Герберт УэллсПервые люди на Луне

Итак, три тысячи, стадиев[1] было от Земли до Луны…

Не удивляйся, дорогой! Если тебе и кажется,

что я говорю о предметах слишком возвышенных

и заоблачных, то дело лишь в том, что я доставляю

приблизительный подсчет пути, пройденного в последнее

путешествие.

Лукиан. "Икароменипп" [2]

1М-Р БЕДФОРД ВСТРЕЧАЕТСЯ С М-РОМ КАВОРОМ В ЛИМНЕ

Теперь, когда я сажусь писать эти строки в тени виноградных лоз, под синим небом Южной Италии, мне кажется немного странным, что участие мое в изумительных похождениях м-ра Кавора было в конце концов делом чистейшей случайности. Кто угодно мог оказаться на моем месте. Я впутался в эту историю именно тогда, когда воображал себя надежно застрахованным от всяких душевных волнений.

Только потому приехал я в Лимн, что это место казалось мне самым бедным событиями уголком в целом мире.

— Будь, что будет, — говорил я себе. — Во всяком случае здесь я могу работать спокойно.

А в результате появилась эта книга. Так самовластно расстраивает судьба наши крохотные планы.

Здесь, быть может, надо упомянуть, что незадолго до моего переселения в Лимн мне сильно не повезло в кое-каких деловых предприятиях. Теперь, окруженный всеми утехами богатства, я не без некоторого затаенного удовольствия могу признаться в былой нужде. Я готов допустить даже, что все беды постигли меня отчасти по моей собственной вине. Я не лишен способностей, но ведение коммерческих операций не принадлежит к числу их.

Я был, однако, еще очень молод в те дни и — наряду с другими вздорными убеждениями — питал горделивую веру в свои деловые таланты. Летами я и теперь молод, но испытания, выпавшие мне на долю, состарили меня душевно. Стал ли я от этого мудрее — другой вопрос.

Вряд ли стоит вдаваться здесь в подробности тех спекуляций, которые вынудили меня искать убежище в Лимне, в графстве Кент. В наше время даже торговые сделки граничат с авантюрой. Я рисковал вовсю. В вещах такого рода всегда приходится брать и давать попеременно. При окончательном расчете мне пришлось только давать. Но после того как я отдал все, что у меня было, несговорчивый кредитор начал придираться ко мне. Вы, вероятно, сами знаете, как неумолима бывает оскорбленная добродетель. Мой кредитор не давал мне ни отдыха ни срока. В конце концов я пришел к убеждению, что мне остается лишь один выход, а именно — сочинить пьесу, если я не хочу до конца дней своих зарабатывать себе хлеб в должности писца. Я одарен некоторой фантазией и привык жить на широкую ногу. Поэтому я решил, что дам отчаянный бой, прежде чем покорюсь судьбе. Независимо от веры в мои деловые способности я в то время полагал, что могу написать очень недурную пьесу. Сколько мне известно, такое убеждение довольно часто встречается у молодых людей. Я знал, что, если не считать законных коммерческих операций, — самые богатые барыши дает театр. Эта ненаписанная драма уже давно представлялась мне последним средством, отложенным про запас, на черный день. Теперь черный день наступил, и я принялся за работу.

Вскоре, однако, я заметил, что писание пьес — дело довольно длительное. Сперва я думал, что для этого достаточно каких-нибудь десяти дней, и в поисках приюта на время работы приехал в Лимн. Я был очень рад, когда мне удалось найти маленькую одноэтажную дачку. Наняв ее по контракту на три года, я привез туда кое-какую мебель и решил — впредь до окончания пьесы — лично заниматься домашним хозяйством. Моя стряпня, конечно, ужаснула бы миссис Бонд, составительницу знаменитой поваренной книги, и, однако, уверяю вас, все было довольно вкусно. У меня имелись кофейник, одна кастрюля для варки яиц, другая для картофеля и наконец сковорода для ветчины и сала. Этим ограничивалось мое незатейливое кухонное оборудование. Нельзя вечно утопать в роскоши, но простота и дешевизна нам всегда по карману.

Я купил в кредит бочонок пива вместимостью в восемнадцать галлонов[3], и простодушный булочник навещал меня ежедневно. Конечно, не могло быть и речи о каких-либо прихотях, но я видывал и худшие времена. Мне было немного жаль булочника. В самом деле, это был достойнейший человек. Но я надеялся, что и с ним — рано или поздно — смогу расквитаться.

Не подлежит спору: если кто-нибудь ищет уединения, то Лимн для него самое подходящее место. Деревня эта расположена в той части графства Кент, где преобладает глина, и моя дача стояла на древнем приморском утесе, а окна были обращены к морю поверх Ромнейской низины. В дождливую погоду этот уголок почти недоступен. Я слышал, что иногда почтальон привязывает к ногам деревяшки, пробираясь через самые топкие участки своего обычного пути. Я ни разу не видел, как он делает это, но легко могу поверить. Перед дверьми немногочисленных хижин и дачных особняков, из которых состоит деревня, воткнуты большие веники, чтобы счищать с ног налипшие сгустки грязи. Одна эта подробность может дать некоторое понятие о геологическом строении всего околотка. Я сомневаюсь, чтобы поселок вообще мог возникнуть в этом месте, но он сохранился как угасающее воспоминание о временах, безвозвратно минувших. В эпоху римского владычества здесь находилась большая торговая гавань Портус Леманус, а нынче море отступило на шесть километров. Морские валуны и остатки римских кирпичных построек разбросаны по всему склону холма, а от его вершины старинная Уотлингская дорога, еще сохранившая местами свою мостовую, прямо, как стрела, тянется к северу. Стоя на холме, я часто старался представить себе галеры[4] и легионы[5], пленных и чиновников, женщин и купцов — таких же смелых спекулянтов, как я, — всю сутолоку и сумятицу оживленной гавани. А теперь здесь осталось лишь несколько каменных обломков на поросшем травою склоне. В том месте, где когда-то была расположена гавань, теперь простирается низина, вытянувшаяся широкой дугой до отдаленного Дендженеса и усеянная здесь и там купами деревьев и колокольнями средневековых городков, которые медленно умирают по примеру древнего Лемануса.

Вид с утеса на низину принадлежит к числу красивейших, какие мне когда-либо приходилось встречать. Полагаю, что из Лимна будет километров двадцать до Дендженеса, который лежит на море, как плот, а далее к западу в лучах заходящего солнца поднимаются Гастингские холмы. Иногда они кажутся совсем близкими и резко очерченными, иногда смутными, плоскими, и сплошь да рядом тучи совершенно скрывают их. Вблизи низина исчерчена рвами и каналами.

Окно, возле которого я работал, обращено было к гребню холма, и из этого окна я впервые увидел Кавора. В то время я корпел над сценарием пьесы, напрягая все свои умственные силы в этой трудной работе, и — весьма естественно — появление незнакомца отвлекло мое внимание.

Солнце садилось. Ясное небо отливало зелеными и желтыми красками, и на этом фоне черным пятном обозначилась чрезвычайно странная маленькая фигурка.

То был коротенький, кругленький, тонконогий человечек с резкими порывистыми движениями. Его диковинная внешность казалась еще более причудливой благодаря костюму: представьте себе крикетную[6] круглую шапочку, пиджак, короткие штанишки и чулки вроде тех, какие носят велосипедисты. Чего ради он так наряжался, я до сих пор не знаю, потому что он никогда не играл в крикет и не ездил на велосипеде. То было совершенно случайное сочетание разнородных одежд. Человек махал руками, вертел головой и жужжал. Что-то электрическое было в этом жужжании. Кроме того, он часто и громко откашливался.

Только что прошел дождь, и на скользкой дорожке вихляющая походка незнакомца казалась еще более странной. Остановившись прямо против солнца, он вытащил часы и поглядел на них, как бы не зная, на что решиться. Затем судорожно повернулся на каблуках и стал удаляться со всеми признаками чрезвычайной поспешности. Руками он больше не махал и делал широкие шаги. Это позволяло заметить относительно крупные размеры его ступней. Помню, что тогда они показались мне нелепо огромными от прилипшей к подошвам грязи.

Случилось это в первый день моего пребывания в Лимне, когда моя энергия начинающего драматурга еще не успела остыть, — и я увидел во всем этом происшествии лишь досадную помеху — напрасную потерю пяти минут. Но когда вечером следующего дня явление повторилось с изумительной точностью и затем эти посещения начали возобновляться из вечера в вечер, если только не было дождя, — работать над сценарием стало довольно трудно.

«Черт побери этого субъекта, — ворчал я, — в марионетки он готовится, что ли?»

И несколько вечеров подряд я проклинал его от всего сердца.

Затем досада уступила место удивлению и любопытству. Чего ради человечек проделывает все эти фокусы? В конце второй недели я уже не мог более выдержать и, лишь только он появился, я распахнул мое французское окно[7], прошел через веранду и направился к тому месту, где он неизменно останавливался.

Он уже успел вытащить часы, когда я приблизился к нему. У него было пухлое, румяное лицо и карие глаза с красноватыми белками. Все это я тогда разглядел впервые, потому что то тех пор видел его против света.

— Одну минуту, сэр, — сказал я, когда он повернулся, чтобы уйти.

Он поглядел на меня с изумлением.

— Одну минуту?.. Пожалуйста! Но если вы желаете побеседовать со мною немного дольше и если вам не трудно — ваша минута уже истекла, — то соблаговолите проводить меня.

— С удовольствием, — сказал я и зашагал с ним рядом.

— Привычки мои неизменны. Время, которое я могу посвящать общению с внешним миром, весьма ограничено.

— Я полагаю, вы разумеете то время, когда вы гуляете?

— Вот именно. Я прихожу сюда любоваться закатом солнца.

— Это неправда!

— Сэр?!

— Вы никогда не смотрите на закат.

— Никогда не смотрю?

— Нет. Я следил за вами тринадцать вечеров подряд, и вы ни разу не взглянули на солнце, ни единого раза.

Он нахмурил брови, как человек, решающий трудную задачу.

— Пусть так! Я наслаждаюсь солнечным светом, воздухом, я иду по этой тропинке, через эти ворота (он кивнул головой куда-то назад, себе за плечо) и потом я обхожу вокруг…

— Неправда! Вы туда совсем не ходите. Все это чепуха. Там нет дороги. Сегодня, например…

— О, сегодня… Разрешите мне подумать. Ага! Я только что посмотрел на часы, увидел, что гуляю ровно три минуты лишних, сверх назначенного получаса, решил, что не стоит идти кругом, повернулся.

— Вы каждый раз так делаете.

Он поглядел на меня задумчиво.

— Быть может, вы правы. Теперь мне начинает казаться, что это именно так. Но о чем вы хотели побеседовать со мной?

— Да об этом самом.

— Об этом самом?

— Да. Почему вы это делаете? Каждый день вы производите здесь шум.

— Произвожу шум?

— Да. Вот так.

Я передразнил его жужжание. И было совершенно очевидно, что звук ему не понравился.

— Неужели я так делаю?

— Каждый божий день.

— Я об этом и понятия не имел.

Вдруг он запнулся. Посмотрел на меня многозначительно.

— Возможно ли, — сказал он, — что у меня создалась такая привычка?

— Похоже на это.

Оттянув большим и указательным пальцами свою нижнюю губу, он уставился на лужу у себя под ногами.

— Я занят серьезной умственной работой, — сказал он. — А вы спрашиваете — почему? Ну так вот, сэр, смею уверить вас, что я не только не знаю, почему я так поступаю, но до сих пор даже совсем об этом не подозревал. Если вдуматься хорошенько, то вы совершенно правы: я никогда не заходил дальше этого поля… А вас такие вещи раздражают?

Не знаю почему, я уже начал чувствовать к нему некоторую симпатию.

— Нисколько не раздражают. Но представьте себе, что вы пишете пьесу.

— Этого я представить себе не могу.

— Ну, так занимаетесь чем-нибудь другим, требующим напряженного внимания.

— Ах, — сказал он, — в самом деле!

И погрузился в глубокую задумчивость. Лицо его так красноречиво выражало самую искреннюю печаль, что мне стало жаль этого чудака. В конце концов довольно невежливо спрашивать у человека, с которым вы совсем незнакомы, почему он жужжит на тропинке, открытой для общего пользования.

— Видите ли, — сказал он робко, — это у меня такая привычка.

— О, я хорошо понимаю…

— Я должен от нее избавиться.

— Но лишь в том случае, если это не слишком затруднит вас. В конце концов это не мое дело. Я и без того был слишком дерзок…

— Отнюдь нет, сэр, — сказал он, — отнюдь нет! Я вам чрезвычайно признателен. Мне надо остерегаться таких вещей. Впредь я и буду остерегаться. Могу я побеспокоить вас еще раз? Что это за звук?

— Нечто в этом роде, — сказал я. — Зззууу. зззууу… Но, право…

— Я вам чрезвычайно признателен. В самом деле, я иногда бываю рассеян до нелепости. Вы совершенно правы, сэр, совершенно правы. Я вам премного обязан. С этим надо покончить. А теперь, сэр, я уже завел вас слишком далеко…

— Надеюсь, что моя дерзость…

— Отнюдь нет, сэр, отнюдь нет…

Мы поглядели друг другу в глаза. Я приподнял шляпу и пожелал ему доброго вечера. Со странной ужимкой он ответил на мое приветствие, и затем мы пошли каждый своей дорогой. Поднявшись к себе на крыльцо, я остановился и взглянул назад, на моего удалявшегося собеседника. Вся повадка его резко изменилась. Он сгорбился и съежился. Не знаю почему, но этот контраст с его недавней жестикуляцией и жужжанием показался мне почти трагическим. Я следил за ним глазами, пока он не исчез из виду. Затем, пожалев от всего сердца, что вмешался не в свое дело, я вернулся к своей пьесе.

На следующий вечер он не появлялся. Не видел я его и день спустя. Но я не переставал думать о нем, и мне пришло в голову, что в качестве сентиментально-комического персонажа он мог бы пригодиться мне для развития интриги в моей пьесе. На третий день он пришел ко мне с визитом.

На первых порах я недоумевал, зачем его принесло. Он чопорно начал какой-то пустой разговор, но потом внезапно приступил к делу. Он желал купить у меня мою дачу.

— Видите ли, — сказал он, — я вас нисколько не виню, но вы принудили меня изменить укоренившуюся привычку, и это расстраивает мне весь день. Я гулял здесь много лет, да, много лет подряд. Без сомнения, я жужжал… И вы сделали все это невозможным.

Я посоветовал ему гулять в каком-нибудь другом направлении.

— Нет, здесь нет другого направления. Это единственное. Я наводил справки. И теперь ежедневно в четыре часа я оказываюсь в тупике.

— Но, дорогой сэр, если для вас это так важно…

— Это необычайно важно. Видите ли, я… Я исследователь, я занимаюсь научными изысканиями, я живу… — он умолк и, видимо, погрузился в размышления. — Вон там, — сказал он вдруг и ткнул куда-то пальцем, едва не угодив мне прямо в глаз. — Живу в том доме с белыми трубами, которые вы можете видеть над деревьями. Положение мое необычно… совсем необычно. Я собираюсь поставить один весьма важный опыт… Смею уверить вас, самый важный из всех, какие когда-либо видел мир. Это требует постоянного напряжения мысли, непрерывной умственной работы невнимания. Послеполуденные часы были для меня наилучшим временем… Самым богатым новыми идеями… новыми точками зрения.

— Но почему вы по-прежнему не ходите сюда?

— Теперь все изменилось… Я не могу больше отдаваться течению собственных мыслей. Вместо того, чтобы думать о моей работе, я вынужден думать о вас и о вашей пьесе, о том, что вы с раздражением следите за мной. Нет, я должен купить у вас дачу.

Я задумался. Конечно, следовало всесторонне обсудить это дело, прежде чем дать окончательный ответ. В те дни я вообще был склонен ко всевозможным деловым комбинациям, и продажа чего бы то ни было особенно прельщала меня. Но, во-первых, дача была чужая, и если бы даже мне удалось сбыть ее за хорошую цену, то как оформить эту сделку, если о ней пронюхает настоящий хозяин. А, во-вторых, — ну да что там говорить, — ведь я был официально объявлен неоплатным должником и потому не имел права вступать ни в какие имущественные договоры. Кроме того, важное и ценное открытие, быть может связанное с теми опытами, которыми занимался незнакомец, также заинтересовало меня. Мне пришло на ум, что прежде всего надо побольше разузнать о его научных изысканиях, — не с какими-нибудь затаенными целями, конечно, а просто потому, что это могло немного развлечь меня во время писания пьесы. Я сразу закинул удочку.

Мой гость тотчас же согласился дать мне все нужные пояснения. И беседа наша скоро превратилась в монолог. Он говорил, как человек, который долго молчал, усердно обдумывая занимавший его предмет. Разглагольствовал он около часу, и надо признаться, что слушать его мне было трудновато. Но все-таки с начала и до конца нашей беседы я испытывал то совсем особое удовольствие, которое мы ощущаем, отрываясь от надоевшей работы.

Во время нашего первого разговора главная цель научных занятий моего собеседника осталась для меня загадкой. Речь его наполовину состояла из технических терминов, мне совершенно неизвестных. Раза два он пояснял свою мысль при помощи того, что ему угодно было называть элементарной математикой: химическим карандашом он набрасывал на обложке тетради такие вычисления, что мне нелегко было даже притворяться, будто я хоть отчасти его понимаю.

— Да, — говорил я, — да, продолжайте, пожалуйста.

Как бы там ни было, я все же успел убедиться, что имею дело не с юродивым, разыгрывающим ученого. При всем его кажущемся тщедушии в нем чувствовалась несомненная сила. В чем бы ни состояло его открытие, оно, очевидно, могло послужить и для практических целей. Он рассказывал мне о своей лаборатории и о двоих-трех помощниках, простых рабочих, которых он подучил. Ну, а от лаборатории до патентного бюро только один шаг. Он пригласил меня осмотреть лабораторию. Я согласился с величайшей готовностью и немного спустя, одним — двумя замечаниями, брошенными вскользь, вынудил его повторить приглашение. Вопрос о продаже дачи на время остался в стороне.

Наконец он встал и начал прощаться, извиняясь за продолжительность своего визита. По его словам, он редко имел удовольствие поговорить с кем-нибудь о своей работе. Ему не часто удается встретить такого понятливого слушателя, как я, а с цеховыми учеными он не желает иметь никакого дела…

— Они так мелочны, — пояснил он, — такие интриганы. И если вы выдвигаете идею, новую, плодотворную идею… Я не хочу ни о ком говорить дурно, но…

Я привык подчиняться внезапным душевным порывам. Быть может, я несколько поторопился. Но здесь надо вспомнить, что я был совсем одинок, писал пьесу в Лимне уже две недели подряд, и вдобавок мне было совестно, что я помешал ему прогуливаться возле моей дачи.

— А почему бы, — сказал я, — вам не усвоить новую привычку взамен той, которую я от вас отнял? По крайней мере на то время, пока мы не договоримся насчет продажи. Ведь вам нужно обдумывать на досуге вашу работу. До сих пор вы занимались этим на прогулках. К несчастью, с этим покончено, вернуться к прежнему порядку вы не в силах. Но вы можете приходить сюда и беседовать со мной о вашей работе. Пользуйтесь мною как стенкой, о которую ваши мысли станут ударяться словно мячик, а вы снова будете подхватывать их на лету. Я слишком мало образован, чтобы украсть вашу идею, а в ученом мире никаких связей у меня нет.

Я замолчал. Он сосредоточенно обдумывал мое предложение. Как видно, оно пришлось ему по вкусу.

— Но я боюсь наскучить вам, — сказал он.

— Вы полагаете, что я слишком туп?

— О, нет, но технические подробности…

— Однако, сегодня вам удалось заинтересовать меня чрезвычайно…

— В самом деле, это было бы великой помощью для меня. Ничто так не уясняет нам наших собственных мыслей, как их связное изложение. До сих пор…

— Дорогой сэр, ни слова более!

— Но можете ли вы уделить для этого время?

— Перемена занятий — наилучший отдых, — сказал я с глубоким убеждением.

Так мы и сговорились. На ступенях веранды он вдруг обернулся ко мне.

— А я уже и теперь обязан вам чрезвычайной благодарностью, — сказал он.

Я вопросительно хмыкнул.

— Вы совершенно избавили меня от нелепой привычки жужжать, — пояснил он.

Насколько помню, я сказал, что всегда рад быть ему полезным, и он ушел.

Надо полагать, что течение мыслей, прерванных последними словами нашей беседы, возобновилось немедленно. Чудак начал размахивать руками по-старому. Ветерок донес до меня слабое эхо:

— Зззууу…

Что ж, в конце концов это меня совсем не касалось.

Он явился ко мне на следующий день и затем еще через день, и к нашему обоюдному удовольствию прочитал мне две лекции по физике. С таким видом, как будто все это чрезвычайно ясно и просто, он толковал об «эфире», о «силовых трубах», о «потенциале тяготения» и тому подобных вещах, а я сидел перед ним в складном кресле и повторял: «Да», «Продолжайте, пожалуйста», «Я вас слушаю», чтобы только не дать ему замолчать. То была ужасно трудная материя, но, я думаю, он не подозревал, до какой степени я далек от всякой возможности понять его хотя бы приблизительно. Иногда мне приходило в голову, что я зря теряю время, но во всяком случае я отдыхал от проклятой пьесы. Порою, в течение нескольких секунд, некоторые вещи прояснялись для меня, но исчезали в тот самый миг, когда я уже готов был ухватить их. Иногда внимание мне окончательно изменяло, и я более не старался что-нибудь понять. Я сидел и таращил глаза, спрашивая себя, не лучше ли просто-напросто использовать моего нового знакомца в качестве главного действующего лица в каком-нибудь веселом водевиле, а все прочее оставить в стороне. Но затем мне снова удавалось кое-что уловить.

При первой возможности я постарался осмотреть его дом, который был велик и скудно меблирован. Там не было другой прислуги, кроме его подручных. Трапеза хозяина и весь уклад его жизни отличались философской простотой. Он пил только воду, питался исключительно растительной пищей и вообще не позволял себе никаких прихотей. Но при первом же взгляде на его научное оборудование мои последние сомнения рассеялись. От погреба до чердака все выглядело очень солидно и внушительно. Странно было видеть такие вещи в захолустной деревне. Комнаты нижнего этажа были заняты станками и аппаратами, в кухне и в судомойне находились весьма объемистые плавильные печи, динамомашина помещалась в погребе, а газометр — в саду. Сам хозяин все показал мне с доверчивым простодушием человека, слишком долго жившего в полном уединении. Откровенность его хлестала через край, и счастливый случай дал мне возможность стать его слушателем.

Три помощника были весьма почтенными представителями сословия английских мастеровых. Они были добросовестны, хотя и не очень понятливы, выносливы, вежливы и трудолюбивы. Один из них, Спаргус, заведовавший кухней, а также всеми слесарными работами, был когда-то моряком; второй, Гиббс, ведал столярной частью; а третий, некогда садовник, считался теперь старшим помощником и исполнял самые разнообразные поручения. Но в сущности все трое были простыми чернорабочими. Всю исследовательскую работу вел сам Кавор. Невежество его сотрудников могло показаться беспросветным даже по сравнению с моим отрывочным полузнанием.

А теперь обратимся к самому предмету исследований. Здесь, к несчастью, передо мной встает весьма серьезное затруднение. Я отнюдь не ученый специалист. Если бы я попытался изложить строго научным языком м-ра Кавора цель его опытов, то боюсь, не только сбил бы с толку читателя, но и сам бы безнадежно запутался. При этом я, конечно, допустил бы какую-нибудь грубую погрешность и сделался бы посмешищем в глазах всех знатоков математической физики в нашей стране. Итак, полагаю, всего лучше будет, если я стану описывать здесь мои впечатления моим собственным неточным языком, вместо того, чтобы рядиться в мантию ученого, на которую не имею никакого права.

Объектом изысканий м-ра Кавора являлось вещество, не проницаемое (он употреблял другой термин, который я позабыл, но слово непроницаемое как нельзя лучше передает соответственное понятие) для всех форм лучистой энергии. Он разъяснил мне, что лучистая энергия — это свет, теплота, рентгеновские лучи, возбудившие так много толков года два тому назад, электрические волны Маркони или, наконец, тяготение. Все эти виды энергии, — говорил он, — излучаются из какого-нибудь центра и действуют на другие тела на расстоянии, отчего и происходит термин лучистая энергия.

Ну так вот: почти все известные нам вещества являются не проницаемыми для тех или иных форм энергии. Стекло, например, проницаемо для света, но гораздо менее проницаемо для теплоты, почему им пользуются для изготовления каменных экранов; а квасцы, тоже проницаемые для света, препятствуют распространению теплоты. С другой стороны, раствор иода в двусернистом углероде целиком поглощает свет, но остается проницаемым для теплоты. Он скроет от вас огонь, но позволит жару достигнуть до вас. Металлы не проницаемы не только для света и теплоты, но и для электрического тока, который проникает сквозь раствор иода и сквозь стекло почти так же свободно, как если бы их вовсе не было на его пути. И так далее.

Все нам известные вещества проницаемы для силы тяготения. Пользуясь экранами разного рода, вы можете защитить любой предмет и от света, и от тепла, и от электрического влияния солнца, и от теплоты, излучаемой землей. Металлическими листами вы можете заслониться от маркониевых лучей, но ничто не оградит вас от солнечного или земного притяжения. Почему это так, сказать трудно. Кавор не видел оснований, по которым такое не проницаемое для тяготения вещество не может существовать, и я, конечно, был не в силах возразить ему. Длиннейшими вычислениями, без сомнения понятными лорду Кельвину, профессору Лоджу[8], профессору Карлу Пирсону и всякому другому крупному ученому, но лишь вызывавшими безнадежную путаницу у меня в голове, Кавор доказывал, что подобное вещество не только мыслимо теоретически, но и должно обладать некоторыми определенными свойствами. То была изумительная цепь логических и математических умозаключений. В свое время она поразила и заинтересовала меня чрезвычайно, но повторить ее здесь я не в состоянии.

— Да, — говорил я в ответ, — да! Продолжайте, пожалуйста.

Впрочем, для дальнейшего изложения нашей истории достаточно будет сказать, что Кавор считал возможным приготовить это непроницаемое для тяготения вещество из сложного сплава различных металлов с примесью некоего нового элемента, если не ошибаюсь, — гелия, который ему присылали из Лондона в запечатанных каменных кувшинах. Эта деталь моего рассказа уже вызвала кое-какие сомнения, но — насколько я помню — именно гелий присылали ему в запечатанных каменных кувшинах. То было нечто весьма летучее и разреженное… О, если б я догадался тогда делать заметки!

Но мог ли я предвидеть, что такие заметки со временем мне понадобятся?

Всякий, у кого есть хоть искра воображения, легко поймет, какие чудеса техники обещало подобное вещество. Поэтому я надеюсь, что читатель заразится хотя бы отчасти волнением, охватившим меня, когда истина наконец раскрылась предо мною после мудреных толкований Кавора. В самом деле, хорошенький отдых для сочинителя театральных пьес!

Прошло немало времени, прежде чем я убедился, что правильно понимаю его. При этом я, конечно, остерегался задавать вопросы, чтобы не разоблачить перед ним всей глубины моего невежества.

Но никто из читателей этой книги не разделит целиком моих тогдашних чувств, потому что из моего спутанного рассказа до сих пор неясно, что это поразительное вещество было в скором времени действительно приготовлено.

Сколько помнится, с тех самых пор, когда я впервые побывал в доме у Кавора, мне вряд ли удалось поработать над моей пьесой хотя бы в течение одного часа подряд. Совсем другое занятие нашлось для моей фантазии. Возможности, заложенные в этом веществе, казались беспредельными. В какую бы сторону я мысленно ни обратился, повсюду я видел ошеломляющие перевороты. Например, достаточно положить лист этого вещества под любой самый тяжелый груз, и его можно будет поднять простой соломинкой. Само собой разумеется, я прежде всего приложил мысленно этот новый принцип к пушкам, броненосцам и вообще к военному делу. Затем перешел к мореплаванию, транспорту, строительству и ко всем видам промышленного производства. Случайность, поставившая меня у колыбели новых времен, — потому что здесь несомненно рождалась новая эпоха, — принадлежала к числу тех, которые выпадают один раз в тысячелетие. И все это развертывалось, развертывалось без конца. Между прочим, я уже предвидел, что мне предстоит воскреснуть в качестве делового человека. Воображению моему представлялись бесконечно разветвляющиеся акционерные общества, участие в прибылях и здесь, и там, и повсюду, синдикаты, привилегии, концессии, тресты. Они непрерывно расширялись и умножались, пока, наконец, одна исполинская акционерная компания для эксплуатации каворита не становилась властительницей всего земного шара.

И я участвовал во всем этом!

Тут я пошел напрямик. Я знал, что все ставлю на одну карту, но не хотел терять времени.

— Мы стоим накануне величайшего открытия, сказал я, упирая на слово «мы», — Если вы хотите удержать меня в стороне от этого, то вам придется меня застрелить. С завтрашнего дня я буду вашим четвертым помощником.

Казалось, он был удивлен моим энтузиазмом, но не обнаружил ни малейших признаков подозрительности или враждебности. Как видно, он еще не научился ценить себя по достоинству.

Он поглядел на меня с некоторым сомнением.

— Вы действительно намерены это сделать? — спросил он. — А ваша пьеса? Как быть с вашей пьесой?

— Пропади она пропадом! — крикнул я, — Дорогой сэр, неужели вы не понимаете, чего вы уже достигли? Неужели вы не понимаете, что вы готовитесь совершить?

В моих устах это был простой вопрос, не требовавший ответа, но оказалось, что Кавор действительно не понимал. Во всех житейских делах он не смыслил ровно ничего. Этот удивительный маленький человечек все время работал, руководясь исключительно теоретическими интересами. Когда он говорил, что «предпринимает самый важный опыт из всех, какие видел мир», он подразумевал, что посредством этого опыта он примирит множество противоречивых теорий и разрешит множество спорных вопросов. О практическом применении нового вещества он думал не больше, чем машина, изготовляющая артиллерийские орудия, думает о конечных целях войны. Интересное вещество можно было приготовить, и он собирался сделать это, v`la tout, как говорят французы.

Далее начиналось чистейшее ребячество. Чудесное вещество перейдет к потомству под именем каворита или каворина, а его изобретателя выберут в действительные члены Королевского Общества[9]; портрет его, как выдающегося ученого, будет помещен в журнале «Природа», и все прочее в том же роде. Только это он и предвидел. Если б я не подвернулся на его пути, он кинул бы в мир свою бомбу так же беззаботно, как энтомолог описывает новый вид комара. И бомба лежала бы и шипела, как парочка — другая игрушек того же сорта, которые уже подожжены и брошены нам в головы руками неосторожных ученых.

Когда я окончательно понял это, пришел мой черед ораторствовать, а Кавор только повторял:

— Продолжайте, пожалуйста.

Я вскочил со стула. Я начал расхаживать взад и вперед по комнате, махая руками, как двадцатилетний юнец. Я старался втолковать ему, какая грозная ответственность лежит на нем, лежит на нас обоих. Я уверял его, что мы можем чудовищно разбогатеть и что нам легко будет произвести любую социальную революцию по нашему усмотрению. Мы будем править целым миром, будем его владыками. Я рассказывал об акционерных обществах и патентах и настаивал на необходимости сохранить до поры до времени открытие втайне. Все это, видимо, было так же непонятно Кавору, как мне его математика. Выражение растерянности появилось на его румяном личике. Он пробормотал что-то о своем равнодушии к богатству, но я немедленно заткнул ему рот. Он обязан разбогатеть, и весь его лепет тут не поможет. Я дал ему понять, что я человек практический, и рассказал о своей деловой опытности. Я умолчал о том, что в данный момент я неоплатный должник, ибо это было положение временное и скоропреходящее, но я постарался согласовать свой образ жизни, столь, по-видимому, скромный, с моими притязаниями на звание финансиста. И вот, совершенно незаметно, по мере того как разрастались и уточнялись наши планы, мы пришли к соглашению относительно каворитовой монополии. Кавор будет изготовлять вещество, а я возьму на себя коммерческую организацию всего дела и в особенности рекламу.

Будто пиявка, я присосался к слову «мы»… «Вы» и «я» перестали существовать в моем лексиконе.

Кавор полагал, что доходы, о которых я говорил, надо будет употребить на поощрение научных исследований, но я решил, что вопрос этот мы обсудим после.

— Ладно, — кричал я, — ладно!

Но я настаивал на том, что прежде всего следует приготовить чудесное вещество.

— Ведь без этого вещества, — повторял я, — не сможет отныне обойтись ни один дом, ни одна фабрика, ни один корабль. Оно распространится несравненно шире, чем любое патентованное средство. Из десяти тысяч мыслимых способов его применения, Кавор, нет ни одного, который не обогатит нас больше, чем может померещиться фантазии скупца.

— Да, — сказал он, — кажется, я начинаю понимать вас. Удивительно, право, как совершенно новые точки зрения открываются, когда поговоришь о какой-нибудь вещи…

— И особенно, если поговорить с подходящим человеком, — добавил я.

— Я полагаю, — сказал он, — что нельзя питать безусловного отвращения к богатству. Вот только одно обстоятельство…

Он запнулся. Я молчал и ждал.

— Знаете, не исключена вероятность, что нам так и не удастся приготовить этот сплав. Он может принадлежать к числу тех вещей, которые мыслимы теоретически, но на практике приводят к нелепости. Или, чего доброго, уже после того как мы начнем приготовлять его, обнаружится какая-нибудь маленькая загвоздка…

— Ну, этой загвоздкой мы займемся тогда, когда она обнаружится, — сказал я.


Загрузка...