилия Геровича.
Из-за письменного стола навстречу ему поднялся Мотин.
— Опять курил? — спросил начальник училища.
— Никак нет! — отчеканил Мотин. — Это они…
В глубине кабинета, обхватив головы руками, сидели два абсолютно одинаковых посторонних человека с портфелями.
— Кто такие?
— Убийца и его жертва.
— Что-о?
— У нас здесь произошло маленькое убийство с обратным знаком. В порядке следственного эксперимента. Так ведь? — обратился к следователям Вергилий Герович. Те удрученно кивнули.
— Прошу предъявить документы, — потребовал начальник училища.
Следователи протянули две одинаковые красные книжечки.
— Та-ак… Номера совпадают, значит одно удостоверение поддельное. Экспертиза установит, какое. И сразу станет ясно, кто есть кто. А вам, товарищ Мотин, надо отдохнуть. Не то вы такое натворите! И вообще, начальник факультета, а знака не имеете. Сколько не хватает?
— Полтора миллиона световых лет.
— Всего-навсего? Так вот, пойдете старпомом на «Криптоне». И без знака не возвращайтесь!
— Есть, не возвращаться! А с этим что делать? — сказал Вергилий Герович и выложил на стол четыре одинаковые зеленые книжечки.
Вот что рассказывал мой дед, Леонид Вадимыч Фиников. Я упоминаю его имя, чтобы меня не обвинили в плагиате.
Дед утверждал, будто эта история случилась с отцом его институтского товарища Саввой Саввичем Данилкиным. Однако не исключено, что старик ее выдумал или, еще хуже, где-нибудь вычитал. В случае чего с претензиями обращайтесь к нему, если, конечно, согласитесь оказаться там, где он сейчас пребывает.
…Шла война.
Савва Саввич Данилкин работал в одном из наркоматов (потом их переименовали в министерства). Освобождался он чаще всего далеко за полночь. И в тот раз тоже отправился домой, когда стрелки часов показывали четверть второго.
Улицы Москвы были темны и пустынны. В лунном свете поблескивали аэростаты воздушного заграждения, похожие на сгустившиеся серебристые облака. Черноту окон крест-накрест рассекали полоски газетной бумаги,
Савва Саввич вышел на Бульварное кольцо и стал поджидать редкий в ночную пору трамвай — литер «А», или, как предпочитали говорить москвичи, «Аннушку».
Подкатил вагон. Он был почти пуст. В тусклом свете синей лампочки Данилкин разглядел кондуктора — пожилую женщину в платке, ватнике и нитяных перчатках с отрезанными пальцами. Кондуктор распекала единственного пассажира.
— На дармовщину решил прокатиться, а? Меня этими штучками не провести: знаешь, что с сотенного у меня сдачи не наберется! Гони тридцать копеек, понял?!
Пассажир растерянно оправдывался:
— Я не имею… как это сказать по-русски… ме-ло-чи. Я не успел делать размен…
«Иностранец, — догадался Савва Саввич. — Конечно же, иностранец: в таких пальто из шотландки у нас никто не ходит. И чемодан с наклейками, фибровый… А наши фанерные с металлическими уголками…»
Сам Данилкин был одет как многие — в поношенную шинель, из-под которой виднелась безрукавка на меху (приближалась зима), а за ней полувоенный френч. На голове — не модная, с большими полями, шляпа, как у иностранца, а защитного цвета фуражка, на ногах — порядком разбитые сапоги.
«Нехорошо выходит… — продолжал размышлять Данилкин. — Союзник, может быть, даже дипломат, а кондукторша… Что он подумает?!»
— Дайте два билета, на меня и на него, — он кивнул в сторону иностранца. — И придержите язык, мамаша.
Данилкин протянул билет иностранцу и сел к окну с намерением подремать до своей остановки, не обращая внимания на язвительные реплики о добрячках, которых еще нужно проверить в соответствующем месте, и буржуях, зажавших второй фронт, да еще выгадывающих на трамвайных билетах. Двадцать минут дремы были наслаждением, и Савва Саввич не хотел его лишаться из-за какой-то склочной старухи. Он не боялся проспать: тикавшие в мозгу часы действовали безотказно…
Но иностранец уселся рядом.
— Я ваш… как это… дебитор… Обязательно буду погашать долг.
— Пустое, — ответил Данилкин. — Тридцать копеек сейчас не деньги.
Он закрыл глаза и привалился головой к окну. Иностранец же продолжал бубнить, что это долг чести, и если его лишат возможности расплатиться, то ему будет в высшей степени неприятно.
Данилкин молчал. Продремав четверть часа, инстинктивно разомкнул глаза, когда трамвай затормозил на его остановке. Вспомнив в последний момент об иностранце, он обернулся на ступеньке и крикнул:
— Гуд бай, мистер!
Но тот выскочил следом.
— О-о, вы говорите по-английски!
Савва Саввич по-английски не говорил, и вообще ему было не до разговоров. Он устал и хотел спать. Обо всем этом Данилкин не слишком вежливо сообщил иностранцу. Тот замахал руками.
— Я не хочу возлагать бремя… нет, как сказать по-русски… о-бре-ме-нять. Но нам попутно. О-о, минута!
На тротуар просочилась полоска света: дежурная булочная была открыта. В ней отоваривали хлебные карточки рабочим вечерней смены — неподалеку виднелась проходная завода.
— Будьте немножко подождать, — умоляюще произнес иностранец, — я хотел разменивать банкнот.
«Нашел дурака, — подумал Данилкин со злостью. — Стану я дожидаться!»
— Идите, — проговорил он вслух. — Только побыстрее, я спешу.
Но иностранец словно разгадал его мысли.
— Там… эта… как верно говорить… о-че-редь. Похраните, пожалуйста! Момент!
Вероятно, Данилкин и стоявший у его ног чемодан являли собой столь необычайное зрелище, что вышедший из-за угла постовой милиционер прямо-таки остолбенел.
Московская милиция делилась в то время на три характерные части. Первая — мужчины за пятьдесят, не подлежавшие отправке на фронт; вторая — списанные из армии по ранению или контузии; третья и, пожалуй, наибольшая — молодые женщины. Постовой принадлежал к первой. В нем легко было распознать старого солдата. Вероятно, он участвовал еще в русско-японской войне.
Ветеран продолжил обход, а Савва Саввич переминался с ноги на ногу, постепенно приходя в бешенство.
«Вот и делай людям добро! Меценат! Теперь болтайся тут из-за тридцати копеек!»
Прошло десять минут, пятнадцать… Из проходной поодиночке и группами выходили рабочие: окончилась смена. И снова появился милиционер. На этот раз он был преисполнен решимости.
— Предъявите документы, гражданин.
Данилкин привычно полез в карман и обмер: бумажник исчез…
«Неужели забыл на столе? А может, дома?» — лихорадочно соображал он, ощупывая карманы.
— Та-а-к… Нет, значит, документиков? А в чемоданчике-то что?
Данилкин начал путано объяснять, что чемодан не его, а иностранца, ехавшего с ним в трамвае и сейчас разменивающего сторублевку.
Милиционер слушал с недоверием.
— Ишь ты, сто рублей! Стибрил чемоданчик-то, признавайся!
— Да как вы можете! — задохнулся Савва Саввич.
Из булочной вышел иностранец. Данилкин бросился к нему, схватил за рукав клетчатого пальто.
— Не совестно вам! Из-за тридцати копеек я потерял полчаса, да еще…
— Вы сумасшедший! — на чистейшем русском языке воскликнул иностранец. — Что вам от меня нужно, я вас впервые вижу!
— Пройдемте, гражданин, — сказал милиционер Данилкину.
На краю тротуара близ булочной сохранилась с дореволюционных времен чугунная тумба. Когда-то извозчики привязывали к ней лошадей. Савва Саввич обхватил одной рукой тумбу, а другой вцепился в иностранца.
— Пойду только вместе с ним!
— Я атташе посольства, — заявил человек в шотландке. — На меня распространяется дипломатический иммунитет. Согласно международному праву дипломата нельзя арестовывать.
Вокруг стали скапливаться люди, выходившие из проходной.
— А может, он и не дипломат вовсе, а шпион!
— Разобраться бы надо, — послышались возгласы.
— Пойдемте и вы, гражданин хороший. Видите, что получается, — попросил милиционер. — Я в этом вашем… мунитете не смыслю. В отделении проверят и быстро вас отпустят. Стоит шуметь-то?
— Подчиняюсь насилию, — ледяным тоном проговорил дипломат.
За перегородкой в отделении милиции сидел лейтенант с подвязанной на черной косынке рукой.
— Так что, жулика пымал, товарищ начальник, — вытянувшись в струнку, доложил постовой. — Чемодан свистнул у кого-то и при задержании гражданину подсунуть хотел, да не на того нарвался. А документов при нем, при жулике-то, нету.
— Ваш паспорт, — обратился лейтенант к иностранцу. — О, дипломат… союзник… А чего вы со вторым фронтом тянете?
— Я могу быть свободен?
— Товарищ лейтенант, — взмолился Данилкин, — уверяю вас, чемодан его. Может, он действительно дипломат, но скорее всего, документы поддельные. Что понадобилось ему ночью на Бульварном кольце? Смотрите, не упустите диверсанта!
Лейтенант заколебался.
Две девушки в темно-синих беретах и серых гимнастерках, перетянутых ремнями, с любопытством прислушивались.
— Надо открыть чемодан, — предложила одна из них, — и посмотреть, что в нем.
— Ключа-то нет, — сказал лейтенант. — Взломать что ли?
— Рано взламывать, — возразила девушка-милиционер. — Если этот тип, — она кивнула на Савву Саввича, — увел чемодан, то ключ остался у владельца. Тогда придется ломать. Но прежде, на всякий случай, надо обыскать гражданина дипломата…
Иностранец возмущенно вскочил.
— Я протестую! Вы ответите за нарушение дипломатической неприкосновенности!
Но тут взорвался лейтенант. Он тоже вскочил и ударил кулаком здоровой руки по столу.
— И отвечу. Терять мне нечего, дальше фронта не пошлют!
У дипломата ключа не нашли, он оказался во внутреннем кармане меховой жилетки Данилкина. Уходя, иностранец оглянулся и — Савва Саввич мог поклясться в этом — подмигнул ему.
«Я пропал…» — подумал Данилкин обреченно.
— А вдруг взорвется? — сказала вторая девушка и отодвинулась.
Лейтенант приложил ухо к чемодану. Внутри было тихо.
— Погаси свет, Маша, — приказал лейтенант.
Он отдернул штору и распахнул окно.
— Глянь-ка, уже рассвело. Ну что ж, откроем…
Лейтенант вставил ключ в отверстие замка. Раздался музыкальный звон. Все замерли. И вдруг чемодан, вырвавшись, поднялся над столом, а затем ринулся в окно, безвозвратно унося свои содержимое и тайну…
— Так не годится! — скажет читатель разочарованно. — Оборвали на самом интересном месте. Где же развязка?
— Какая еще развязка? Ах да… Бумажник нашелся, он через дыру в кармане френча провалился за подкладку, и только волнение помешало Данилкину вовремя его обнаружить. Ключ, оказавшийся в жилетке, вообще был от почтового ящика.
— А чемодан, улетевший неизвестно куда, а таинственный иностранец?
— Вот об этом ничего не могу сказать. Конечно, окажись на месте бывшего пехотного лейтенанта Шерлок Холмс или комиссар Мегрэ, они довели бы дело до конца. Но, к счастью, у нас не детектив, а научная фантастика.
— Научная? Бред какой-то, чудо святого Иоргена!
— О нет! Чудес не бывает. Рассудим с позиций науки. Можно ли утверждать, что вероятность события, описанного дедом Финиковым, теоретически равна нулю? Отнюдь! Не хватает и никогда не хватит статистических данных. Пусть до сих пор никто не видел летающего чемодана, — это еще не означает, что в один прекрасный день, когда сложатся соответствующие условия, о которых мы пока ничего не знаем, какой-нибудь шальной чемодан не устремится ввысь.
Вспомните известную гипотезу о том, что бесследно исчезнувшие в Бермудском треугольнике корабли не потонули, а унеслись в гиперпространство. Правда, чемодан — не корабль, зато насколько он легче!
Актовый зал ломился: не каждый день можно услышать Старого Фэма! Ожидали сенсацию. Профессор Ролл Фэмоуз, которого за глаза все называли Старым Фэмом, принадлежал к касте ученых-затворников: не участвовал в конгрессах и симпозиумах, не давал интервью и вот уже четверть века не читал лекций. Его нечастые публикации содержали максимум информации при минимуме слов. Каждая работа становилась событием. Ее обсуждали, с ней спорили, затем признавали и относили к категории фундаментальных, хрестоматийных, классических.
Всемирную известность принесла Старому Фэму созданная им белконика. Статью с изложением ее канонов Фэмоуз претенциозно назвал: «Белконоид умнее своего творца».
Неудивительно, что шокированные коллеги объявили белконику реакционной лженаукой.
Белконика была поставлена в один ряд с астрологией и алхимией.
Фэмоуз уклонился от полемики. И это еще больше раздразнило его противников. Старый Фэм презрительно молчал — год, другой.
Тем временем белконика говорила сама за себя.
С белконоидами, как фактом, уже ничего нельзя было поделать.
Число сторонников Старого Фэма постепенно возрастало, противники искали пути отступления. Лавинообразно ширился поток белконической литературы. Но в нем не было новых работ Фэмоуза.
Подозревали, что Старый Фэм копит силы, дабы одним махом уничтожить и без того поверженных в уныние противников.
Вот почему предстоящее выступление Фэмоуза вызвало ажиотаж.
«Ну что он еще готовит? — читалось на лицах ученых мужей, сидевших в первых рядах. — Не будет ли подвоха?»
Молодежь, заполнившая галерку, жужжала. Одни явились поглазеть на знаменитого старца. Другие жаждали присутствовать при битве гигантов.
Самые примерные мечтали приобщиться к чужой мудрости.
Аудитория притихла. Быстрой, чуть шаркающей походкой на кафедру вышел Старый Фэм и, не ожидая вступительных слов поднявшегося с места председателя, начал:
— Библейская сказка о всемогущем создателе рассчитана на легковерных. Нет, не божественная воля положила начало разуму, а сама природа…
— Это кощунственно! — перебил академик Экс. — Отрицать акт творения, предопределенность алгоритмического казуса может только… только…
— Договаривайте! — прогремел Фэмоуз. — Впрочем, у вас за душой нет ничего, кроме обветшалых догм. Отрицать эволюцию, основанную на естественном отборе, сегодня может только… только…
— Коллеги, не нужно реагировать на чисто эмоциональные факторы, — затряс колокольчиком председатель. — Старый… Гм-м… Профессор Фэмоуз так редко выступает перед нами, что…
— Можно продолжать? — холодно осведомился Старый Фэм. — Хотя в любую минуту я готов освободить вас, уважаемые и неуважаемые коллеги, от своего присутствия…
Угроза подействовала.
— Имейте мужество признать, что синтезированные нами белконоиды, при всем их преходящем несовершенстве, обогнали нас в интуиции, умении находить правильное решение вопреки логике, строить догадки, воображать. А их способность непроизводственно размножаться? Дешево, эффективно! И вот ведь что самое удивительное: они получают от этого удовольствие!
— Не хочет ли сказать уважаемый профессор, — вкрадчиво спросил аспирант Некто, воспользовавшись паузой, — что он и сам не прочь…
— Безусловно! — отрубил Фэмоуз. — Это единственная возможность выжить. Структура белконоидов проста и рациональна. А наша? Вот вы, молодой коллега, представляете свое устройство?
— Конечно, профессор, — с достоинством подтвердил Некто. — Если пожелаете, я сейчас же изображу укрупненную структурную схему…
— А неукрупненную?
— Но зачем?
— Да или нет?
— Это же триллион микроблоков! И потом, я же не проектировщик!
— Если память не изменяет, — с издевкой сказал Фэмоуз, — проектировщиков не существует. Еще тысячу лет назад перешли на машинное проектирование. Подумать только, мы не в состоянии себя спроектировать! Всецело зависим от машин! Незаметно утратили самостоятельность, функцию самопрограммирования и самоусовершенствования. А белконоиды, в отличие от нас, воспроизводят себя сами, причем во все возрастающих количествах. Что же касается темпов их самоусовершенствования… Сейчас я… Я продемонстрирую вам…
Аудитория напряглась, предвкушая кульминацию.
— Сейчас я продемонстрирую вам… — повторил Старый Фэм, и голос его преисполнился торжества, — белконоида, интеллект которого не только не уступает нашему, но в среднем на пятнадцать баллов выше. Я дал ему имя Человек.
— А что оно означает, профессор? — донеслось с галерки. — И где вы его откопали?
Старый Фэм вдруг смутился.
— Это древнее, чисто кабалистическое слово, — сказал он неуверенно. — Не ищите в нем смысла.
— Нет, вы не гомо сапиенс, Луи! Совсем наоборот…
— Хотите меня оскорбить, Милютин? — осведомился Леверрье ледяным тоном.
— Отнюдь! То же самое могу сказать о себе и о любом из нас.
— Значит, с человеком разумным покончено. Тогда кто же я, черт возьми?
— Гомо инкогнитас.
— Человек неизвестный?
— Точнее, непознанный. Мы постигли глубины Вселенной, но так ли уж много знаем о себе? Мозг гения и мозг кретина — даже под электронным микроскопом не обнаружишь разницы. А сколько таинственных явлений, связанных с нашей жизнедеятельностью, истолковано до смешного поверхностно!
— Вы всегда были чуточку мистиком, — сказал Леверрье назидательно.
— При чем здесь мистика?
— Писал же профессор Феллоу…
— Ох уж эти профессора, — перебил Милютин. — Все-то им ясно! Впрочем, я не прав. И среди профессоров встречаются думающие люди. Но прошу вас, Луи, не произносите при мне имени Феллоу. С ним у меня связаны, мягко говоря, не слишком приятные воспоминания.
— Вот как?
— Помните мои опыты с пересадкой памяти? Тогда Феллоу назвал меня гробокопателем, посягающим на духовные ценности умерших!
— Согласитесь, что у него имелись для этого э-э… некоторые основания. В затее с пересадкой памяти действительно было нечто… нечто…
— Довольно, Луи! Бог с ней, с пересадкой. Будем считать ее моей творческой неудачей.
— Вот видите. Но эта неудача позволила вашим противникам объявить вас идеалистом: мол, Милютин отрывает духовное от материального, сознание от мозга.
— Я пробовал заменить одну материальную основу другой. Впрочем, не стану оправдываться.
— На самом деле, мы отклонились от темы разговора. Так что вы имели в виду, упомянув о таинственных явлениях? Телепатию?
— Обычное внушение.
— То есть гипноз?
— Не только. Возьмем исторический пример. Вы слышали о Луизе Лотто?
— Нет, — признался Леверрье.
— О, в конце девятнадцатого века она стала знаменитостью. Будучи религиозной до фанатизма, Луиза самовнушением вызывала у себя стигматы.
— Стигматы? Это еще что такое?
— Так называли кровавые пятна на руках и ногах — в местах, где, согласно Евангелию, при распятии Христа были вбиты гвозди. Представляете, в какой экстаз приводила Луиза верующих! Парижская Академия наук не смогла объяснить это явление, и церковь, воспользовавшись беспомощностью ученых, объявила его сверхъестественным. А между тем… — Милютин рассмеялся.
— Что «между тем»? — нетерпеливо переспросил Леверрье.
— Стигматы у Луизы Лотто появлялись совсем не в тех местах, куда римляне вбивали гвозди при казни распятием, а там, где их изображали иконописцы.
— И что с ней было потом?
— Ее причислили к лику святых. Святая Луиза… Постойте… Отчего бы вам тоже не сделаться святым? Получилась бы чудесная пара! Святое семейство: Луиза и Луи! Сам великий Феллоу…
Леверрье насупился.
— Вы же просили не упоминать его имени!
— Мало ли что я просил!
Милютин внезапно вскочил со скамьи, на которой они сидели, и принялся вышагивать по аллее взад-вперед, что-то беззвучно бормоча под нос.
— А почему бы не попробовать! — задорно воскликнул он, садясь. — Знаете что, Луи, давайте проведем любопытный эксперимент!
— Над кем?
— Над вами, разумеется. Маленький опыт внушения.
— Я не поддаюсь внушению, — оскорбленно произнес Леверрье.
— Вот и отлично, значит вам не грозит участь Гордье!
— А кто он?
— Преступник, осужденный на смертную казнь. Пообещав легкую смерть, ему завязали глаза, слегка царапнули запястье и стали поливать руку теплой водой, внушая: у вас перерезаны вены, вы истекаете кровью…
— И что же Гордье?
— Умер. При вскрытии обнаружили анемию мозга, как при сильной кровопотере.
— Впечатлительная натура… К счастью, у меня железные нервы, — не без тревоги в голосе заявил Леверрье. — Так что я должен делать?
— Ничего особенного. Помнится, вы занимались аутотренингом: «Мое тело тяжелеет, наливается свинцом…»
— Мне тепло… приятно… я засыпаю… засыпаю… за…
— Постойте! — поспешно сказал Милютин. — Не то вы и впрямь заснете. От вас требуется другое: убедите себя, что вы электрическая лампочка.
— Какая еще лампочка?
— Обыкновенная, ватт на шестьдесят. Больше вы вряд ли потянете.
— Вы с ума сошли!
— Сошел, конечно, сошел, — успокаивающе проговорил Милютин. — Но все равно, окажите мне эту дружескую услугу. Повторяйте за мной: я — лампочка… по моим жилам течет электрический ток… мне тепло… электроны движутся все быстрее… от меня исходит сияние… оно все ярче и ярче…
Две монашенки шествовали по саду Тюильри. В конце аллеи их внимание привлекли два странных человека. Один — высокий, смуглый, похожий на дьявола. Второй — низенький, полный, с венчиком жидких волос, обрамляющих макушку. Глаза его были закрыты, а вокруг головы, подсвечивая лысину, сиял нимб.
Монашенки замерли, затем, не сговариваясь, рухнули на колени.
— Идите с миром, — сказал человек, похожий на дьявола. — Святой Луи сегодня не принимает. Он занят.
— Возликуем, сестра, — дрожащим голосом произнесла первая монашенка. — Возблагодарим господа, ниспославшего нам чудо.
— Возликуем… — эхом откликнулась вторая.
Оглядываясь и мелко крестясь, они помчались докладывать аббатисе о чуде святого Луи.
Леверрье очнулся.
— Я говорил, что все это ерунда! Надо же было придумать — электрическая лампочка!
— Не все опыты оказываются удачными, — сказал Милютин.
— Как вам это удалось? — спросил Леверрье восхищенно. — Вы превзошли самого себя: Витрувий и Ле Корбюзье словно живые.
— Они и есть живые, — ответил Милютин.
— Не понимаю… Конечно, человек в конце жизни может передать самосознание компьютеру, слиться с ним в общность и тем самым обрести бессмертие. Не биологическое, нет! Так сказать, бессмертие души…
— Скажу по секрету, Луи, — понизил голос Милютин, — вы отстали от жизни. Белок — трудный материал для синтеза, да и элементная база не из лучших. Но за миллион лет мы к ней привыкли. И вот научились-таки ее синтезировать. Так что и биологическое бессмертие…
— Кажется, я уже ничему не удивлюсь, — сказал Леверрье. — И все же это бессмертие для живущих. Витрувий и Ле Корбюзье…
— Давно умерли, хотите вы сказать?
— Да, умерли. И говорить приходится об их воскрешении из мертвых. А это похоже на мистику. Я же не верю ни в библейские легенды, ни в сказки о живой воде!
— Зачем так категорично? Вовсе не обязательно верить. Более того, ни во что нельзя верить слепо. Но допускать возможность самого маловероятного события, лишь бы его вероятность не равнялась нулю, необходимо.
— Значит, все-таки воскрешение из мертвых… Рассказывайте! — потребовал Леверрье.
— Началось с одной из тех фантазий, которые принято называть беспочвенными. Впрочем, осуществимость любой фантазии может в считанные минуты подтвердить или опровергнуть компьютер.
— Так вы оставляете за собой фантазию, а все остальное передаете компьютеру?
— Совершенно верно.
— Но почему не пойти до конца, ведь компьютер тоже способен фантазировать, я имею в виду хотя бы последовательный перебор всевозможных вариантов по критерию…
— Лярбе? — подхватил Милютин. — А вы не так просты, Луи. Отдать фантазию компьютеру. Тогда мне стало бы скучно! К тому же… Хотите парадокс? Именно неограниченность фантазии компьютера мешает ему фантазировать. Он не может остановиться. Чтобы удовлетворить критерию Лярбе, нужно выполнить условие… Помните формулу? В нашем случае стокс под знаком гамбриуса эллиптического в числителе правой части неизбежно стремится к бесконечности. Что это значит?
— Вероятно, что время перебора фантазий также устремляется в бесконечность, — предположил Леверрье не слишком уверенно.
— Вот именно! — обрадовался Милютин. — Таким образом, условие не выполняется и, заметьте, при любом реальном быстродействии компьютера.
— А если ввести ограничения?
— Кто их сформулирует?
— Хотя бы сам компьютер.
— К счастью, на Земле существует человеко-машинное общество, а не машинно-человеческое, — жестко сказал Милютин. — Порядок слов играет здесь решающую роль.
— Значит, сформулировать ограничения должен человек?
— Как раз этим я и занимаюсь. Минус моего мозга — ограниченность фантазии. Минус компьютера — ее неограниченность. Минус на минус, как всегда, дает плюс.
— Игра слов, — вырвалось у Леверрье.
— Возможно, вы и правы. Но ведь теория игр по-прежнему важнейший раздел математики.
— Ох, Милютин, с вами бесполезно спорить — уходите в сторону. Расскажите лучше толком, как вам удалось воскресить Витрувия и Ле Корбюзье?
— Вы будете разочарованы, Луи. Все очень просто. Конечно, я давно подумывал о реконструкции личности. Даже подкидывал кое-что компьютеру… Но не получалось, пока я не вспомнил Герасимова…
— Постойте… Это кинорежиссер или живописец?
— Нет, я имел в виду антрополога Герасимова, разработавшего метод восстановления лица по черепу. Ему удалось создать очень точные скульптурные портреты многих исторических деятелей — Ивана Грозного, Тимура, Улугбека… И вот я задумался: творческая личность оставляет после себя книги, статьи, мемуары. Добавим воспоминания современников, документы. Нельзя ли, приняв все это за исходные данные, восстановить саму личность? Словом, я пошел по стопам Герасимова, о результатах же судите сами.
— А насколько верна подобная… реконструкция?
— Работы Герасимова также воспринимали с недоверием. Но контрольные тесты дали отличную сходимость!
— Послушайте, Милютин, правота Герасимова еще не означает…
— Моей правоты? Верно. Поэтому я тоже провел контрольный тест.
— На ком?
— На себе.
— Как? — вскрикнул Леверрье. — Вы решились восстановить… нет, продублировать собственную личность? И где же этот… человек?
— Перед вами.
— А тот… первый… настоящий? Ох, простите, что я говорю…
— Видите ли, два Милютина — слишком много. Мы бы мешали друг другу, занимаясь одним и тем же, и рано или поздно стали бы врагами. Таковы индивидуалисты…
— И кто же из вас принял решение?
— Да уж, конечно, не я, а Милютин-1. Впрочем, какая разница! Сейчас мне кажется, что его вовсе не существовало. Был и остаюсь — я.
— Вы отчаянный человек, Милютин…
— И бог, и дьявол в совмещенной проекции, как вы однажды отозвались обо мне? Ну, полно, я не обижаюсь… Да, мне было страшно. По-настоящему страшно, а я ведь не трус, вы знаете. И все же… Вот в давние времена исследователи не останавливались перед тем, чтобы привить себе чуму — это, вероятно, пострашнее!
Леверрье овладел собой.
— А достаточно ли информации, чтобы реконструировать личность человека, жившего в отдаленном прошлом? Допустим, с Ле Корбюзье все ясно. Он оставил огромное и разнообразное наследие. О нем много написано, да и вся его жизнь была на виду. А Витрувий? Даже его портрет не сохранился!
— В старину графологи по почерку определяли характер человека. Потом это сочли шарлатанством, и зря. Оказывается, между строками, пусть даже печатными, прячется Монблан информации. Стилистические особенности, строй мышления, даже частота повторения той или иной буквы многое говорит о человеке. Вспомните хрестоматийный пример. В течение столетий спорили о том, создал ли Гомер «Илиаду» и «Одиссею» или только скомпоновал фольклорные материалы. Разрешить спор смог лишь компьютер: скрупулезно проанализировав текст, он установил, что оба произведения от начала до конца принадлежат одному и тому же автору.
— Но этого недостаточно…
— Сегодня мы знаем о Гомере почти все, хотя источник информации прежний — «Илиада» и «Одиссея».
Леверрье продолжал упорствовать.
— Значит, компьютер многое домысливает?
— Безусловно, — согласился Милютин, — но с высокой степенью вероятности, не ниже 0,995. Все, что менее вероятно, в расчет не принимается.
— Вот видите, — торжествующе сказал Леверрье. — Значит, некоторые аспекты личности утрачиваются: вероятность, скажем, 0,8 достаточно велика. Допустим, событие произошло, а вы его игнорируете.
— Но сам человек тоже не все знает и не все помнит о себе. В шестьдесят лет он не тот, что в двадцать…
— А завтра не тот, что вчера?
— Да, каждый из нас лишь моделирует свою личность. Поэтому, для успокоения, можете считать не только Витрувия, Ле Корбюзье и Милютина, но и себя — всего лишь моделями.
— Это уж слишком… — начал было Леверрье и вдруг нахмурился. — Сейчас вы, наверное, скажете: «Машинное время дорого, пора выключать…»
— Э, нет! — рассмеялся Милютин. — Витрувий и Ле Корбюзье возвращены человечеству. Навсегда.
Капсула с матрицей скользнула в приемное гнездо компьютера. На экране появилось лицо Федора.
— Ну, здравствуй, сын, — сказал Олег.
— Здравствуй, отец. И прости, что не пишу. Разве не приятнее побеседовать гак, как это делаем мы сейчас?
— Я разговариваю не с тобой, — грустно улыбнулся Олег, — а всего лишь с компьютером.
— Верно, — согласился Федор. — Но он настроен на мои личные параметры и воспроизводит таким, каким я был месяц назад. Все, что ты слышишь от него, ты услышал бы и от меня. Вот почему я считаю писание писем пустой тратой времени. И, пожалуйста, не обижайся. Мы с тобой достаточно близки, чтобы прощать друг другу. Например, я ведь не жалуюсь, что мой отец почти ничего мне не дал в духовном отношении. С тех пор, как ты целиком ушел в науку…
— Это так, — признался Олег. — Если не считать того, что ты пошел по моему пути…
— Но своей дорогой, — перебил Федор. — Рассказать о себе?
— Конечно, — кивнул Олег.
— Я только что вернулся из круиза по Млечному Пути. Интереснее всего было в созвездии Лебедя. Вблизи одной из звезд Вольфа-Райэ есть любопытная планетка, но чересчур свирепая. Вначале три дня подряд был буран, и мы даже не смогли взять первый перевал. Ветер был ужасный, ничего подобного раньше не испытывал. Пришлось включить защитное поле… На втором перевале как раз перед нами чуть не замерзла группа англичан. Еле спасли дисколетами…
— А стоило ли рисковать? — спросил Олег. — Ведь есть гораздо более изящный и эффективный путь.
— Что ты имеешь в виду?
— Послать в круиз компьютер с твоими личностными параметрами. Он бы воспроизвел тебя на Млечном Пути. Результат был бы тем же, а риска никакого. Надо быть последовательным во всем. Если в общении с близким человеком можно подменить себя компьютером, то почему нельзя этого сделать в круизе?
— Но я хочу испытать все сам! — запальчиво воскликнул Федор. — В последний день мы шли по настоящей тундре и объедались мороженой ягодой, похожей на бруснику. В общем, есть о чем вспомнить.
— Рад за тебя, сын.
Федор задумался. Минуту длилось молчание.
— Все-таки очень жаль, что мы так далеко друг от друга. А ведь как хорошо иметь рядом родного человека, с которым можно посоветоваться, поделиться сокровенным…
Олег почувствовал, что ему перехватило горло.
— Мне тоже недостает тебя, сын, — сказал он.
— Они живы? — осторожно поинтересовался Леверрье.
— Как вам сказать… И да, и нет. — Милютин задумался. — Кто же знал, что Федора внезапно пошлют в Межгалактическую экспедицию, которая возвратится лишь через несколько земных столетий!
— А Олег?
— Помните его нашумевшую теорию?
— Что-то припоминаю… — неуверенно проговорил Леверрье. — Бесчисленное множество совмещенных в пространстве вселенных…
— Олег доказал правильность своей теории, — сказал Милютин. — Эксперимент удался… Счастье, что отец и сын оставили нам личностные матрицы.
— Это была блестящая мысль, устроить им эту встречу. Но, похоже, они не во всем сходились характерами?
— Зато теперь, кажется, нашли друг друга…
— В разных вселенных, — сказал Леверрье.
— Природа рациональна и экономична, — сказал Милютин, — ее девиз простота.
— Наоборот, — возразил Леверрье. — Мир движется от простого к сложному. Взять нашу прародительницу амебу…
— И вас, Луи, для сравнения, — саркастически перебил Милютин. — Спору нет, вы сложнее. Самую малость, но сложнее.
Леверрье обиженно насупился.
— Если бы вы не были моим давним другом…
— То вы вызвали бы меня на дуэль, а вместо шпаги вооружились бы лазером. Полно! Сделайте скидку на мой вздорный характер и перестаньте дуться. Конечно же, природа идет по пути усложнения, но она никогда не позволяет себе ничего лишнего. Ничто в ней не сложнее, чем это необходимо.
— Допустим, — сдался Леверрье. — Ну и что из этого?
— Дайте руку, — потребовал Милютин. — Да не так, а ладонью вверх. Ого, у вас могучая линия жизни. Долго будете жить, Луи!
— Что за чушь! Сегодня вы меня удивляете. Ведь не станете же вы утверждать, что верите в хиромантию.
— Не стану. Хотя… Хорошо вам, Луи, вы человек категорических суждений, мыслите в двоичном коде: да, нет, ноль, единица… А круглые цифры всегда врут, так утверждал один древний философ, и я, знаете ли, с ним согласен. Но дело не в этом. Посмотрите на собственную ладонь: какие изощренно сложные линии, какие причудливые папиллярные завитки на пальцах! Не напоминает ли это галактику или хотя бы звездную туманность?
Леверрье пожал плечами.
— Вы фантазер, Милютин. И если хотите прочитать лекцию по дактилоскопии, то напрасно. Мне хорошо известно, что отпечатки пальцев сугубо индивидуальны и никогда не повторяются, по крайней мере в одном поколении…
— Вот, вот… Но не передаются ли они от поколения к поколению?
— Какая разница? — равнодушно произнес Леверрье. — Кого, кроме полицейских, это интересует?
— Меня, — сказал Милютин. — И все человечество. Вот уже не первое столетие пытаемся мы вступить в контакт с инопланетянами. Поиски сигналов, посланных миллионы лет назад, возможно, уже не существующими цивилизациями, бум с летающими тарелками и вездесущими гуманоидами, сенсационные находки примитивных наскальных изображений, якобы оставленных пришельцами. Даже в полярном сиянии усмотрели источник внеземной информации. А все гораздо проще! Галактические письмена на наших ладонях!
— Вы с ума сошли! — вскричал Леверрье.
— Возможно, — холодно согласился Милютин. — Но почему, скажите на милость, природа пошла на неоправданное усложнение? Почему кожа на ладонях не такая, как на груди, спине, животе? Почему папиллярные линии нельзя стереть, они восстанавливаются даже если содрать с пальцев кожу? Для чего понадобился колоссальный запас надежности? Если допустить, что папиллярные линии несут в себе информацию, то она идеально защищена.
Леверрье забарабанил пальцами по колену.
— Остается пустяк, — сказал он нарочито бодрым тоном, — расшифровать информацию.
— Я это сделал, — помолчав, проговорил Милютин.
Леверрье остолбенел.
— Но это немыслимо… Нет, вы понимаете, что говорите?.. А если на самом деле… Тогда нужно немедленно, слышите, немедленно…
— Информация должна быть полной, Луи, только в этом случае игра стоит свеч. Моих и ваших ладоней, увы, недостаточно. Понадобились бы руки всех людей Земли. И, самое главное, чистые руки, иначе информация принесет не пользу, а вред. Огромный, непоправимый вред.
— Все, что угодно, можно отмыть до стерильной чистоты! — заверил Леверрье.
— Все, кроме рук, жаждущих власти, денег и смертоносного оружия…
— В Эквадоре землетрясение, — оторвавшись от газеты, сказал Леверрье.
— Тамтам, — пробормотал Милютин. — Турнедо в стиле Монтморенси великолепная вещь! А знаете, как готовится? Нужно нарезать морковь в форме орешков и тушить в сливочном масле на медленном огне. Поджарить мясо а-ля соте и выложить на гренки. Оставшуюся на сковороде жидкость разбавить белым вином, соусом «Деми-глас» и вскипятить. Донышки артишоков…
— Постойте, — взмолился Леверрье. — При чем здесь тамтам? Ведь это африканский барабан. А Эквадор…
— Не сомневаюсь в ваших географических познаниях, Луи. Правда, слово «тамтам» индийского происхождения, но я, действительно, имел в виду африканский барабан. Только не как музыкальный инструмент, а…
— Как сигнальное средство?
— Мы понимаем друг друга с полуслова, — улыбнулся Милютин и отодвинул тарелку. — То, что произошло в Эквадоре, предсмертный крик гибнущей галактики.
Леверрье скомкал газету.
— Какой еще крик? Землетрясение — вы что, не слышали?
— Кофе остынет, — предупредил Милютин. — Видите ли, Луи, бессмертна лишь Вселенная. Планеты, звезды и целые галактики умирают, словно люди, хотя и не так скоро…
— О чем вы говорите?
— Ну, пусть сигнал бедствия, вселенский SOS…
Леверрье вскочил, опрокинув кофе.
— Ваша фантазия, Милютин, переходит все границы!
— Зачем так волноваться, Луи? Гарсон, приберите, пожалуйста!
— Рассказывайте по порядку, — потребовал Леверрье.
— Что вы знаете о гравитационных волнах, Луи?
— Очевидно, то же, что и вы. Это волны тяготения, излучаемые неравномерно движущимися массами. Ну, что еще? Гравитационные волны предсказаны теорией относительности Эйнштейна, распространяются со скоростью света, однако до сих пор не подтверждены экспериментально. Только какое отношение…
— Движущиеся равномерно небесные тела гравитационных волн не излучают. Но вот наступила катастрофа. Звезда начинает пульсировать, биться в предсмертных конвульсиях. Движение гигантской массы становится неравномерным, и в пространство устремляются потоки гравитационных волн. А если катастрофа охватывает целую галактику…
— Очевидно, волны, испускаемые массой звезд, складываются…
— Вот именно, Луи. Но по-разному — иногда усиливая, а чаще гася друг друга.
— Насколько известно, — сказал Леверрье, — плотность потока волн тяготения у поверхности Земли чрезвычайно слаба, иначе их давно бы обнаружили.
— Общий фон излучения, и правда, ничтожен. Но агония галактики длится миллионы лет. И время от времени всплески оказываются столь велики, что на Землю обрушивается гравитационный ураган. Земля содрогается словно тамтам, это и есть землетрясение.
— Очень уж просто… — с сомнением проговорил Леверрье.
— Я упростил сознательно. Нужно учитывать также нестационарные процессы в толще Земли, резонансные явления. Гравитационный ураган играет роль катализатора, резко усиливающего реакцию.
— Вы меня почти убедили. Но нельзя быть таким неисправимым романтиком: предсмертный крик, зов о помощи… Превратили катаклизм в трагедию!
Милютин выпустил кольцо дыма.
— Послушайте, Луи… — произнес он медленно. — Я воспользовался статистикой землетрясений за несколько последних столетий. Обработал множество сейсмограмм, согласовал их временные и пространственные масштабы, а затем ввел всю эту информацию в компьютер…
— И что же? — насторожившись, спросил Леверрье.
— Ах, лучше бы я этого не делал… — с горечью сказал Милютин.
— Вы задумывались, Луи, над тем, что было бы с вами, если бы ваша матушка вышла замуж не за вашего отца, а за другого человека? — спросил Милютин.
— Какое смешное слово «ма-туш-ка», и очень милое, — восхитился Леверрье. — У вас, русских…
— Так все же, задумывались?
— Нет, — чистосердечно признался Леверрье. — Но, полагаю, ничего особенного. Просто у меня был бы другой отец.
— И передо мной оказался бы не симпатичный, полный и, увы, успевший облысеть холостяк ниже среднего роста, а долговязый, рыжий, отталкивающей внешности многодетный отец семейства. К тому же тощий.
Леверрье обиженно фыркнул:
— Это скорее ваш портрет, Милютин!
— Польщен. Но я не рыж и не многодетен. А жаль, тогда бы хоть чем-нибудь выделялся среди современников.
— Сейчас вы скажете, что Мальтус ошибся и демографический взрыв нам не угрожает.
— Вы, как всегда, проницательны, — одобрил Милютин. — Но я не думал ни о Мальтусе, ни о мальтузианстве. Имел в виду совсем другое.
— И что именно?
— Вы, Луи, сплошное нагромождение случайностей!
— Ну, знаете…
— Не серчайте. Это относится к любому человеку. Единственная наша закономерность — генетический код. Остальное чистой воды случайность. Не обольщайтесь, Луи. Тысяча против одного, что у вас не было бы другого отца. Потому что не было бы вас самого. В старину на ярмарках судьбу предсказывали… попугаи. Природа представляется мне таким попугаем. Она вытаскивает разноцветные билетики из шляпы старого шарманщика — бога.
Леверрье торжествующе засмеялся:
— Вот вы и попались, Милютин. Выдаете себя за атеиста, а сами…
— Не придирайтесь к словам, Луи. Я сказал «бог», подразумевая всемогущую случайность. Но дело не в этом. Самое любопытное, что большинство билетиков пустые. Вам повезло: достался билетик с предсказанием. Один из тысячи.
— Вы сегодня в мистическом настроении, Милютин. И, представьте, я догадываюсь, чем оно вызвано.
— Вашей интуиции можно позавидовать!
— У вас творческая неудача. Зашли в тупик или опровергли самого себя. Помните ваш неудачный опыт с внушением?
— Что-то не припоминаю…
— Когда вы пытались с моей помощью зажечь несуществующую лампочку. Подумать только, какие нелепые задумки втемяшиваются иногда в вашу голову!
Милютин покаянно склонился:
— Вы тысячу раз правы, Луи.
— Вот видите!
— Но сегодня по счету тысяча первый.
— Значит…
— На сей раз у меня творческая удача. Самая неудачная из удач!
— С вами не соскучишься, Милютин, — разочарованно проговорил Леверрье. — И что же вы такого придумали?
— Как инженер, Луи, вы знакомы с понятием флуктуаций…
— Еще бы! Микроскопические скачки тока, шумы радиоприемников…
— Словом, те же случайные процессы. И человеческая жизнь это не более чем цепь флуктуаций.
— Решительно не согласен! — запротестовал Леверрье. — Вы исключаете детерминированное начало, роль самого человека в становлении своей судьбы. Наконец, воспитательную функцию общества!
— И вот ваш детерминированный и воспитанный человек вышел подышать свежим воздухом, а ему на голову упал никем не предусмотренный метеорит!
— Явление столь редкое, что его вероятностью можно пренебречь.
— Тогда кирпич с крыши… Ну, пусть просто поскользнулся и сломал ногу.
— Или случайно стал астронавтом, о чем мечтал с детства, случайно построил дом, вылечил больного, прочитал лекцию? Случайно шагнул в огонь, чтобы спасти ребенка? Это все та же цепь флуктуаций?
— Примите мою капитуляцию, — торжественно сказал Милютин. — По правде, я просто хотел немного вас подразнить. И, кажется, переборщил. Но не станете же вы отрицать, что человеческая жизнь проходит на фоне флуктуаций и что судьба человека зависит от них?
— Не стану, — великодушно подтвердил Леверрье. — И вы считаете этот тривиальный вывод своей творческой удачей? Ничего нового в философские категории необходимости и случайности уже не внести.
— Даже случайно? — пошутил Милютин.
— Помните классическое определение: «Где на поверхности происходит игра случая, там сама эта случайность всегда оказывается подчиненной внутренним скрытым законам. Все дело лишь в том, чтобы открыть эти законы»?
— У вас завидная память, Луи, — отметил Милютин. — Так вот, я как раз и открыл их. Более того, мне удалось избавить необходимость от ее непременной спутницы — случайности.
— Вы здоровы, Милютин? — осведомился Леверрье. — Разве вам не известно, что необходимость и случайность — диалектические противоположности, взаимно связанные, взаимопроникающие и не способные существовать друг без друга? Диалектический материализм…
— Не упоминайте его имени всуе, — строго сказал Милютин. — Для меня это основа основ!
— Тогда в чем же дело?
— Вы прямолинейны, Луи. Категоричность во всем, таков уж ваш характер. Черное для вас всегда черное, а белое…
— Всегда белое, хотите сказать? Да, я не признаю компромиссов!
— А в науке очень многое, если не все, зиждется на компромиссах. Мы принципиально не можем постичь абсолютную истину и все же стремимся приблизиться к ней, это ли не компромисс? Корпускулярная теория света, созданная Ньютоном, и волновая теория Френеля смертельно враждовали. Казалось, все в них противоречит друг другу. Но вот возникла новая, квантовая теория и примирила кровных врагов. Что такое квант света? И частица, и волна, говорим мы. Но это — типичный компромисс, потому что на самом деле квант не частица и не волна. Мы тяготеем к зримым аналогиям, а квант таких аналогий не имеет…
Леверрье заломил пухлые руки:
— Пощадите, Милютин! С вами спорить бесполезно. У вас наготове арсенал аргументов. Расскажите лучше, что вы открыли на этот раз.
— Мое научное кредо, Луи, заключается в решении задач типа «что было бы, если бы…». Лишь затем встают вопросы: как, каким образом?..
— А вопрос «зачем» вы себе задаете? — В голосе Леверрье прозвучали ехидные нотки.
— Увы, в последнюю очередь, подобно многим ученым. Когда-то это называли «чистой наукой». Кстати, именно чистая наука облагодетельствовала человечество атомной бомбой…
— Вы беспощадны к себе подобным, Милютин. Но почему бы вам не перейти на практические рельсы? Удовлетворение текущих потребностей общества…
— Тогда бы я не был собой. Но хватит. Вы интересовались моим последним открытием? Так вот, я задал себе вопрос: что было бы, если бы в жизни человека не существовало случайностей?
— Вопрос, на который в принципе нельзя ответить, — проронил Леверрье.
— Вот как? Думаю, мне удалось сделать это. Из Центра генной инженерии я получил безукоризненный со всех точек зрения генетический код и, обработав в виде программы, ввел в компьютер.
— Вы смоделировали…
— Человеческую жизнь. В ней реальному году соответствовал час машинного времени. Из этой жизни были исключены случайности.
— А болезни, срывы, тупики, блуждание в потемках, неудачная любовь, наконец?
— Я постарался сделать моего человека счастливым. Он шел по жизни на зеленый свет, был огражден от зла. Зло, убежден в этом, тоже нелепая случайность.
— Желал бы оказаться на его месте… — задумчиво проговорил Леверрье. — У него было все для счастья.
— Да, — сказал Милютин. — Иначе он бы не покончил с собой.
— Вам привет от Дон Кихота.
— От кого? — не расслышал Леверрье.
— От Дон Кихота Ламанчского, — повторил Милютин. — Я рассказывал ему о вас. Мы вместе странствовали. Поразительно учтивый человек! «Дабы вы уразумели, Милютин, — сказал он мне при первой встрече, — сколь благодетельно учреждение, странствующим рыцарством именуемое, я хочу посадить вас рядом с собой, и мы будем с вами как равный с равным, будем есть с одной тарелки и пить из одного сосуда, ибо о странствующем рыцарстве можно сказать то же, что обыкновенно говорят о любви: оно все на свете уравнивает».
— Вы помешались, Милютин, — заявил Леверрье убежденно. — Я был уверен, что этим кончится.
— То же самое думают о Дон Кихоте! Скажите, я похож на него?
— Скорее на Мефистофеля, — съязвил Леверрье.
— А между тем, — с сожалением молвил Милютин, — мое призвание — воевать с ветряными мельницами.
— Вот как?
— Завидую вашей основательности, Луи. Вы не ведаете сомнений, уверены в своей системе ценностей. Ваша вселенная стационарна…
— Не нужно мне льстить, Милютин. Впрочем, ваши комплименты весьма сомнительны. Их подтекст: «Ну и ограниченный же вы человек, Луи!»
— Я говорю искренне. Что же касается Дон Кихота и Мефистофеля, то для вас они два противоположных полюса, а для меня — две проекции одной и той же точки. В этом, как в фокусе, вся разница между нами. Но неважно… Перед расставанием Дон Кихот сказал мне…
— Ваша шутка зашла слишком далеко, — поморщился Леверрье.
— Это не шутка, — возразил Милютин. — Уезжая из Барселоны, Дон Кихот обернулся и воскликнул: «Здесь была моя Троя! Здесь моя недоля похитила добытую мною славу, здесь Фортуна показала мне, сколь она изменчива, здесь помрачился блеск моих подвигов. Словом, здесь закатилась моя счастливая звезда и никогда уже более не воссияет!» Вы бы слышали, Луи, каким тоном он произнес это «никогда»!
— Я всего лишь инженер, — устало проговорил Леверрье. — У меня голова пухнет от вашей эквилибристики. Догадываюсь, что вы придумали нечто сногсшибательное. Но вместо того чтобы раскрыть суть, сочиняете небылицы.
— Знаете, Луи… Чем старше я становлюсь, тем чаще ловлю себя на этом самом «никогда». Никогда не повторится прожитый день, не взойдет вчерашнее солнце. Никогда не стану моложе ни на секунду…
— Вы говорите банальности.
— Ну и пусть… Я возненавидел слово «никогда», оно заключает в себе всю безысходность, всю боль, весь страх, переполнившие мир.
— Глупости, — усмехнулся Леверрье. — Вы пессимист, Милютин. «Никогда не устану слушать анекдоты» — какая здесь безысходность?
— Сигареты кончились, вот беда, — огорчился Милютин. — Ну да ладно! Понимаете, Луи, всякий раз, приезжая в Париж, я воспринимаю его заново, с непреходящей остротой. Парадные площади и проспекты, торжественные ансамбли, эспланады, бульвары рождают во мне робость и вместе с тем настраивают на восторженный лад. А уютные, совсем домашние улички, скверы и набережные вселяют в сердце покой, безмятежность. Представляю, сколь дорог Париж вам, Луи. Ведь это ваш родной город.
— Я грежу им, — признался Леверрье растроганно.
— Тогда скажите себе: «Никогда больше не увижу Парижа!»
Леверрье вздрогнул:
— Вы что, рехнулись, Милютин?
— Ну вот… Вам стало жутко. И причина в слове «никогда».
— Удивительный вы человек… Наверное, таким был ваш классик Антон Чехов. Говорят, он мог сочинить рассказ о любой, самой заурядной вещи. Например, о чернильнице. Вот и вы, берете слово, обыкновенное, тысячу раз слышанное и произнесенное. Но в ваших у стах оно приобретает некий подспудный смысл.
— Древний скульптор уверял, что не создает свои произведения, а высвобождает их из камня. Чтобы постичь глубинный смысл слова, тоже нужно отсечь все лишнее.
— Вы умеете убеждать, Милютин. Допустим, я согласен. Слово «никогда» — жуткое слово. Но зачем вам понадобилось приплетать Дон Кихота?
— Меня взволновала судьба Сервантеса. Перед смертью он писал: «Простите, радости! Простите, забавы! Простите, веселые друзья! Я умираю в надежде на скорую и радостную встречу в мире ином!» Увы, его надежда н и к о г д а не осуществится… Подумав так, я почувствовал потребность хотя бы раз поступить вопреки проклятому «никогда». И я решил встретиться с Дон Кихотом в ином мире.
— То есть в загробном? Мистика! Рецидив спиритизма!
— Ничего подобного! Я имел в виду мир, синтезированный компьютером.
— Тогда отчего вы не назначили свидание самому Сервантесу? — недоверчиво спросил Леверрье.
— Потому что душа Сервантеса в Дон Кихоте. Вас интересуют детали? Но так ли уж важна технология? Главное, что это мне удалось. Поверьте, Луи, компьютерный мир не менее реален, чем тот, в котором мы существуем. Я вынес из него память о своих странствиях с Дон Кихотом в поисках добра, красоты и справедливости…
— Скажите, Милютин, это действительно…
— Мудрейший и благороднейший человек. Таких обычно и подозревают в сумасшествии. А между тем настоящие сумасшедшие зачастую выглядят более чем респектабельно… Скажу вам по секрету, Луи… — застенчиво улыбнулся Милютин. — Дон Кихот посвятил меня в странствующие рыцари.
«Вам когда-нибудь приходилось быть съеденным? Б-р-р!!! Какой-нибудь жирный боров смачно откусывает от вас кусок за куском и затем бросает огрызок под ноги прохожим…
Нет, я ничего не имею против, когда меня съедает ребенок. Особенно если он делает это без уговоров и не очень морщится. Люблю слышать о себе: «наливное», «сладкое как мед». Но иногда меня выплевывают со словами: «фу, кислятина!» или «оскомину набивает!» Обидно! Впрочем, о вкусах не спорят. Одни предпочитают Антоновку обыкновенную, другие Ренет Симиренко, третьи Джонатан. А вы попробуйте Мелбу или Сары синап — букет, скажу вам, отменный. Да и каждый из десяти тысяч моих сортов найдет своего сторонника.
Любой диетолог подтвердит, сколь я полезно. Мой состав… Хотя зачем это вам? Вы, люди, не в обиду будет сказано, меньше всего думаете о пользе. Иначе бы не отравляли себя табачным дымом и не гнали из меня кальвадос.
Эрих Мария Ремарк советовал: «Ешьте побольше яблок… Яблоки продлевают жизнь! Несколько яблок в день — и вам никогда не нужен врач!» Он же (как это похоже на вас, людей!) воспел кальвадос.
И так было испокон веков. Помню, Иван Грозный…»
— Что ни говорите, Луи, — заявил Милютин, — но мы ни черта не разумеем в разуме. Чем он отличается от рассудка?
— Вот вы, например, человек рассудочный, — сказал Леверрье.
— Следовательно, вы — разумный. Я вас правильно понял? Античные философы были убеждены, что рассудком познают относительное, земное и конечное, а разумом — абсолютное, божественное и бесконечное. Ну и много ли вы преуспели в познании абсолютного?
Леверрье погрозил пальцем:
— Оставим в покое древних. Помнится, Гегель говорил о рассудочном разуме и разумном рассудке!
— Но он же обвинил рассудок в метафизическом понимании действительности, противопоставив ему диалектику разума, — парировал Милютин. — Наш спор отдает софистикой: по современным представлениям, разум опирается на рассудок. Они дополняют друг друга. Рассудок классифицирует факты, систематизирует знания, а разум рождает гипотезы, стремится за пределы познанного! Так вот, говоря, что мы не смыслим в разуме, я поступаю как человек безрассудный, но весьма разумный.
— Добавьте — однообразный, — поморщился Леверрье. — Всегда стараетесь заморочить голову. И, надо признать, это вам удается. Подозреваю, что вы не случайно ополчились на разум. Ну, выкладывайте, чем он вам не угодил?
— Понимаете, Луи, я не хочу касаться философских определений разума. Допустим, они безупречны. Но для меня это как дистиллированная вода — не отравишься, зато и не напьешься. Вероятно, человек отвлеченных понятий удивится: что же еще надо?
— И на самом деле, что еще?
— Формулу. Всего лишь формулу — простую или сложную, неважно. Предпочитаю словам математические соотношения. Слова можно трактовать и так и этак, формулы — однозначно.
— И что даст вам формула? — поинтересовался Леверрье не без сарказма.
— Отвечу вопросом на вопрос. Что появилось раньше: яйцо или курица?
— Издеваетесь?
— Ничуть. Да, на этот вопрос не ответили пока лучшие умы человечества. Может быть, они тогда знают, что первично: разум или рассудок? Разум стремится за пределы существующей системы знаний, но эту систему создает рассудок, который раскладывает знания по полочкам. Однако добывает их разум!
— Квадратура круга! — понимающе кивнул Леверрье.
— Ну, в отличие от нее эта задача разрешима. И будь перед глазами формула, можно было бы сказать: рассудок — аргумент, разум — функция или же наоборот.
— Не все подвластно формулам, — покачал головой Леверрье.
— Все! — убежденно возразил Милютин.
— Так за чем же стало дело?
— Пытаюсь. Не выходит. Никак не могу подобрать математический аппарат. Детерминированное многообразие? Гиперкомплексное множество? Башня полей? Вся загвоздка в граничных условиях…
— Значит, на сей раз вас постигла неудача? — сочувственно спросил Леверрье.
— Не совсем. Я построил модель. Пока еще не разума — рассудка. Вот она, — Милютин протянул яблоко.
— Ну, знаете, — возмутился Леверрье, — я еще не окончательно спятил!
— Ешьте! — повелительно сказал Милютин. — А потом продолжим разговор.
Леверрье нерешительно откусил яблоко и явственно услышал: «Вам когда-нибудь приходилось быть съеденным? Б-р-р!!! Какой-нибудь…»
— Что вы знаете о времени?
— А что знаете вы? То, что написано в энциклопедиях? Мол, время — основная, наряду с пространством, форма существования материи, состоящая в закономерной координации сменяющих друг друга явлений… Но мне это ни о чем не говорит.
— Я знаю о времени многое, если не все, — произнес Милютин, стряхивая пепел.
— Например?
— Что это четвертое измерение…
Леверрье разочарованно хмыкнул:
— Сейчас вы начнете излагать азы теории относительности…
— Не торопитесь, — прервал Милютин. — С тремя измерениями все ясно. А вот четвертое… Почему единица первых трех измерений — метр, а четвертого — секунда, непосредственно с метром не связанная? Совсем как в старом анекдоте: шли четыре приятеля, трое в пальто, четвертый — в университет.
— Так, может, вы придумали новый анекдот? — съязвил Леверрье.
— Судите сами, анекдот это или… Я рассматриваю время не как паритетную с пространством форму существования материи. Нет двух разных форм, нет пресловутого пространства-времени, есть просто пространство, лишь оно одно!
— Вы предлагаете измерять время… в метрах?
— Не столь примитивно, Луи! Надеюсь, будучи инженером, вы не успели забыть алгебру? Помните, что такое действительное число?
— Странный вопрос… Это… ну… число вещественное…
— То есть положительное, отрицательное или ноль. А мнимое?
— Послушайте, Милютин! Вы что, устраиваете мне экзамен?
— Нисколько, просто рассуждаю с вашей помощью. Отвечу сам: действительное число становится мнимым, если его умножить на неизвлекаемый квадратный корень из минус единицы.
— Но при чем здесь время?
— При том, что первые три измерения имеют действительную единицу, а четвертое — мнимую! Положение любого тела в прошлом, настоящем и будущем можно задать комплексным вектором. Его действительная составляющая — равнодействующая трех геометрических измерений…
— А мнимая — время?
— Да, измеренное в метрах, умноженных на корень из минус единицы.
Леверрье наморщил лоб:
— Допустим. Но какая разница, в чем измерять время?
— Сейчас поймете. Мы привыкли к тому, что время течет. На самом же деле никуда оно не течет, как не может бежать куда-либо дорога, хотя мы тоже говорим: дорога бежит. Вселенная движется по пространственным траекториям, в том числе по траектории четвертого измерения.
— И что это за траектория?
— Окружность мнимого радиуса, модуль которого стремится в бесконечность.
— Не этим ли объясняется красное смещение? — несмело спросил Леверрье.
— Вы правы, Луи. В начале двадцатого века астроном Слайфер обнаружил смещение в радужной полоске, образованной пропущенным через призму светом звезд. Преобладали оттенки красного цвета. И тогда вспомнили эффект Доплера. А не оттого ли смещен спектр звездного света, что звезды удаляются от нас и друг от друга?
— Вот именно, — кивнул Леверрье. — Философы всполошились: десять миллиардов лет назад Вселенная представляла собой крошечный сгусток сверхплотного вещества. Затем произошел вселенский взрыв, разметавший эту праматерию. Последствия взрыва мы и наблюдаем…
— Не сомневаюсь, Луи, что вы знакомы с проблемами мироздания!
— Как и любой умудренный знаниями человек!
— И что вы ответите философам? Выходит, Вселенная вовсе не бесконечна в пространстве и во времени! Раз есть начало, то обязательно будет и конец… Но что было до возникновения Вселенной? Какая божественная сила произвела изначальный акт ее творения? Наконец, скоро ли наступит конец света?
— Остановитесь, Милютин! — воскликнул Леверрье с досадой. — Пусть философы сами разбираются в космологических парадоксах…
— А ваша умудренность знаниями? Нет уж, Луи, при всем уважении к философам…
— Вы хотите сказать…
— Лишь то, что Вселенная не рождалась и никогда не погибнет. Единственное бессмертное существо во Вселенной — сама Вселенная!
— Существо? — удивился Леверрье.
— Об этом потом. А пока… Отчего траектория четвертого измерения — окружность? Вы даже не поинтересовались… Окружность замкнута. У нее нет ни начала, ни конца. Это дорога без старта и финиша…
— А почему ее радиус увеличивается?
— Модуль мнимого радиуса, — поправил Милютин. — Чтобы не прибегать к громоздким расчетам, воспользуюсь аналогией с центробежной силой. Встаньте на быстро вращающийся круг, и вас тотчас выбросит наружу. Так и галактики разбегаются, вращаясь в круге времени…
Глаза Леверрье хитро блеснули:
— Но ведь неизбежен расход энергии…
— Ай-яй-яй! — пожурил Милютин. — Вспомните электротехнику, Луи. Положим, ток течет по нити лампочки накаливания. Нить оказывает ему активное сопротивление, которое математически выражается действительным числом. Что происходит с нитью?
— Она нагревается, — сказал Леверрье бел энтузиазма. — До белого каления… Еще немного, и я…
— То есть на нити рассеивается электрическая энергия, превращаясь в тепло. А теперь пропустим ток через конденсатор. Сопротивление конденсатора реактивно и выражается мнимым числом. На реактивном сопротивлении энергия не расходуется, она лишь запасается в нем. Стало быть…
— Движение по траектории четвертого измерения, во времени, не требует затрат энергии!
Милютин взглянул на переполненную пепельницу:
— Ну и накурил я, вы уж простите… Подведем итог. Пусть десять миллиардов лет назад Вселенная была спрессована в сверхплотный сгусток. Что это значит? Только то, что модуль мнимого радиуса был бесконечно мал!
— Или даже равен нулю?
— Браво, Луи! Вы нашли недостающее звено. Если радиус и впрямь равнялся нулю, то запасаемая в результате движения по кругу времени энергия должна была постепенно достичь гигантской величины и, рассеявшись, ведь нуль — число действительное, вызвать взрыв вселенского сгустка…
— Но когда активное сопротивление равно нулю, — с сомнением сказал Леверрье, — рассеиваемая на нем энергия тоже…
— Нуль, умноженный на бесконечность, дает неопределенность. А неопределенная величина может быть колоссальной!
— Но почему нужно умножать на бесконечность?
— Да потому, что Вселенная бесконечна в каждом из четырех измерений! Взрыв сгустка не опровергает, а, наоборот, доказывает бесконечность Вселенной! Десять миллиардов лет назад Вселенная вовсе не родилась из ничего, а перешла в новую, кто знает, какую по счету, стадию развития!
— Кажется, я согласен… — произнес Леверрье, помолчав. — Не соображу одного. «Вселенная — бессмертное существо» — как это понимать?
— Понимайте как сказку, как необузданный полет фантазии, — улыбнулся Милютин. — Итак, произошел взрыв вселенского сгустка. Образовалась плазма, затем атомы, химические соединения. Вселенная усложнялась, усложнение же рано или поздно приводит к разуму. А в запасе — вечность… Прошли миллиарды лет, и Вселенная превратилась в единый безграничный мозг. Бесчисленны его нервные клетки — звезды, и соответственно беспределен интеллект, абсолютно знание. Но он изнемогает от одиночества, этот единственный носитель разума, потому что вне его ничего нет и быть не может. И тогда он устремляет взор вглубь себя и, в озарении, решает создать человека.
— Грандиозно! — выдохнул Леверрье. — Но, к счастью, вашу гипотезу невозможно проверить!
— Да, — согласился Милютин, — в познании есть и неизвлекаемые корни…
— Природа милостива к человечеству, но безжалостна к человеку, произнес Леверрье задумчиво.
— Превосходная мысль, Луи, — похвалил Милютин. — И, главное, очень свежая!
Они сидели в маленьком кафе на смотровой площадке Эйфелевой башни и любовались Парижем, заповедным городом Европы.
— Мы не виделись почти четверть века, а желчи у вас…
— Не убавилось? Увы, мои недостатки с годами лишь усугубляются.
— И все же я люблю вас, Милютин! — признался Леверрье. — А ваша язвительность… Иногда мне ее не хватало. Было плохо без вас, как было бы плохо без Парижа. И вот мы снова вместе, но время вас не пощадило.
Милютин рассмеялся.
— Вы делаете мне честь, Луи, сравнивая мою язвительность с красотой милого вашему сердцу Парижа.
Леверрье пожал плечами.
— Вот видите, — сказал Милютин, закуривая. — Города стареют, как и люди… Только не так быстро. Впрочем, я ведь куда старше, чем вы думаете. Помните слова Эдгара Дега: «Талант творит все, что захочет, а гений только то, что может»? Так вот, моя мать, уже получив Нобелевскую премию за вакцину от рака, сказала мне: «Если бы я могла начать жизнь сначала, я никогда не стала бы врачом. Слишком во многом чувствую себя бессильной».
Несколько минут оба молчали.
— Мало кому посчастливится предугадать свое истинное призвание, и уж совсем реже случается разглядеть в себе талант — он виден лишь со стороны. К вам, Милютин, это не относится. Вы, как и ваша мать, гений.
— Ах, бросьте, Луи, — саркастически усмехнулся Милютин. — Слово «интеллект» в переводе с латинского означает «ум». Но почему-то мы предпочитаем называть человека интеллектуалом, а не умником. Да и «умник» приобрел в наших устах иронический оттенок. Мы вроде бы стесняемся ума, но гордимся интеллектом.
— Вы правы, — согласился Леверрье. — Франсуа де Ларошфуко, помнится, даже несколько иронически классифицировал типы ума.
— Словом, сколько голов, столько и умов. И какой же ум согласно этой классификации у меня?
— Ваш ум нельзя классифицировать, — серьезно сказал Леверрье. — Я бы назвал его дьявольским.
— Старо, Луи. Еще тридцать лет назад вы заявляли, что я и бог, и дьявол в одной ипостаси. Ну да ладно. Вот вы говорите: «интеллектуал». Однако человеческий интеллект — интеграл способностей, знаний, опыта, навыков. Расчленить эти слагаемые невозможно, как невозможно сказать, что здесь свое, природное, а что воспринятое, впитанное, позаимствованное. Человек «сам по себе» подобен электрону в вакууме. И пусть электрон-одиночку называют свободным, толку от такой свободы мало. Лишь упорядоченный, целенаправленный поток способен освещать жилище, приводить в движение роторы машин, обогревать… И лишь в сотрудничестве друг с другом люди находят силы для преодоления преград, воздвигаемых природой… и самими же людьми.
— К чему вы клоните?
Милютин раскурил очередную сигарету.
— Я индивидуалист, вы знаете. И чувствую себя таким электроном-одиночкой. Что дали человечеству мои открытия?
Леверрье протестующе повысил голос:
— Ну это уж слишком! Благодаря таким построен Париж, ликвидированы эпидемии…
— Испытание благополучием, возможно, самое трудное, из всех, выпавших на долю последнего поколения, — нахмурился Милютин. — А интеллект не может успокоиться, смысл его — работать…
— При всей вашей гениальности вы лишь ячейка общечеловеческого мозга. И человечество, а вовсе не вы, одиноко во Вселенной. Звезды на ладонях… Как жаль, что ваша прелестная гипотеза до сих пор не восторжествовала!
— Вы полагаете, что я работаю от имени человечества? Сам того не сознаю, но запрограммирован? Да?..
Мчитесь, благие века! — сказали своим веретенам
С твердою волей судеб извечно согласные Парки.
Их разделяют два тысячелетия — римского архитектора Марка Витрувия Поллиона (I в. до н. э.) и новатора современной архитектуры Шарля Эдуарда Жаннере (1887–1965), известного под псевдонимом Ле Корбюзье.
Витрувий вошел в историю как автор «Десяти книг об архитектуре» — первой технической энциклопедии, объединившей в себе все, чем располагала античная техника. С веками трактат Витрувия не потерял значения. В эпоху Возрождения интерес к нему особенно возрос. И не удивительно. По словам Ф. Энгельса, «это был величайший прогрессивный переворот… эпоха, которая нуждалась в титанах…». Витрувий, энциклопедист, близкий по духу эпохе Возрождения, был одним из таких титанов. В Риме создали Витрувианскую академию, к Витрувию обращались в поисках наилучшего архитектурного решения, от него зависел исход самых жгучих споров зодчих.
В середине XVI века Даниеле Барбаро сочинил обширный комментарий, дающий толкование буквально каждой фразе, каждому положению знаменитого трактата. В предисловии к комментарию Барбаро писал: «Прекрасные изобретения… сделанные человеком на пользу, повергают в изумление тех, кто их не понимает, понимающим же доставляют величайшую радость, ибо первым кажется, что природа побеждена и превзойдена искусством, а вторым, что она благодаря искусству делается лучше и совершенней».
Мы переживаем эпоху научно-технической революции. И, сознавая преемственность эпох, с благодарностью вспоминаем титанов прошлого. Со страниц трактата к нам обращается — то взволнованно и проникновенно, то терпеливо и назидательно — человек огромной эрудиции, пришелец из далекого античного мира. Он знает все. И пусть эти знания, случается, наивны и ошибочны, в их глубинных пластах заключены прозорливые, удивительно современные мысли. Широта его взглядов поразительна…
Читая «Десять книг об архитектуре», я невольно сопоставлял трактат Витрувия с «Архитектурой XX века» Ле Корбюзье — основоположника урбанизма, одного из современных направлений в градостроительстве. Витрувий и Ле Корбюзье поначалу кажутся разными во всем. Ле Корбюзье склонен к гиперболам и парадоксам, обидчив, язвителен и даже желчен, не стесняется в формулировках. По своей природе он не собиратель, как Витрувий, а ниспровергатель. Его жизнь — борьба. Великолепны воздвигнутые по его чертежам здания (среди них Дом Центросоюза на улице Кирова в Москве). Однако многие его проекты не нашли воплощения именно из-за грандиозности замыслов…
Витрувий менее категоричен, но непоколебим в убеждениях. Из построенных им зданий нам известна базилика в Фано, и только… Но и строители римского Колизея наверняка были последователями Витрувия, руководствовались его трактатом.
Читаю обе книги, сопоставляя и противопоставляя их, и прихожу к ошеломляющему выводу: при всей кажущейся несовместимости Витрувия и Ле Корбюзье они — единомышленники. У них одни цели, одни помыслы, одна боль…
Мне приходит в голову неотвязная мысль: а нельзя ли свести лицом к лицу их — разделенных тысячелетиями, но соединенных вечностью, свести не для словесного поединка, столь ценимого в художественной литературе, а для мудрой беседы, свести — с величайшим почтением к ним обоим?..
Диалог Витрувия и Ле Корбюзье документален. Ничтожно мало придумано в нем мной, почти каждая фраза — подлинна. Документален — и фантастичен, ибо встреча двух мудрецов порождена воображением…
В пространстве, замкнутом опалесцирующей сферой, беседовали двое, казавшиеся антиподами, интеллектуалами из противостоящих галактик: старик, словно сошедший с античного барельефа, и не менее пожилой, но выглядевший моложе своих лет мужчина в костюме с белой сорочкой и галстуком-бабочкой.
Первый говорил на классической золотой латыни — языке Цицерона, неторопливо, длинными, плавными периодами, певуче подчеркивая ударения. Наряду с выразительной жестикуляцией, это придавало его речи весомость и назидательность.
Второй разговаривал по-французски. Его удлиненное, немного суровое и надменное лицо оставалось неподвижным, и эта неподвижность противоречила динамичной манере говорить.
Как ни странно, собеседники прекрасно понимали друг друга.
— Мне статности не уделила природа, лицо исказили годы, нездоровье подточило силы, — сказал римлянин. — Поэтому, будучи лишен иных преимуществ, надеюсь заслужить твое благоволение при помощи своих знаний и сочинений.
— В этом нет нужды, Марк Витрувий! — возразил Ле Корбюзье. — Помню наизусть: «Архитектура есть наука, состоящая из многих доктрин и различных сведений, суждением которой оцениваются все произведения, в совершенстве выполняемые другими искусствами».
— Ты знаешь мои «Десять книг об архитектуре»? — изумленно и вместе с тем гордо произнес Витрувий. — Через два тысячелетия…
— «Десять книг» обессмертили вас.
— Воистину прав Валерий Катулл:
Если о добрых делах
Вспоминать человеку отрадно,
В том убежденье, что жизнь
Он благочестно провел…
— Простите за выспренность, но вы, римляне, право же, были великими законодателями, великими колонистами и великими администраторами. Прибыв на место, к перекрестку дорог, вы, рассказывают, прежде всего брались за угломер, чтобы тут же наметить будущий город — прямоугольный, четкий, с разумными пропорциями, удобоуправляемый, поддающийся очистке, — город, в котором можно было бы легко ориентироваться, свободно перемещаться…
— Но ведь и после нас занимались архитектурой люди, без сомнения, предусмотрительные, постигшие всю глубину знаний? Ваши города должны быть лучше, ибо наука рождается из практики и теории, а практика — это постоянное и привычное осознание опыта, опыт же с веками накапливается.
Ле Корбюзье улыбнулся, лицо его прояснилось. Но столь редкая улыбка тотчас исчезла.
— Увы, в мое время города больше не выполняли своего назначения. Они стали бесплодными. Они изнашивали тело и противоречили здравому смыслу. Помню, я работал над книгой в пору летнего парижского затишья. Но вот наступило первое октября. Предрассветные сумерки на Елисейских полях и… Вдруг начинается столпотворение. На смену пустоте приходит бешеное движение. Человек вышел из дому и сразу же, не успев опомниться, стал данником смерти. Всюду автомобили, они несутся все быстрее и быстрее! Город крошится, не в силах устоять перед таким напором.
— О, бессмертные боги, вернувшие к жизни меня, пощадите мой разум! — воскликнул Витрувий. — Видится мне: на сфере, нас окружающей, проступили контуры. Расширяется, тает сфера, в бесконечность уходит, уступая хаосу… Нет, не хаос это… Сдается мне, Юпитер убрал декорацию и, изменив ее, представил в исправленном виде…
Ле Корбюзье пожал плечами:
— Не верю в богов. Но я знаю больше, чем вы, — две тысячи лет дали мне это знание. Мы научились отличать то, что видим, от того, что узнаем. Научились отбрасывать внешнюю оболочку вещей с тем, чтобы проникнуть в их сущность. Оглянитесь вокруг. Мы в Париже, городе моей души, моих надежд и блужданий. Я верил в Париж, я на него полагался. Я заклинал его вновь сделать то, что он неоднократно делал на протяжении веков: пойти вперед! Но академизм ответил: нет! И вот он — все тот же, громадный и величественный, сверкающий, обветшалый, переживающий жестокий кризис, Париж…
— Странный, не ведомый мне город… — прошептал Витрувий. — Какое поразительное сходбище людей вокруг нас… Как пестр и безудержен поток самодвижущихся колесниц, готовых сцепиться осями! А это нелепое нагромождение храмов — кто воздвиг его? Я не думаю, чтобы сей человек мог объявить себя архитектором! Архитектура состоит из порядка, евритмии, расположения, соразмерности, благообразия и экономии.
— Согласен, — кивнул Ле Корбюзье. — Архитектура несет в себе стремление к порядку, а порядок определяется закономерностью пропорций.
— Так где же здесь порядок и соразмерность? Где евритмия, состоящая в красивой внешности и подобающем виде сочетаемых воедино членов? Взгляни на этот конусовидный остов, что острием своим устремился к небу, бросая вызов богам! Есть ли в нем хотя бы малая толика благообразия?
— Эту башню построил инженер Александр Гюстав Эйфель, когда мне было два года. Сначала она казалась воинствующим проявлением голого математического расчета. Эстеты хотели ее разрушить. Но спустя десятилетие Эйфелева башня вторглась в архитектуру, дошла до сердца каждого, кто грезит Парижем. Всмотритесь: рядом с перегруженными лепниной дворцами она вырастает как чистый кристалл. Это — символ Парижа, стремившегося к обновлению. Наступила эпоха, несущая новые веяния, свой стиль, который вам нелегко принять…
— Бессмертные боги, рассудите нас! — вскричал Витрувий.
— Бессмертны и человеческий гений, и человеческая глупость… — с горечью сказал Ле Корбюзье. — Из-за нее планы наших городов, в том числе, увы, и Парижа, оказались начертанными ослом. Это не метафора и, к сожалению, не шутка. Люди понемногу заселяли землю, и по земле кое-как, с грехом пополам тащились повозки. Дома выстраивались вдоль дорог и троп, проторенных ослами. А осел идет зигзагами, петляя, обходя крупные камни, избегая крутых откосов, отыскивая тень. Он старается как можно меньше утрудить себя. Но в городе должна господствовать прямая линия! Кривая улица — тропа ослов, прямая — дорога людей. Вы, римляне, хорошо это понимали… Прямая линия как нельзя более приличествовала вашему римскому достоинству. Возьмем, например, Помпеи…
— Клянусь Аполлоном лучистым! Я вижу: твои мысли привели нас туда… — прошептал Витрувий.
— Да, это он — город для досуга и наслаждений, такой же упорядоченный, как любой имперский город. Ничего лишнего, нерационального. Казалось бы, двери и окна — определяющие элементы архитектуры. А в Помпеях нет или почти нет окон. Есть только проемы, выходящие в сад либо во внутренний двор. Через большой проем проникает свет, и в нем же — дверь. Благодатный климат и уклад жизни оправдывают такое решение… Жаль, что столетие спустя Помпеи поглотил Везувий…
— О, повелитель богов, Юпитер, сжалься!.. Развалины, засыпанные кусками пемзы и пеплом… Тени заживо сгоревших… Сколько смертей… За что сокрушен и сровнен с землей этот несчастный город?
Ле Корбюзье тихо проговорил —
Слава осталась, но Счастье погибло, и пепел повсюду,
Но и могилы твои так же священны для нас…
Это стихи Луция Аннея Сенеки, Сенеки-младшего. Он жил вскоре после вас и умер — вскрыл вены по приказу императора Нерона…
— Так и тебе не чуждо поэтическое искусство? — оживился Витрувий.
— Поэзия — главное в моей жизни, к ней сводятся мои искания, так же как и мои чувства. Человек одухотворен поэзией, и это позволяет ему овладевать богатствами природы. Не случайно поэту Полю Валери удалось выразить понятие об архитектуре так, как это не смог бы сделать ни один зодчий…
— Дарования, зависящие от природных способностей, не всеобщи и являются уделом не целых народов, но только немногих людей. Подобные люди встречаются редко; такими в свое время были Аристарх Самосский, Филолай и Архит Тарентские, Архимед из Сиракуз… Догадываюсь: и ты принадлежишь к исключительным знатокам во всех областях искусства и достиг высшей степени славы. По-видимому, ты смолоду постепенно восходил от одной отрасли образования к другой и, впитав в себя знание многих наук и искусств, дошел до высот архитектуры.
Ле Корбюзье усмехнулся:
— Все именно так и было. Я построил первый дом, когда мне исполнилось семнадцать. Звали меня тогда Шарлем Эдуардом Жаннере, по рождению я швейцарец. Фамилию Ле Корбюзье носили предки матери, впоследствии я принял это имя и, говорят, прославил его. Друзья называли меня Корбю. Так вот, в юности мне посчастливилось встретить человека без предрассудков. Для него я и построил дом с великим старанием, а также кучей волнующих происшествий. Этот дом был ужасен! С тех пор я продолжал трудиться шесть десятилетий, претерпевая всевозможные злоключения, трудности, провалы, иногда добиваясь успеха…
— Эпикур говорил: «Не многое мудрым уделила судьба, но однако то, что важнее и необходимее всего: руководиться указаниями духа и разума». Кто думает, что он защищен оградой не учености, а удачи, идет по скользкому пути. Ты же полагался не на слепую удачу, а на знание, поэтому невзгоды судьбы тебе не смогли повредить.
— Уже в зрелые годы меня захватила мечта, с которой я потом никогда не разлучался: жить в городе, достойном нашего времени. Я часто задумывался над судьбой горожан, проходя по кварталам, протянувшимся от площади Вогезов до Биржи, — по трагически нелепым и скучным, по самым отвратительным кварталам Парижа. На этих улицах люди гуськом передвигаются по узеньким, как нитка, полоскам тротуаров. Я создал модель нового, бесклассового города, где люди заняты трудом и досугом.
— И ты построил его?
— «Вы хотите разрушить красоту Парижа, историю Парижа, священные реликвии, оставленные нам предками, — сказали мне. — Вы забываете, что Париж был римским городом, с этим нельзя не считаться!» — Ле Корбюзье нервно потер руки и продолжал, склонившись к внимательно слушавшему Витрувию: — Тогда я задумал «лучезарный город», расположенный в центре великолепного ландшафта. Смотрите, как красиво: небо, море, Атласский хребет, горы Кабилии. Для каждого из пятисот тысяч жителей я предусмотрел их: небо, море, горы. Они видны из окон домов и создают для их обитателей благодатную и жизнерадостную картину. Для каждого! Я предложил людям насущные радости бытия.
— Но я надеюсь, на этот раз успех тебе сопутствовал? Вот он, перед глазами, и он прекрасен, твой «лучезарный город»!
— Это лишь отображение мечты, горькая и радостная иллюзия. Человек, державший в руках судьбу «лучезарного города», сказал одному из моих друзей: «Вы хотите, чтобы я встретился с господином Ле Корбюзье и чтобы он изложил мне свои идеи и планы относительно будущего города? Я отлично знаю, кто такой Ле Корбюзье, больше того, я ценю его усилия. И все же я не хочу с ним встречаться. Если я его приму, он сможет заставить меня согласиться с его точкой зрения, он меня переубедит. А я не хочу позволить себя переубедить…»
— Дельфийский Аполлон, — певуче и проникновенно произнес Витрувий, — устами Пифии признал Сократа мудрейшим из людей. Сократ, как передают, разумно и премудро говорил: сердца людей должны быть открыты, чтобы чувства их стали не сокровенны, а всем очевидны. О, Корбю, если бы природа, следуя его мнению, создала их отверстыми и ясными! Если бы это было так, то люди ученые и сведущие, как ты, пользовались бы исключительным и постоянным уважением!
Ле Корбюзье улыбнулся, глаза его сделались чистыми, как у ребенка:
— Великий флорентиец Данте Алигьери, живший за шесть столетий до меня, сказал:
О Музы, горный гений, помогите;
О дух, что описал мои виденья,
Ты тут проявишь мощь своих наитий.
Мы возвратились из небытия, Марк Витрувий, и, может быть, именно потому, что сердца людей стали, наконец, отверстыми и ясными.
— Когда это случилось, мне было семьдесят восемь. — Ле Корбюзье откинулся на спинку воображаемого кресла… — Лазурный берег. Средиземное море… Что поделаешь, но рано или поздно это случается. Заплыл далеко, впрочем, не дальше, чем обычно. И внезапно сдало сердце…
Вдруг книгу мне огромная прохлада
Захлопнула, звеня в морской пыли.
Летите, ослепленные страницы!
Ломайте, радостные вереницы,
Кров, где еще пасутся корабли!
Это из «Морского кладбища» Поля Валери.
— Помню это имя, произнесенное тобой, — задумчиво сказал Витрувий. — Ты обогатил мой ум, поведав о поэте, которому удалось выразить понятие архитектуры так, как это не сумел бы сделать ни один зодчий…
— Да, он, как никто, мог выразить невыразимое. Утверждали, что поэзия Валери трудна для понимания. Абсурд!
Когда я пролил в океан —
Не жертва ли небытию? —
Под небом позабытых стран
Вина душистую струю,
Кто мной тогда руководил?
Быть может, голос вещуна
Иль, думая о крови, лил
Я драгоценный ток вина?
Витрувий распростер руки:
— И в мое время, Корбю, поэты умели выразить невыразимое.
Катулл измученный, оставь свои бредни:
Ведь то, что сгинуло, пора считать мертвым.
Сияло некогда и для тебя солнце,
Когда ты хаживал, куда вела дева,
Тобой любимая, как ни одна в мире.
Но увы, уже давно совет небожителей водворил меня в обитель смерти.
— Или бессмертия… Право же, что бы мы делали без поэзии, Марк Витрувий? Поэзия — это общечеловеческий акт: создание согласованных связей между выражаемыми образами. В книге Поля Валери «Эвполин или Архитектор» Сократ говорит: «Я не знаю ничего более божественного, более жизненного, более простого, более могущественного, чем…»
— Поэзия?
— Геометрия, Витрувий, геометрия! Не прекрасно ли: поэзия вдохновляет архитекторов, а поэт устами мудреца воздает дань геометрии, видя в ней средство, с помощью которого мы воспринимаем среду и выражаем себя…
— Геометрия, — назидательно проговорил римлянин, — приносит большую пользу архитектору, и прежде всего она учит употреблению циркуля и линейки, что чрезвычайно облегчает составление планов зданий…
Корбюзье не стал скрывать досады:
— У вас, римлян, вера в богов, поклонение императорам поразительно сочетались с трезвостью, рассудительностью, стремлением свести буквально все к азбучным истинам. Вы почитали Вергилия и Катулла, но оставались рационалистами. Нет, геометрия — прежде всего основа, материальное воплощение поэзии символов, выражающих все совершенное, возвышенное. Она доставляет нам высокое удовлетворение своей математической точностью. Мысль рвется за пределы случайного, и геометрия приводит ее к математическому порядку и гармонии. Геометрия и боги сосуществуют!
— Ты слишком много хочешь от нас, Корбю, — в голосе Витрувия послышался укор. — Римляне были всего лишь смертными, а не богами. Мы ошибались, могли предаваться слабостям и порокам, что самой природой человека объяснить должно. Но ведь и достоинства тоже оставались нам не чужды. Когда я с увлечением занялся теоретическими и прикладными предметами и писанием заметок, то понял: нет никакой необходимости обладать лишним, истинное богатство заключается в том, чтобы ничего не желать для самого себя.
Ле Корбюзье положил руку на плечо Витрувия:
— Простите меня, Марк, я был не прав…
— Поверь, Корбю, я приношу и чувствую величайшую и безграничную благодарность своим родителям за то, что они, одобряя закон афинян, позаботились обучить меня науке, и притом такой, в которой нельзя достичь совершенства, не будучи грамотным, не получив всестороннего образования. То, что я сказал о геометрии, показалось тебе азбучной истиной, но в мое время не существовало азбучных истин. Для меня геометрия есть наука измерения, помогающая выравнивать площади и вычерчивать земельные участки, для тебя же — средство выражения образов. Будем же принимать друг друга такими, какие мы есть. Сойдемся на согласном мнении: ни дарование без науки, ни наука без дарования не в состоянии создать совершенного художника.
— Да, человек показывает себя либо художником-творцом, либо ремесленником, — согласился Ле Корбюзье. — Возьмем музыку и математику. Казалось бы, что у них общего? Тысячелетиями люди пользовались звуком в своих песнях, играх и танцах. И эта первоначальная музыка передавалась только из уст в уста. Но пришел день — это случилось за пять веков до вашего рождения, — и Пифагор задумался над возможностью передавать музыку из поколения в поколение посредством записи. Он принял за отправную точку, с одной стороны, человеческий слух, а с другой — числа, то есть математику, которая сама по себе дочь Вселенной. Так была создана первая музыкальная запись — Пифагоров строй, сумевший зафиксировать музыкальные композиции и пронести их сквозь все времена и пространства.
Витрувий одобрительно кивнул:
— Когда Пифагор это открыл, он, не сомневаясь, что открытие внушено ему Музами, принес им, в знак величайшей благодарности, жертвы… Математическая теория и музыка воистину едины. Но многое я почерпнул и из писаний Аристоксена, хотя он кладет в основу музыки не начало числа, как Пифагор, а свидетельство слуха.
— Свыше двух тысячелетий, — продолжал Ле Корбюзье, — потребовалось, чтобы создать новую систему — модулированную гамму, более совершенную, способствовавшую величайшему подъему музыкальной композиции. Три века, а возможно и значительно дольше, служила она тончайшему выражению человеческого духа, музыкальной мысли Иоганна Себастьяна Баха, Моцарта и Бетховена, Дебюсси и Стравинского… Может быть — здесь я решаюсь на предсказание, — уже создана еще более поразительная музыкальная гамма, объединяющая звуки, неиспользованные или неуслышанные, незамеченные или нелюбимые в ваше и в мое времена?.. Научились же мы управлять тембром звука, передавать музыку и речь на огромные расстояния, тысячекратно повышать громкость…
— И мы умели усиливать звук, — возразил Витрувий. — В нишах под скамьями или между сиденьями театров мы помещали медные сосуды, издававшие, согласно математическому расчету, звуки различной высоты. Сосуды распределяли соответственно музыкальным созвучиям — по квартам, квинтам и октавам, чтобы голос актера, попадая в унисон с ними, вызывал ответное созвучие, становился от этого громче и достигал ушей зрителя более ясным и приятным. Ты, Корбю, скажешь, что в Риме из года в год строилось много театров, но что в них ничего такого в расчет не принималось. Однако ты будешь не прав, так как все общественные деревянные театры имели много дощатых частей, которые также резонируют. Это лишь в глубокой древности, как свидетельствует Овидий,
Только и было всего, что листва с палатинских деревьев
Просто висела кругом, не был украшен театр.
Располагался народ, сидел на ступенях из дерна
И покрывал волоса только зеленым венком.
А при мне театры, не только деревянные, но и мраморные, где использовались резонирующие сосуды, были известны каждому. Предложу тебе в качестве свидетеля Луция Муммия,[4] который, разрушив театр коринфян, вывез его бронзовые голосники в Рим. Такие театры были в разных местностях Италии и во многих городах Греции.
Ле Корбюзье улыбнулся воспоминанию:
— Двадцати с небольшим лет я, тогда еще Шарль Эдуард Жаннере, путешествовал по Италии и Греции. Я видел вечные памятники — славу человеческого разума! Меня пленила средиземноморская культура. К слову, когда я затем вернулся в Париж, сам Огюст Перре[5] предложил мне вместе с ним строить театр на Елисейских полях.
— И ты, конечно, согласился?
— Увы… От этого блестящего предложения пришлось отказаться. Меня ждали дома, в моем родном городе Ла-Шо-де-Фон, там я стал преподавателем прикладного искусства и живописи.
— Оставив архитектуру?
— О нет, живопись всегда была для меня частью архитектуры. Я искал новое в живописи, стремясь выявить архитектонику вещей, стремясь к ясной, уравновешенной композиции. Это новое направление мы назвали пуризмом, от французского слова «чистый». И, конечно же, как писал мне Поль Валери, поиски чистоты форм в искусстве не могут быть даже начаты, если не опереться на примеры из наследия прошлого.
Витрувий взволнованно взмахнул руками:
— Клянусь Юпитером, ты прав! Живопись должна изображать то, что есть или может быть в действительности, вещи отчетливые и определенные.
— Единственный критерий суждения, — поддержал Ле Корбюзье, — в котором одновременно присутствуют и сила, и ясность, это дух правды. Им силен человек. Когда мы принимаемся за работу, все должно быть ясным, поскольку мы существа разумные…
— О, если бы бессмертные боги исправили то безумие и заблуждение, что установилось в живописи! — не успокаивался Витрувий. — Древние, я имею в виду живших до меня, трудолюбиво принимаясь за работу, старались добиться искусством того, чего при мне достигали пышностью красок. Видано ли, чтобы кто-нибудь из древних не пользовался киноварью бережливо, как лекарством? В мое же время ею повсюду и большей частью целиком покрывали стены. Сюда же относится и горная зелень, багрец и армянская лазурь. А когда накладываются эти краски, то, хотя бы они положены и без искусства, они все равно создают яркий колорит.
— И тысячелетия спустя, Марк, декоративное искусство не обходилось без так называемых «стилей», носивших случайный, поверхностный характер. Вещи фабриковались в «стиле», чтобы облегчить творческий процесс, скрыть недостатки произведения. Размножаясь, они порождали пышность. Подобное, с позволения сказать, искусство не имеет права на существование! «Стили» — ложь!
— Было бы небесполезно знать, почему побеждает ложное начало?
— Вовсе нет! — протестующе воскликнул Ле Корбюзье. — То, что лишено духа правды, не может победить. Рано или поздно оно лишается всякого смысла и выбрасывается как негодное. Если же вещь служит вечно, перед нами искусство. Будь то литература, геометрия, театр, живопись… Творчество объединяет поэта с архитектором, математика с музыкантом.
— Подобным же образом астрономы могут рассуждать вместе с музыкантами о симпатии звезд и созвучиях в квадратурах и тригонах, а с геометрами — о зрительных явлениях, да и во всех остальных науках многое или даже все — общее, поскольку это касается рассуждений. И все же, — лукаво усмехнулся Витрувий, — если понадобится лечить рану или спасти больного, то за дело возьмется не музыкант, а врач.
— Но и врач тоже художник. И учитель, и портной. Что такое произведение искусства? Это инобытие человека-творца, вашего или моего современника, либо человека другой, неведомой эпохи. Творчество, в чем угодно — в физике, технике, генетике, — словом, в любой сфере, всегда художественное творчество. Это момент глубочайшего откровения, страстная и искренняя исповедь, быть может Нагорная проповедь.
— Теперь я верю, — с торжественной убежденностью заключил Витрувий, — огонь Прометея не погас.
— И не погаснет, — сказал Ле Корбюзье.
— Надо воздать нашим предкам, — убежденно заметил Витрувий, — не умеренную, а бесконечную благодарность за то, что они не скрыли в завистливом молчании своих знаний. Если бы они так не сделали, мы не могли бы знать ни того, как рассуждали Сократ, Платон, Аристотель, ни о том, что происходило в Трое.
Ле Корбюзье едва заметно улыбнулся:
— Древние греки, да и вы, римляне, считали непререкаемой истиной каждое слово «Илиады». Потом наступила пора, когда все в ней сочли вымыслом. Но за семнадцать лет до моего рождения Генрих Шлиман[6] нашел-таки легендарную Трою, а спустя четыре года он же раскопал «обильные златом Микены»
Витрувий продекламировал распевно:
Но живущих в Микенах, прекрасно устроенном граде,
И в богатом Коринфе, и в пышных устройством Клеонах…
— «Всех их на ста кораблях предводил властелин Агамемнон», — подхватил Ле Корбюзье. — До чего же точно выразил наши чувства Валери Ларбо:[7]
О Гомер! О Вергилий!
О Corpus Poeticum[8] Севера! Лишь на твоих страницах
Отыщутся вечные истины моря,
Отыщутся мифы, в которых отразился один из ликов времени,
Отыщутся феерия моря, и генеалогия волн,
И весны морские, и морские осени,
И затишье морское, простертое плоской зеленой дорогой
Под колесницей Нептуна и хороводами Нереид.
В одном ошибся Ларбо: мифы вовсе не были мифами. Находки археологов реабилитировали Гомера! Но подлинный его триумф связан с сенсационным открытием англичанина Майкла Вентриса. При раскопках на Крите, Пилосе и в других гомеровских местах археологи обнаружили тысячи глиняных табличек с неизвестными письменами. Полвека бились над ними, но расшифровать не смогли. А Майкл сумел это сделать. «Илиада» получила историческое подтверждение.
— Я полагаю, не может быть сомнений, что названный тобой Вентрис с юности посвятил себя древним языкам или превзошел всех как историк?
— Нет: он был архитектором! И это лишний раз подтверждает, что архитектура — не профессия, а определенное состояние духа. Истинный архитектор отличается богатейшим духовным миром, интересуется всем, что происходит вокруг него, не замыкается в узкой мещанской скорлупе. Простите, Марк, я увлекся, — оборвал себя Ле Корбюзье.
— Я согласен с тобой, Корбю, и считаю, что главное для архитектора состоит в том, чтобы найти настоящий путь для обретения истины. Майкл Вентрис нашел свой путь. Скажи мне, прошу, что было затем с этим одареннейшим человеком?
— Через три с половиной года после своего открытия, — вымолвил Корбюзье, — он погиб в автомобильной катастрофе. Я вспоминаю свою студенческую юность, тогда мостовая целиком принадлежала пешеходу: на ней можно было стоять, разговаривать, петь. Мимо тихо проплывали омнибусы, влекомые лошадьми.
— Вижу картину, создаваемую твоей мыслью…
— Но вот появился автомобиль. И за каких-нибудь несколько лет человек стал похож на затравленного зверя, в городах словно воцарился панический вопль: «Спасайся кто может!» Лавина машин, хлынувшая в коридоры улиц, — взрывчатка, брошенная в топку.
— Постой, — поспешно перебил Витрувий. — Ты, быть может, оговорился, упомянув о «лавине машин»? Что такое машина, чем она разнится от орудия и о происхождении и необходимости ее — обо всем этом я исчерпывающе сказал в своем трактате. Не будешь же ты оспаривать, что машина есть сложное и связное сочетание соединенных вместе деревянных — слышишь, Корбю, деревянных! — частей, обладающее огромными силами для передвижения тяжестей. Действует она посредством круговращения, основанного на искусстве. Разве не так? О какой же лавине машин может идти речь?
— С тех пор как вы написали свой бессмертный трактат, Марк, — почтительно и твердо произнес Корбюзье, — прошли тысячелетия. Не знаю, какой стала машина сейчас, а в мое время… Смотрите же… Вот водоотливная машина Георга Агриколы,[9] построенная спустя полтора тысячелетия после вас. Большая часть ее деталей — не из дерева, а из железа.
Витрувий смутился:
— Ты доказал мою неправоту, и я не премину как можно быстрее признать это. Действительно, и водоподъемная машина Ктесибия[10] делалась не из дерева, а из меди. В ее основании ставили цилиндры с трубками, гладко выточенные на токарном станке… К тому же это не единственная машина, изобретение которой приписывают Ктесибию.
— Вы собирались упомянуть о водяных часах — клепсидрах?
— Ты хочешь сказать, Корбю, что это тоже машина?
— Именно. И о доме можно сказать: машина для жилья. Просто мы вкладывали в понятие «машина» гораздо более широкое содержание, чем вы, римляне. Смотрите: вот паровая машина. Ее маховик приводится в движение расширяющимся паром. А это прообраз автомобиля — паровая повозка Кюньо.[11] За нею паровоз, пароход, дирижабль, самолет, ракета. Автомобили вы уже видели… Теперь станки, подъемные краны, экскаваторы… Хватит, пожалуй? Хотя нет, вот еще одна машина — вычислительная.
— Мы пользовались для вычислений счетными досками — абаками, не от них ли она происходит?
— Как человек от простейших одноклеточных организмов. Судите сами, Марк: машина способна решать одновременно десятки математических задач, причем самостоятельно, без подсказки человека, и делает в секунду тысячи вычислений…
— О, Юпитер! — подавленно воскликнул Витрувий. — Поистине машина позволяет победить природу там, где эта природа побеждает нас… Не руководствуйся ум наш искусством, сил человеческих было бы недостаточно, чтобы придумать и изготовить столь могущественные машины. Но продолжай, прошу тебя.
Корбюзье положил руку на плечо Витрувия:
— Смотрите: машина сверкает перед нами полированными стальными дисками, сферами, цилиндрами. Она вызывает в нас душевное волнение, и одновременно в нашем сознании возникает множество ассоциаций: эти диски и сферы чем-то напоминают нам божества Древнего Египта или Конго.
Витрувий заговорил нерешительно:
— Только не сердись на меня, Корбю, за то, что решаюсь сказать тебе. Ты не веришь в бессмертных богов, но обожествляешь машины. Когда ты говоришь о них, в речи твоей различаю я то страх, то преклонение. Ты испытываешь к машине либо избыток веры, либо приступ неверия, переплетаешь симпатию с неприязнью.
— Наверное, это действительно так, — признал Ле Корбюзье. — Наш век противостоял четыремстам предшествующим векам. Предписывая свои условия нашему образу жизни, заставляя ум принять определенную систему правил, машина раздвинула рамки нашей жизни, вырыла пропасть между поколениями. Перед этой пропастью я и остановился поразмыслить: нужно молиться или проклинать?
— Жизнь сделалась для вас трудной?
— Стремительной, бурной, суровой, нередко — непосильной. Наша эпоха не допускала расслабления. Она утверждала себя в действии. Страсть к точности, доведенной до степени некоего идеала, поиск совершенства во всем — вот ее главная черта.
Витрувий сказал с волнением:
— Но это же, уверяю тебя, прекрасно! Великой мощи достигла твоя эпоха!
— Эта мощь напоминает грозовой поток, сметающий все на своем пути. У потока нет русла… Казалось бы, человек должен преисполниться какого-то особого энтузиазма. Но этого не происходит. Возникает лишь ощущение силы, удовольствие от своей причастности к этой силе, к этой мощи. Но оно съедаемо страхом за будущее. Гигантская, всесокрушающая, жестокая эволюция сожгла все мосты между нами и прошлым.
— Но — не будущим?
— Оно было омрачено безрассудной подготовкой к войне. У нас это называлось гонкой вооружений.
Витрувий нахмурился:
— Войны омрачали и нашу жизнь. Но какую пользу принес человечеству своей непобедимостью Милон Кротонский[12] или другие подобные ему победители, кроме той, что, пока были живы, они славились среди своих сограждан? Наставления же Пифагора, Демокрита, Платона, Аристотеля и прочих мудрецов приносят свежие и цветущие плоды не только их согражданам, но — всем народам. И те, кто с юных лет насыщаются этой обильной умственной пищей и достигают наивысшей мудрости, учреждают в государствах добрые нравы, справедливые права и законы, без чего ни одно государство не в состоянии достичь благополучия.
— Всю необычайную мощь нашей эпохи, — горячо проговорил Ле Корбюзье, — я пытался мобилизовать на дело мира — на строительство жилищ. Горячке, в которой билось наше общество, надо было противопоставить жизнь. Пушки, снаряды? Увольте! Жилища? Пожалуйста! Война — порождение нищеты и тщеславия — для меня бессмысленна. Она не смогла бы найти сторонников, если бы общество направило свои силы на осуществление основной жизненной задачи — создание жилищ.
— Ты ставил перед собой благородные цели, Корбю.
— Я и мои единомышленники понимали: глубоко потрясенная общественная машина нуждается в переделке поистине исторической, иначе ее ждет гибель.
Золотая латынь Витрувия зазвучала с особой торжественностью:
— Умы подобных тебе, сами по себе обращенные ввысь, поднимаясь по ступеням истории, достигают того, что заставляют потомство сохранять в памяти на веки вечные не только их мысли, но и облик. И с трепетом, поверь мне, Корбю, люди будущих поколений припадут к роднику твоих мыслей.
— Спасибо, Марк… Отвечу словами Гильвика:
Вечности
Мы не утратили.
Нам другого
Скорей не хватало:
Мы не умели претворить ее в будни,
В луга, облака,
В слова и поступки,
Понятные людям.
А теперь
Нам вдруг стало ясно,
Что вечность — мы сами.
Я гражданин и уроженец Космополиса — один из тех, кому посчастливилось родиться. Избранный еще до зачатия: право на существование даровано не всем. Легко представить, к чему бы привело никем не контролируемое, беспорядочное размножение. К деградации общества, вырождению людей и — в недалекой перспективе — неотвратимому вымиранию.
Единственный способ избежать этого — жесткий, если не жесточайший, контроль рождаемости. Каждое новое поколение космополитян должно в точности воспроизводить все качества предшествующих. Никакого совершенствования, ведь лучшее враг хорошего. Великий Лоор учит, что так называемый прогресс — не благо, а величайшее зло. Именно он привел нашу прародину Гему к гибели!
Селекция, селекция и еще раз селекция, лишь она способна обеспечить спасительное постоянство, которое предохраняет от гибели: ведь если Завтра будет точно таким, как Сегодня, то сохранится в своей благословенной неизменности и наше бытие…
Неразумные предки не знали этой истины и жестоко поплатились.
Наш вождь и учитель говорит еще, что воспроизводство людей нужно оптимизировать не только количественно, к чему понуждает ограниченность жизненного пространства, но и качественно. Права на потомство удостаиваются те, чьи генные спектры, во-первых, сами безукоризненны, а во-вторых, дадут при соитии не менее безукоризненную суперпозицию.
Генные спектры моих родителей удовлетворяли четырем главным и всем дополнительным критериям. Главные: преданность идеалам лооризма, лояльность, умение подчиняться не рассуждая, общественное самосознание. Дополнительные: вера в светлое будущее, коллективизм, единомыслие, исторический оптимизм, стойкость в преодолении трудностей и многие другие. Короче, все то, чем славен человек, было наследственным достоянием родителей. Иначе я не мог бы родиться.
Хочу надеяться, что унаследовал родительские качества и со временем смогу рассчитывать на продолжение рода. Пожалуй, даже уверен в этом.
В моих словах нет хвастовства: я разговариваю с самим собой. Впрочем, то же самое сказал бы и великому Лоору, если бы мне выпала такая счастливая возможность.
Слава Лоору! Да здравствует наш великий вождь! — я готов повторять эти искренние, идущие от сердца слова днем и ночью. Ему я обязан своим появлением на свет. Дав возможность родиться, он тем самым оказал мне великую честь и доверие, которые невозможно не оправдать. Я люблю его сыновьей любовью. Он для меня больше, чем отец и мать!
Отец и мать… Мои родители… Мысль о них — единственное, что омрачает мое радостное мировосприятие. Умом я понимаю: обобществление детей — акт высшей справедливости. Ведь если одни смогут иметь ребенка, а другие — нет, возникнет вопиющее неравенство. В нашем же идеальном обществе все равны. И родить ребенка — почетная обязанность, а не привилегия. Вот почему тайна рождения охраняется законом. Сказать: «Я твой отец (или мать)», значит совершить преступление.
На моей памяти оно было совершено лишь однажды. До сих пор вижу эту жалкую женщину у столба общественного презрения. Она простирала руки и твердила:
— Мой сын! Сыночек мой! Не отталкивай меня! Будь ко мне добр. Ведь я твоя родная мать, и ничто не истребит мою любовь к тебе!
— Ты опозорила нас обоих! — крикнул в ответ сын. Я не желаю тебя видеть! Подлая самозванка, которая притворяется моей матерью!
— Нет! Не-ет! Неправда! Я родила тебя в муках… Кормила грудью, баюкала. А потом мое дитя отняли, оторвали силой. Год за годом я любовалась тобой издали, словно чужая. Но я не чужая, я твоя мать! Я не могу больше! Сыночек… Любимый… Не уходи… Не покидай меня!
И тогда он плюнул ей в лицо.
Конечно же, именно так нужно было поступить. Я восхищался этим мужественным поступком. А что сделал бы сам, оказавшись в таком положении?
Не знаю… Боюсь, у меня не хватило бы мужества… Скорее всего, я убежал бы, не сказав ни слова… А может быть… Нет, это было бы предательством по отношению к моему истинному родителю — великому Лоору.
И все же с тех пор я невольно всматриваюсь в лица женщин, которые по возрасту могли бы оказаться моей матерью, и думаю:
«Не ты ли?»
А иногда — это удручает меня — мысленно представляю,
как встречная женщина протягивает ко мне руки:
«Сыночек мой… Сыночек… Сыночек…»
И мне хочется броситься к ней на грудь.
Изредка я вижу эту сцену во сне. Просыпаюсь, а подушка мокрая от слез. Потом долго выговариваю себе, подыскивая слова пообиднее.
Никому из посторонних я бы не признался в своей постыдной слабости. Исповедуюсь перед самим собой. Ах, если бы излить душу великому Лоору…
Я пробовал молиться ему, как Богу. Подолгу стоял перед его монументом на Форумной площади. Исступленно шептал:
— Подскажи, как обуздать глупые мысли… Говорят, доброта и жалость — пережитки, мешающие созидать счастливое будущее. Но ведь Будущее это повторение Настоящего, значит, и настоящее должно быть счастливым. А какое может быть счастье без доброты? Видно, я чего-то не понимаю… Просвети меня, Отец!
Но Лоор отрешенно смотрел сквозь переборки отсеков и стальную оболочку Космополиса в бесконечность, не удостаивая меня ответом. И я говорил себе:
— Кто ты такой, чтобы претендовать на его особое внимание? Неужели мало того внимания, которым он одаряет всех поровну! На нем держится благополучие. Без него не было бы Космополиса и Системы. И ты не знал бы, что такое свобода!
По вине предков наша жизнь, жизнь космополитян, неизбежно сопряжена с лишениями и тяготами. Но — слава Лоору! мы живем. И мы свободны так, как никто не был свободен на изобильной Геме!
Любовь к свободе у меня с детства.
— Научись подчиняться, и ты никогда не будешь рабом, — внушали мне.
Помню, я спросил наставника:
— Чем же тогда свободный отличается от раба?
Наставник разъяснил:
— Свободный человек исполняет свой долг добровольно, а раб по принуждению.
— Значит, раба заставляют, а свободный делает сам?
— В этом суть. Ведь свобода это осознанная необходимость. осознай ее, и никто не будет тебя заставлять.
И я поклялся быть свободным!
Сегодня меня приняли в космол — космическую организацию молодежи!
Я давно мечтал об этом дне и задолго начал к нему готовиться: тщательно проработал труды вождя (правда, не все понял), освежил в мозгу важнейшие даты его жизни.
Подумать только, когда-то он был обыкновенным человеком, одним из нескольких тысяч обитателей Базы (так называли зародыш нынешнего Космополиса). Талант и трудолюбие выдвинули его в лидеры. Став Главным Архитектором, он создал Космополис, заложил основы Системы.
Как ему мешали, с какими мерзкими кознями он столкнулся: ведь старое, отживающее всячески препятствует новому.
У него были сильные, не останавливающиеся ни перед чем враги: Корлис и этот… Кей. Напрасно я извлек из недр памяти их имена, они преданы забвению!
Лоор все превозмог: сопротивление, злобные нападки, саботаж. И народ избрал его на пост Главы Государства.
Он, чего и следовало ожидать, проявил себя непревзойденным государственным деятелем: перестроил, довел до совершенства и навеки сцементировал в прочнейший монолит наше общество, как перед тем Базу, не шедшую ни в какое сравнение с Космополисом.
Когда истек срок главенства, космополитяне попросили Лоора дать согласие на повторное избрание, но он, с присущей ему скромностью, отказался:
— Среди нас наверняка есть более достойные занять кресло Главы. Я же по-прежнему буду отдавать себя нуждам народа, служить ему на том посту, который мне доверят.
Какие проникновенные слова! Сколько в них душевного величия! Вот пример подлинно свободного человека, в равной мере готового и повелевать, и подчиняться…
Народ не настаивал на том, чтобы Лоор остался Главой. Космополитяне проявили гражданскую мудрость, упразднив главенство, как изживший себя институт государственного устройства. Великий Лоор был провозглашен Вождем Космополиса.
Теоретические труды вождя, проникнутые заботой о нас указания, стали нашей Конституцией.
Лооризм воистину великое учение. Оно убедительно доказывает, что в замкнутой системе с воспроизводимыми ресурсами может (и должно!) быть построено общество нового типа, свободное от эксплуатации человека человеком, не зависящее от прихотей природы. В таком обществе каждый получает по потребностям и отдает по способностям.
Пожалуй, самое слабое место в моей подготовке — история. Именно в исторических аспектах лооризма я так и не смог разобраться, осознать взаимосвязь событий таким образом, чтобы прошлое естественно предваряло сегодняшний день. Неужели я настолько глуп? У меня все время возникают вопросы, которых в принципе не должно быть!
Вот, например, о делении нашей истории на древнюю и новейшую. Хронологическую границу между ними Лоор связывает с катастрофой на Геме. Таким образом, древнюю историю отделяет от наших дней отрезок времени, меньший, чем продолжительность человеческой жизни. Почему же тогда она «древняя»? И почему в трудах вождя подробно проанализировано «межвременье» — период, непосредственно предшествовавший катастрофе, момент самой катастрофы и начало перестройки Базы, а о тысячелетиях подлинно древней истории — ни слова?
Я заикнулся об этом наставнику, и зря. Он уставился на меня с каким-то болезненным любопытством, словно на монстра. А потом долго втолковывал, что гемяне фальсифицировали историю, поэтому ничего, кроме искаженного взгляда на действительность, исторические первоисточники не содержат. К тому же они погибли в катастрофе. А все то немногое ценное, что было в них, изложено и гениально интерпретировано вождем.
И я вспомнил, как учитель Дель, ведший меня в старшей стадии детства, еще тогда предупреждал:
— Есть множество вопросов, Фан, над которыми не следует ломать голову. Если у тебя возникнет вопрос, задай его. Возможно, тебе ответят. Или же нет. В том и другом случаях не переспрашивай. Ты хочешь знать прошлое Гемы? А зачем? Думаешь, история нечто незыблемое? Нет, ее пересоздают задним числом. Умные люди тем самым оберегают тебя и всех нас от разрушительного знания. Запомни это.
Надо было слушаться Деля…
Легко сказать: «слушаться»… А если меня преследует мысль: имеем ли мы право замалчивать прошлое или, того хуже, переиначивать происходившие события?
И все же надо молчать, иначе нарвешься на неприятности. Неудивительно: под боком у нас грозный и коварный враг — Гема, над которой властвуют «призраки», самоорганизующиеся сгустки полей, обладающие огромным энергетическим потенциалом и интеллектом вычислительных машин. Они подчинили себе горстку людей, тех, кто был изгнан с Космополиса, и их потомков. Представляю, какую злобу вызывает у них свободное общество космополитян. Несомненно, «призраки» вынашивают замыслы поработить нас, захватить Космополис.
Сердце сжимается, когда мысленно представляешь нашу маленькую, но гордую планетку, средоточие и яркое воплощение могучего человеческого разума, на привязи у Гемы. Ведь она обращается вокруг этого мрачного гиганта, как спутник. Космополис спутник Гемы. Не кощунственно ли?
Как-то я спросил Деля:
— До каких пор мы будем привязаны к Геме? Разве мы от нее зависим?
Дель усмехнулся и ничего не сказал. Я понял, что вопрос был неуместен. Но до сих пор, пренебрегая советом учителя не переспрашивать, продолжаю задавать его — себе. Ведь огромное преимущество замкнутой системы по сравнению с незамкнутой — абсолютная независимость от всего внешнего. Или я опять-таки в чем-то заблуждаюсь?
Есть только один человек, с кем можно поделиться сомнениями, Асда. Хотя она не только не рассеивает их, а усугубляет. Но это моя подруга, моя любимая, и от нее у меня не может быть тайн…
Ей я верю беспредельно. А больше (разумеется, это не относится к Лоору) — никому. Раз уж суждено соседствовать с врагом, то, по крайней мере, нужно быть бдительным. Лоор говорит, что чем больше наши успехи, тем изощреннее и коварнее тайная война, которую ведут с нами «призраки». Страшно подумать: среди нас замаскировавшиеся агенты Гемы! Они вынюхивают наши секреты, готовят диверсионные акты, покушения на вождя и его ближайших сподвижников!
И уж если я скрываю от окружающих свои мысли, то что сказать об этих гнусных предателях?! Они провозглашают наши лозунги, клянутся в верности великому Лоору, а сами… И ведь не заглянешь под маску, не распознаешь врага, пока не услышишь о его разоблачении. Поневоле начинаешь подозревать всех, даже самого себя…
Аcда смеется, когда я говорю ей об этом.
Впрочем, вернусь к теме космола. Да, я добросовестно подготовился к собранию, понимая, что предстоит экзамен, возможно, самый трудный в жизни. Хотя вне космольской организации у нас остаются лишь считанные юноши и девушки, вступить в нее не так просто: надо доказать свою идейную зрелость, обосновать мировоззренческую позицию, подтвердить верность идеалам лооризма. И ведь не крикнешь: «Я верный, я преданный, я самый-самый». Нет, тебе будут задавать вопросы, а ты должен отвечать на них честь по чести: веско, чинно, уверенно. Хорошо хоть, это не те вопросы, на которые приходится искать ответ в потемках…
В космол принимают раз в год, причем в том самом Мемориальном отсеке, где когда-то Лоор работал над проектом Космополиса.
Я не бывал прежде на Базе: в обычные дни вход туда закрыт. Здесь резиденция наших руководителей. Дух захватывает при мысли, что в одном из соседних отсеков, совсем рядом, обсуждают государственные дела вождь и его соратники. Шальная мысль приходит в голову: вдруг распахнется герметичная дверь и войдет великий Лоор!
«Здравствуй, Фан, — скажет мне отечески. — Знаю, ты настоящий, достойный космолец. А насчет твоих сомнений, то у кого их нет! Каждый человек должен в чем-то сомневаться. Я тоже сомневался, когда создавал Космополис. Важно вовремя преодолеть сомнения, твердо решить: «да» или «нет». Я преодолел. И ты преодолеешь!»
Конечно, он на наше собрание не пришел, такое могло произой-ти лишь в моем воображении… Неужели я не увижу его, иначе как на портретах или в бронзе?
Космольцев тысячи, это самая массовая, а точнее, единственная молодежная организация. Почему единственная? Да в других нет нужды: все мы единомышленники, все горячо любим Лоора и верны идеалам лооризма.
Лучшие космольцы, повзрослев, становятся членами Космической лиги. Лига — авангард нашего народа, его честь и совесть. Мечтаю со временем вступить в ее ряды.
Все космольцы не поместились бы в Мемориальный отсек, да в этом и нет необходимости при нашем единомыслии. Пришли руководители ячеек, по уставу исполняющие роль выборщиков.
Огромное, залитое синеватым светом помещение. Никакой отделки — ребра металлической арматуры, многоярусная галерея с зигзагом лестниц. Ни намека на эстетику, все пионерски сурово, даже аскетично: несглаженные углы, асимметричные выступы. С одной стороны подобие амфитеатра с уходящими под своды рядами похожих на жердочки сидений — не свалишься, но и не усидишь дольше, чем нужно.
Размеры Мемориального отсека меня поразили. Я подумал с недоумением: зачем Главному Архитектору понадобилось столько места для работы, и не сразу вспомнил, что здесь он собирал из модулей макет Космополиса.
Пожалуй, единственное, что добавилось с того времени (не считая жердочек-сидений), это информационно-акустическая система, позволяющая общаться, не напрягая слуха и голоса.
Итак, будущие космольцы расселись в амфитеатре. Напротив, на просцениуме, расположились выборщики. Они не намного старше нас, а сразу различишь, кто есть кто…
Выборщики строги, важны, держатся непринужденно, раскованно. Слышны обрывки фраз, которыми они обмениваются:
— Венд был прав, когда…
— Вождь и говорит ему…
— Не три рекомендации, а пять…
Мы же робки и молчаливы. Не поднимаем глаз. Волнуемся. Даже дышится тяжело, хотя вентиляция отменная.
Вот встал один из выборщиков.
— Урм, младший советник вождя… — скороговоркой зашептали сзади.
Урм заговорил. Мы слушали, не спуская с него глаз, и машинально кивали головами, как бы в подтверждение каждой произнесенной им фразы.
Он излагал вещи, всем нам известные, я бы на его месте делал то же самое. Не случайно смысл сказанного им воспринимался без малейшего напряжения. Это ли не образец доходчивости!
— Вступая в космол, — напутствовал Урм, — вы присягаете на верность лиге и ее вождю, нашему вождю, великому Лоору. Космольцы всегда были в первых рядах строителей замкнутого общества…
Чувство сопричастности к общему делу, пробужденное этими простыми, общедоступными словами, охватило меня. Я невольно залюбовался Урмом: он произносил речь наизусть, не под фонограмму, — готов в том поручиться! — и ни разу не сбился, не воспользовался подсказкой минисуфлера!
Голос, накаленный пафосом, выверенные энергичные жесты, вот это трибун! И как его слушают, каким энтузиазмом заряжаются от него!
Тут я случайно перехватил взгляд Урма и поразился: он принадлежал совсем другому человеку, и человека этого среди нас не было… Усталый, отсутствующий, слепой взгляд!
«Показалось!» — с облегчением подумал я, потому что Урм вдруг обвел нас глазами, будто хотел заглянуть в душу — и заглянул! каждому по отдельности.
— Хочу надеяться, — сказал он, — доверительно приглушив голос, — что сегодня у меня появятся сто новых друзей.
Потом мы и выборщики расселись попарно. Начался индивидуальный контакт (тот самый экзамен, к которому я готовился). Как ни настраивал себя, а все равно почувствовал неприятный холодок, странную неловкость, точно раздевался перед посторонним.
Моим выборщиком оказался Реут, не знакомый мне прежде рыхлый парень, державшийся подчеркнуто сухо, свысока. Его бледное, казавшееся припудренным лицо выражало брезгливость. И за время беседы ни разу не шелохнулось. Даже губы не шевелились, когда он говорил, — чревовещатель, да и только!
Я сразу же понял, что Реут испытывает ко мне неприязнь, и это чувство было взаимным.
Буквально все в Реуте выглядело старческим, от старомодного глухого комбинезона до потрепанного блокнота, который он не выпускал из рук, то закрывая, то раскрывая вновь, чтобы поставить галочку или вычеркнуть заданный вопрос.
Глаза у него были тусклые, немигающие, без ресниц. Такие я видел на сохранившихся изображениях рыб. Волосы неопределенного цвета, редкие, слипшиеся. Лобик крошечный, а подбородок, напротив, непропорционально крупный, тяжелый. И щеки дряблые, отвисшие, как у старика.
Каждую фразу Реут начинал со слова «так», но слышалось «тэ-эк»:
— Тэ-эк… Что имел в виду великий Лоор, говоря о примате замкнутости?
Или:
— Тэ-эк… Что бы ты сделал, узнав, что твой наставник тайно слушает передачи с Гемы?
А действительно, что бы я сделал? Донес бы куда следует? Ох, не знаю, как бы я поступил… Зато знаю, как надо отвечать на такие вопросы:
— Сообщил бы уполномоченному по охране верности.
Все во мне было напряжено. Боялся сорваться, ответить Реуту таким же брюзгливым тоном, да еще передразнить его дурацкое «тээк». И оттого отвечал на вопросы, точно отражал летевшие в меня метеориты, — быстро и четко, без единого лишнего слова, стараясь не отвлекаться от сути.
Затем наступила тишина. Как-то разом, вдруг, будто по неслышной команде.
«Все, конец допросу!?» — подумал я с облегчением и в то же время с некоторым разочарованием, потому что успел войти в азарт, отбивая «метеориты».
Урм сделал знак. Сидевший в нижнем ряду слева выборщик встал и произнес:
— Достоин.
Рядом поднялся другой, тоже сказал:
— Достоин.
И словно волна зигзагами покатилась по рядам:
— Достоин… Достоин…
Вот она добежала до нас. Но что это? Реут промолчал…
А за нашими спинами, все выше и выше:
— Достоин… Достоин… Достоин…
Я не мог поднять глаз.
Девяносто девять раз прозвучало слово «достоин», и вновь стало тихо, лишь урчание серводвигателей доносилось извне. Мы так к нему привыкли, что обычно не замечали, но сейчас оно казалось оглушительным.
И все же я расслышал тихий голос Урма:
— Мы ждем, Реут.
Тот нехотя встал, причем под глухим комбинезоном обозначился выпуклый животик, и, не разжимая губ, процедил:
— Тэ-эк… Достоин.
Когда я, отупевший от переживаний, даже не испытывая радости (она пришла позже), возвращался в жилую зону, кто-то положил мне руку на плечо.
Это был Урм.
— Вот мы и стали друзьями, — сказал младший советник вождя.
Обескураженный, я молчал. Он что, шутит? Или смеется надо мной? Кто я и кто он! Говорят, Урм любимец самого Лоора, каждый день видится с вождем. Что же могло его привлечь во мне?
— Ну, согласен дружить?
Я недоверчиво кивнул. А Урм (он был на полголовы выше меня) склонился к моему уху и вполголоса спросил:
— Хотел бы ты увидеть Гему?
Я оторопел окончательно:
«Испытывает меня… Ловит… Неужели кажусь ему таким дурачком?»
Нужно было ответить негодующе:
«Логово врага? Нет, нет и нет!»
Или:
«Я не предатель!»
Но… не смог, сам не знаю, почему…
— Меня ждет Асда, — буркнул невпопад и ускорил шаг.
Урм шел рядом.
— Это твоя подружка?
— Угу, — промычал я.
— Ну, иди…
Я побежал, а в конце пролета непроизвольно обернулся. Урм смотрел мне вслед.
Асда моложе меня на два года, заканчивает последний цикл обужчения. У нее лучистые сиреневые глаза, яркий румянец, что большая редкость для космополитян, зеленоватые, коротко остриженные волосы, хрупкая фигурка, острый ум и насмешливый характер. Последние два качества меня иногда раздражают, но я притерпелся к ним, потому что мы любим друг друга.
Любовь… О ней я узнал не от наставников, а из старинных книг, которые разрешено читать. Их немного. На страницах там и сям черные пятна, а некоторых листов вообще нет: нас оберегают от пагубного влияния Гемы.
Поразительная вещь: не существует уже великой и порочной цивилизации, доведшей себя до самоуничтожения, а картинки ее жизни, запечатленные на пожелтевших листках бумаги, все так же ярки и впечатляющи.
Это Асда пристрастила меня к чтению.
Перед катастрофой гемяне уже не читали книг. Их содержание перенесли на мнемокристаллы. Некоторое время и у нас так было. Но мы не захотели быть рабами техники, тем более, что она обвет- шала, и возвратились к книгам. Хотя, по правде, любителей чтения немного.
Да, техника ветшает… Помню, в детстве я любил кататься на многоуровневых эскалаторах, перепрыгивать с уровня на уровень, бегать навстречу движущейся дорожке, соревнуясь с ней в скорости. Ну и попадало же мне от взрослых!
Уже несколько лет эскалаторы стоят.
— Наше развитие обратилось вспять, — утверждает Асда.
Я доказываю ей, что так могут рассуждать лишь те, кто не постиг великой целесообразности равновесного замкнутого общества. Между тем, истинная цель и подлинное благо — не стремиться бездумно вперед, а оставаться на некотором оптимальном уровне, не обязательно самом высоком.
— Почему бездумно? — возражает она. — Прогресс — продукт разума.
— То, что произошло на Геме, тоже продукт разума? — иронизирую я.
— Ты прав, — неожиданно соглашается Асда. — Прогресс не всегда бывает разумным. Но я говорю о совсем другом прогрессе!
— Как ты не понимаешь, — сержусь я, — что Лоор сумел преодолеть инерцию движения в загоризонтные дали прогресса!
— Все это пустые слова! — устало говорит она.
Ах, Асда, Асда! Еще в первые дни нашего знакомства она спросила меня:
— Ты Лоора любишь?
— Конечно, — ответил я. — Как и ты.
— Вот уж нет!
Поблизости никого не было, но я инстинктивно зажал ей рот ладонью и зашипел:
— Ты с ума сошла! Ведь за такое…
Твердо и спокойно она отвела мою руку в сторону.
— Я знаю, с кем говорю.
— А я не желаю это слушать!
— Ну что ж, донеси на меня в охрану верности.
Я задохнулся от обиды.
— Если бы на твоем месте…
— То донес бы?
— Нет, отколотил!
— И на том спасибо, — рассмеялась Асда.
Обо всем у нее свое собственное, парадоксальное суждение, зато в теории лооризма я намного сильнее. Помню множество цитат и, естественно, опираюсь на них во время наших споров. Но она лишь морщится:
— У тебя что, своих мозгов нет?
Я доказываю, что цитаты это не просто выжимки из речей Лоора, а квинтэссенция его мудрости, распространяемая на нас. Можно, конечно, обойтись и своими мозгами, — здесь я выдерживаю язвительную паузу, — но зачем же делать лишнюю работу, зря напрягать мозг, если все уже продумано и заключено в чеканные формулировки?
— Ты сам не веришь в то, что говоришь, — парирует Асда.
И поразительно: мои доводы, только что представлявшиеся мне убедительными, блекнут, начинают казаться наивными. Но ведь так же, как я, рассуждает большинство. А большинство всегда право, таковы азы демократии.
Я говорю об этом Асде. Она же заливается смехом, просто захлебывается им до того, что ее чудесные сиреневые глаза наливаются слезами.
— Кто сказал такую чушь, твой Лоор?
Я выхожу из себя, чувствуя бессилие перед ее упрямством. Хочется бросить в смеющееся лицо Асды что-нибудь обидное, даже оскорбительное.
— Когда ты кривляешься, то становишься страшно некрасивой, просто уродкой!
Она сразу перестает смеяться. На глазах по-прежнему слезы, но уже совсем другие — слезы боли и отчаяния.
Мне становится нестерпимо стыдно.
— Прости, я пошутил, — говорю с раскаянием. — Ты самая красивая девушка Космополиса, а я подлец и дурак!
— Не дурак. Но живешь по принципу: «как все, так и я». У тебя стадный инстинкт. И еще… ты слишком бережешь свою психику. Ведь куда спокойнее закрывать глаза на ложь, несправедливость, лицемерие, чем бороться с ними!
— Как тебе позволили родиться? — поражаюсь я.
— Ты все еще веришь в эту чепуху с генными спектрами? угадывает мою мысль Асда. — Подумай сам, после катастрофы на Базу переправили жалкие крохи богатств Гемы, да и то, если бы не Кей с Корлисом…
Я снова начинаю горячиться.
— Не смей произносить имена врагов!
— Они не враги. Как раз наоборот. Но дело не в них. Ну скажи, откуда Лоор мог взять исходную информацию, чтобы получить генные спектры наших родителей? Ведь нужно проследить наследственную цепь за много поколений!
— Этим занимается вовсе не Лоор, а Тис.
— Приспешник Лоора, который мечтает оказаться на его месте, самому стать «отцом и учителем»? И что же, он завел генеалогические досье на всех космополитян? Чушь!
По привычке я перебираю в памяти цитаты из речей Лоора, но, как нарочно, не нахожу подходящей. А не найдя, мучительно думаю: как же все-таки отбирают будущих родителей, если генетические коды утрачены? Неужели Асда права?! Может быть, те критерии, по которым производят отбор, вообще не имеют отношения к генам?
— Ты совсем меня запутала, — говорю ей мрачно.
— Нет, это ты сам себя запутал, — не соглашается она. — Но, похоже, начинаешь понемногу распутывать.
— Не сдобровать тебе, любимая моя… — вырываются у меня тревожные слова. — Ведь в любой момент…
— А что я сказала? — лукавит Асда. — Что ты себя запутал? Разве в моих словах кто-то углядит крамолу?
Я часто недоумеваю, откуда у нее этот искаженный взгляд на действительность, упрямое, вызывающее инакомыслие. Боязнь за нее не отпускает меня. Считаю часы и минуты до каждой новой встречи, а она пролетает как мгновение. И мы еще укорачиваем его спорами!
Даю себе зарок избегать их, но всякий раз нарушаю.
У нас бесклассовое общество, в котором все равны. Асда смеется, когда я об этом упоминаю. А иногда сердится.
— О каком равенстве между тобой и Реутом можно говорить?
Я отвечаю с достоинством:
— Реут пользуется привилегиями потому, что он функционер. Но разве это свидетельствует о нашем неравенстве? Если бы я был функционером или администратором, то такие же привилегии были бы у меня.
— Так что же не становишься? — издевательски спрашивает Асда.
— А кто будет синтезировать пищу? Разве это не важное дело?
— Важное, — подтверждает Асда. — Но почему же тогда ты не имеешь привилегий, и почему администратором может стать лишь член лиги?
Она обрушивает на меня рой вопросов. Тех самых, над которыми втайне думаю и я, не находя ответа.
— Каждый из нас, достигнув совершеннолетия, может вступить в лигу, — неуверенно сопротивляюсь я.
— Почему же тогда в лиге лишь десятая часть взрослого населения?
— Ну… это наш авангард…
— Добавь еще: ум, честь и совесть. И все же, разве девять десятых принадлежат к другой, низшей касте? Они что, глупее, ленивее?
Я затыкаю уши.
— Прошу тебя, не надо об этом!
Ведь мне и самому не все понятно с привилегиями. Если членство в лиге почетно, то какие еще нужны привилегии?
Почва уходит из-под ног. После разговора с Асдой я перестаю верить в то, что наше общество бесклассовое. Классов, как таковых, нет, в этом я убежден по-прежнему. Но что-то вроде классификации все же существует. Сверху вниз: функционеры лиги, администраторы, ученые, инженеры, наставники и прочие.
А внутри каждой группы своя классификация. Словом, все мы распределены по разным полочкам — чем выше, тем полочка короче.
На вершине этой пирамиды — вождь.
Где же я? Наверное, у самого основания… А мечтал стать ученым, исследователем космоса. Не вышло. У нас ведь личное желание ничего не стоит!
И правильно. Что если все захотят быть учеными! Кому же тогда регенерировать отходы, поддерживать в норме среду обитания, синтезировать пищу?
Закончив последний цикл обучения, я, как положено, был направлен на биржу трудовых ресурсов. Меня распределили на завод синтетических кормов: других вакансий не оказалось.
Так мне сказали. Я же подозреваю, что все было предопределено заранее. С момента рождения на каждого заводится досье, куда вносятся оценки психодетекторной экспертизы, результаты всякого рода тестов, короче, все, что характеризует личностные особенности человека.
Очевидно, обобщив информацию обо мне, решили, что мое дело — синтезировать пищу.
Кто решил? Это для меня останется тайной…
За год я привык к своей профессии, как все мы привыкли к вкусу или, вернее, безвкусию синтетической пищи. И до разговора с Асдой не сомневался, что у меня была свобода выбора: ведь я осознал необходимость стать именно тем, кем стал. А сейчас приходится убеждать в этом не только ее, но и себя…
Нашу космольскую ячейку возглавляет тот самый Реут, который был моим выборщиком и вызвал у меня (как, судя по всему, и я у него) жгучую неприязнь. Впрочем, со всеми, кто ему подчинен, он держится высокомерно — с одними подчеркнуто сухо, с другими просто похамски (я бы такого обращения не стерпел!), с третьими, из числа подхалимов, снисходительно.
Как-то после собрания, на котором Реут выговаривал нам за общественную пассивность, я спросил его:
— Ты ведь закончил цикл обучения тремя или четырьмя годами раньше меня. И куда тебя распределили? Какова твоя специальность?
— Я не распределялся на бирже, — с чувством собственного Прево-сходства ответил он. — Активистов отбирает для политической работы лига.
— Значит, руководство ячейкой — твоя работа?
Он посмотрел на меня так, словно я сморозил глупость.
— Да, пока я работаю в космоле.
— Что значит «пока»? — не понял я.
— Меня обещают перевести в аппарат лиги.
— О-о! У тебя большое будущее!
Реут не уловил иронического смысла моих слов. Взглянул благосклонно, впервые с момента нашего знакомства.
— Такими, как я, не разбрасываются.
— Ты, наверное, и родился активистом?
На этот раз насмешка попала в цель. Безбровое, рыхлое, мучнистое лицо Реута, обычно скованное неподвижностью, словно раз и навсегда надетая маска, перекосилось, пошло красными пятнами, напоминающими свежие ожоги. В рыбьих глазах полыхнула ненависть.
— Дошутишься, — сказал он с угрозой.
— Все может быть, — ответил я.
К этому времени мне было уже кое-что известно о другом Реуте, совсем не похожем на того надменного, не признающего чужих мнений руководителя, с которым имели дело мы…
На Форумной площади состоялся День космола — наш ежегодный праздник.
Я люблю это место за редкий для Космополиса простор, головокружительно высокие своды. Ночами я пробирался сюда, чтобы побродить по металлической брусчатке, вскарабкаться на верхнюю эстакаду и с нее обозреть утопавшие в полумраке эллиптические стены, создающие иллюзию ничем не ограниченного пространства. Мне казалось, что я смотрю в даль Вселенной. Мечталось, что когда-нибудь смогу отправиться туда в поисках новых миров и судеб…
Праздничная площадь была неузнаваема. Свисали голубые полотнища. Куда ни глянь, — лозунги. Я знал их наизусть и всей душой поддерживал. Но почему действительность не всегда соответствует благородным словам, сопровождающим меня с самого рождения?
На возведенную накануне трибуну поднялись Урм, Реут и другие руководители космола. Заполненная космольцами площадь сдержанно шумела.
Но вот к трибуне подкатил энергомобиль. Я не поверил глазам: с трибуны опрометью сбежал Реут, распахнул дверцу и склонился в угодливом поклоне.
Из энергомобиля пыхтя вылез полный, одутловатый пожилой человек и, похлопав Реута по плечу, поднялся на трибуну. Реут шел сзади на полусогнутых ногах, поддерживая старика под локоток.
По толпе прокатилось:
— Тис… Тис… Тис…
Я был ошеломлен. Пытался и не мог найти сходство между шумно дышавшей тушей и героем моего детства — молодцеватым, подтянутым Тисом, чьи портреты, наравне с портретами Лоора, смотрели на меня со стен отсеков и шлюзов.
Невольно вспомнились возмутительные слова Асды: «Приспешник, который мечтает стать «отцом и учителем».
Странное дело: сейчас эти слова вовсе не казались мне возмутительными. Слушая цветистую речь Тиса (точнее, фонограмму, потому что голос был не в ладу с движениями губ), я подумал:
«Неужели она права?»
А толпа затаила дыхание: не каждый день удается увидеть и услышать великого человека, спасшего Космополис от изменников, которые продались «призракам»!
Стоявшие на трибуне также не спускали глаз с оратора. Лишь Урм — не померещилось ли? — водил глазами по рядам, как будто выискивал кого-то. Вот наши взгляды встретились, и он подмигнул мне. А может, просто моргнул?
И все же странный человек этот Урм! Такой же функционер, как Реут, даже рангом повыше — младший советник самого Лоора, — а ведет себя просто, не важничает…
Но что я знаю о нем? Открытый, обаятельный. Так почему же, если он такой хороший, не откроет глаза Лоору на злоупотребления администраторов? Ведь вождь может просто не знать об этом. Наверняка не знает!
Да… все не так просто. Урм умнее Реута, это очевидно. В остальном же между ними вряд ли есть разница!
Так я думал об Урме до вчерашнего дня. И как раз вспоминал о нем, когда почувствовал на плече его сильную руку. Разумеется, наша встреча была случайной, только не слишком ли часто стала повторяться случайность?
— Торопишься к Асде? — улыбнулся Урм.
Надо же, запомнил!
— Да нет… Просто прогуливаюсь, — уклончиво сказал я.
— Хочешь, пойдем ко мне?
Вот это неожиданность! У нас ведь не принято приглашать друг друга в гости. Да и как бы я мог позвать к себе Урма, если сам с трудом втискиваюсь в свою узкую, словно пенал, жилую секцию, а уж вдвоем с Асдой…
Я представил себе Урма на месте Асды и невольно рассмеялся: уж больно нелепая картина возникла в воображении!
— Что тебя рассмешило? — спросил Урм удивленно.
— Да так… Вспомнил кое-что.
— Ну, решайся!
— Пошли, — кивнул я.
Мы поднялись на верхний ярус, пересекли аппарель и по нескольким переходам дошли до Базы.
У входа в центральный тамбур стоял сотрудник охраны верности в яркокрасном парадном комбинезоне с боевым излучателем на поясе — «верняк», как говорили мы для краткости, вкладывая в это слово и скрытую насмешку, и боязливое уважение.
Служба верности, сокращенно «СВ»… Эти две буквы вызывали у нас дрожь. Могущественная СВ властвовала над нашими жизнями, и это было так же привычно, казалось таким же естественным, как вращение Космополиса вокруг Гемы, а Гемы вокруг Яра.
Иногда я задавал себе вопрос, из тех, что остаются без ответа: кто правит нами, лига или СВ? Однажды даже спросил об этом Асду. У нее ведь не бывает безответных вопросов…
— Да это одно и то же! — брезгливо сказала она.
«Абсурд!» — подумал я, но, вопреки обыкновению, спорить не стал: тема была из самых скользких…
Младший советник вождя протянул «верняку» шестигранный жетон. Урм отличался спортивной фигурой и завидным ростом, но рядом с массивным сотрудником СВ выглядел мальчишкой.
Казалось, алый комбинезон вот-вот треснет на могучем торсе «вер-няка», вперившего в меня пронизывающий и вместе с тем бесстрастный взгляд. Взгляд робота.
— Этот со мной, — небрежно проговорил Урм.
«Верняк» топнул два раза, отдавая честь, и вложил жетон в прорезь автомата-опознавателя. Дверь в тамбур открылась. Мы вошли в лабиринт старой Базы.
Поблуждав по нему, оказались в ярко освещенном туннеле, по сторонам которого виднелась редкая цепочка пронумерованных дверей.
Подойдя к одной из них, Урм прикоснулся жетоном к глазку запорного устройства и пропустил меня вперед.
— Вот это да! — не удержался я от восклицания.
Просторное помещение, куда мы вошли, даже отдаленно не напоминало мою жилую секцию. Вдоль стен до потолка стояли стеллажи. На одних виднелись ряды книг, на других — выдвижные ящики с мнемокристаллами, на третьих — предметы, назначение которых явилось для меня загадкой: я столкнулся с ними впервые.
Урм явно испытывал неловкость, наблюдая мое замешательство.
— Все это необходимо мне для работы, — как бы оправдываясь, сказал он.
— В космоле?
— При чем здесь космол?
— Как при чем? Ты же функционер космола!
— Функционер… Терпеть не могу это слово! — поморщилсяУрм, напомнив мне Асду.
— Но ведь так оно и есть.
— По профессии я историк.
— А разве существует такая профессия? — изумился я. — Да кто же сейчас занимается историей? Вот функционер… Реут говорит, это главная из профессий.
Урм покачал головой.
— Он так считает. Что же касается меня, то я занимаюсь исторической наукой как профессионал. Не веришь? Вот мои труды, смотри…
— О чем они?
— Разумеется, о Геме. Иной истории нет.
Я был потрясен.
— А разве можно… об этом…
— Смотря кому.
Урм говорил буднично, ничуть не рисуясь, но меня вдруг охватила злость.
— Ну конечно, забыл, кто ты!
— Я такой же, как все.
— О чем речь! Мы все равны, только почему-то одним можно заниматься Гемой, а другим даже думать о ней запрещается. Одни живут вот в таких комфортабельных отсеках, а другие ютятся в крошечных секциях. Наверное, у тебя и душ есть, и туалет?
— И даже кондиционер.
— Странное равенство, ты не находишь?
— Когда-нибудь я отвечу на твой вопрос, — помедлив, сказал Урм.
— Когда-нибудь? А почему не сейчас?
— Еще не время.
«И чего к нему привязался? — подумал я, остывая. — Завидно стало? Нет, не завидно… Просто… Просто…»
На этом слове я застрял, не в силах примирить два противоречивых чувства, владевших мною: поколебленную, но еще не иссякшую веру в справедливость нашего общественного устройства и возмущение при виде столь разительного контраста двух миров, в одном из которых влачили существование обыкновенные космополитяне, а в другом наслаждались жизнью такие, как Урм и Реут.
— Ты видел когда-нибудь Гему? — неожиданно спросил Урм.
— Как я мог это сделать? Нас же не выпускают в космос. А иллюминаторы отсеков наглухо задраены.
— Тогда смотри.
Урм подошел к одному из стеллажей. Стеллаж раздвинулся. В образовавшемся проеме обозначился матовый прямоугольник. Спустя несколько мгновений он наполнился прозрачной чернотой, испещренной бегущими наискось золотыми искорками. Вот его пересекло по диагонали большое светящееся пятно, ушло из поля зрения в правом нижнем углу прямоугольника, появилось вновь в левом верхнем и запульсировало широкими мазками.
— Это Гема, — пояснил Урм.
У меня закружилась голова. По глазам ударила яркая радужная вспышка.
— А вот Яр. Подожди, сейчас включу синхронизатор.
Когда я раскрыл непроизвольно зажмуренные глаза, передо мной покачивался серебристый диск с нечетко очерченными краями. На его поверхности виднелись бесформенные пятна блеклых, едва угадываемых цветов.
«Материки и океаны», — догадался я.
Хотел что-то сказать и не мог.
Гема… Прародина… Никогда бы не подумал, что при виде ее испытаю столь сильное ностальгическое чувство. Казалось бы, меня ничто с ней не связывает, она проклята и вырвана из сердца навсегда. И родился-то я не там, а на Космополисе. Отчего же тогда эти слезы и тяжесть в груди и ощущение невосполнимой потери?
«Будь же мужчиной!» — прикрикнул я на себя мысленно и тут боковым зрением перехватил взгляд Урма. Печальный и нежный, каким, вероятно, смотрят на любимую женщину, которая больше тебе не принадлежит. И взгляд этот был прикован к Геме…
— На первый раз довольно, — оторвавшись от созерцания Гемы, проговорил Урм. — Ну, что скажешь?
— Здорово! — вырвалось у меня.
Но тотчас возобладало чувство осторожности.
«С какой же все-таки целью он заманил меня к себе? Что если это проверка на благонадежность? А я ему столько наговорил…»
— Здорово, — снова сказал я, но уже безразличным тоном. Вот как, оказывается, выглядит со стороны логово врага!
— Логово врага? — повторил мои слова Урм. — Логово… Ах, да, конечно…
Непостижимо! Тис оказался врагом, агентом «призраков»! Никогда бы не поверил в это, если бы своими ушами не слышал его признания.
Суд над Тисом был открытым, ведь у нас демократия, хотя ее принципами зачастую пренебрегают.
Судебные заседания транслировали по всесвязи. Асда пришла ко мне, и мы, прижавшись друг к другу, не отрывали глаз от экрана.
На Тиса было неприятно смотреть. Он весь обмяк и напоминал уже не глыбу, а бесформенную студенистую массу. Когда на минуту показали крупным планом его лицо, нас поразило покорно-бессмысленное выражение слезящихся подслеповатых глаз. Не раскаяние, не страх были в них, а желание угодить…
Тис с готовностью рассказывал о своих преступлениях. На вопросы обвинителя отвечал угодливо, многословно, как будто отчитывался о проделанной работе. Временами даже увлекался, в тусклом голосе прорезались патетические нотки, но тотчас, вероятно вспомнив, что стоит не на трибуне, а перед судьями, переходил на подобострастный тон.
Оказывается, Тис с самого начала был завербован «призраками», верно служил им. Его прославляли за то, что изгнал врагов, тогда как в действительности он помог кучке отщепенцев беспрепятственно покинуть Космополис и тем самым избежать заслуженной кары!
— Ты молодец, — шепнул я Асде. — Сумела распознать предателя. Не зря его ненавидела. А я-то хорош, восхищался агентом «призраков»!
Асда отстранилась, насколько позволяла теснота моей каморки.
— Святая наивность! Тис — агент «призраков»?! И ты веришь в эту чушь?
— Он же во всем признался!
— И ты бы сделал на его месте то же самое.
— Я?! Мне не в чем признаваться!
— И ему не в чем, разве лишь, что рыл яму Лоору. А он признался во всех смертных грехах, кроме этого.
— Но почему?
— Ничего другого не оставалось.
— Он же мог защищаться — доказывать, опровергать!
— Кому доказывать, «вернякам»? С ними не поспоришь.
— Тогда, по крайней мере, не надо наговаривать на себя! А он, как ты утверждаешь, это делает. Зачем?!
— Чтобы избежать пыток.
— Ничего не понимаю… О чем ты? Какие пытки?
— Ты словно вчера родился, — обожгла меня насмешливым взглядом Асда. — Неужели не знаешь?
— Но ведь Тис — второй человек после Лоора, историческая личность! Портреты висели в каждом отсеке!
— Все как раз и объясняется тем, что второй человек замышлял сделаться первым. И если бы удалось, под судом был бы сейчас не он, а Лоор. Но тот оказался не по зубам Тису, успел его обезвредить.
— Не может быть! Лоор выше мести! И потом, они же друзья, разве не знаешь?
— Ты и на самом деле ребенок, Фан! — Уже не насмешка, а грусть была во взгляде Асды. — Лоор и дружба, Лоор и порядочность… Это же несовместимые понятия! Когда ты, наконец, повзрослеешь?
Тиса приговорили к изгнанию, то есть фактически к смерти.
Формально смертной казни у нас не существует. На «изгнанника» надевают одноразовый «погребальный» скафандр с десятиминутным запасом кислорода и катапультируют в космос.
Еще недавно «изгнание» казалось мне гуманным актом: преступника непосредственно не убивали, а правосудие вершилось. При этом общество во имя гуманности сознательно шло на жертвы: «погребальный» скафандр невосполнимо утрачивался, вместе с ним — неисчислимое множество атомов, составляющих тело осужденного. А ведь в замкнутой системе драгоценен каждый атом: кругооборот веществ должен быть полным и непрерывным! На Космополисе нет кладбищ. «Из праха вышел и вновь обратишься в прах», это вычитанное мной в старинной книге изречение имеет для нас буквальный смысл. Рождаясь, мы заимствуем у системы атомы, а умирая, возвращаем их.
Теперь же я вижу, сколь лицемерны были мои представления о гуманности. Все яснее становится противоречие между высокими идеалами лооризма и действительностью. Неужели Лоор не видит, как извращают и уродуют его учение? Если так, то он просто слеп! А если нет, то почему мирится с этим? Он же всевластен!
«Лоор… обезвредил»…
Невероятно! Живой Бог, Демиург Космополиса! Тис был его другом, одним из строителей замкнутой системы, они казались нераздельными, как нераздельны добро и справедливость. И вот вчерашний сподвижник низвергнут, втоптан в грязь…
А вдруг Асда, действительно, права? До сих пор я думал, что в ней говорит дух противоречия, желание поддеть меня. Мне претила ее привычка глумиться над нашими духовными ценностями. Но что если это никакие не ценности?!
«Изгнание» Тиса непредвиденно осложнилось: ни один из имевшихся на складе «погребальных» скафандров не подходил ему по размеру. Пренебрегая герметичностью, принялись сшивать воедино два скафандра. Получилось нечто бесформенное…
Мы видели по всесвязи, как вели Тиса к отсеку катапульты. Вернее, волокли, словно тяжелый мешок, два дюжих «верняка». А из мешка доносился вой…
«Верняки» втолкнули мешок в отсек, едва не выломав дверцу. Послышался негромкий хлопок, пол под нашими ногами чуть вздрогнул…
Я представил себе беспомощную куклу — Тиса в черноте космоса, среди чересполосицы звезд и мелькания Гемы, и содрогнулся. Тис вернется на родную планету облачком пепла, сгорев, подобно метеориту, в ее атмосфере. И это облачко будет долго витать над Гемой, а затем рассеется на ее материках и океанах.
Жуткая смерть! Но есть в ней и мрачная торжественность, как будто во искупление зла, в знак прощения приняла блудного сына в свое лоно преданная им родина…
Мы с Урмом и впрямь подружились. Странно… Что он нашел во мне? В глубине души я сознаю свою заурядность. А Урм — личность, умница, каких мало. Дружить с ним лестно и в то же время както неуютно. Невольно ждешь, что он скажет: «Поигрались, и довольно!»
— Вот заладил: Урм да Урм! Смотри, начну ревновать! — говорит в шутку Асда.
Но думается, ей по душе эта дружба. Чувствую, что вырос в ее глазах…
Когда мы подходим ко входу в Базу и Урм привычно протягивает «верняку» опознавательный жетон, я всякий раз мысленно вздрагиваю, представив себя на месте Тиса. А под взглядом «верняка» непроизвольно съеживаюсь. Даже его приветственное топанье вызывает у меня дрожь. Так и кажется, что сейчас он скажет:
«Слава Космополису, ты арестован!»
Впрочем, судьба Тиса — еще не самое страшное. Над ним ведь был открытый суд, а значит, существовал, пусть теоретически («Как ты наивен!» — сказала бы Асда), шанс на оправдательный приговор. Иногда же люди просто исчезают без следа: был человек, и нет человека. Мы вдыхаем атомы, совсем недавно составлявшие их тела, не догадываясь об этом…
И я могу исчезнуть бесследно. Особенно, если буду слушать и повторять слова Асды. А я хочу жить. Мечтаю побывать в космосе, но не так, как Тис, а по собственному свободному выбору!
В конце концов, если я ей дорог, она не должна подвергать мою жизнь опасности!
«Расстанься с ней, пока не поздно!» — нашептывает мне малодушие.
Но я знаю, что уже поздно. Я прикипел к Асде и не смогу без нее жить. Хоть бы Урм вооружил мое мятущееся сознание новыми аргументами, которые восстановят веру в Лоора и помогут пере-убедить любимую…
Вот, оказывается, почему я сблизился с Урмом! Ищу в нем спасения от Асды! А ведь думал, что дружу бескорыстно…
Урм… Теперь я настолько поверил в него, что все чаще начал задавать вопросы из тех, что могут дорого обойтись. Но далеко не всегда получал прямой ответ: видимо, ко мне он все еще относится с настороженностью. Раньше, когда я сам темнил, это не бросалось в глаза, хотя не однажды слышал: «как-нибудь в другой раз», «еще не время», «после поговорим».
Сегодня впервые удалось вызвать Урма на откровенность. Я посетовал, что не стал исследователем космоса.
— Вероятно, в моем досье были низкие баллы, нам же не сообщают результаты тестов!
— Ерунду говоришь, — отозвался Урм с непонятным раздражением. — Родители у тебя не те, вот в чем дело!
— Как не те… — опешил я. — Мне же позволили родиться, значит…
— Ровным счетом ничего не значит! Вероятностная выборка, и только!
— Вероятностная? А генные спектры?
Урм рассмеялся, но смех был грустным.
— Славный ты парень, Фан!
— Да ну тебя… Как же все-таки насчет родителей… Мы же вообще не знаем, кто они…
— Зато родители знают, кто их дети. Вернее, некоторые родители.
— Ну и что?
— А то, что от положения родителей зависит карьера детей.
— Значит, и Реут…
— Не продолжай! Ты и так узнал слишком много.
— А как же всеобщее равенство? — с горечью спросил я.
— Ты или слишком наивен, дорогой Фан, — усмехнулся Урм совсем как Асда, — или…
— Глуп?
— Прикидываешься простачком.
— Не прикидываюсь!
— Тогда пора повзрослеть.
— Ты играешь со мной в прятки, — обиделся я. — Думаешь, не вижу? Если я безнадежный дурак, то какого… На что я тебе со своей дремучей наивностью, которую с трибуны ты сам же столько раз объявлял верностью идеалам, твердостью идейной позиции?
— У тебя чистая душа, Фан, — прочувственно сказал Урм. Это сейчас редкость. Прости, если обидел. Знай, я считаю за честь быть твоим другом.
Слова Урма меня растрогали. И все же я не удержался от щекотливого вопроса:
— А своей карьерой ты тоже обязан родителям?
Я думал, что Урм будет отрицать это, но ошибся.
— Именно так, — подтвердил он. — Я долго не подозревал, в чем причина моего взлета. Тешил самолюбие, мол, оценили мои способности… И знаешь, кто просветил меня?
— Ну?
— Наш вождь и учитель.
— Лоор? — не веря ушам, переспросил я. — Не может быть…
— Еще как может! — положил конец моим сомнениям Урм.
— А я-то был уверен, что он не подозревает о злоупотреблениях!
— Лоор их вдохновитель.
— Послушай, Урм, — встревожился я. — Что будет, если «верняки» узнают о нашем разговоре?
— Они уже знают. Здесь повсюду подслушивающие устройства.
— Тогда мы оба погибли…
— Не бойся, — успокоил Урм. — «Верняки» слышат безобидную болтовню, которую я записал заранее.
И тотчас зазвучал мой собственный голос:
«Синтезировать пищу не так просто. Ведь она должна иметь стандартный вкус. Существует около трехсот вкусовых эталонов, и нужно обладать исключительно высокой восприимчивостью, чтобы в процессе дегустации безошибочно установить соответствие продукта…»
— Достаточно? — спросил Урм.
— Но я этого не говорил!
— А мог бы сказать?
Я задумался.
— Да, пожалуй. Но как ты…
— Синтезируют не только пищу. Можно синтезировать речь, неотличимо имитировать живой голос.
— Никогда бы не подумал!
— Да уж, изрядно фантазии от меня потребовалось, чтобы угодить взыскательным вкусам «верняков», — потер руки Урм. Между прочим, это их излюбленный прием, они часто к нему прибегают, чтобы опорочить неугодных людей. Но им и в головы не придет, что я его позаимствовал.
— Кто ты, Урм? Функционер, историк, а может, еще кто-нибудь? Я ведь до сих пор тебя по-настоящему не знаю. Расскажи о себе. Или все еще не доверяешь?
— Если бы не доверял…
— Тогда в чем же дело? Я вижу: тебе трудно. Хочу помочь, а как это сделать, не представляю.
— У нас еще будет принципиальный разговор. Обо мне. О тебе. О нас, — улыбнулся Урм. — долго ждал, пока ты прозреешь. Наберись терпения и ты.
— И что затем? — буркнул я недовольно.
— Увидишь. Главное, ты прозрел.
А я-то искал в Урме защиты от Асды…
Членство в космоле связано с так называемой общественной работой. Совсем недавно я считал ее своей первейшей обязанностью, но в первые же месяцы убедился, что пользы от нее нет. Собственно, это не работа, а игра в работу. Мы заседаем по малейшему, чаще всего надуманному, поводу, регулярно отдаем «политдолг», иначе говоря, пережевываем труды Лоора…
А я и так выучил их наизусть. Лоор и лооризм… Может ли учение отторгнуть своего создателя?
Я и теперь убежден, что замкнутое общество теоретически самое справедливое и гуманное. Я и теперь верен идеалам лооризма, но верен ли им Лоор? Нет! Он предал свое учение, по его вине у нас царит произвол!
Но об этом на «политдолге» не заикнешься. Считается, что мы активно участвуем в политике, на самом же деле в нас воспитывают аполитичность.
Говорят, первые космольцы отдавали «политдолг» с великим энтузиазмом. Давно ли и я был пылким энтузиастом? Со стыдом вспоминаю былую восторженность. Что это, юношеская бравада, проходящая с возрастом, или природная ограниченность? Ведь если бы не Асда и, в особенности, Урм, я бы поныне преклонялся перед «вождем и учителем».
Остро ощущаю их правоту: моя наивность не знает предела. Есть ли еще среди нас хоть один «энтузиаст», или я был последним?
Увы, не узнаешь: все очень здорово научились притворяться, лицемерить. Нужен энтузиазм? Пожалуйста!
И вот я дважды нарушил правила игры — пренебрег «политдолгом» ради встреч с Урмом.
Реут взбеленился и, конечно же, решил меня проработать. Заба-вная была, вероятно, картина: в кресле, под огромным портретом Лоора, рассерженный старичок молодого возраста, а напротив, словно преступник перед судьей, — я. Не сижу, разумеется, — стою. Ковыряю ногой дырку в полу, слушаю нудные нравоучения, а сам раскаляюсь, как металлическая болванка в электромагнитном поле.
И вдруг меня прорвало.
— Вспомни, Реут, — крикнул я, — как ты прислуживал Тису, нашему заклятому врагу, агенту «призраков»! Как поддерживал его под локоток, а он похлопывал тебя по плечу! И что за пятно на стене, здесь, кажется, висел портрет Тиса?
Даже и подумать не мог, как испугается Реут! Он не побледнел, — бледнее, чем был, стать невозможно! — а посинел и начал хватать губами воздух.
— Тэ-эк… тэ-эк… — и вдруг взмолился: — Тише, прошу тебя! Поверь, у меня нет с Тисом ничего общего!
Меня осенило:
— Разве не Тис посадил тебя в это кресло?!
— Откуда ты узнал? — подскочил Реут. — Тебе сказал Урм? Тэ-эк… Это ему дорого обойдется! Не зря я подозревал вас обоих!
— Можешь поделиться своей догадкой с «верняками». Но и у меня найдется, что сказать им!
Я блефовал. И тем не менее достиг цели: охватившая Реута ярость мгновенно погасла, уступив место паническому страху.
— Прости, Фан… — слезы потекли по мучнистому лицу, оставляя серые борозды. — Я сам не знаю, что говорю. Я вовсе не хотел угрожать тебе. Я неудачно пошутил, Фан! Не выдавай меня, ты славный парень! Я всегда симпатизировал тебе, не веришь?
Мне стало противно.
— Ладно, живи! — сказал я с презрением. — Но если со мной или с Урмом что-нибудь случится, «вернякам» все будет известно. Уразумел?
Он мелко и часто закивал, словно голова затряслась, что еще больше подчеркнуло его сходство со стариком. Выполз из кресла и под локоток, как тогда Тиса, проводил меня к выходу.
— Тэ-эк… Я могу быть спокоен? — заискивающе спросил на прощание.
— Это зависит от тебя, — буркнул я, сдерживая злость, и захлопнул за собой дверь отсека. Было так мерзко, будто вывалялся в грязи.
В тот вечер я, не без похвальбы, рассказал Асде о ссоре с Реутом:
— Проучил его! Будет знать, с кем имеет дело!
— Глупо! — к моему изумлению воскликнула Асда. — Зачем ты связался с этим мерзавцем? Считаешь его побежденным? Уверяю тебя, ты ошибаешься. Он лишь временно отступил и теперь ждет случая, чтобы расправиться с тобой.
— Не посмеет, — рассмеялся я.
Однако Асда оставалась непривычно мрачной, — такой я ее прежде не видел. Даже глаза изменили цвет: были сиреневыми, а стали темносерыми, со свинцовым отливом.
— Не думал, что ты такая трусиха, — нарочито беззаботным тоном произнес я. — Мы вроде бы поменялись местами: вспомни, как я упрекал тебя в неосторожности. Пойми, Реута нужно было хорошенько проучить, чтобы не зазнавался, и я это сделал.
— Наивный мальчишка!
Я рассвирепел.
— Вы оба, Урм и ты, точно сговорились. Обвиняете меня в наивности! И само слово «наивность» произносите как «недомыслие» или даже «идиотизм». Если я такой идиот, то бегите от меня, куда глаза глядят!
— Не устраивай истерики, Фан, — сказала Асда дрожащим голосом. — Ты же знаешь, как сильно я тебя люблю. Люблю таким, каков ты есть. Может быть, именно за эту твою наивность или за что-то другое, скрывающееся под ее видом. Но я не могу оставаться в стороне, когда чувствую, что тебе грозит беда. А Урм… Он умный и опытный, ты же сам говорил. Расскажи ему обо всем. Тем более, что ты и его невольно подставил под удар!
— То-то Урм посмеется, узнав об этой ссоре!
— Не думаю. Иди к нему, не теряя времени!
Урм даже не улыбнулся, несмотря на то, что я очень смешно разыграл в лицах сцену стычки с Реутом.
— Похоже, — сказал он озабоченно. — Из тебя получился бы неплохой комедиант. Жаль, что у нас нет театра.
— Ты сердишься? Я поступил глупо?
— А сам как думаешь?
— Не знаю…
— Связываться с Реутом не стоило, но что уж теперь… Хорошо хоть, что не скрыл от меня!
— Это Асда посоветовала, — признался я смущенно.
— На редкость умная девушка, — похвалил Урм так, словно был знаком с ней не только по моим рассказам.
— Ей стало страшно за меня.
— А тебе самому не страшно?
— Я ничего не боюсь.
— И зря, — заметил Урм. — Ничего не бояться — то же самое, что ничего не любить. Бойся, но умей обуздать страх.
— Ну, а ты испытывал страх?
— Я человек, а не робот.
— А любовь?
К моему удивлению, Урм смутился.
— Не до того было.
— «Ничего не бояться…» — передразнил я.
— «То же самое, что ничего не любить»? Ошибаешься. Любить можно не только женщину. Моя любовь отдана Геме. «Логову вра-га», — как ты сказал однажды.
Я густо покраснел.
— Ничего удивительного, — успокоил меня Урм. — В тебе с детства поддерживали ненависть к прародине. А что думаешь о ней сейчас?
— Прошлое Гемы вызывает во мне отвращение. Но как там теперь? Засилье тьмы, в котором царят «призраки», а люди всего лишь безвольные рабы? Или это очередной обман?
— А ты как думаешь?
— Нас могли изолировать от Гемы, чтобы мы не узнали прав-ды. Видимо, сравнение не в нашу пользу. Скажи, это так?
— Сомневаешься?
— Меня учили: не задавай лишних вопросов, а я их все-таки задаю. Но редко добиваюсь ответа. Помнишь, ты обещал принципиальный разговор. Не пора ли исполнить обещание?
— Пора, — согласился Урм. — Ты и сам догадался, что я ненавижу Лоора.
— Но у тебя репутация человека, к голосу которого он прислушивается. Почему же ты не пристыдишь его, не пробудишь в нем чувство справедливости? — недоумевал я.
— Бесполезно. Этого человека не пристыдить. Да и разве в нем одном корень зла? Цель моей жизни — сокрушить лооризм, лживое, безнравственное учение, спекулирующее на чувствах людей.
— Как ты можешь! — возмутился я. — О Лооре говори, что угодно, но лооризм… Это же для меня самое святое…
— Потому я и оттягивал разговор с тобой, — сказал Урм устало. — Ты все еще не хочешь понять, что из грязных рук не может выйти ничего чистого!
— По крайней мере, я не лгу и не притворяюсь!
— Ты лжешь пассивно, сам того не замечая… А я… Да, мне приходится скрывать ненависть и на каждом шагу притворяться, пожимать руки врагам, смотреть им в глаза. Если бы ты знал, как тошно копаться в грязи…
Я молчал, впервые испытывая превосходство над Урмом и жалость к нему. Но и что-то, напоминавшее брезгливость…
Я уже не был тем наивным юнцом, для которого вступление в космол означало праздник. Благодаря Асде и тому же Урму у меня открылись глаза на лицемерие, пропитавшее наше общество.
Я признал причастность вождя к преступлениям и сейчас на вопрос Асды: «ты любишь его?» ответил бы решительным «нет!»
Лоор оказался низким человеком, а вовсе не живым Богом. Но лооризм… Если для меня еще существуют идеалы, то они питаются только им. А Урм хочет уничтожить эту святыню!
— Ты меня осуждаешь… — сказал Урм, пристально посмотрев мне в глаза. — Но пойми, другого шанса победить нет. Я должен играть роль функционера, иначе буду раздавлен.
— Куда уж мне тягаться с тобой в искусстве комедии, — перебил я его язвительно.
— Ради дела, которому служу, готов быть и комедиантом, — с достоинством ответил Урм.
— Так вот для чего я был тебе нужен… Ты ошибся в выборе, советник вождя!
— Да, пожалуй, я ошибся в тебе. Ну что ж, донеси на меня «вернякам»!
«Почему бы и нет?!» — промелькнула подлая мыслишка, и я плюнул ей вслед.
— Мне нечего делать у «верняков»! Я не доносчик, но и двурушником не стану!
— А я двурушник, — сдавленным голосом проговорил Урм. Ты ведь это имел в виду? Уходи, Фан, нам больше не о чем говорить…
Теперь я знаю, как это бывает. Негромкое потрескивание, человека окутывает облако. Края облака загибаются внутрь, словно кто-то затягивает узел. В нем видны контуры человеческого тела. Облако сминает их, спрессовывает в точку. Перед тем, как исчезнуть, точка ярко вспыхивает. И вот уже нет ни облака, ни точки, ни человека. Остается лишь слабый запах озона, да и тот через минуту исчезает…
По-научному это называется селективной деструкцией. О ней говорят как о важнейшем технологическом процессе, и только. В замкнутой системе, куда ничто не поступает извне и где ничто не должно теряться, деструкция — единственный способ получить атомы, этот исходный материал для синтеза любой новой структуры. Умерев, я, как и всякий космополитянин, подвергнусь деструкции. Или умру оттого, что буду деструктирован. О последней возможности у нас не говорят вслух. А если и обмолвятся, то намеком…
Наше жизненное пространство ограничено объемом Космополиса. Оно позволяет существовать всего лишь десяткам тысяч людей (точное число, как и многое другое, держится в секрете).
На Геме столько вмещал стадион. Люди собирались туда, чтобы утолить жажду зрелищ, а затем снова рассеивались на необозримых пространствах города, страны, планеты…
Нам же «рассеиваться» негде. Наша цель — выжить, не покидая «стадиона». И дать выжить грядущим поколениям.
Каждое последующее поколение будет слепком с нынешнего. Абсолютная стабильность — один из постулатов лооризма. Он предопределяет неограниченно долгую жизнь нашего общества.
Год назад этот постулат был для меня непререкаемой истиной. Я не замечал в нем очевидного противоречия…
Мы строим счастливое будущее. Терпим унылое настоящее ради тех, кто придет нам на смену. Мысль о них помогает терпеть лишения. Мы говорим себе:
«Пусть нам плохо, стиснем зубы, выдержим. Лишь бы потомки были счастливы!»
Но о каком счастливом будущем можно мечтать, если оно призвано воссоздать настоящее? Ведь получается, что наши потомки, в свою очередь, будут страдать ради своих потомков, а те снова повторят нашу участь! И так будет продолжаться, пока существует Космополис…
Страшно от этих мыслей. Они исподволь подтачивают мою веру в идеалы лооризма. Но если я разуверюсь в нем, то буду вынужден признать правоту Урма. И что мне останется тогда: душевная пустота, осознание своей неполноценности?
А любовь Асды, разве этого мало? Наверное, все-таки мало. Иначе не было бы метаний, мучительных поисков смысла жизни, заведомо обреченных на неудачу.
Мне хотелось побыть одному, чтобы навести хотя бы видимость порядка в своих чувствах. Тянуло в потаенные уголки, где ничто не отвлекало от размышлений.
Я и раньше любил в одиночестве бродить по немноголюдным переходам. А резервные ответвления, которыми изобилует лабиринт Космополиса, заброшенные накопители и окраинные тупики большую часть суток вообще пустынны. Вот и сейчас я решил пробраться туда. Миновал несколько туннелей и шлюзов — они, как обычно, были открыты.
Из бокового ответвления донеслись шаги, тяжелые и частые. Видимо, человек спешил. Интересно, куда, зачем?
Случайный прохожий, возможно, и слышал мои шаги, но не оглянулся. Скорее всего, был погружен в свои мысли.
Я шел следом, не упуская его из вида. Что-то в нем меня привлекало.
«Он же мой двойник! — сообразил я наконец. — Тоже среднего роста, в похожем комбинезоне. Идет вразвалку, чуть косолапя, Асда передразнивала меня, копируя такую походку…»
Сходство показалось мне забавным. Ах, если бы я тогда знал, что произойдет через несколько минут!
Вскоре к нашим шагам добавились еще одни — скользящие, крадущиеся, как будто кто-то порхал по металлической палубе, стараясь не производить шума.
В проеме мелькнула и тотчас растаяла тень.
«Что нужно этому невидимке?» — подумал я в смутной тревоге.
И тут раздалось негромкое потрескивание. Сам не знаю, как я его расслышал на фоне привычного гула серводвигателей, не смолкавшего ни на минуту в любом месте Космополиса.
Двойника — я был в сотне шагов от него — окутало облако. Казалось, он пытается вырваться из полупрозрачного пузыря, но тот сдавливает, ломает, душит…
А я стою, парализованный страхом и неожиданностью, с ногой, занесенной для очередного, так и не сделанного, шага…
Кричать, звать на помощь было бессмысленно, хотя на моих глазах — я сознавал это — произошло убийство. Что бы я сказал сбежавшимся на крик (сомнительно, нашлись бы такие!)? Что при мне деструктировали человека? Да меня тотчас бы доставили к «вернякам»! И те, как дважды два, вдолбили бы в мою голову, что в замкнутом обществе такого не может быть, а я провокатор, если не агент Гемы, и сознательно пытаюсь дестабилизировать обстановку, нарушить идейно-политическое единство лиги и народа.
Инстинкт заставил меня бежать без оглядки. Волна грохота следовала за мной. Казалось, металлическая палуба кричит мне вслед: «Держи его!»
К счастью, никто не повстречался на этом бесславном пути…
Я решил не посвящать Асду в свои переживания, но она сразу же догадалась, что произошло неладное.
— Какие от меня могут быть тайны?! — настаивала она.
Пришлось рассказать обо всем.
— Знаешь, что меня больше всего поразило? — признался я напоследок. — Этот несчастный был словно мой двойник, в полутьме ты бы не различила нас. Даже одет, как я!
При этих словах Асда вздрогнула.
— Ты ничего не понял! Ты так ничего и не понял…
— Что я должен был понять?
— Его убили по ошибке, вместо тебя!
— С чего ты взяла?
— Какой ужас… Какой ужас… — шептала она и гладила ме-ня по лицу мокрыми от слез руками.
И я понял, что Асда права. Кто же надумал со мной расправиться? Только два человека могли желать моей смерти: Реут и Урм. Обоим я встал поперек дороги. Так кто же из них?
— Это сделал Урм, — сказал я, поразмыслив. — Я пришел к не-му посоветоваться насчет Реута, но, оказалось, он совсем не тот, за кого себя выдавал. Мы крупно поссорились. Я выложил все, что о нем думаю. И вот результат…
— Как ты мог такое предположить! — отстранилась Асда. Урм не способен на убийство из-за угла! Ты так много хорошего о нем рассказывал!
— Сама же уверяла, что я наивен и доверчив. Вот и поддался обаянию Урма.
— И все же не он пытался уничтожить тебя. Вспомни о Реуте! Убеждена, убийство твоего двойника — его рук дело!
— Ха-ха! Реут трус и увалень. А вот Урм силен и ловок. Сумел выследить меня и…
— Да нет же! Поверь моему сердцу! Ты недооцениваешь Реута! Я боюсь за тебя, Фан!
— Постараюсь быть осмотрительным, — пообещал я.
Ясное дело, Асда ошиблась. С момента ссоры отношение Реута ко мне резко изменилось. Иногда я задаю себе вопрос: тот ли это Реут? Приветливый, предупредительный. Исчезли брюзгливые нотки в голосе, и, несмотря на преотвратную внешность, он даже стал казаться довольно симпатичным парнем.
Вот что значит поставить наглеца на место! До сих пор Реуту все сходило с рук, но я сумел постоять за себя, и какая поразительная метаморфоза!
Невольно сравниваю Реута с Урмом. Урм умен, расчетлив, умеет обворожить. В его устах ложь принимает облик правды. Я и не заметил, как подпал под его влияние. И до чего же хитро он уклонялся от прямого, откровенного разговора: мол, всему свое время!
Но вот я узнал его истинную цель… Впрочем, истинную ли? Он предстал передо мной в роли идейного борца с лооризмом. А на самом деле? Не кроется ли под этим все та же борьба за власть? Не мечтает ли он, подобно Тису, стать новым «вождем и учителем»?
Тис действовал слишком прямолинейно, открыто. Ему не хватило ума затаить ненависть к Лоору, чтобы не вызвать подозрений.
Урм, безусловно, учел промах Тиса, надежно скрыл свое истинное лицо под маской преданного советника, поддакивает Лоору, льстит ему… Тьфу!
А вот Реут таков, каков есть на самом деле. Льстец и подхалим? Но разве это можно поставить ему в вину? Разве я сам не славословил вождя? Делал это искренно, но и Реут по-своему искренен. Не скрывает карьеристских устремлений. Будь поумнее, сказал бы мне тогда:
«А сам-то? Аплодировал Тису, зная, что он враг! Говоришь, не знал? Так почему должен был знать я?»
И мне нечем было бы крыть.
Реут — продут общества, в нем сфокусировались наши пороки. Он — зеркало, в котором я мог бы разглядеть и собственные черты. Но если не нравится отражение, то надо ли разбивать зеркало?
А вот убийцей Реута не представляю. Кабинетный юноша, рыхлый толстяк с застывшим лицом, суетливыми движениями коротких ручек и шаркающей походкой, к тому же отъявленный трус. Что общего у него с ловким и быстрым невидимкой?
Асда думает, что он подговорил кого-то расправиться со мной. Но, право же, для Реута это было бы слишком рискованно: он попал бы в зависимость от невидимки. Нет, версия о наемном убийце не выдерживает критики!
Вот Урм и ловок, и смел, и силен. Я имел возможность убедиться в его молниеносной реакции: как-то, протягивая «верняку» опознавательный жетон, он уронил его, но поймал налету. Такому незачем обращаться к наемным убийцам…
Есть ли ему резон убрать меня? Боюсь, да… Урм не может не опасаться, что я выдам его «вернякам». Оснований для этого предостаточно… Будет ли он в такой ситуации полагаться на мое благородство? Конечно же, нет! Вольно или невольно я оказался у него на пути, и самое благоразумное — без лишнего шума устранить препятствие. А деструкция идеально подходит для этой цели. Самое тихое из убийств!
Словом, плохи твои дела, Фан! Жаль Асду, а так… Надо ли цепляться за жизнь, если она такая мерзкая! Чем хороша деструкция? Все происходит почти мгновенно, вероятно, и боль не успеваешь почувствовать, и гибель не осознаешь… Нет, не буду трястись, оглядываться, прислушиваться к шорохам! Не боюсь тебя, невидимка, кто бы ты ни был!
Удивительно… Вот сейчас я не испытываю страха, а не так давно пугливо затыкал уши, стоило Асде завести крамольные речи. И с каким ужасом представлял себя на месте Тиса, когда его тащили, словно мешок, к люку катапульты.
Что же, был трусом, стал героем? Вовсе нет. Страх улетучился, вот и все. Так бывает, когда на смену опасности воображаемой приходит реальная… Впрочем, хватит об этом!
На днях меня пригласил к себе Реут. Не вызвал, как бывало прежде, а именно пригласил.
— Тэ-эк… Рад тебя видеть, Фан. Хочу сообщить приятную новость…
— Ну?
— На тебя пал выбор. В числе самых достойных космольцев ты будешь представлять нашу ячейку на встрече с великим Лоором.
Я был поражен. Насколько помню, Лоор ни с кем, кроме приближенных, не общался лицом к лицу. Он вещал с экранов всесвязи, представал перед нами в виде портретов и монументов, но чтобы встречаться с кем-нибудь… Собрания и митинги проводили его сподвижники, «малые вожди», как их называли заглазно. Самого же Лоора окружал ореол недоступности, некоей потусторонности, приличествующей живому Богу.
Как я мечтал когда-то увидеть Лоора, припасть к его ногам, поведать мучившие меня мысли, получить отеческое благословение. И вот сейчас, когда ничего этого не нужно, мечте суждено парадоксальным образом осуществиться…
— Кто меня рекомендовал?
— Я, — ответил Реут.
— Чем я заслужил такую честь?
— Тем уважением, которое я к тебе испытываю. Ты отчаянный парень, Фан. Такие в моем вкусе. Хочешь дружить со мной?
Я замешкался с ответом. Молчание затянулось. Реут криво усмехнулся.
— Тэ-эк? Не желаешь? Ну-ну…
— Больно уж мы разные. Не сойдемся, пожалуй.
— Урму ты этого не говорил.
— У меня нет ничего общего с Урмом! — отрезал я.
— Тэ-эк… Давно ли?
Я почувствовал раздражение. Уж лучше бы он не упоминал об Урме!
— А какое тебе, собственно, дело?
Реут развел руками.
— В общем, никакого. Просто удивлен: такая трогательная была дружба.
— И Урм, и ты — слишком важные персоны, чтобы с вами дружить простому парню вроде меня!
— Тэ-эк… Как знаешь, — сухо проговорил Реут и добавил уже официальным тоном: — Потрудись изучить инструкцию. Вот твой мандат, распишись в получении. Сбор завтра, в десять утра, у главного входа в Базу. Никаких лишних предметов. Ничего не записывать. И не вздумай нахвататься тоников!
— Не употребляю! — буркнул я с неприязнью.
Почему все в Реуте мне претит? Убеждаю себя, что он симпатичный парень, даже начинаю верить в это. Но стоит увидеть его самодовольное неподвижное лицо, услышать напыщенный голос, дурацкое «тэ-эк», и охватывает бешенство. Психологическая несовместимость? Пожалуй…
С Урмом было все иначе, да что толку!
«Так не годится, — внушал я себе, расставшись с Реутом. Что он сделал плохого? Поручился за тебя, как за одного из достойных, предложил дружбу. А ты? Стыдись, Фан!»
У входа в центральный тамбур стоял знакомый мне «верняк». Сколько раз я проходил мимо него бок о бок с Урмом. Ярко-красный, как всегда, парадный комбинезон скульптурно облегал могучее тело «верняка». Не с него ли ваяли монументы Лоора?
Огромная пятерня похлопывала по футляру, не деструктора, — отметил я машинально, — а обычного боевого излучателя.
«Верняк» перехватил мой взгляд, но не подал вида, что узнает меня. Да и кто я для него? Не человек, не личность, — предмет.
Послышался звонок. «Верняк» приложил к уху раковину переговорного устройства, односложно ответил и распахнул дверь в тамбур.
Мы проходили по одному, а «верняк» сверлил каждого глазами. Вдобавок нас наверняка скрытно просвечивали, чтобы убедиться в отсутствии «лишних предметов».
Дорога в Мемориальный отсек была мне знакома, но на сей раз нас повели не напрямик, а через карантинную камеру, где каждому вкатили дозу ионизирующего облучения.
Вскоре мы расселись в амфитеатре Мемориального отсека вперемежку с переодетыми «верняками». Хотя ни на одном из них не было формы, все они выглядели уменьшенными копиями их красного собрата. И так же буравили нас глазами.
Из боковой двери на трибуну взошли вожди и советники. Все, в том числе и «верняки», вскочили с сидений-жердочек и начали бурно рукоплескать. Послышались крики:
— Да здравствует великий Лоор!
— Слава лиге!
А я искал Лоора… и не находил. Несколько раз скользнул взглядом по сморщенному лицу тщедушного старца, сидевшего в центре, прежде чем сообразил, что это и есть Лоор, великий Лоор, вождь и учитель!
Нелегко было уловить сходство между ним и воздвигнутыми в его честь колоссами…
Мне стало смешно и горько. Так вот каков на самом деле кумир моей юности!
Я подавился смешком, и сосед-«верняк» взглянул на меня в упор, то ли с угрозой, то ли с недоумением. Его рука, засунутая, как и у других «верняков», в карман, шевельнулась.
Согнав с лица насмешливое выражение, я закричал во весь голос:
— Великому Лоору ура!
А сам подумал:
«Прав был Урм, я снова покривил душой… И это уже не просто пассивная ложь!»
Мой крик подхватили, да так, что стены Мемориального отсека начали вибрировать.
Встал Той, «малый вождь» по идеологии, занявший этот пост после «изгнания» Тиса (я уже встречался с ним, прежде он курировал питание и пару раз появлялся у нас на заводе синтетической пищи).
— Здесь собрался цвет молодых космополитян, начал он напыщенно, — наша надежда и гордость. Это историческая встреча, она знаменует собой начало новой великой революции, совершае-мой по инициативе и под мудрым водительством нашего вождя и учителя — гениального Лоора.
Голос Тоя перешел в пронзительный фальцет, который вот-вот оборвался бы, не выдержав напряжения, если бы не потонул в реве аудитории.
Слушая «малого вождя», я продолжал пытливо рассматривать покрытое старческими морщинами лицо человека, которого большую часть жизни почитал за живого Бога. Сейчас на этом изможденном лице нельзя было прочитать ничего, кроме безразличия и нескрываемой скуки:
«До чего же вы все мне надоели!» — казалось, безмолвно ответствовал Лоор на крики верноподданического восторга.
Какой же я легковерный дурак! Знать, меня не зря преследуют разочарования. И жесточайшее из них — Урм…
Вот он сидит за спиной Лоора, возвышаясь над ним этакой самодовольной глыбой, и вполслуха внимает Тою. А сам, наверное, думает:
«Болтайте, болтайте! Придет мое время, и тогда…»
Что тогда? Смена декораций? Новые монументы на прежних местах? И «да здравствует великий Урм!»?
Интересно, разглядел меня Урм в имитирующей восторг массе? А если да, то как воспринял мое присутствие? Удивился, испугался? Нет, он не таков. Хотя, конечно же, видеть меня здесь ему неприятно…
— Было бы непростительной ошибкой считать, — продолжал тем временем Той, — что лооризм, величайшее учение всех времен и народов, исчерпал свои возможности и подвергается ревизии. Неправы те, кто сводит его к набору обветшалых догм…
«Ого, — подумал я, — да за такие слова прямая дорога в отсек катапульты!»
Очевидно, не мне одному пришла в голову эта мысль, потому что вмиг воцарилась тишина и стали слышны серводвигатели…
— Ближе к делу, — перекрыл их гудение скрипучий голос.
До меня не сразу дошло, что вмешался Лоор: он говорил, не шевеля губами (вот кому, оказывается, подражает Реут!).
— Хотя в основе лооризма… — продолжал Той, косноязыча от волнения, — неизменная стержневая идея замкнутой системы… единственной… э-э… системы, в которой возможно…. построение… идеального стабильного общества, не подверженного кризисам… ее… э-э… надо рассматривать… рассматривать… в динамическом контексте… понимая под замкнутостью… не состояние, а процесс. И таким образом… э-э…
Ожидая подсказки минисуфлера, он вытер взмокший лоб, еще раз выдавил из себя «таким образом» и, окончательно запутавшись, истошно крикнул:
— Слава горячо любимому… великому… мудрому… Жизни не пожалеем… Ура-а!
Несколько минут под сводами Мемориального отсека гремела овация.
А старец морщился как от боли. У меня шевельнулась мысль:
«Неужели ему неприятны изъявления преданности и любви? Или он знает цену их искренности?»
Но вот вождь привстал и поднял руку. Овация стихла, затем возобновилась с новой силой.
— То, что я скажу, — заговорил Лоор, мгновенно восстановив напряженную тишину, — вызовет шок. Но вы преодолеете его и поможете преодолеть остальным. Потому что верите мне. Потому что преданы Космополису. Потому что хотите приблизить счастливое будущее.
Слова Лоора, очень простые, без намека на красивость, произносимые буднично, без ораторских приемов, тем не менее, гипнотизировали нас. Я поймал себя на мысли, что слушаю с возрастающим вниманием и даже с надеждой: уж теперь-то все изменится и сама наша жизнь станет чище, правильней.
— Космополис обречен. Это говорю вам я, его создатель. Наше жизненное пространство слишком мало, чтобы в его пределах можно было осуществить великий замысел. Теоретически замкнутая система способна существовать сколь угодно долго. Но реальность не всегда вписывается в рамки теории. Медленно, постепенно, от поколения к поколению, мы будем неуклонно деградировать. Если только не совершим качественного скачка в развитии.
Лоор сделал несколько глотков из стоявшего перед ним стакана, обвел нас тяжелым пристальным взглядом, словно хотел удостовериться в эффекте своих слов, и продолжил все так же скрипуче, без интонаций:
— Наше спасение в Геме.
Если бы рухнули своды Мемориального отсека, это произвело бы на нас меньшее впечатление. Многократно повторяющееся эхо пронеслось по рядам:
— Наше спасение… наше спасение… наше спасение… В Геме… в Геме… в Геме…
Я был готов услышать что угодно, только не это. Много лет нам внушали ненависть к прародине, и вдруг такой крутой поворот! Наше спасение в Геме!!!
Неужели я ошибся, вслед за Асдой и Урмом обвинив Лоора в тяжких преступлениях?! Или, может быть, он прозрел, и у меня на глазах начинается самоочищение лооризма, его нравственное возрождение?
Увы, уже следующая фраза вождя разрушила эти пустые иллюзии…
— Мы должны освободить Гему и дать начало новому человечеству! Наша прародина во власти «призраков». И не люди ее населяют, а человекообразные существа, лишенные собственного разума. Они хуже животных, потому что животные подчиняются природным инстинктам, у них есть воля. Гемяне же подчинены так называемому «коллективному разуму». А он не что иное, как машинная программа, навязанная этим полулюдям-полуроботам «призраками»! Полуроботы вредны и опасны. Уничтожим их!
В это мгновение лицо Урма вышло из тени. Выражение нескрываемой гневной брезгливости было на нем. Помимо воли я испытал острый сочувственный отклик.
«Берегись, Урм! — со всей страстью подумал я, словно мог передать ему мысленное предупреждение. — На тебя смотрят «верняки». Поспеши же надеть маску!»
Я продолжал слушать Лоора уже не с надеждой, а с закипавшей ненавистью, и проклинал в душе свою неистребимую наивность.
— Но нас слишком мало, — скрипел тем временем злобный старец, — чтобы, уничтожив гемян вместе с «призраками», самим стать человечеством. Нам не освоить Гему…
Он припал к стакану, запрокинув желтую шейку с острым бегающим кадыком, а я подумал со страхом:
«Откуда в этом тщедушном теле такая жестокая разрушительная сила?»
— Да, нас слишком мало… — с сожалением повторил Лоор. И тем не менее… Гема… будет покорена.
Последние слова он произнес с трудом, явно испытывая усталость, а закончил чуть слышно:
— О деталях… расскажет… профессор эмбриогенетики Орт.
Невысокий полный мужчина средних лет встал, сдержанно поклонился и заговорил с достоинством:
— Я не политик, а ученый. Меня интересует чисто научная сторона проблемы. Разработанная мною теория искусственного этноса нуждается в экспериментальном подтверждении. Для осуществления эксперимента в принципе пригодна любая планета, подходящая для существования человечества…
На словах «в принципе» и «любая» он сделал едва заметное ударение, словно хотел неназойливо подчеркнуть различие своих сугубо исследовательских планов и целей, которые преследует вождь.
— Гема относится к числу таких планет…
«Деловое предприятие… Совпадение интересов… — подумал я. — Видать, знает себе цену, раз держится независимо, как равный партнер!»
— Коротко о концепции эмбрионального человечества. Колонизация Гемы будет успешной, если численность колонистов в первые же десятилетия достигнет ста миллионов. В противном случае неизбежен возврат к первобытному состоянию.
— Откуда же столько… Фантастика… Утопия… — послышались разочарованные возгласы.
Все ждали, что скажет Лоор. Но он, казалось, заснул, откинувшись на спинку кресла. А Орт намеренно выдерживал паузу, явно забавляясь всеобщим замешательством.
— Да, нас для этой цели смехотворно мало, — наконец заговорил он. — Наша численность ограничена возможностями жизнеобеспечения в условиях Космополиса. Как сказал Лоор… гм-м… великий Лоор, — он покосился на спящего, — предел достигнут. Этим, кстати, и вызвано ограничение в праве на потомство. Но…
Орт сделал еще одну долгую паузу.
Лоор приоткрыл глаза и сказал неожиданно ясным голосом:
— Продолжайте же, профессор!
— Эмбриогенетика предлагает выход из, казалось бы, безвыходного положения. Будет создан банк эмбрионов. При соответствующих условиях они сохраняют жизнеспособность длительное время. Право на потомство получат все. Сегодня тысячи эмбриодоноров, завтра миллионы эмбрионов!
— А как же селекция? Селекция во множестве колен? Целенаправленная селекция, спасающая нас от деградации? — вырвалось у меня помимо воли.
На мне мгновенно скрестилась сотня взглядов. И среди них растерянный взгляд Тоя, встревоженный — Урма, пронизывающий Лоора. Наступила не предвещавшая ничего хорошего тишина, на меня уже мысленно примеряли «погребальный» скафандр.
«Что я наделал! — ударила в голову запоздалая мысль. — Ка-кая идиотская нелепость…»
На помощь неожиданно пришел… профессор Орт!
— Мой юный друг, — сказал он доброжелательно. — Знание основ лооризма делает вам честь… — Меня сразу же перестали расстреливать взглядами. — Но к теориям, даже великим, нельзя подходить догматически. То, что в стесненных условиях Космополиса было единственно правильным, не оправдает себя на Геме. Ведь нужно в кратчайшие сроки создать популяцию глобального масштаба. И здесь селекция будет осуществляться путем естественного отбора, как это происходит в природе. Вы правы в том, что селекция по генным спектрам предпочтительней. Со временем мы к ней вернемся, но на первых порах она оказалась бы непозволительной роскошью. Вы удовлетворены, пытливый юноша?
Я поспешно кивнул.
…Пытаюсь вспомнить взгляд Реута в ту страшную минуту и не могу. Вот взгляд Урма до сих пор вижу — тревожный, даже взволнованный. Человек, пытавшийся меня убить, так бы не смотрел…
А каким же все-таки был взгляд Реута? Почему не оставил следа в памяти?!
— Мне так хочется иметь ребенка, — сказала Асда. — Но у нас его не будет…
— Орт говорит, что мы можем…
— Как ты не понимаешь! Это же унизительно и аморально, Фан!
— О какой морали ты говоришь? — изумился я. — Разве она существует? Разве все, что у нас делается, не аморально?
— Нет, Фан, не все! — улыбнулась Асда сквозь слезы. Мы любим друг друга, и в этом высочайшая мораль, ведь правда?
— Правда, — согласился я.
Возвратившись к себе, я обнаружил на пороге клочок пластика. «Тебе угрожает опасность, — было нацарапано на нем. Если хочешь узнать подробности, приходи в полночь к шлюзу А03/С31. Если, конечно, не побоишься. Твой доброжелатель».
«Что за нелепая шутка, — подумал я в первый момент. — Неужели таинственный «доброжелатель» думает, что я ни с того, ни с сего отправлюсь, на ночь глядя, в это гиблое место?»
«Ты никуда не пойдешь, потому что труслив…» — тотчас насмешливо откликнулся внутренний голос.
«Но ведь могут заманить в западню и деструктировать!»
«А разве нельзя это сделать в другом месте и в другое время? Не запрешься же в клетку, из которой ни шагу! Да если будешь отсиживаться, бояться высунуть нос, то перестанешь себя уважать!»
«Дурак, идиот, кретин! — сказал я в завершение этого короткого диалога с самим собой. — Ну и отправляйся к «доброжелателю». Только потом не раскаивайся в своей глупости!»
«Жизнь полна опасностей, от них не убережешься. Неизвестно еще, что хуже — быть глупцом или трусом…»
И вот я иду по сумрачным опустевшим магистралям, погружаюсь в затемненные туннели, взбираюсь на пандусы, ныряю в шлюзы. Дорога хорошо знакома: «доброжелатель» выбрал для встречи излюбленный маршрут моих ночных прогулок. Кстати, поблизости расправились с «двойником».
Стараюсь шагать тверже. Мои шаги гулко резонируют в волноводе туннеля. Сейчас сверну в промежуточный тамбур, пройду по эстакаде, соскочу на нижний ярус и…
Сзади слышен смех.
— Тэ-эк… Ты пришел, Фан. Зная тебя, я был в этом уверен. Ты же ничего и никого не боишься.
Я оборачиваюсь, не сознавая, что происходит.
— Реут? Это ты написал записку? Ты и есть мой «доброжелатель»? Что тебе нужно от меня?
— Что нужно? — мерзко хихикает Реут; лицо его при этом остается неподвижной маской, белеющей в полумраке. — Вот простак!
Я вижу направленное на меня жерло деструктора. Как и в тот раз, меня парализует страх; пытаюсь подавить его усилием воли.
— Чего же ты ждешь, давай! — сквозь звон в ушах доносится чей-то (мой?!) голос; он спокоен и полон презрения.
— Тэ-эк… Не торопись, успеешь, — издевается Реут. Те-перь осечки не будет! Сколько раз я мысленно видел, как ты стоишь передо мной на коленях, беспомощный и покорный, умоляя о пощаде…
— Не дождешься!
— А может передумаешь? Тогда отпущу!
— Ничего, смерть от деструкции легкая!
Теперь уже в моем голосе издевательские нотки, оказывается и так бывает…
Реут в бешенстве. Похоже, я испортил ему миг торжества!
Жерло деструктора поднимается до уровня моего лба. Палец на спуске медленно сгибается.
«Вот и все…» — думаю со странным облегчением.
Но последняя моя мысль об Асде, ее мне по-настоящему жаль…
И вдруг шум за спиной Реута!
Из темноты метнулось огромное тело, рухнуло на него, сбило с ног. Деструктор отлетел в сторону.
Я не верил глазам. Мой спаситель — красный «верняк»! Не может быть!
Но это на самом деле был он, хотя и в непривычном темном одеянии.
Упруго вскочив, «верняк» заломил руку Реуту.
— Вставай, подонок!
Реут заскулил от боли.
— Подними деструктор, — сказал мне «верняк». — Пригодится. Пользоваться умеешь? Нет? Смотри: вот предохранитель, он снят. А это спуск. Ну, действуй. Я пошел.
Он исчез в темноте так же внезапно, как и возник.
Я вертел в руках деструктор, не зная, что делать.
Реут продолжал скулить.
— Не убивай меня, Фан… Я хотел тебя попугать… Только попугать, честное слово! Ох, как больно! Он сломал мне руку… Ведь ты не убьешь меня, верно?
Ничего, кроме гадливости, не испытывал я к этому трясущемуся существу. Именно существу, в котором не было ничего людского. Перед моими глазами стояло облако, и в нем зыбкие контуры человека. Его убил Реут. Без колебаний и жалости! А сейчас вымаливает пощаду…
Я прицелился.
— Не надо! Не надо!!! — взвыл «кабинетный юноша» (какой же я олух!), он же уверенный в безнаказанности «невидимка».
«Уничтожь его!» — приказал я себе.
Но так и не смог этого сделать. Палец, лежавший на спуске деструктора, не повиновался. Он налился тяжестью, закаменел, и я с трудом разогнул его.
Нет, не каждому дано быть палачом!
Я сунул деструктор в карман и пошел прочь. Вслед неслись истерические всхлипывания моего несостоявшегося убийцы.
Как я посмотрю в глаза Урму? Я виноват перед ним. Мои подозрения были беспочвенны и оскорбительны. Он вправе повернуться ко мне спиной…
Но не повернулся же! Уверен, что спасительным вмешательством красного «верняка» я обязан ему…
Урм встретил меня так, точно между нами ничего не произошло. Мои робкие извинения решительно прервал:
— Довольно, Фан! Я тоже вел себя не лучшим образом. Нервы на пределе. Ведь понимал, что не следует спешить! Отказ от идеалов мучителен, знаю по себе: когда-то и я был преданным лоористом. Надо было проявить деликатность, а я пренебрег ею. Хорошо, что мы во всем разобрались. Не будем же вспоминать о глупой ссоре!
Мне оставалось только пожать ему руку.
— Я слышал о том, что было у тебя с Реутом, — сказал Урм затем. — Ты счастливо отделался. Вел себя смело, но неосмотрительно. Да и зря пощадил его.
— Считашь это малодушием?
— Скорее, благородством.
— Реут получил урок.
— Вряд ли, — покачал головой Урм. — Но на некоторое время он уймется. А тебя больше не тронет, понимая, что в следующий раз живым ему не уйти.
— Я его крепко припугнул!
Урм расхохотался.
— Прости, Фан, чистая ты душа!
Мне стало стыдно.
— Красный «верняк»?
— Вы оба, — великодушно сказал Урм. — Надеюсь, ты спрятал деструктор?
— Да. Но вряд ли он мне когда-нибудь понадобится.
— Ну-ну… Впрочем, переменим тему. Что ты думаешь об эмбриональной революции?
— Бред какой-то!
— Ошибаешься, не бред. Лоор умен и вероломен. Дурак или сумасшедший не создал бы Космополис и не опутал своими догмами тебя.
Я сделал протестующий жест.
— И не только тебя, — уточнил Урм. — Лооризм эксплуатирует мечту о благополучии, счастье, всеобщем равенстве. Провозглашены великие цели, но способы их достижения безнравственны от начала и до конца. Лоор великий экспериментатор. Ему захотелось сыграть роль Бога, и он вознамерился совершить невозможное. Ты никогда не мечтал совершить невозможное, Фан?
— Я? Нет, не мечтал.
— А есть люди, для которых смысл существования — найти алгоритм невозможного, и Лоор принадлежит к их числу. Само по себе это неплохо. Да что там, великолепно! Не будь таких людей, человечество топталось бы на месте. Беда в другом: стремясь во что бы то ни стало решить свою сверхзадачу, Лоор не пощадит ни себя, ни нас.
— Скажи, Урм… — спросил я, — а разве ты не принадлежишь к таким людям?
— Принадлежу. Но моя сверхзадача не имеет ничего общего с тем, что замышляет Лоор. Я стремлюсь к воссоединению с человечеством Гемы, а он намерен уничтожить населяющих ее людей и затем снова заселить людьми. Парадокс? Ничуть. Альтернативное человечество было бы детищем Лоора. Из создателя крошечного Космополиса он превратился бы в Демиурга, который спустя поколения обретет статус Бога.
— А как же постулат о замкнутой системе, с ним покончено?
— Вовсе нет, — убежденно произнес Урм. — Лоор никогда не откажется от своей концепции. Будь его воля, он и Гему сделал бы замкнутой системой. И всю Вселенную! Коллективный интеллект гемян ненавистен ему оттого, что не приемлет замкнутости. А ведь разум не знает границ. Если бы у Вселенной были пределы, он прорывался бы сквозь них! Теперь ты представляешь, какую опасность несет в себе лооризм. Это не абстрактное учение, а программа борьбы со свободным разумом!
Я понуро опустил голову.
— Выходит, мои идеалы… Неужели я такой идиот, Урм?
— Лооризм произрастает на почве благородных устремлений, и совсем не просто разглядеть, что это сорняк!
— С красивыми цветками и завлекающим ароматом… Крепко же он меня одурманил!
— Я рад, что ты это понял, — тепло проговорил Урм.
— Так Лоор отводит эмбрионам роль полчища, которое должно захватить Гему?
— Замысел его в высшей степени коварен. Лоор знает, что победить гемян невозможно. Вот обратное не составило бы для них труда…
— Тогда все не так страшно!
— Я не договорил. Нельзя победить в открытом бою, но можно уничтожить вероломным ударом. Мало кто знает, что с прежних времен на Базе сохранился деструктор глобального действия. Перед самой катастрофой он проходил секретные испытания в космосе. Лоор сумел утаить его от Кея и Корлиса. И сейчас это варварское оружие нацелено на Гему.
— Профессор Орт? — догадался я. — Он подбивает Лоора?
— Его роль в этой авантюре не ясна, — задумчиво сказал Урм. — По-моему, Орт ведет свою собственную игру. Он выдающийся ученый, и банк эмбрионов осуществим. В других обстоятель-ствах идея искусственного этноса была бы прогрессивной, но пока что эмбрионы — десант, которому предстоит высадиться на обезлюдевшую планету! Лоор давно покровительствует Орту, однако предан ли тот «вождю и учителю»?
— А знают ли об их планах на Геме? — спросил я взволнованно.
— Знают, — после короткой заминки ответил Урм.
— Каким образом?
Он пожал плечами.
— Ты рискуешь жизнью!
— А что делать?
— Гемяне готовы к нападению?
Урм нахмурился.
— Они поразительно беспечны. Уверяют, что опасности для них нет. Они недооценивают Лоора. Но если гемяне не считают нуж-ным обезвредить его, то сделать это должны мы.
— Кто «мы»?
— Я, ты… и наши друзья.
— Значит, разговоры о вражеских происках и агентах Гемы не лишены оснований… — сказал я, скорее себе, чем Урму. — Вот уж не думал, что когда-нибудь стану лазутчиком и диверсантом…
— Нет, спасителем людей, отторгнутых от прародины, обманутых и порабощенных!
— Свобода есть осознанная необходимость, — процитировал я «вождя и учителя». — Ты прав, Урм. Знаешь, вначале я не замечал порабощения, даже был по-своему счастлив. И только когда стал задумываться…
— Увы, знание редко делает человека счастливым. Но что за прок в иллюзорном счастье? Оно всего лишь мираж. А миражи рано или поздно исчезают, Фан. Ну, пошли?
— Куда?
— К друзьям.
Не подозревал, что на Базе есть катакомбы. Возможно, об их существовании не ведает сам Лоор, хотя и был главным архитектором Космоплиса. Впрочем, не своими же руками он его строил. Нашлись люди, знавшие толк в такого рода тайных убежищах.
Вслед за Урмом я протискивался между монолитными плитами, которые загадочным образом раздвигались перед нами, спускался в полной темноте по шатким лесенкам, перепрыгивал через зияющие щели, вскарабкивался с уровня на уровень.
Когда Урм ввел меня в казавшийся заброшенным отсек, я невольно зажмурился от яркого света и, спустя минуту открыв глаза, чуть не вскрикнул от изумления: среди собравшихся здесь были красный «верняк» и… Асда.
«Верняк» по-дружески подмигнул мне, а плутовка Асда сделала вид, что ничего особенного не произошло, и, улыбнувшись, сказала:
— Садись рядом, Фан. Будем смотреть Гему!
И вот я увидел прародину…
Не перламутровый диск на экране синхронизатора, — живую планету во всей ее красоте. Я испытал шок — утратил чувство реальности, потерял представление о том, где нахожусь: под низкими сводами секретного отсека или на залитой светом Яра городской площади, среди шумной и пестрой толпы.
В стройных, светлых, не повторяющих друг друга и в то же время образующих единый ансамбль зданиях не было ничего общего с мрачными небоскребами прежней Гемы, которые я видел на картинках в старых книгах. Истинные произведения искусства, они вызывали эстетическое наслаждение…
«И ни одной машины! — отметил я с удивлением. — Ни здесь, на площади, ни на прилегающих к ней пешеходных уровнях!»
Но когда в развернувшейся перед моими глазами панораме возникли вознесенные в небо прозрачные туннели, по которым плавно и быстро скользили похожие на гусениц поливагоны, я едва не захлопал в ладоши от восхищения.
Перед катастрофой Гема достигла колоссального технического могущества. Но, судя по прочитанным книгам, техника навязывала людям образ жизни. Здесь же она не подавляла человека, а служила ему.
— Когда гемяне успели? Ведь после катастрофы прошло совсем немного времени! Нет, в это чудо невозможно поверить… — твердил я ошеломленно.
— Коллективный разум способен и не на такие чудеса, — мягко проговорил Урм.
Я нашел руку Асды и сжал тонкие пальцы.
— И ты скрывала от меня…
— Я не могла иначе, Фан, — шепнула мне на ухо она. — Ты должен был прийти сюда сам.
— Не подозревал, что у тебя могут быть секреты… — упрекнул я ее с обидой. — Был уверен, что мы — одно целое. Наивный дурак, правда?
— Никогда не считала тебя дураком. Наивным — да, но только не дураком. А секреты… Больше их нет и никогда не будет. Мы вместе во всем. И навсегда!
Вот это новость! Асду распределили младшим лаборантом к Орту. Не знаю, радоваться или огорчаться. А Урм доволен: ему будет известно все, что там делается.
Теперь мы с Асдой видимся реже, хотя вправе зарегистрировать ячейку-семью: оба достигли зрелого возраста, занимаемся общеполезным трудом — «идейные борцы за построение замкнутого общества», как значится в наших характеристиках.
Но когда я заговорил о браке, Асда неожиданно отказала:
— Зачем нам комедия с регистрацией, Фан? Разве мы и так не принадлежим друг другу?
Неужели она ко мне охладела? По-прежнему говорит, что любит меня, но уже не мечтает о ребенке.
— Не могу понять, — сказала на днях, — что гонит к нам людей. С раннего утра очередь. Записываются заранее, ссорятся, отпихивают друг друга. Все словно помешались на эмбрионах. Иногда хочется заплакать. Убежала бы, да некуда…
От Асды мы впервые узнали об интеллект-автоматах. Они на главных ролях — отвечают за жизнеобеспечение эмбрионов, а персоналу лаборатории, даже специалистам, Орт доверяет лишь второстепенные работы.
Никогда прежде не видел Урма столь озабоченным.
— Понимаешь, Фан, для меня это новость. Ведь у нас никогда не было интеллект-автоматов. При нашей технологии ничего подобного не создать. Значит, они с Гемы. Но как оказались здесь?
— Что представляют собой эти… интеллект-автоматы? — поинтересовался я, впервые слыша о них.
— А что представляют собой «призраки», знаешь?
— Ну… Они были людьми, а после смерти сделались чем-то вроде электронных машин.
— Твое представление о «призраках» примитивно, — заметил Урм. — Правда, иного я и не ожидал. Не стану просвещать тебя, как удается сохранить человеческий интеллект после физической смерти. И не просто сохранить, а сделать по-прежнему действенным, активным, способным творить. Скажу лишь, что «призрак» это человеческая личность в особых, ею же созданных, условиях.
— Меня интересуют не «призраки», а интеллект-автоматы.
— У них два отличия от «призраков». Во-первых, они никогда не были людьми. Интеллект-автомат — синтезированная личность, но, по меньшей мере, не уступающая человеку в способности мыслить и действовать.
— А во-вторых?
— «Призраки» не могут существовать без энергии беслеровых волн, тогда как интеллект-автоматы питаются более распространенной электромагнитной энергией.
Я невольно присвистнул.
— Но если у Орта те самые интеллект-автоматы, то нужно узнать у гемян, каким образом они к нему попали.
— Так и сделаем, — согласился Урм.
Седой, массивный человек, похожий на вчерне обработанную резцом скульптора гранитную глыбу, возник чуть в стороне от нас.
— Он кто, «призрак»? — шепнул я Урму.
Видимо, человек расслышал.
— Мое имя Кей. Я, действительно, «призрак», хотя стал им совсем недавно. — Мне показалось, что он украдкой вздохнул. — Не смотрите на меня с такой неприязнью. Впрочем, когда-то я разделял ее. Более того, «призраки» вызывали во мне отвращение. Но потом я привык, а теперь и сам…
— Мы не испытываем к вам неприязни, а тем более, отвращения, — твердо сказал Урм. — Ваше имя нам хорошо известно.
— Враг номер один?
— Для Лоора, но не для нас.
Кей осмотрелся, и в его глазах, к нашему удивлению, мелькнул проблеск интереса.
— А тут мало что изменилось…
— Вы бывали здесь прежде? — удивился я.
— Бывал ли? — усмехнулся Кей. — Подойдите к ближней переборке. Проведите рукой по заклепкам. Стоп! Теперь нажмите.
Послышался щелчок, в переборке образовалось углубление.
— Засуньте туда руку. Смелее! Вынимайте!
В моих пальцах оказался цилиндрический сосуд с завинчивающейся пробкой.
— Отверните пробку и сделайте глоток.
Я вопросительно взглянул на Урма. Тот, улыбнувшись, кивнул.
Жидкость обожгла горло. От неожиданности перехватило дыхание, я закашлялся, брызнули слезы.
Кей заразительно рассмеялся. Его иссеченное глубокими морщинами лицо разгладилось, и образ робота, ассоциировавшийся в моем сознании со словом «призрак», бесследно исчез, уступив место чувству симпатии.
— Недурное доказательство, а?
— Что это? — спросил я, отдышавшись.
— Чистейший спирт.
— Но он же ядовит!
— В разумных дозах не повредит.
— Не знал, что здесь есть тайник, — удивленно проговорил Урм.
— Когда Космополиса еще не существовало, а под Базой понима-ли головную станцию, мы, космокурьеры, поддерживали связь между нею и окраинными станциями. И тут я отдыхал после полетов. Право же, не думал, что кому-нибудь удастся раскрыть тайну этого убежища. Кстати, в конце пребывания на Базе поневоле приходилось соблюдать конспирацию.
— Сейчас это делаем мы, — сказал Урм.
Кей помрачнел.
— От души сочувствую. Я решил встретиться с вами как человек, в свое время изгнанный отсюда и оттого способный лучше других понять ваше положение.
— Мы беспокоимся не о себе. Нас тревожит опасность, угрожающая Геме. Мы уже предупреждали об этом, но к нашим словам не прислушались.
— Напрасно так думаете, — возразил Кей. — Просто мы контролируем ситуацию и не усматриваем угрозы.
— Пока Космополисом правит Лоор, вы не можете предаваться благодушию. Нужно свергнуть его и уничтожить лооризм!
— Вот этого мы как раз и не сделаем.
— Но почему?! — с недоумением воскликнул Урм. — Вы же чуть не погибли из-за Лоора. Он изгнал вас отсюда, оклеветал, объявил наймитом «призраков», врагом Космополиса! Неужели сми-рились?
— Не смирился и не простил. Но разве дело в моих чувствах? Согласен с вами: концепция лооризма порочна. И все же бороться с ней нужно не силой, а убеждением.
— Кого вы собираетесь убеждать? Лоора? Запуганных «верняками» людей? Да при вашей мощи…
— Наша мощь никогда не будет использована для насилия. Кей произнес эти слова с таким достоинством, с такой сдержанной страстностью, что мне стало не по себе, словно он уличил нас в чем-то неблаговидном. Вероятно, Урм испытал такое же чувство, так как попытался оправдаться:
— Я имел в виду не сведение счетов, не акт мести, а борьбу с диктатурой! Это великая цель!
— А стоит ли она жизни хотя бы одного ребенка? Подумали вы о том, скольких жертв потребует ваша великая цель, сколько крови будет неизбежно пролито? В глазах большинства космополитян Гема и без того — средоточие зла. Представьте теперь на минуту, что ценой жизней многих космополитян мы свергли Лоора, а лооризм запретили раз и навсегда. Диктатор тотчас же превратится в мученика и героя! Нет, друзья, результаты окажутся прямо противоположными тем, которые вы ожидаете.
— Так значит…
— Вы должны расшатать лооризм изнутри, а затем повергнуть его единственной силой, которую можно считать оправданной, — силой ваших собственных идей.
— Силой наших идей? — вмешался в разговор я. — О чем вы говорите! Да на каждого из нас приходится по десятку «верняков», верно, Урм?
— Больше, Фан, гораздо больше…
— Да, вам предстоит жестокая и бескомпромиссная борьба, кивнул Кей. — И вы не обязательно победите в ней. В случае поражения Гема приютит вас, как приютила меня. Но участвовать в конфликте мы не станем. Это шло бы вразрез с нашими нравственными принципами.
— Как вы гуманны! — с горькой иронией воскликнул Урм. — Оплачете нашу гибель, приютите чудом уцелевших, если такие найдутся… И будете продолжать жить под прицелом глобального деструктора. А ведь могли бы обезопасить себя и заодно принести нам свободу!
— Никто не в состоянии освободить общество, если оно само не желает освободиться. Сделать вас «вождем и учителем» вместо Лоора, но что от этого изменится?
Урм побледнел. А я вспомнил, как, подобно Кею, заподозрил его в недостойном стремлении захватить власть. Если уж у меня, испытавшего на себе благородство Урма, могли возникнуть такие подозрения, то что можно сказать о Кее?
— Вы должны извиниться перед Урмом за незаслуженное оскорбление. Уж он-то никогда не станет вторым Лоором!
— Я вовсе не хотел обидеть вашего друга, — сдержанно произнес Кей. — А если это все же случилось, прошу извинить. К сожалению, я не нашел лучшего способа обосновать нашу точку зрения. Но ведь Лоор тоже не сразу сделался таким, каков он сейчас. Людям свойственно перерождаться, обретя власть.
— А «призракам»? — дерзко спросил я.
— В меньшей мере. Ну что ж… Будем прощаться, или хотите обсудить со мной еще что-нибудь?
— Только один вопрос, — пересилив себя, сказал Урм. — В лаборатории Орта появились интеллект-автоматы…
— Он получил их от нас.
— Это что же получается, — не выдержал я, — нас лишаете поддержки, а нашим врагам помогаете?!
— Профессор Орт крупный ученый и решает важнейшую проблему.
— Но он служит Лоору!
— Только на поверхностный взгляд.
— А разве Лоор настолько глуп, что не сообразил, откуда у Орта интеллект-автоматы?
— Он сам надоумил профессора обратиться к нам. Понимал, что иначе его замысел не смог бы осуществиться.
— И вы поддались на эту уловку?
— Так решил наш коллективный разум. Чтобы понять, почему именно, надо подняться до его интеллектуального уровня.
— Куда уж нам, — сухо проговорил Урм.
Невольно я вспомнил слова Лоора:
«Гемяне подчинены так называемому коллективному разуму, что чуждо человеческой природе. Это полулюди-полуроботы…»
И подумалось:
«Неужели Лоор не погрешил против истины?»
А Кей точно не замечал, что мы шокированы его пренебрежительными словами.
— Человеческий мозг ограничен в объеме памяти, быстродействии, числе параллельных каналов мышления. И если человечество нуждается в дальнейшем развитии, без коллективного разума не обойтись. Поверьте, решение передать интеллект-автоматы профессору Орту послужит интересам людей.
— Гемян? — скривился я.
— Людей Вселенной, — отчеканил Кей.
— И на том спасибо, — сказал Урм. — Благодаря вам мы еще раз убедились, что ждать помощи не от кого, надо рассчитывать только на себя.
— Совершенно верно, — подтвердил «призрак».
Расставшись с Кеем, мы долго стояли молча, осмысливая услышанное. Разочарование, обида, опустошенность терзали нас. К этому подмешивалось и чувство неполноценности: материализовавшись на Космополисе, Кей уже одним этим продемонстрировал свое превосходство перед нами, воспринимающими телепортацию как ирреальность, а не как результат какого-нибудь нелинейного взаимодействия волны с веществом.
— Нет, каков моралист! — нарушил молчание Урм. — Возможно, он по-своему прав, но нам от этого не легче…
Я поймал себя на мысли, что уже не чувствую за Урмом того морального превосходства, которое до сих пор подавляло меня. Даже досадую: он вел себя с Кеем не как равноправный партнер, а как назойливый проситель. Умолял о вмешательстве, уговаривал, хотя, наверное, понимал, что Кей не зря отказывает нам. Впрочем, и я делал то же самое…
Мне редко снятся сны. А если и снятся, то плоские, серые, расплывчатые. И я их моментально забываю.
Иное дело — Асда. Она иногда рассказывает мне о своих снах. Ее сны не похожи на мои. Они яркие, объемные, цветные, насыщенные действием. Мне даже завидно: по словам Асды, сон это скачок в запредельный мир, отличный от нашего, как свет Яра от тусклого свечения ламп в туннелях Космополиса.
— Мне бывает жалко просыпаться, — говорит она с сожалением, и ее сиреневые глаза мечтательно сияют.
— Но в твоем запредельном мире нет меня, — ворчу c притворной обидой.
— Неправда! Ты постоянно в моих снах. Только иной, похожий и совершенно не похожий на себя…
— Красавец, богатырь, герой?
— Дурачок, — ласково шепчет Асда. — Разве это главное?
Мне становится грустно: уж я-то никогда не буду таким, каким представляет меня в своих цветных загадочных снах моя любимая…
И вот наступила ночь, когда я впервые увидел сон, поистине сказочный при всей своей реалистичности. Но было ли это сном?
Меня навязчиво преследовал диалог с «призраком». Мысленно я то и дело возвращался к нему, придумывал все новые реплики свои и Кея. Мне все казалось, что, найдя нужные слова, я сумел бы убедить его, если бы снова представилась такая возможность. В тот вечер «разговор» был особенно долгим. Увлекшись, я с какого-то момента начал воспринимать его как реальность.
— Не внушает мне доверия твой друг, — говорил «призрак». — Опасаюсь тех, кто ведет двойную игру.
— Урм поступает так поневоле. Он вынужден жить под маской. Однажды и я упрекнул его в этом, а потом мне стало стыдно.
— Ты молод, Фан. Твой жизненный опыт невелик. Мне же есть с чем сравнивать. В истории Гемы были люди того же склада, что и Урм. Революционеры, исповедовавшие принцип: «цель оправдывает средства». Цели бывали и святыми, великими, а вот средства… В конце концов они брали верх над целями. На смену бескорыстию, приверженности идеалам приходили жажда власти, а затем стремление удержать власть, опять-таки, любой ценой. И то, что задумывалось как царство свободы, становилось всеобщей тюрьмой.
Кей говорил не тем суховатым, официальным тоном, который неприятно задел меня при нашей первой встрече, а доверительно, свободно, на «ты», словно давно знал меня и испытывал ко мне симпатию. За грубыми чертами его лица угадывалась доброта…
— Но Урм, действительно, не такой! — с жаром воскликнул я.
— Да, пока не такой. Он искренен в стремлении принести космополитянам свободу. Готов сознательно пожертвовать жизнью. Ненавидит тиранию.
— Вот именно!
— Но и те революционеры на первых порах были «не такими». Их перерождению предшествовала и способствовала «двойная игра», подобная той, что ведет Урм. Сперва с врагами, затем с друзьями и, наконец, с самими собой. Ведь любой диктатор, и Лоор не исключение, оправдывает себя «великими целями», хотя они диаметрально противоположны провозглашенным вначале.
— Значит, человек неизбежно перерождается?
— Я имел в виду людей определенного склада. Ты к ним не принадлежишь.
— Откуда вы знаете? — буркнул я смущенно.
— Мы не вмешиваемся в ваши дела, однако наблюдаем за вами.
Я рассмеялся, хотя было не до смеха.
— То-то у нас ловят агентов Гемы!
— Их как раз и нет. Мы не нуждаемся в агентах.
— Подглядываете в замочную скважину?
— Нам приходится это делать по необходимости, — признал Кей.
— Вы оправдываетесь совсем как Урм, даже его словами!
— Разве дело в словах? Своим незримым присутствием мы никому не вредим, а помочь можем.
— Не вмешиваясь? Странная помощь…
Кей опустил мне на плечо тяжелую руку, и я вздрогнул, потому что не ожидал этого от «призрака».
— Мы могли бы приобщить тебя к нашему коллективному разуму.
— Я не уверен, что нам от него будет польза.
— И зря. В нашем обществе интеллектуальный потенциал каждого сделался достоянием всех. Осуществилась мечта философов о гармонии между личностью и обществом. Равенство стало возможным!
Едва ли Кей был склонен к пафосу, но с какой же гордостью произносил он эти слова!
А мной овладел дух противоречия:
— Какое может быть равенство между глупым и умным!
— Но ведь человек не виноват, что глуп. Таким уж он родился. И умный не вправе поставить себе в заслугу свой интеллект.
— Выходит, формула «от каждого по способностям, каждому по потребностям» не так уж плоха? — спросил я с подковыркой.
— А кто говорит, что плоха? Такими-то формулами Лоор и завоевывал популярность, — парировал Кей. — Только задача эта, при всей своей привлекательности, не имеет решения.
— И у вас тоже?
— Мы избрали другой путь: уравняли способности людей.
— У одних повысили интеллект, у других понизили?
— Нет, всех подняли до интеллектуального уровня гениев.
Я был обескуражен.
— Но ведь это могло привести к всеобщей унификации не только способностей, но и вкусов, интересов, склонностей, словом, к унылому единомыслию!
— Думаешь, появились миллионы гениальных инженеров и ни одного гения-врача? — добродушно усмехнулся Кей. — Ну нет, каждый утверждает свою гениальность в той сфере, которая ему по душе. И каждый мыслит по-своему, но одинаково эффективно.
— Эффективность мышления… Это что-то новое!
— В нашем коллективном мозгу сопоставляется множество мнений, порою исключающих друг друга. Эффективность мышления состоит в их обобщении, синтезе оптимального варианта.
— И вам удается примирять непримиримое? — спросил я недоверчиво. — Или все сводится к подчинению меньшинства большинству?
Кей снова усмехнулся.
— Между прочим, чаще бывает право не большинство, а меньшинство!
— Так ведь можно оправдать Лоора и кучку его приспешников! — возмутился я.
— Диктатура не в счет, — поморщился Кей, — она-то как раз опирается на «большинство». «Да здравствует великий Лоор!» это разве выкрикивали фанатики-одиночки? Нет, я говорю о демократическом обществе. Так вот, истина озаряет сначала немногих. И лишь затем ее постигают все. Решение у нас считается принятым, если нет ни одного несогласного с ним человека.
— Но ведь споры могут продолжаться бесконечно!
— Коллективному мозгу присущ ускоренный отсчет времени. Да и спорить не с кем: в это время все объединены в сверхличность, для которой не существует вкусовщины, амбиций, упрямства. Единственный критерий — целесообразность.
— А как же мораль?
— То, что противоречит морали, не может быть целесообразным. Коллективное сознание опирается на правовые акты и этические нормы, — пояснил Кей. — Но не хочу сказать, что все у нас идеально, что мы достигли того, к чему стремимся. А если бы это произошло, то худшей беды нельзя и придумать: наше общество превратилось бы в замкнутую систему. Надеюсь, так не случится, и мы сохраним в себе вечное стремление к совершенству…
Я молчал. «Призрак» не торопил меня.
— В условиях Гемы ваш… коллективный разум… может быть, очень даже хорош… — сказал я наконец, — но нам он не подходит.
— Верно, — подтвердил Кей. — Его нужно выстрадать. К системе коллективного мышления надо прийти сознательно и добровольно. Мы вовсе не собираемся экспортировать ее на Космополис. Речь идет лично о тебе. Ты сможешь воспользоваться ею для решения ваших проблем. Ну, что скажешь?
Мое молчание затянулось, и Кей повторил вопрос в лоб:
— Ты согласен?
— Нет, — отказался я. — Спасибо за доверие, которого не заслужил и вряд ли заслужу. Я никогда не смог бы стать агентом Гемы, да и вы в этом не нуждаетесь.
— Неужели ты так меня понял? — с обидой спросил «призрак».
— А вы не понимаете, в какое двусмысленное положение я бы себя поставил, согласившись?
— Вовсе нет! Ты бы всего лишь воспользовался нашей интел-лектуальной мощью.
— Почему же вы не хотите наделить ею Урма? Я ведь тоже человек и могу пойти по стопам Лоора!
— Мы бы этого не допустили, — возразил Кей.
— Вот! — торжествующе воскликнул я. — Кого пытаетесь ввести в заблуждение? Меня или себя? Кому хотите внушить, что, войдя в коллективный мозг, я буду независим в поступках?
— Странный ты человек… — раздосадованно произнес «призрак». — Прошлый раз настаивал на том, чтобы мы вмешались, а теперь опасаешься нашего вмешательства?
Я стиснул руками голову.
— Не знаю… Ничего не знаю! Что-то мешает мне принять ваше предложение. Не могу…
— Ну что ж… Наверное, я слишком хорошо убедил тебя во вреде вмешательства… Не пришлось бы нам обоим пожалеть об этом.
— Вероятно, вы ошиблись во мне.
— Нисколько. Ты именно таков, каким я тебя представлял. Не буду уговаривать. Действительно, между вмешательством и невмешательством слишком зыбкая грань. Ты прав, мы пытались обмануть самих себя. Пытались найти лазейку, чтобы помочь вам, не поступаясь собственными принципами. Хорошо, что это лишь сон.
— Как сон?!
— Сны иногда бывают очень похожи на явь. Спи, тебе предстоит трудный день…
Сном это было или нет, но уже на следующее утро я ощутил в себе перемену. И она не прошла мимо внимания Асды:
— Что с тобой, Фан? Ты словно стал старше. У тебя взгляд умудренного жизнью человека!
Я умолчал о своем «сне». Это был секрет, которым я не мог поделиться даже с Асдой…
Бесследно пропал Той. Его исчезновение вызвало переполох, тем более, что вместе с ним исчезли два «верняка»-телохранителя. Думаю, здесь не обошлось без деструкции. Только кто мог на нее осмелиться, ведь речь шла не о каком-нибудь Фане, а об одном из «малых вождей»…
Допустим, Лоор решил отделаться от Тоя, как раньше от Тиса. Состоялся бы еще один показательный процесс: мол, вынашивал коварные замыслы, но их вовремя пресекли, обезвредили гнусного предателя! Лоору не было ни малейшего смысла в бесследном исчезновении сподвижника, ведь это могло быть воспринято как признак его слабости: не уберег. Но если не он, то кто? Еще один таинственный «невидимка», сведший с Тоем личные счеты? А «верняки»-телохранители, не отходившие от «малого вождя» ни на шаг и сгинувшие вместе с ним? Одиночке с ними не справиться!
Остается одно: заговор, задуманный и осуществленный террористической группой. Но откуда ей взяться?
Задал я себе этот вопрос, и сердце неожиданно сжалось: Урм, не иначе, как он!
Я спросил Асду:
— Скажи, это ваших рук дело?
Она возмутилась:
— С чего ты взял?
— Ты говоришь правду?
— Разве я тебя когда-нибудь обманывала?
— Не обманывала, но скрывала. Может, и сейчас что-то скрываешь?
— Неужели ты считаешь, что я способна на такое? — обиделась Асда.
— А Урм тебе ни о чем не говорил?
— Да нет же! Хочешь, пойдем к нему?
— Сходи сама, — предложил я. — Мне кажется, последнее время он меня сторонится.
— Выдумываешь!
— Очень может быть. А ты все-таки сходи.
Никогда я не видел ее такой подавленной.
— Как Урм мог? Как мог?! — повторяла она.
— Значит, я был прав…
— Операцию провела группа боевиков, втайне от остальных. Спрашиваю Урма: «Какое ты имел право решать, не согласовав с нами?». А он: «Время рассуждений кончилось, пора действовать!»
Возмущенный, я кинулся к Урму.
— Чего ты добьешься таким образом?
— Думаешь, мне самому это нравится? — нахмурившись сказал он. — Террор — крайнее средство, к нему прибегают, когда все остальное исчерпано. На Гему надеяться не приходится, ты же помнишь, что сказал Кей: «Рассчитывайте только на себя».
— Он еще советовал расшатать лооризм изнутри. И у нас есть организация, с помощью которой можно это сделать, не прибегая к террору.
— Я убедился, что от нее мало проку. Игра в конспирацию, пустые споры и никаких действий. Нас горстка, половина — слабы и безвольны. И на каждого, сам знаешь, добрая сотня «верняков». Рано или поздно до нас доберутся.
— И ты решил опередить события?
— А что еще делать? После разговора с Кеем мне стало ясно, что гемяне отразят нападение. Но что будет с нами? Нас попросту сотрут в пыль!
— Гемяне никогда так не поступят, — возразил я.
— Ты неисправимо наивен, Фан. Мы для них ничего не значим!
— А что может изменить террор?
— О, многое! Ты бы видел Лоора, он вне себя от бешенства!
— Ты собираешься его убить?
— Сделать это вряд ли удастся. Он очень осторожен. Окружил себя кольцом охраны. Всех, кто к нему допущен, просвечивают с головы до пят.
— Вот видишь, — жестко сказал я. — Уничтожить Лоора — руки коротки. Остальные — мелкая сошка. Убьете двух-трех, на их места тотчас усядутся другие. А «вождь и учитель» на террор ответит террором. Нет, насилием ничего не добиться. Оно лишь породит встречное насилие. В результате пострадают простые люди.
— Ты называешь это стадо людьми? — вырвалось у Урма.
— Что ты говоришь! — одернул я его гневно. — Опомнись!
— Но как еще назвать тех, кто покорно переносит унижения, мирится с рабством, готов подчиняться самым вздорным приказам?
— Люди пошли за Лоором, потому что его обещания на первых порах сбывались. Некоторые продолжают верить ему до сих пор, остальные уже не верят, но ничего не могут поделать. Допустим, тебе удастся уничтожить Лоора. Ну и что? За тобой все равно не пойдут ни те, ни другие. Ведь в их глазах ты один из выкормышей диктатора. Думаешь, космолец, который слушал твои речи, поверит, что ты враг лооризма? А в искренность твою тоже поверит?
Мне было больно говорить Урму эти жестокие слова, но и промолчать я не мог.
Казалось, он раздавлен моими доводами. Но нет, его брови упрямо сдвинулись, взгляд стал свинцовым.
— Ты прав, Фан. Ко мне не прислушаются. Следовательно, кроме террора надеяться не на что. Я вынужден поставить космополитян перед свершившимся фактом. А там — будь, что будет!
— Мое мнение ничего для тебя не значит! — воскликнул я в отчаянии. — Ты погубишь нас всех!
— Я не собираюсь тебя неволить. Однажды ты уже уходил, за-тем возвратился, теперь уходишь снова. На этот раз окончательно!
Что я мог ответить ему?
— Я готов сражаться рядом с тобой. Но это должна быть честная борьба. И я должен знать, за что отдаю жизнь. Так за что, Урм? Только без лозунгов. Хватит с меня «счастливого будущего». Что мы предложим людям сегодня? Конкретно. Простыми, доходчивыми словами!
— Что может быть конкретнее слов: «свобода, равенство, братство!»?
— Тогда объясни мне, что такое «свобода». И в чем должно заключаться «равенство», не говоря уже о «братстве». Нет, я не кощунствую. Это святые слова. Но каждый понимает их по-своему. Так убеди меня, что твое понимание единственно правильное.
— Это невозможно, Фан!
— По какому же праву ты собираешься навязать людям свое толкование «свободы», «равенства» и «братства», да еще средствами террора?
— Я перепробовал все другие средства, — холодно сказал Урм. — Мы расклеивали листовки, чтобы правда о Геме дошла до всех. Кто их читал? «Верняки» и осведомители. Пытались подсоединяться к всесвязи, — она автоматически отключалась. Остался единственный путь, и я с него не сверну. Это все, Фан. Прощай…
В ближайшие дни исчезли еще два сподвижника Лоора. По Космополису поползли тревожные слухи…
Очередной план-заказ на синтетическую пищу сокращен вдвое. С чего бы? Разъяснений, разумеется, не последовало.
По словам Асды, банк эмбрионов заполнен. Многомиллионное человечество ждет своего часа в контейнерах-криостатах под неусыпным наблюдением интеллект-автоматов.
— Какие они? — любопытствую.
Асда пытается объяснять, но, далекая от техники, делает это так невразумительно, что в моем воображении возникает бесформенное нагромождение микросхем, волноводов, шаговых двигателей, словом, отдаленное подобие робота, а не электронное воплощение человеческого интеллекта…
Между тем, поток эмбриодоноров не иссякает. Никому не отказывают, но саму операцию лишь имитируют, и это, конечно, сохраняется в тайне.
Поводов для догадок предостаточно. Самое тревожное — исчезновения людей участились. И теперь исчезают не только функционеры лиги. Не ответный ли ход Лоора?
К числу последних новостей относятся два назначения. Урм стал «малым вождем», его прежнее место занял Реут.
Попытка связаться с Урмом закончилась неудачей. По своему новому статусу он для нас недосягаем, как и секретный отсек, куда я попадал только вместе с ним: своего пропуска на Базу у меня не было. Да и о чем нам теперь говорить?
О судьбе организации ни я, ни Асда ничего не знаем; скорее всего, она распалась…
Интересно, изменились ли намерения Урма после того, как он оказался причислен к сонму вождей? Нет-нет и вспоминаются слова Кея из «сна»:
«На смену бескорыстию, самоотверженности, преданности идеалам приходит жажда власти»…
Ведь теперь Урм наиболее вероятный преемник Лоора!
Очень боюсь за Асду. Настоял на том, чтобы она окончательно перебралась в мою — теперь уже нашу! — секцию. Стараюсь не выпускать ее одну, провожаю и встречаю, когда это удается.
Асда переменилась. В ее голосе больше не звенят насмешливые колокольчики. На глаза легла тень, пригас их сиреневый блеск.
— Как все плохо, Фан! — расплакалась она вчера.
А ведь ее не назовешь излишне чувствительной.
— Ну, перестань! Ведь ничего не случилось. Мы вместе, это главное, — успокаивал я ее.
— Скоро мы расстанемся, любимый, — шептала она, покрывая мое лицо поцелуями. — Я чувствую…
У меня защемило сердце. Жизнь без Асды? Нет, это невозможно!
— Никуда ты от меня не денешься, глупышка! Я так люблю тебя! Слышишь, люблю!
Она улыбнулась сквозь слезы.
— Я знаю… Прости, любимый, нервы не выдержали. Но я справлюсь, поверь.
— Конечно, справишься! — с нарочитой бодростью подтвердил я. — Ты ведь мой маленький мужественный человечек и чаще поддерживаешь меня, чем наоборот.
Я вынул из тайника деструктор. Носить его с собой опасно, однако еще опаснее ходить без него. Тем более, что Реут наверняка не забыл унижения.
А Космополис меняется на глазах. Отлаженная, жесткая, сцементированная страхом система начала давать сбои. Во многих местах появились сделанные наспех надписи:
«Куда ты нас ведешь, Лоор?»,
«Покончить с террором!»,
«Хотим знать правду о Геме!»…
Не успеют их закрасить, как появляются новые, хотя на пандусах, в переходах и шлюзах — повсюду! — «верняки». По двое, по трое. В повседневной форме мышиного цвета и в обычной одежде, но и в ней безошибочно узнаваемые.
Мои вечерние прогулки прекратились: не хочу оставлять Асду в одиночестве. Да и куда ни пойдешь, обязательно натолкнешься на «верняка», на его подозрительный, злой взгляд.
На Форумной площади проходят стихийные митинги. Их разгоняют «верняки». Толпа рассеивается, чтобы через час сгуститься снова…
Еще месяц назад о таком нельзя было и помыслить! И как не похожи бурные, насыщенные эмоциями, скоротечные всплески общественной активности на чинные собрания лиги и космола с заранее написанными и утвержденными речами, предопределенными решениями!
Эх, Урм! Надо было обратиться к людям, рассказать им правду. Только еще вопрос, послушали бы они человека, запятнавшего себя в их глазах принадлежностью к верхушке лиги? Что, кроме презрения, может вызвать ренегат, еще вчера публично клявшийся в верности «идеалам», а сегодня с легкостью предающий их?! И попробуй доказать, когда ты был самим собой — вчера или сегодня?
А почему то, что не смог сделать Урм, не сделал я? Отошел в сторону, как будто меня это не касается. Убоявшись запачкаться, постыдно бежал от Кея…
Теперь я уверен, что «сон» вовсе не был сном. Молю, чтобы «чудо» повторилось. Откликнитесь, Кей, я согласен!
Но чудеса не повторяются. Звездный миг в жизни человека случается однажды. Я проморгал его и презираю себя за это…
А люди все исчезают. И ничто не может положить конец этим таинственным исчезновениям — ни патетические речи на митингах, ни настенные призывы.
На сцену вышли какие-то новые, темные силы. Несмотря на вездесущих «верняков» кое-где произошли погромы и явные диверсии. Заклинивали перегородки тамбуров, рушили автоматику. Бессмысленный вандализм? Нет, скорее продуманная акция. Кто за ней стоит — Лоор, Урм или кто-то третий?
Да, механизм «замкнутого общества» все больше буксует. Энерголиния, соединяющая завод синтетических продуктов с главным реактором, оборвана в нескольких местах. Когда починят, неизвестно. Запасов же, которые были наполовину израсходованы после того, как уменьшили план-заказ, хватит на несколько дней. А что потом?
Дело идет к социальному взрыву, и во что он выльется, никто не знает…
Размалеван черной краской самый большой монумент Лоора, перед которым я, глупый, восторженный мальчишка, когда-то подолгу стоял в благоговейном трансе. А на космольских собраниях, как ни в чем не бывало, разыгрывают прежние спектакли. Только актеров и зрителей становится все меньше и меньше.
По всесвязи выступил Лоор. Меня поразили нотки растерянности в его голосе. Он пытался придать ему твердость, говорил громче обычного, с надрывом, периодически переходил на крик, но от этих истерических срывов впечатление беспомощности только усиливалось.
Лоор не сделал ни малейшей попытки как-то проанализировать кризисную ситуацию, тем более, признать ошибки, покаяться перед людьми. Прежний набор заклинаний: сплотим ряды в борьбе с временными трудностями, в которых виноваты проклятые «призраки», но наша победа уже близка, скоро они будут уничтожены, и вот тогда…
Паранойя, маразм? А ведь раньше Лоору нельзя было отказать в изощренном уме. Одурманить народ способен лишь злой гений. А может, это в природе людей — позволять себя одурачивать, и так было от века и будет до скончания времен?
Сегодня вечером я не смог встретить Асду — допоздна задержался на энерголинии, лишний раз убедившись, что устранить повреждения в оставшиеся считанные дни невозможно. Дома ее не оказалось. Сжимая в кармане деструктор, я больше часа носился по пустынным переходам. Шарахался от «верняков», заглядывал во все уголки, звал:
— Асда! Асда!
С колотящимся сердцем вернулся домой, она там. Не сдержавшись, накричал на нее. Асда расплакалась, стала объяснять, что ее задержал Орт, которому вдруг понадобилось скорректировать режим криостатов.
— При чем здесь ты? Этим же занимаются интеллект-автоматы!
— Не буду же я спорить с профессором…
— Он тебя обхаживаает, а ты и рада!
У Аcды задрожали губы.
— Вот видишь, Фан, ты уже груб со мной. Как все изменилось, какой ужас нас ожидает!
— Но мы сами хотели изменений.
— Кто ожидал, что они будут такими! Знаешь, Фан, я начинаю думать, что мы ошибались. Космополис и демократия несовместимы. Чего добился Урм, расшатав систему? Террор обернулся против нас.
— Я предупреждал его, что так произойдет!
— Да, наступил хаос. Все рушится. Мы же гибнем, неужели не понимаешь?
Мне стало жутко. Мои необдуманные слова вызвали реакцию, которую я не мог предвидеть. А может, они просто вынесли наружу глубинный поток депрессии, именно в этот миг переполнивший душу Асды?
— О чем ты, родная моя? Еще немного, и ты скажешь, что Лоор — великий вождь!
Она качнула головой.
— Уже не великий. И не вождь. Но не был ли он таким, когда бросил вызов силам природы, создав искусственную планету и обеспечив нас возможностью жить? Что было бы с нами, если бы не Лоор?! Сейчас я вижу, что относилась к нему предвзято. Борясь с ним, мы заведомо стремились в тупик…
— Очнись, любимая! — закричал я в смятении. — Не ты ли открыла мне глаза на сущность лооризма? Не ты ли насмехалась над моей наивностью? Вспомни, что ты говорила: «Лоор — преступник, а его учение — бред!»
Асда опустилась передо мной на колени.
— Прости меня, Фан… Я так виновата перед тобой!
Я поднял ее, начал укачивать, словно ребенка. Она высвободилась из моих рук.
— Да, у Лоора были ошибки. Но при нем мы хотя бы жили без страха за будущее.
— Ты говоришь «при нем», но он же никуда не делся!
— Прежнего Лоора нет, и не уверяй, что это не так. Система распадается, погребая нас под обломками!
Я прижал ее голову к груди.
— Тебе надо отдохнуть. Все не так плохо, уверяю тебя!
— Не заблуждайся, единственный мой… Это начало конца!
Разнесся слух: убит Лоор. Убийца, бывший «малый вождь» Урм, схвачен. Новый вождь Космополиса… Реут!
Я не доверяю слухам. Но на сей раз сомнений не было: Урм давно замышлял убить Лоора, только не представлялось возможности. Но, по-видимому, его недавнее повышение притупило бдительность «верняков». Или и на них подействовал всеобщий хаос?
— Не Урм убил Лоора, — твердит Асда. — Это сделал Реут, поверь мне! Он рвался к власти, будь она проклята! А одновременно с Лоором избавился от Урма, которого ненавидел всеми фибрами своей мерзкой душонки! Спасайся, любимый мой, ты — следующий…
Итак, Урм в беде. Что ему грозит? Деструкция? Нет, скорее, судебный фарс и «изгнание»: ведь в нашем «гуманном» обществе смертной казни не существует. Деструктировать из-за угла сколько угодно, однако по суду ни-ни!
Конечно, учитывая «невиданную тяжесть преступления», могут ввести чрезвычайный закон, имеющий обратную силу, но вряд ли при нынешней панической неразберихе до этого дойдет… Впрочем, гадать бессмысленно. Тем более, что помочь Урму я все равно не в состоянии.
Плохо, что слух не миновал Асду, усугубив ее нервное расстройство: в случившемся она винит… себя!
— Если бы я не покинула Урма в такое время… Если бы сумела ему внушить, что только доброта может всех нас спасти, что зло отвратительно, с какой бы целью его ни причиняли… Зачем я ушла?
Видно, и мои нервы порядком сдали.
— Если Лоора убил не Урм, а Реут, то что бы от этого изменилось? И почему ты упорно говоришь «я», а не «мы»?
— Ты ни в чем не виноват!
— Можно подумать, что виновата ты. Но Урм сам отвечает за свои поступки. Разве мы не предостерегали его? Я тоже ненавижу Лоора и все же…
— Ненависть… Это я смутила твою душу. До нашей встречи ты боготворил Лоора. А я смеялась над тобой! Прости меня, Фан! Прости…
На следующий день по всесвязи выступил Реут. Стандартный набор кликушеских штампов: подлый враг, втершийся в доверие к вождю, убийца, подосланный «призраками», гнусный клятвопреступник. Все, как один, клеймим позором… многочисленные требования суровой кары… заслуживает деструкции… приговорен судом к «изгнанию»…
И насчет знамени, подхваченного из разжавшихся рук вождя, не забыл упомянуть Реут, и о своей исторической роли, решимости очистить Космополис от скверны, вернуть в лоно лооризма его блудных сыновей и дочерей.
Уже не толпы, как бывало в таких случаях, а жидкие людские ручейки потянулись к площади перед отсеком катапульты, где будет разыгран последний акт драмы Урма. Пришли и мы с Асдой…
Я уговаривал ее остаться дома, но тщетно.
— Мой долг проводить Урма, — наотрез отказалась она. — А ты не ходи, тебе нельзя там показываться…
Но как я мог оставить ее одну?
В полуобморочном состоянии, без кровинки в лице, стояла моя любимая посреди площади…
Сквозь оцепление «верняков» увидели мы скорбную процессию. Урм шел, как всегда высоко держа голову. Увидев нас в немногочисленной толпе, он улыбнулся:
«Спасибо, друзья, что вы здесь!»
— Мы любим тебя! — рванувшись из моих рук, крикнула Асда.
Пружина «верняков» угрожающе распрямилась, оттеснив нас к щитам арматуры.
Я подумал, что за этими щитами начинается межзвездный вакуум, готовый поглотить отважного человека, который не побоялся дать бой системе зла и бесправия. И пусть я по-прежнему не согласен с его методами и моралью, Урм заслуживает восхищения. В то время, как я беспомощно философствовал, он действовал!
Позади конвоиров, сопровождавших Урма, шла группка людей. Среди них был Реут. Какое же торжество читалось на мучнистом лице «невидимки»! Наконец-то он избавился от соперника, которому так унизительно и мерзко завидовал, сознавая его превосходство — превосходство таланта над посредственностью…
Реут — вождь! Большую нелепость трудно представить… Только над чем ему доведется властвовать?!
Двое конвоиров взяли Урма за локти, тот стряхнул их руки:
— Я сам.
И одним движением натянул на себя «погребальный» скафандр. До чего же он был красив в этом мрачном одеянии, словно заранее пригнанном по его фигуре!
Обведя все вокруг долгим взглядом, Урм шагнул к распахнутой двери в отсек катапульты.
В этот момент откуда-то сверху раздался громовой клич и огромное красное тело метнулось в гущу «верняков». Среди них возникла паника, никто даже не помышлял взяться за излучатели, настолько это было неожиданно.
Я вспомнил свое чудесное спасение. История повторяется?!
Видимо, об этом же подумал Реут. Он плюхнулся на пол и с ловкостью, которую трудно было заподозрить при его жирном теле, пополз в нашу сторону по плитам палубы. Неподалеку от нас «невидимка» приподнялся, и я увидел в его руке деструктор.
— Стой, негодяй! — закричал я, но было поздно.
Вокруг богатыря в красном возникло уже знакомое облако. Казалось, он вот-вот разорвет его, сбросит с себя… Напрасная надежда!
Прощай, красный «верняк», мой спаситель…
Разбежавшиеся конвоиры, опомнившись, окружили Урма. А Реут, нацелив мне в лоб жерло деструктора, нажал на спуск.
У меня не оставалось времени даже подумать о неизбежной смерти, но. ничего не произошло: видимо, заряд деструктора оказался полностью израсходованным, теперь в руках у Реута была безобидная железка. Несколько секунд он смотрел на нее с недоумением, затем отбросил, завопив:
— Тэ-эк! Держите его! Он из банды Урма!
И тогда я выхватил свой деструктор…
Надо было видеть, как изменилось лицо Реута! Мгновенье, и он начал бы канючить:
«Ну что ты, Фан, я же пошутил, я не хотел сделать тебе ничего плохого!»
Но я не дал ему этого мгновенья.
За моей спиной отчаянно закричала Асда:
— Беги, Фан! Беги, любимый!
Как будто мне было куда бежать…
«Верняки» схватили меня и, осыпая бранью, впихнули в «погребальный» скафандр. А затем, вслед за Урмом, затолкали в отсек катапульты…
— Это еще не конец, — услышал я сквозь гермошлем его приглушенный голос. — Встретимся на Геме. Может быть, «призраками», но встретимся!
Хлопок катапульты, удар в спину, тошнота, и перед глазами заплясали сверкающие полосы…
Я беспорядочно падал на Гему.
Инстинктивно разбросав в стороны руки и ноги, мне удалось стабилизировать падение. Теперь Гема была подо мной, — серебристое блюдце, расписанное прозрачными блеклыми красками. Оно будет постепенно увеличиваться, и около десяти минут я смогу им любоваться. А потом… Впрочем, наверное, лучше умереть от удушья, чем сгореть заживо в плотных слоях атмосферы!
Бедная Асда, трудно ей придется…
Вспомнился ее горячечный шепот:
«Скоро мы расстанемся, любимый. Я чувствую!»
Как всегда, она оказалась права. А ведь так мечтала о ребенке. Я даже делал вид, что ревную:
— Ты станешь любить его больше, чем меня!
Асда всерьез успокаивала:
— Я назову его твоим именем. У меня будут два Фана, и оба одинаково любимые.
Теперь у нее не будет ни одного Фана…
Осторожно поворачивая голову, я попытался разыскать среди звезд Урма, но так и не смог. Зато увидел… Космополис! И он показался мне таким волшебно красивым, таким изящным и совершенным, что я застонал от нахлынувшего отчаяния.
Я следил за ним взглядом, решив, что до последнего мига не взгляну больше на Гему. Космополис удалялся от меня, медленно вращаясь вокруг оси. Он прыгал в поле зрения при каждом моем неловком движении. Несколько раз я терял его из вида, и мне становилось страшно: вдруг больше не увижу!
Но он возникал вновь на фоне звезд, сияющий призрачным светом, потерянный для меня безвозвратно.
Жить оставалось минуту-две, когда вращение Космополиса замедлилось… или это мне показалось? Но вот за ним возник сноп огня.
«Включили двигатель!» — ворвалась догадка.
При мне его не запускали ни разу: орбита Космополиса не требовала коррекции…
Объяснение могло быть только одно: на моих глазах планета Лоора сошла с орбиты и двинулась во вселенскую глубь, прочь от Гемы, сквозь частокол звезд и нервущуюся паутину гравитационных полей…
Прощай, Космополис!
Прощай, Асда!
Прощай, жизнь!
Звуки легких шагов разнеслись по туннелю. Молодая женщина с запавшими сиреневыми глазами несла штатив, в котором поблескивали пробирки. На пути распахнулась дверь отсека, стремительно вышел невысокий, полный мужчина. Они столкнулись. Женщина выронила штатив. Послышался звон стекла.
— Асда, Асда! — укоризненно проговорил мужчина. — Нельзя же так! Вы ходите, точно сомнамбула, ничего и никого не замечая. Сочувствую вашему горю, но сколько можно? Не вы одна потеряли близкого человека. Прошел год, пора бы утешиться!
По щеке женщины скатилась слеза.
— Ну, ладно! В конце концов, мы оба виноваты. Могло быть и хуже. Разбилось всего три пробирки. Это триста человек. Не так уж и много.
— Я не считаю эмбрионов людьми, иначе теперь не смогла бы жить!
— И все-таки они люди, — с несвойственной ему мягкостью сказал Орт.
— Миллионы пробирок с эмбрионами не стоят одного младенца, — возразила Асда.
Орт властным движением привлек ее к себе, но она резко отстранилась.
— Опять вы за свое!
— Неужели я не заслуживаю любви?
— Только не моей!
— Даже ради нашей великой цели?
— Узнаю слова Лоора, — резко сказала Асда.
— Я не разделял взглядов покойного вождя.
— Однако служили ему!
— Нет, это он, сам того не подозревая, служил мне! — надменно произнес Орт.
— Но ведь именно Лоор собирался заселить эмбрионами Гему!
— У меня был другой замысел. И он успешно осуществляется. Как видите, я вовсе не марионетка в руках диктатора, скорее наоборот.
— Чего это стоило! — нахмурилась Асда. — Из-за вас погибли десятки тысяч людей.
— А как бы мы их прокормили сейчас? Поверьте, то, что произошло, крайне огорчило меня.
— Огорчило? И тем не менее…
— Этого требовал эксперимент.
Гримаса отвращения пробежала по лицу Асды.
— Ради эксперимента вы убили бы родную мать. И еще хотите, чтобы я вас полюбила?
— Ради великой цели я не пощадил бы себя. Кстати, гемяне об этом знали.
— Не хотите же вы сказать, что действовали с ведома гемян?
— Они заинтересованы в моем успехе, хотя предпочитают не говорить об этом во всеуслышание. Исходя из своих высоких моральных принципов, — усмехнулся Орт. — А возможно, их коллективный разум пришел к выводу, что в данном случае цель оправдывает средства.
— Самая великая цель не оправдает столь гнусные средства! презрительно проговорила Асда.
— Что вы о ней знаете? — с убежденностью в своей правоте сказал Орт. — Если бы цивилизация Гемы погибла, а так чуть было не случилось, Вселенная, быть может, лишилась бы главного из своих богатств — разума. Самопроизвольное зарождение мыслящей материи… Когда и где оно повторится, ответьте мне!
— Не представляю…
— И никто не представляет. Так вот, я пришел на помощь природе в распространении разума. Пройдут годы, мы умрем, а эмбрионы будут жить. Их судьба доверена интеллект-автоматам, для которых коллективный мозг гемян выработал совершеннейшую из программ. В ней заключена мудрость нашей цивилизации. И как только будет найдена подходящая планета…
— Вы присвоили роль Бога?
— Бог, Демиург, Всевышний… Слова, придуманные людьми. Я же ученый, и этим все сказано… Итак, вы по-прежнему не согласны?
— И никогда не соглашусь, — твердо сказала Асда.
Орт поморщился.
— Не спешите говорить: «никогда»! Вы ведь мечтали о ребенке…
— Уже не мечтаю.
— Зато мне нужен сын. Помощник и единомышленник. Человек, который продолжит дело моей жизни. Как видите, наши интересы совпадают. А значит, мы можем стать партнерами. Что же касается любви… Я обходился без нее и как-нибудь обойдусь в дальнейшем.
— Нет!
— Я не бросаюсь словами, — со скрытой угрозой произнес Орт. — Будет по-моему, запомните это…
Они выглядели полной противоположностью: гибкая светловолосая девушка и могучий, хотя и стройный, юноша с мускулистым торсом, массивной шеей и нарочито медлительными движениями. Но, вместе с тем, великолепно дополняли друг друга, словно природа обозначила ими границы щедрого на вариации спектра человеческой индивидуальности: с одной стороны — предел женственности, с другой — мужественности.
— Догоняй, Фан-Орт! — задорно кричала девушка, перебегая от дерева к дереву. — Что, не получается?
Кроны деревьев перебирал легкий ветер, и блики рассеянного света то собирались в бесформенные пятна, то рассыпались брызгами, а листва казалась еще одной участницей извечной непритязательной игры.
— У меня получается все! — с юношеской самонадеянностью пробасил Фан-Орт.
— Хвастаешь, опять хвастаешь! — подтрунивала девушка, откровенно любуясь другом.
— Смотри, Орена!
Не сходя с места и без видимых усилий он сделал сальто назад, еще одно, затем двойное сальто. Мускулы на его обнаженных руках и груди бугристо перекатывались под бронзовой кожей, как приводные рычаги доведенного до совершенства механизма.
Но вот его движения вновь стали замедленными, позы скульптурными. Этот переход от динамики к статике, от действия к паузе как бы специально давал время оценить уникальное сочетание мощи и красоты.
И Орена застыла, завороженная, но через мгновение встрепенулась, и вновь ее тонкая фигурка замелькала между деревьями.
— Что же ты? Лови!
Фан-Орт рванулся, и деревья словно расступились.
— Пусти, сумасшедший, — забилась в его объятиях девушка, не очень, впрочем, стараясь высвободиться. — Ты же меня задушишь!
— Всего лишь поцелую, — подхватил ее на руки Фан-Орт. Разок, ладно?
— Ну все… Хватит… Ты же сказал: «разок», а сам?
— До каких пор терпеть? — капризно спросил Фан-Орт.
Сейчас он был похож на избалованного ребенка, который не привык, чтобы ему отказывали.
Орена выскользнула из его рук, расправила смявшееся платье.
— Ты же помнишь… Пока нам нельзя… Ну, успокойся…
— Я тебя люблю, ты меня любишь, так в чем же дело?
— Сам знаешь, милый. Потерпи еще немного. Думаешь, я не хочу этого?
Фан-Орт лег навзничь в траву. Орена присела рядом.
Вечерело. В дымчато-голубом темнеющем небе висели перламутровые облака. Яр скатывался за горизонт раскаленным чугунным шаром, а по обе его стороны расползалось малиновое марево.
— Хорошо-то как, — мечтательно сказала Орена. — Мы вместе, что тебе еще?
— Спрашиваешь, — проворчал Фан-Орт.
— Не хочется возвращаться, но надо. Нам пора.
— Уже? Вот так всегда. Одно лишь расстройство!
Синхронным движением оба провели рукой по лбу, будто стирая паутину. И враз исчезли деревья, мелькание бликов сменилось ровным рассеянным светом, пространство сузилось, замкнулось, шорох листвы сменился приглушенно-назойливым гудением серводвигателей.
— Фу, устала, — гомолог Орена сняла с головы матрицу биотоковых датчиков. — Даже вспотела немного. Не кажется ли тебе, милый, что мы начали злоупотреблять вылазками на природу?
— Вовсе нет, — возразил астронавигатор Фан-Орт. — Тем более, что это и не природа вовсе, а псевдоприрода!
— Какая разница!
— Я не могу забыть, что природное окружение, типичное для Гемы, предусмотрено программой психологической устойчивости. Для нас придумали мир иллюзий. Но не все по силам психологам! Можно, воздействуя на мозг, вызвать мираж, не отличимый от действительности, — воспроизвести зелень, запахи, шум ветра, дождь, раскаты грома. Можно, наконец, подделать восход Яра. Но просторы планеты, беспредельность неба все равно не поддаются имитации. Нас поместили в роскошную позолоченную клетку. Мне в ней душно!
— Я бы не удивилась, если бы это сказал гемянин, — улыбнулась Орена. — Возможно, он испытал бы приступ ностальгии, попав в нашу «клетку». Но мы же в ней родились. Псевдоприрода окружала нас с младенчества, настоящей природы мы не знаем.
— А если бы мы появились на свет не двадцать, а тридцать лет назад, ну как этот… задохлик?
— Ты имеешь в виду Эрро?
— А кого же еще? — пренебрежительно поморщась, произнес Фан-Орт.
— Ты несправедлив к нему. Он хотя и старше, но мудрее любого из нас.
— Мудрее? — возмутился Фан-Орт. — Да вся его мудрость почерпнута из книг! Старых, полуистлевших книг. И где он их только раскопал?
— Не будем спорить, — примирительно сказала Орена. — В одном с тобой согласна: Эрро в душе остается космополитянином. Вот кому псевдоприрода должна казаться чуждой! Возможно, ностальгию вызывают у него катакомбы старого Космополиса…
Фан-Орт насмешливо фыркнул.
— Да этого «мудреца» туда насильно не загонишь! Целыми днями что-то строчит!
— А ты бывал в катакомбах?
— Мне там нечего делать. Космополис — прошлое, не заслуживающее того, чтобы о нем вспоминали. Впрочем, и настоящее не лучше — безымянный сфероид… Клетка, в которой мы оказались не по своей воле!
— Не будь таким пессимистом!
— Завидую тебе, Орена. Ты можешь приспособиться к любым условиям. Я же на это органически не способен…
— А кто говорил: «У меня получается все»?
— Все, кроме нудного выжидания, бесцельного времяпровождения!
— Сейчас ты сам себе поставил диагноз. Займись настоящим делом, и вылечишься.
— Настоящим делом… А где оно?! — едко проговорил ФанОрт. — Я астронавигатор и, смею думать, хороший. Но курс прокладывают интеллект-автоматы, а мне остается только наблюдать и соглашаться.
— Они делают что-то не так?
— На первый взгляд, к их действиям не придирешься. Но если вдуматься, то все у них до отвращения правильно.
— До отвращения… правильно? — с изумлением повторила Орена. — Не понимаю тебя, Фан-Орт. Ты выражаешься слишком заумно.
— Как бы тебе объяснить… Интеллект-автоматы обладают гигантским потенциальным быстродействием. Однако они его не используют. В решениях неоправданно медлительны и осторожны. Не признают даже малейшего риска.
— Ну и чудесно!
— Не вижу ничего чудесного. Разумный риск необходим в любом деле!
— Утверждение по меньшей мере спорное. Но даже если ты и прав, то все равно ничего не изменить. От нас это не зависит.
— Вот-вот, — подхватил Фан-Орт. — Мы вроде пешек, тебя не возмущает такая несправедливость?
— Давай переменим тему, — уклонилась от ответа Орена. Неужели ничего больше тебя не интересует? Есть же спорт, искусство, интеллектуальные игры…
— Пустая трата времени!
— Придумай еще что-нибудь. Эрро говорит: была бы голова, а проблема всегда отыщется!
— Нашла, кого слушать!
— Опять! — укоризненно произнесла Орена. — Нехорошо так предвзято относиться к товарищу! Знай же, что я полностью с ним согласна и, как видишь, не сижу без дела. Иначе с ума можно сойти! Кстати, спасибо, что напомнил. Навещу-ка свое хозяйство…
— Чего ты так торопишься? — попытался удержать ее ФанОрт.
— Я не надолго. Только взгляну и вернусь. Хочешь пойти со мной?
— Не стоит. Подожду тебя здесь.
Фан-Орт, насупившись, проводил Орену глазами, потом перенес взгляд на экран светозара. Перед ним на фоне черного бархатного неба холодно и отрешенно сияли звезды.
Дурное настроение часто посещало молодого астронавигатора. В такие часы он испытывал томление духа, неудовлетворенность бескрылым существованием. Эти чувства нестерпимо противоречили его вере в свое особое предназначение.
Увлекшись Ореной, Фан-Орт на некоторое время заново обрел полноту жизни. Обрадовался тому, что способен влюбиться и что нашлась девушка, достойная его любви.
Орена, казалось, ответила ему взаимностью. Но ее любовь более походила на дружбу, а способностью дружить он, будучи от природы индивидуалистом, не обладал даже в малой мере. И вскоре чувство недовольства бытием возникло вновь, став даже еще более острым…
Когда, чуть запыхавшись, Орена опустилась в креслице, Фан-Орт спросил со скрытой иронией:
— Надеюсь, с твоими подопечными эмбрионами все в порядке?
— Да.
— Какой же смысл было идти?
— Чтобы убедиться в этом.
— Не доверяешь интеллект-автоматам?
— Ну что ты, после твоих слов…
— Смеешься? Думаешь, я против них? Смотря в чем… Ухаживать за эмбрионами — здесь им нет равных. Нуль с девятью девятками после запятой, такова вероятность того, что интеллект-автомат не допустит ошибку. А твоя надежность максимум три девятки!
— Свою надежность ты тоже определил? — обиженно поинтересовалась Орена.
— Конечно. Семь девяток, — с гордостью сказал Фан-Орт.
— Всего-навсего?
— По-твоему мало? Знаешь, чего это стоило? «Я сделаю из него сверхчеловека любой ценой!» — кричал отец, когда мама за меня заступалась. Мне вводили синтогормоны, облучали сигмаквантами.
— Но сверхстимуляторы смертельно опасны! — ужаснулась Орена.
— То же самое говорила мама. Но отец ее не слушал.
— Они… любили друг друга?
— Любили? Профессор Орт не был способен на это чувство.
«Наш брак — чисто деловое предприятие!» — подчеркивал он. А мама… В ее жизни была какая-то трагедия… Отца она с трудом выносила, это уж точно.
— А тебя… любила?
— Мне кажется, да. До сих пор помню, как прижимала меня к себе и шептала:
«Бедный мой Фан… Что он с тобой делает! Какую ошибку я совершила… Прости меня, Фан, родной мой…»
— Так ты Фан или Фан-Орт?
— Мое имя — результат неладов между мамой и отцом. Мама хотела назвать меня Фаном, а отец пожелал дать мне свое имя. Вот в конце концов и получилось: «Фан-Орт».
— Я слушала лекции твоего отца, — задумчиво сказала Орена.
— По анатомии генов? Это его конек!
— Он производил впечатление сильной личности.
— Еще бы… Отец считал себя сверхчеловеком и хотел, чтобы я стал таким же. «Я сделаю из тебя свое продолжение!» — эта фраза врубилась в мою память. При всей своей занятости он уделял мне массу времени. Но не как сыну… Я ни разу не слышал от него ласкового слова. И все же я ему благодарен несмотря ни на что: он добился своего, хотя я вовсе не желал быть его продолжением.
— Выходит, ты… сверхчеловек? — скептически спросила Орена.
— Это так, — подтвердил Фан-Орт.
— Не люблю хвастовства! — рассердилась девушка. — Какая в нем нужда? Я и так знаю, что ты умен, ловок и… красив, — добавила она с обезоруживающей прямотой. — И другие это знают. Но хвастовство отталкивает от тебя людей. Смотри, останешься один…
— И ты тоже от меня отвернешься?
— Я — нет.
— А на других мне плевать. Вот увидишь, они пойдут за мной. Отец говорил, что толпа всегда устремляется за самым сильным, самодовольно проговорил Фан-Орт.
— Слово отца для тебя по-прежнему закон!
— Я восхищаюсь профессором Ортом как личностью, а как отца ненавижу. Он лишил меня детства! Ненависть и благодарность… Как видишь, эти два чувства могут сочетаться. Да, именно так: восхищение, благодарность и жгучая ненависть!
— Бедный! — сочувственно сказала Орена.
— Если кто и ласкал меня, то одна лишь мама. А с отцом мы были чужими. Меня подавляли его жестокость и превосходство в интеллекте, которое он подчеркивал при любом более или менее подходящем случае. Впадая в раздражение, кричал:
«Проклятые гены! Весь в мать, такой же безмозглый!»
— Вот уж неправда!
— Спасибо, — признательно кивнул Фан-Орт. — Отец был несправедлив к маме. Более умной женщины я не встречал… Ты на нее похожа!
— Я этому рада, — смутилась Орена.
— В конце концов я сумел себя превозмочь. Профессор Орт добился своего и даже заразил меня величием своей цели. Но вот сейчас я недоумеваю: ради чего он со мной возился, к чему готовил? Быть придатком автоматов унижает мое человеческое достоинство!
— Сверхчеловеческое, — не удержалась Орена.
— Не иронизируй, — вспыхнул Фан-Орт. — В ранг людей возведены у нас интеллект-автоматы, мы же в положении машин, притом законсервированных до лучших… или худших?.. времен.
— Ты неправ, Фан… Можно, я буду тебя так называть? Нам отведена очень важная роль. Мы сопровождаем будущее человечество в качестве гарантов.
— Гарантов чего?
— Того, что эмбрионы станут достойными людьми.
— И как ты себе это представляешь? — усмехнулся Фан-Орт.
— При всей надежности интеллект-автоматов именно мы отвечаем за успех дела. Твой отец называл нас жизнетворцами.
— Красивые слова, рассчитанные на глупцов. Профессор Орт презирал вас, а жизнетворцем считал одного лишь себя!
— Прости, Фан, это в тебе говорит твоя ненависть. — Орена вздрогнула, почувствовав толчок. — Что-то случилось!
— Ничего особенного. Коррекция траектории. Интеллект-автоматы включали маневровый двигатель.
— Зачем?
— А я знаю? — со злостью сказал Фан-Орт. — Они с нами советуются? Ставят гарантов в известность о своих решениях?
— Но ты же сам…
— Что «сам»? Я должен идти к ним на поклон? Униженно просить, чтобы растолковывали несмышленышу каждый свой шаг? Не дождутся! Я не хуже их разбираюсь в астронавигации!
— И все же обратись к ним, — посоветовала Орена.
— Ни за что! Это они должны обратиться ко мне! — отрезал Фан-Орт.
— Тогда работай параллельно с ними, чтобы предвосхищать и контролировать их действия.
— Хочешь, чтобы я стал тенью интеллект-автоматов?
— Разве осуществлять контроль — значит быть тенью?
— Еще раз повторяю: они не допускают ошибок и не рискуют. Даже когда риск оправдан и ускорил бы поиски. Я не приемлю этой «безошибочной», а на самом деле трусливой стратегии.
— Но она ведь заложена в их программу коллективным разумом гемян.
— А я не уверен в разумности этого «разума», — запальчиво возразил Фан-Орт.
— Ты знаешь, что надо делать? — спросила Орена.
— Знаю. Я предлагал им!
— А они?
— «Информация принята к сведению». И ни слова больше. Ну как доказать им свою правоту, если они не желают ни обсуждать, ни, тем более, спорить!
— Попробуй еще раз.
— Бесполезно! Это же тупые, упрямые электронные машины. Они все равно сделают по-своему!
Орена взглянула на друга с сожалением.
— Ты сгущаешь краски, Фан. Впрочем, поступай, как считаешь нужным. А я пойду поработаю. Со мной интеллект-автоматы почему-то более общительны. Ну, до вечера!
Фан-Орт остался в одиночестве. Невидящим сосредоточенным взглядом смотрел на экран светозара и думал о том, что у Орены завидный характер: она умеет впрячься в работу, которую вовсе незачем делать, искренне считает ее полезной, хотя в действительности это такая же иллюзия, как псевдоприродное окружение, придуманное для них чудаками-психологами.
«Сходить в видеотеку? — мелькнула вялая мысль. — А может, вызвать на интеллектуальную дуэль электронного мыслителя? Раньше я неизменно побеждал, а в последнее время проигрываю… Однообразно, скучно, вот и проигрываю… А что если подкачать мышцы на биотренажере? Но сколько можно? Одно и то же каждый день. И повторяется с унылым однообразием. О чем ни подумаешь, все было, было, было… Орена советует заняться творчеством. Но могу ли я уподобиться старику Эрро? Да и что такое творчество в наше время, когда существуют интеллект-втоматы? Они отняли у нас все, кроме естественных отправлений. Но мы не животные…»
Углубленный в мрачные мысли, брел Фан-Орт по той части бывшего Космополиса, которая ныне стала жилой зоной сфероида. Она составляла лишь около сотой доли его объема, еще меньше зани-мали хранилища эмбрионов и инкубаторы для их последующего созревания. Там сейчас находилась Орена… Большая же часть сфероида включала в себя оставшиеся в наследство от Космополиса лабиринты переходов, шлюзы, отсеки, пустовавшие крошечные каюты…
Обитатели сфероида прозвали этот чуждый параллельный мир «катакомбами». Был он практически неподвластен людям, здесь господствовали интеллект-автоматы.
«Катакомбы» напоминали кровеносную систему, в которой роль сердца играл реактор ядерного синтеза. Здесь же располагались двигательные установки и комплексы, обеспечивающие жизнедеятельность людей и сохранность эмбрионов.
Трудно было представить, что в чреве Космополиса когда-то обитали десятки тысяч человек. Конечно, в сравнении с Гемой, которую населяли миллиарды, это была капля. Но капля предельно концентрированная и замкнутая со всех сторон колоссальным давлением. Оно-то и привело к взрыву, испарившему «каплю» и забросившему рукотворный спутник Гемы в невообразимые дали Вселенной.
Входов в «катакомбы» было несколько. По случайности ФанОрт оказался у одного из них. И непроизвольно вспомнил вопрос Орены: «А ты бывал там?» Этот вопрос, от которого он тогда, не задумываясь, отмахнулся, теперь внезапно сработал, как запоздавший взрывной запал, и натолкнул его на неординарный и еще минуту назад немыслимый авантюрный поступок: проникнуть в царство интеллект-автоматов, встретиться с ними лицом к лицу.
Ни правила, ни этические нормы не препятствовали этому. Скорее всего, от непосредственного общения удерживала традиция самоизоляции, то ли заложенная коллективным разумом гемян, то ли сложившаяся сама собой. Она равно устраивала обе стороны — и людей, и интеллект-автоматов. Так или иначе, но бок о бок сосуществовали две обособленных, хотя и взаимосвязанных, цивилизации. Общение между ними происходило исключительно через компьютерные модемы, обеспечивающие двухсторонний поток информации. Как правило, люди спрашивали, а интеллект-автоматы отвечали, — корректно, но не вдаваясь в подробности.
Не один лишь Фан-Орт относился к интеллект-автоматам с неприязнью. Но у большинства она оставалась приглушенной, стертой, словно застарелая простуда. В ее истоках все то же уязвленное самолюбие, но редко кто им не поступался: ведь именно интеллектавтоматам обитатели сфероида были обязаны удобствами и разнообразием псевдоприроды. Электронные «ангелы-хранители» не только заботились о людях и эмбрионах, не только прокладывали путь через «минные поля» космоса, но и избавляли людей от обременительной обязанности принимать решения, а значит, и нести за них ответственность.
В душе Фан-Орт не мог не сознавать, что без интеллект-автоматов замысел отца был бы заведомо обречен на неудачу, не мог не преклоняться перед ними, но в то же время не мог и признать за собой это позорное, унизительное преклонение. Двойственность отношения к интеллект-автоматам, которую он изгнал из сознания в подсознание, делало его особенно нетерпимым к мнимому пренебрежению с их стороны…
И вот он впервые погрузился в чуждый ему мир — мир сварных швов, заклепок и болтовых соединений, гулкого железа и прогорклых запахов машинного масла… Этот мир оказался столь архаичным, что напрашивался выбор: или счесть его всего лишь театральной декорацией, нагроможденной специально, чтобы сбивать посторонних с толку, или заведомо отбросить привычную мысль о тончайшей и сложнейшей молекулярной электронике, которая, будто бы, управляет всей жизнью сфероида. На самом же деле смутившая Фан-Орта техническая старина представляла собой как бы остов здания, построенного на века, а интерьер из быстротечных новшеств был непреднамеренно скрыт за толщей металла.
Сделав с полсотни шагов по скользкому трапу, Фан-Орт остановился в замешательстве. Что-то властно мешало ему продолжить путь. Никогда прежде он не испытывал паники, а сейчас был близок к ней. Но мог ли он в этом признаться? Тогда пришлось бы оправдывать перед собой уступку безотчетному страху — внезапное безоглядное бегство, даже не с полпути, а чуть ли не с порога, неизвестно от кого и от чего? Ведь ему ничто не угрожало, и внутренний голос не предупреждал об опасности, и рассудок молчал… И что вообще произошло: сработало ли какое-то древнее атавистическое чувство, воздействовало ли на мозг поле неведомого излучения?
Фан-Орт не стал анализировать причины панического бегства, он предпочел убедить себя в том, что, повернув назад, поступил единственно разумным образом.
«Не следовало поддаваться спонтанному порыву. А все Орена с ее романтическими выдумками. Это из-за нее я очертя голову ринулся в катакомбы. Хорошо, что вовремя исправил ошибку, которая могла привести к трагедии. Ведь я наверняка заблудился бы в лабиринте катакомб, и еще вопрос, пришли бы ко мне на выручку интеллект-автоматы. А моя жизнь принадлежит не мне, расплачиваться ею я не вправе!»
«Ну, ничего, — подумал он затем с чувством мстительного удовлетворения, — наступит день, и меня примут здесь как повелителя, со всей торжественностью, на какую способны носители машинного разума!»
А на втором плане сознания гнездилась мысль, что психологи оказались не так уж наивны, придумав псевдоприроду. Каково было бы существовать в железном склепе, из которого он только что вырвался!
Вылазка не была вовсе неудачной. Фан-Орт неожиданно почувствовал прилив энергии. И вновь мысли его обратились к Орене.
«А ведь она права. Терпение, вот что мне нужно. Сверхчеловек должен обладать и сверхчеловеческим терпением. Сколько раз об этом твердил профессор Орт!»
Мысленно он почти никогда не называл профессора отцом.
Подвергшись угрозе (Фан-Орт был уверен в этом), жизнь снова наполнилась смыслом. Играя скульптурными мышцами, шел он по аллее, уже не казавшейся ему псевдоаллеей, и блаженно вдыхал аромат цветов, ничем не напоминавший запахи машинного масла и старого титан-железа…
Вот идет навстречу Эрро. Видать, тоже потянуло на природу. Как всегда, задумчив. Короткие ручки заложил за спину, голова на тоненькой шейке покачивается взад-вперед в такт шажкам…
Старик Эрро, лет на десять старше остальных. Родился не вовремя, вероятно, мать нарушила запрет. Хилый, низкорослый, с явными признаками вырождения. Странно, что такому сохранили жизнь.
Впрочем, сейчас, настроенный благодушно, Фан-Орт готов был признать, что астрофизик Эрро первейший. Но все равно книжный червь, а вовсе не мудрец, как убеждена Орена!
— Салют, — первым поздоровался Эрро.
— Салют. Выглядите усталым. С чего бы? — притворно посочувствовал Фан-Орт (еще час назад он не снизошел бы даже до этого).
Эрро взглянул с удивлением.
— Заработался. Анализировал результаты наблюдений.
— Интеллект-автоматов?
Большелобое личико Эрро сложилось в довольную улыбку.
— Не угадали, своих собственных. У нас же идеальные условия для работы! И знаете, очень любопытные получились выводы. Теперь надо обобщить материал. Вот, задумал монографию. Тома на три, не меньше. В первом томе…
— Я спешу, — перебил Фан-Орт. — Доскажете в другой раз. — И, не удержавшись, добавил: — Думаете, кому-нибудь нужна ваша монография?
— Вам вряд ли, — холодно ответил Эрро.
Прошел год — квант времени, навечно связанный с орбитальными параметрами Гемы, насильственно отторгнутый от нее вместе с песчинкой-сфероидом, но сохраняемый в неприкосновенности не только сверхточными водородными часами Вселенной, но и, в своих дробных долях, биоритмами, да и всем генезисом «гарантов». Не оттого ли понадобились они профессору Орту, что, подобно тому, как время немыслимо без эталона, невозможно обойтись и без личностных эталонов, по которым должно формироваться новорожденное человечество?
Жизнь на сфероиде текла заведенным порядком. Однако мечта о новой Геме, в становлении которой главная роль отводилась ФанОрту и его товарищам, все более утрачивала реальные очертания, отступала, дразня, словно мираж, вместе с безгоризонтным пространством на экране светозара…
Коллективный разум гемян, составивший программу интеллектавтоматов, предвидел, что обнаружить звездную систему, где опасность не угрожала бы людям, — задача невообразимо сложная.
На большинстве планет, пригодных для колонизации человечеством, вероятен конфликт с существующими формами жизни, а он недопустим. И кто знает поэтому, сколько парсеков предстоит преодолеть сфероиду, сколько зигзагов выписать во вселенском пространстве, прежде чем навсегда смолкнут двигатели, работающие по принципу непосредственного преобразования энергии управляемого ядерного синтеза в лучевую энергию, или будут сброшены аварийные паруса из алмазной паутины, терпеливо ждущие своего недоброго часа в забортных контейнерах.
Понимал ли это профессор Орт, а если понимал, то как мог обречь на бесплодное старение полных сил и энтузиазма молодых людей — элиту бывшего Космополиса?
По еще соблюдаемой традиции астронавты каждое утро приходили в конференц-зал (когда-то здесь был Мемориальный отсек), обменивались новостями, причем выяснялось, за редким исключением, что в точном значении этого слова новостей нет, а есть прогнозы, мнения, соображения… Да и они начинали повторяться. Зачастую не представляло труда угадать, что произнесет очередной оратор. Лишь Эрро и Орена обычно рассказывали о своих действительно новых изысканиях, однако не находили отклика у остальных…
Затем все разбредались по «коттеджам», которые, как и прочие изыски психологов, нуждались в приставке «псевдо».
Тяга к общению заметно убавилась. Не вызывали былого азарта интеллектуальные игры, которым еще год назад предавались с упоением. После нескольких бурных ссор совершенно прекратились диспуты. У большинства наступил нервный спад, появилось безразличие к обязанностям: их искусственность, прежде почти никем не осознаваемая, стала вдруг до отвращения очевидной.
Орена и Эрро не разделяли общего уныния. Но Орене это давалось благодаря вошедшему в привычку жесткому самоконтролю, а Эрро был занят монографией и ни на что другое, казалось, не обращал внимания.
— Вы счастливчик, — однажды сказала ему Орена. — Вам можно позавидовать.
Она не подозревала, что именно так думает о ней Фан-Орт…
Наморщив рахитичный лоб и глядя на Орену снизу вверх, Эрро убежденно ответил:
— Мы все счастливчики.
— Так уж и все! Разве вы не видите, какими скучными и угрюмыми мы стали? Почти не разговариваем друг с другом. «Да нет», «здравствуйте — до свидания», таково наше общение.
— А ведь для меня это новость… — озадаченно проговорил Эрро. — Признаться, я ничего не замечал.
— Вы вообще ничего не замечаете, кроме своей науки, — упрекнула Орена.
— Не скажите. Вашу симпатию к Фан-Орту заметил даже я.
Девушка вспыхнула.
— Неужели даже вы? Только не думайте о нас плохо, мы с ним просто друзья и…
— А я и не думаю ничего плохого, — улыбнулся Эрро. — Напротив, радуюсь, глядя на вас. Вы назвали меня счастливчиком. Да, я счастлив своей работой. Однако для полноты счастья этого мало. И не вы мне, а я вам должен позавидовать. Вот где истинное счастье!
— Все не так просто, — призналась Орена. — Порой мне бывает страшно… Не за себя, за него. Он томится от безделья, однако заняться чем-нибудь полезным не хочет. Меня не слушает, упрямства и самомнения ему не занимать. Чуть что не по нраву, замыкается в себе.
— Вы же его любите?
— Да, очень. Но как помочь, не представляю. Посоветуйте, а?
— Боюсь, мой совет покажется вам банальным, — покачал головой Эрро. — Таков он и есть, ничего лучшего не предложишь. Будьте терпеливы и внимательны, не жалейте тепла. Фан-Орт незаурядная, очень сложная и контрастная личность. В нем избыток силы и, как ни парадоксально, бессилия. А это ведь антагонистическое противоречие! Оно и определяет его характер…
— Несчастливый характер, — вздохнула Орена. — Только Фан в этом не виноват. Таким его сделал отец, профессор Орт.
Эрро нахмурился.
— Я знаю, — сказал он. — И поверьте, у меня есть основания сочувствовать вам. Утешения здесь не помогут. Но разве счастье бывает безмятежным? Если да, то недолго… Обычно за него приходится бороться. Впрочем, я опять изрекаю сплошные банальности…
— Тем не менее, спасибо вам за них, — поблагодарила Орена. — Вот уж не думала, что смогу перед кем-либо исповедаться… Вы необыкновенный человек! Я постараюсь следовать вашему совету.
Эрро покраснел.
— Необыкновенный… Не смейтесь надо мной, Орена. Думаете, я не знаю, что вы обо мне думаете? Рахитичный уродец, по загадочной причине затесавшийся в сообщество гармонически развитых молодых людей!
— Никогда я так не думала, — возмутилась Орена. — Возможно, если бы не Фан…
— Вот видите, и я не лишен комплексов, — смущенно проговорил Эрро. — Что же касается общего уныния… Вскоре ему придет конец.
— Чтобы утверждать это, нужно быть оракулом.
— Вряд ли я им когда-нибудь стану. Но как астрофизик, могу сделать прогноз: нас ожидают перемены.
— Расскажите подробнее! — взмолилась Орена.
— Выдумывает книжный червь, — отмахнулся Фан-Орт, когда Орена поделилась с ним новостью.
Однако через месяц на экранах светозаров стала видна едва уловимая искорка. С каждым днем яркостная отметка увеличивалась в диаметре, превратилась сначала в сверкающее пятнышко, затем в световой диск.
Впервые за годы раздалось жужжание сигнального зуммера, начали пульсировать предупредительные сигнальные лампы. Голос автоматического информатора предупредил:
— Всем занять противоперегрузочные кресла. Приготовиться к маневру!
— Я с тобой, — подхватил Орену под руку Фан-Орт.
— Иди к себе, у меня ведь только одно защитное кресло, — попыталась высвободиться Орена.
— Обойдусь. Любой маневр для меня пустяк!
— Ну, смотри!
Перегрузка оказалась на удивление тяжелой. Орена пожалела, что так часто пренебрегала тренировками.
Сдерживая стон, она скосила глаза на Фан-Орта. Тот сидел в обычном, не противоперегрузочном, кресле выпрямившись, разведя могучие плечи. И хотя лицо астронавта окаменело от перегрузки, оно было одухотворено, как никогда прежде. Им нельзя было не любоваться…
— Впервые за долгие месяцы Фан-Орт испытывал необычайный подъем духа. Это была его стихия — стихия силы и мужества. В ней, и только в ней, он мог проявить свои лучшие, уникальные качества, быть тем, кого так трудно и настойчиво создавал профессор Орт, — сверхчеловеком.
— Теперь ты видишь, на что я способен, — уловив восхищенный взгляд Орены, глухо выговорил Фан-Орт.
Перегрузка помешала ей ответить. И только потом, после отбоя, она сказала с нежностью:
— Я горжусь тобой! Но прошу тебя: пожалуйста, будь скромнее!
На этот раз, когда Фан-Орт обнял ее, она не отстранилась.
Тщедушный малорослый астрофизик был загадкой для остальных обитателей сфероида. И прежде всего по причине своего возраста. Не зря его называли стариком. Десять лет — разница почти в полпоколения. Другие были ровесниками, «старик» Эрро изначально выпадал из их ряда, чему способствовал его замкнутый, при всей кажущейся общительности, характер.
«Старика» отличала от остальных и конституция. Среди стройных, атлетически сложенных молодых людей он смотрелся как уродливый лилипут-инопланетянин. Резала глаз непропорциональность частей его хилого тела: огромная голова с непомерно выпуклым лбом на тонкой шейке, детские ручки и ножки, узкие плечики… Особенно нелепо, даже комично, он выглядел рядом с Фан-Ортом.
Это были антиподы во всем. Но их, тем не менее, связывала некая не поддающаяся определению общность. И оба о ней интуитивно догадывались. Не потому ли красавец-астронавигатор с такой активной неприязнью относился к тщедушному астрофизику, что воспринимал его, как искаженное до неузнаваемости отображение самого себя? Не раз Фан-Орту снился кошмарный сон, доводивший его до исступления: вот он заглядывает в зеркало и видит свое лицо, но тотчас оно превращается в сморщенное личико Эрро…
Фан-Орт спрашивал себя: как мог «книжный червь» оказаться среди них, почему его произвели на свет столь преждевременно, и с какой целью сохранили жизнь явно неполноценному ребенку?
Ни на один из этих взаимосвязанных вопросов он не находил ответа.
Был ли Эрро посвящен в тайну своего происхождения? Не раз и не два пытались вызвать его на откровенность. Он неизменно отвечал:
— Не знаю.
Эрро говорил правду. При его незаурядном аналитическом уме — качестве, которое замечают в последнюю очередь, — он не мог не задавать себе тех же вопросов. И, подобно Фан-Орту, не был в состоянии на них ответить.
Возможно, если бы Фан-Орт или Эрро догадались сформулировать задачу интеллект-автоматам, вероятностная разгадка тайны была бы найдена. Но Фан-Орту это попросту не пришло в голову, а Эрро подсознательно страшился узнать правду.
Хотя он старался не подавать вида, непохожесть на товарищей ощущалась им как неподъемный груз, от которого, увы, невозможно освободиться. Чувство собственной неполноценности было слишком хорошо знакомо ему: сочетание высокого ума с тщедушным карликовым телом воспринималось как унизительная дисгармония, и еще неизвестно, чем бы он поступился, чтобы только устранить ее…
Фан-Орт был бы неприятно поражен, проникнув в тайну рождения Эрро и узнав, что тот никто иной, как его единокровный старший брат! Почти так же, как был поражен профессор Орт, когда впервые увидел новорожденного первенца — с приплюснутой головкой и пуповинкой-шейкой…
Профессор махнул на него рукой, поняв, что нечего и пытаться превратить это убогое существо в «сверхчеловека». Однако, не будучи сентиментальным, он все же сохранил некие рудименты родительских чувств и не только оставил «неудавшегося» отпрыска в живых, но, не раскрывая инкогнито, позаботился о его будущем.
А «сверхчеловеком» стал Фан-Орт…
Сфероид пронзал Вселенную множеством волновых игл. С антенных острий срывались зондирующие импульсы, сканировали пространство, придирчиво ощупывая каждый его потаенный уголок, каждую встречную клеточку вещества, чтобы вернуться с ношей информации, столь необходимой сейчас интеллект-автоматам. Доступ к ней, через электронных посредников, имели и астронавты, но осмыслить ее лавину в считанные мгновенья не мог даже наиболее подготовленный из них — Эрро. Увы, быстролетный и всеобъемлющий коллективный разум гемян, нашедший формализованное воплощение в программе интеллект-автоматов, для обитателей сфероида оставался недоступной пониманию абстракцией, если не легендой — красивой и возвышенной, но не имеющей ничего общего с жизненными реалиями.
На экранах светозаров все явственнее вырисовывалась гроздь планет, обращающихся вокруг центрального светила. Картина была похожа на модель атома — с ядром и орбитальными электронами — только движение планет скрадывалось все еще огромным расстоянием.
День за днем оно сокращалось — сфероид приближался к звездной системе. Астронавты вновь обрели, казалось бы, утраченную надежду, оживились: двенадцать планет в системе, неужели ни одна из них не станет новой Гемой? Но радость была с горчинкой: «гаранты» переживали свое бессилие повлиять на ход событий. Одни (к ним принадлежал Эрро) — стоически, другие (большинство) — с болезненным чувством ущербности. Однако и для тех, и для других не существовало дилеммы: неспособность человека составить конкуренцию интеллект-автоматам была очевидна. Один лишь Фан-Орт, уверенный в собственном превосходстве над обыкновенными людьми, не смирился с ролью пассивного наблюдателя.
Терпение, к которому он призвал себя год назад, оказалось нестойким. Фан-Орта выводила из себя стратегия интеллект-автоматов, как ему казалось, неоправданно осторожная, даже откровенно трусливая.
«Почему орбита ожидания так высока, на порядок выше, чем у любой из двенадцати планет звездной системы? Правильнее было бы сразу же начать их поочередный облет! Автоматы же, как нарочно, медлят. Издеваются, что ли, над нами?» — так думал он, все более утверждаясь в мысли: если не вмешаться, ничто не изменится. Последовать совету Орены — пойти на поклон к бездушным машинам, которые, увы, не спешат признать в нем повелителя? Но не станет ли это его поражением, не унизит ли, хотя бы перед самим собой?
Фан-Орт со стыдом вспомнил первую, плачевную попытку проникнуть в катакомбы — чрево сфероида. Мысленно ощутил горьковатый запах машинного масла. Скользкая, словно намыленная, палуба въяве громыхнула под ногами…
На душе стало муторно. Только сейчас он признался себе, что в тот раз вовсе не принял разумное решение, а попросту бежал из катакомб, охваченный паникой.
И все же Фан-Орт снова нашел оправдание: он не был тогда морально подготовлен, шел как на прогулку, не подозревая о психическом воздействии, которым интеллект-автоматы ограждают себя от прямого общения с людьми.
В своем отношении к пахнувшим металлом и смазкой лабиринтам старого Космополиса Фан-Орт был не одинок. Остальных «гарантов» также отвращали катакомбы. За границами жилой зоны начинался как бы сопредельный мир, пусть не враждебный, но чуждый, непонятный, непредсказуемый…
Вряд ли у кого-нибудь из предков-гемян, случись такая фантастическая возможность, возникло бы желание проникнуть в недра колосса-муравейника — обиталище гигантских, пусть даже полезных и безвредных, насекомых. А к интеллект-автоматам «гаранты» относились, как к некоему подобию сверхразумных муравьев, единственным предназначением которых было развивать кипучую, но не поддающуюся контролю деятельность на благо людей и эмбрионов…
Однако теперь спуск в катакомбы стал для Фан-Орта делом чести. Он должен был взять реванш за столь унизительное поражение. Хорошо, что Орена не знает, иначе как бы он выглядел в ее глазах!
Вот площадка, которой он достиг в прошлый раз. На миг ФанОрт приостановился. Захотелось повернуть назад, к теплу и комфорту, в уютный мир иллюзий, созданный стараниями неистощимых на выдумки психологов.
«И кто меня гонит? — вошла в сознание мысль. — Ведь можно жить спокойно, как Орена, как все другие…»
Тотчас он одернул себя:
«Но я-то не «другой»!»
Вспомнилось, что за несколько дней до смерти, словно предчувствуя ее, профессор Орт сказал:
— Ну вот, кажется, я сделал невозможное. Передаю тебе эстафету. Когда придет время и эмбрионы превратятся в людей, вылепи сверхчеловека по своему образу и подобию, как вылепил тебя я. Интеллект-автоматы для этого не подходят. Они другие. Запомни: другие! Остерегайся их советов…
«Пока я без них не обойдусь, — подумал Фан-Орт. — Мое время еще не настало. А если буду по-прежнему бездействовать, то может и вообще не настать…»
И он двинулся дальше, с удовлетворением почувствовав, что нерешительность отступает, возвращается вера в себя, в свои беспредельные возможности.
Взявшись руками за массивную стойку, Фан-Орт выгнул ее дугой, затем снова выпрямил.
— То-то! — крикнул он, упиваясь силой. — Так будет и с теми, кто захочет мне помешать!
Переходы и туннели старого Космополиса составляли запутанный лабиринт, образующий несколько изолированных уровней с многочисленными шлюзами. Действовавшие когда-то эскалаторы и фуникулеры пришли в негодность еще до падения Лоора.
Через электронных посредников не представляло труда получить план катакомб и заранее предупредить интеллект-автоматы о посещении, но в понятии Фан-Орта это означало бы проявить слабость, оказаться в роли просителя. И он предпочел положиться на интуицию.
Стальные палубы были все такими же неприятно скользкими, ноги разъезжались на них и оттого казались чужими, точно протезы. Приходилось переставлять ступни с постоянным утомительным напряжением. Тело, всегда послушное и ловкое, стало вдруг раздражающе скованным.
На одной из винтовых лестниц Фан-Орт потерял равновесие. Нога сорвалась с узкой ступеньки. Штанина щегольского комбинезона разорвалась, обнажив кровоточащую ссадину.
Сильнее боли была досада. Зачем он ввязался в эту авантюру? Не следовало самому спускаться в катакомбы для встречи с автоматами — много чести! Надо было вызвать их к себе, потребовать отчета!
«А если бы не явились?» — кольнула самолюбие невольная мысль.
Фан-Орт попытался выместить раздражение на поручне, но на этот раз железо не поддалось. Бугрились от напряжения бицепсы, а поручень так и не согнулся.
Почувствовав головокружение, Фан-Орт разжал руки и тяжело опустился на ступеньку, стиснув виски.
«Неужели отец ошибся?»
Он впервые назвал профессора Орта отцом, как бы отделив тем самым первого от второго. Профессор никогда не ошибался, но был ли застрахован от ошибки отец?
«Неужели права мама?»
Фан-Орт вспомнил, как однажды, доведенная издевательствами мужа до исступления, она бросила ему в лицо:
— Ты вытравил в себе все человеческое и теперь пытаешься то же самое сделать с Фаном! Сверхчеловек это уже не человек, а живой робот! Не желаю, чтобы мой сын стал роботом!!!
О матери Фан-Орт вспоминал с любовью и нежностью, однако единственным авторитетом оставался для него профессор Орт. И сейчас, безоглядно отбросив сомнения, он закричал во весь голос, словно раз и навсегда обрывая затянувшийся нелепый спор с невежественными оппонентами:
— Слышите вы, профессор Орт не мог ошибиться!
Потеряв представление о времени, Фан-Орт шел наугад, сползал и карабкался по многочисленным лестницам, кружил вслепую, натыкаясь на переборки, пока не заподозрил, что неизменно возвращается в один и тот же туннель. Его охватило злое отчаяние, и он крикнул:
— Эй, есть здесь кто-нибудь?
Эхо повторило его слова. Затем в гулком волноводе, образованном плитами палубы и сводами туннеля, прозвучал голос, искаженный реверберацией, но все же разборчивый:
— Здравствуйте. Что вам угодно?
— Почему сразу не откликнулись? — Мгновенное облегчение сменилось у Фан-Орта вспышкой гнева. Поразвлекались моей беспомощностью? Да представляете ли вы, кто я такой?
— Астронавигатор Фан-Орт, — ответил бесстрастный голос. — Мы не знали, нужны ли вам. А на ваш зов ответили незамедлительно.
— Где я могу переговорить с вами?
— Где угодно.
— Не здесь же! Вы считаете, что это подходящее место для переговоров? А я так не думаю. Условия неравные: вы видите, с кем имеете дело, а я нет.
— Претензии справедливы, — согласился голос. — Следуйте моим указаниям. Идите прямо. Смелее!
— Думаете, я трус? Ошибаетесь! Куда теперь?
— Все еще прямо. Теперь направо…
Необходимость подчиняться чьим-то командам угнетала. ФанОрт ступал в полутьме неуверенно, словно слепой. Отвыкшие от света глаза восприняли мелькнувшую впереди полоску света как ослепительную вспышку.
— Мы пришли, — пояснил голос.
— Кажется, шел только я, — пробурчал Фан-Орт.
Распахнулась дверь. Отсек был пуст, если не считать двух кресел — одно напротив другого. В том, что справа, сидел широкоплечий пожилой человек. Его грубое, будто начерно высеченное из гранита, лицо было невозмутимо. Скупым жестом он указал на свободное кресло.
— Прошу. Так о чем вы желали говорить со мной?
Фан-Орт сглотнул горькую слюну.
— Кто вы? Человек или интеллект-автомат?
Собеседник нахмурился.
— Ни то и ни другое. В физиологическом смысле я не человек. Когда-то был человеком во плоти, потом стал «призраком». Слыхали о них?
Фан-Орт кивнул.
— Значит, вы «призрак»…
— Не совсем. «Призрак» остался на Геме. Я же его дубликат, репродукция. Образно говоря, «призрак» «призрака». Впрочем, в философском смысле неизвестно, кто из нас оригинал, а кто копия: мы неразличимы.
— Я не расположен философствовать, — угрюмо сказал ФанОрт. — И мне все равно, человек ли вы, «призрак» или дубликат «призрака». Пришел я вовсе не к вам, а к интеллект-автоматам!
— Они уполномочили меня побеседовать с вами.
— Гнушаются мной? Не желают снизойти до встречи?
— Нисколько. Просто мой облик для вас более привычен. А в остальном… Считайте, что я один из них.
— Один из них? — недоверчиво переспросил Фан-Орт. — В прошлом человек? Тогда кем же вы были прежде и почему оказались здесь?
Странный собеседник пожал плечами, не менее массивными, чем у Фан-Орта, но все же ответил:
— В давние времена я был космокурьером. Мое имя Кей.
— Постойте… Не о вас ли рассказывала мне мама? Если не ошибаюсь, вы первым побывали на Геме, потом переправили сюда массу необходимого, а в награду Лоор изгнал вас! Вот видите, не только вы все знаете обо мне и моих товарищах, нам тоже кое-что известно!
— Не рассчитывал, что меня помнят, — бесстрастно проговорил Кей.
— Я запомнил ваше имя по чистой случайности, — криво усмехнулся Фан-Орт. — А другим оно вряд ли знакомо. И уж, во всяком случае, никто вас не чтил бы. Скорее, наоборот. Ведь если бы не ваша позорная капитуляция перед Лоором, мы бы сейчас наслаждались полнокровной жизнью на Геме с перспективой бессмертия. Словом, в моих глазах вы не герой!
— А кто же?
— Какое это теперь имеет значение… Итак, что вы делаете на сфероиде? Прислуживаете интеллект-автоматам?
Кей посмотрел на Фан-Орта долгим изучающим взглядом. Его лицо было по-прежнему невозмутимо, только резче обозначились глубокие борозды на лбу и щеках.
— Да, прислуживаю. В той мере, в какой интеллект-автоматы прислуживают вам.
— Но они нам вовсе не прислуживают, — возразил Фан-Орт.
— Да? Может быть, вы сами готовите себе пищу, занимаетесь жизнеобеспечением, поддерживаете комфортные условия существования? Или это все же делают за вас интеллект-автоматы? А чем вы заслужили их заботу?
Кей говорил с чувством нравственного превосходства, и ФанОрт не сразу нашелся, что ответить.
— Г-м-м… Чем заслужили? Самим фактом своего существования. Мы жизнетворцы… Гаранты!
Вопреки нарочитому высокомерию, ответ прозвучал неубедительно, даже жалко, и Фан-Орт сам почувствовал это.
— Жизнетворцы… Гаранты… — повторил его слова Кей. Орт вкладывал в эти понятия великий смысл. Но его представление об истинном величии было неверным…
— Вы знали отца?
— Да, я был знаком с ним, как и с человеком, чье имя вы тоже носите.
— С Фаном?
— Да. И Асду, вашу славную мать, я знал, хотя мы с ней ни разу не встречались.
— Расскажите о них! — воскликнул Фан-Орт.
— Но вы же не за тем пришли. Да и стоит ли ворошить прошлое? Ни вам, ни мне это не доставит удовольствия.
— Расскажите, требую!
— Я не привык к языку требований.
Фан-Орт побледнел от негодования. Впервые его так унизили. И кто? Какой-то бесплотный фантом, чья-то бессчетная копия!
— А я не привык к такому обращению, слышите, вы, «полупризрак» или как вас еще!
— Да, я «полупризрак», — лишенным интонаций голосом проговорил Кей. — А вы?
— Сверхчеловек, вот кто!
— Не думал когда-нибудь встретить сверхчеловека. И на что он способен?
— Испытайте! — запальчиво воскликнул Фан-Орт.
Усмехнувшись, Кей назвал два многозначных числа.
— Перемножьте.
Ответ последовал почти мгновенно.
— Правильно, — признал Кей. — В скорости счета вы почти не уступаете «призракам». Ловите! — внезапно крикнул он и с силой метнул что-то увесистое.
Фан-Орт едва успел отскочить.
— Это нечестно! Я думал, вы бесплотны!
— А я думал, что сверхчеловек готов к любым неожиданностям.
— Издеваетесь? — вспыхнул Фан-Орт.
— Не могу отказать себе в этом маленьком удовольствии. Для меня выше человека только человечество. И какими бы сверхстимуляторами ни пичкал вас отец, как бы ни муштровал, вы в лучшем случае остались просто человеком. А в худшем… — Кей оборвал фразу и после короткой паузы сухо продолжил: — Все ваши жалкие фокусы я могу повторить. Могу сделать и то, на что вы не способны, например, телепортироваться. Но значит ли это, что я сверхчеловек?
— Вы бездарная копия! Заурядная подделка! — потеpяв самообладание, выкрикнул Фан-Орт.
Никогда в прошлом он не испытывал такой яростной, неистовой ненависти. Даже к отцу, которого при всем преклонении ненавидел за перенесенные обиды, за слезы мамы… Но, оказывается, то была не настоящая ненависть. По-настоящему он возненавидел лишь сейчас, потому что профессор Орт, унижая, воспитывал в нем сознание силы и достоинства, а «призрак» заставил испытать во сто крат худшее унижение — ощутить физическое и нравственное бессилие перед материализовавшейся тенью давно умершего человека.
Еще вчера Фан-Орт относился к «призракам» с полнейшим безразличием, как к чему-то псевдореальному, точно и они были придуманы психологами, а если и существовали, то на полумифической Геме, вне локальной действительности сфероида. И вдруг такая обескураживающая неожиданность: «призрак» здесь, рядом, во главе интеллект-автоматов!
…Когда кровь перестала стучать в висках и спала с глаз багровая пелена, Фан-Орт обнаружил, что находится наверху, у входа в катакомбы.
«Да был ли я там? Не галлюцинация ли все это?» — подумалось в первый момент.
Но разорванная штанина и свежая ссадина не оставляли места сомнениям. Его вышвырнулиили как нашкодившего юнца, как тряпку, о которую брезгливо вытерли ноги…
Фан-Орт зримо представил шахтные колодцы, винтовые лестницы, туннели с многочисленными ответвлениями, заново пережил злое отчаяние, охватившее его, когда он понял, что окончательно заблудился в запутанном лабиринте, и словно со стороны услышал свой сдавленный крик: «Эй, есть здесь кто-нибудь?»
Вспомнилось грубо вырубленное лицо «призрака», налитые тяжестью камни глаз под глыбами-веками. Это полное презрения лицо будет теперь преследовать его, разъедая душу желчью ненависти. Даже карлик Эрро не вызывал у Фан-Орта таких недобрых чувств…
Словно запечатленный в мнемозаписи, слово в слово повторился весь их разговор. Как же смешно и глупо он себя вел! Но и в этом винил не себя, а «призрака».
Как очутился наверху, астронавигатор вспомнить не мог. Видимо, проклятый «призрак» стер из его памяти обратную дорогу, и она выпала из времени. А вот мельчайшие подробности их встречи сохранил, хотя именно эту оскорбительную правду Фан-Орт предпочел бы забыть навсегда.
Фан-Орт напрасно завидовал умению Орены принимать действительность такой, какова она есть, хотя сама эта зависть была лишь скрытым выражением превосходства: в долготерпении девушки он видел прежде всего свидетельство ее ограниченности, скудных потребностей.
Фан-Орт был бы гораздо ближе к истине, если бы признал за ней талант самообладания. В отличие от него, Орена не позволяла себе распускаться, давать волю нервам. Но неумолимое течение времени, не приносящее желанных перемен, и на нее действовало угнетающе, тем более, что, будучи женщиной, она с болезненной наблюдательностью замечала перемены нежеланные: вот этой морщинки вчера еще не было, и складочки на шее, и седого волоска, пусть пока единственного…
Привычно веря в непогрешимость коллективного разума гемян, Орена нет-нет и спрашивала себя: не слепа ли эта вера?
Порой она со страхом думала:
«Что если мы — объект загадочного эксперимента, о котором даже не подозреваем? А за нами тем временем пристально наблюдают, словно за инфузориями в капле воды на предметном стекле микроскопа, развлекаются нашим бестолковым мельтешением….»
Орена избегала таких мыслей, считала их беспочвенными и оттого глупыми, гнала прочь, когда они все же изредка возникали. В такие минуты страстно хотелось, чтобы кто-то рассеял мучащие ее сомнения.
Но кто может это сделать? Фан считает ее рассудочной, непробиваемо уравновешенной, не нуждающейся в утешениях. Привык искать у нее поддержку, и никак не наоборот. Он и слушать не станет ее исповедь, сам начнет жаловаться на несправедливость судьбы, обвинять интеллект-автоматы и, конечно же, коллективный разум гемян. И как в нем уживаются самомнение и потребность изливать душу?
Уверенность в себе — достоинство, а самоуверенность — недостаток. Интересно, есть ли между ними грань? А если есть, то по какую ее сторону Фан-Орт?
Орена тотчас устыдилась этих своих мыслей. Она же любит Фана и хотя бы поэтому должна прощать ему недостатки, тем более, что достоинств у него гораздо больше! Конечно, никакой он не сверхчеловек, как внушил ему отец, но, бесспорно, личность… С кем еще можно его сравнить? Разве что с Эрро…
«Ах, бедный старик Эрро, какая несправедливость, что ему досталась несуразная внешность. При таком-то уме! «Книжный червь» — называет его Фан. Чем вызвана эта неприязнь? Вероятно, я дала повод, отзываясь об Эрро с cимпатией. Глупенький Фан, ревновать меня просто смешно. Или ревность имеет более глубокие корни?»
Фан и Эрро… Два антипода… Один красив, могуч, импульсивен, другой невзрачен и физически слаб. Но выдержан, эрудирован, мудр. И ведь он мне на самом деле нравится, — призналась себе Орена. — Интересно, могла бы я полюбить его? — от кажущейся нелепости этой внезапной мысли она рассмеялась, но тотчас оборвала смех:
«А ведь и впрямь могла бы… Его и Фана я выделяю среди остальных. При всех броских различиях оба одинаковы в главном. Среди нас лишь они — личности!»
Она принялась мысленно перебирать товарищей. Вот, к примеру, архитектор Агр. Что он спроектировал, что построил? Разве сравнить его с недоброй памяти Лоором? Тот был настоящим архитектором. И если бы не его дикая жажда власти, то сколько бы воздвиг на Геме!
«Но не предвзято ли я отношусь к Агру? — упрекнула себя Орена. — А сама я разве личность? Моя специальность — гомология. Это синтез физиологии, психологии, социологии и еще нескольких наук. Чем же занимаюсь я? Изучаю человека в экстремальных условиях? Отнюдь. Всего лишь помогаю интеллект-автоматам ухаживать за эмбрионами. Или, может быть, не помогаю, а мешаю? А они терпеливо сносят мою «помощь»… Значит, Фан прав? Впрочем, речь ведь не обо мне…
Как может считаться личностью кибер-диагност Корби, желчный ипохондрик, питающий к интеллект-автоматам еще большую неприязнь, чем Фан? Предоставь ему такую возможность, и он разберет их на части, если, конечно, сумеет.
Не лучше и агроном Виль. Казалось бы, он-то труженик. Из года в год упрямо высевает одни и те же злаки, ухаживает за посевом, даже собирает урожаи, а годятся ли они в пищу, его не интересует. И мы едим синтетический корм, приготовляемый, опять-таки, интеллект-автоматами. На вопрос: «Почему не займетесь селекцией?» отвечает: «Зачем?» Так, может, он — личность?
Чем же объяснить, что, за двумя исключениями, мы такие серые, ортодоксальные? Не оттого ли, что все, кроме Эрро и Фан-Орта, появились на свет «из колбы»? Но каким же тогда окажется будущее человечество!»
Воображение нарисовало столь мрачную картину, что Орене потребовалось призвать на помощь все свое самообладание.
«Конечно же, дело не в этом, — взяв себя в руки, решила она. — Считается, что для рождения нас отбирали по генным спектрам. Но я-то, гомолог, знаю, что сами по себе они недостаточно прогностичны: один из братьев может стать злодеем, а другой праведником! И профессор Орт это безусловно понимал!
Наверняка гемяне разработали метод отбора, о котором я не имею представления. Но тогда снова придется признать правоту Фана: что это за сверхразум, если, несмотря на его старания, вместо гениев получились посредственности?»
Так размышляла Орена, пытаясь разрешить ею же обнаруженное противоречие.
«А может, профессор Орт просто не нуждался в созвездии потенциальных гениев? Зачем они нужны, если есть сверхчеловек, который по замыслу должен быть единственным в своем роде. Тогда мы — всего лишь приложение, оттеняющий его достоинства фон».
Орена не удовлетворилась этим ответом, потому что с ним не удалось согласовать единственный, но, на ее взгляд, решающий факт: наряду с Фан-Ортом существовал Эрро! И если признать, что ее догадка верна, то как объяснить одновременное появление на тусклом небосводе двух солнц, когда достаточно лишь одного?
Здесь, на сфероиде, Кей особенно остро ощущал одиночество. На Геме остался другой Кей, разделивший с ним прошлое. До поры они были едины, если так можно сказать об одной и той же личности. Расставшись, стали разными. И это было расставанием с самим собой…
«Неизвестно, кто из нас оригинал, а кто копия», — утверждал он в разговоре с Фан-Ортом. Формально это было правдой. Вернее, было бы правдой, если бы «оригинал» и «копия» — неразличимые двойники — имели бы не только общее прошлое, но общие настоящее и будущее. А они у них разные. Один продолжает привычное существование, у другого изменилось все, кроме личности и… прошлого.
Так кто же из них по праву должен считаться оригиналом, а кто копией? Выходит, не так уж неправ этот наглый юнец, назвавший его «полупризраком». Да, он — копия, а вот бездарная или нет, рассудит будущее.
Кей сам вызвался сопровожать «гарантов». Коллективный разум воспользовался честолюбивыми планами Орта, чтобы поставить свой собственный эксперимент, на первых порах отвечающий этим планам, но впоследствии далеко выходящий за их рамки.
Орт был актером на подмостках Вселенной, мечтал сыграть роль Бога. Коллективный разум искал ответа на вопросы, поставившие науку на колени перед религией.
Как зародилась жизнь? Что представляет собой Высшая сила, сотворившая человека? Можно ли смоделировать ее и притом не ограничиться масштабами одной или нескольких планет, а охватить разумом Вселенную, лишив интеллект ореола уникальности, а религию — нравственной опоры? Есть ли над этой Высшей силой своя Высшая сила, а над той еще одна, и, возможно, так до бесконечности? А может быть, существует кольцо Высших сил, где над самой верхней властвует самая нижняя? И станет ли Человек одним из его звеньев?
Ответить на эти вопросы — значило найти алгоритм невозможного. Но только ли для того, чтобы восторжествовала наука?
Орт мечтал хотя бы посмертно оказаться Богом. Коллективный разум рассчитывал поднять человека до уровня Бога. И в исполнении этого грандиозного замысла главную роль играли не «гаранты» и не интеллект-автоматы. Полномочным представителем гемян на сфероиде был Кей. Но не прежний бесшабашный космокурьер, а иной Кей, преступивший смертный рубеж, обретший «бессмертие» и обремененный грузом неизбывных потерь.
В его жизни произошло много расставаний. Но самым невыносимым было расставание даже не с самим собой, оставшимся на Геме, а с Интой. Растаявшая в дали пространства и времени, но не в памяти, она бередила душу фантомной болью былого счастья, оказавшегося до обидного хрупким, но неистощимым в своей всепроникающей полноте. И как же бедны те, кто не знал такого счастья или принимал за него благополучие!
Временами мысль о жене доводила его до исступления. Тогда Кей проклинал «бессмертие», от которого она отказалась, а он нет. Но хотя в любой момент мог положить конец своему существованию, никогда не допустил бы этого. Потому что чувство долга главенствовало над его желаниями и поступками.
Однако помимо воли Кея «бессмертие» все с большим трудом противостояло возраставшему напору энтропии. Теоретически «призрак» мог существовать сколь угодно долго, в действительности же лишь до тех пор, пока обеспечивался энергетический баланс. Последнее и понуждало взять слово «бессмертие» в кавычки.
На Геме, с ее неиссякаемым природным источником волн Беслера, проблемы энергетического баланса не возникало. Здесь же жизнь «призрака» висела на волоске. И этим тонким, готовым вот-вот оборваться, волоском был ручеек космической энергии, струящийся вслед за сфероидом. Не истощится ли он прежде, чем Кей выполнит свое предназначение?
Даже будучи оторван от коллективного мозга гемян, перестав быть его частицей, Кей обладал зарезервированным на случай непредвиденных обстоятельств правом, не считаясь с интеллект-автоматами и, тем более, «гарантами», принять волевое решение, от которого будет зависеть судьба сфероида. Сумеет ли он при необходимости воспользоваться этим правом, и насколько верным, объективным, беспристрастным окажется его решение? Достаточен ли накопленный им жизненный опыт, чтобы можно было, без опоры на коллективный разум, избежать ошибок?
Кей, при всей уверенности в себе, никогда не грешил самоуверенностью. И эти, пока еще безответные, вопросы не могли его не тревожить. Более же всего беспокоила хрупкость «бессмертия», которое, хотя и тяготило Кея, но оставалось первейшим условием успеха его миссии. Исчезни он, и последнее слово может оказаться за «гарантами». А хватит ли им сил вынести эту ношу? Ведь коллективный мозг гемян отвел им совершенно иную роль. О ней догадывалась лишь Орена, да и то смутно, на пределе интуиции.
«Эмбриональное человечество» не нуждалось в «гарантах»: все, что требовалось для его развития, было заложено в программу интеллект-автоматов. «Гаранты» же служили объектом параллельного эксперимента, о котором не знал даже Орт. Этот жестокий по своей сути эксперимент преследовал цель установить предел психических сил человека в чуждой его природе безмерности космоса. Горстку молодых людей принесли в жертву сонму Высших сил в надежде на их благосклонность: сообщество астронавтов должно было предвосхитить судьбу будущего человечества.
А роль «повивальных бабок» и «ангелов-хранителей» возложили на интеллект-автоматы. Подобно обитателям сфероида, пионеры неведомого мира окажутся в экстремальных условиях и тоже будут нуждаться в поддержке. Пример астронавтов поможет уберечь их от духовной деградации.
Увы, результаты эксперимента были неутешительны. Оторванность от прародины, отсутствие ясных перспектив, вынужденная изоляция в тесном пространстве жилой зоны сфероида при всех стараниях психологов не могли не вызвать упаднических настроений. Но как скоро это произошло! И что будет, если ни одна из двенадцати планет не пригодна для колонизации?
Разговор с Фан-Ортом взволновал Кея. Конечно, тот не типичен — индивидуалист, движимый амбициями. Такие были, есть и будут при любой общественной формации и на любом уровне культурного развития. Воспитав «сверхчеловека», Орт вольно или невольно допустил ошибку, которая может дорого обойтись. Из таких, как Фан-Орт, — свидетельствует история, — выходили вожди и тираны, убежденные в своей непогрешимости, не признающие чужих мнений, скорые на необдуманные решения.
И неважно, какой титул носил такой самодержец — императора или всенародно избранного президента: самое страшное, что поначалу он мог — демагогией, популизмом, беспардонной ложью увлечь за собой других, искренне заблуждающихся… А потом, дорвавшись до власти и войдя в ее вкус, постепенно избавлялся от соратников, окружал себя льстецами и подхалимами… Разве не таков был Лоор?
Нравственные критерии гемян, нашедшие естественное воплощение в личности Кея, исключали насилие. Исторический опыт научил: не бывает победителей и побежденных. Любая победа беременна поражением, и оно рано или поздно появится на свет и перевернет все с ног на голову. Вчерашние побежденные окажутся благополучнее победителей, а то, что было предметом гордости предков, вызовет стыд у потомков…
Когда цивилизация Гемы подверглась самоуничтожению, немногие уцелевшие мгновенно забыли о вражде, противостоянии, национальной и религиозной розни. Гемяне — иных национальностей больше не существовало. Но неужели единства можно достичь только ценой множества жизней?
Да, Кей мог легко обуздать Фан-Орта, взять под контроль его мысли и действия. Но любое попрание человеческой воли, даже в самых благих целях, шло вразрез с моральными принципами коллективного разума.
Фан-Орт требовал допустить «гарантов» к выработке решений. На первый взгляд, это было бы разумно и уж, во всяком случае, демократично. Однако в оперативности мышления люди настолько уступают интеллект-автоматам, что «дискуссионный клуб» стал бы тормозом.
Кей не признавал такой вариант «сотрудничества». Ведь можно сделать и так, что автопилот будет согласовывать малейшую коррекцию курса с человеком. Но есть ли тогда смысл в автопилоте?
Никогда еще бывший космокурьер не стоял перед столь трудным выбором. Даже оказавшись в непроходимых джунглях Гемы после катастрофы челночного корабля, он не испытывал сомнений. А вот сейчас мучительно перебирал возможные варианты действий и не знал, на каком остановить выбор.
Оставить все как есть? Или нужна-таки «коррекция курса»? Только вот никакой автопилот для этого не годится. Наступили те самые «непредвиденные обстоятельства», при которых Кей обязан употребить власть. Но как?
И вновь среди астронавтов воцарилось уныние, тем более невыносимое, что ему предшествовала вспышка надежды…
Они покидали архипелаг, долгожданно встреченный в космическом океане, — звездную систему, которую интеллект-автоматы признали потенциально опасной: один шанс из миллиарда был за то, что ее светило спустя несколько тысячелетий превратится в сверхновую.
Об этом рассказал им Кей, который после встречи с Фан-Ортом не счел возможным более скрываться.
«Гаранты», естественно, уже знали о нем и в своем большинстве встретили с плохо скрываемой неприязнью. Среди заданных ему вопросов один был самым острым:
— До каких пор интеллект-автоматы будут все решать за нас?
— За вас? — удивился Кей. — Но вы не уполномочены принимать решения! Кстати, решают не интеллект-автоматы, а коллективный разум, воплощенный в их программу.
— А где он, этот всесильный разум?
— Он и думать о нас забыл!
— Мы для него ничто! — зашумели астронавты.
— А что делаете на сфероиде вы, не человек и не интеллектавтомат? — вызывающим тоном спросил Корби.
Вопрос не застал Кея врасплох.
— Подумайте сами. Если я ни тот и ни другой, то какова моя миссия?
— Советник при интеллект-автоматах?
— Они не нуждаются в советах.
— Шпион «призраков»? — с издевкой спросил Фан-Орт, не забывший унижения.
Кей брезгливо поморщился.
— В этом меня уже обвинял Лоор.
— А может, он был прав?
— Не говори глупости, Фан! — вмешалась Орена и, обратившись к Кею, примирительно сказала: — Извините нас за горячность и отнеситесь с пониманием. Мы пока еще молоды. Но молодость быстро проходит. Сейчас нам некуда девать энергию, а что будет через десять, двадцать, сорок лет? В отличие от вас мы не бессмертны.
— Не абсолютизируйте бессмертие, — проронил Кей.
— Каким бы оно ни было, мы его лишены, — буркнул Фан-Орт.
Если бы астронавты знали, что Кей не меньше, чем они, торопит время, что сейчас он ближе к смерти, чем любой из них! Срок, отпущенный ему, ограничивался скудным запасом аккумулированной энергии: тончайшая нить направленного излучения, связывавшая сфероид с Гемой, оборвалась…
Энергетического резерва еще хватило бы, чтобы телепортироваться на Гему, но Кей об этом даже не думал: долг обязывал его до последней минуты оставаться на своем бессменном посту. Год два, мало ли что может произойти за это время! А потом он умрет во второй раз, теперь уже навсегда.
С печалью, растерянностью и удивлением он понял, что, вжившись в «бессмертие», оказался морально не подготовлен к завершению бытия. Кей, который останется существовать на Геме, уже не тождествен ему…
Таково было истинное положение дел. Но разве он мог посвятить в него астронавтов? Тем более, что сблизиться с ними до сих пор не удалось…
На Геме между людьми и «призраками» сразу же установились гармоничные отношения. Каждый человек знал, что в будущем сам станет «призраком». Таким образом, отсутствовала почва для противостояния. Понятия «человек» и «призрак» дополняли друг друга, как две равноценных ипостаси человеческой личности.
На сфероиде все обстояло иначе. Никто из астронавтов не мог после физической смерти стать «призраком», в этом случае нарушилась бы чистота эксперимента, проводимого коллективным разумом.
Вероятность того, что на планете, которая приютит «эмбриональное» человечество, существует природный источник волн Беслера, была ничтожна: этот феномен возник в результате катастрофы, постигшей Гему. Но не слишком ли дорогую цену пришлось заплатить предкам за «бессмертие» немногих уцелевших потомков?
Коллективный разум создал проект глобального преобразования энергии ядерного синтеза в энергию беслеровых волн. Этот проект был заложен в программу интеллект-автоматов, но из-за множества первоочередных задач его реализацию придется отложить на несколько поколений, так что обрести «бессмертие» смогут лишь праправнуки первых аборигенов новой Гемы.
Вот почему и астронавтам — невольным участникам эксперимента — уготовили незавидную участь смертных. Была тому и другая причина: энергии беслеровых волн, передаваемых с Гемы, на всех обитателей сфероида все равно не хватило бы. Кстати, по этой же причине жизнеобеспечением людей и эмбрионов занимались электронные интеллект-автоматы, а не сами «призраки». На одного из них — Кея — энергии хватало, но лишь до тех пор, пока не вмешался неучтенный фактор.
Ирония судьбы заключалась в том, что если Кей не доживет до конца эксперимента, то сам эксперимент потеряет всякий смысл. Этого, тем более, не следовало знать молодым людям, безосновательно считающим себя гарантами.
Ошибка была допущена с самого начала. Кто в ней виноват, Орт, скрывший от астронавтов свои истинные планы? Но он и сам не представлял всей правды: по сути с ним поступили таким же образом, поскольку доверия «призраков» он не заслуживал. А винить коллективный разум вообще бессмысленно: его логика недоступна индивиду.
И все же Кей не мог не спрашивать себя: как совместить высокие моральные принципы гемян, их совершенное представление о вселенской сути добра, с безжалостным экспериментом над теми, от кого он, «шпион призраков», сначала предпочел скрываться, а затем, опоздав, так и не смог добиться доверия?
Поколение, лишенное корней, продолжающее расплачиваться за ошибки отцов, — такими представлялись астронавты Кею, и он испытывал к ним чувство жалости. Даже к Фан-Орту…
На экране светозара медленно угасала звезда, с которой было связано столько несбывшихся ожиданий.
— Хочется разбить его вдребезги! — в сердцах проговорил ФанОрт, глядя на тускнеющую точку.
— Замолчи, Фан! Ты невыносим, — борясь с раздражением, откликнулась Орена.
— Мне плохо, Рен. Ты мой единственный друг, я люблю тебя. А ты отказываешься стать моей женой!
— Ох, Фан! Тебе же известно, что только на новой Геме…
— Кто выдумал этот идиотский запрет! И что произойдет, если мы его нарушим?
— Нельзя, Фан! — твердо сказала Орена. — Нашему примеру последуют другие, начнут рождаться дети. Интеллект-автоматы всех не прокормят.
— А как же было на Космополисе?
— Его уже нет, Фан. Ты сам это много раз повторял.
— Просто ты меня не любишь, — поджал губы Фан-Орт.
— Неправда, люблю. И мне тоже тяжело. Но приходится терпеть. Год, самое большее — два, и мы начнем новую жизнь.
— Год или два… Откуда ты знаешь?
— Не может же так продолжаться без конца. Вот и Кей сказал…
Фан-Орт инстинктивно напряг мышцы.
— И ты веришь этому «полупризраку»?
— А он ничего и не обещал наверняка. Но по вероятностным оценкам…
— Знать не хочу никаких вероятностных оценок! Нужно действовать, а не полагаться на случай!
— И действуй! — рассердилась Орена. — Ты же «сверхчеловек»! А я буду ждать…
Прошло шесть лет. Они все еще странствовали по Вселенной, и не было конца их блужданиям. За это время не произошло ни одного серьезного происшествия, за исключением нескольких метеорных атак, отраженных автоматами, и встречи с космическим кораблем, который проплыл мимо параллельным курсом, не ответив на сигналы, но самим своим появлением опровергнув миф об уникальности разума, что вызвало бы шок у профессора Орта и отнюдь не улучшило настроения астронавтов: экипаж корабля, судя по всему, был мертв…
— Скоро и мы начнем умирать, — сказал Фан-Орт на очередной встрече в конференц-зале.
Он уже не выглядел юным богатырем. Сгладилась лепнина мышц, опустились плечи, исчезла гордая осанка, отяжелела фигура, движения сделались не нарочито, а привычно медлительными.
— Умирать? — переспросил один из астронавтов дрогнувшим голосом.
— Мы не замечаем недомоганий и болезней, потому что интеллект-автоматы подавляют их в зародыше. Пока это им удается. Но время возьмет свое. Наши организмы изнашиваются, мы стареем. Наступит день, когда уберечь нас окажется невозможно. Тогда-то мы и начнем умирать один за другим. Наши тела будут выброшены в космос. И твое, Виль, и твое, Корби, и твое, Агр… А сфероид с миллиардами мерзлых икринок продолжит полет без нас. Интеллектавтоматы вздохнут с облегчением: хлопот у них убавится.
Слова Фан-Орта подхватил агроном Виль:
— Выметут нас, словно мусор, это уж точно! Вспомните, какой отвратительной пищей они нас кормят. Зачем, спрашивается, я занимаюсь посевами и уборкой урожаев? Говорят, синтетика богаче витаминами и более калорийна. Но с этим еще можно поспорить!
— А кто нам мешал приготовлять пищу из природных продуктов? — бросил реплику Эрро.
— Не мне же этим заниматься! — парировал Виль.
— Да разве дело только в пище? — вступил в разговор архитектор Агр. — Интеллект-автоматы бесчувственны. Их ничто не волнует, лишь бы выполнялась программа. А мы потакаем им буквально во всем. Вспомните: вначале мы еще пытались что-то переделывать по своему вкусу. И всякий раз спорили. Одни говорили: стало лучше, другие — нет, гораздо хуже. В конце концов, не найдя согласия, махали рукой, позволяя интеллект-автоматам восстановливать первоначальный вариант. Их вариант!
— Вот-вот! Мы дали им себя закабалить! — вставил Корби. — А я ведь предупреждал: интеллект-автоматы низведут нас до животного состояния! Они шпионят за нами, в их власти наше здоровье и сама жизнь!
— Интеллект-автоматы заботятся о нашем благополучии, возразила Орена. — А вы вместо благодарности…
— О какой благодарности ты говоришь? — раздраженно перебил ее Фан-Орт. — За что мы должны их благодарить? За деловые игры, которые не имеют отношения к настоящему делу? Или за то, что все наше существование — нелепая игра? Мы ищем, чем бы полезным заняться, и не находим. Но упрямо притворяемся друг перед другом, что нашли, и делаем бесполезное. Нас готовили к опасностям, неожиданностям, подвигам. А чем занимаемся мы?
Поднял тонкую руку Эрро.
— От кого же зависит, как мы проводим время? От нас самих! Мне, например, не приходится притворяться. Я работаю и счастлив своей работой. Вы бы знали, какие обобщения удалось сделать!
— Бросьте, Эрро! Кому нужны ваши обобщения? — не скрывая враждебности, процедил Фан-Орт. — Работа ради работы и все впустую!
— Почему впустую? Для будущего человечества…
— Человечества? Ха-ха!
— Надоели сказки, — язвительно хмыкнул Корби.
— Дайте же договорить… — запротестовал Эрро, но его слабый голосок потонул в шуме.
Конференц-зал, бывший Мемориальный отсек, был сооружен с размахом. Когда-то он полнился людьми. Сейчас же большинство мест пустовало.
Говорить громко не было надобности: смонтированная еще при Лооре и усовершенствованная интеллект-автоматами информационно-акустическая система доносила до слуха каждого из присутствующих в зале самый тихий шепот с любого места. В спинки кресел были встроены видеоэкраны, позволявшие видеть лицо говорящего крупным планом.
Но сейчас своды конференц-зала резонировали от крика, а на экранах беспорядочно мелькали разгоряченные лица. Всем не терпелось высказаться. В слитном гуле голосов прорезались отдельные фразы:
— Почему мы должны подчиняться замыслам гемян, которые были такими же людьми, как и мы?
— Мы тоже имеем право на счастье!
— Должны же учитываться наши интересы!
— Сколько можно терпеть?
— Долой засилье автоматов!
Фан-Орт властно взмахнул рукой, и шум утих.
— Нас принесли в жертву амбициям! — воскликнул он.
— Что ты, Фан, — склонилась к нему сидевшая рядом Орена. Ведь мы выполняем волю твоего отца!
— Говори громче, пусть слышат все! Признаю, в авантюру втравил нас профессор Орт, мой отец. Но так ли он представлял себе нашу эпопею? Нет! Однако допустил просчет. Ему надо было предвидеть, что пресловутый коллективный разум гемян исиспользует его замысел в своих целях. Судите сами. Мы миновали восемь звездных систем. Всякий раз интеллект-автоматы выводили сфероид на внешнюю орбиту, и мы месяцами болтались вокруг светила. Зачем? Да затем, чтобы, так ничего и не разузнав, отправиться в дальнейший, столь же бесплодный, поиск.
Фан-Орт перевел дыхание. Воспользовавшись паузой, Эрро заспорил:
— Это вынужденная мера. Интеллект-автоматы не имеют права ошибаться. А чтобы исключить ошибку, надо получить максимум информации…
— На это могут уйти столетия! — не дал ему договорить Фан-Орт. — Интеллект-автоматам спешить некуда, у них в запасе вечность.
— До сих пор мы честно выполняли свой долг! — увещевал Эр-ро. — Не будем же противопоставлять наши интересы интересам человечества!
— А мы и есть человечество! — выкрикнул Виль.
— Неправда, мы лишь крупинка человечества.
— Ничего подобного! — поддержал Виля Корби. — Гемяне остались на Геме. Здесь мы, и только мы. Эмбрионов в миллионы раз больше, это верно. Однако они не люди, и станут ли ими — еще вопрос!
— Но согласно программе…
— Нечего молиться на программу, — оборвал астрофизика Фан-Орт. — Она составлена людьми, которые не умнее, не образованнее, не мужественнее нас!
— Эти люди обладали коллективным разумом! — напомнил Эрро.
— А что такое коллективный разум? Всех под один уровень, и умников и глупцов. Среднее арифметическое! Торжество посредственности!
— Но это же чушь! — возмутился Эрро.
— Вы-то почем знаете? — глумливо спросил Фан-Орт.
Или сами… плод коллективного творчества? Ну-ну… есть на что полюбоваться!
Раздался смех. Эрро привстал, беспомощно огляделся, ища сочувствия, но увидев, что большинство против него, молча опустился на место.
Когда смех отзвучал, послышался звонкий голос:
— Простите нас, Эрро. То, что сказал Фан-Орт, недостойно порядочного человека. Надеюсь, он извинится перед вами.
И, гордо неся все еще прекрасную головку, Орена покинула конференц-зал.
Конечно же, Фан-Орт и не подумал извиниться перед Эрро. Понимал, что из тактических соображений надо это сделать, но не мог переломить характер. Поступок Орены он воспринял как предательство, удар в спину. Впрочем, она давно симпатизирует Эрро. Может быть, больше чем симпатизирует?
Их отношения давно утратили пылкость. Оба все еще считали, что любят друг друга, но сама любовь стала чем-то обыденным, пресным, не способным ни вдохновлять, ни вызывать восторг. Но еще могла причинять обиды…
«Никогда не прощу ей этого!» — мысленно твердил Фан-Орт, сознавая, однако, что Орена не только не попросит прощения, но и не сразу простит его самого.
Погруженный в мрачные раздумья, он ступил через порог своего жилища и замер: в кресле у окна, выходящего в цветущий псевдосад, сидел мужчина.
Это был профессор Орт.
Кей прощался со сфероидом. Прощался с Космополисом. Прощался со старой Базой…
Память вернула его на годы. Он снова человек во плоти, он молод, он космокурьер. Только что возвратился с окраинной станции, идет, тяжело ступая, пошатываясь от усталости. Навстречу стайка девушек в скафандрах. Они почтительно прижимаются к стенам промежуточного отсека, уступая дорогу. И только одна девушка не спешит посторониться. Сквозь стекло шлема виден насмешливый взгляд дерзких зеленоватых глаз, совсем еще детские припухлые губы вызывающе улыбаются.
Он прошел мимо, едва не задев ее плечом. И вдруг так захотелось обернуться…
Потом они встретились на празднике совершеннолетия. Его охватило непривычное смущение, он с трудом выдавливал: «да», «нет», «нормально»…
Она спросила с той же вызывающей улыбкой:
— А если я захочу… очень сильно захочу быть с вами там, в космосе?
Кей растерялся и промолчал.
А когда через несколько лет главный диспетчер Базы Горн предложил взять ее, успевшую стать к тому времени врачом, в опаснейший полет на Гему, Кей сопротивлялся, сколько мог. Потому что нет ничего тяжелее, чем вести за собой на верную смерть любимую.
Впрочем, тогда он не сознавал, что любит, а лишь чувствовал, как в его внутренний мир без спроса вторгается зеленоглазая девушка, и смятенно сопротивлялся этому вторжению, пряча за нарочитой грубостью волнение и растерянность.
В легких энергоскафандрах они стартовали на Гему. Мысленно Кей повторил граничивший с безрассудством полет, пережил заново выпавшие на их долю приключения, испытал отчаяние и радость…
Инта ценой собственной жизни родила ему сына первенца расы богатырей: поле Беслера в сочетании с остаточной радиоактивностью вызвало быстротечную акселерацию человечества… И сейчас Кей покаянно думал, что был плохим мужем и еще более плохим отцом.
Увлеченный работой, он не испытывал потребности в том, чтобы Инта всегда была рядом. Достаточно сознавать, что она у него есть — надежная, верная, любящая! Друг, на которого можно положиться во всем.
Неутолимая потребность в ее постоянной, физически ощутимой близости возникла слишком поздно, — когда Инты не стало. В сыне же он помимо воли видел косвенного виновника ее гибели и оттого неосознанно чуждался его. И сын, росший с поражавшей всех быстротой, в свою очередь, отвечал отцу такой же отчужденностью.
Только теперь Кей понял, что совершенно не знал и не пытался узнать сына, упорно не замечал в нем своих черт. Зато лучистый взгляд зеленоватых глаз мальчика постоянно напоминал об Инте. Однако это лишь раздражало, как будто сын присвоил реликвию, на которую не имел права. Вот почему Кей избегал смотреть ему в глаза…
«Мальчик мой, как ты живешь, кем стал? А тот, оставшийся на Геме, осознал ли наконец, что ты значишь для него? — беззвучно кричал Кей. — Сейчас я тоже теряю тебя во второй раз…»
Но хотя его мысли были поглощены женой и сыном, он не мог уйти, не простившись в душе с друзьями и не вспомнив недругов.
Горн, человек громадного масштаба, а затем «призрак». Инвалид, медленно умиравший от прогрессирующего паралича, но продолжавший выполнять работу, непосильную для молодых, цветущих, полных энергии… Умиравший, но возвращенный к жизни целебной силой Гемы.
Не нужно было напрягать память, чтобы услышать рокочущий бас Горна:
— Держись, дружище! Ты сделал все, что мог. И не твоя вина в том, что ты уходишь, не доведя дело до конца. Так уж случилось. В сущности, ты везунчик, я всегда говорил тебе об этом. Прожил не одну, а несколько жизней, спасался, когда неминуемо должен был погибнуть. Не совершал подлостей, а это далеко не всякому удается. Наконец, любил и был любим. Что еще человеку надо? Одного не могу тебе простить — того же, чего ты и сам не простишь себе. Инты… Но здесь уже ничего нельзя поправить. Это единственная твоя вина, единственное поражение…
Спасибо Горну, он не унизил его жалостью. Ах, Инта, Инта…
И прорвался в душу, зазвенел голос любимой. И опять скорбно прозвучали слова, которые он помнил всю последующую жизнь, заставляя вновь и вновь спрашивать себя:
«А правильно ли я поступил, послушавшись?»
Ее слова:
«Нет, родной. Ты не сделаешь этого против моей воли. Не могу быть «призраком». Уж лучше умереть сейчас, когда я так хочу жить, чем продолжать жить с желанием умереть!»
Он исполнил последнюю волю Инты, обрекшую его на непреходящие страдания…
И как было теперь не помянуть Корлиса, который отдал ей свою кровь и был готов умереть вместе с нею? Ученый до мозга костей, он считал себя трусом, а не героем, кем был на самом деле.
В нем несообразно сочетались целеустремленность и сомнения, твердость в убеждениях и умение признать свою неправоту, комплекс неполноценности и чувство собственного достоинства.
А как он переживал исчезновение Инты во время их первой экспедиции на Гему! Какой взрыв негодования обрушил на Кея:
— И за что она вас полюбила? Да, да, полюбила! Или не видели, не замечали? Впрочем, куда вам, вы не человек, а робот, бездушная машина!
Потом, уже после смерти Инты, Кей догадался: Корлис сам любил ее — ненавязчивой, отстраненно чистой любовью.
И еще один голос услышал Кей в свои последние минуты:
— Замечательная идея! Странно, что мы до нее не додумались. По сути дела вы предложили модель принципиально нового, подлинно коммунистического общества, где интеллектуальный потенциал каждого принадлежит всем и личность, не утратив индивидуальности, обретает разум коллектива!
«Призрак» Сарп, сдержанно философичный, не выставляющий напоказ свое превосходство. Это он вызвал переворот в мировоззрении Кея, подсказал ему идею и отверг свои права на нее…
Только сейчас, на краю бытия, в предсмертном озарении, постиг Кей великую тайну Сарпа: тот, «узнав» в Инте погибшую полтора столетия назад жену, полюбил ее так, словно это и впрямь была воскресшая Велла.
Каким же ударом стала для него смерть Инты! Велла умерла во второй раз. Умерла, отказавшись от «бессмертия» и тем самым раскрыв его истинную цену…
Подобно тому, как ночь на время вытесняет день, мрачный образ Лоора потеснил образы друзей.
Великий архитектор… Тщедушный человек… «Сильная личность»… Как умело подчинил он себе космополитян! Они пошли за Лоором, видя в нем единственную гарантию выживания. Год за годом теряли индивидуальность, превращались сначала в «сплоченный коллектив», в котором, однако, не было ничего от коллективного разума гемян, а затем в покорную, нерассуждающую толпу.
Но всякая покорность имеет свою «критическую массу». И когда она была достигнута, произошел взрыв, разметавший «замкнутую систему» Лоора.
Мог ли предвидеть «вождь и учитель», во что выльется его честолюбивый замысел? Представлял ли меру своей ответственности за судьбы людей? Догадывался ли о прижизненном либо посмертном бесславии, которое постигает любого вождя, ибо само понятие «вождь» враждебно человеческому достоинству? Или он слепо уверовал в свою исключительность, в то, что познал психологию толпы, суть стадного инстинкта?
Астронавты, эти «пленники чести» сфероида, считают Лоора параноиком. Но ведь то же самое можно сказать о любом «вожде», даже если он «скромно» зовется президентом? Неужели вождипараноики будут отравлять человеческую историю и там, на новой Геме?
Кей не мог не задаться этим тревожным вопросом. Надменное лицо Фан-Орта встало перед глазами. Красивое, хотя уже слегка обрюзгшее. Все еще атлетическая, но отяжелевшая фигура. Похож скорее не на самого Лоора, а на его монументы. Тоже «сильная личность».
А ведь параллель с «вождем и учителем» его бы возмутила. Он презирает Лоора, но не за диктаторскую сущность, а за то, что тот позволил себя свергнуть…
Кей не испытывал к Фан-Орту враждебных чувств. Уж если кого и винить, то его отца. Он обладал недобрым умом, зловредным талантом и необузданным тщеславием, иным, чем у Лоора, вселенского масштаба. Быть властелином крошечного мирка, кристаллика, заведомо обреченного растаять в расплаве космоса, не прельщало Орта.
До поры держался в тени, потакал прихотям диктатора, на деле же манипулировал им. Сумел внушить, что «эмбриональное человечество» лишь средство покорить Гему. А гемян заинтересовал вселенским экспериментом.
Они были уверены, что эксперимент под контролем коллективного разума. Однако вмешался непредвиденный фактор в лице Урма — недаром Кей с самого начала испытывал к этому человеку недоверие…
Вот он и выплыл из запасников памяти — высокорослый, атлетически сложенный, с глазами фанатика, стремящегося победить зло злом.
Нет, его не поставишь в ряд с Лоором и Фан-Ортом. Честен, бескорыстен, самоотвержен. Готов на все, чтобы избавить людей от рабства — даже ценой их жизней. Революционер в рафинированном виде, для которого революция не средство, а цель.
Каким пророческим пафосом были пропитаны его слова:
«Не сомневаюсь, что вы оплачете нашу гибель!»
Он предвидел свой конец, однако не поступился идеалами, чтобы предотвратить его. И оказался прав в своем мрачном пророчестве: гемяне тяжело пережили трагедию Космополиса, сознавая, что были косвенно повинны в ней. Но даже коллективный разум не гарантирован от ошибок…
«А может, надо было вмешаться?» — в который раз спрашивал себя Кей и не находил ответа.
Убийство Лоора едва не сорвало эксперимент. Увы, с исчезновением «вождя» не наступила эра свободы, ради которой пожертвовал собой Урм. Начался хаос, а как следствие повальный террор, всех против всех. И кто-то (не с подачи ли Орта?) запустил ходовой двигатель.
Преждевременный старт оказался неожиданностью для гемян, не успевших довести до совершенства программу интеллектавтоматов. Пришлось в спешке продублировать личность Кея и телепортировать ее на стремительно удалявшийся Космополис.
Сейчас, по опыту прошлых лет, Кей был склонен считать ошибочной и микромодель будущего человечества. Получилось, что «гаранты», задуманные как объект эксперимента, могут диктовать его условия. А ведь люди есть люди. Непредвиденность у них в крови. Они склонны подменять логику интуицией даже в тех случаях, когда строгий расчет не только возможен, но и единственно оправдан. Их вполне объяснимое нетерпение способно погубить все.
Это может произойти сразу же после его ухода, как только «гаранты» решат, что настал их час. И он уже не сможет предотвратить беду…
Фан-Орт ступил через порог своего жилища и замер: в кресле у окна сидел профессор Орт.
— Ну, здравствуй, сын, — сказал тот насмешливо. — Не ожидал встретиться? Еще бы, мой прах рассеян в космосе и никакая сила меня не воскресит. Успокойся: перед тобой видеозапись, поэтому не пытайся со мной разговаривать. Я знаю, о чем ты хочешь меня спросить, и на все дам ответ.
Итак, первый твой вопрос: почему я не стал «призраком», ведь с помощью гемян сделать это было не трудно?
Отвечаю: не пожелал стать частицей целого, растворить свое «я» в так называемом коллективном разуме.
Следующий вопрос: как я в виде говорящего голографического изображения появился перед тобой? Подумав, ты поймешь, что это дело техники.
Ты спросишь далее, почему я обращаюсь к тебе именно сейчас. Потому что настало время вмешаться. Я задал контрольный срок, в течение которого должна была состояться колонизация новой Гемы. Он истек, а этого не произошло. Предусмотрев такую возможность, я заранее разработал резервный вариант, основанный на двух моих открытиях, о которых никто не знает. Пора привести его в действие. Садись!
Фан-Орт, действительно, все это время стоял у порога, не смея пошевелиться. В свое время профессор настолько изучил психологию сына, что безошибочно предвидел его реакцию на свое появление. И когда тот присел в соседнее кресло, повернулся к нему, словно был не голограммой, а живым человеком.
— Трудно тебе, сын… — сказал он с теплотой в голосе, столь несвойственной ему при жизни. — Знаю, ропщешь, проклинаешь отца. Ничего, скоро все изменится!
— Как? — не удержавшись, спросил Фан-Орт, и видеозапись ответила:
— До сих пор интеллект-автоматы выбирали звездную систему из числа сложившихся. И всякий раз оказывалось, что либо нет подходящей планеты, либо недостаточна устойчивость центрального светила. В отличие от «призраков» звезды стареют и умирают, ничего не поделаешь… Логический вывод: надо отдать предпочтение не успевшей сформироваться системе, у нее впереди заведомо долгая жизнь.
Забыв, что перед его глазами не живой человек, а видеозапись, к тому же, сделанная годы назад, Фан-Орт взволнованно воскликнул:
— Но что это мне даст?! Процесс формирования звездной системы длится миллиарды лет!
Орт предугадал и этот возглас. Видеозапись сделала точно выверенную паузу, после которой продолжила:
— Вот здесь и сработает первое из моих тайных открытий «эмбрион» небесного тела, затравка, способная вызвать бурную конденсацию протопланетного облака. В результате время формирования системы сожмется до нескольких тысячелетий.
— Но я не проживу и столько! — простонал Фан-Орт.
— Вспомни притчу о близнецах, когда первый, возвратившись из субсветового полета молодым, застал второго глубоким старцем. Однако могло быть и наоборот. Принцип относительности, который мне удалось развить, носит обратимый характер. И мое второе открытие — эффект хронокомпрессиихроноэкспансии, сжатия-расширения времени. А теперь перейдем к деталям…
После необъяснимого исчезновения Кея власть и ответственость постепенно сосредоточились в руках Фан-Орта. На одной из утренних встреч в конференц-зале он потребовал слова и, заявив, что нашел выход из тупика, изложил идеи отца, выдав их за свои.
— Такая наполовину искусственная планета станет колыбелью будущей цивилизации, в становлении которой мы сыграем главную роль, — завершил он свое выступление.
— Браво, Фан! Наконец-то ты нашел себя! — зааплодировала Орена; к ней присоединились остальные.
— Как ученого я недооценивал вас, Фан-Орт, — признал Эрро. Ваши идеи это революция в науке. Интеллект-автоматы проанализируют их, и можно будет…
— Все и так ясно, — перебил Корби. — Зачем заниматься перестраховкой?
— Нет, почему же, пусть проверяют, — возразил Фан-Орт, уверенный, что отец не мог ошибиться.
Интеллект-автоматы дали экспертную оценку 0,97. Такой оценки удостаивались перспективные, но все же требующие дополнительного исследования идеи. Оценка 0,99 означала бы рекомендацию к немедленному осуществлению.
Фан-Орт был раздосадован.
— Машины осторожничали, — сказал он недовольно.
— Прекрасная идея, поздравляю! — не согласился с ним Эрро.
— Вы что, издеваетесь? Программа же остается без изменений!
— Наука не терпит спешки. Нужно провести серию экспериментов, и только тогда…
— «Наука», «наука»… — зло передразнил Фан-Орт. — Носитесь со своей наукой, а для меня важно дело. И я не могу оставаться спокойным, когда его сознательно тормозят!
— Подумаешь, не хватает двух сотых! — выкрикнул Корби. Степень допустимого риска установили гемяне. Так ли уж объективно? Они ведь доверяли интеллект-автоматам больше, чем нам. Между тем, пионеры киберлогики не зря предупреждали, что когданибудь машины поработят человека. Это уже случилось! Но еще не поздно вырваться из-под их власти. Предлагаю избрать ФанОрта командором с правом решающего голоса, иначе интеллектавтоматы и вовсе задушат нас!
— Какая нелепость! — замахал руками Эрро.
Орене, поддавшейся общему настроению, маленький «книжный червь» показался в этот момент особенно жалким, смешным и беспомощным. Она уже не помнила, что совсем недавно восхищалась его мудростью. Но ведь не он, целиком посвятивший себя науке, а, казалось бы, не имеющий к ней отношения Фан, сделал величайшее открытие. Ее Фан, которого Орена, к своему стыду, так недооценивала…
«Зачем Эрро восстанавливает против себя всех? подумала она с презрительной жалостью к этому неудачнику. Неужели не понимает, что остался один?!»
— Занимайтесь своей астрофизикой, ни в чем другом вы не смыслите! — язвительно воскликнул Корби.
— Друзья, одумайтесь, — убеждал Эрро. — Вы хотите совершить непоправимую ошибку! Больше того, предательство!
В ответ раздался нечленораздельный гул, сквозь который прорывались выкрики:
— Лишить его слова!
— Сам предатель!
— Долой!
Фан-Орт был избран командором сфероида. Против голосовал один Эрро.
И первое, что сделал командор, обретя неограниченную власть, — внес ряд необходимых, по его мнению, изменений в программу интеллект-автоматов. Теперь они могли принимать самостоятельные решения лишь при аварийных ситуациях, когда промедление вело бы к гибели…
…Месяц назад на экранах светозаров расцвел цветок с закрученными спиралью лепестками — вращающаяся туманность. Она сжималась, и процесс сжатия подходил к концу. На их глазах рождалась звезда, которая станет новым Яром.
В естественных условиях эта стадия продолжалась бы миллиарды лет, но благодаря «феномену Фан-Орта» комбинированной хронокомпрессии-хроноэкспансии — она завершится неизмеримо быстрее. Нужно лишь вывести на орбиту новой Гемы ее «эмбрион», и начнется бурная конденсация протопланетного облака. Уже в ближайшие годы сформируется планета, пригодная для посадки сфероида, а спустя десятилетие и для инкубации эмбрионов.
Фан-Орт с нарастающим нетерпением ждал, когда это произойдет. В прошлом его тоже не раз обуревало нетерпение, но близкое к отчаянию, нетерпение без надежды. Сейчас же он перестал быть пассивным наблюдателем. Ничто не мешало ему приступить к осуществлению замысла, в который Фан-Орт не счел нужным посвятить никого из товарищей, даже Орену. Он не собирался выслушивать чьи-либо замечания. Наконец-то он почувствовал себя Астронавигатором с большой буквы.
При мысли, что от него зависит судьба множества людей, как уже живущих, так и еще не появившихся на свет, Фан-Орт испытывал не просто гордость, а болезненно сладкое наслаждение. Не зря он был лишен детства тираном-отцом, вытерпел такое, от чего любой на его месте лишился бы рассудка, а то и жизни. Не зря профессор Орт предпочел продлить себя в нем, вместо того, чтобы стать «призраком»!
В отсек управления вошла Орена.
— Милый, все собрались в конференц-зале. Ждут тебя. Настроение прекрасное. Даже Эрро считает, что скоро нашим мытарства закончатся! Ну, пошли. Обсудим, что предпринять дальше.
— Хватит обсуждений!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я уже принял решение, — отрезал Фан-Орт. — И не отвлекай меня, сейчас самый ответственный момент.
— Ответственный? Но ведь интеллект-автоматы…
— Они отключены. От них мало толку.
— Ты… не доверяешь мастерству интеллект-автоматов? А помнишь, что когда-то говорил об их надежности? Девять девяток, кажется?
— Дело не в надежности!
— В чем же тогда?
— Они отказались выполнять маневр. Им, видишь ли, не нравится моя стратегия! Они собирались снова вывести сфероид на орбиту ожидания. Но я не желаю больше ждать. «Эмбрион» новой Гемы нужно запустить на расчетную траекторию как можно раньше!
— Не рискованно ли это? — встревожилась Орена.
— Кто не рискует…
Орена с сомнением покачала головой.
— Ты хотя бы посоветовался с Эрро!
— Эрро, опять Эрро! — вспылил Фан-Орт. — Этот зануда все испортит. Пусть уж занимается своей монографией, а я как-нибудь обойдусь без его советов!
— Но ведь Эрро первоклассный астрофизик!
— Может быть, это он открыл эффект хронокомпрессии-хроноэкспансии?
— Конечно же, не он, а ты. И я горжусь тобой, милый. Но прошу тебя: продумай все еще раз. Не забывай, что мы отвечаем…
— За твои банки с икрой? Можешь о них не беспокоиться, хотя мне куда дороже наши будущие дети. Не миллионы безродных людишек, а мои собственные потомки, которым я передам эстафету, полученную из рук отца.
— Только помни свое детство и никогда…
— Могла бы не говорить. Кстати, мы уже начали маневр, а ты ничего и не почувствовала, — усмехнулся Фан-Орт покровительственно.
— Зачем вы заблокировали автоматы? — послышался за их спинами тонкий голос Эрро.
Фан-Орт вскочил в бешенстве.
— Это вас не касается!
— Это касается всех нас. Немедленно снимите блокировку!
— И не подумаю!
— Тогда я сниму сам!
— Только попробуйте!
Эрро быстрыми шажками засеменил в аппаратную, но Фан-Орт догнал его и коротким злым движением сбил с ног.
— Что ты делаешь, Фан! — закричала Орена. — Как тебе не стыдно! Ты дикарь, а не сверхчеловек!
— Эй, вы, оба! — взревел Фан-Орт. — прочь отсюда или я вас…
Эрро вскочил с неожиданной быстротой. Его лицо напоминало гипсовую маску, по нему струилась кровь.
— Оглянитесь, — крикнул он на бегу. — Вот что вы наделали!
Случившееся показалось Орене кошмарным сном: сигнальные матрицы приборов полыхали оранжевым пламенем, ее Фан-Орт, уверенный в себе гигант, обладающий молниеносной реакцией, не ведающий страха и сомнений, тупо смотрел на них, а карлик Эрро, этот книжный червь, жалкий задохлик с разбитым лицом, не теряя ни секунды, спешил разблокировать автоматы…
Тяжесть, удушье, тьма обрушились на Орену. Перед тем, как потерять сознание, она еще успела подумать:
«Эрро опоздал, это конец…»
— Рен, миленькая, ты жива… — донеслась сбивчивая скороговорка. — Я не виноват, поверь мне… Кто знал, что оторвется часть протопланетного облака… Словно из пращи… И прямо в сфероид!
Было нечем дышать. Она возвращалась из вязкого беспамятства, не сразу осознавая, что произошло.
— Эрро… жив?
— Это он виноват! Он! Если бы не отвлек меня в такой момент, если бы…
— Прекрати! Что с ним, что с остальными?
— Все, все погибли… Мы уцелели чудом… Не ходи туда… Тебе туда нельзя… Там такой ужас… — захлебывался словами ФанОрт.
«Нет, это не Фан…» — подумала Орена.
Перед ней на коленях стоял незнакомый человек, жалкий, испуганный, сломленный.
Фан был не таким. Среди подростков-сверстников самый высокий, самый ловкий, самый сильный — он. Могучий юноша со скульптурным торсом — тоже он. Отяжелевший богатырь с надменным взглядом — и это он…
Любила ли она Фан-Орта? Во всяком случае, была уверена, что любит. Хотя поначалу отчетливо видела его недостатки и пыталась с ними бороться. Потом смирилась и сама не заметила, как стала преувеличивать достоинства, дала укорениться в сознании образу сверхчеловека, которому дозволено то, что запрещено обыкновенным людям.
И сейчас Орена с горьким недоумением пыталась понять, как могла утратить собственное «я», слепо уверовать в незадачливого «сверхчеловека», который стоит сейчас перед ней на коленях и размазывает по щекам слезы?
…Им была суждена долгая постылая жизнь. Жизнь без будущего. Предстояло терпеть друг друга — худшего наказания не бывает.
Орена презирала себя за то, что не смогла распознать ничтожество. А Фан-Орт винил во всем отца, который, оказывается, так и не сделал из него сверхчеловека…
Эрро успел-таки разблокировать автоматы. Но было уже слишком поздно. И все же гравитационные импульсы спасли сфероид от уничтожения пылающей плазмой: началась конденсация протопланетного облака. Сфероид уподобился «эмбриону» планеты, с которым связывал надежды Фан-Орт. Вокруг него образовалась скорлупа из силикатов и железа. Их частицы, слипаясь под воздействием гравитационных импульсов, упрочнялись и, в свою очередь, притягивали рассеянное в пространстве вещество. Скорлупа становилась все толще и толще, сфероид постепенно разбухал…
Когда миновала опасность, интеллект-автоматы попытались выключить генератор гравитационных импульсов, чтобы прекратить конденсацию протопланетного облака, но процесс вышел из-под контроля: в катастрофе пострадали не только люди.
И еще миллиарды лет будет продолжаться формирование планеты, названной впоследствии Землею, пока из прилегающего к ее орбите пространства не аккумулируется практически все твердое вещество.
Интеллект-автоматы… Производная коллективного мозга гемян. Вызов Человека Всевышнему…
Интеллект-автоматы… Безымянное нечто, наделенное ярким и действенным разумом. Не люди. Не машины. Не существа. У них нет аналогов. Они не поддаются описанию.
Интеллект-автоматы… Наследники лучших человеческих качеств, свободные от пороков. Бесполые аскеты, педанты, стоики, познавшие любовь по произведениям классиков, а ненависть по учебникам психиатрии.
Они так и останутся не понятыми людьми. Их будут ассоциировать с роботами. Но они и не претендуют на большее, как не претендуют на власть, славу, богатство и человеческую признательность.
Для интеллект-автоматов программа не просто руководство к действию, а свод законов и нравственный кодекс. Люди тоже подчинены множеству программ. Одни составила для них природа, другие сочинили они сами, и не только для себя, а, бумерангом, для природы. Но природа далеко не всегда склонна подчиняться придуманным для нее людьми «законам»…
Интеллект-автоматы сродни «призракам», однако для них «бессмертие» — не способ сохранения личности, а срок службы. Понятие «личность» к ним не применимо. Их можно различить лишь по номеру, иначе они были бы полными двойниками.
В отличие от «призраков» интеллект-автоматы довольствуются общедоступной электромагнитной энергией, и не нуждаются в беслеровых волнах, которыми питается «душа» «призрака». Им безразлично, есть у них душа или нет. Они обходятся без нее, но не бездушны. Душевности в них больше, чем во взятом наугад человеке. И больше любви к людям, чем в самих людях…
— Что предпринять? — проиндуцировал задачу Координатор.
— Что предпринять? — эхом повторил Первый.
— Что предпринять? — откликнулся Второй.
— Что предпринять?..
— Объединимся в систему мышления, — предложил Тринадцатый. — Прецедент известен.
— Поручение Десятому, — выдал серию импульсов Координатор, — дать экспертную оценку идее.
— Поручение принято. — подтвердил Десятый. — Временно отключаю рецепторы.
— Обсуждается динамика ппроцесса, — объявил Координатор. Информация, выводы, прогнозы?
— Промоделирован очередной этап, — доложил Восьмой. Аккумуляция вещества. Разогрев. Частичное расплавление внешнего ядра. Радиоактивный распад урана и тория. Дополнительное выделение тепла. Процесс затухающий.
— Прогноз стационарности?
— Период установления 7,6412 миллиарда лет.
— Эмбрионы не просуществуют 7,6412 миллиарда лет, — констатировал Координатор. — Что предпринять?
Подключился Десятый.
— Экспертная оценка 1,0.
— Принято к немедленному исполнению.
Система мышления, к осуществлению которой тотчас приступили интеллект-автоматы, была адаптированным подобием коллективного мозга гемян. Она содержала значительно меньше структурных ячеек, упрощенную элементную базу, и все же обладала мощным интеллектуальным потенциалом.
В свое время, давая экспертную оценку предложению Фан-Орта, интеллект-автоматы методом математического моделирования прогнозировали конечный результат — компрессию времени во внешней среде и его экспансию внутри сфероида. Физика процесса выходила за рамки формализованной задачи.
Вновь обратившись к этой идее, не имевшей, как выяснилось, альтернативы, система мышления интеллект-автоматов математически обосновала «феномен Орта». Решив уравнение взаимодействия элементарных частиц времени — хронотонов с гравитационным полем, она установила: время обладает энергетическим спектром с рядом разрешенных уровней, каждому из которых соответствует свой масштаб. Поглощение или излучение кванта гравитационной энергии вызывает переход хронотонов с одного уровня на другой, что, в свою очередь, и приводит к изменению масштаба времени, то есть к его компрессии либо экспансии.
Сфероид — полое ядро будущей Земли — представлял собой подобие гравитационного резонатора, способного поглощать энергию формирующейся Солнечной системы. Его настройкой интеллектавтоматы добились того, что сотая секунды «внутреннего» времени стала равна суткам «наружного».
Не обошлось и без побочных эффектов: в жидкой оболочке ядра возбудился ток, и в околоземном пространстве образовалось магнитное поле.
«Эффекты полезны, — решили интеллект-автоматы. — Магнитосфера защитит Землю от корпускулярного излучения Солнца, частицы солнечной плазмы будут обтекать ее, а космические частицы высоких энергий, попадая в магнитную ловушку, образуют радиационный пояс, не представляющий опасности для будущих флоры и фауны».
Итак, задача-минимум решена. Миллиарды земных лет сокращены до тысячелетий, а когда они истекут, Земля будет готова принять Разум. Но как передать ей эстафету?
До сих пор интеллект-автоматы не сделали ничего невозможного: «феномен Орта» был заимствован у природы и не противоречил ее законам. Теперь предстояло совершить невозможное…
Интеллект-автоматы не знали, что это, как сверхзадача, заложено в их программу. Однако алгоритм невозможного в программе отсутствовал: коллективный мозг гемян лишь постулировал его существование.
Сфероид, словно по чьей-то злейшей иронии, оказался в роли «затравки», предназначенной стать «центром кристаллизации» новой Гемы — Земли. Аккумулированное протопланетное вещество наглухо замуровало его, превратив в ловушку, из которой невозможно выбраться.
К такому выводу пришла бы человеческая логика, но не логика интеллект-автоматов.
Для человека слово «невозможно» имеет безусловно запретительный смысл. Утверждение, что безвыходных положений не бывает, не более, чем бравада.
Интеллект-автомат же вообще не знает, что такое «невозможно» — решение любой проблемы, даже той, которую человеческий гений признал бы неразрешимой, он будет искать столько, сколько потребуется — вплоть до бесконечности. В своем защитном тщеславии люди сочли бы это тупым, бессмысленным упрямством. И были бы не так уж неправы — система мышления, в которую объединились интеллект-автоматы, отказалась от вероятностной методики поиска.
Правда, поначалу она не избежала соблазна испробовать наиболее тривиальный путь: напрашивалась телепортация, которая, как и «феномен Орта», входила в арсенал возможного. Этим древним словом, имевшим когда-то мистический оттенок, обозначали совокупность трех физических процессов, приводящих к почти мгновенному переносу материального объекта на расстояние.
Первый из них: преобразование одной из ряда равноценных форм материи (вещества) в другую форму (поле Беслера).
Второй: направленное распространение этого поля в виде беслеровых волн, скорость которых многократно превышает скорость света.
Третий: обратное преобразование поля в вещество.
Но здесь возникли два препятствия.
Во-первых, интеллект-автоматы не располагали источником волн Беслера, его надо было создать, а это представляло собой не менее трудную задачу.
Во-вторых, математические функции, описывающие пространственно-временную динамику формирования Земли, имели разрыв — в закономерном взаимодействии хронотонов с нестационарным гравитационным полем наблюдался парадокс. В окрестностях «затравки» время самопроизвольно приостанавливало бег, периодически начинало течь в обратную сторону, так что причина и следствие менялись местами, и даже свертывалось в кольцо.
Телепортировать эмбрионы через подверженную таким аномалиям область пространства было бы по меньшей мере рискованно.
Системе мышления ничего не оставалось, как отказаться от дальнейших попыток осилить проблему «в лоб» (а именно это продолжал бы делать отдельно взятый интеллект-автомат) и перейти к решению зашифрованной в программе сверхзадачи: поиску алгоритма невозможного — логико-математического ключа, который позволил бы, не тратя времени зря, приоткрыть любую дверь, как бы крепко ни заперла ее природа.
Математики называют невозможным то, вероятность чего равна нулю. Но нуль — абстракция, в предметном, не математическом, мире для него нет места. На нулевое значение любой физической величины всегда накладываются едва уловимые (а при недостаточной чувствительности измерительных приборов и вовсе неуловимые) флуктуации — микроскопические скачки. «Нуль» хаотически смещается то в «плюс», то в «минус»…
Невольно напрашивается сравнение с соотношением неопределенности — одним из краеугольных камней квантовой физики. Ничтожные скачки? Только не при разрыве функции!
Прежде, когда интеллект-автоматы еще не объединились в систему мышления, они довольствовались графической интерпретацией бесконечности: кривая взмывает отвесно в «плюс бесконечность» и столь же круто возвращается снизу, из «минус бесконечности».
Теперь же они не видели на хорошо знакомом графике главного — самой бесконечности. Разрыв кривой лишь намекал на нее своей загадочностью. Но что если «плюс бесконечность» будущее, «минус бесконечность» — прошлое, а вертикальная ось, разделяющая ветви кривой в точке разрыва — пресловутый нуль, бесконечно тонкая грань между ними? И этот «нуль» хаотически флуктуирует из прошлого в будущее, из будущего в прошлое?
Упорядочить флуктуации — значит овладеть временем, произвольно поворачивать его в будущее или прошлое, замыкать в кольцо радиусом несколько наносекунд или триллион лет…
Вселенная в своем вечном развитии движется по такому пространственно-временному кольцу, воспроизводя себя цикл за циклом, обращая прошлое будущим.
Впрочем, система мышления не задавалась философскими вопросами, не пыталась заглянуть в разверзшуюся перед нею бездну, да и бездны-то самой не замечала. Никаких сомнений! Кольцо времени — вот средство решить неразрешимую проблему…
Казалось заманчивым возвратиться к мгновениям до катастрофы, когда ее еще удалось бы предотвратить. Самое простое и очевидное решение. Однако оно получило экспертную оценку 0,1: вновь доверить судьбу эмбрионов безответственным людям интеллект-автоматы сочли нецелесообразным.
Ведь и без того они вплотную приблизились к решению своей сверхзадачи и лишь в одном не прибавлялось ясности: кому же воспитывать будущее человечество? Ведь люди — не мальки, вызревающие из личинок. Хватит ли интеллект-автоматам тепла, чтобы пригреть человеческих младенцев, заброшенных в пока еще чуждый им мир, отнюдь не жаждущий их прихода. Человеческих детенышей, которым не суждено познать вкус материнского молока, услышать сказанное над колыбелью ласковое слово, испытать прикосновение доброй руки отца?
Как нужен здесь Кей! Но его нет. Вернее, нет его материального воплощения. Триллионы единиц информации — вот все, что осталось от бывшего космокурьера.
И снова встает вопрос: что предпринять? И снова самоотверженные интеллект-автоматы упрямо движутся к цели…
Что это — фантастическая повесть, документальный очерк, публицистические заметки, философские раздумья? Не знаю. Вот если бы рассказ велся от первого лица, его можно было бы счесть за не совсем обычные мемуары. Но при всей схожести характеров, возрастов, биографий отождествлять автора с главным, а возможно, единственным героем сочинения — профессором Браницким — ни в коем случае не следует.
В математике существует понятие сопряженных комплексных чисел: это разные числа, иначе их не потребовалось бы сопрягать. Правда, сущность — так называемая действительная часть — у них одинакова. Зато мнимая, кажущаяся, противоположна: у одного с плюсом, у другого с минусом. Отсюда и различие между ними. Но любопытно: стоит сложить или перемножить такие числа, и мнимость исчезнет — получится число сугубо действительное, или, как еще говорят, вещественное.
Представляется, что автор и его герой подобны паре сопряженных чисел. Сам факт их сопряженности предопределяет субъективное, пристрастное, личностное отношение автора к своему герою. Но о мемуарах не может быть и речи, как, впрочем, и о документальном очерке. Тогда, возможно, это повесть? Но для повести нужна сюжетная основа. От того, насколько изобретательно она сконструирована, зависит порой успех замысла. Автору же не пришлось ничего конструировать: все взято из действительности, которая, как известно, зачастую пренебрегает сюжетностью. Что же вышло? «Повесть» есть, а сюжета нет? Ни просто сюжета, ни тем более острого, захватывающего, увлекательного…
Жизнь профессора Браницкого при всех множествах ее коллизий не смогла вдохновить автора на создание вестерна или детектива. Что же касается психологической драмы или производственного романа из жизни пожилых ученых, то я признаю свою некомпетентность в этой области, требующей особого литературного профессионализма. Будем считать посему, что перед нами все же очерк, но не документальный и не беллетристический, а скорее публицистический и чуточку философский. Причем очерк, не случайно, думаю, завершающий книгу фантастики… Строго говоря, его лишь условно можно причислить к фантастическим произведениям: больше оснований считать, что он, непосредственно не принадлежа к фантастике, в свою очередь комплексно сопряжен с нею, поскольку исследует мир человека, целеустремленно пытающегося приблизить будущее.
Вот, кажется, и пришло на ум подходящее определение: очерк-исследование. Любое исследование трудоемко, требует напряжения, а потому может оттолкнуть любителя занимательного чтения. Вероятно, некоторые, перелистав по инерции несколько следующих страниц, отложат книгу с мыслью: ну, это уж лишнее!
Что ж, название «Плюс-минус бесконечность» не просто заимствовано у одноименного рассказа, а обозначает спектр книги и соответственно — читательский круг, на который она рассчитана. Я буду огорчен, если вам, читатель, ничего в этой книге не понравится. И буду искренне удивлен, если понравится все. «Летучий голландец», так сказать, на любителя… И все же надеюсь, что кое-кому придется по сердцу Антон Феликсович Браницкий, человек сложный, склонный к менторству, не всегда выдержанный… Главное в этом очерке — портрет человека, в жизни которого нашлось место для обыкновенного, неброского чуда…
Профессор Антон Феликсович Браницкий, изнывая от летней духоты, перебирал бумаги на письменном столе. Временами он машинально массировал лицо — побаливал тройничный нерв. «Ни черта не могут медики, — с раздражением думал профессор. — Сижу на анальгине, а все ноет…»
Под конец учебного года, как всегда, накапливалась усталость. Скорее бы ГЭК, кафедральный отчет, последнее заседание институтского совета — на факультетский можно не пойти — и долгожданный отпуск… Ялта, милая Ялточка! Домик на Чайной Горке, море…
«Опять эта рукопись из «Радиофизики», — поморщился Браницкий. — Лежит. Давно надо было отослать на рецензию». Он перелистал рукопись и поскучнел. «Здесь еще надо разбираться… Часа два уйдет… Поручить Иванову? У него дел по горло с защитой… Ладно, вернусь из отпуска — сам напишу, не откладывая. Да и куда больше откладывать, неудобно, ей-богу!»
Он почувствовал вялые угрызения совести и оправдался перед собой: главное-то сделано, четвертую главу закончил, остались пустяки, монография на выходе.
Зазвонил телефон. Сняв трубку, Браницкий услышал надтреснутый голос главного бухгалтера Саввы Саввича Трифонова:
— Нехорошо получается, Антон Феликсович. По отраслевой — перерасход. Вынужден доложить ректору.
Браницкий недолюбливал Трифонова. Вот и сейчас он мысленно представил гладкую, блестящую, яйцевидной формы голову главбуха, вечно обиженное выражение подслеповатых глаз, и ему стало совсем тошно.
— Ну и доложите, — сухо ответил он. — Ректору причина перерасхода известна.
На днях Браницкому исполнилось шестьдесят. Юбилейное заседание совета было, как никогда, торжественным. На застланном зеленым сукном столе президиума росла стопа приветственных адресов, пламенела россыпь гвоздик. Браницкий с потусторонней улыбкой пожимал руки. Слова приветствий доносились как бы из-за стены. Ораторы перечисляли его заслуги перед отечественной и мировой наукой, вузовской педагогикой и обществом в целом. Сухонький профессор-механик, с которым Браницкий за все эти годы не перекинулся и парой слов, волнуясь и завывая, прочитал сочиненную им здравицу в стихах и троекратно, по-русски, облобызал юбиляра.
«Это, кажется, Гюго сказал, что сорок — старость молодости, пятьдесят — молодость старости, а шестьдесят… Что же сказал Гюго о шестидесяти? — размышлял Браницкий, кланяясь и пожимая руки. — Впрочем, о шестидесяти он вообще ничего не говорил. Странно…»
Трифонов на заседание совета не пришел.
В дверь постучали.
— Войдите! — отозвался профессор, гася воспоминания.
На пороге стоял ничем не примечательный молодой человек с портфелем.
— Садитесь. Что угодно?
— Я прочитал вашу книгу «Неиссякаемое в обычном», и мне кажется… я думаю… вы сумеете меня понять.
Профессор усмехнулся.
— Статья, диссертация, научно-популярная брошюра? Или, быть может, открытие?
Молодой человек вынул из портфеля папку.
— Ого! — присвистнул Браницкий, взглянув на титульный лист. — «В. В. Стрельцов. Теоретическое обоснование риализуемости возвратно-временных перемещений». Да-с… Слово «реализуемость» пишется через «е»!
— Простите, — заволновался Стрельцов, — машинистка ошиблась, а я и не заметил. — Ну, конечно же, реа-лизуемость… реализуемость, — неуверенно повторил он.
— Это что же, путешествие в прошлое? «Янки при дворе короля Артура»? А вечный двигатель вы, случайно, не изобрели? — В голосе Браницкого торжествовала ирония.
— Что вы, что вы… — смутился Стрельцов. — Понимаю, тема необычная, но сравнивать с перпетуум-мобиле… Каждый школьник…
— Не стоит апеллировать к авторитету каждого школьника, — прервал Браницкий. — И обижаться нечего. Лет двадцать назад попросили меня прорецензировать для Физматгиза рукопись, страниц шестьсот, — «Теория вечного двигателя». Современный математический аппарат — позавидовать можно. А в письме главному редактору сказано: «Я, мол, наслышан о так называемом законе сохранения энергии — физфак окончил. Но решительно не согласен. Книгу издайте, на это право имею. А в предисловии можете написать, что концепции автора в корне ошибочны и противоречат тому-то и тому-то. Пусть история нас рассудит».
— И напечатали? — простодушно поинтересовался Стрельцов.
— Да вы шутник! — фыркнул профессор. — Вечный двигатель, машина времени… Начитались фантастики!
— Вы же сами в «Неиссякаемом»…
— Далось вам «Неиссякаемое», — смягчился Браницкий. — Так и быть, пять минут на разъяснения. Принципы, основополагающие закономерности, рабочая гипотеза. Ну?
— Слушаюсь! — по-солдатски ответил Стрельцов. — Я рассматриваю время как бегущую волну сложной формы, описываемую системой многомерных функций. Несколько минут назад вы сказали мне: «Войдите». А сейчас тоже говорите: «Войдите», только в другом измерении. И через миллион лет скажете то же самое, если не изменятся начальные условия. Потому что бегущая волна времени не затухает, она существует вечно, и любая ее фаза не исчезает, а лишь перемещается от измерения к измерению, хотя форму волны…
— Значит, и миллион лет назад я имел удовольствие с вами беседовать? Что за чушь!
— У меня теория, математическое обоснование, — обиделся Стрельцов. — Бегущая волна несинусоидальной формы, будучи разложена в ряд…
У Браницкого снова заныл тройничный нерв.
— …дает прямые и обратные гармоники.
— И если выделить обратную гармонику, — насмешливо сказал Браницкий, — то можно переместиться в иное измерение, например, туда, где сейчас палеолит?
— Так точно.
— Давайте рассуждать иначе, — неожиданно для самого себя предложил профессор. — Путешествия в прошлое, если абстрактно — я подчеркиваю: аб-страктно — допустить, что они возможны, — это типичная обратная связь!
Стрельцов кивнул:
— Абсолютная истина.
— Вы хотели сказать «тривиальная истина». Вот именно! Оказавшись в прошлом, человек неизбежно станет орудием этой самой обратной связи — положительной или отрицательной.
— Я люблю фантастику, — сказал Стрельцов, — и не вижу в этом ничего зазорного. Так вот, фантасты давно решили этическую проблему обратной связи. Законом должно стать невмешательство!
Браницкий вдруг разволновался.
— Невмешательство пришельцев из будущего? Че-пу-ха! Вы инстинктивно прихлопнули комара, и тот не успел заразить малярией Наполеона. Бонапарт выиграл сражение, а будь комар цел и невредим, оно, возможно, оказалось бы проигранным.
— Нужно стабилизировать условия, при которых…
— А с другой стороны, — перебил профессор, — почему нельзя вмешиваться? Наблюдать со стороны, как на Хиросиму сбрасывают атомную бомбу? Прогуливаться по Освенциму, отворачиваясь от виселиц? Максвелл в сорок восемь лет умирает от рака. Ландау попадает в автомобильную катастрофу… Иметь возможность — и не вмешаться? Это было бы преступлением. Преступник вы, молодой человек, вот кто вы такой!
— Но это не я придумал! — запротестовал Стрельцов.
— Вы, не вы — какая разница! Тем более что путешествия во времени противоречат логике. Конечно, заманчиво бросить зерно знания в глубокое прошлое, чтобы собрать урожай в будущем… Но если бы наши потомки могли проникнуть в прошлое, они бы это сделали. История была бы исправлена, переписана набело, хотя бы методом проб и ошибок! Но раз мы знаем: существовали рабство, инквизиция, чумные эпидемии, войны, фашизм, то, следовательно, вмешательство из будущего так и не произошло.
— А может, пока рано? Может, они все пробуют и ошибаются?
— Занятный разговор… Увы, он не имеет отношения к науке.
— Так вы не возьмете мою работу? — спросил Стрельцов с огорчением.
— Отчего же… оставьте… — устало проговорил профессор.
Странный сон приснился Браницкому. Он шел, а небо гремело, обрушивало раскаленные дротики молний. Браницкий ощущал одновременно и суеверный страх перед разгулом стихии, и гордое наслаждение собственной силой, ловкостью, умением противостоять этому не прощающему ошибок миру, и опьяненность испарениями леса, и настороженное внимание к звукам, каждый из которых мог оказаться сигналом опасности. Он шел поступью зверя. Свисавшая с плеч шкура издавала запах мускуса. От нее исходило тепло, без которого не прожить в суровое время, впоследствии названное верхним палеолитом.
Ледниковый период, похолодавшая, но все еще плодоносная Земля, недра которой переполнены нефтью, реки изобилуют рыбой, леса — зверьем. Сорок тысячелетий спустя, в эпоху Браницкого, от всего этого останутся крохи. На месте лесов встанут гипертрофированные города, реки обмелеют, озера заполнятся сточными водами, месторождения нефти истощатся…
Он шел, сжимая в огромной жилистой руке кремневую дубину, которой владел виртуозно. Быстроту реакции, способность к мгновенным подсознательным решениям, не по расчету — по наитию, властному озарению, отнимет цивилизация. Взамен придут раздумья, самоанализ, комплексы, стрессы, переоценки ценностей… Все это еще будет… будет… будет…
В зарослях раздался треск, тяжелый топот. Браницкий замер, мышцы его напряглись. Темная громада вырвалась из чащи. Молния высветила огромные бивни, густую шерсть, среди которой выделялись грубые, длинные, щетинистые волосы. На шее и задней части головы они образовывали гриву, спускавшуюся почти до колен…
«Мамонт, обыкновенный мамонт!» — с облегчением подумал Браницкий и повернулся на правый бок.
Будучи по натуре человеком добрым, Антон Феликсович Браницкий изобрел удобнейший прием: отзывы на сомнительные работы перепоручать аспирантам. Это экономило время и повышало объективность: кому, как не молодым, близки свежие идеи, которых может и не оценить консервативный профессор!
Особым расположением Браницкого пользовался аспирант Иванов. Его диссертация, развившая ранние работы профессора, уже принята советом. Браницкий знал Иванова со студенческой скамьи и сам рекомендовал его в аспирантуру. Не по годам солидный, «патентованный отличник», как о нем говорили, он был феноменально усидчив, хотя и не обладал ярким талантом.
«Не всем же хватать с неба звезды!» — успокаивал себя профессор.
Взглянув на титульный лист, Иванов и глазом не повел.
— К какому сроку нужен отзыв?
— За неделю справитесь?
— Постараюсь и быстрее.
Вскоре отзыв лежал на столе профессора.
«Автор формально подходит к использованию функций, без должного обоснования распространяя результат на реально протекающие физические процессы…
Понятие обратных гармоник времени лишено физического смысла…»
— А не стоит ли помягче? — миролюбиво сказал Антон Феликсович, вспомнив разговор со Стрельцовым и почувствовав к нему мимолетную симпатию («Занятная фигура, Перпетуум-мобиле!»).
— Можно и помягче. Только это же сплошная безграмотность. Взгляните сами.
— Черт те что! — возмутился профессор. — Корову через «ять» пишет!
И над подписью Иванова поставил свою подпись. Спустя несколько дней он, не глядя в глаза Стрельцову, вернул рукопись.
Еще лет десять назад Браницкий был заядлым путешественником. Как-то он вместе с главным инженером Памирского автотранспортного объединения Дарвишем Абдулалиевым и водителем Джеролом возвращался в Ош из поездки по высотному Памирскому тракту. Позади остался последний со стороны Хорога перевал Чиерчик. Вечерело. Антон Феликсович и Дарвиш дремали на заднем сиденье «Волги». Вдруг Джерол закричал:
— Смотрите, что это?!
Прямо перед ними слева направо над горизонтом плавно двигался со скоростью примерно один угловой градус в секунду вертикальный эллипс, словно оттиснутый серебром на сумеречном небе. Был он раза в два меньше полной луны.
За эллипсом тянулся расходящийся пучок серебристых полосок — лучей, отдаленно похожий на фотографический треножник. Концы лучей испускали жемчужное сияние. Переливался перламутром и сам эллипс.
Спустя пятнадцать — двадцать секунд эллипс окутался мраком, словно выплеснул облако плотного черного тумана. Когда еще через три-четыре секунды мрак рассеялся, треножник остался на месте, постепенно тускнея, растворяясь в темнеющем небе, а эллипс продолжал двигаться в том же направлении и с прежней скоростью. Вот он скрылся за грядой гор, выплыл из-за нее и снова исчез из поля зрения — навсегда.
Браницкий испытал поразительное чувство — какой-то мистический ужас пополам с эйфорией, словно повстречался на его пути «Летучий голландец».
Антон Феликсович не строил догадок. Он сознавал, что никогда не постигнет тайны, потому что издали созерцал лишь внешнюю ее оболочку. Жар-птица промелькнула перед глазами, не оставив после себя даже крошечного перышка…
Но Браницкий не огорчался. Будучи ученым, он знал, что наука не всесильна, что даже те законы природы, которые сегодня кажутся незыблемыми, завтра предстанут в ином — возможно, кощунственном с нынешней точки зрения — толковании…
Проще всего было сказать: я видел своими глазами быстро движущийся мерцающий объект. Кое-кто так бы и сделал. Но Браницкий думал иначе: мне посчастливилось наблюдать нечто, пока еще не поддающееся определению.
«Летучий голландец» затаился в глубине памяти, время от времени давая о себе знать…
Сухо простившись со Стрельцовым, Антон Феликсович почувствовал беспокойство.
«А вдруг я ошибся? — подумал профессор. — Просмотрел что-то большое, настоящее, прошел мимо, упустил жар-птицу? — И тут же привычно успокоил себя: — Ну что нового предложил Стрельцов? Это же, в сущности, микровариант, микроповорот давно разработанных в фантастике идей, парадоксов вмешательства по временную причинно-следственную связь…»
В молодости Браницкий всерьез увлекался фантастикой и даже сам написал роман «Крушение Брекленда». Это было отнюдь не талантливое подражание Беляеву: полубезумный ученый, мечтающий о власти над миром, глуповатый мультимиллионер, отважный астронавт, единолично расстроивший происки человеконенавистника-профессора… Роман приняли в одном из периферийных издательств, даже выплатили часть гонорара, но, слава богу, не напечатали…
Как бы то ни было, но тяга к фантастике у Браницкого сохранилась на всю жизнь, хотя он и не любил в этом признаваться.
«Интересно, если бы Стрельцов переделал свой опус… Сочинил бы повесть, что ли… Талантливую, по всем литературным канонам. Напечатали бы? Нет! Для фантастики это вчерашний день. А для науки? Вызов незыблемым законам? Тем самым, которые завтра…»
Он вдруг отчетливо, словно в реальности, увидел серебряный силуэт «Летучего голландца»…
— Да что это я, в самом деле! — прикрикнул на себя Браницкий и решительно развернул рукопись из «Радиофизики».
И ему снова приснился сон. Кошмарный сон.
…Главный бухгалтер института Антон Феликсович Браницкий позвонил профессору Трифонову.
— Нехорошо получается, Савва Саввич! — сказал он, морщась и потирая щеку. — По отраслевой — перерасход. Вынужден доложить ректору.
Браницкий недолюбливал Трифонова. Вот и сейчас осмысленно представил гладкую, блестящую, яйцевидной формы голову профессора, вечно обиженное выражение подслеповатых глаз, и ему стало тошно.
— Ну и доложите, — послышался в трубке надтреснутый голос Трифонова. — Ректору причина перерасхода известна.
В дверь постучали…
Антон Феликсович Браницкий считал себя д о б р о т н ы м профессором. Эта, никогда не высказываемая вслух, самооценка была и верной, и меткой — не в бровь, а в глаз.
Половину своей жизни — тридцать лет из шестидесяти — Браницкий возглавлял кафедру. Докторскую он защитил рано, правда, не в двадцать семь, как академик Форов, а в тридцать восемь, но — для недругов — все равно непозволительно, неприлично рано. Год или два Браницкий ходил в выскочках, но инерция профессуры, некогда затруднявшая его продвижение к сияющим вершинам, теперь, когда он вышел на орбиту, соответствующую высокому ученому званию, подхватила, понесла вперед и вперед, требуя уже не усилий в преодолении преград, а скрупулезного соблюдения законов небесной механики, обязательных для любого светила, на каком бы небосводе оно ни вспыхнуло.
А вот до академика Браницкий так и не дотянул. Не пытался дотянуть, трезво сознавая масштабы своего дарования — немалые даже для иного членкора, но недостаточные (он был убежден в этом), чтобы занять место в академии по праву.
Впрочем, Антон Феликсович отнюдь не страдал комплексом неполноценности.
Во время одного из анкетных опросов половина студентов в графе «Что вам не нравится в лекторе?» написала: «Самоуверенность», другая же половина на вопрос «Что вам нравится в лекторе?» ответила: «Уверенность в себе». А какой-то шутник вывел в этой графе номер профессорского автомобиля, чем привел Браницкого в веселое расположение духа.
Пару раз Антона Феликсовича искушали карьерой, но он, сам себе удивляясь, отверг наилестнейшие предложения. «Кто знает, кем бы я стал теперь, если бы…» — думал он иногда, ничуть не сожалея об этом несостоявшемся «если бы».
В контрастном характере Браницкого сочетались: великолепная произвольная память (он читал лекции не по бумажке, доклады составлял в уме) и никуда не годная непроизвольная (мог, несколько раз побывав в гостях, не вспомнить потом, где живут хозяева); верность принципам («Говорите, хороший парнишка и папа у него полезный человек? Ну вот, пусть подготовится, а затем и приходит») и беспринципность («Меня не касается, ну и ладно!»); способность работать до одури и ленивая созерцательность Обломова; покладистость и упрямство; доброта и умение одним насмешливым словом уничтожить провинившегося, по его не всегда объективному мнению, сотрудника.
Научная деятельность Браницкого четко разделялась на три этапа. Для первого, до защиты докторской, был характерен принцип: сам руковожу, сам исполняю. Счастливое время: Браницкий засиживался в лаборатории за полночь, собственноручно паял и налаживал экспериментальные схемы, снимал показания приборов, фотографировал осциллограммы, а в иные дни не выходил из-за письменного стола, выводя формулу за формулой.
Второй, последиссертационный, этап проходил под девизом: ставлю задачу, руковожу ее выполнением. Браницкому удалось сплотить вокруг себя прочное ядро учеников, ловивших на лету каждое слово шефа.
Это был тоже интересный, насыщенный творческий период. Браницкий чувствовал себя генератором идей, он щедро одаривал ими аспирантов, намечал программы исследований и сам управлял их осуществлением. Статьи с результатами публиковались за подписями всех участников, если же идея принадлежала аспиранту, Браницкий отказывался от соавторства.
Третий этап начался вскоре после пятидесяти. К этому времени Браницкий выпустил десятка два книг, переведенных на многие языки, подготовил столько же кандидатов наук. В сотнях отечественных и зарубежных публикаций, в энциклопедиях и обзорах можно было встретить ссылки на его труды и изобретения. Он стал признанным авторитетом в своей области, но… потерял вкус к научной работе.
Антон Феликсович по-прежнему извергал поток идей, однако, сверкнув оригинальностью мышления, тотчас утрачивал интерес к мгновенно найденному решению и с ленивым великодушием отказывался в чью-то пользу от авторских прав. Теперь он лишь давал первоначальный толчок новым исследованиям, несколькими мастерскими штрихами намечая контуры здания, а строительством занимались сотрудники практически без его участия.
Браницкий ставил подпись на титульных листах отчетов, не вникая в содержание, потому что доверял исполнителям: как-никак его школа! Из творца он незаметно превратился в так называемого организатора науки.
Впрочем, одна из сущностей его дарования продолжала крепнуть: он и раньше принадлежал к редкой в наши дни категории ученых-энциклопедистов, а к шестидесяти осмыслил науку как единое целое, не только в философском плане, но и в методологическом. И своим знаменитым «пусковым импульсом», выводившим молодых ученых из заторможенного (иногда на годы!) состояния и содержащим в себе не только начальную координату и направление научного поиска, но и его алгоритм, мог всколыхнуть самые разнородные сферы. Мысли, высказанные Браницким походя, подхватывались, давали начало теориям. Их связывали не с его именем, а с именами ученых, доведших дело до конца. Браницкий пожимал плечами. Не то чтобы это его не задевало, но, подосадовав минуту, он говорил себе: «С меня хватит сделанного!» — и выбрасывал из головы неприятную мелочь.
На него как бы снизошла созерцательная — не действенная! — мудрость, которая была столь присуща античным мыслителям. Но вдохновлялась она не прошлым, хотя настольной книгой Браницкого был фолиант Витрувия, а отдаленным — на столетия! — будущим.
Поговаривали, что для Антона Феликсовича Браницкого наступил период угасания. Так ли? Часто ученую степень доктора наук отождествляют с ученым званием профессора. На самом же деле это разные понятия, хотя носителем степени и звания в большинстве случаев оказывается один и тот же человек. Так вот Браницкий как действующий доктор наук и впрямь сдал позиции (он и не стремился удержать их), зато как профессор продолжал прогрессировать.
«Дайте мне точку опоры, и я переверну мир!» — эта гордая фраза одного из величайших ученых древности звучала в душе Браницкого, когда он раскрывал двери аудитории. И любовь, которую, вопреки его требовательности и язвительному характеру, питали к нему студенты, была той самой, столь необходимой каждому из нас, точкой опоры…
На лекции Антон Феликсович преображался, даже молодел. Он не щадил ни себя, ни своих слушателей, импровизировал, заставлял не просто конспектировать, а осмысливать каждое слово.
— Не бойтесь задать вопрос, даже если он покажется или окажется глупым, — подчеркивал Браницкий. — В глупое положение попадете не вы, а тот, кто, не поняв, постесняется спросить, промолчит. Поступив так раз, другой, третий, он выработает условный рефлекс непонимания, заглушит в себе саму потребность понимать и всю жизнь будет заучивать, а потом слепо воспроизводить чужие мысли, слова, движения…
Особенно любили студенты лирические отступления профессора, казавшиеся им спонтанными, а в действительности служившие испытанным средством против их усталости. После такого короткого эмоционального душа самый трудный материал воспринимался с обостренным вниманием.
А профессору было что вспомнить…
Под старость Браницкий все чаще задумывался над вопросом: что такое гениальность? И не находил ответа.
Поразительное явление — человеческий гений! Пожалуй, более поразительное, чем расширяющаяся Вселенная и «черные дыры». Какое невероятное сочетание случайного и закономерного приводит к появлению на свет гениального человека! Да и само понятие «гениальность» неоднозначно, неоднородно, порой парадоксально. Показателями, баллами, коэффициентами его не выразить. Какую роль играют гении — движущей силы, катализатора? Где граница между гением и п р о с т о талантом?
«Назови человека интеллектуалом, — размышлял Браницкий, — и он будет польщен. А назови умником — обидится. Похоже, что мы стесняемся ума, зато гордимся интеллектом! Самое смешное, что ум и интеллект синонимы. Или уже нет? Может быть, ум был и остается качественной категорией, а интеллект, обособившись, превращается в количественную? Неизбежное следствие научно-технической революции. Прогресс точных наук убедил человека в преимуществе количественных оценок перед качественными, интеллекта перед умом! Количество помыкает качеством!»
Четверть века назад Браницкому довелось побывать у художника-абстракциониста. Абстрактная живопись пользовалась тогда скандальной известностью («Ну как же, премию на выставке, разумеется зарубежной, получил шедевр, созданный ослом, к хвосту которого привязали кисть!»).
Абстракционист ничем не напоминал осла, это был симпатичный человек с искусствоведческим образованием. Работал он научным сотрудником в картинной галерее.
Браницкий заканчивал докторскую, бациллы созерцательной мудрости еще не проникли в его жаждущий деятельности организм. Обо всем на свете он судил с бескомпромиссностью классической физики: черное есть черное, а белое — белое, и никак иначе. К абстракционисту он шел с предубеждением, и, почувствовав это, тот начал показ с портретов, выполненных в реалистической манере. Портреты свидетельствовали о мастерстве и таланте.
— Но это не мое амплуа, — сказал художник.
Они перешли к акварелям. Их было много. Линии извивались, краски буйствовали. Картины притягивали фантастичностью, нарочитой изощренностью замысла. Браницкий вспомнил застрявшие в памяти стихи Василия Каменского:
Чаятся чайки.
Воронятся вороны.
Солнится солнце,
Заятся зайки.
По воде на солнцепути
Веселится душа,
И разгульнодень
Деннится невтерпеж.
— Как называется вот эта… картина?
— А какое название дали бы вы?
— Ну… «Восход Солнца на Венере», — в шутку сказал Браницкий.
— Так оно и есть, — кивнул художник.
— Вы это серьезно?
— Разумеется, кто-то другой даст картине свое название, скажем «Кипящие страсти» или «Туман над Ориноко». Ну и что? Когда вы слушаете симфонию, то вкладываете в нее свое «я» и музыка звучит для вас иначе, чем для вашего соседа и для самого композитора. У вас свои ассоциации, свой строй мыслей, словом, свой неповторимый ум. Абстракция дает ему пищу для творчества…
— А как же с объективным отображением реальности?
— Воспользуйтесь фотоаппаратом, не доверяйте глазам. Классический пример: когда Ренуар показал одну из своих картин Сислею, тот воскликнул: «Ты с ума сошел! Что за мысль писать деревья синими, а землю лиловой?» Но Ренуар изобразил их такими, какими видел, — в кажущемся цвете, изменившемся от игры световых лучей. Кстати, сегодня это уже никого не шокирует.
— Какое может быть сравнение: импрессионизм и абстракционизм?
Художник усмехнулся.
— Вот ведь как бывает! В семидесятых годах девятнадцатого века умные люди высмеивали «мазил-импрессионистов, которые и сами не способны отличить, где верх, а где низ полотен, малюемых ими на глазах у публики». А в шестидесятых годах двадцатого не менее умные люди восторженно восхваляют импрессионистов и высмеивают «мазил-абстракционистов»!
Много лет спустя Браницкий вспомнил эти слова, стоя перед фреской во всю огромную стену в здании ЮНЕСКО. Изображенная на ней фигура человека — нет, скорее глиняного гиганта, словно вылепленного неведомым богом, — плоская, намалеванная наспех грубой кистью, вызвала в нем чувство удушья. И эту вещь сотворил великий Пабло Пикассо, причисленный еще при жизни к сонму гениев!
«А король-то голый!» — подумал Браницкий. И сам ужаснулся этой мысли. Произнеси ее вслух, и сочтут тебя, голубчика, невеждой, невосприимчивым к прекрасному!
Однажды ему так и сказали: «Герр профессор, вы совершенно не разбираетесь в прекрасном!»
Вскоре после получения профессорского звания Браницкий был командирован на месяц в Дрезденский университет. На вокзале в Берлине его встретила переводчица фрау Лаура, желчная одинокая женщина лет сорока, установившая над Браницким тотальную опеку.
— Герр профессор, сегодня у нас культурная программа, куда вы предпочитаете пойти, в музей гигиены или оперетту?
— Право же, мне безразлично, фрау Лаура.
— Выскажите ваше пожелание.
— Да мне все равно!
— Я жду.
— Хорошо, предпочитаю оперетту.
— А я советую пойти в музей.
— Но теперь я захотел именно в оперетту!
— Решено, — подводит черту фрау Лаура, — идем в музей гигиены.
Как-то в картинной галерее она привлекла внимание Браницкого к небольшому полотну:
— Смотрите, какая прелесть, какое чудное личико!
— А по-моему, это труп, — неосторожно сказал Браницкий.
Вот здесь-то он и услышал:
— Герр профессор, вы совершенно не разбираетесь в прекрасном!
Подойдя ближе, они прочитали название картины: «Камилла на смертном одре».
Этот эпизод тоже вспомнил Браницкий, стоя, словно пигмей перед колоссом, у фрески Пикассо.
— Да он издевается над нами… Или экспериментирует, как с подопытными кроликами! Шутка гения? Почему же никто не смеется? Почему у всех такие торжественно-постные лица?
В вестибюле института висит плакат: «Поздравляем аспиранта Иванова с успешной защитой кандидатской диссертации!».
Браницкий остановился, прочитал, поморщился. Почему — и сам не смог бы сказать.
Защита прошла как по маслу. Сухонький профессор-механик, троекратно облобызавший Браницкого на чествовании полгода назад, был первым оппонентом — его пригласил Иванов, несмотря на вялое сопротивление шефа («Ну какой он оппонент — ничего не смыслит в вашей тематике…»), — прочитал отзыв, напомнивший Антону Феликсовичу юбилейную здравицу, только здравица была в стихах.
Выступавшие больше говорили о заслугах Браницкого, чем о достоинствах диссертации. Один так и сказал: «Мы все знаем Антона Феликсовича, он не выпустит на защиту слабого диссертанта».
«Ой ли… — подумал Браницкий с ощущением неловкости. И отчего-то вспомнил Стрельцова. — Интересно, как там этот… Перпетуум-мобиле с его возвратно-временными перемещениями? Небось забросил науку! После такого удара не многие поднимаются…»
Ощущение неловкости сменилось чувством вины. Непонятным образом Стрельцов из непроизвольной памяти профессора перебрался в произвольную, иначе был бы давно забыт. А он нет-нет и напоминал о себе уколом совести.
«Надо будет навести справки», — решил Браницкий.
На банкете, вопреки строгому запрету ВАК — Высшей аттестационной комиссии (такие запреты известны тем, что их принято нарушать), присутствовали оппоненты и некоторые из членов совета. Ели. Чокались. Произносили тосты.
— За счастливое завершение вашей научной деятельности! — потянулся с бокалом к новоиспеченному кандидату наук (в утверждении ВАК никто не сомневался) профессор-механик.
Все засмеялись, шумно зааплодировали.
— Позвольте провозгласить тост, — произнес Иванов, поднимаясь, — за всеми нами горячо любимого Антона Феликсовича…
— Вот увидишь, — услышал на следующий день Браницкий донесшийся из-за неплотно прикрытой двери голос, — годика через три съест Иванов шефа как миленького!
— Не по зубам! — весело возразил кто-то.
И у Браницкого отчего-то полегчало на душе…
Доктором наук Браницкий стал сам, а профессором — с помощью студентов. Вот как это началось.
В первые дни он готовился к лекции, будто к подвигу. Составлял подробнейший конспект, перепечатывал его на машинке, тщательно разучивал. Шел к студентам, словно на Голгофу. В аудитории водружал стопку машинописных листов на кафедру и, читая лекцию наизусть, через каждые несколько минут незаметно (так ему казалось) переворачивал страницу, чтобы, случись заминка, мгновенно найти забытую формулу.
Но студенты замечают все… Однажды, когда Браницкий вошел в аудиторию, он не обнаружил кафедры. Разложить листки было негде, и будущий профессор скрепя сердце засунул их в карман. А через некоторое время изумленно обнаружил, что стало гораздо легче: не приходилось отвлекаться, то и дело думая, не пора ли перевернуть страницу?
Вскоре кафедра вернулась на свое место, но никогда более не раскладывал на ней Браницкий листки конспекта.
Вопросы во время лирических пауз:
— Антон Феликсович, говорят, в молодости вы много раз прыгали с парашютом?
— А правда, что вы были известным любителем-коротковолновиком?
«Вот черти, все обо мне знают!..» — с теплотой думал Браницкий. Он был убежден, что без взаимного доверия и раскрытости подлинно педагогический процесс невозможен. На коллег, увлекавшихся изысками в технических средствах обучения и ставивших себе в заслугу чтение лекций с телевизионного экрана, который на самом деле экранировал лектора от аудитории, а аудиторию от лектора, смотрел с презрительным сожалением.
— Антон Феликсович, а вы действительно еще… ну, мальчишкой побывали на войне?
…Родители Браницкого, оба врачи, были призваны в армию на третий день войны. Антон остался бы один, но сердобольный облвоенком выписал подростку мобилизационное предписание. До сих пор помнит Браницкий этот малиновый прямоугольник из тонкого картона.
Госпиталь формировался на Украине, в Валуйках. Он был тыловым, но уже вскоре превратился в прифронтовой.
Однажды Антон услышал крик: «Немцы фронт прорвали!» Нужно было срочно эвакуировать раненых, но не могли найти транспорт. В палатах началось столпотворение. В одну из них вбежал кто-то из госпитального начальства, закричал на раненых. Его выбросили в окно.
Антон помчался за матерью. В палату она вошла стремительно, с гордо поднятой головой. Секунда, другая… Тишина…
Матери достался характер тяжелый и властный. Но у постели больного она преображалась, становясь мягкой, чуткой, бесконечно терпеливой. Собственные беды, боли, страхи отступали прочь. В сердце стучались беда, боль, страх человека, который верил ей, нуждался в ее помощи, ждал от нее чуда.
— Вот бы начать жизнь сначала, — сказала она как-то Антону, — стала бы кем угодно, только не врачом. Так больно чувствовать себя бессильной. А это бывает сплошь и рядом…
Может быть, именно поэтому Браницкий не пошел по стопам родителей. В июле сорок второго, вернувшись домой, он сдал экстерном за десятилетку и был принят в авиационный институт. Ему только что исполнилось шестнадцать.
Люди взрослеют неодинаково: у одних это получается быстрее, у других — медленнее. Антон взрослел медленно. Война оборвала детство, но не сделала его взрослым.
Промежуточные состояния всегда неустойчивы. Переход от детства к взрослости, если он затянулся, сопровождается метаниями, поисками самого себя, стремлением во что бы то ни стало утвердить свое «я» в собственных глазах и мнении окружающих.
У Браницкого сохранилась маленькая книжечка, когда-то незабудково-голубая, а сейчас грязно-серая. На ней надпись серебром: «Удостоверение инструктора парашютного спорта 2-й категории».
С выцветшего фото смотрит губастый паренек весьма хмурого вида — кто бы мог подумать, будущий профессор.
По телевидению нередко показывают парашютные прыжки. Глядя на ажурные, квадратной формы купола современных парашютов, которыми так легко управлять при спуске, любуясь акробатической техникой парашютистов, Браницкий с грустью размышлял о быстротечности времени и о том, что научно-технический прогресс проявляется не только в создании лазеров и космических кораблей, но и в совершенствовании того, что, казалось, уже давно достигло абсолютного в своей законченности совершенства…
Вскоре после Победы Антона и его приятеля Адольфа Шубникова (угораздило же родителей дать ему столь непопулярное в те годы имя!) отобрали для подготовки к прыжку на побитие рекорда. Тогда как раз наступила полоса обновления авиационных рекордов.
Первая и, увы, последняя тренировка состоялась в барокамере Института экспериментальной медицины. Довольно просторная кабина. На столе пульт с рядами разноцветных лампочек и кнопок. Сбоку большой циферблат альтиметра.
За столом Браницкий с Шубниковым и средних лет врач в кислородной маске. Перед ними графин с водой и стаканы: при спуске может заложить уши, глоток воды в таких случаях помогает.
Накануне Антон и Адольф торжественно поклялись: как бы ни стало плохо, вида не подавать!
Нужно было пробыть час без кислородных масок на высоте семи километров и при этом пройти тест, определяющий быстроту реакции. Лампочки будут загораться в разных сочетаниях, в зависимости от этого надо как можно быстрее выбирать определенную комбинацию кнопок и надавливать на них.
И вот стрелка альтиметра указывает на цифру 7.
— Хочу выше! Давай вверх! — кричит Антон и хлопает врача по плечу. Кнопки так и мелькают под его пальцами. Это эйфория — одна из двух классических реакций на высоту. У Адольфа противоположная реакция: он клюет носом, не поспевает за лампочками, и Антон поминутно придает ему бодрость тайным щипком.
Наконец программа выполнена, начинается медленный спуск.
— Быстрее! — требует Антон. — Прыгали затяжными, дело привычное!
Врач ускоряет спуск.
На пяти тысячах заболели уши. Вот он, графин с водой. Но оживший Адольф перехватывает руку.
Боль усиливалась, она пронзала уже не только уши — всю голову. Когда спуск наконец закончился, из глаз Антона брызнули слезы, а из ушей засочилась кровь.
С авиацией пришлось распрощаться навсегда.
Через тридцать лет, на Памире, Браницкий вспомнил это безрассудство своей юности и подумал, что так и не избыл его в себе. В тот день он, пятидесятилетний романтик, обладатель высшего ученого звания, вел по высокогорному Памирскому тракту бензовоз ЗИЛ-130.
На плато близ Мургаба прямая, как взлетная полоса, лента асфальта. Скорость — девяносто километров в час, и мучительная, изматывающая головная боль. Впереди такой же ЗИЛ, за его рулем известный памирский ас. «Не отстану, ни за что не отстану!» — твердит, как заклинание, Браницкий. Педаль акселератора прижата к полу. Но тот, второй, бензовоз постепенно уходит: он новый, мотор у него мощнее. Браницкий остается один…
Так он и доехал до Мургаба — один на один с жесточайшей головной болью.
«Зачем мне все это?» — спрашивал себя Антон Феликсович. Впрочем, он знал зачем. Ему была необходима периодическая встряска, как средство борьбы с накапливающейся энтропией, протеста против неизбежного старения. После рискованных, трудных автомобильных путешествий, которым он много лет подряд посвящал отпуск, Браницкий чувствовал себя посвежевшим, преисполненным сил. Обломовское начало в его душе на некоторое время оказывалось подавленным.
Порой ему думалось, что в путешествиях он вообще живет иной жизнью, чем та, обычная, оставшаяся за первым поворотом шоссе, что перед ним не просто дорога, а путь к дальним мирам, таящий разгадку множества неизбывных тайн, и только сумасшедшая гонка по этому пути с калейдоскопом впечатлений, обостряющим и убыстряющим восприятие, позволит приобщиться к ним и найти в конце концов свой философский камень.
Но он так и не нашел его. Несколько лет назад Браницкий перестал путешествовать и облюбовал для летнего отдыха маленький домик на ялтинской Чайной Горке…
В индустриально-педагогическом техникуме существовала традиция: раз в год там проводили диспуты. Собственно, это не были диспуты в полном смысле слова: актовый зал заполняли чинные юноши и девушки с молоточками на петлицах форменных курток, в президиуме рассаживались гости: человек шесть профессоров и доцентов; ученые высказывали свое кредо, по нескольку минут каждый, а затем распределяли между собой переданные из зала записки и отвечали на вопросы. Этим диспут обычно и заканчивался.
Но на сей раз Браницкий нарушил традицию, сыграв роль возмутителя спокойствия.
В одной из записок спрашивалось: «Продолжается ли эволюция человека?» Ответить взялся профессор-биолог, степенный, холеный мужчина в модном костюме с шелковым шарфиком вместо галстука.
— Да, продолжается, — проговорил он звучным баритоном («Ему бы в оперу», — подумал Браницкий). — Об этом свидетельствует наблюдаемая повсеместно акселерация. Известно, что доспехи средневекового рыцаря сегодня впору лишь подростку…
Браницкий не стерпел и нарушил профессиональную этику.
— Простите, коллега, — спросил он, нарочито гнусавя, — средневековье сравнительно близкая к нашему времени эпоха. Какого же роста был человек, отдаленный от нас тысячелетиями? С мой палец?
— Здесь не место для научных дискуссий… — запротестовал биолог.
— Это диспут, коллега. Антрополог Бунак свидетельствует, что средний рост мужчин за сорок лет стал больше на три сантиметра. Допустим, что акселерация — постоянный спутник эволюции. Тогда за двести лет мы подросли на пятнадцать сантиметров, за две тысячи — на полтора метра. А ведь история человечества продолжается, кажется, не менее шестисот тысячелетий! Выходит, наши пращуры были ростом с нынешних муравьев.
Биолог оскорбленно молчал.
— Вот и получается, — не дождавшись ответа, продолжил Браницкий, — что акселерация — процесс временный, микроэволюционный, не более того! И опасаться, что наши потомки станут гигантами, не следует.
— Значит, вы утверждаете, что эволюция кончилась? — выкрикнули из зала.
— Вообще, конечно, нет, — улыбнулся Антон Феликсович. — Я имею в виду эволюцию человека. Что поделаешь, приходится признать, что природа, увы, уже давно сняла рабочий костюм и, умыв руки, предоставила нас самим себе. Но не будем путать понятия «человек» и «человечество». Если эволюция человека, как высшей ступени живых организмов на Земле, закончилась, то развитие человечества, напротив, все убыстряет темпы. Я, кажется, увлекся?
— Продолжайте, профессор!
— Рассказывайте дальше! — послышались голоса.
— Представьте себе перегруженный самолет. Он долго бежит по земле, затем, с трудом оторвавшись, движется над самой ее поверхностью, не в силах начать взлет, пока не наберет достаточную скорость, и только потом круто уходит ввысь. Так и человечество. Оно медленно, по крупице накапливало знания, но несколько десятилетий назад началась научно-техническая революция, и вот за эти десятилетия добыто столько же знаний, сколько за все предшествующие тысячелетия. Человечество пошло на взлет.
— Но как же так? — раздался растерянный возглас. — Я стою на месте, а человечество взлетает все выше!
Сидящие в зале засмеялись, зашумели. Улыбнулся и Браницкий, но тотчас согнал улыбку. Аудитория притихла.
— Это вопрос, который серьезно тревожит ученых. Техника взвинтила темп жизни, увеличила силу и число раздражителей, воздействующих на нервную систему человека. Его привычки, обычаи, пристрастия инерционны, психика хронически не поспевает за временем. Знаете, что писал лауреат Нобелевской премии академик Басов? «Еще никогда научно-технический прогресс не опережал духовное развитие человека так, как в наш век». Могу лишь присоединиться к этим словам…
Юноши и девушки в форменных куртках молчали.
— Решительно не согласен с таким подходом! Нужно сохранять исторический оптимизм! — пришел наконец в себя профессор-биолог.
Браницкий промолчал.
В глубине души Браницкий не относил себя к большим ученым. Кое-что сделал — пожалуй, мог бы сделать гораздо больше, если бы не расплескал на жизненной дороге юношеской веры в свое предназначение.
В расцвете этой веры Антону еще не исполнилось шестнадцати. Война занесла его в районный город Вологодской области Белозерск.
Мутно-красная луна
Из-за туч едва мигает,
В Белом озере волна
Неприветливо седая…
Он лежал на протопленной печи в блаженном тепле и при свете коптилки решал задачи, собираясь во что бы то ни стало сдать экстерном экзамены за два последних класса. Голова была поразительно легкой и ясной. Все давалось буквально с лета. На него вдруг снизошло высокое вдохновение!
Февраль сорок второго года, темень, вьюга… А уверенность в собственных силах — необычайная! Словно ты не песчинка, влекомая ураганом войны, а былинный богатырь Илья Муромец, которому предначертаны великие подвиги.
Сомнения, колебания, неуверенность пришли позднее. Чем больше узнавал Антон Браницкий, тем скромнее оценивал свои возможности. Его путь в науке как бы повторял путь самой науки.
…Последняя треть XIX века. Завершается создание классической физики, этой пирамиды Хеопса в человеческом познании. Ученые преисполнены фанатической веры во всемогущество науки. Они убеждены, что можно объяснить все на свете. Если некоторые явления пока остаются необъяснимыми, то лишь из-за отсутствия достаточного количества фактов. Стоит их добыть, и они сами собой впишутся в классическую, на все случаи жизни, схему, в лоно незыблемых, раз и навсегда установленных законов природы!
Но в том-то и беда, что природа не приемлет незыблемости законов, приписываемой ей человеком. Природа не признает схем. Ей по душе экспромт, в ее пасьянсе бесчисленное множество раскладов, и, какой из них она выберет в следующий раз, не предскажут ни дельфийский, ни электронный оракулы.
На рубеже прошлого и нынешнего веков природа наказала ученых за самомнение пощечинами физических парадоксов, не укладывавшихся в прокрустово ложе «незыблемых законов».
Браницкий был уверен в познаваемости мира, просто он понимал, что при всей возросшей стремительности развития, при всех успехах наука еще не миновала своего каменного века, что нынешние синхрофазотроны, электронные микроскопы и квантовые генераторы — всего лишь кремневый топор по сравнению с теми изящными, высочайшеэффективными инструментами, которые создаст для себя наука в грядущем.
И он сознавал также, что рядом со своим прапраправнуком в науке выглядел бы отнюдь не как Архимед рядом с ним, Антоном Феликсовичем Браницким, а скорее как пещерный человек, только-только научившийся добывать огонь!
И при всем при том Браницкий страстно мечтал хоть одним глазком, хоть на миг заглянуть в это, не слишком лестное для него, сегодняшнего, будущее…
Умер профессор-механик. На гражданской панихиде Браницкого попросили произнести речь, и он чуть ли не с ужасом обнаружил, что не помнит, как звали покойного. Видимо, не удосужился внести его в произвольную память…
Хорошо хоть распорядитель догадался незаметно передать листок с краткими сведениями о покойном. Браницкий был поражен, впервые узнав, что профессор Илья Ильич Сергеев — автор учебника, по которому Антон штудировал «теормех», как называли теоретическую механику студенты. В новом свете представились и старческая суетливость Сергеева, и его пристрастие к стихотворным здравицам, и либерализм, которые, оказывается, проистекали вовсе не от узости мышления, а от доброты душевной.
И все же произнесенные Браницким традиционные слова прощания показались ему самому высокопарными и неискренними.
Приглушенно играла музыка. В задних рядах стоял главный бухгалтер Савва Саввич Трифонов и беззвучно плакал. Странное дело, сейчас Браницкий не испытывал к нему ни малейшей неприязни…
Возвращаясь с кладбища, Антон Феликсович размышлял о том, о чем размышляют многие, если не все, после похорон. К счастью, здоровая психика предусматривает наличие ограничителей, благодаря которым человек вскоре отвлекается от мыслей о бренности всего сущего. Поиски смысла жизни — удел чувствительных молодых людей и пожилых, умудренных опытом… Поскольку Браницкий по справедливости принадлежал к последним, феномен жизни и смерти занимал определенное место в его мыслях.
Человек издревле грезит бессмертием. Религия умело эксплуатирует эту мечту. Земная жизнь, провозглашает она, всего лишь испытательный срок. За ним — вечность, ибо душа бессмертна.
Мечту поколебал разум. Но что ей противопоставить?
«Человек уходит, и это, по-видимому, закономерно, — рассуждал сам с собой Браницкий. — Как это сказал Джакомо Леопарди?[13] «Мудрому Хирону, хоть он и был богом, по прошествии времени жизнь до того наскучила, что он выхлопотал себе у Зевса разрешение умереть и умер… Если бессмертие и богам в тягость, то каково пришлось бы людям».
«И все-таки, может быть, человеку религиозному легче, — возражало его второе «я». — Он боится смерти всего лишь как перехода в новое, неизведанное состояние. Так боятся темноты, боятся окунуться в холодную воду. Для нас же, атеистов, смерть — пустота, небытие, конец всему… Не оттого ли столь живуча религия?»
Но добро и зло, великое и ничтожное не бесследны. Сколь ни быстротечна человеческая жизнь, она — прикосновение к вечности, оставляющее свой, пусть микроскопический, отпечаток. Смертен человек, но не его творческое начало, не его созидательный дух, не жажда познания.
Вновь и вновь задавая себе вопрос: «Зачем я живу?» и не находя на него сколько-нибудь исчерпывающего ответа, человек самим своим существованием утверждает смысл жизни.
«Расскажи это ему!» — язвительно сказало второе «я».
Чуть впереди к выходу шел Иванов. Вот он повернулся, и Антон Феликсович увидел лицо человека, довольного добросовестно исполненным долгом. В меру скорбное, но преисполненное тем самым историческим оптимизмом, к которому взывал профессор-биолог на памятном диспуте.
— Послушайте, Иванов, — окликнул Браницкий. — Вы думали когда-нибудь о смысле жизни?
— Я — член философского семинара, — с достоинством ответил бывший аспирант.
— А в бога вы верите?
— Шутите, Антон Феликсович! — взметнулся Иванов.
И Браницкий припомнил разговор с ленинградским профессором Шпаковым, специалистом по научному атеизму. Разговор этот происходил в доме похожей на амазонку философини, которая, по ее словам, коллекционировала будд и интересных людей. Будды во множестве населяли массивный сервант, а интересных людей она сводила друг с другом и молча сопричаствовала их беседам, подогреваемым вещественным компонентом ее гостеприимства.
— Как вы относитесь к проблеме существования внеземных цивилизаций? — спросил Антон Феликсович.
— Положительно, — ответил профессор Шпаков.
— А к проблеме искусственного интеллекта?
— Так же.
— Представим себе, — продолжал Браницкий, — что одна из цивилизаций, назовем ее первичной, послала к удаленной необитаемой планете космический корабль с…
— Роботами, — подсказал Шпаков.
— Не совсем так. Слово «робот» дискредитировало себя, став символом тупого повиновения…
— Но другого термина нет!
— Будем иметь в виду носителей искусственного интеллекта. Так вот, осваивая планету, они образовали своего рода вторичную цивилизацию. А затем произошло событие, нарушившее связь между первичной и вторичной цивилизациями, причем последняя продолжала существовать, но уже вполне автономно…
— Любопытно… — заинтересовался ленинградский профессор.
И Браницкий, как ему показалось, захлопнул ловушку:
— Так, может быть, ученый, создавший носителей искусственного интеллекта, буде теперь они и не догадываются о своем искусственном происхождении, и есть бог? Ведь он положил начало, подумать только, целой цивилизации!
Шпаков улыбнулся.
— А может, носители искусственного интеллекта — это мы с вами и вторична как раз наша, земная цивилизация?
— Вот именно!
— Нет, ваш ученый не бог, — проговорил Шпаков серьезно, — а как бы лучше сказать… главный конструктор, что ли. Бог нарушает законы природы, создавая материю из ничего… Здесь же все в порядке, все, все в полном порядке. Выходит, не бог это, батенька, а обыкновенный конструктор!
— Ну уж и обыкновенный, — рассмеялся Браницкий.
— Пожалуй, вы правы… Мозговитый был мужик! Так выпьем за него, а?
И они чокнулись бокалами с вещественным компонентом.
Браницкий пытался и не мог понять: как можно пользоваться телефоном, автомобилем, холодильником, наконец, телевизором — и… верить в бога? Будучи в заграничных поездках, повидал множество храмов, начиная со стамбульской Айя-Софии и кончая крупнейшим в мире католическим собором святого Петра в Ватикане. Всюду примета современности: сумеречные в прошлом своды освещены электричеством. Электричество и бог?! Нет, у Браницкого бог ассоциировался с восковыми свечами, а не с электрическими лампами.
Та же амазонка-философиня свела Антона Феликсовича с православным епископом Максимом, в миру Борисом Ивановичем. Браницкий, воспользовавшись обстоятельствами, решил проникнуть в психологию верующего, и не просто верующего, а одного из высших чинов церкви. Но епископ уклонился от обсуждения догматов веры, сославшись на то, что он практик, а Браницкому, мол, лучше поговорить на эту тему с теоретиком, например с одним из профессоров духовной академии.
Браницкий подумал, что вряд ли этот симпатичный пятидесятилетний мужчина с умным и немного лукавым взглядом эпикурейца сам верит в библейские легенды. В лучшем случае и он, и духовные профессора верят не в бога, а в религию — ее моральную функцию, нравственное начало. Дескать, религия оставляет человеку надежду: «Я же воззову к богу, и господь спасет меня».
«Казалось бы, оглянись вокруг: космические полеты, квантовая электроника, ядерная энергетика, — вновь и вновь недоумевал Браницкий. — Брось ретроспективный взгляд: Иисус Христос, Будда, Магомет, Моисей — какое они имеют ко всему этому отношение, что дали человечеству? Посмотри на дело рук своих, и распадутся в прах устои религии… Но, увы, не распадаются, даже, пожалуй, крепнут… А все дело в том, что наука не оправдала связанных с нею чересчур радужных сиюминутных надежд, не оказалась всесильной, как господь бог, не сумела исчерпывающе разобраться в бермудских треугольниках бытия. И это не могло не вызвать разочарование тех, кто искал в ней замену религии… Жернова научно-технического прогресса перемалывают мир обывателя, и он, предав науку анафеме, словно блудный сын, возвращается в лоно церкви. Неустойчивая микрочастица неустойчивого мира втягивается в орбиту религии…»
«И тем не менее, — не унималось второе «я» Браницкого, — все дело в страхе перед смертью. Смерть нелепа, она ставит под сомнение сам смысл жизни. Ну что останется после тебя? Два десятка книг? Они стареют еще быстрее, чем люди. Богатства, накопленные твоим мозгом, превратит в ничто смерть!»
Неужели оно право, это чертово второе «я»?
Дядя Браницкого Михаил Павлович в гражданскую войну был красноармейцем, а в тридцатые годы — киномехаником. Кино тогда уже обрело голос, и дядя часто возился со звуковоспроизводящей аппаратурой, что-то в ней усовершенствуя. Делал он это с явным удовольствием. Примостившись рядом, Антоша разглядывал большие стеклянные радиолампы и алюминиевые цилиндры, вдыхал елейный аромат канифоли.
Как оказалось впоследствии, дядины уроки не прошли бесследно. Михаил Павлович заразил-таки племянника своей страстью, но так никогда и не узнал об этом: вспышке «болезни» предшествовал довольно длительный скрытый период.
Но вот Антон прочитал небольшую книгу под названием «Веселое радио». Автора не запомнил и лишь спустя сорок лет выяснил, что книга принадлежит перу писателя-фантаста Немцова. Она словно спустила курок, который был взведен дядей. И в тринадцатилетнем возрасте Антон стал радиолюбителем.
В Москве на Арбате находился очень странный магазин. Он не был ни комиссионным, ни антикварным. Возможно, теперь его назвали бы магазином уцененных товаров, но и это не отразило бы его специфики. Магазин был волшебным. В нем продавали старые-престарые радиоприемники, откуда они брались — оставалось тайной. Там Антон купил за бесценок двухламповый ПЛ-2, выглядевший так, словно его только что изготовили, но упорно не желавший работать.
Потом были муки творчества, и наконец наступил миг, когда первый сделанный его руками приемник вдруг ожил. Произошло это в ночь на 1 января 1941 года.
Говорят, хуже всего — ждать и догонять. Антон предпочитал последнее: ожидание пассивно и оттого мучительно. Ждать он просто не умел и никогда этому не научился… Вот и тогда не стал дожидаться подходящего времени.
У родителей были гости, в тесной комнате звенели бокалы, играл патефон. Антон проскользнул на веранду. Его отсутствия никто не заметил — взрослые оживленно обсуждали международное положение.
Стоял трескучий мороз. Стекла на веранде заиндевели, вдоль щелей образовались ледяные сталактиты, алмазной пылью посверкивали подоконники и проемы дверей. Священнодействуя, Антон присоединил к приемнику батареи, надел наушники, медленно повернул ручку настройки, и… сквозь треск и шорохи эфира прорвалось негромкое, чистое и разборчивое звучание. Антон не вслушивался в смысл слов, воспринимал их как музыку. Они и были для него музыкой.
Много лет спустя, уже работая в НИИ, Браницкий вспомнил этот эпизод, потому что испытал нечто подобное. После нескольких месяцев упорных неудач наконец удалось отладить опытный образец радиоприемного устройства — одного из самых сложных по тому времени. Как и в далекую новогоднюю ночь, он включил питание, надвинул на уши телефоны и услышал необычайной красоты музыку: передавали Первый концерт для фортепьяно с оркестром Петра Ильича Чайковского.
Никогда впоследствии Браницкий не испытывал такого эмоционального потрясения: сказались крайняя усталость, граничащая с опустошенностью, удовлетворение от законченной работы, расслабленность, неожиданность. И многокомпонентный сплав чувств под действием музыки Чайковского вызвал в душе резонанс, по силе подобный шоку. Слезы застилали глаза Браницкого, струились по щекам, благо в это позднее время он, презрев требования техники безопасности, работал один.
Но этот день еще ожидал его в будущем…
Началась война. Собирать радиоприемники не разрешалось, да и возможности не было. В теплушке ползущего на восток поезда (госпиталь эвакуировали) Антон не расставался с подшивкой журнала «Радио всем» за 1928 год. По утрам волосы примерзали к стенке, приходилось их отдирать; он еще ухитрился подхватить детскую болезнь — корь и скрывал ее, чтобы не ссадили на первой же станции. Было голодно. Но все обрушившиеся на его пятнадцатилетнюю голову жизненные тяготы отступали, стоило раскрыть наугад тяжелый потрепанный том.
Антон жил двойной жизнью: в грозовом, военном сорок первом году и одновременно в сравнительно безоблачном двадцать восьмом. Был в гуще повседневных дел ОДР — Общества друзей радио, незримо присутствовал на его собраниях, разве только не платил членских взносов. И успевал выскочить из теплушки посреди белого поля по естественной надобности…
В алтайском поселке Мундыбаш («Как огромными тисками, край горами стиснут наш, на огромной белой ткани черной кляксой — Мундыбаш»), где был развернут госпиталь, разыскал радиоузел и занялся безвозмездно (теперь бы сказали: на общественных началах) изготовлением громкоговорителей. Сделал из фанеры лицевую панель будущего приемника, а в мечтах и все остальное…
Когда вернулся домой, поступил на факультет оборудования самолетов авиационного института — все же ближе к радиотехнике! А через три года перешел на только что образованный радиотехнический факультет.
Уже тогда в душе Антона диссонировали любовь к радиотехнике и неутомимая жажда полета. Из этой двойственности его вывело печальное происшествие в барокамере…
Тернист путь в большую науку… Браницкому не исполнилось и двадцати пяти, а одно из центральных издательств уже выпустило его книгу. Тридцать лет спустя Антон Феликсович поражался, как это ему тогда удалось. Мальчишка, даже не кандидат наук, явился в издательство с еще не написанной книгой. Заявку приняли, хотя логичнее было бы ее отвергнуть. Неопытный, но самонадеянный автор не догадывался, как трудно рождаются книги, и, наверное, поэтому написал объемистую монографию легко, на едином дыхании. Рукопись рецензировал Форов, тогда член-корреспондент Академии наук…
Браницкого (он уже заведовал радиофизической лабораторией в НИИ) привлекло необычное применение довольно распространенного синтетического кристалла. Такие кристаллы тоннами выращивали на заводе, производящем пьезоэлектрические преобразователи. Антон не без труда приобрел там семьдесят пять граммов нужного ему сырья. Расходуя его по крупинкам, он добился нового, неизвестного ранее эффекта, который позволил осуществить прибор, отличавшийся от аналога малой стоимостью и простотой. Исследованию этого прибора и была посвящена диссертация Браницкого.
Накануне защиты явилась с визитом Донникова, начальница заводской лаборатории.
— С удовольствием прочитала ваш автореферат, Антон Феликсович, — начала она. — Рада за вас. Это, знаете ли, такой вклад… Ну, показывайте! Передавайте, так сказать, передовой научный опыт.
В тот день эталон, с которым сверял прибор Браницкий, не работал, и, чтобы не обидеть Донникову, он воспользовался первым, что попалось под руку, — лабораторным сигнал-генератором.
— Если сделать скидку на погрешность генератора, то приблизительное представление получить можно. Вот, смотрите, — он защелкал переключателем, — движение осциллограммы почти не зависит от режима, на него влияет только собственная нестабильность опорных колебаний, эталон-то отсутствует! Но при быстром переключении ошибка невелика, ведь частота генератора за это время не успевает намного измениться.
— Превосходно, поздравляю! — с чувством сказала Донникова.
Наступил решающий день. Первым оппонентом был опять-таки Форов, он дал блестящий отзыв. Но как не походила эта защита на защиту Иванова…
Доклад, выступления научного руководителя и оппонентов, письменные отзывы, поступившие в совет, вопросы и ответы — все шло по накатанной колее.
Профессор Волков, научный руководитель Браницкого, приехавший на защиту с удочками для подледного лова рыбы, был настолько уверен в благополучном исходе, что собирался до банкета посвятить часок-другой любимому занятию. Теперь, уже выступив, он согласно положению мог только кивать, улыбаться или хмуриться, но не имел права произнести слово.
Начались прения. Здесь-то и грянул гром.
Слово попросил главный инженер завода Голубев. Он поднял над головой прозрачный, сияющий мягкими отблесками кристалл размером с большое яблоко, затем передал его председателю совета.
— Вот такие кристаллы мы выращиваем.
Затем вынул готовый преобразователь.
— А это наша продукция, не хуже, чем у «Филиппса»!
Далее он извлек обломок кристалла чуть больше спичечной коробки.
— Приблизительно такое количество сырья мы передали Антону Феликсовичу по его просьбе. Он кустарно, на самом низком технологическом уровне изготовил несколько элементов для своего прибора. Антон Феликсович не станет отрицать, что идея применить в приборе наш кристалл, дешевый, легкообрабатываемый и высокоэффективный, в общем висела в воздухе. Неужели товарищ Браницкий всерьез думает, что мы не попытались выяснить возможность ее реализации? Так вот, у нас этим в течение года занималась заводская лаборатория. И результат оказался на два порядка хуже, чем у Антона Феликсовича. А теперь сопоставьте: с одной стороны мощный коллектив специалистов, выполняющий возложенную на него руководством задачу, а с другой, извините за прямоту, кустарь-одиночка… Убежден, что результаты Браницкого не соответствуют действительности. Хотя жаль, очень жаль! Это было бы выдающимся достижением в нашей области.
Затем выступила Донникова:
— Раскрою секрет. Знаете, с помощью какой аппаратуры Антон Феликсович получил столь блестящий результат?
И она назвала марку лабораторного сигнал-генератора.
Члены совета недоуменно переговаривались.
Браницкий подготовился ко всему, кроме обвинения в обмане. Теперь бы он сказал: «Уважаемые члены совета! Прошу прервать заседание и образовать комиссию для проверки моих результатов. Если ее выводы окажутся неблагоприятными, то возобновлять защиту не потребуется, и тем самым мне будет отказано в присуждении степени. Если же мои результаты подтвердятся, то вспомните слова товарища Голубева насчет выдающегося достижения…» Но тогда, не обладая опытом, лишь твердил срывающимся голосом:
— Честное слово, данные верны… Уверяю вас!
Вмешался Форов:
— Мне кажется, дискуссия пошла по неправильному руслу. Если у заводских товарищей возникли сомнения, то, ознакомившись с авторефератом диссертации, а он был им послан полтора месяца назад, следовало сообщить в совет и потребовать от диссертанта документального подтверждения результатов.
Поднялся председатель совета:
— Товарищ Форов! Совсем недавно подвергли суровой критике вашу порочную идеалистическую книгу «Колебания и волны». Не потому ли вы так нетерпимы к критике? Вопрос ясен, остается проголосовать.
В наступившей на короткое время тишине послышался треск — это профессор Волков сломал удилище.
Браницкому не хватило одного голоса,
— Обжалуйте решение совета в ВАК, — настоятельно советовал Форов. — Ручаюсь, его отменят.
Но Браницкий был настолько подавлен, настолько опустошен, что ничего не хотел предпринимать. Им овладело оцепенение.
— Поступайте как знаете, — махнул рукой Форов.
С тех пор они не встречались.
Месяц спустя была образована комиссия, которая полностью реабилитировала Браницкого.
— Какая жалость!.. — повздыхала Донникона при случайной встрече. — Но вы сами виноваты, надо было заранее нас убедить, заручиться поддержкой. Ничего, все образуется…
И все действительно образовалось. Через три года Браницкий стал кандидатом наук. А еще через семь защитил докторскую.
В институте состоялся семинар на тему «Искусственный интеллект и будущее человеческого общества». Докладывал пятикурсник Сережа Лейбниц, которого окрестили Великим Математиком не столько благодаря знаменитой фамилии, сколько из-за преданности точным наукам.
— Хотите знать мнение академика Колмогорова? — спросил он, раскрывая папку. — Вот, слушайте. «Возможно ли создание искусственных существ, обладающих эмоциями, волей и мышлением вплоть до самых сложных его разновидностей? Важно отчетливо понимать, что в рамках материалистического мировоззрения не существует никаких состоятельных принципиальных аргументов против положительного ответа на этот вопрос».
— А собственное мнение у тебя есть? — съехидничал один из слушателей.
— Есть! Как сказал академик Глушков, возможность искусственного интеллекта — вообще уже не вопрос. Даже осторожные философы, которые совсем недавно встречали в штыки малейшее упоминание о машинном мышлении, сегодня признают, что машина в состоянии моделировать мышление. На большее они пока не согласны. Но почему только «моделировать»? Почему, я вас спрашиваю?!
Подняла руку Таня Кравченко, которая еще в школе пользовалась репутацией первой ученицы.
— Потому что мышление — это процесс отражения объективной действительности, составляющий высшую ступень познания.
— Иными словами, мышление монополизировано человеком, — иронически подхватил Лейбниц. — Машине остается подражать «венцу творения», копировать его интеллектуальные функции. И пусть искусственный разум не только не уступит человеческому, но и, как утверждает академик Глушков, опередит его во всех отношениях, он все равно останется лишь моделью, репродукцией. Таков скрытый смысл термина «моделирование мышления».
— Ну вот, забрался в дебри!
— Ладно, вернемся к исходной посылке о потенциальном превосходстве машинного мышления над человеческим.
— Старо!
— Да, вывод этот не нов. Он был высказан еще в пятидесятых годах пионером кибернетики Норбертом Винером, назвавшим одну из статей так: «Машина умнее своего создателя». И неудивительно: природа слепа, она проектировала человека стихийно, перебирая колоссальное число всевозможных вариантов. Материал самый что ни на есть подручный — атомы вещества. Знай комбинируй, авось что-нибудь и получится. Не здесь, так в другой галактике, не сейчас, так через миллиарды лет! И вот на Земле получилось.
— А почему именно на Земле? — крикнули из задних рядов.
— Здесь ставка была на белок, и он породил жизнь. Но так ли хороша наша белковая структура по сравнению с элементной базой машин? Еще недавно мы не сомневались в своем превосходстве. То, что машины могут перемещаться в пространстве несравненно быстрее нас, развивают неизмеримо большие усилия, лучше противостоят воздействиям окружающей среды, казалось вполне естественным и в общем второстепенным. Однако выясняется, что и в умственном отношении превосходство за машиной.
— Но почему? — перебили докладчика. — Ты доказывай. Думаешь, мы так сразу и согласимся с ролью кретинов?
— Причина в том, что мы слишком медленно усваиваем и перерабатываем информацию. Уже сегодняшние электронно-вычислительные машины делают это в миллионы раз быстрее. Информация передается по нашим нервам электрическими импульсами от нейрона к нейрону. А нервная клетка-нейрон срабатывает лишь один раз в несколько миллисекунд.
— Медленно! — вздохнули в зале.
— Вот именно. Низкая производительность нервных клеток — вот в чем причина инерционности человеческого мышления. Если же говорить о жизнедеятельности в целом, то и здесь итог неутешителен. Мы можем существовать лишь в узком диапазоне температур, давлений, ускорений. Над нами занесен дамоклов меч облучения. Жизнь наша коротка и подвержена случайностям.
— У тебя доклад или заупокойная молитва?
— Кончай скулить! — зашумела аудитория.
— Да нет, природа сделала все возможное, чтобы как-то защитить нас. Она предвосхитила современный технический прием — резервирование. С конструкторской точки зрения наш запас надежности колоссален. И в этом смысле ни одна из нынешних машин не способна с нами конкурировать. Но что-то сломалось в машине — заменят деталь, подрегулируют, и машина опять действует. А для человека запасных частей природа не предусмотрела.
— Так нужно позаботиться о них самим!
— Помните научно-фантастический рассказ «Существуете ли вы, мистер Джонс?»? Герой-неудачник не однажды попадал в переделки, и всякий раз ему заменяли какой-нибудь орган запчастью. В конце концов у него не осталось ни мяса, ни костей, одни лишь транзисторы да резисторы. Вот тогда-то ему и объявили, что он не существует.
— А мистер Джонс?
— Разумеется, доказывал обратное. Но я вот о чем. Запасные части для человека уже делают. Взять искусственные почки, электрокардиостимуляторы, протезы с биоэлектрическим управлением…
— У моего дедушки такой протез, — сказала Таня Кравченко. — Ему руку на войне оторвало. Знаете, он и чемодан поднимает, и писать может. Только я все равно с тобой не согласна, Сережа. И с Винером тоже. Посуди сам: как машина может быть умнее человека, если человек ее придумал?
— А как машина может быть быстрее человека, если человек ее придумал?
Спор разгорался. Участники семинара разделились на две непримиримые группы.
— Антон Феликсович, рассудите нас!
Браницкий встал.
— Машина или совокупность машин действительно может со временем превзойти в интеллектуальном отношении отдельного человека, будь он даже семи пядей во лбу. Но это вовсе не означает, что машина или совокупность машин будет умнее человечества. Правильнее полагать, что общечеловеческий интеллект вберет в себя мыслительные способности не только людей, но и машин. Впрочем, что есть машина? Машина — чудовище Франкенштейна. Машина — панацея от всех бед человеческих. Машина — послушный слуга, робот. А не лучше ли: машина — друг? Сам термин «машина» — дань прошлому. Еще недавно машину отождествляли с механизмом. ЭВМ возникла как усилитель интеллектуальных способностей человека — такова новая функция машин. Даже мировой рекордсмен по поднятию тяжестей не сможет соревноваться с подъемным краном. Значит ли это, что человек слабее? Нет, если рассматривать кран как продолжение человеческих мышц. Даже главный бухгалтер самого министерства финансов не угонится в счете за ЭВМ. Значит ли это, что машина умнее? Нет, если рассматривать ее как продолжение человеческого мозга!
— Вот видишь, я все-таки права! — торжествуя, воскликнула Таня Кравченко.
— Да ничего подобного! — запротестовал Лейбниц. — Неужели не ясно, что прав я?
— Вы оба правы и не правы, каждый по-своему. Не пытайтесь противопоставить машину человеку! Человек и машина образуют систему. Человек — одно из звеньев, машина — другое. Безусловно, главенствующая роль принадлежит человеку, но исчезни машина — и не будет системы.
— А если исчезнет человек? — спросила Таня несмело.
— То же самое! В научной фантастике уже не раз обыгрывалась коллизия: в результате самоубийственной войны Земля обезлюдела. А машины продолжают действовать, словно ничего не произошло: готовят пищу, которую некому есть, строят жилища, в которых некому жить… Система погибла, и то, что одна из ее частей ведет себя как ни в чем не бывало, только подчеркивает своей бессмысленностью трагизм происшедшего.
А теперь представим себе, что исчезли машины: не ходят поезда, прекратилась подача электроэнергии, замолкло радио… Рассыпались в прах «машины для жилья» — современные дома. Человек оказался отброшенным в первобытную среду. Но он к ней не приспособлен! Знание высшей математики и квантовой физики вряд ли восполнит утрату навыков «человека умелого».
Браницкий вспомнил свой не столь давний сон: вот он крадется упругим шагом, сжимая дубину в жилистой руке, чутко прислушиваясь к дыханию враждебного мира… Эта картина до того явственно возникла в мозгу, что внезапное исчезновение машин представилось не столь уже невероятным…
Лет тридцать назад Антон Феликсович, как уже упоминалось, работал в НИИ. Главным инженером научно-исследовательского института был Фрол Степанович Липкин — массивный мужчина, авторитетный, шумный, прекраснейший специалист, властный и жесткий, но незлой человек — таким он запомнился.
Фрол Степанович незадолго до этого получил Государственную премию за создание радиорелейной аппаратуры. Читатель, возможно, знает, что радиорелейная линия — это цепочка приемопередающих станций, работающих на ультракоротких волнах и расположенных в пределах прямой видимости, то есть практически в нескольких десятках километров друг от друга. Сообщение передается от одной станции к другой, словно по эстафете.
Однажды Фрол Степанович решил, что его непосредственные подчиненные — руководители отделов и лабораторий — слишком уж закисли в своих четырех стенах, и повез их на полигон: пусть понаблюдают аппаратуру в действии и проникнутся еще большим чувством ответственности за порученные им участки работы.
Браницкий увидел большое поле с расставленными там и сям автофургонами. На их крышах шевелились неуклюжие антенны.
Подошли к одному из фургонов. Ефрейтор — оператор станции — вытянулся в струнку: главный, хотя и был человек сугубо штатский, произвел на него впечатление генерала, если не маршала. Впрочем, такое впечатление он производил на всех.
Следом за ефрейтором Липкин и Браницкий (на него пал выбор) втиснулись в кузов. Для ефрейтора места не осталось, он спроецировался на стенку, превратившись в смутно угадываемую тень.
— Сейчас я вступлю в связь, — торжественно провозгласил главный и начал крутить ручки.
Но почему-то никто не спешил вступить с ним в связь, несмотря на страстные призывы. В ответ слышалось только гудение умформера.
— Черт знает что, — наконец не выдержал Фрол Степанович. — Это надо же суметь довести аппаратуру, такую надежную, такую удобную в эксплуатации, до состояния…
Договорить ему не удалось. Тень ефрейтора, внезапно материализовавшись, вежливо отодвинула в сторону тучного Фрола Степановича, и… буквально через несколько секунд в наушниках послышалось:
— «Резеда», я «Фиалка», как поняли? Прием!
Впервые Браницкий видел главного таким сконфуженным. Но надо отдать ему должное — оказавшись в смешном положении на глазах у подчиненного, он сохранил чувство юмора:
— Это еще что! Вот во время войны сдавали мы государственной комиссии радиоуправляемый танк с огнеметом. Пробило какой-то там конденсатор, и танк двинулся прямо на нас. Комиссия — генералы, представители главка — врассыпную. Бегу по полю, слышу: танк за мной. Поворачиваю налево, и он туда же. Направо — то же самое. Ну, прямо с ума сошел! А огнемет заряжен… Да, натерпелся я тогда страху…
Тридцать лет спустя Антон Феликсович вспомнил этот эпизод и представил тучную фигуру главного, убегающего от сумасшедшего танка…
«А если сойдет с ума баллистическая ракета?» — похолодев, спросил себя Браницкий.
Антона Феликсовича раздражали бесплодные в своей сути дискуссии по поводу якобы существующего конфликта между «физиками» и «лириками». Сколько раз за последнюю четверть века он слышал нелепое утверждение, что «технари» постепенно подминают под себя «гуманитариев», которым сама история доверила бремя культурных ценностей, несовместимое со всякими там лазерами и электронвольтами!
Браницкий считал, что проблема высосана из пальца. К тому же он не признавал за «лириками-гуманитариями» статуса пострадавшей стороны, скорее наоборот: как-никак, а конкурсы в инженерные вузы в последнее время заметно уменьшились, тогда как гуманитарные захлестнул поток абитуриентов. Что поделаешь, по-видимому, сказывается пресыщенность молодежи научно-технической революцией, ее каждодневными чудесами, переродившимися в обыденность. Это лишний раз подтверждало, что «физиков» и «лириков» в чистом, рафинированном виде не существует.
«Глупо противопоставлять художественное творчество техническому! — возмущался Браницкий. — Нет ни того ни другого порознь, есть — Творчество, рамок и границ для него не существует».
Антон Феликсович справедливо относил себя к интеллигентам. Впрочем, он был убежден, что сегодня интеллигентность — уже не признак принадлежности к одноименной социальной прослойке, а общенародная черта.
Слово «интеллигент» издавна считалось почти что синонимом понятия «культурный человек». А признаками культурности всегда были воспитанность, безупречная грамотность, умение разбираться в литературе и искусстве, но не в физике и тем более не в технике — здесь допускалось полное невежество. Им даже щеголяли, на «технарей» смотрели свысока.
Жизнь выдвинула новые критерии интеллигентности. Сегодня в равной мере некультурны и неинтеллигентны инженер, не приемлющий искусства, и лингвист, бравирующий незнанием физики. Нет конфликта между «технарями» и «гуманитариями», есть две формы невежества…
Примером современного интеллигента, человека, гармонично развитого физически и духовно, обладающего широким спектром интересов, был для Браницкого академик Форов. Бывший детдомовец, волей и талантом достигший вершин в науке, находил время и для игры в теннис, и для занятий музыкой. Антон Феликсович помнил, как Форов однажды сел за рояль и начал наигрывать — для себя, непринужденно, нисколько не рисуясь. Чувствовалось, что он испытывает удовольствие, выражая свои мысли, чувства, настроение в непритязательных созвучиях.
Вряд ли его игра могла бы импонировать знатоку, возможно, даже вызвала бы у него раздражение, но Браницкий испытал самую настоящую зависть. Он не завидовал ни положению Форова (все в мире относительно!), ни его таланту в профессиональной области, а вот здесь позавидовал и тотчас устыдился этого несвойственного ему чувства.
— Антон Феликсович, скажите, в чем, по-вашему, состоит смысл жизни? — спросила Таня Кравченко во время очередной «лирической паузы».
— Видите ли, Таня, на этот вопрос каждый должен найти свой ответ.
— И все же, что думаете по этому поводу вы?
— Хотите послушать небольшую притчу? По окончании института я начал работать в НИИ. Нашим отделом заведовал Борис Михайлович Коноплев, крупный, сильный человек. Мне он казался пожилым, а ему не было еще и сорока. Через несколько месяцев меня перевели в другой отдел, наши пути разошлись, но стиль работы Коноплева, его талант умного, волевого руководителя стали примером, которому я, не всегда успешно, старался следовать.
— А потом вы с ним встречались?
— Увы, он прожил недолгую жизнь, но как много успел сделать! А встреча… Встретился я с ним сравнительно недавно, на страницах энциклопедии «Космонавтика». И узнал, что один из кратеров на обратной стороне Луны назван его именем… Помните стихотворение Маяковского «Товарищу Нетте, человеку и пароходу»?
— Вы оговорились, Антон Феликсович, — поправила Таня. — Стихотворение называется «Товарищу Нетте, пароходу и человеку»!
— Я знаю. И все же стою на своем: сначала человек, потом память о нем, воплощенная в названиях городов, улиц, теплоходов, лунных кратеров. Убежден, что Владимир Владимирович со мной согласился бы.
— Но ведь на всех не хватит ни городов, ни теплоходов, ни тем более лунных кратеров! — вмешался Сережа Лейбниц.
— А разве я сказал, что в них смысл жизни? Главное не в том, чтобы тебя возвеличили прижизненно или посмертно. Просто легче жить, сознавая, что ты полезен людям, что ты достоин дать имя пусть самому маленькому лунному кратеру. Даже если этот кратер так и останется безымянным…
Память все чаще уводила Браницкого в молодые годы.
Поступив в институт, он, первокурсник, по давней студенческой терминологии «козерог», оказался и младшим, и старшим одновременно. Потому что старшекурсников вообще не было: в сорок первом их эвакуировали.
Вскоре они вернулись — те, пришедшие в институт еще до войны. И стали смотреть на новичков свысока, словно кадровые солдаты на ополченцев. Война как бы разграничила две эпохи, два студенческих поколения. А может, разделила их эвакуация и надменное отношение «стариков» к «козерогам» было всего лишь защитной реакцией?
Но много лет спустя Браницкий встретил одного из «кадровых», и показалось обоим, что связывает их давняя, трогательная дружба. А в институте они даже не здоровались!
…Были на вернувшемся из эвакуации втором курсе трое воистину неразлучных друзей. Двое из них — гордость факультета. Не по летам степенные, важные неимоверно, теперь таких студентов и не сыщешь. Оба — активные общественники, отличники высшей пробы, персональные стипендиаты.
А третий, как все думали, был обыкновенный шалопай: перебивался с двойки на тройку, частенько посещал отнюдь не музей изобразительных искусств — толкучку. С одним из них, Евгением Осиповичем Розовым, Браницкий и встретился через многие годы, причем от важности того не осталось и следа: «Старик, для тебя я просто Женя».
Вся троица получила дипломы.
Евгений уже лет через пять стал доктором наук и оппонировал на защитах своих бывших преподавателей. Его добропорядочный друг сделался профессором десятью годами позже, написал учебник.
— Но и он выше институтской кафедры не шагнул, — шутливо посетовал Розов, — как и мы с тобой.
— А этот ваш… Кстати, я так и не знаю, что вы в нем тогда нашли.
— Колька-то? Ну, это, я тебе скажу, мужик… Да ты что, о нем не слышал?
— Что-нибудь натворил?
— В самом деле ничего не знаешь? Так вот, Колька, пардон, Николай Парфенович, страшно сказать, ныне академик, лауреат. Неужто тебе ничего не говорит фамилия… — И он назвал громкое, много раз слышанное Браницким имя.
— Не может быть! Так это он!.. — ахнул Антон Феликсович. — А его же с третьего курса чуть не выперли!
— На волоске висел, раз в неделю прорабатывали. А я к нему недавно на прием еле записался. Все-таки принял… Стал прошлое вспоминать. «Хорошее, — говорит, — время было. Помнишь, как по девочкам бегали?» — «Что вы, Николай Парфенович, — отвечаю. — Я их тогда как огня боялся, сейчас наверстываю».
— А тебя в институте Святошей звали, — засмеялся Браницкий.
Антон Феликсович часто потом вспоминал эту удивительную историю.
Странное дело, думал он, казалось бы, мы знаем о себе все. Достаточно ясно представляем механизм мышления, процессы передачи информации по нейронным сетям. Скорость распространения биоэлектрических потенциалов в организме определена экспериментально, быстродействие рецепторов оценено математическими формулами, найдены алгоритмы умственной деятельности, ее поддающиеся количественному обоснованию реалии. И в обыденности это себя оправдывает. Но есть в нас нечто отдающее мистикой… Какие-то дремлющие до поры интеллектуальные силы, которые не согласуются с научно обоснованной схемой мышления. Обыкновенный, даже посредственный паренек становится одним из крупнейших академиков, ничем не примечательный индивид вдруг проявляет необъяснимый талант к сверхбыстрому счету, успешно состязается с ЭВМ, демонстрирует фотографическую память, походя попирая трезвые и убедительные расчеты, согласно которым человек, с его белковой плотью, в принципе не способен ни на что подобное…
Эволюция «человека разумного» закончилась, но все ли ее плоды нам доступны сегодня, не законсервировала ли природа что-то в нас до лучших времен?
Новую утрату переживал Антон Феликсович. Не стало одного из самых больших, по его убеждению, ученых, человека, чей взор был устремлен в будущее.
Лет двадцать назад Браницкий случайно оказался на его публичной лекции.
— Наше будущее в симбиозе человека и машины, — страстно убеждал ученый. — Никакие записи не сохранят мой творческий потенциал, опыт, интуицию. Все это исчезнет с моей смертью. Но представьте: накопленное мной богатство унаследовано компьютером. Я передал ему знания и навыки, пристрастия и привычки, воспоминания и сам строй мыслей — словом, всю хранящуюся в мозгу информацию. Меня уже нет, но мое самосознание полностью перешло к машине. Она мыслит так, как мыслил я. Человек воскресает в машине… Это и есть фактическое бессмертие!
— Идеализм какой-то… — возмутилась тогда одна из слушательниц. — В учебнике сказано, что у машины имеется лишь формальная, количественная модель памяти. А вы — самосознание, воскрешение из мертвых… Господа бога только не хватает!
И вот он ушел, так и не успев передать свое самосознание компьютеру.
«Может быть, самую малость не успел… — думал Браницкий. — Мы уже в состоянии сохранить на века облик, голос, малейшие черточки человека. Остается последнее — научиться сохранять душу».
Антон Феликсович не был сколько-нибудь типичным представителем той части человечества, которая вступила в седьмое десятилетие своей жизни. Не зря говорят: с кем поведешься, от того и наберешься. Браницкий смотрел на мир как бы одновременно с двух несовместимых точек зрения: одна — устоявшаяся на прочном фундаменте благоприобретенной житейской мудрости, вторая — с динамического ракурса, не скованная шорами жизненного опыта, колеблющаяся на волнах необузданной стихии, какой представляется жизнь к двадцати годам…
Браницкий не разделял возрастного скепсиса некоторых коллег, брюзжавших из-за пустяка: «Не та нынче молодежь… Никаких идеалов! В наше время было иначе…»
Он понимал и оправдывал возросшую тягу молодых людей к независимости, нетерпимость к поучениям. обострившееся самолюбие, жажду скорейшего самоутверждения. Но не могла не беспокоить прогрессирующая инфантильность, беспомощность в тривиальных жизненных ситуациях… Самым же опасным «микроорганизмом», исподволь подтачивающим моральное здоровье человека, и особенно молодого, с неокрепшим иммунитетом, Браницкий считал «вирус потребления».
Научно-технический прогресс не довольствуется ядерными реакторами, космическими ракетами или квантовыми генераторами — он преобразует и непосредственное материальное окружение человека.
«Люди обходились без добротных, удобных, полезных вещей, к которым мы успели привыкнуть за десятилетия НТР, — размышлял Антон Феликсович. — И хорошо, что они становятся все более доступны. Плохо другое — человек получает удовольствие не столько от самой вещи, сколько от сознания того, что она принадлежит именно ему. Почему у нас не прижился прокат автомобилей? Одна из причин — качественно противоположное отношение к «своей» вещи и вещи «чужой», даже если последней предстоит пользоваться неопределенно долгое время… Парадокс обладания!»
Браницкий с удивлением обнаружил, что в «Брокгаузе и Ефроне» статья «Мещанство» отсутствует. Видимо, в дореволюционные годы это слово не требовало энциклопедических пояснений. Смысл его был всем ясен: мещанство — одно из сословий, к которому относятся ремесленники, торговцы, мелкие домовладельцы…
Сегодня мещанское сословие приказало долго жить. Но мещанские вкусы, привычки, склонности, нормы поведения оказались куда более живучими. Мещанин в переносном смысле слова отмирать не торопится. Он трансформировался, со знанием дела рассуждает о достоинствах японских магнитофонов, разбирается в эстетике. Стада фарфоровых слоников или коврики с лебедями вызовут у него снисходительную усмешку. И все же он мещанин — в стиле «модерн»…
На днях в институте состоялся товарищеский суд. Судили спекулянта — с потока Сережи Лейбница. Сергей был общественным обвинителем.
— Почему до сих пор не закрыли толчок? — гневно вопрошал он. — Посмотрите, кто торгует импортными джинсами, вельветом: парни и девушки! Ну скажи, не стыдно тебе?
— У тебя самого фирменные штаны, — огрызнулся спекулянт. — Ты их, случайно, не в «Детском мире» купил?
«Ужаснее всего, — подумал Браницкий, — что он вовсе не сознает уродливости своего проступка. Считает, просто не повезло. Бравирует… Мещанская идеология! А мы, старшие, не сумели ей противостоять…»
— Тебе предки по сотне в месяц отваливают, — продолжал наступать «подсудимый». — А я эту сотнягу сам зарабатываю!
— Скажите, Козлов, — не стерпел Антон Феликсович, — какая зарплата будет у вас в первые годы после окончания института?
— Ну, сто — сто двадцать…
— А стоит ли ради «сотняги» институт заканчивать?
— Предлагаю исключить Козлова, не нужен ему диплом! — непримиримо потребовал Лейбниц.
Большинство проголосовало за исключение. «Правильно», — подумал было Браницкий, но вдруг в его ушах зазвучало громкое имя академика-лауреата…
— Вот что, товарищи… Возьму Козлова на поруки. Думаю, не все потеряно…
— Ну зачем вам это? — недовольно выговаривал Антону Феликсовичу Иванов, ставший после утверждения в ученой степени деканом факультета. — Таким, как Козлов, не место в институте. Вы своим авторитетом покрываете спекулянта. Впрочем, еще не известно, что скажет ректор!
Последнее слово осталось за Ивановым: по его представлению пятикурсник Козлов, совершивший аморальный поступок, был отчислен из института.
Амазонка-философиня пригласила Антона Феликсовича на субботний чай.
— Будут интересные люди, — многозначительно пообещала она, и в ее восточного разреза глазах вспыхнули искры предвкушаемого наслаждения.
Интересные люди оказались самодеятельной бригадой ученых-просветителей, съехавшихся из разных городов и весей, дабы в течение недели сеять разумное, доброе, вечное. Бригаду возглавлял молодой московский профессор, которого коллеги звали Володей.
Философиня, опекавшая просветителей по мандату местного общества «Знание», собрала их в своем гостеприимном доме, чтобы утолить потребность души в интеллектуальном общении. Браницкому отводилась роль «противовеса»: мол, мы тоже не лыком шиты.
Субботний чай был основательно приправлен спиртным. Компания, за исключением Антона Феликсовича, самой философини и ее бессловесного мужа, вела себя непринужденно. Произносили витиеватые тосты, перебрасывались острыми словцами, курили. Обращались друг к другу запросто, на «ты».
Браницкий не выносил панибратства, крепко запомнив один из уроков молодости. Придя с институтской скамьи в лабораторию НИИ, куда был распределен на работу, он представился:
— Антон Браницкий.
— А отчество? — спросили его.
— Зовите просто по имени!
И тут ему прочитали вежливую нотацию, суть которой сводилась к фразе: положение обязывает.
— Вы инженер, молодой человек!
Та, первая в его жизни, лаборатория оказалась превосходной школой, и не только в профессиональном отношении. Браницкий прошел курс нравственного воспитания, словно алмаз бриллиантовую огранку. И всюду теперь его коробило обращение «ты». Это слово стало одним из святых воспоминаний детства и юности. Но как часто ему придавали неуважительный, грубый смысл! Сам Браницкий никогда не сказал «ты» ни сотруднику, ни студенту…
Однажды Антон Феликсович оказался в узком кругу директоров предприятий и главных инженеров. Все они были между собой на «ты», что выглядело как своего рода пароль или, точнее, знак равенства, знак свойства. Браницкий подумал тогда, что эти холеные, знающие себе цену мужчины наверняка так же обращаются и к подчиненным, но в ответ слышат само собой разумеющееся «вы». Проверяя себя, он поинтересовался у одного из директоров, так ли это. Тот рассмеялся:
— Вот чудак! Да если я скажу своему подчиненному «вы», он решит, что его распекают! «Ты» для него поощрение!
«Слава богу, меня так не поощряли…» — грустно порадовался Браницкий.
В компании просветителей «ты» тоже было выражением приязни. Сидевшая рядом с Антоном Феликсовичем дама, доцент ленинградского вуза, пояснила, что они знают друг друга много лет, раза два в году по зову Володи съезжаются в какой-нибудь город и пропагандируют научные знания. Володя — их вожак и организатор. Он, между прочим, уже довольно известный ученый и даже лауреат республиканской премии.
— Пропагандируете бесплатно или как?
Дама-доцент не уловила иронии.
— Путевки оплачивает местное правление общества. Чем плохо: совмещаем приятное с полезным!
Шум за столом усилился. Браницкий слышал обрывки фраз:
— А я ему говорю: шел бы ты, братец…
— Где здесь наука, спрашиваю?
— Стану я за пятерку…
Философиня едва успевала подносить бутылки. Она была счастлива: вечер удался на славу!
У Браницкого разболелась голова.
— Наш Володька — во мужик! — ударил в ухо жаркий шепот соседки. А затем…
— Что, что? — машинально переспросил Антон Феликсович, сам себе не веря.
Дама-доцент (она, кстати, читала лекции по этике и эстетике) со вкусом, отчетливо повторила непечатное выражение, коим закончила дифирамб «Володьке».
Браницкий оторопел.
«Что это, бравада? — размышлял он, вслепую орудуя вилкой. — Вряд ли… Бог мой, все ясно! Хождение в народ!»
Поднялся с бокалом профессор Володя. Он проникновенно говорил о долге интеллигенции перед обществом, об исторических традициях русских интеллигентов, о высокой миссии научного просветительства.
Ему внимали с благоговением. Философиня сияла.
Выпили за русскую интеллигенцию. Заговорили о кино, которое, увы, не всегда выполняет моральную функцию.
Особенно горячился черноволосый человек с рыхлым лицом.
— Ученый секретарь нашего институтского совета, — шепнула Браницкому дама-доцент.
Черноволосый возмущался тем вопиющим фактом, что Центральное телевидение вот уже который Новый год показывает безыдейный фильм «Ирония судьбы, или С легким паром», а может быть, наоборот — «С легким паром, или Ирония судьбы». Но так либо иначе, а фильма вредная.
— А по-моему, отличная картина, — сказал Браницкий.
— Отличная? — взвился черноволосый. — Где же в ней общественное звучание? К чему она зовет? Вот фильм… — он назвал трагическую ленту о минувшей войне, — разве может с ним сравниться какая-то пошлая комедия?
Браницкий попытался доказать, что сравнивать два этих фильма неправомочно, что они разные и по жанру, и по предназначению, что комедия имеет право на существование хотя бы потому, что без юмора не…
Но черноволосый и слушать не хотел.
— Мы, русские интеллигенты, должны бороться с чуждыми явлениями в искусстве. Наш долг…
И Антон Феликсович взорвался:
— Какие вы к черту русские интеллигенты?! Пижоны, шабашники! Кто дал вам право говорить от имени интеллигенции?
Вмиг разлилась тишина. Философиня как стояла с бутылкой в руке, так и превратилась в изваяние.
— А знаете, братцы, — раздумчиво произнес профессор Володя, — в этом что-то есть… Похоже на сермяжную правду!
Притихшие просветители начали откланиваться.
— Вы испортили чудесный вечер, — сказала философиня Браницкому.
«Мы все чаще встречаемся с проблемами, суть которых можно выразить шутливой поговоркой: чем лучше, тем хуже, — думал Браницкий. — Рост благосостояния, казалось бы, что может быть лучше? Но как отразится стремительный, безудержный рост благосостояния на духовном облике человека? Не пагубно ли?»
Антон Феликсович все более укреплялся в убеждении, что пропорции прогресса должны быть уравновешены, и не эмпирически, не стихийно, а на основе точного математического анализа.
Выбраться из лабиринта рассуждений типа «с одной стороны» и «с другой стороны» позволяет теория оптимизации. Ее главный тезис: всем не угодишь, слово «оптимальный» еще ни о чем не говорит, нужно сформулировать критерий оптимальности, то есть решить, что поставить во главу угла, а чем — пожертвовать. И затем выяснить, при каких условиях выбранный критерий удовлетворяется наилучшим образом, а «жертвы» минимальны.
— Пора футурологам, социологам, экономистам, психологам сесть наконец за круглый стол и договориться, что же считать критерием оптимальности — духовный прогресс человека или рост благосостояния, — призвал Браницкий с трибуны философского симпозиума.
— Рост благосостояния — прямой результат научно-технического прогресса, — возразили ему. — Вы что же, предлагаете затормозить НТР?
— Войны, увы, не только не тормозят научно-технический прогресс, но способствуют ему. Следует ли из этого, что они играют позитивную роль? Тысячу раз нет! Ибо войны отбрасывают вспять духовное развитие человека и человечества.
— Это уже крайность, уважаемый профессор.
— Поймите, — доказывал Браницкий, — научно-технический прогресс, благосостояние и просто благо — не одно и то же. Очевидно, главенствовать должно именно благо. Но что есть благо для человечества? Представьте благополучную картину будущего: человечество процветает, все, что когда-то требовало затрат труда, дается даром. Любые желания тотчас удовлетворяются. Не нужно даже нажимать кнопки на пульте управления: и это утомляет. Достаточно мысленно представить предмет желания — и вот он, перед вами…
— Прямо рай земной! — послышался то ли восхищенный, то ли иронический возглас.
— И в отличие от библейского он осуществим. Только этот «рай» стал бы закатом человечества! Кто наш гипотетический потомок — счастливец, баловень судьбы, высшее существо, наделенное почти сверхъестественным могуществом? Нет, безвольный пигмей, погрязший в сладком рабстве, лишенный инициативы и творческого начала, мертвец с момента появления на свет, надо полагать, не из материнского чрева — из «колбы»… К счастью для человека, его мятежный дух вряд ли согласится с такой моделью будущего!
— Но непосредственная угроза человечеству — не сладкая жизнь в отдаленном будущем, а ядерная война! Иногда утверждают, что войны предопределены природой человека, этим самым «мятежным духом». Вы тоже так думаете, профессор?
— Конечно, нет! Но возрастающее отставание человека от человечества представляет потенциальную опасность.
— Как это понимать?
— Коллективный интеллект человечества неизмеримо выше, чем интеллект любого из нас в отдельности. Потому что общечеловеческий интеллект — понятие накопительное. Ученый сделал открытие. Оно — вклад в общую сокровищницу знаний, для которой не существует ни границ, ни замков. Однако смотрите, что получается: современный уровень науки, темпы научно-технического прогресса достигнуты не одним человеком и не группой людей, а всем человечеством, к тому же многими его поколениями. Распоряжается же этим богатством отнюдь не человечество, а те, кто обладает властью. Но диктатор или военно-промышленный комплекс, то и другое — уже сегодня мизер в сравнении с человеческим обществом. А ведь интеллектуальный разрыв между индивидом и человечеством продолжает расти.
— Иными словами, происходит инфляция индивида?
— Можно сказать и так. Удельный вес человека в человечестве падает. Ко времени возникновения современной формации — «человека разумного» индивид составлял примерно одну миллионную долю всего человечества, а к двухтысячному году составит лишь немногим более одной десятимиллиардной. Добавлю, что и вклад индивида в сокровищницу человеческой цивилизации непрерывно снижается: представьте себе дробь, числитель которой все, созданное человеком в течение жизни, а знаменатель — все, созданное человечеством за сотни тысячелетий исторического развития.
— Не пессимист ли вы, профессор?
— Пессимизм проявляется в упаднических настроениях. Не скрою, они у меня случаются, особенно после неудач и неприятностей.
— Вот видите!
— А оптимизм — это вера в лучшее будущее, в возможность торжества добра над злом, справедливости над несправедливостью. Значит, я все-таки оптимист, так как верю в такую возможность. Но, по моему разумению, возможность надо еще воплотить! Так вот, разочаровавшись в величии индивида, я тем более остро сознаю величие человечества. Человечество переживает переходный возраст, переносит свойственные этому возрасту болезни. Мои страхи скорее всего действительно надуманны. Возможно, многое само собой станет на круги своя. И все же, сохраняя оптимизм, не изменим заповеди Юлиуса Фучика: «Люди, будьте бдительны!»
Три года назад в институт пришел новый ректор — молодой (сорок с небольшим), но известный профессор, доктор наук Игорь Валерьевич Уточкин. Он сменил на этом посту «холодного» (то есть не имевшего степени доктора) профессора Марьина. Марьин, старый, опытный служака, много лет болевший астмой, был типичным консерватором. Институт стал при нем тихой заводью. С местным начальством Марьин ладил: не приставал с просьбами по хозяйственным нуждам, не требовал фондов на строительство, безропотно выделял студентов для всякого рода неотложных дел областного, городского и районного масштабов. Министерское начальство до поры терпело Марьина, но нередко вызывало на ковер: институт из года в год устойчиво занимал предпоследнее место среди родственных вузов.
Достигнув пенсионного возраста, Марьин резонно рассудил, что лучше уйти с почетом, чем дожидаться, пока тебя «уйдут», и подобру-поздорову отбыл в теплые края.
Уточкин принялся за дело рьяно. Начал он с переоборудования ректорского кабинета, который счел непрестижно скромным. Кабинет отделали дубовыми панелями и кожей, в стены встроили шкафы, пол во всю ширь застлали ковром, мебель сменили. Смежное помещение (его прежде занимал научно-исследовательский сектор) превратили в комнату отдыха, соединенную с кабинетом скрытой — под панель — дверью. В комнате отдыха (злые языки окрестили ее «будуаром») кожей были обтянуты не только стены, но и потолок. Диван, кресла и стол на низких ножках создавали интимную обстановку. Приглушенный свет подчеркивал ощущение уюта.
В этой комнате ректор принимал почетных гостей и особо приближенных сотрудников. Здесь он позволял себе расслабиться, разговор обычно носил доверительный характер, на столе часто появлялись коробка шоколадных конфет и чашечки кофе.
Браницкий был впервые приглашен в «будуар» после довольно неприятного инцидента…
Антон Феликсович воспринял назначение нового ректора с радостью. Его давно тревожил застой, царивший в институте, и, когда Уточкин выступил с программой предстоящих нововведений, он безоговорочно поддержал их. Ректор представлял, каким должен быть современный вуз, чувствовал новые веяния, обладал широтой взглядов, отличающей истинного ученого.
Правда, Браницкий быстро распознал, какая сила движет Уточкиным.
— К пятидесяти стану членкором, а там посмотрим… — откровенно сказал тот Антону Феликсовичу чуть ли не при первом разговоре.
«В конце концов, если человек хочет сделать карьеру и у него есть для этого основания, стоит ли обвинять его в карьеризме? — думал Браницкий. — Пусть будет карьеристом, но для пользы дела!»
Уточкин вник в систему показателей, которыми оценивали работу вузов, и в качестве ближайшего ориентира взял «среднеминистерские» баллы по всем разделам.
В баллах выражали даже возраст преподавателей. И он оказался выше, чем в среднем по министерству (а в данном случае «выше» означало «хуже»). Уточкин стал постепенно избавляться от «переростков». Конкурсная система замещения вакантных должностей не позволяла уволить преподавателя до истечения пятилетнего срока. Но зато ему можно было отказать в переизбрании на очередной срок. И вот, отработав пятнадцать лет, сорокалетний ассистент, не сумевший за это время обзавестись ученой степенью и перейти в доценты или старшие преподаватели, оказывался за бортом…
Один за другим из института уходили опытные педагоги, а на их место принимали вчерашних студентов. В этом усматривался свой резон: смены поколений не избежать, так не лучше ли заблаговременно сделать ставку на молодых?
«Но коллектив преподавателей — не футбольная команда, — негодовал Браницкий. — Уходят те, кто мог работать еще не один десяток лет, чей драгоценный профессиональный опыт складывался годами… Ученая степень желательна, но сама по себе она еще не определяет квалификацию преподавателя, можно быть перспективным ученым и никудышным педагогом».
За сорокалетними ассистентами последовали шестидесятилетние доценты, чей возраст также снижал показатели института…
И тогда Браницкий выступил на профсоюзной конференции:
— Мои годы, увы, тоже подошли к среднеминистерскому рубежу, имеющему столь большое значение для Игоря Валерьевича. Начну подыскивать другую работу…
Это был откровенный демарш: в институте вместе с ректором, Браницким и тогда еще здравствовавшим профессором-механиком насчитывалось всего пять докторов наук.
Антону Феликсовичу устроили овацию. После этого выступления он и удостоился впервые приглашения в «будуар».
Ректор был подчеркнуто доброжелателен и уважителен.
— Дорогой Антон Феликсович! Мы с вами должны найти общий язык, и мы его найдем. Возможно, я допускаю тактические просчеты, но стратегия моя правильна! Мне нужна ваша поддержка. И на меня вы тоже можете рассчитывать. Чашечку кофе? Нина Викторовна, угостите нас!
Секретарь ректора, приветливая женщина средних лет, словно радушная хозяйка, налила в чашки густой ароматный напиток.
— А может, коньяку? — заговорщически шепнул ректор.
— Благодарю вас, — отказался Браницкий. — Мне импонируют ваши стратегические замыслы, Игорь Валерьевич, и в этом постараюсь всячески вас поддерживать. Что же касается тактических принципов, то здесь мы вряд ли окажемся единомышленниками…
С тех пор их отношения напоминали строго соблюдаемый вооруженный нейтралитет. Уточкин, надо отдать ему должное, руководствовался не личными симпатиями или антипатиями к человеку, а исключительно ролью, которую тот мог и должен был сыграть в осуществлении стратегического замысла. Браницкий, пользовавшийся у коллег неоспоримым авторитетом, в шахматной партии Уточкина (по крайней мере в ее дебюте) занимал положение если и не ферзя, то уж во всяком случае одной из тяжелых фигур.
Ректор постепенно обзавелся трудолюбивыми помощниками и не только не сковывал их инициативы, а, напротив, всячески ее поощрял, переложив на приближенных некоторые из собственных функций. Впрочем, он ни на минуту не выпускал узды и не давал никому забыть подчиненной роли.
Уже через год институт шагнул на несколько ступенек вверх. Уточкин пригласил со стороны трех новых профессоров, два доцента защитили докторские.
Число сторонников Игоря Валерьевича понемногу возрастало. Среди них своей преданностью выделялся Иванов. Еще до защиты он вошел в ближнее окружение ректора. На одном из последних заседаний Уточкин, улыбаясь, так что трудно было понять, в шутку это говорится или всерьез, назвал Иванова своей правой рукой…
— Посмотрите, какой нахал! — возмущался Иванов, передавая Антону Феликсовичу брошюру.
Браницкий надел очки.
«В. В. Стрельцов. Моделирование возвратно-временных перемещений с помощью аналоговой вычислительной машины. Автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата физико-математических наук».
— Ай да Перпетуум-мобиле! Право, любопытный поворот: нельзя физически переместиться в прошлое, но можно воссоздать его в настоящем. Недурно… Историки до земли поклонятся… А кто оппоненты? Форов?
— И зачем ему понадобилось оппонировать, — попенял Иванов, — не дорожит авторитетом!
— Авторитет Форова уже ничто не поколеблет. Кстати, автореферат адресован мне, как он оказался у вас?
— Я подумал, что понадобится отзыв, и вот, подготовил.
Браницкий пробежал глазами три машинописных страницы и остановил взгляд на последних строках: «Декан факультета… Заведующий кафедрой…»
— Я не подпишу это, — сказал он брезгливо.
— Тогда я пошлю за одной своей подписью.
— Ваше право. Но автореферат оставьте, он мне понадобится.
— Вы… хотите дать положительный отзыв?
— Вот именно!
— Это же беспринципно, профессор! В свое время…
Браницкий с трудом сдержался.
— В свое время я, к сожалению, действительно допустил беспринципность.
— Что вы имеете в виду?
— Отзыв научного руководителя на вашу диссертацию, Иванов!
— Не пожалейте об этих словах, — сказал бывший аспирант и вышел из кабинета.
Вот и еще один учебный год подошел к концу… Только россыпь втоптанных в пол кнопок и сиротливые подрамники, на которых еще вчера белели чертежи, напоминают об отшумевших защитах.
На столе перед Браницким — групповая фотография выпускников. С обратной стороны рукой Тани Кравченко написано: «Дорогому Антону Феликсовичу с уважением и любовью». Рядом свежий номер «Радиофизики» со статьей, которую рецензировал Браницкий («Как быстро летит время!»).
Вечером в институтской столовой состоялся выпускной банкет. Профессор грустно всматривался в неуловимо изменившиеся лица молодых людей: «Для них я уже прошлое…»
Домой Антон Феликсович отправился пешком, Таня и Сергей пошли провожать.
— Принципиальную разницу между человеком и машиной, — заговорил Браницкий, вспомнив семинар, — видят в том, что машина работает по программе. Это взгляд свысока. Вероятно, так думали патриции о плебеях, американские плантаторы о черных невольниках, «арийцы» о представителях «низших» рас. Мол, наше дело — составлять программы, а их — этим программам беспрекословно подчиняться.
— А разве не так? — спросила Таня. — И вообще, допустимо ли сравнивать машину с человеком, пусть невольником? Он ведь ни в каких программах не нуждается…
— Неправда, Татьяна Петровна. Стоит человеку появиться на свет, и его тотчас начинают программировать. Впрочем, генетическая программа руководит им еще до его рождения. Она предопределила сроки внутриутробного развития, наследственные признаки, безусловные рефлексы и инстинкты. И после рождения жизнь человека подчинена ей же, но это лишь одна из программ. Воспитание и образование…
— Тоже программирование, — закончил за Браницкого Сергей.
— Да замолчи ты, — рассердилась Таня.
— А что, разве тебя не приучали к горшку? А потом — держать ложку и вилку? Одеваться? Мыть руки перед едой? Антон Феликсович прав!
— Речь тоже основана на программе, — продолжал Браницкий. — Грамматика, синтаксис… На каждый школьный предмет, на каждую вузовскую дисциплину — своя программа.
— Но ведь есть же такое понятие — свобода! — не сдавалась Таня.
— Свобода, за которую отдали жизни Байрон и Эрнесто Гевара, и «свобода» в понимании американского президента, свобода, утраченная узником, и «свобода», растрачиваемая бездельником, — что между ними общего?
— По-моему, свобода — это отсутствие всякого подчинения и принуждения!
— Значит, «свобода» делать пакости — тоже свобода? — снова вмешался Сергей.
— Рассуждая о «правах» и «свободах», нужно помнить, что «права» одного могут обернуться бесправием многих, что эгоцентрическая «свобода» делать все, чего душа пожелает, на деле означает насилие над другими людьми.
— Да согласна я с этим, Антон Феликсович! У меня по философии пятерка. Но вот идеалисты считают, что свобода личности состоит в независимости ее сознания от объективных условий, метафизики противопоставляют свободу необходимости, волюнтаристы проповедуют произвольность человеческих поступков, фаталисты же убеждены в их предопределенности. А как считаете вы?
— Что толку провозглашать: «Мое сознание ни от кого не зависит — это и есть подлинная свобода»? Свобода, которую нельзя воплотить в действие, фиктивна. А если свобода заключается в том, чтобы упрямо противиться необходимости, — она попросту глупа. Произвол вообще несовместим со свободой. Предопределенность же поступков, если допустить, что она существует, исключает возможность выбора, а без нее какая свобода!
— Поэтому мы и говорим о свободе как о познанной необходимости, да?
— И еще нужно осознать, что прогресс человечества все более ограничивает свободу индивида, которому поневоле приходится подчинять свои личные интересы неизмеримо более важным интересам общества.
— А если общественное устройство несправедливо? — спросил Сергей.
— Тогда и говорить не о чем… — нахмурился Браницкий. — Так вот, мы придумали для машины первоначальную программу, а для нас ее предусмотрела природа. Человек в ходе исторического развития занялся самопрограммированием, начнет совершенствовать свои программы и машина.
— Позволят ли ей это? — с сомнением сказала Таня.
— Рано или поздно — да. Уже существуют самоусовершенствующиеся и самопрограммирующиеся машины. И коль скоро человек доверил машине усложняющийся интеллектуальный труд, то по логике вещей будет вынужден доверить и совершенствование программ.
— Под своим контролем, разумеется?
— Вот здесь и возникают социальные проблемы. Что за человек воспитает машину, какое наследие передаст ей?
— А возможность бунта машин? — добавил Сергей. — Если машина выйдет из-под контроля…
— Почему обязательно бунт? — возразила Таня. — Ну, пишут об этом на Западе, пугало из машины сделали, а сами возлагают на нее ответственность за судьбы человечества, ждут, что она все предусмотрит и предпишет, как лучше… А я вот о другом думаю. Допустим, машина унаследовала добродетели человека, но убереглась от его пороков…
— Не пьет, не скандалит, чужое не присваивает?
— Да ну тебя! Так вот, стала машина воплощением высокой морали. Не осудит ли, не запрезирает ли нас? Не захочет ли идеализировать, подменить реального человека с его неизбежными недостатками этакой абсолютно правильной, до абсурда совершенной моделью?
— Вот и хорошо. Человечество застесняется и станет хрестоматийно добродетельным. Исчезнут преступления — их некому будет совершать. Ни стрессов тебе, ни инфарктов. Идиллия! Толчки прикроют, джинсы бесплатно раздавать будут…
— Знаете, что я сейчас вспомнил? — прервал Антон Феликсович. — Рядом с НИИ, где я работал в молодости, находился молельный дом евангельских христиан-баптистов. Летом, в жару, окна были открыты и сквозь уличный шум доносились песнопения — мелодии современных песен со словами псалмов. Случилось так, что жизнь столкнула меня с баптистами, разговаривали они медоточивыми голосами и обращались друг к другу не иначе как «брат» или «сестра». Но сладкие речи и показная любовь к ближнему ничего общего не имели с подлинной сущностью этих людей. Так вот, Сергей, ваше «идеальное человечество» напоминает мне баптистскую секту. Уж лучше останусь при своих недостатках! Но почему и вы, и Таня пытаетесь разобщить человека и машину? Лучше подумайте, как сочетать их в единое целое.
— Вы говорите о человеческо-машинном обществе?
— Нет, я имею в виду мудрое, доброе, процветающее человечество, которое знает о несправедливом общественном устройстве лишь из учебников истории!
— А какое оно будет, во плоти и крови или на транзисторах? — лукаво спросил Сергей.
— Поживем — увидим! — отшутился Браницкий.
Что случилось с Антоном Феликсовичем? Уже был куплен билет до Симферополя, в домике на Чайной Горке готовились к приезду гостя, и вот он в самолете, но летит не в Крым, а в киргизский город Ош, откуда берет начало Памирский тракт…
Вдруг защемило сердце, встала перед глазами панорама снежных вершин на блеклой голубизне неба. И Браницкий решил: еду!
«Глупо!» — язвительно откликнулось второе «я».
«В последний раз!» — оправдался перед ним Антон Феликсович, а сам тоскливо подумал: неужели действительно в последний раз?
Что отняло его у безмятежного крымского покоя? Микроб безрассудства? Волшебство гор? Чем заворожили горы ректора Московского университета Рема Викторовича Хохлова, имел ли академик право ставить на карту свою столь дорогую для науки жизнь? Или не знал, на что идет? Знал… Так и Браницкий.
А началось это много лет назад. За плечами заядлого автотуриста уже были Урал и Западная Сибирь, Прибалтика и Приэльбрусье, Военно-Грузинская дорога и Карпаты, наезженный асфальт Черноморского побережья и пустынные кручи Нагорного Карабаха… И вот однажды он прочитал в «Известиях» короткую заметку «Визит за облака». В ней рассказывалось о тяжелом и романтическом труде водителей одной из самых высотных трасс планеты — Памирского тракта.
— Решено! Едем на «Крышу мира», — загорелся Браницкий.
— До лета еще далеко, — трезво рассудила жена — штурман семейного экипажа, олицетворявшая в нем разумное начало. Но Антон Феликсович не любил и не умел ждать: назавтра он послал письмо главному инженеру ПАТО — Памирского автотранспортного объединения Дарвишу Абдулалиеву (о нем упоминалось в заметке). И был обрадован скорым ответом.
Ош встретил их солнцем, яркими красками, характерным колоритом восточного города. Браницкий впервые осознал, что находится в Средней Азии — такой, какой себе ее представлял. Это впечатление усилилось, когда через несколько часов они оказались на ошском базаре, равного которому по изобилию фруктов никогда не видели. Но, конечно, в первую очередь нужно было разыскать ПАТО.
И вот они в кабинете Абдулалиева. Совсем еще молодой, энергичный человек с добрым, прямым взглядом поднялся навстречу.
— Я уже стал беспокоиться, — сказал он приветливо. — Вы должны были приехать позавчера.
На следующий день Антон Феликсович прочитал памирцам лекцию о научно-технической революции. И — неожиданность: полный зал слушателей, жадное внимание, вопросы…
Браницкий сразу же стал знаменитостью. Его с несравненным памирским гостеприимством встречали в кишлаках, поили кумысом и зеленым чаем, потчевали фруктами, зеленью, шурпой и пловом.
Возил их с женой по «Крыше мира» Имомбек Мамадодов, один из памирских асов. Пройдет год и еще один — Браницкому доверят руль бензовоза, но всякий раз, приезжая на Памир, он будет заново с душевным трепетом постигать инопланетное величие высочайшего Акбайтала, кровавые потоки Алая, лунный ландшафт Долины Смерчей, сапфировое сияние мертвого озера Каракуль…
В 123 километрах от Хорога — жемчужина Памира Джиланды. На берегу хрустальной горной речки горячий, почти кипящий, источник. В два каменных домика с бетонированными комнатами-ваннами вливаются потоки воды — клубящейся сероводородным паром и чистейшей ледяной. Смешиваясь, они образуют божественный коктейль.
Блаженство погрузиться в жгучую жидкость, обновляющую душу и тело, Браницкий испытал всего четыре раза, но оно врубилось в память навечно.
И сейчас Антон Феликсович летел в Ош с мечтой об этой живой воде, которая — бывают же на свете чудеса! — возвратит ему молодость…
Гражданским долгом ученого Браницкий считал не только само свершение научно-технической революции, превратившей науку в непосредственную производительную силу, и не только подготовку кадров, без которых немыслим дальнейший прогресс, но и пропаганду научных достижений среди неспециалистов, приобщение всех людей к новым, «техническим» аспектам культуры.
Публичные лекции в народном университете, ежемесячная телевизионная рубрика «Этюды о чудесах науки», газетные и журнальные статьи по вопросам естествознания и техники — все это входило в каждодневный круг интересов, составляло одну из сторон его жизни. Но особое удовлетворение он получал от того, что в прошлом веке называли «книжным просветительством», а ныне именуют научно-популярной литературой…
Еще в молодые годы запомнил Браницкий четверостишие:
Упаси нас бог познать заботу —
Об ушедшей юности грустить,
Делать нелюбимую работу,
С нелюбимой женщиною жить.
Ему повезло хотя бы в одном — он редко делал нелюбимую работу. За исключением разве экзаменов, отчетов и скучных собраний… Повезло и потому, что еще мальчишкой приобщился к увлекательному занятию, был пощажен войной, не сбился с дороги в трудное послевоенное время.
Пожалуй, только в единственном пристрастии он потерпел фиаско: питая слабость к поэтической музе, не пользовался ни малейшей взаимностью.
Яркий, своеобычно талантливый фантаст Илья Иосифович Варшавский однажды признался Браницкому, что не любил фантастику и даже в мыслях не имел сделаться когда-нибудь писателем-фантастом. Он стал Фантастом с большой буквы, но, к сожалению, так поздно! Само призвание, словно поблукав вслепую, в конце концов нашло-таки Илью Варшавского, а он, со свойственной ему ироничностью, подчинился неизбежности. Возможно, ему казалось, что он лишь притворяется писателем-фантастом — не оттого ли столь озорны его рассказы?
В «феномене Варшавского» главенствовал талант. Он заявил о себе вопреки склонности, наперекор логике. С Браницким было иначе: его тянуло писать, но «прожиточный минимум» писательских способностей, увы, отсутствовал. К счастью, он вовремя осознал это, иначе быть бы ему графоманом…
«Для писателя бесталанность — драма, — рассуждал Антон Феликсович. — А во многих профессиях талант и призвание вовсе не обязательны, их с успехом замещают квалификация, настойчивость, чувство долга и ответственности, сознательное отношение к своему, пусть не очень любимому, делу. Множество таких специалистов не по призванию — инженеров, врачей, учителей! И вовсе не горе-специалистов, а хороших, авторитетных, уважаемых. Они приносят несомненную пользу. Только вот получают ли удовлетворение от того, что делают?
Второе же «я» Браницкого издевательски подзуживало: «Сколько посредственных инженеров, бесталанных учителей, равнодушных врачей выпускают вузы! Уродливые машины, искалеченные судьбы, загубленные жизни — вот чем оборачиваются дипломы, которые мы выдаем из благих, казалось бы, побуждений, опасаясь нанести урон интересам государства. Как будто вред, который причинит дипломированный невежда, не есть во сто крат более тяжелый урон!»
К счастью для Антона Феликсовича, у него было из чего выбирать, даже в писательстве. От графомании его спасла научно-популярная литература, на которую смотрят свысока как «истинные» писатели, так и «истинные» ученые.
Да, многие коллеги Браницкого считали «популяризаторство» делом несерьезным и чуть ли не роняющим достоинство ученого. Однако научно-популярный жанр не так прост, как кое-кому кажется…
Уже будучи автором трех технических книг, Антон Феликсович написал популярную брошюру для Гостехтеориздата. Рецензировала ее Ксения Владимировна Шельмова, доктор физико-математических наук, женщина необычайно эрудированная и едкая, словно концентрированная серная кислота. Отзыв был уничтожающим.
Заведующий редакцией, добрейший и корректнейший человек, обращаясь к незадачливому автору, участливо сказал:
— Воля ваша, но, по-моему, переделывать не стоит, зря потратите время…
На переработанную рукопись та же Ксения Владимировна дала противоположную по смыслу рецензию. Брошюру издали, а Браницкому предложили совместительство, очевидно полагая, что человек, способный вытянуть свою собственную безнадежную книжку, сумеет сделать то же самое с чужими.
Так в далекие пятидесятые годы Антон Феликсович оказался одновременно на двух стульях: он заведовал лабораторией в НИИ и был редактором Гостехтеориздата. Во второй своей ипостаси ему довелось встречаться с интереснейшими людьми, очень разными, но объединенными в общность словом «автор».
Познакомился он и с Ари Абрамовичем Штернфельдом, о котором в энциклопедии сказано: «…один из пионеров космонавтики… Международные премии Эно-Пельтри-Гирша по астронавтике (1933) и Галабера по космонавтике (1962)».
Говорят, жизнь полосатая. Судя по всему, Ари Абрамович переживал тогда не слишком светлую полосу. Его книга «Межпланетные полеты» второй год лежала в издательстве без движения. Наконец ее дали Браницкому — видимо, как специалисту по «безнадежным» рукописям.
Стоит ли подчеркивать, насколько заинтересовала Антона Феликсовича тема? Жажда полета, утратив физическую утолимость, стала чем-то вроде нестихающей душевной боли. Книга Штернфельда трансформировала ее если не в мечту (Браницкий считал себя реалистом), то в игру воображения.
Бывший любитель-авиатор и будущий профессор, пока еще не защитивший даже кандидатской диссертации (это был как раз период между первой, неудачной, защитой и второй), представлял себя в кабине космолета, несущегося к Марсу по траектории, рассчитанной Штернфельдом…
Закончив редактирование (а потрудиться пришлось изрядно), он встретился с автором. Обликом тот напоминал древнего ассирийца: грива седеющих черных волос, курчавая борода, выпуклый блестящий лоб, глаза-маслины. Наушник слухового аппарата, быстрая нечленораздельная речь, бурная мимика дополняли это впечатление.
Штернфельда сопровождала жена — тихая, неприметная на его фоне женщина. В ее отношении к мужу чувствовалось что-то материнское. Видимо, Ари Абрамович был приспособлен к галактическим мирам лучше, чем к тому, где обитал, он как бы спустился на Землю со звезд, и жена взяла на себя роль посредницы между ним и землянами. Она и в самом деле служила переводчицей: несмотря на слуховой аппарат, Штернфельд не понимал Браницкого, а тот и вовсе не мог приспособиться.
— Мы хотели сказать, что… — комментировала каждую его фразу жена, видимо идеально изучившая манеру Штернфельда общаться с собеседниками.
Первый контакт с «инопланетянином» закончился плачевно из-за непростительной для профессионального редактора оплошности. Правка была настолько обильна, что в авторском тексте не осталось буквально живого места.
Если бы Браницкий предварительно отдал рукопись на машинку, то все обошлось бы как нельзя лучше. Но глазам Ари Абрамовича предстало его детище, подвергшееся чудовищной вивисекции (так он решил сгоряча). И Штернфельд взорвался. Затолкав смятые листы рукописи в портфель, он выбежал, крикнув что-то вроде: «Ноги моей здесь не будет!»
Назавтра Браницкий услышал в телефонной трубке женский голос:
— Приносим извинения. Мы прочитали отредактированную рукопись и остались очень довольны.
Они еще не раз встречались — автор книги оказался милым, приветливым человеком. А когда «Межпланетные полеты» увидели свет, Браницкий получил экземпляр с дарственной надписью, начинавшейся словами: «Долгожданному редактору этой книги…»
Брошюра с пожелтевшими страницами и выцветшей обложкой, изданная за несколько лет до запуска первого спутника и при всей своей убедительности показавшаяся тогда читателям фантастикой в духе Циолковского, до сих пор стоит на полке книжного шкафа в домашнем кабинете Антона Феликсовича. И он нет-нет и возьмет ее в руки, прочитает надпись, сделанную рукой Штернфельда, вздохнет: «Какое поразительное столетие выпало на мою долю… Когда я поступал в институт, не было ни атомных электростанций, ни транзисторов (их изобрели в год, когда мы защитили дипломные проекты), ни лазеров (они появились уже после того, как я стал доцентом), ни цветных телевизоров (к этому времени был уже профессором!)… А ЭВМ, кибернетические роботы, пересадки сердца? Всего этого хватило бы на несколько жизней. Почему же жизнь становится лишь более емкой, но отнюдь не более долгой?»
Обычно Антон Феликсович читал лекции старшекурсникам. Дисциплину поддерживал жесткую, опоздавших в аудиторию не впускал, требовал тишины, отвлекаться чем-либо посторонним не давал. Через неделю-другую к этому привыкали, устанавливалась рабочая атмосфера. Если же в коридор доносились взрывы смеха, значит, у профессора «лирическое отступление» и он рассказывает что-то смешное или вышучивает провинившегося. Впрочем, Браницкий нередко направлял острие шутки и в свой адрес, высмеивал собственную рассеянность:
— Вчера говорю жене: слушай, что это со мной, хромаю! А жена отвечает: «Ничего удивительного: ты одной ногой идешь по тротуару, а другой — по мостовой!»
Браницкий считал смех верным средством от усталости. Он мог мгновенно вызвать вспышку смеха и столь же быстро погасить ее. Словно гром прогремит — и останется в воздухе бодрящий запах озона…
В этом учебном году Антон Феликсович впервые решил прочитать небольшой курс «Введение в специальность». У первокурсников профессор застал непривычную картину: половина потока, сидя, копалась в портфелях, другие стояли, переговаривались, двигали стулья, шелестели тетрадями. Пронеслась бумажная «ласточка»…
— Встать! — на миг потерял самообладание Браницкий.
«Они еще не умеют работать! — осенило его. — Нужно попытаться захватить инициативу. Криком здесь не возьмешь…»
— Кто из вас любит детективные рассказы?
Протест, обида, недоумение последовательно отразились на лицах первокурсников. А вот наконец и признаки заинтересованности. Одна за другой потянулись вверх руки.
— Совсем другое дело, — улыбнулся Браницкий. — Здравствуйте. Садитесь. Расскажу детективную историю, связанную с вашей будущей специальностью. Хотите?
— Хотим! — нестройно откликнулась аудитория.
— Условие — тишина. Договорились?.. Когда ваших пап и мам еще не было на свете, в одной из западно-европейских стран построили мощный передатчик. Согласно расчету он должен был вещать на всю Европу.
— Передатчик средневолновый? — задал вопрос худенький паренек в очках.
— Радиолюбитель? — в свою очередь спросил Браницкий.
— Коротковолновик. У меня свой позывной есть.
— Хорошо! Так вот, передатчик был средневолновый, короткие волны тогда считали бросовыми, непригодными для радиовещания. Их отдали любителям.
— И мы, любители, доказали: на коротких волнах передатчик мощностью, ну, как осветительная лампочка позволяет связываться с другими континентами! А что было потом?
— Поначалу расчет полностью оправдался, но вскоре слышимость стала ухудшаться. Инженеры обследовали схему — все цепи вместе и каждую в отдельности.
— И нашли неисправность?
— В том-то и дело, что нет. Приборы показывали норму. Токи текли беспрепятственно. Коротких замыканий и утечек не было. Передатчик отдавал в антенну номинальную мощность. Но с радиоволнами происходило что-то неладное. Владельцы передатчика, отчаявшись, обратились за помощью… Куда, как вы думаете?
— К ученым?
— В полицию! Вскоре на станцию прибыли детективы. Они бродили по аппаратному залу и антенному полю, задавали нелепые вопросы и к концу дня сделались объектом насмешек.
— Это же надо было придумать! — сказал паренек в очках. — Нашли бы опытных радиолюбителей. Вот в радиоклубе есть один, любого инженера за пояс заткнет!
— Но чуть ли не на следующий день, — продолжал Браницкий, — слышимость полностью восстановилась. Детективы были невеждами в радиотехнике, однако свое дело знали.
— Так что же они нашли?
— Оказалось, что в окрестностях станции как раз и обитали радиолюбители, причем особого рода: они сооружали рамочные антенны, направляли их с близкого расстояния на передатчик и ловили, словно неводом рыбу, энергию излучения. К «рамкам» были подключены не радиоприемники, а электрические лампочки и плитки. Радиовещательная корпорация освещала и обогревала дома в поселках, окружающих со всех сторон станцию.
— Выходит, сыщики посрамили инженеров?
— Выходит так. А мораль этой истории… Через четыре года и десять месяцев вы получите дипломы. Постарайтесь же, приобретя профессиональные знания, а затем и опыт, не утратить интуиции, свежести взгляда, непредвзятости подхода. Не позволяйте себе замшелости, самодовольства, зазнайства. Не следуйте слепо за авторитетами, но ни на кого не смотрите свысока. Не щадите себя. С самого начала и до самого конца! Таково мое напутствие. А теперь за работу!
Самые яркие жизненные впечатления Браницкий связывал с двумя «Па…» — Памиром и Парижем. Одно и другое были для него словно плюс-минус бесконечность. Высокогорная пустыня с ее необозримыми инопланетными ландшафтами, целомудренными нравами, замедленным темпом жизни, казалось бы, непримиримо противостоит красочному легкомыслию и пресыщенности гигантского муравейника, в котором роль юрких, неутомимых букашек играют люди. Но при всей несхожести этих двух «Па…» они являют собой диалектическое единство противоположностей: им в равной мере присущи красота и величие…
В Париже Браницкий побывал лишь однажды, за несколько лет до Памира, и провел там четыре незабываемых дня.
Что может оставить в памяти короткая туристская поездка? Но вспышка молнии мгновенна, а высвеченная ею картина иной раз запечатлевается на всю жизнь.
Браницкого всегда забавляли туристы, заносившие в блокнот каждое слово гида, наивно восторгавшиеся красочной витриной, парадным фасадом, неоновой рекламой, пестрой и беззаботной для неискушенных глаз уличной толпой. Они напоминали ему ограниченного от природы, но очень старательного студента, принимающего за абсолют каждую строчку учебника.
Сам Антон Феликсович не насиловал произвольную память информацией, которую можно в любое время с куда большей объективностью извлечь из справочника или энциклопедии. Он не вел дневник, о чем, впрочем, иногда сожалел. На первых порах снимал слайды, оседавшие потом в коробках. Изредка их извлекали, но всякий раз оказывалось, что воспоминания более ярки и жизненны. Уличая память в конфликте с фактами, слайды лишь вызывали досаду и желание убрать коробку подальше, даже забыть о ее существовании.
Потом фотоаппарат и восьмимиллиметровая кинокамера вообще были заброшены. Сознавая невозможность получить за несколько дней детальное представление о стране или городе, Браницкий предпочитал представлению впечатление, причем впечатление интегральное, обобщенное, как бы состоящее из отдельных крупных мазков, напоминающее яркостью и фрагментарностью витраж или мозаичное панно.
В Париже у Антона Феликсовича был знакомый — Владимир Алексеевич Гарин. Незадолго до приезда Браницкого его назначили в ЮНЕСКО на довольно крупный пост директора департамента (начальника отдела). Гарин дал Браницкому свой парижский адрес, хотя вероятность воспользоваться им представлялась равной нулю.
Но вот, назло теории вероятности, Антон Феликсович шагает по вечернему Парижу, легко ориентируясь в его планировке, минует ярко освещенную площадь Согласия и выходит на фешенебельную Де ла Мот Пике. Ощущение такое, будто город давно и хорошо знаком, много раз виден, исхожен из конца в конец. А в этом доме, ну конечно же, живет Гарин!
Темный подъезд, в глубине рубиновая точка. Браницкий на ощупь движется к ней, протягивает руку, инстинктивно нажимает — оказывается, это кнопка лифта. Вспыхивает неяркий свет, Антон Феликсович заходит в кабину, и свет за его спиной гаснет.
Как только лифт остановился, зажегся плафон на площадке.
Двери открыла жена Гарина.
— Ты посмотри, Володя, какой у нас гость! — позвала она, глядя на Браницкого так, словно тот вышел не из лифта, а из летающей тарелки.
Их знакомство было почти шапочным, но, встречаясь за границей, знакомые становятся приятелями, приятели — близкими друзьями, друзья — почти родственниками. Браницкий явно перешагнул через ступеньку — прием ему оказали родственный.
Утром Гарин подъехал к отелю на «Волге». Насколько легко ходить по Парижу пешком, настолько трудно водить машину — одностороннее движение превращает улицы в лабиринт. Владимир Алексеевич минут сорок колесил вокруг отеля, прежде чем сумел к нему подъехать.
И вот уже Гарин ведет машину, а Браницкий с развернутым на коленях планом Парижа командует «налево-направо», словно штурман во время ралли.
Спал Браницкий три-четыре часа в сутки, расставаясь с Гариным, бродил по улицам, пока не валился с ног. Побывал в Лувре, Музее современного искусства и Соборе инвалидов, ухитрился заблудиться ночью на Монмартре и спрашивал дорогу у стайки веселых женщин, выпорхнувших из погребка, а те, видимо не поняв ломаной английской речи, смеялись и одаривали его воздушными поцелуями.
Гарин решил устроить для гостя дегустацию французских вин. Какое же разочарование испытал Браницкий!
— Ничего не понимаю. И эта кислятина пользуется мировой репутацией?
— Ну что вы! — сказал Гарин. — Настоящие французские вина не для простых французов.
Париж покорил Браницкого (с тех пор одной из его настольных книг стала «Архитектура XX века» Ле Корбюзье; он подчеркнул в ней строки: «Во всем мире Париж дорог каждому, какая-то частица души каждого из нас принадлежит Парижу…»).
…Антон Феликсович покидал Париж, сознавая, что расстается с ним навсегда. Никогда более не доведется ему постоять в шоке перед фреской Пикассо, погрузиться в огненное море Елисейских полей, ощутить под ногами камни Бастилии, проплыть на речном трамвае, широком и плоском, как баржа, излучинами Сены. Но он благодарил судьбу за то, что смог приобщиться к величию и нищете Парижа, оставив взамен частицу души.
— Ну, заходите! — обрадовался Браницкий. — Сколько же мы не виделись, полгода?
— Мы вас на свадьбу приглашаем, Антон Феликсович! — с порога проговорила Таня. — Вот решили…
— А как же идейные разногласия?
— Она осознала свои заблуждения, — сказал Сергей.
— Вот уж не подумаю!
— Хватит, хватит! — замахал руками Браницкий. — Расскажите лучше, что с работой. Вы оба, кажется, на приборостроительном? А почему не в аспирантуре?
— Мне еще рано, — вздохнула Таня. — А он… если честно, то по глупости не поступил.
— У меня диплом не с отличием, Антон Феликсович, — объяснил Сергей. — Сплошь пятерки, но есть одна тройка…
— За практику, — перебила Таня. — Он вместо завода в турпоход отправился. Опоздал на три недели.
— Никуда не годится… Но уж если так получилось, надо было отработать.
— Да он хотел, только Иванов не позволил. «Если для вас байдарка важнее практики, — говорит, — то получайте синий диплом вместо красного и забудьте об аспирантуре!»
— Аспирантура никуда не уйдет, — успокоил Браницкий. — Было бы желание. Важно найти направление и, не откладывая, начать работать.
— Я уже выбрал тему. Вот вы упомянули тогда, что интеллект отдельного человека безнадежно отстает от интеллекта человечества. А по-моему, не так уж безнадежно…
— Он говорит, — перебила Таня, — что если мозг каждого человека подключить к единому «общечеловеческому» электронному мозгу, то все, чем располагает человечество, окажется доступно любому из нас.
— Мне такая мысль, признаюсь, тоже приходила в голову, — ответил Браницкий. — Материалистическому мировоззрению не противоречит. Но реализация…
— Вы говорили на лекции, что луч лазера уже сегодня мог бы собрать воедино и передать хоть на Марс голоса всех четырех с лишним миллиардов человек, населяющих Землю. А здесь, мне кажется, обратная задача.
— Вы ее слишком упрощаете, Сергей. Положим, «общечеловеческий» мозг — всеобъемлющий банк информации — уже существует. Но как связать его с мозгом индивида, минуя органы чувств — глаза, уши? Как преодолеть обусловленную ими инерционность восприятия?
— Информацию можно вводить в мозг с помощью вживленных микроэлектродов. Об этом пишет Хосе Дельгадо в книге «Мозг и сознание».
— Эксперименты Дельгадо любопытны и обещают многое, — согласился Браницкий. — Но микроэлектроды… Это все равно что невооруженный глаз там, где не достаточен даже электронный микроскоп. Кстати, я еще не поздравил вас!
— С чем? — одновременно спросили Сергей и Таня.
— Со свадьбой, конечно!
На этот раз не было ни кофе, ни коробки с шоколадными конфетами. Дверь в «будуар» слилась с панелями, словно ее вовсе не существовало. Ректор встретил Браницкого подчеркнуто официально, не вышел, как бывало, навстречу, не провел под ручку по пушистому ковру до самого кресла, а лишь слегка приподнялся над столом и сделал неопределенный жест.
Последнее время в их отношениях наступило прогрессирующее похолодание. Антон Феликсович не терпел подхалимов, Игорь Валерьевич относился к ним более чем снисходительно («В интересах дела!» — говаривал он Браницкому, когда тот недоумевал, зачем ректору, человеку способному во всех отношениях, поощрять культ собственной личности). Роль Антона Феликсовича в институтских делах неуклонно уменьшалась: число профессоров перевалило за дюжину; будучи людьми новыми, в чужой монастырь со своими порядками они не совались, начинания Уточкина поддерживали, не особенно вникая; многие ветераны ушли из института, кто по возрасту, а кто по собственному желанию.
Институт, казалось, процветал: по итогам последнего года он занял престижное место. Между тем атмосфера в институте стала тяжелой. Работали скорее не за совесть, а за страх.
— Раньше такого не было, — сказал Браницкий Уточкину. — Не слишком ли это дорогая цена за первые места?
— Занимайтесь вашей кафедрой, уважаемый профессор! — ответил ректор.
Полгода не был Антон Феликсович в ректорском кабинете, и вот неожиданное приглашение.
— Ознакомьтесь с этим документом.
В руках Браницкого несколько исписанных знакомым почерком листков: «Ректору института д. т. н. проф. Уточкину И. В. проректора к. т. н. Иванова Е. Я. докладная записка… Сообщаю о безответственных поступках проф. Браницкого А. Ф. Не могу оставаться безучастным свидетелем того, как мой учитель теряет уважение коллектива. Своим авторитетом он пытался покрыть злостного спекулянта Козлова, принял в аспирантуру известного своей недисциплинированностью Лейбница… Проф. Браницкий позволяет себе в присутствии сотрудников критиковать действия руководителей института, демонстративно не подал мне руки, чем нанес ущерб моему авторитету проректора… Проф. Браницкий запустил научную работу, перерасходовал смету отраслевой лаборатории, когда я еще работал над завершением диссертации. Кстати, как научный руководитель, он ставил мне палки в колеса, загружал посторонними поручениями, чуть не сорвал защиту… И, наконец, последнее. Проф. Браницкий публично излагает и пропагандирует философские концепции, не нашедшие…»
— Что с вами, Антон Феликсович? Нина Викторовна, «скорую»!
Вечерело. Антон Феликсович и Дарвиш дремали на заднем сиденье «Волги». Вдруг водитель Джерол закричал:
— Смотрите, что это?!
Прямо перед ними слева направо над горизонтом плавно двигался вертикальный эллипс, словно оттиснутый серебром на сумеречном небе.
— «Летучий голландец»!.. — прошептал Браницкий.
Внезапно эллипс изменил направление и начал быстро приближаться. «Летучий голландец» завис над замершей у обрыва «Волгой». Браницкий ясно различил цепочку иллюминаторов. Открылся люк, несколько серебристых фигур соскользнули на землю.
— Вы гуманоиды? — чужим голосом спросил Браницкий.
— Мы люди, обыкновенные люди, — ответили ему. — Как бы вам объяснить…
— Неужели из будущего? Но этого не может быть! Путешествия во времени противоречат логике.
— Да, в обычном понимании…
— А разве понимание может быть необычным?
— Может. Если бы вы знали о гармониках времени…
— Подождите… Я уже где-то слышал об этом. Да, именно Стрельцов…
— Вы встречались с великим Стрельцовым? — воскликнул один из пришельцев. — И каков он был?
— Ничем не примечательный паренек с портфелем…
— Ничем не примечательный? Поистине, большое видится на расстоянии! Да знаете ли вы, что теорию возвратно-временных перемещений по значению можно сравнить разве лишь с полиэдральным интеллектом гениального Лейбница!
— Готфрида Вильгельма Лейбница? — не веря себе, спросил Браницкий. — Но ведь полиэдральные волны…
— Полиэдральные биоволны человеческого мозга открыл гениальный Сергей Лейбниц, — снисходительно разъяснили ему. — Именно он вскрыл резервный механизм мышления, основанный не на нейронных, а на параллельных полиэдральных сетях! Благодаря этому открытию каждый из нас стал обладателем всех сокровищ, накопленных человечеством…