Раз

Как будто наступила ночь. Я не уверен.

Мне кажется, что теперь темно всегда.

Вот, к примеру, лампа. Она молчаливым, но ярким укором освещает часть стола, отвлекает внимание от остального мира, злорадно отдает его на растерзание темноты. Я физически ощущаю, как эта темнота проникает в мою кожу и изъедает ее, превращает мое тело в ледяной кристалл сумасшедшего спокойствия, а мое время — в песок.

Завтра мне стукнет тридцать.

Или уже завтра? Сегодня – завтра? Не помню.

Я лежу на полу около кровати.

Я ребенок.

И все, что осталось у меня — эта лампа.

Лампа освещает сваленные в кучу компакт-диски, полупустую пачку сигарет, грязную пепельницу. Рядом должен быть стакан и пустая бутылка, — я это отчетливо помню, я ведь еще вчера видел их, хоть и не прикасался ни к бутылке, ни к стакану несколько дней. Нет, Димка, я не пил. Честно.

Или пил?

Димка, ты где?

Темнота, заботливо выпущенная на волю светом дешевой, потрепанной настольной лампы, поглотила стакан. Бутылку.

Поглотила меня. Все.

Я рвано вздыхаю, с трудом поднимаюсь и сажусь на кровать. В голове шумит, она тяжелая, мысли в ней копошатся бессвязным клубком. Курить. Взял со стола пачку сигарет, зубами достал две, — так получилось; одну из них отправил обратно, — чиркнул зажигалкой, ощущая, что мне нравится хоть так, на секунду, но отогнать тьму от себя.

А тьма, словно подчеркивая мое ничтожество, вероломно отступила только в тот момент, когда я сдался ей, когда убрал палец со ставшей очень горячей педальки подачи газа.

И я понял, осознал, увидел — света для того, чтобы разогнать темноту, хватит и без моей зажигалки. Лампа была достаточно яркой, и темно вокруг не могло быть в принципе; и для меня — загадка, как я смог перепутать всепоглощающую тьму с заносчивым, но безобидным полумраком. В сущности, здесь даже слишком светло. Надо вставать. Пара таблеток, полчаса – и я начну напоминать человека.

Я ребенок. Я несносен, несу чушь и не знаю, чего хочу.

Но точно знаю, чего не хочу.

Чтобы мое время превращалось в песок.

Димка, ты где, черт тебя дери?


***

Я вынимал ключ из замка входной двери, и в этот момент понял, что как раз докурил сигарету. Выяснилось это при затяжке, — табак полностью истлел, а может, просто выпал, и в тисках пальцев остался беспомощный фильтр.

Я выбросил окурок куда-то в глубину лестничных проемов, хотя мне очень хотелось зайти, не разуваясь, в комнату и положить в пепельницу то, что осталось от моей сигареты.

Зачем?

Не знаю. Я ребенок, не забыли?

Вообще-то я не псих. Просто мне хочется вернуться и поглядеть в зеркало. Возвращаться — плохая примета, но если перед повторным уходом посмотреться в зеркало, то пронесет. Все очень просто.

Только в тот раз не пронесло.

И теперь эта примета теряет всякий смысл, потому что мне уже все равно. Тем не менее, я смотрюсь в зеркало, каждый раз перед уходом.

Привычка.

Зажигалка снова вспыхнула, кончик сигареты испуганно зажегся коротким пламенем, но тут же успокоился, угас, стал лениво тлеть.


***

На кой ляд меня туда черт понес в два часа ночи — я и сам не знаю. Просто словно кто-то настойчиво звал, тянул меня туда, на Монастырский остров.

Очень сильно тянул.


***

Давайте как будто это кино. Мне нравится, когда кино.

Там по шикарному объемному городу, где даже мусор лежит в красивом художественном беспорядке, шагает печальный человек средних лет под ненавязчивую музыку. Он одет безыскусно, но вместе с тем очень стильно, - потому что кино. Он поразительно переигрывает, но все равно симпатичен. Камера фиксирует, как человек садится в такси. И потом длинный и печальный план поездки.

Красивая мелодрама.

Но вот это уже надо снимать крупным планом, - я расплачиваюсь.

Мелодрама превращается в трагикомедию. Деньги, — как обычно, — куда-то подевались. Они в кошельке, - скажет недоуменный зритель. Но я гротескный персонаж, у меня никогда не было кошелька.

Но деньги точно были, — объясняю я таксисту. Начинаю выкладывать все из своих карманов в поисках этой бумажной наркоты, возведенной в культ. Таксист молчит. На свет маленькой лампочки под потолком автомобиля извлекаются: паспорт, рабочее удостоверение, пачка "Парламента", зажигалка, пластиковая карточка "Мастеркард", разряженный мобильный телефон, зарядить который никак не дойдут руки да и незачем, небольшой прозрачный пакетик, — похожий на те, в которых продают наркотики в фильмах, — в котором несколько разноцветных медиаторов.

Удивительно много может рассказать о человеке содержимое карманов. Это отличный киноприем: зритель уверен, что я раздолбай, курю, имею работу, у меня нет друзей и нет необходимости их заводить, а еще я творческий человек, играющий на гитаре.

Не хочу разубеждать зрителя ни в чем.

Да мне и некогда – надо искать деньги.

В самом остроумно расположенном, — на рукаве, — кармане были только ключи; впрочем, как всегда. В карманах джинсов была мелочь, еще два медиатора, заметка обо мне, вырезанная из газеты другом и торжественно мне преподнесенная. Да, зритель, прости. У меня есть друзья. Случай, описанный в заметке, и в котором я соответственно поучаствовал, получился очень забавный. Позже расскажу, но сейчас мне нужно найти и отдать деньги таксисту. Сцена затягивается.

Денег нигде нет.

Я бросаю быстрый взгляд на водителя. Его лицо выглядит так, будто его пахал добросовестный пахарь. Я криво улыбаюсь ему. Его иссеченное оспой лицо принимает угрожающее выражение.

Но они же точно были, — заверил я не столько таксиста, сколько себя, разглядывая лежащую на сиденье кучу сомнительных сокровищ, которая каким-то образом помещалась у меня в карманах. В сотый раз, наверное, засунул руку в правый карман куртки, ожидая в сотый же раз не найти там ничего, кроме высыпавшегося из сигарет табака.

Ожидания меня не обманули.

Денег не было.

В сотый раз их не оказалось и в других карманах.


***

Хорошо, что в здание торгового центра, около которого мы остановились, был встроен банкомат. Потому проблема решилась относительно мирно, — я снял деньги, таксист, качая головой, взял деньги, машина, качая плохо закрепленным задним бампером, увезла таксиста и деньги.

А я остался.

Без денег и ничем не качая.

Вообще-то со мной что-то не так.

Надо курить.

Я засунул руку в карман, чтобы достать сигареты. И в ладонь словно впрыгнула сложенная вчетверо банкнота номиналом в сто гривен. Я достал ее из кармана и долго — около минуты — смотрел на нее со всех сторон и ракурсов.

Пока не рассмеялся над собой.

От греха подальше я переложил деньги в задний карман джинсов. Там точно никуда не денутся. Ну то есть, — не буду зарекаться! — не должны. А там кто знает?

Трудно все-таки рассматривать жизнь как кино. При таком бюджете и масштабе декораций сценарий и сюжет у жизни все-таки не очень. По сюжету мне, видимо, нужно было попасть в торговый центр этим воскресным очень-очень ранним утром, а попадать я сюда не собирался. И сценарист не нашел ничего умнее, чем забросить меня в здание с помощью хитрого сюжетного хода — необходимости расплатиться с таксистом. В планы сценариста не входил альтернативный вариант расплаты.

Хотя деньги точно были.

- Они были, ты слышишь! – раздраженно ору я.

Все равно на улице не души. Холодно и поздно.

А так хоть сцена драматическая.

А ну, дорогой сценарист, поведай-ка мне: зачем меня нужно забрасывать в этот центр? Я здесь встречу свою судьбу навеки? Или сейчас ко мне подойдет искусственно улыбающийся завистливый менеджер в костюме от Гуччи и сообщит, что я выиграл шесть миллионов долларов? Или что? Да ничего. Ничего не случится, потому что мы с тобой прекрасно знаем - я завяз в болоте собственных дней, медленных, безликих, одинаковых дней, и ничего не может произойти в принципе такого, что выведет меня из состояния мертвой и расслабленной обреченности. И поэтому я сейчас смотрю на эти громадные песочные часы в витрине, которые оставляют меня один на один со своим привычным и уже родным страхом.

Время — песок.

Мое время — чужой песок.

Как в тот раз.

Черт, ну я же точно помню, что посмотрел тогда перед уходом в зеркало.


***

...кап-кап — капают песчинки на мою одуревшую от жары голову, прикрытую глупой зеленой панамой. Кап-кап. Кажется, я чувствую каждый кристаллик песка, — а это потому, что песок сыпется из Димкиных рук. На остальные песчинки мне плевать. Они мне не интересны.

— Серый! А Серый!

...кап-кап...

— Ну чего там? — мне очень не хочется вылезать из-под панамы.

Потому что мне нравится смотреть сквозь нее на солнце и песок.

— Айда купаться!

Ты хоть обсохни по-человечески, чудо.

Я помню, что сам таким был когда-то. Не успел вылезти из воды, как тут же хочется обратно, а еще веселее — вообще из нее не выходить, пока или не посинеешь, или жабры не вырастут.

— Димка, — я улыбнулся под зеленым щитом, на который продолжали сыпаться песчинки, — погрейся чуток, погоди. Сейчас полезем.

— Ну Серый...

— Пять минут, Турецкий. Загорай пока.

Загорать эти пять минут Димке, если честно, совсем не обязательно. Меня всегда удивлял этот факт: ведь целый день в воде, на берегу его почти не бывает, а загар ровный и сильный. И не сгорает на летнем солнце, ни кремов никаких не надо, ни еще чего...

— Еще чего?! — обиженно вскрикнет Димка, предложи я ему крем для загара.

Да, это чудо зовут Димка. Ему двенадцать, он худощав и уже не шестиклассник, что он и любит с гордостью повторять. Лично я не вижу тут никакого повода для гордости, особенно если вспомнить оценки в Димкином табеле.

Кап-кап, — продолжают беззлобно издеваться надо мной песчинки из Димкиной ладошки. Я начинаю понимать, что очень скоро они соберутся в толпу и агрессивно, как и положено любой толпе, сомнут мою зеленую крепость, мою последнюю защиту от солнца.

Солнцезащитные очки я забыл дома.

Поэтому тут я велел Димке прекратить. А еще лучше — сгонять мне за сигаретами.

— Ну тебя...

Малыш, кажется, обиделся.

Я со вздохом сел, снял с лица панаму. Солнце тут же пошло в атаку, — мне пришлось сощуриться, склонить голову перед его мощью. Что бы мы не думали и не говорили — но звезды всегда сильнее слабого человека. Особенно солнце.

— Давай деньги, — вздохнул Димка. — Что с тобой делать…

А Димка умел долго смотреть на солнце, не мигая, не отводя взгляда. Наверное оттого, что у самого Димки в глазах всегда играло теплыми лучиками свое грустное, непостижимое солнышко.


***

…Димка, солнышко. Прости меня. Я все чаще начинаю думать о тебе в прошедшем времени, как будто ты исчез, растворился, и о тебе остались только воспоминания.

Мне жаль. Мне уже почти семь чертовых лет жаль.

Двери круглосуточного торгового центра, на которые я продолжал смотреть, потеряли строгость прямых углов, циничное изящество металопластика растворилось в пелене выступивших на моих глазах слез.

Это нервный срыв? — посетила на удивление холодная, какая-то даже деловая мысль. Если да — то давно пора.

Я поднял голову в небо.

Серое и промозглое небо наложило сегодня пасмурный мораторий на звезды — как и вчера, как и неделю назад.

Чертово небо.

Я до тебя доберусь.


***

...не хочу.

Вспоминать.

Ничего.

Что случилось.

Тогда.

Не хочу...


***

...но все равно помню, как рука Димки, сжатая в кулачок, свесилась с носилок, и из нее сыпался песок, — мой песок, это мой песок, Димка сыпал его для меня, — оставляя ровную и страшную дорожку.

Мне тогда показалось, что Димка как-то растаял, уменьшился, побледнел, а вместе с ним побледнел и окружающий мир, стал тусклым и потерял всякие краски. Когда двери "скорой" с громким стуком закрылись, то солнце зашло за тучи. Это я помню. Солнце отвернулось.

У меня такой возможности не было. Я смотрел на Димку.

— Серый, — слабым голосом сказал он. Наверное, его никто не услышал, кроме меня. А я никого не слышал, кроме него, — ни мотора, ни суетящихся санитаров, ни сирены, ни хруста, с которым капли дождя ломались о сталь машины. Для меня сейчас не существовало ничего вокруг; никого, кроме Димки.

— Что, чудо? — я постарался улыбнуться.

— А почему сейчас внутри... так тяжело? Это от грехов?

Я просто взял его руку в свою, прижал к щеке.

Все будет хорошо, даже лучше, чем вчера, — уверял я его твердым голосом, иногда подкрепляя слова улыбкой. Нам еще на футбол завтра, помнишь? И белок в парк покормить сходить тоже надо. Да нам с тобой еще столько предстоит…

Димка как-то тихо простонал на выдохе, и только тут я заметил, что слова не идут из горла, я только сдавленно хриплю, несу какую-то чушь, а еще — не могу остановить слезы. И не могу отвести взгляд от испуганных карих глазок, — мне кажется, что если отведу, то потеряю эти глазки навсегда.

А еще несколько песчинок, оставшихся на Димкиной ладошке, с озорной истерикой царапают мне щеку. А кажется — сердце.

— Не бросай меня, хорошо? — он всхлипнул. — Больно как...

Я кивнул, похолодев от одной только мысли, что Димку можно бросить. Что можно уйти, безразлично оставить… нет, это невозможно, это даже нельзя себе предположить. Как можно безразлично оставить, бросить, отречься? Как смог выдержать стыд, не повеситься рядом с Иудой апостол Петр?

Как мог он спокойно жить, отказавшись от самого дорогого, что у него было, как он вообще смог жить, зная, что Ему больно?

Я знаю — Димке больно.

Как я тебя брошу, куда я без тебя, Димка...


***

Набережная тускло, но нарядно сияла светом фонарей. Мелко и нерешительно, словно пугаясь своей бестактности, пошел снег.

Я с громадным трудом собирал мысли и рассудок по крупицам, тяжело и больно склеивал их в своем сознании. Все, успокойся. Ничего не исправить, ничего не изменить, да и что ты можешь изменить? — сказал я себе. Не я ведь виноват, что этот мотоциклист...

Бог с ним, с мотоциклистом. А за сигаретами Димку я, что ли, послал? — с безжалостным цинизмом напомнил сам себе.

Нет, не ты, — согласился я с собой. — Я послал.

Но это неважно, — ведь не сосчитаешь, сколько раз я отправлял Димку купить мне сигарет.

Димка, малыш, — говорил я, — сгоняй за сигаретами.

— Давай деньги, — вздыхал Димка. — Что с тобой делать...

— Откуда у меня деньги? — одно время шутил я, округляя глаза.

Но быстро перестал. Потому что однажды Димка, не взяв денег и не сказав ни слова, убежал, а вернулся уже с пачкой "красного" "Лаки Страйка". Мне было очень стыдно.

Я курил «Лаки Страйк», это давно было. Сейчас-то кто такое курит?

К тому же, это были редкие случаи. Обычно мы всегда ходили куда-либо или зачем-либо только вместе.

Вот в чем моя вина — меня не было рядом тогда, когда я больше всего был нужен рядом.

И с этой виной я живу уже семь лет, и с ней мне жить дальше. Раньше я бы сильно удивился, узнав, с чем можно жить.

Впрочем, какое там — жить.

Я ж вместе с Димкой умер.


***

Умер. Не хочу ворошить ни свои чувства, ни свое прошлое, а тем более — наводить порядок в настоящем. Ну ничего, бывает. Поэтому сейчас, дорогой Сергей, ставьте свой разум на костыли, — с этой мыслью я закурил сигарету, — и идем дальше, задавливая всплески эмоциональной активности. Рефлексии. Рефлексии. Идем дальше.

На Монастырский остров.

Пешком нужно пройти еще немало. С набережной нужно подняться на пешеходный мост, и убедить охранника, что мне необходимо зайти на территорию острова, а ему необходимо меня туда пустить. Потом — вглубь острова. Там будет памятник Шевченко, который забрали на реставрацию, остались только ноги. Будет храм, - он как-то называется, но я забыл как, - будет зоопарк, куда мы с Димкой так ни разу и не сходили. Ни с одним из них. Вот так оно бывает. Потом недавно открывшийся ночной клуб, - хоть убей, не помню, что раньше было на его месте.

Туда мне и надо. Я уверен.

И там снова остров закапает талым песком, узнав меня.

А песчинки закопают меня, узнав меня.



Два

Остров моргнул единственным прожектором, освещающим пристань, увидев и узнав. Порывом ветра взъерошил мне волосы, заскрипел ветками деревьев в нетерпении.

Я решительно пошел к мосту, — руки в карманах, в зубах сигарета, недельная небритость. Не люблю бриться.

В будке около шлагбаума хищной птицей сидел охранник. Только что он на моих глазах пропустил на пешеходный мост громыхающую на весь город блатняком вишневую «девятку». «Девятка», блатняк. Я поморщился, - ну просто тебе привет из девяностых.

Плохо.

Не знаю почему. Просто плохо.

Перила моста увешаны закрытыми замками. Это традиция, - молодожены защелкивают замок на перилах в день свадьбы, считается, что это символизирует крепость семейного союза. Мой друг, который уже третий год не может развестись, все грозится прийти на мост и спилить все эти замки «болгаркой» к чертям собачьим. Я, наверное, схожу с ним, если он все-таки соберется.

Когда я проходил мимо, охранник посмотрел на меня, но промолчал и не стал останавливать. Мне, если честно, вообще неведомо, должен ли он останавливать праздно шатающихся бородатых идиотов. У нас свободная страна, - а если кто-то пытается ограничить твою свободу, то дай денег. У меня вот в кармане лежит «сотня» одной купюрой.

Которую я не отдал бы все равно, даже вздумай охранник меня остановить.

Я облокотился на перила посередине моста и посмотрел вниз. Черная вода под мостом испугала, - я на всякий случай перестал наваливаться на перила всем весом. Там, под мостом, есть еще один мостик, технический. Туда со стороны острова тоже можно залезть без проблем. Раньше мы, когда были подростками, убегали туда пить пиво и курить.

У нас свободная страна. Никого не волнует, пьют ли подростки.

Все пьют.

Я закурил. В пачке осталось всего пять штук, а купить поблизости было негде, тем более ночью. Возвращаться не хотелось, я знал, что если сейчас уйду, то поеду домой, где лягу спать и проснусь завтра в своем сером и монотонном существовании. «С Днем Рождения!» - скажут мне; именно так, со строчных букв. Счастья, здоровья, - скажут мне. И я весь год буду здоров и счастлив.

Но то, что ждет меня сегодня на острове, я потеряю навсегда.

Ты ребенок, - говорили мне в двадцать два. Куда тебе еще и пацана, ты не вытянешь, ты сам еще ребенок, а он бродяга и бандит. Тебе не потянуть, говорили мне. Те же, кто пожелает мне завтра счастья и здоровья.

Наверное, они меня жалеют.

А я больше года не ходил к Димке.

Меня накрыла волна стыда и отвращения к себе.

Налетел порыв ветра. Вырвал сигарету из замерзших пальцев.

— Спасибо, начальник, — я посмотрел на остров.


***

Подчиненный прибыл.


***

Ночь терзала меня своей призрачной тишиной и рваными ранами на своем теле, сквозь которые струился свет, — то, что называют звездами. Да нет, не было никаких звезд, в Днепропетровске зимой звезд никогда не видно, только тяжелые тучи. Просто я творческая, мать его, личность. Поэт. Правда? — спросил я у острова.

На острове темно. Фонарей нет почти нигде, только Храм освещается со всех сторон. Сходить туда когда-нибудь, что ли? Может, там помочь хоть кто-то в силах? Ведь все вроде есть в жизни — работа, деньги, квартира, друзьями не обделен, не голодаю. Живу, в общем, не каждому так повезло. А Димки вот нет. И мира в душе нет.

Молчит остров, не отзывается.

Благослови, батюшка, — я смотрел на храм. Но теплее на душе не стало. Только тошно как-то.

Я достал зубами сигарету, наклонился к зажигалке. Потом переложил зажигалку в левую руку, правой перекрестился.

Вздохнул.

Димка, вот спрашивал ты, почему тяжело вот здесь, внутри. Хочется душе ввысь подняться, хочется землю обнять, приласкать, пожалеть, благодарными слезами залиться за то, что терпит нас, любит, несмотря ни на что. А не выходит, не дают грехи, не пускают в небо.

Выходит, прав ты был.

Храм стоял на берегу, отражая белизной стен свет от направленных на него фонарей. Я покачал головой — Монастырский остров большой, но почти не освещен, только служебный свет вырывает из власти мрака аттракционы неподалеку. То ли руки не доходят, то ли до мозгов у некоторых деятелей, отвечающих за обустройство города, не доходит, что в своем нынешнем состоянии остров по ночам — рай для темных дел. Хорошо хоть ночью людей почти нет. Здесь нечего делать, только если в ночной клуб идти.

Как-то странно — "рай" и "для темных дел"...

Да ну и Бог с ним. С ними.

Остров когда-то был Комсомольским. Теперь снова Монастырский.

С развалом Союза появилось много смешного, - только смеяться почти ни над чем не хотелось. Я, например, даже октябренком успел побыть. И мне не смешно. Я ребенок девяностых, все самое веселое в жизни уже случилось.

Я отвернулся и пошел к аттракционам. Остановился на секунду.

И наконец-то подкурил сигарету.


***

Снег наконец прекратился. Середина февраля, а мне почему-то совсем не холодно, как будто хилая лампочка, что висит над качелями, согревает меня. А я добиваю предпоследнюю сигарету и ворошу ногой песок, вяло раскачиваясь. Песчинки не капают, они замерзшими отчужденными щепотками холода отстраняются друг от друга.

Зачем звал? — наконец спрашиваю я у острова, выдыхая дым.

Налетел порыв ветра, бросил мне несколько песчинок в лицо и едва не вырвал из зубов сигарету. Но холодно мне от этого не стало.

Ни холодно, ни жарко.

В круг света впрыгнула ворона, вспорхнула и подлетела поближе ко мне, наклоняя голову и удивленно разглядывая меня одним глазом.

— Чего не спится? — спросил я у вороны. — Я прекрасно знаю, что вороны по ночам не летают, где вздумается, а спят. Так что не надо тут.

Я этого не знал. Просто думал, что так должно быть.

Ворона продолжала удивляться и глядеть на меня.

— Ну что тебе?

По сути, мне было побоку, что ей нужно. И что мне нужно. Пришел я вот. А зачем пришел и к кому — и сам не знаю. Надо было идти к пляжу, но я не шел.

Я выбросил окурок прочь из света, и алый огонек решительно и обреченно, как брошенный при отступлении отряд, зажегся в темноте вокруг качели, выбросив при падении на асфальт несколько тут же погасших искр.

Ворона каркнула, прошлась взад-вперед.

— Согласен, — подтвердил я, сделав вид, что все понял. — И что теперь?

Осанна, — сказала ворона.

И улетела.

— Лети уже... Осанна... — беззлобно передразнил я ворону.

Наверное, я сошел с ума. Что ж, и это тоже было вполне прогнозируемо. Хорошо хоть не буйный, никто не заметит, не закроет туда, откуда и нормальные люди психами выходят.

Под ногой зашуршал песок. Словно какая-то невидимая рука окутывала мои ботинки одеялом неожиданно теплых песчинок. А, вспомнил я, ведь уже семнадцатое число. А значит, мне уже тридцать. С днем рождения, Серый. Даже не знаю, чего себе и пожелать... Ну разве что счастья, здоровья.

Песок обиженно отступил, разом замерз, как и полагается зимой.

Внезапно начал замерзать и я.

Подул несколько раз на свои руки, прекрасно понимая, что пытаться отогреть их этим бесполезно. Взял бы термос с кофе из дому, так нет — побежал сломя голову сюда, а зачем?

Зачем ты звал меня? — повторил я вопрос. Ну ответь же.

Замерзну здесь к утру, что — легче тебе от этого станет? Жертв тебе не хватает? А помнишь, как Димка песок твой сыпал мне — мне! — на панаму? А как он замок на твоем песке строил? А как хрустели под колесами мотоцикла Димкины ребра, помнишь?

Или так много времени прошло, что уже и забыл?

Время — талый песок сквозь пальцы ребенка. Так что никак ты не мог забыть.

Или ты не можешь простить, что доля твоего песка — теперь навеки моя?

Зачем звал?

Я вдруг всхлипнул.

Мимо, осветив на мгновение мир вокруг фарами, с шумом пронеслась та самая "девятка", что въехала передо мной. И я на секунду встретился взглядом с вороной, стоявшей за кругом света от лампочки и все также пристально и удивленно смотревшей на меня одним глазом.

Я почему-то сразу успокоился.

— Иди сюда, пернатая, — негромко позвал я ворону. — Не трону, не бойся.

Ничего не произошло.

Глупо было ожидать, что ворона отзовется и подлетит ко мне. Да и зачем она мне здесь? Пусть каждый будет на своем месте.

Я прислонился лбом к крашеной трубе качели.

Завтра воскресенье. Это я помню.

Почему-то не хочется спать, - подумал я и зевнул.


***

…а еще я помню, как это было.

Храм сиял золотыми куполами и медным колокольным звоном тщетно успокаивал хмурое дождливое утро. Складывали зонты, крестились перед Вратами прихожане, бросая — как велит обычай — три раза по три монеты стоящим при входе нищим и калекам, стараясь не замечать исходящего от них стойкого алкогольного духа, — где только успевают с самого утра? Поглядывали на детей, сонных и недовольных, которые, словно исполняя тяжкую повинность, быстро и мелко крестились тремя сжатыми пальчиками.

Было воскресенье.

Дождь мелко и подло моросил, окатывал меня брызгами из-под колес, насмехался глухими раскатами грома над торжественностью Храма. Ветер шатал провода, швырял дождь в лицо и издевательски свистел в ушах. Зима выдалась очень дождливой.

Январь в наших местах почти всегда дождливый и неряшливый.

Димка прятал замерзшие руки в карманы, отворачивал лицо от ветра. Но стоял, не в силах отойти от Храма. А я знал, что сейчас Димке очень хочется зайти, поглядеть — так ли там по правде, как ему рассказывали, действительно ли кругом золото, сияние, тепло? Правда ли, что ангелы Божьи во время службы спускаются над алтарем, и дарят благословение? Правда ли, что...

А даже если и не правда — все равно. Лишь бы попасть вовнутрь.

Лишь бы зайти.

Но он не зайдет. Я это прекрасно знаю потому, что когда-то точно так же стоял здесь и глотал слезы вперемешку с дождем и снегом, при этом на лице было точно такое же наглое и циничное выражение. И так и не смог заставить себя сделать тот самый шаг. Волчата не плачут. Волчатам и так хорошо.

Но мне-то… что мне мешает решиться сейчас?

Ничего.

Медленно я сделал первый шаг к Димке.

Великое путешествие всегда начинается с первого шага.


***

— Привет, чудо, — сказал я. — Тебя как зовут?

Он не ответил.

Может быть, это смешно и нелепо звучит, но мне было совершенно все равно, как его зовут на самом деле. Он был Димка, и никакое другое имя не могло описать его.

А значит, никакое другое имя не имело право обладать Димкой. Кроме — Димки.

Я ведь могу долго рассказывать о том, что Луна — это небесное светило, естественный спутник земли, дать исчерпывающую — представим это чисто гипотетически — информацию о приливах-отливах-массе-диаметре-силе притяжения и прочих технических характеристиках, но при слове "Луна" все равно перед глазами возникает романтика и одиночество, пролитая кровь и пролитые слезы, надежда и вечный зов, странный обряд вселенской очищающей тоски. Потому что Луна — это образ. А никакое не светило.

Вот и Димка — образ.

Не имя — образ. Чистая эмоция.

Я ребенок, мне положено мыслить образами.

И испытывать эмоции.

— Тебя зовут Димка, — констатировал я.

Иначе быть не могло.

Он удивленно посмотрел мне в глаза. Хотел сбежать, хотел, наверное, попросить денег, хотел понять, чего я хочу, - все это сразу. Но затем по его взгляду стало ясно, - он понял. Лицо его стало грустным, и ему сейчас очень шли серые капли зимнего дождя, подчеркивающие бледность и скрытую боль его души. А боль была — кому как не мне это знать. Как у того Димки-образа, когда-то рассказавшего мне о Храме и о его таинствах.

— Тебя зовут Сережа, — тогда просто сказал он мне. — И тебе очень плохо.

Интересно, а у меня сейчас такое же выражение лица, как тогда у взрослого Димки?..

…а маленький Димка все молчал.

— Расскажи мне о Храме, — попросил я, снимая с себя куртку и накидывая ее на плечи мокнущему хрупкому образу.

Димка молчал.


***

— А правда, — уже в доме, перед самой квартирой Димка поднял голову и с его ресниц закапал свой, маленький дождик, — что дети после смерти сразу на небо попадают?

Это меня поразило.

А то куда же.

Чертово небо.

Я до тебя доберусь.




Три

Кажется, что все это я вижу на пленке. Любительская съемка моих непрофессиональных глаз. Давно, неестественно, как будто и не было этого никогда. Иногда я боюсь, что и правда ничего не было, что я сам придумал все холодными зимними вечерами, что вся моя жизнь – это комната, где горит лампа, где беспорядок; точно такой же бардак в голове. Не было ничего, меня самого нет, я проснусь когда-то рано или поздно. И там, где я проснусь, будет Димка, не будет лампы и серой тусклой зимы.

У меня ничего не получается. Нет смысла.

Ни в чем нет смысла, все ненастоящее. Если кажется, что Димки никогда не было, то что тогда было? Что тогда могло быть?

Я хочу проснуться.

Сегодня, например, я проспал весь день, до того пил всю ночь, - или не пил, я не помню, кажется, нет, - а ночью проснулся и понял, что я должен попасть на остров.

Там все случилось. Там песок стал чужим, красным.

И там я проснусь.


***

Димка — мечтатель.

Он сидит на подоконнике, прижав коленки к груди, обхватив их тонкими поцарапанными руками, и смотрит на закат, разглядывая причудливо смешанные на голубой грунтовке яркие алые краски, впитывая уставшее солнце в свои карие глаза. Только мечтатели позволяют себе подобное. Точнее, солнце позволяет им подобное, потому что мечтатели имеют на это право.

— До лета далеко, — говорит он задумчиво и грустно улыбается уголком рта. — А летом как-то… не так все. Хорошо.

Я смотрю на Димку, а закат своим пристальным взглядом жжет мне правую часть лица. Я — проводник, я замыкаю этот равносторонний треугольник. И мне впервые за долгое время хорошо.

— Ты это… — вдруг прикрывает глаза Димка и прячет подбородок за острыми коленками. Солнце стыдливо краснеет еще сильнее, и, словно незваный гость за ручку двери, цепляется своим краем за дом напротив. — Если ну это…

— Дурак ты, Димка, — говорю я.

Я прекрасно понимаю, чего он боится. И прекрасно помню, что на его месте боялся того же.

Я смотрю на Димку. Закатное солнце отражается в его глазах блеском надежды.

Дай покурить, — говорит он взглядом и протягивает руку. Нет, — улыбкой отвечаю я, — не дам. Хватит, накурился уже. Димка улыбается в ответ и переводит взгляд на успокоившееся потемневшее солнце. Это значит — и правда хватит.

Тогда, по-моему, я и решился. Все время, когда мы шли ко мне, когда Димка в нерешительности топтался в прихожей, когда я загнал его в ванную, когда он ел… все это время я сомневался. Я почти не спал, прислушиваясь к дивану в соседней комнате, ожидая, что он оденется, стащит все, что плохо лежит, и сбежит из квартиры. Но он никуда не сбежал. Проснулся рано и помыл посуду, оставшуюся с вечера.

Я сомневался. Даже после этого сомневался.

Я знал, что волчата непоследовательны и недоверчивы.

Но вот сейчас - решился.

— Димка, — начал я, но тут же замолчал.

Потому что Димка — мечтатель, и сейчас смотрит на закат.

Никогда нельзя мешать мечтателям смотреть на закат.


***

Я не знаю, как так получилось. По сути, это было нереально, невозможно, неосуществимо. Если двадцатидвухлетний парень без жены хочет усыновить одиннадцатилетнего мальчика, то весь мир подымает страшный вой о том, что этот парень — извращенец и не видит никакой для себя жизненной цели, кроме как замучить этого малыша. Не отдают себе отчет, что если б я хотел этого малыша зверским образом попользовать, то уж как-нибудь нашел бы способ обойтись и без их решения.

А пока, чтоб уберечь несчастного ребенка, пусть лучше будет жить в нечеловеческих условиях, пока не сбежит. Все бегают, что тут такого. Не понимают своего счастья.

Но помог друг.

Серега, — сказал он тогда мне, — все равно усыновить никак не удастся. Да и зачем это тебе, совсем дурак? Оформи опекунство. Согласен? Но все равно, стопроцентной гарантии не даю и я.

— Спасибо, Саша, — ответил я.

И пошел оформлять.

А дальше начались вопросы. Я на них отвечал:

Не судим.

Не привлекался.

Не замечен.

Не было в роду.

Я стал ненавидеть частицу "не". Иногда мне казалось, что вопросы специально ставят таким образом, чтобы я однажды не выдержал и сказал "да", признался во всем, во всех грехах, существующих и нет, только бы никогда больше не слышать и не видеть этой чертовой частицы "не".

Напоминало методы инквизиции.

Но друг действительно помог.

И Димка стал моим опекаемым. Опекаемым... Вот ведь глупое слово...

Я плохо соображал в тот день. Димка жил в интернате, я приехал за ним, зашел. Он сидел на качелях и смотрел на носки своих кроссовок, вяло раскачиваясь. Ему никто ничего не сказал. Я положил руку ему на плечо; он дернулся, обернулся. И настороженная враждебность в его взгляде тут же исчезла. Димка вскочил и обнял меня крепко-крепко.

- Ты пришел, - просто сказал он.

Это были самые дорогие слова, которые я слышал. В них было столько всего, столько надежды, боли и радости; и, наверное, какой-то гордости за меня, что я теперь за него отвечаю. Что я не обманул его.

Я почувствовал, что наконец обрел что-то необъяснимое и долгожданное. Может быть, я обрел смысл жизни. Впервые.

Задумывался ли я о смысле жизни до этого? О да. Кто не задумывался.

Был ли он у меня до этого? Не думаю.

Наверное, когда я обрел смысл, я перестал задумываться об этом.

А быть может — именно потому что перестал задумываться об этом, я и обрел его?

Нет, я не чувствовал к Димке отцовских чувств. Скорее, он стал для меня младшим братом, маленькой самостоятельной людской единицей, за которую я теперь несу ответ, — и Бог ты мой, как мне это было нужно…

Фактически, оказалось, что это все, что мне было нужно.

Впрочем, может быть, отцовские чувства именно такие. Мне не с чем сравнивать.

Любовь? Нет, любви не было, если не считать детскую любовь к Катюше из седьмого "Б". Мы даже встречались, между прочим, какое-то время, а теперь она фотомодель в Берлине. Так что я в детстве закадрил модель, круто, да?

Девушки и женщины у меня, разумеется, были.

Любви вот только не было.


***

— …так она мне и говорит: давай, мол, заведем ребенка. А я ей в ответ: а давай! Чего ему на улице мерзнуть?

Все заржали. А мне было не смешно.

Слишком уж для меня близким был анекдот. Как-то слишком хорошо, чтобы над этим смеяться, я помнил свои двенадцать лет и холодную обреченность, сквозившую по обезлюдевшему — казалось — городу. Смеяться над серым дождем и серыми же тенями, заменяющими людей в стылом городе? Или над человеком, отшутившимся, спрыгнувшем со скользкой темы, но по сути — отказывающимся принимать ответственность за ребенка? По сути — самому являющимся ребенком?

Вот как я, к примеру...

Смеяться над собой? Не располагал к этому звучащий из колонок голос Цоя. И каким-то сплошным издевательством, петлей Мебиуса звучали слова «Мой магнитофон скрипит о радостях дня». Или «хрипит», я уже не помню.

Я отвел взгляд от стопки аудиокассет, задумавшись.

А ведь следующее поколение понятия не будет иметь, что такое аудиокассета. И будут хохотать в голос и недоверчиво качать головой, услышав от нас, что когда-то с аудиокассет грузились компьютерные игры.

А зато о Цое будут иметь понятие. Почему-то мне в это верилось.

— «Когда твоя девушка больна... на вечеринку один...» — подпевал я одними губами, глядя на нее.

Пили портвейн.

Она сидела на тумбочке около двери. Рядом с ней сновали другие люди, озабоченные одними и теми же идеями, объединенные одной и той же музыкой, а еще — достаточным количеством портвейна. Я знал, что скоро достанут гитару, и тогда начнется самое главное, — фанатичный порыв множества личностей трансформируется в нестройную и фальшивую, но идущую от чистого сердца песню. Песни. Я тоже, кстати, буду петь и играть. Если, конечно, смогу – я уже был изрядно пьян.

Я видел, что у той девушки был фанатизм, было и сердце.

Но она была слепым пятном в этой квартире, — чья это, кстати, квартира и как я сюда вообще попал? Не помню.

Я, немного пошатнувшись, встал. Подошел к девушке.

— Идем к нам, — предложил я, опершись рукой о стену с выцветшими обоями.

— Спасибо, не хочу, — вежливо, но твердо ответила она. Это, по сути, было равно посылу нахрен.

— Может, выпить чего принести? — не отставал я.

— Нет, не надо, спасибо.

Я присел рядом, — она чуть подвинулась, — закурил. Предложил ей сигарету.

Она отказалась.

Помолчали.

— Может тогда…

— Не стоит.

Я вздохнул.

— Как насчет потрахаться на лестнице?

— Конечно, — легко согласилась она. — Почему нет.


***

Девушки — это поджанр фантастики. Они погружают тебя в мир чувственных иллюзий и приторной лжи, но обыгрывают это так умело, что фальшь ни в отношениях, ни в сексе почти не видна. А если и видна — то ты простишь. Потому что тебе очень нравится актриса.

Фактически, ты от нее в восторге.

Сознайтесь — многие фильмы мы смотрим из-за внешнего обаяния актеров. И если они очень нам симпатичны, то ни одна крупица подчас крохотного таланта не останется незамеченной.

Эта же — была жутко талантливой актрисой.

И, как ни странно, я по сей день не знаю, как ее зовут. Все звали ее Мора. Ну я тогда и подумал — черт с ней, ну Мора и Мора. Отсутствие осведомленности о паспортных данных друг друга не мешало нам регулярно трахаться.

В какой-то момент, мне кажется, я ее даже любил.

А потом послал. Или нет, — это она меня послала.

Потому что появился Димка, и вместе с ним…

Да нахрен я буду что-то объяснять. Я ребенок, и у меня получится смешно. Дети всегда смешно объясняют взрослым очевидные вещи, отчего взрослые никогда этих вещей не замечают. Им слишком смешно. И наверное — стыдно.

Так что просто — появился Димка. А Мора оказалась к этому не готова.

Да нет, что это я. Не в Димке было дело. Скорее всего, дело в том, что готова-то как раз Мора была ко всему на свете.

Ко всему, кроме — как выяснилось — любви.

И винить ее не в чем. Она родилась для одиночества. Наверное, она меня тоже по-своему любила. Но проблема была в понимании любви. То, что я называл любовью, было для нее пустым звуком и ненужными проблемами. Ну, и наоборот, соответственно.

Люди расстаются тогда, когда понимают, что они якобы "не сошлись характерами". Лгут сами себе. Они просто не до конца определились с природой своих отношений.

Не разобрались в терминологии.

А потом хотят спилить болгаркой все замки на пешеходном мосту к острову.

Это, наверное, единственный возможный ответ на то, что пленку твоего любительского кино грубо срезали ножницами. На этом фильм останавливается. Никакой внятной концовки, никаких сюжетных поворотов. И даже очарование актрисы куда-то пропадает.

Из людей, раз за разом переживающих подобное, получаются хорошие циничные кинокритики.

И каждый критик хочет спилить болгаркой замки на мосту к острову, по глазам видно. Не помню, я говорил?

Не понимаю, почему я чувствую какой-то дискомфорт. Что-то не так, но я не могу понять, что именно. Кажется, мне холодно.

Димке тоже было холодно.

Кажется, я просыпаюсь.

И это – больно.




Четыре

Я проснулся от дикого холода, - умудрился заснуть на качелях. Остров был таким же, как и до моего беспамятства, но теперь настроение его было испорчено, он веял отчужденностью. Холод принялся за меня очень серьезно, — судя по всему, он шел уже около часа. Часов у меня не было, и сколько я проспал, не знал.

Мне стало вдруг очень страшно. Я понял, что уже не чувствую лица и ног, кончики пальцев, которыми я коснулся замерзшего лица, напоминающего на ощупь резину, неприятно пощипывало. Я попытался встать и уйти, но ничего не вышло. Впечатление было такое, что вместо моих ног мне приделали деревянные неровные обрубки, и каждый шаг отзывался в моей горящей голове, в которую словно кто-то медленно, но целенаправленно вкручивал штопор, гулким стоном.

Вот и все, - мелькнула в голове мысль. Никаких эмоций.

Все.

Я упал, успел рефлекторно выставить вперед руки. Упал на ладони…

…и мне стало ясно — такую боль терпеть невозможно.

Я застонал.

Вот я жил себе в городе на Днепре. Город насчитывает миллион с чем-то жителей, и все они разбросаны по высотным пулям, нацеленным в брюхо неба, расположенным на двух берегах вечной реки, этот миллион с чем-то в большинстве своем по ночам мирно спит. А я сейчас — между этих берегов, один. Может, за эту наглость и наказан?

Но не это сейчас заботило меня. Почему-то в этот момент сквозь красные вспышки боли и стук страха в висках я совершенно не думал ни о чем, кроме одного — зачем это, черт побери, нужно острову?

— Зачем?! — заорал я. Но крик не получился.

Зачем?.. — прохрипел я только, и уронил голову на мерзлый песок. И почувствовал, как царапает он мою кожу, — как не мою. Она превратилась в резиновую маску на моем лице.

Подлетела ворона. Под предлогом того, что нашла что-то интересное на земле, наклонилась, едва не касаясь клювом мерзлого песка, качнула головой, но мне было ясно — это все только для того, чтобы вновь пробуравить мне череп взглядом одного черного глаза, в котором отражался свет лампочки.

С днем рождения, — усмехался этот взгляд.

Мне вдруг стало все равно.

— Иди на хрен, — тихо и умиротворенно послал я пернатого поздравителя.

И закрыл глаза.


***

Боже. Вот вроде и мысли правильные часто посещают, и сделать что-то хочется... А не делаю. Как белый флаг с черным солнцем жизнь развевается, как будто хочется чего-то, а не дается в руки, темной пеленой скрыто. Господи, наставь и дай мне веры и силы. А если подашь веру и силы мне преумножишь, то подскажи — для чего?

Для чего мне был дан Димка? Для чего я ему был? Почему ты забрал его у меня?

Хоть на один вопрос ответь, Боже.

Хоть на крупицу приблизь меня к себе.

Так хочется не знать, не верить, — а веровать, что ли. Честно и чисто приблизиться к прощению. Боже, ты ведь видишь все грехи. А живой я, хоть и умирающий, и сейчас перед тобой ниц пал. Прости мне все, тяжело умирать мне, ой как тяжело.

И не хочется. И страшно как...

Мразь я.

Плюнул бы в рожу себе, если бы смог. И не простил бы никогда.

А ты?

Простишь?


***

Тебе нет прощения, — со спокойной решимостью думал я, глядя, как он падает на спину, поскользнувшись на обледенелой дороге. Замерзший асфальт с утра посыпали песком, но это никак не спасало ситуацию.

Я помог ему подняться. Во мне горела холодная ненависть, вырывалась паром изо рта.

— Живой?

Он отряхнулся от снега, кивнул, недовольно поглядел на испачканные замерзшим песком штанины.

— Та вроде как… — проговорил он неуверенно.

Живой. Я рассмеялся.

— А почему ты еще живой?

Слова, словно удары молотка в беззащитный висок.

Он посмотрел на меня каким-то новым взглядом, стал похож на застигнутого врасплох карманника. И во взгляде этом читалось многое. И остаточная неуверенность, и смятение, и странная пустота. А главное — в этих глазах отражался ледяной крик убитого им больше года назад мальчика Димки. Был такой, бегал тут по двору такой светленький.

Чисто механически снова отряхнув штанину от прилипшего песка, который все равно ни черта не спасал от гололеда, он выпрямился. Песчинки упали на замерзшую корку, скрывающую асфальт, и отозвались в моих ушах заупокойным звоном.

… кап-кап — обиженно рассыпались они, чтобы больше никогда не оказаться вместе.

Моя нога врезалась ему под колено. Он вскрикнул и упал обратно на лед.

Я не думал. Ни о чем. И его сдавленные крики не могли меня остановить. Потому что я их не слышал, и в тот момент в моей голове колоколом звучало, обрывая сердце и уничтожая рассудок, только Димкино молчание.

Молчание — знак согласия, да, Димка?

Удар ногой в ухо. Весело. Как в футбол играешь.

— Гол, сукина ты тварь! — тяжело выдыхая пар вместе с истерическим хохотом, орал я.

Да, Димка?

Хруст ломающихся костей. Да плевать каких — главное, что это его кости.

— Признавай, сука! Признавай!

Прыжок двумя ногами на живот. Нечеловеческий, страшный вопль. Мое падение.

Женский крик.

— Милиция!

— Муж твой, да? Да?!

А хоть и милиция. Да пусть хоть НАТО. Дайте только зарыть этого гада, живьем закопать, и пусть хоть час помучается, а потом сдохнет, а я его потом откопаю и воскрешу, и снова уничтожу, урою, сгною в бесконечной боли…

…или сгнию в бесконечной боли сам, потому что и так нет мне жизни.

Удар. Еще. Еще.

…кап-кап — брызги крови…

…каждая капля — как будто кирпич, ложащийся в ровную, ненормально ровную кладку стены, за которой осталось все, что у меня было, отделяющую меня от прошлого, и теперь одна дорога — в снежную пустыню будущего. А есть ли оно? Что для меня — будущее?

Не знаю. Мне плевать. Сейчас есть только он, мотоциклист херов, волчара, который должен быть уничтожен, и моя злобная, всепоглощающая ярость, мы в клетке, накрытой черным покрывалом, и из нее никуда не деться, не вырваться. Вот оно, настоящее. Вот это – настоящее.

— Папа!

…и словно включили звук. Словно дали свет, словно вновь опустили декорации, вернули меня в мое тело. Я вывалился из клетки в мир, опять погрузился в дребезжащую трамваями и струящуюся высокооктановым бензином реальность.

Кажется, даже пошел снег. Кто-то сигналил, неподалеку кто-то что-то кричал, отсюда было не слышно. Наверное, ко мне уже бежали.

Я высосал кровь из разбитых кулаков. Посмотрел вправо.

— Милиция… — тихо и обреченно шептала женщина, прижимая мальчика лет шести к своему пальто, отворачивая его лицо. Мальчик тихим мышонком вцепился маленькими кулачками изо всех своих сил в одежду мамы, зажмурившись и надрывно попискивая, как ведут себя дети в состоянии запредельного страха.

Сын владельца мотоцикла, украшенного воющим на луну волком.

Этот малыш — его сын.

Все, чего мне сейчас хотелось, это свернуть этому волчонку шею.

Я встал.

— Не надо… — полным слез голосом, но твердо голосом сказала женщина.

Я остановился. И куда-то мгновенно ушла вся ярость и внутренняя сила, осталось лишь осознание того, что я только что сделал. В стерильную пустоту рассудка медленно приходило понимание.

Боже.

Господи.

Что я такое?

Я развернулся. И побежал прочь.

…бежал, не оглядываясь. Останавливался, уходил дворами, петлял, как загнанный зверь. Оказался на набережной, где мне стало совсем страшно, потом каким-то образом совсем в другой части города, - не помню, как. Потом, словно свет выключили, мгновенно как-то стало темно. И я опять бежал по городу, расталкивая людей, желая раствориться в шуме транспорта, в свете фонарей, желая обогнать свои мысли. Но мысли неслись вместе со мной, и метеорами лупили голову изнутри, разбивая картины и образы, по кусочкам расчленяя ту мозаику лиц и воспоминаний, что я так долго собирал и оберегал, как живительное пламя истинного, душевного тепла.

Я забрался в какой-то яркий подвал, ворвался в самую гущу толпы, убегая от самого себя и от страшной действительности, ужаса содеянного. А мой мир, разбившийся в одночасье, осколками резал на части сердце, потрошил сознание, заставлял душу кровоточить.

Разойдитесь, - стонал я, молча пробираясь вперед.

Убирайтесь. Вы здесь никому не нужны.

И как-то не сразу понял, что толпа, в которую я ворвался, собралась на концерт. Потому что не слышал совершенно ничего, кроме звенящего гула в своей голове. Удивился только, почему все запрыгали, заскакали, и взгляды у всех стали совершенно безумные. Неужели они здесь все сошли с ума? Да нет. Они-то отчего?

Неужели у них у всех тоже отобрали все, и теперь они беснуются во всеобщей истерике и готовы горящими глазами испепелить мир, чтобы и остальные перестали быть людьми?

Я упал на колени и навзрыд зарыдал.

Беззвучно. Без слез.

Отвратительно. Страшно.

А вокруг, не обращая никакого на меня внимания, прыгала толпа, заглушая мой безумный вой своим безумным воем.

Не помню, что было дальше.

Помню, что шел домой, курил и шел. Смотрел под ноги, видел, как замерзшие песчинки цепляются за ноги, слышал, как хрустит лед. Был мороз, и снег очень красиво светился фиолетовым в свете уличного фонаря.

На душе было очень паскудно.

И вдруг я понял, почему молчал Димка.

И до хруста сжал зубы от отвращения к себе.


***

Не убил. Боже, а если б убил? Ведь убивать же шел. И то — не убил: откуда я знаю? Только потому, что за мной не пришли?

Нет. Я уверен, что он жив. Но я шел убивать.

А чем бы я тогда был лучше него?

А сейчас — чем я лучше него?

Господи.

И не холодно совсем.

Наверное, Боже, я в тебя все-таки не верю. Потому что одно из твоих творений сбивает своим мотоциклом одиннадцатилетних малышей насмерть, другое идет его за это убивать. Скажи, что это за цинизм — подарить человеку такую власть над жизнями себе подобных? Или тебе нравится видеть, как творится такое?

Может, ты заодно с островом?


***

…кап-кап — песок нежно осыпает мое уставшее и мертвое тело талым, но на удивление теплым саваном. А в темноте смеется гортанно надо мной ворона.

И с этим смехом вместе капает песок, ворошит лезвием наспех сшитую белыми нитками скорби и водки рану. Больно, как будто предал кто-то, стыдно, словно стоишь голый посреди проспекта в полдень, но это все я терплю — потому что мне очень тепло. И не хочется от этого тепла отказываться.

Потому и капает песок, — я не откажусь, не спрячусь никуда, не уйду. Замерзну здесь в тепле песка, и не скажу ни слова.

Вот только открою глаза в последний раз.

— Тепло, Серый?

…значит, не успел. Умер? Потому что только мертвым должно общаться с мертвыми.

Я все-таки открыл глаза. Вокруг был все тот же Монастырский остров. Шел снег. Судя по тому, как он кружился, поднялся сильный ветер, но мне было тепло, потому что загорелая мальчишеская рука засыпала меня по-летнему жарким песком.

— Тепло?

— Ага, — тихо и счастливо сказал я. — Привет, Димка.




Пять

— Ладно, Димка, хватит, — попросил я.

Он молча пожал плечами, перестал засыпать меня.

Все-таки это очень неприятно, когда ты одет в свитер и куртку, а тебя засыпают. Вытряхиваться после такого нужно часами, но это все равно не поможет — песок забьется в самые невообразимые щели, дырки в карманах, запутается песчинками в ворсе шерстяного свитера, и через какое-то время опять напомнит о себе и о пляже. В зимней одежде посреди лета, где я оказался, было жарко.

Я приподнялся, сел, чувствуя себя как никогда хорошо. Дали бы мне сейчас задание бежать марафон — пробежал бы и не запыхался, и смеялся бы на бегу счастливо. Сейчас я был счастлив. Потому задумываться над природой того, что я видел перед собой, не хотелось, чтобы не разрушить ненароком то, что вижу.

Посреди снежной и холодной ночи сидели мы в оазисе летнего полдня. Кажется, даже можно было расслышать крик чаек и плеск реки…

…а мы уже были у реки. Аттракционы от пляжа отделял добрый километр, и вряд ли я бессознательно преодолел это расстояние, но я тут и Димка тут — и ладно. Мне было абсолютно неважно, как мы здесь оказались.

Становилось все жарче. Я снял куртку и свитер, положил их рядом, и все смотрел на загорелого малыша Димку в синих спортивных шортиках с гербом «Манчестер Юнайтед», пересыпавшего горячий песок со сжатого кулачка в ладошку, освещенного летним солнцем прошлого. А вокруг нас бушевал февраль, — зима наконец-то всерьез заявила о себе густым снегом, валившим с небес, ветер играл снежинками, закручивал их в немыслимые хороводы. Вот только в черном ночном небе, закрытом тучами, словно кто-то ножницами вырезал неаккуратную дыру, сквозь которую для нас светило лето.

И бастион нашего лета безуспешно штурмовал февраль.

— Димка, братишка, — я с трудом разлепил губы, — признавайся, это ты искалечил небо?

— Ага, — беззаботно отозвался он. — А че, разве плохо?

Я помолчал, чувствуя себя идиотом.

Димка улыбнулся уголком рта, как умел улыбаться только он один.

Нужно было что-то сказать.

— Я умер? — ни к селу, ни к городу спросил я.

— Та не, ты чего? — Димка отвлекся от песка, засмеялся. Хотел что-то добавить, но не сказал больше ни слова.

Разве что посерьезнел. Он всегда говорил «та не», если я пытался его подразнить, - вспомнил я. И мне стало очень больно.

А ты? — хотел спросить я, но понимал, что не спрошу. Боюсь ответа, боюсь Димкиной реакции и главное — боюсь разрушить этот оазис тепла и спокойствия.

— А ты почти не изменился, — Димка хрустнул пальцами, улыбнулся открыто, честно, искренне — как раньше. — Только седины прибавилось. Весь уже как дед седой.

Это прозвучало шутливым упреком.

— Семь лет прошло, — словно извиняясь, ответил я. — А ты тоже не изменился.

Димка хихикнул. А вместе с ним рассмеялся и я.

И смеялся, пока на глазах не выступили слезы.


***

Отсмеявшись, я лег на спину и, не думая ни о чем, стал созерцать кривую дырку в зимней ночи, слегка прищурив глаза, в которые било солнце. Хотел было снять футболку, но почему-то застеснялся своего бледного тела, особенно бледного на фоне загорелого Димки. Он подсел ближе, положил руку на мою грудь.

— Сердце стучит, — тихо сказал он.

Значит, я и правда живой, — подумал я, но вслух ничего не сказал, только взъерошил его светлые волосы. Он улыбнулся, убрал руку и лег на песок рядом.

Димка — как живой. Я чувствовал его прикосновения, тепло его тела, волосы. Точно, живой. Может, и не было этих семи лет серого марева вместо жизни, может, и не было того мотоциклиста и той аварии? Да конечно, откуда им взяться? Я просто задремал на пляже, и мне приснился сон, — вязкий и тягучий, лишенный красок, страшный и нелепый. Я проснулся, точно.

А то, что в ночном небе дырка — так всякое бывает.

— Расскажи что-нибудь, чудо, — попросил я Димку.

Он приподнялся на локте, поглядел на меня.

— Чего рассказать-то?

— Ну не знаю... Что тебе, рассказать, что ли, нечего?

— Та ну, — засмущался почему-то Димка, отвел взгляд и снова набрал в ладошку песка. — Пошли лучше купаться.

Я поглядел на черные волны Днепра. И с тоской понял, что все-таки меня и Димку, наш маленький мирок, отделяет от воды пропасть почти в десять лет. Все-таки эти годы были, не приснились мне.

Песок медленным потоком сыпался из маленькой руки.

— Куда тут купаться. Зима на дворе.

Он весело посмотрел мне в глаза, улыбнулся.

Мечтательно улыбнулся, и задорно одновременно.

— А давай как будто лето!

— А давай, — тут же согласился я.

В конце концов, какого черта? Только для нас сейчас светит солнце, и больше вокруг никого нет, кроме нас.

Димка уже плескался в черной воде, выныривая, отфыркиваясь и смахивая с волос падающий снег. Я пропустил тот момент, когда он вышел из неровного круга, пересек границу лета и вышел в февральскую стужу. Но у февраля не было над ним власти, даже несмотря на то, что Димка был на его территории.

— Давай сюда! — крикнул он, — не бойся. Вода — самое оно!

На секунду мне стало страшно, когда Димка с головой ушел в черную пучину воды. Показалось, что он не вынырнет, что я снова его потеряю. Но он появился на поверхности, довольный и счастливый.

Захотелось курить.

Я медленно стянул футболку, расстегнул джинсы, снял их и бросил всю одежду в кучу. Рядом поставил ботинки. Иллюзорное солнце припекало совсем по-настоящему.

Значит, — оно настоящее.

Так же медленно, пытаясь унять бушующий в голове бессвязный поток мыслей, я пошел к воде. Шаг за шагом я приближался к границе летнего дня и мерзлой ночи, веселого, полного надежд прошлого и черного ледяного настоящего, и пытался уговорить себя, что пересечение этой границы не обрушится на голого меня всей своей пронизывающей стужей, в которой я жил все это время. К хорошему привыкаешь быстро, мгновенно, а отвыкаешь очень тяжело. Граница неровным краем едва касалась воды. За ней был холодный зимний Днепр.

Последний шаг я так и смог заставить себя сделать.

Даже самая теплая река с непривычки кажется холодной.

— Серый, ну чего ты?

И потому в реку очень тяжело заходить постепенно.

— Сейчас, погоди!

Поэтому обычно в нее залетают с разбега.

Я решился. Отошел назад и, словно на последний штурм, рванул вперед. И, оттолкнувшись на самой границе света и тьмы, вывалился из коряво, но старательно вырезанного в небе лета. В этот момент я изо всех сил зажмурился.

И каждый миг ждал жалящих острых игл холодной воды, мысленно приготовившись к этому.

Готовился и ожидал я этого совершенно зря.

Потому что все равно оказался не готов. Все равно это случилось неожиданно.

Как будто тысячи острых осколков впились в мои ноги. Их тут же свело судорогой и я, не открывая глаз, с криком рухнул прямо лицом в ледяную воду. Она показалась горячей; мозг словно вздулся изнутри и взорвался, лопнул, осветив глухую ночь перед моими глазами тучей серебряных искр.


***

— И чего бы я отэто туда лазил? — тихо говорил я, прижимая Димку к себе. — Больше такого не делай, никогда, даже не вздумай, понял?

— Понял, — глухим и заплаканным голосом ответил Димка.

Иногда что-то выходит из строя. Как правило, это электрические розетки, закрепленные нашими "мастерами" кое-как. Ремонт в квартире происходил еще при жизни Димки-старшего, с тех пор я ничего не менял. И когда розетки вываливаются из своей ниши и висят на двух проводах из стены, а вместе с тобой в этой квартире живет одиннадцатилетний ребенок, это жутко напрягает. Приходится чинить.

Современные розетки не обладают керамической изоляцией, в отличие от старых, добротных советских. Тем не менее, у них есть неоспоримое достоинство — очень грамотный способ фиксации, благодаря чему вырвать их можно только очень постаравшись, а не как всегда, — зацепив рукой, проходя мимо.

Система простая, как три копейки мелочью. Но понятное дело — для начала нужно обесточить квартиру, а уже потом приводить в порядок раздолбанные розетки. С этой частью задачи я справился достаточно быстро и уверенно, — и обесточил, и привел в порядок.

И только открыв щиток и глядя на застывший счетчик, понял, что сейчас при подаче питания из-за скачка напряжения запросто могу спалить холодильник. Остальные электроприборы у нас в доме грамотным образом питались от хладнокровно и цинично вынесенных с работы сетевых фильтров, и перепады напряжения им не грозили.

Выключи холодильник из сети, Димка, — крикнул я в открытую дверь квартиры. И только дождавшись ответа "есть!", включил питание. Некоторое время смотрел на нехотя тронувшийся с места диск счетчика, и хотел было уже закрыть щиток, как тут что-то громко хлопнуло, и выбило пробки.

Автоматически щелкнув рычагом обратно на "выкл", я рванулся в квартиру и в какие-то доли секунды оказался на кухне.

Что случилось? — орал я, и тормошил перепуганного Димку, глядевшего куда-то мимо меня.

Неизвестно, кто из нас был больше испуган случившимся, он или я. А виноваты во всем, — кроме нас, конечно же, — были китайцы.

Кривой китайский переходник с "европейского" разъема на обычный просто развалился на части в тот момент, когда Димка вытащил вилку провода холодильника из сети, поторопившись крикнуть "есть!". В результате из розетки остались торчать два металлических стержня.

И Димка решил их оттуда достать.

Хорошо хоть ума хватило не лезть руками.

Знать не знаю, откуда он приволок в дом эту пластмассовую расческу с пятью длинными металлическими зубьями на конце. Их предназначение оставалось для меня смутным, Димка над вообще не задумывался — не интересно было это ему, да и мне, если честно. А тут Димке вдруг показалось, что сейчас — как раз тот случай, чтобы эти зубья применить. И с их помощью извлечь остатки переходника, подковырнув их.

Ну и шарахнуло, конечно.

Эту расческу со сплавленными намертво штырями Димка и сжимал сейчас в руке. Зрение после яркой вспышки к нему постепенно возвращалось, первоначальный шок прошел. Он захныкал, а потом и расплакался, прижавшись ко мне.

— Ну ладно, Димчик, прекращай, братишка, — успокаивал его я, чувствуя, что у самого стоит ком в горле – сколько я всего успел передумать, пока бежал от щитка до кухни. — Ты ж мужчина, а мужчины не плачут.

Интересно, от кого и когда я услышал эту чушь?

— Я не мужчина, — сквозь слезы пробормотал Димка. — Я еще мальчик.

— А мальчики тем более не плачут, — твердо сказал я. — Все нормально, все. Все кончилось. Ну?

Я немного отстранил его от себя, улыбнулся. Мало помалу Димка успокоился.

Плоскогубцами я извлек из оплавленной розетки металл, порадовавшись, что взял одну про запас. Сейчас и поставим.

— А вот ты мне курить не разрешаешь, — безо всякой связи произнес Димка, все еще шмыгая носом, — а сам куришь.

Потому и не разрешаю, дурко ты маленькое, что сам курю с девяти лет, и знаю, что бросить для меня — непосильная задача. А перед тобой ставить непосильные задачи я не собираюсь, и не хочу, чтобы ты сам перед собой их ставил.

Так что, Димка, ты должен быть сильнее меня.

— Несправедливо, да? — я хмыкнул и машинально хлопнул по карману в поисках сигарет. И тут же вспомнил, что только что выбросил пустую пачку в мусоропровод рядом со электрощитком.

— Ладно уже, что я, маленький, что ли? — миролюбиво и как-то даже снисходительно сказал Димка. — Давай уже деньги, сбегаю.

— В кармане куртки возьми.

Димка выбежал из кухни.

— Только осторожно там, под машину не попади! — крикнул я ему вслед.


***

— Давай деньги, — вздохнул Димка. — Что с тобой делать…

— Только осторожно там, хорошо? — я протянул ему "пятерку", другой рукой отряхивая зеленую панаму, надетую на колено, от песка. — Под машину не попади. Знаю я, как ты носишься.

Димка укоризненно, словно умиляясь моей наивности, покачал головой.

— Откуда тут машины, на острове?

В детстве я никогда не понимал, зачем взрослые кричат детям «осторожно, не попади под машину!», как будто дети только того и ждут, что под колеса прыгнуть. Меня это раздражало. А когда появился Димка – сразу понял, зачем.

Но это не помогло.

Это как в зеркало смотреться перед выходом. Никому не помогает.


***

— Не бросай меня, хорошо?.. Больно как…


***

«Больно как» — эхом звучит в ушах.

Врач качает головой. Да ну нет же. «Та не», как Димка говорит.

Разбитое стекло.

Окровавленный кулак.

Темнота.

Яростный крик.

Ни перед кем не становился на колени. Никто не мог поставить. Сбить с ног могли, поставить на колени - никак.

А тут упал, грохнулся, удара об пол не чувствуя. Болью скрутило.

Горем.

Мой яростный и страшный крик. По-моему. Мой? «Та не», - Димка, ну скажи, что нет.

Темнота.

Я открываю глаза.

Что это за монотонный вой, который я слышу? Нет, ну правда — что это? Димка, ну ты ж у меня умный мальчик, не по годам просто, ответь. Ты ведь знаешь, точно знаешь. Тебе ж завтра в школу за учебниками идти, помнишь? Ну ты можешь сказать хоть слово? Я ж прошу. Не кто-то там, а я. Хотя бы слово, ну хоть глазки открой. Что ж ты холодный такой, а… Нет. Нет! Не смей! Не смей, слышишь?! Не смей умирать.

Объясни мне хотя бы перед смертью, что это за монотонный вой?

Ха, а я понял и без тебя. Это ж я вою. Точно, я.

Все, Димка, вставай. Хватит.

Доктор, но ведь он сейчас встанет? Я у тебя, сука, спрашиваю, отвечай! Какие, нахер, "уберите руки", я у тебя спрашиваю — встанет или нет? Так же не бывает, чтобы Димка просто так — умер. Вот так просто и страшно…

Темнота.

Мой яростный…

…вот так просто и…

…страшный.

Крик.



Шесть

Я рос в девяностые, когда воздух свободы густо смешивался с анархией, законы не работали, и можно было делать что угодно, а на улицах, как в любую эпоху перемен, внезапно оказалось очень много детей с волчьими взглядами и стайными повадками. Димка же – в начале двухтысячных, когда как-то незаметно все начало налаживаться и вырисовываться, но волчат на улице почему-то стало даже больше, чем в девяностые, и все почему-то были из Донецкой и Луганской областей. Димка, например, приехал в Днепропетровск из Дибальцево.

Димка-старший вырос еще в СССР, когда ни о каких волчатах на улице не могло быть и речи, а детям вешали на шею красный галстук, который был с нашим знаменем цвета одного. И это правда кое-что да значило.

Две границы моей жизни. Маленький Димка, — тоненький лучик света, грустная улыбка, светлые волосы и мечтательные карие глаза, неумелые, но талантливые рисунки в тетрадке по математике вместо классной работы, а иногда и вместо домашнего задания, любовь к «Манчестер Юнайтед» и вечно исцарапанные руки, — где только умудрялся? Взрослый длинноволосый Димка, — спокойный сильный голос, татуировка — синий скрипичный ключ — на правой руке, готовность прийти на помощь и шрам на подбородке, сигарета за ухом и гитара в углу, золотые искры в зеленых глазах и вера в Бога.

И между ними — я.

Мое кино кончилось, я был лишь персонажем между ними. Между Вацко Дмитрием Евгеньевичем 1994 года рождения и имеющим судимость Карташёвым Дмитрием Валерьевичем. Когда я родился, Димка ходил с красным галстуком по Ташкенту и очень этим гордился, еще не зная, что где-то за полмира в Украине родился я. Когда родился Димка, мне было одиннадцать, - столько же, сколько и ему, когда мы встретились. Интересно, родился ли кто-нибудь, для кого был бы важен Вацко Дмитрий Евгеньевич, от жизни которого осталась только черта между датами на могильном памятнике?

Вырезали ножницами. Все насмарку, все просто и обыденно, - кино обрезали и ленту не склеить ни за что. И теперь кто-то за кадром торопливо и наобум за секунды выстраивает мне дорогу, используя ленты от других фильмов, и в панике пытается понять, — почему я никак не вписываюсь в сюжет?

Жизнь — ужасный фильм.

А мы — сложные личности, но плохие актеры. Мы не знаем, чего хотим и для чего созданы.

Мы — дети. Прямо как дети.

Только детям плевать, для чего они созданы. Они просто хотят — всего и сразу.

И честно говоря — они в своем праве.


***

— Не ори, — грустно попросил Димка низким красивым голосом, откинув волосы взмахом головы. — Слушать тошно.

Я замолчал, вытер непрошенные слезы с глаз.

— «Не ори»… А что мне делать?

Димка достализ пачки сигарету, положил пачку на стол. Я решительно достал еще одну, чиркнул зажигалкой и, глубоко затянувшись, выдохнул дым прямо в его сторону.

И с тоской подумал о себе, — ну не придурок ли?

— Сережа, ты придурок, — грустно констатировал Димка, сложив жилистые руки на груди. Сигарету он заткнул за ухо. — Тринадцать лет уже, а как маленький себя ведешь.

Я не выносил, когда он так со мной разговаривал. Слезы снова выступили на глазах, я прикусил губу, чтоб не разреветься. Сейчас я вел себя как идиот и понимал это, но упрямство не позволяло вести себя иначе.

— Да, как маленький, - я старался, чтобы голос не дрожал. - Я ребенок, ты сам мне вчера это говорил.

— Ну кто тебя просил с ними связываться? — Димка даже повысил голос. Это означало, что он очень расстроен. — И сколько раз я просил тебя не курить?

Много раз, Димочка. Очень много. И еще столько же раз попросишь. И я столько же раз пообещаю не курить. И все равно все твои просьбы и мои обещания без толку. Когда я впервые взял в зубы сигарету, мне было девять лет. И я тут же понял, что буду курить всю жизнь.

— Не об этом сейчас, — пробормотал я, но сигарету погасил.

Фраза повисла в воздухе. Нужно было что-то сказать.

— Димка, — я не смотрел на него. — Мне по любому конец…

— Вот только не надо утрировать, артист, — Димка усмехнулся, спокойно и уверенно, как всегда. — Конец тебе по любому, если и будешь продолжать так чудить. Сколько ты должен?

Тишина липким звоном обволокла комнату.

И в тишине сдавленно и тихо прозвучали мои слова.

— Пять тысяч.

Димка озадаченно почесал нос. Присел на край стола.

— Как я понимаю, не гривен.

Я промолчал. Что мы, фраера что ли, на гривны играть.

— Поздравляю тебя, Шарик, ты балбес, — произнес Димка растерянно. — А где их брать в случае проигрыша, эти пять тысяч, ты подумал?

Да ни о чем я не думал, Димыч, — с беспомощной обреченностью мысленно кричал я. Даже о деньгах я не думал. Просто — хотелось выиграть.

И в этом все и дело, — с ужасом понял я. Хоть копейка на кону, хоть миллион, — мне все равно. Просто хочется побеждать. Всех и каждого. Но делать это честно, и если не получается победить честно, то хотя бы честно проиграть.

Что я и сделал. Честно-честно.

А толку с этого. Я-то играл честно, а они нет.

Значит — не нужно играть, не зная правил и ситуации?

— Понял теперь? — голос Димки звенел, клубился вязью печальной заботы. Он тепло улыбнулся, обнял меня. — Криминальный, блин, авторитет… Ох, Сережа…

Я вздохнул. Улыбнулся в ответ.

А потом тихо расплакался.


***

Те ребята больше никогда меня не трогали и о долге не вспоминали. Я не знаю, что сделал Димка, но на меня смотрели с уважением, хоть и с той поры сторонились. Меня это устраивало, но кое-что не давало мне спать по ночам.

Это было не заслуженное уважение.

Я — нашкодившее ничто.

Я хочу стать компьютерщиком, буду учиться, — сказал я в тот же день Димке. За компьютерами будущее, и мне хочется творить это будущее лично, своими руками. И заработать уважение своими делами, а не чьим-то вмешательством. Так и сказал. Я был еще мальчишкой, а мальчишкам можно простить напыщенные фразы.

Мы помолчали. Я запоздало спохватился.

— Спасибо, Дим.

Поздно, очень поздно.

Зато искренне.

— Тебе спасибо, Сережа, — просто сказал Димка.

Мне стало очень больно.


***

— Серый… — испуганный и дрожащий Димкин голос. — Ты чего?

Я открыл глаза. И тут же напоролся на карий взгляд Димки, полный страха и растерянного непонимания происходящего, как будто Димка ждал объяснений. Я усмехнулся. Эх, Димка, если ты ничего не понимаешь, то я и подавно. И почему я еще жив? Ведь отчетливо помню, как кусал мои ноги холодный Днепр, не простивший дерзости.

— Теперь-то я точно умер? — спросил неизвестно у кого.

Димка продолжал с настороженным испугом смотреть на меня. Точно так же, как и до моей смерти, беспощадно светило солнце сквозь кривую дыру в ночи. Сколько сейчас времени, хотелось бы знать?

— Живой ты, Серый, живой, — вдруг затараторил Димка и порывисто обнял меня, лежащего на песке.

Я заметил, что полностью одет. Точно ведь помню, что раздевался перед прыжком в черную воду.

— Никогда не пугай меня так больше, — шепнул Димка, прижимаясь к моей груди. И это прозвучало как-то иначе, словно это сказал не он. Помолчав, он улыбнулся, добавил:

— Сердце стучит…

Где-то я уже это слышал, и добром это не кончилось, — цинично и зло подумал я.

Страх внутри можно было вытеснить только злостью. Я боялся признаться себе, что отчаянно боюсь, что внутри меня водоворотом хлещет и шумит паника, которую я и прячу за рваным цинизмом. Уже два раза я неминуемо должен был погибнуть, и все равно оказываюсь здесь, на солнечном пляже посреди февраля. Или принять за факт, что смерть меня все-таки скрутила еще на аттракционах, и это и есть загробная жизнь?

Ну-ка нахер такую загробную жизнь.

Почему мне страшно, а?

И Димка. Это вообще Димка?

Он умер семь лет назад. Я смотрел, как его закрыли крышкой и как начали забивать гвозди. Я чуть не рванулся оттаскивать тех, кто это делал, потому что они с ума сошли, они ж его закроют сейчас. Отдайте мне хотя бы такого Димку, хоть таким дайте запомнить.

Я не рванулся.

Но состояние этого ужаса и невосполнимой потери сейчас вернулось, ничуть не ослабевшее за семь лет. Время пыталось лечить, но оно было песком. Песок не лечит. Он просто становится красным, когда умирают дети.

Понимая, что сейчас точно двинусь рассудком от страха и той мешанины мыслей, что творится в голове, я тронул Димку за голое загорелое плечо. Теплое, живое, родное.

— А чем не пугать, Димка?

— Да вот этим, — он не поднимал головы, и обиженные слова его вибрировали гулом диафрагмы в моей груди. — Почему ты мне не поверил?

Я глядел на небо. Вранье это все. Нет ни солнца этого, ни теплого летнего песка. Наверное, лежу я сейчас на больничной койке в палате с отморожением всего, что только можно, на грани ампутации мертвых конечностей, — а может, уже и без этих самых конечностей, — и вижу все это во сне. Вранье это все.

Я проснусь. Вранье.

Так что — и Димка тогда вранье?

Небо мигнуло, как будто на мгновение прервался сигнал, передающий прошлое в мой закипающий мозг, и на какие-то доли секунды не стало ни лета, ни теплого песка, — ничего. Несколько снежинок бросились в атаку на мое лицо, и остались на нем талыми капельками.

Я лежал на замерзшем твердом снегу.

А потом снова летом. Только Димка был каким-то неестественно холодным и легким.

Господи, что же это происходит? Почему, за что?

— Димка… — прошептал я.

Страх панически стучался сердцем в грудную клетку, сбрасывал мысли в пропасть ужаса и рвал меня на части. Я закричал, отбросил Димку от себя, вскочил, побежал прочь, не оглядываясь, лишь бы покинуть этот круг яркого лета, вырваться прочь, в холодное и липкое, но привычное настоящее, накрыться с головой одеялом забот, по-детски спрятавшись от этого страха.

Я ребенок, вашу мать.

Чего вы от меня хотите? Что хотите мне дать?

Ничего мне не надо. Ничего не вернуть. Ничего не исправить.

Димка, ты ли это? — стучалась в голове испуганной птицей единственная мысль. А тот, кто сейчас задает этот вопрос, — я ли это? Или где — я?

Я бежал изо всех сил. Ноги увязали в ставшем неожиданно цепким песке, который ни за что не хотел отпускать меня отсюда. Упал, пополз на четвереньках, задыхаясь своим криком.

— Прекрати морочить, отпусти! — срываясь на крик, шептал я. — Не трожь, оставь, отпусти...

А в ушах моих плакал умирающий Димка.

Убил?

Я убил?!

Я набрал полную пригоршню песка и умылся им, раздирая колючими песчинками свое лицо, смешивая слезы и кровь с гранулами мерзлого холода.

И вдруг стало спокойно и горько, как бывает, когда кто-то добрый посадит тебя на колени и начнет утешать, успокаивать, погладит по голове с нежностью и пониманием, и все проблемы останутся позади, ненужные и неважные. Словно нарыв в моей душе прорвался, и вместе с гноем вытекла вся ноющая боль, которую я взращивал целых семь лет. Прекратил стучать в голове кровавый молот, перестал прыгать пляж.

Я боялся оглянуться. А вдруг Димка все еще сидит там и горько плачет...

Не оглядываясь, я поднялся и пошел вперед.

Прочь с острова.

Я ненавижу тебя, остров. Ведь это ты заставил Димку делать все это. Ты его убил. Не я. Не тот несчастный мотоциклист.

Ты.

И за это ты будешь наказан. Не мной. Я всего лишь нелепое нашкодившее ничто.

Поэтому не относись ко мне слишком серьезно. Который час хотя бы скажи, и я отстану…

Взрезая воздух крыльями, подлетела ворона.

— Уйди, добром прошу, — со страшным спокойствием сказал я. Ворона послушно улетела, словно и правда испугалась.

К горлу тяжелым комом подкатила тошнота, и меня вырвало.


***

И тут же вырвало еще раз.

— Дим… — слабо сказал я, глядя на Димку.

Стало легче, только голова гудела, как транcформатор.

— Доволен? — изобличающе-заботливый голос Димки выводил меня из себя. — Боже мой, четырнадцать лет, а ума нет…

Да, доволен, твою мать. Не знаю. Может, и доволен. Не знаю.

— Пошел ты, — невнятно пробормотал я, и снова склонился над унитазом. Спазм сжал желудок, но рвать уже было нечем. Я закашлялся.

— На, выпей еще, — Димка протянул мне кружку с алой жидкостью.

Я затухающим взглядом посмотрел на кружку, нечувствительными слабыми пальцами взял ее, поднес к губам. Но заставить себя выпить хотя бы грамм не смог.

— Пей же, давай! — похоже, Димка находился на грани истерики.

Почему-то мне стало очень жалко себя и Димку. Захотелось плакать, но я не смог. Держать голову было трудно, она все время падала. И хотелось спать. Но я не спал, потому что откуда-то знал, что не проснусь. Но это постепенно становилось неважным.

— Что это были за таблетки?

— Не знаю…

Откуда мне знать. Я просто залез в аптечку, не глядя взял несколько упаковок таблеток, и сосредоточенно их проглотил, запив стаканом воды из-под крана, смахивая слезы с ресниц. По-моему. А теперь вот проваливаюсь в бесконечно прямую темноту, где будет очень хорошо…

— Не спать!

Удар по щекам. Никогда не слышал, чтобы Димка так орал.

— Не спать!!!

Еще один.

Я открыл глаза.

— Да не сплю я…

Зачем-то поднял руку. Никогда не замечал, что моя рука такая тяжелая. Да и вообще — все тело тяжелое и неуправляемое, голова так вообще. Особенно голова, все норовит упасть.

— Пей, Сережка. Пей, родной, я прошу тебя, ну. Пей же, идиота кусок…

Сейчас, Димка. Для тебя — все что скажешь.

— Пей, давай, родненький. Что ж ты делаешь, что ж ты…

Я пью. Глоток за глотком. Роняю чашку. Меня снова выворачивает тем, что секунду назад выпил.

— Хорошо, хорошо, — это Димка. Он здесь, рядом. Наверное, только он и держит меня еще здесь, рядом. — Пей еще, умоляю.

Пью.

Кажется, что я обложен ватой. Нет рядом Димки, мне только показалось, что он здесь, нет никого, только вата и глухие удары сердца сквозь вспышки внутри головы и леденящий страх.

— Все, Серенький. Вставай, вставай, малыш…

Встаю. Наверное, встаю. Ничего не чувствую.

— Хорошо, молодец. Идем, едем…

Наверное, то, как я иду, смотрится очень страшно.

Я так думаю — я чувствую, что Димке страшно.


***

— Шеф, ну давай скорее. Умоляю, ты видишь, что секунды решают?

— Да что ж я сделаю?

— По тротуару давай!


***

Холодный март, немного снежит робкая еще весна. Она смущенно глядит на рослого и сильного мужчину с длинными волосами, который несет на руках в больницу нескладного худощавого подростка в летних шортиках и серым цветом лица.

...потом, дома, Димка устало и бесцветно рассказывал мне все. Как он занес меня в больницу, как дал деньги медсестре. Про капельницы рассказал, сколько это стоило. Самым главным и сложным, — говорил он, разрезая мне душу безжалостной правдой, — было убедить медсестру, что я отравился. Не так и много потребовалось для убеждения — всего-то пятьсот гривен. Итого, мои три дня обошлись в тысячу.

Сумасшедшая по тем временам сумма.

— Сережка, — сжав пальцами виски, сказал Димка. — Я ж эти деньги не рисую.

— Прости меня, пожалуйста, — я отвел взгляд.

Все-таки я изрядная сволочь.

— И что мне теперь делать? — вдруг взорвался Димка. — Ножи прятать, газ отключить, замки по ящикам развесить, решетки на окна поставить, каждый твой шаг контролировать? Слова тебе не сказать?

Я смотрел в пол.

— Я… больше никогда не буду, — прошептал в ответ, вздохнул.

Димка подошел ко мне, сел рядом. Обнял за плечи.

— Зачем? — просто спросил он.

От одиночества, Дима, — думал я, глядя на точечный след от игл капельницы на руке. От щемящего и беспросветного одиночества. Ты делаешь все, чтобы меня оттуда вытащить, но, тем не менее, я одинок. Теперь и, наверное, навсегда.

— Больше не буду, — упрямо произнес я вслух. — Никогда-никогда.

Я не врал.

Димка молча прижал меня к себе.

А я молчал и думал, - Дима, ты правда думаешь, что мне хочется вот так чудить постоянно, каждый раз потом чувствуя себя последней сволочью? Не хочется. Как потом в глаза смотреть людям, которым я жизнь отравляю? Просто хочу жить, радоваться тому, что живу.

Кто мне не дает?

Хороший вопрос.

Ты вот всегда в своих молитвах просил — избави, Боже, подай. А имел ли право на это? И так Бог нам дал все, что нам нужно, и даже с избытком, а мы постоянно — дай, подари, сделай за нас. И потому, — возможно, только возможно, — и был я у тебя такой тварью. Чтобы ты прощал, доставал меня изо всех тех волчьих ям, куда я сам себя загонял, в последний миг, когда я уже был готов упасть в пропасть, ловил меня за руку. И прощал. Снова прощал.

Ты ведь делал это, Дима. Раз за разом.

И потому имел право просить у Бога.

А я? Что я сделал такого хорошего или важного, чтобы иметь на это право? Или — что я должен сделать?


***

Я встал. Стряхнул с бороды и ресниц песок.

Хорошенький, мать его, день рождения.

Прочь отсюда.

Только не оглядываться.

— Серый!

Не оглядываться.

И делать вид, что это полное слез "Серый!" просто шум февральского ветра в ушах. А не плач преданного мной малыша.

Ничего не было. Мне приснилось.



Семь

— Знаешь, Серый, в чем прикол? — спросил меня Димка, в который раз съехав на санках с горы и подбежав ко мне.

Зима решила, хоть и ненадолго, побаловать нас обильно выпавшим снегом, так что мы ловили момент и предавались всяким недолгим зимним развлечениям. Я вот, пока Димка катался, сосредоточенно лепил снеговика.

И был счастлив, черт возьми.

— В чем? — я приделал среднюю часть туловища к своей монументальной скульптуре. Осмотрел, остался доволен.

— А в том, что зима и мороз, а не холодно! — радостно сообщил Димка.

Еще бы, так носиться. Я улыбнулся.

Да и мне, кстати, тоже не холодно. О чем я и сказал Димке. Он весело кивнул, побежал к подъему на горку.

— Шапку, блин, надень, чудовище! — крикнул я, понимая, что без толку. Все равно ведь не наденет.

Я вздохнул, и принялся за голову для своего памятника зиме, пусть и недолговечного, но как будто открывшего тоннель во времени, и из этого тоннеля ощутимо и приятно веяло детством. Вот в чем дело, Димка. В том, что хоть и мороз, и зима, но открыт тоннель в детство. А из детства не может веять холодом.

Так что с тобой, Димка, никогда не холодно, — посмотрел я вслед маленькому братишке, на секунду отвлекшись от снеговика.


***

Я снова остановился около аттракционов. Пустые качели противно и жутковато скрипели, слабо качаясь под светом лампочки. В неровном обрезке трубы вовсю завывал ветер. Судя по тому, что деревья вокруг стояли ровно и так же ровно падал снег, в этом обрезке трубы ветер и поселился, наотрез оказываясь покидать его, обиженным воем нагнетая зимнюю ночь.

В душевной пустоте словно засел кто-то, и теперь играл теми тяжелыми камнями, которые я копил внутри себя долгие годы. Я чувствовал, как тяжелое спокойствие давит на сердце, прижимает к земле. Врастаю в мерзлую землю, скрытую асфальтом, загибаюсь под мрачным давление высотных домов, и не вижу выхода.

Безумно захотелось вернуться на пляж, превозмогая страх, забрать Димку с собой. Ведь вырвался же он — пусть и ненадолго — оттуда? Вновь хочется, чтобы сидел на подоконнике, смотрел на закат, не хотел делать уроки, переживал за нашу футбольную сборную и «Манчестер Юнайтед», подпевал Цою, играл в футбол. Хочется, чтобы он снова жил.

Потому что и мне очень хочется жить.

И поэтому я не вернусь на пляж.

Я боюсь.

Качели начали раскачиваться сильнее. Ветер протяжно взвыл, и затих.

Казалось, смерть перестала быть страшной уже давно. Если на то пошло, то я ее даже ждал. Мне казалось, что это будет очень просто и обычно, как одуванчики срывать — вот я был, а вот меня и нет. Раз — и все. Отмучился.

Но сегодня, когда смерть показалась рядом, даже не ударила, а просто обозначила удар, — я понял, что боюсь. Или – непонятно, - вдруг я уже умер?

Домой надо ехать, — решил я. Опять нажраться, уйти в непродолжительный запой. А там и видно будет. Если наутро будет очень и очень плохо, то тогда да — живой. А сейчас надо отвести взгляд от пропасти внутри самого себя, заполнить ее пьяной безнадегой, потому что она лучше крови, текущей из исколотого мыслями сердца.

Качели продолжали скрипеть, но уже не качались, — они застыли, зависнув по дороге назад в верхней точке своей амплитуды, словно фотограф щелкнул спуском, поймал кадр, да так и оставил. Только со звуком не знал, что делать, и застывшие в таком положении против всех законов физики качели продолжали скрипеть, монотонно и жутко.

Точно, поеду напьюсь, - решил я.

Отвернулся и засунул руку в карман в поисках сигарет. И вспомнил, что они кончились. Снова повернулся к качелям.

Просто так, еще раз поглядеть.

— Ну твою же мать, — я мрачно усмехнулся.

Слабо раскачиваясь, на качелях сидел мальчик примерно Димкиного возраста и испуганно таращился на меня, спрятав руки. Нет, постарше, - лет тринадцати.

— Привет, — подмигнул я. — Закурить не найдется?


***

Больше всего не люблю, когда замерзают руки. Перчатки надо с собой брать, и не выделываться. Забыл, просто забыл. Это бывает.

Я затянулся сигаретой, которую мне протянул мальчик.

— Что тебе по ночам не спится? — спросил я.

Мальчишка вздохнул, глядя куда-то вперед.

— Боишься?

Он бросил на меня опасливый взгляд. Кивнул.

— Из дома сбежал, — понял я. — Что случилось? Да не бойся ты, чего я, не понимаю, что ли? Как звать-то тебя хоть?

— Мишка, — ломающийся голос уже звучал немного спокойнее.

— Михаил, стало быть, — я протянул ему руку. — А меня Серега.

Он осторожно пожал мою руку.

— Рассказывай, Мишка.

Снегопад утих, лишь редкие снежинки опускались на шапку мальчика, не оставляя никакого следа. А он тихо рассказывал. История вечная и банальная. Хотел выйти во двор, погулять. Перед уходом в который раз вытащил "десятку" из родительского кошелька. Зачем? Да Бог его знает, мало ли на что нужны деньги в тринадцать лет. И естественно, был за этим занятием застукан мамой. Убежал с этой "десяткой" на улицу.

И решил уйти из дома.

— Почему? — спросил я, выдыхая дым.

Он вздохнул и ничего не ответил. В глазах мальчика непрошенными слезами заблестела тоска.

— Стыдно, — кивнул я. — Понимаю.

Еще как понимаю. Мне тогда, в аналогичной ситуации, было очень стыдно.

— Куда деньги хоть потратил, а?

Проел. Куда ж еще.

— Михаил, вы чудите не по-детски.

— Знаю, — согласился он, шмыгнув носом. — Больше никогда не буду.

— Не будешь, — я кивнул.

Мишка достал пачку из кармана, поглядел на нее некоторое время, потом перевел взгляд на меня.

— Правильно, — я снова кивнул. — Это тоже не надо. Отдай лучше мне.

— Так если не надо, то вам зачем?

Я в последний раз затянулся и, выдыхая дым, выбросил окурок.

— Я ж тебе жизнь спасаю, — проводив окурок глазами, заметил я. — Тебе ж меньше достанется. Да ладно, шучу. Я брошу.

- Обещаете.

- Обещаю.

Мальчик улыбнулся, протягивая мне пачку.

— Я ее тут нашел, на площадке, честно.

Я сделал вид, что поверил в эту сказку. Хотя стало немного обидно, что Мишка мне соврал. Облокотился на железную трубу качелей. Некстати подумалось — а вот здесь сегодня я уже умирал от безумного холода. А сейчас вот учу жизни мальчика, который куда меньше страшных ошибок натворил, чем я, и вообще у него жизнь вся впереди.

Я-то могу только поделиться прошлым.

Потому что я — прошлое.

Общались мы долго. Шутили, рассуждали, вспоминали разные случаи из жизни, обсуждали кинофильмы и спорт. Давно я так легко ни с кем не общался, да и Мишка, судя по всему, тоже. Страх прошел, я действительно увлекся разговором.

Но всему когда-нибудь приходит конец.

Прилетела ворона, опустилась на песок, снова прошлась взад-вперед, как тогда. Когда умирал я.

— Мишка, — спросил я, чувствуя, как возвращается страх. — Сколько времени, не знаешь?

Откуда ему знать? Я не смотрел на него, — смотрел на ворону, которая понимающе вертела головой, — но был уверен, что сейчас он отрицательно качает головой и пожимает плечами. Характерный жест, он даже в процессе разговора несколько раз поднял и опустил. Или это от холода?

Вот я дурак. С самого утра пацан на улице, замерз, наверное, как собака. Что с ним делать?

— Щас три часа, — уверенно сказал Мишка.

Я удивленно поглядел на то, как он щурит глаза, пытаясь рассмотреть показания кварцевого циферблата часов на левой руке. Свет от лампочки он закрывал собственной тенью.

— Да, точно. Три часа ровно.

Отстают твои часы, Михаил. Отстают на добрый час. В три часа я, наверное, только мост переходил.

— Спасибо, — пробормотал я.

Вздохнул.

— Ну, что делать будешь?

Вздохнул и Мишка, снова пожал плечами.

— Домой иди, а? — я отвесил ему шутливый подзатыльник. Он улыбнулся, уклонился. — Весь день на морозе. И родители волнуются, наверно уже ищут тебя по всему городу. Где живешь-то?

Ворона вспорхнула и улетела.

Мишка назвал адрес. Улицу и номер дома.

Внутри меня шевельнулась скользкая гадина.

— А квартира?

— Семнадцать, — бесхитростно ответил мальчик, и тут же спохватился. Все-таки нельзя вот так просто каждому встречному рассказывать, где живешь.

Он не врал, это я понял сразу. Нельзя так соврать — не в бровь, а в глаз.

Что ж, привет, Волчонок. Вот и встретились.

— Ладно, Михаил Олегович, — теперь настал его черед удивляться. — Пошли.

— А откуда вы мое отчество знаете? — к нему вернулась былая настороженность.

Сейчас он несколько секунд будет вглядываться в мое лицо. Потом вспомнит меня. И что дальше? Пусть не вспомнит — мысленно умолял я, открыто стоя под взглядом мальчика, которого семь лет назад чуть не убил. Олега вспомнил — отца его. Все-таки Мишка тогда еще маленький был, когда я его отца ногами со льдом равнял, когда обиженно звенели песчинки, ударившись о замерзший асфальт.

Нет, не узнаёт, похоже.

Ну да, тогда и мать отворачивала его от меня, к себе прижимала.

— Да так, — медленно проговорил я. — Знакомы мы с твоим отцом. А ты здорово вырос.

Он встал с качелей. И правда — ростом уже почти с меня, ниже всего лишь на голову. Спросить его об отце или не спросить. И хочется, и страшно как-то. Готов ли я к тому, что могу услышать?

Наверное, нет.

Скорее всего, нет.

— Бог с ним, — решил я. — Пошли.

— Идем, — сказал он.

До начала пешеходного моста оставались считанные метры. И я понял, что не смогу уйти с острова сейчас. Были тут еще незавершенные дела. Были, я это чувствовал.

Остров одобрительно заскрипел деревьями.

Задолбал уже, если честно, — раздраженно подумал я.

Ветер стих.

— Да. А как ты отсюда уезжать думаешь?

То, что Мишка об этом ни разу не думал, я прекрасно понимал, и все равно ждал ответа. Хоть и знал, что ответа не будет. Пожмет плечами и с надеждой поглядит на меня. Блин, ну как можно быть таким простодушным и открытым?

Мне не понять.

— А я не знаю, — он округлил глаза, поднял брови. Поглядел на меня.

Как и предполагалось — вопросительно и с надеждой.

Ох, Мишка...

Я достал из кармана сэкономленную на такси "сотню". Вручил мальчику.

— Вот, на.

— Да не, не надо... — начал протестовать он, но я прервал его:

— Бери-бери. Как у предков тырить, так мы первые.

Он обиженно посмотрел на меня, стыдливо потупил взгляд.

— Я ж говорил, что не буду больше...

— Говорил, — согласился я. — Верю. А деньги возьми. Доедешь на них. На такси, я думаю. Потом отдашь, когда-нибудь.

Мишка некоторое время посопел, но взял протянутую мною купюру.

— А вы?.. Как доедете?

Звучало это, как и должно было звучать — а вы не поедете со мной?

Нет, Мишка. Прости. Я остаюсь.

Я не сказал ни слова, но он все понял и так. И как будто что-то сломалось внутри мальчика. Он словно стал меньше ростом, стал младше на несколько лет, — я впервые подумал о том, какой он все-таки еще ребенок.

Тринадцать лет. Четырнадцать почти. Я тогда уже считал себя взрослым и самостоятельным, был сам себе хозяин и делал, что хотел. А хотел я, как правило, не того, что мне было нужно, а строго противоположных вещей. Вот к примеру — нужно мне было водку жрать до беспамятства, а потом в одних трусах ночью бежать неизвестно откуда неизвестно куда? Нужно мне было курить? Да те же таблетки — нужно мне было их жрать?

Отчего-то мне казалось, что нет. Сильно так казалось.

Интересно, какие сейчас мысли бродят в этой четырнадцатилетней голове? О чем он думает?

— Только ж домой, и никуда больше, понял? — строго спросил я.

— Да понял я, понял, — ответил Мишка, глядя под мост, где валами играли встречные течения.

— Раз понял, то хорошо. Беги?

Он сделал несколько шагов вперед, остановился. Обернулся. И кивнул мне на прощанье, улыбнувшись. И побежал по мосту, прочь с острова. Я сунул руки в карманы куртки. Нащупав пачку, провалившуюся в широкую дырку кармана, достал сигарету и закурил. Потом поглядел на небо, закрытое зимними тучами.

Чертово небо. Я до тебя доберусь.

Да ты все обещаешь и обещаешь, — ответила мне своим лукавым взглядом ворона, уже неизвестно сколько сидевшая на перилах моста.

— Прикол, — констатировал я, выдыхая дым.

— Прикол, — подтвердил Димкин голос за моей спиной.

Ворона вспорхнула и улетела, оглашая остров своими хриплыми воплями.


***

— Димка, малыш, — я не оборачивался, но знал — он там, стоит сзади, в нелепых синих шортиках посреди февраля, обутый в пляжные шлепанцы с отрывающейся подошвой. Обувь на нем просто горит, не в силах выдержать бешеный ритм бурлящей жизни одиннадцатилетнего мальчика.

...ты придурок, Сережа, — сказал я себе. Признай тот факт, что этот мальчик семь лет как мертв.

Мертв.

Димка.

Димка мертв.

А может, именно эта отрывающаяся подошва и стала причиной того, что Димка на секунду отвлекся на нее, замешкался и в него врезалась та гора металла?

— Серый, — да, это димкин голос. — Какая теперь разница?

Ага. Димка может читать мысли. Хотя, — чему я, собственно, удивляюсь?

— Не читаю я твоих мыслей, успокойся, — мне кажется, или голос Димки дрожит? — Я просто тебя, Серый, очень хорошо знаю!

Я закрыл глаза. Медленно, переступая с ноги на ногу, повернулся.

— Серый, ну прекращай, — Димка почти умолял. — Я понимаю, что это все странно, может, страшновато, но я прошу тебя...

Конечно же, я не видел его, потому что глаза мои были закрыты. Но я слышал голос, и потому перед глазами была объемная картина. Димка стоит в своем спортивном костюме еще времен интерната, и виновато смотрит на меня, — уже что-то натворил. А я подхожу и обнимаю его, и ни капли не сержусь, — как можно на него сердиться. Это ведь Димка. А он ко мне — глаза в глаза, снизу вверх, и слезы, стоящие в этих глазах означают так много...

Я, наверное, улыбнулся, потому что услышал:

— Открой глаза, ладно?

А и правда. Ну чего я боюсь, в самом деле.

Интересно, он сейчас в шортиках посреди холодной зимы, или в том интернатском костюмчике? — глупо подумал я, открывая глаза.

Он был в шортах.

Правый глаз Димки смотрел на меня со страшным могильным спокойствием.

Тяжело сокращалась в дыхании проломленная грудная клетка, из мертвого приоткрытого рта текла струйка крови.

Я на земле. Я пытаюсь дышать, но слышу только свист легких, грудь готова разорваться, сломаться под напором сердца. Черный остров на фоне резкими толчками уходит назад, вместе с освещаемым фонарями Димкой. Мертвым Димкой. Почему они скачут назад, да еще и так неровно?

Я понял. Это я судорожно отползаю от бледного, покореженного, покрытого синевато-желтыми пятнами Димки на черном фоне бутафорских раскачивающихся деревьев.

— Ты Димка?.. — хриплю я, задыхаясь.

— Что, Серый? — удивленно спрашивает Димкиным голосом та мертвая кукла, что стоит передо мной.

— Ты не Димка... — кажется, голова сейчас лопнет от ужаса.

Голова этого существа неестественно дернулась, словно шейные позвонки у него были сломаны.

— Блин, ну Серый, ну я не специально, — сказал Димка, разбрызгивая по губам текущую кровь. — Это не только я решаю, это и ты тоже...

Он потянул ко мне руку. Ощутимо повеяло тленом и холодом, тем холодом, от которого в панике съеживается и кажется незаметным даже февральский мороз, — холодом разрытой могилы.

Наверное, я кричал. Не помню.

Но моя правая дрожащая рука сама потянулась в ответ. И когда мои замерзшие пальцы столкнулись с холодными пальцами Димки, я почувствовал — зимний холод ничто. Как будто молнией пронизало всего меня, как будто душу покрыл серый иней. Сердце замедлило ритм.

— Только скажи, зачем...

Налетел порыв ветра, зашумели деревья.

Минуточку, — вырвалась из цепких лап ужаса трезвая мысль. Сейчас середина зимы. А почему деревья шумят, как будто покрыты листвой? И почему я опять слышу, как капает талый песок, протекая между мертвыми пальцами Димки, что намертво сцеплены с моими железной хваткой его руки?

Все.

Я больше не могу так. Иду с тобой, и будь что будет.

— Спасибо, Серый, — весело сказал Димка.

Я расхохотался и открыл глаза.



Восемь

Наверное, мне очень хотелось, чтобы он не замерз.

Сколько я с ним не воевал, все равно он не одевал шапку. Вечное "еще чего!" — и вперед, навстречу зиме. Странно, но Димка, не признававший шапок и перчаток, никогда не жаловался на холод, и во время бесхарактерной дождливой зимы и пронизывающей морозной весны хоть бы раз кашлянул, — не простуживался он, и все тут. Это, безусловно, было хорошо, но все равно — я очень боялся того, что он перемерзнет и заболеет.

Этого не случалось. Наши страхи, как правило, не имеют ничего общего с реальностью и обычно не сбываются, только если мы сами не сделаем все, чтобы оказаться правыми в своей боязни чего-либо. Реальность смеется над нами, ожидающими атаки с одной стороны и возводящими непроходимые баррикады на пути реализации страхов, при этом совершенно забывая про тылы и фланги.

И именно оттуда нас атакуют в незащищенные места, которые мы в спешке забываем укрепить. Торопимся жить, дергаемся, мечемся — и получаем.

Впрочем, иногда и Димке бывало холодно.

Всю зиму бесперебойно в квартире шмалили батареи, несмотря на то, что термометр за окном редко опускался ниже нуля. Конечно, иногда отопление выключали на пару дней, и этому мы с Димкой были рады.

А потом пришла весна, сходу ударив под дых чахлой и слезливой зиме морозом под минус пятнадцать. В тот же день отопление отключили.

Еще осенью я дал себе слово сжечь Димкины вещи, в которых он ходил в интернатском прошлом. Мое воображение рисовало картину сожжения этих шмоток отчетливо и живо — мы с ним выбираемся в лес, и пока Димка неумело и отчаянно пытается поставить палатку, я рублю дрова для костра. Потом наконец-то прекращаю мучения ребенка и ставлю палатку сам под расстроенным взглядом Димки, тихо улыбаясь про себя. Вбиваю последний колышек и искренне хвалю его за очень хорошую, — нет, ну правда хорошую! — попытку и уверяю, что в следующий раз у него получится и без моей помощи.

А потом, когда темнота упадет на лес, и во всей вселенной останемся только мы наедине с костром и со своим прошлым, я извлеку из рюкзака все его старые вещи и постепенно скормлю это все огню. Языки пламени будут плясать отражением на наших щеках, а глаза наши будут блестеть, неотрывно наблюдая за тем, как сгорает Димкино прошлое, оставляя лишь пепел от прошедших лет. Это — как таинственный языческий ритуал, знаменующий новое начало, отправную точку пересечения линий жизни. Моей и его.

Ночью же, когда Димка уснет у меня на коленях, я положу его на каремат, укрою спальником, позлюсь на себя за то, что решил разжечь костер настолько далеко от палатки, что теперь ее и не видно, ее как будто бы и нет — она там, во тьме.

А есть ли тьма? Нет, тьмы нет. Тьма изобилует образами и сущностями, здесь же нет ничего. Нет ничего, кроме нас и костра, — а вокруг черное ничто, холодное и пустое. Только звезды светят сквозь причудливо вырезанный верхушками деревьев кусок неба. Я, Димка, костер и звезды. И пепел от его прошлого, которое съел голодный красный зверь, поселившийся в огне.

Я буду вздрагивать при каждом шорохе в ночном лесу, не выпуская из руки топор, обращать внимание на любую мелочь, на любую смутную тень. При этом я не буду отводить взгляд от костра, — сейчас мы с ним неразрывно связаны общими целями. Красный огненный зверь вселится в меня, и я буду готов уничтожить любого, кто осмелится потревожить сон мальчика Димки. А палатка так и простоит пустой и одинокой всю ночь.

Но так не случилось. И честно говоря, я был рад этому — денег на теплые вещи у меня на тот момент не было, и потому спортивный костюм, который приехал вместе с Димкой из интерната, пришелся очень кстати.

Тем не менее, Димчик, на улице стойко переносивший все тяготы и лишения атмосферных явлений, дома отчего-то сразу замерзал, сидел на диване, поджав под себя ноги, и прятал нос в высоком воротнике черной кофты, на левой стороне которой был по-хамски нагло и криво пришит логотип фирмы "Найк".

— Холодно? — задал тогда я совершенно глупый вопрос.

Димка только кивнул и грустно посмотрел на меня.

— Залезай под эту фигню, и не мучайся, — я кивнул на сложенное вчетверо красное ватное одеяло, что находилось на диване рядом с Димкой.

Он неопределенно покачал головой. Я уже знал — если Димка неопределенно качает головой и при этом отрешенно смотрит куда-то вперед невидящим взглядом, это значит, что сейчас он даже не особо слушает то, что ему говорят. Димка думает. Или мечтает.

Или болеет, — обожгла вдруг мысль.

Я подошел к нему, прикоснулся ко лбу пальцами. Нет, вроде нет температуры, холодный... и тут же с досадой поморщился. Сколько раз в моем детстве я загибался от высочайшей температуры, а лоб был издевательски холодный?

Димка смотрел на меня исподлобья, как-то настороженно.

— Да что с тобой? — я по-настоящему встревожился. — Рассказывай. В школе что-то?

Ну какая школа? — снова оборвал я себя с досадой. При чем тут школа?

Я обнял его за плечи.

— Да ладно, — он прижался ко мне, вздохнул.

Помолчали. Я ждал. Терпеливо ждал, понимая, что торопить его нельзя. Он сам все скажет, только позволит мыслям уложиться в ровную четкую фразу, способную выразить все. Эта фраза будет вершиной айсберга, куполом парашюта, от которого тянутся тросы ко всему тому, что является Димкой.

Димка снова вздохнул.

— Серый, — с трудом сказал он. — Почему... Почему?

Что «почему»? Почему я подобрал тебя с улицы? Или ты хочешь узнать, почему так холодно? Или что? Что ты имеешь в виду, чудо?

Парашют — не парашютист. Фраза — не Димка.

— Потому что так надо, — твердо ответил я, - и иначе не будет.

Хоть парашют и не раскрылся, падать вниз было совсем не страшно.


***

Страх затаился в ожидании, свернувшись клубком и глядя немигающим взглядом вертикальных зрачков. Страх — липкая и гнусная змея. Которая сама боится меня и моей решимости. И моего желания.

Я же сейчас хочу только, чтобы он не замерз.

— Я за сигаретами сгонял, — говорит Димка, — на качелях оставил. Ты нашел?

Я вздрогнул.

— Мне передали, — отвечаю. — Спасибо.

Мы с Димкой идем по асфальтированной дороге и я держу его за руку, как семь лет назад. Иллюзия ли это? Игры каких-то сил? Мне плевать. Главное, что Димка живой, как семь лет назад, в нормальной зимней одежде.

А так — может быть, все, что я вижу, лишь сон, который мне снится?

— Димка, ты мне не снишься? — уточнил я.

— Не, ты чего, — удивился Димка. — У меня не получится.

— Ладно тебе, не получится, — я скосил глаза в его сторону. — Раньше ж как-то получалось?

— Так то раньше...

Неловкая тишина.

Я смог выдержать в молчании только несколько шагов.

— А почему ты меня с острова не отпускаешь?

— О! Между прочим... — он резко остановился, засунул руку в карман спортивной кофты. — Ты уронил вот на пляже.

Он протянул мне помятую вырезку из газеты. Я взял ее.

Наверное, уронил на пляже, когда панически убегал.

— Спасибо.

Отчего-то я сильно смутился. Как последний дурак стал правой рукой шарить по карманам, проверяя, — может быть еще что-нибудь потерял.

— Не, остальное на месте, — заметил Димка. Покачал головой, улыбнулся.

— А, — только и сказал я, поглядев вверх. Тучи исчезли, и чистое небо, на котором щедрой рукой кто-то рассыпал множество звезд, освещало остров.

Кажется, я впервые вижу в городском небе столько звезд. И луна, — большая и манерная. Поднялся легкий, ненавязчивый ветер.

Глупо все как-то. Глупо, неестественно, нереально. Но почему-то кажется гораздо более естественным и реальным, чем серая беспросветная пелена последних семи лет. И если я сошел с ума, — а я точно сошел с ума, — то... то какая уже теперь разница? И, кстати, совсем не страшно, — теперь я понимаю, что страшно было тогда, в этом бесцветном прошлом.

— Димка, — комом сдавило горло. Застучало сердце.

Тут я, — улыбкой отозвался одиннадцатилетний мальчишка, мой названный брат, опекаемый мною когда-то будущий член общества, уже не шестиклассник, но больше никогда не семиклассник, — Димка. Неужели он заперт здесь, на Монастырском острове? Тогда каким адом для него были эти семь лет... здесь? Что по сравнению с этим мои терзания?

Я присел на корточки, посмотрел в улыбающееся розовощекое лицо, в карие глаза, отражающие свет луны. И вдруг расплакался. Я ребенок, и имею на это полное право. Он обнял меня и изо всех своих детских сил прижал к себе. Я затих на его груди, вдыхая мешанину запахов, — и духота пуховика, и казенный запах интерната, и родное дыхание Димки, его запах. Было все. Как когда-то.

Когда-то все было.

А окажись я сейчас дома, — подумал я почему-то в этот момент, — обнаружил бы я Димкины вещи на своем месте, в шкафу? Я так и не сжег их. Постоянно вмешивались обстоятельства, и даже когда ушли холода и наступила теплая и улыбчивая весна — не задалось. А после Димкиной смерти обстоятельства цинично позволили это сделать, умыв руки, перестав вмешиваться в мою жизнь. Но сжечь вещи после всего — это было бы преступлением. Против себя и своей памяти. А это очень страшно — держать ответ перед своей памятью. Она выслушает и попытается понять, но не простит.

Ничего и никогда.

Я отстранился от Димки, поглядел на него.

В его глазах стояли слезы.

Мертвые не плачут.

Живой.

— Димка, поехали домой?

Изнутри робко кольнула надежда, - а вдруг? Он вздохнул, отошел на шаг. Затем нагнулся и подобрал вырезку из газеты, которую я опять-таки уронил.

— Ты уронил, Серый, — укоризненно сказал он.

Я мысленно сплюнул.

— Спасибо, — поглядел на мятый тонкий листок плохой газетной бумаги. — Читал?

— Читал, — просто ответил Димка, улыбнувшись. — Глупо получилось. Серый.

Он помолчал, как будто решаясь.

— Ты мне скажи...

— Что сказать-то?

— Не, ну ты мне скажи.

Димка явно был смущен.

— Да что случилось-то?

Да нет, ничего, кроме того, что ты холодной февральской ночью общаешься с мальчиком, которого уже семь лет как нет в живых.

Мне показалось, что остров дернулся, как будто получил пощечину. Димка не отреагировал никак. Я решился.

— Слушай, Димка.

И как спросить? Любой вопрос — как будто интервью беру.

— Можно вопрос?

— Давай, — легко и беззаботно согласился он, но тут же посерьезнел, взволнованно поднял кверху брови. — Только ты мне сейчас скажи... Я просто хочу, чтобы получилось. Если холодно — сразу скажи. Вот только честно. Тебе сейчас не холодно?

А тебе?

— Нет, — ответил я совершенно искренне. — С тобой, Димка, никогда не холодно.

Глаза Димки счастливо заблестели.



Девять

Димка-cтарший умер, когда мне было восемнадцать.

На тот момент я совмещал учебу в университете с работой сборщика компьютеров, чему Димка был очень рад. Я сдержал данное слово.

— Взялся за ум наконец-то, — говорил он. — Лучше поздно, чем никогда.

Умер он веселым и теплым майским днем, когда я радостный возвращался из учебного заведения, понимая, что эту сессию сдам автоматом, — и на "отлично". К тому же, я уже пять месяцев не курил. Мне очень хотелось порадовать Димку, человека, который был для меня всем, — родителями, учителем, другом, наставником. К сожалению, понимание того, что для тебя значит человек, часто приходит очень поздно.

Но лучше поздно, чем никогда, так ведь, Димка? — думал я, глотая слезы, стоя над открытым гробом.

— Малой, — кто-то держал меня за плечо сильной рукой. — Если что, все порешаем, обращайся.

Я молчал.

— Димон правильный пацан был, честный. Похороним как надо, не боись, малой. Деньги нужны?

Я молчал. Глотал слезы.

Шока не было. Я почему-то знал, что случится нечто невероятно гадкое и нехорошее, ждал этого. Жизнь шла, и шла неплохо, но по ночам я чуть не выл от накатывающей глухой тоски, пряча лицо в подушку. Чувствовал, — беда где-то рядом. И тому, что она все-таки ворвалась в стройный уклад нашей жизни, не удивился.

Димка, наверное, тоже знал — недавно в его глазах появились какие-то больные желтые искорки, пронизывающие его зеленые глаза безграничной глубиной печали. Появились — да так и остались, пока эти глаза не закрылись навсегда.

— Сердце у него было слабое, — опять тот же голос. Лица не помню, помню мозолистые руки, пальцы в наколках.

Помню, что тогда понял — никогда не буду к ним обращаться.


***

Я был отчислен за неуспеваемость со второго курса.

Снова стал курить за месяц до этого.

Загрузка...