Сэмюэл Дилэни Пересечение Эйнштейна

Далгрен

I

Призма, Зеркало, Линза

ранить осенний город.

Крикнул миру, чтоб имя ему дал.

Внутри-тьма ответила ветром.

Все, что вы знаете, я знаю: пошатывающиеся астронавты и банковские клерки, бросающие взгляд на часы перед ланчем; актрисы, хмурящиеся в светлые кольца зеркал, и операторы грузовых лифтов, растирающие зачерпнутую большим пальцем смазку по стальной рукоятке; студенческие бунты; знаю, что темнокожие женщины в винных погребах качали головами на прошлой неделе, потому что за полгода цены выросли совершенно нелепо; каков на вкус кофе, если подержать его во рту, холодный, целую минуту.

Целую минуту он сидел на корточках, и галька вцепилась в его левую ногу (ту, которая босая); он слушал, как звук его дыхания опадает с уступов.

За гобеленом листвы порхал отраженный лунный свет.

Он вытер ладони о джинсы. Там, где он — тихо. Где-то еще — ветер.

Листья мерцали.

Что было ветром, стало движением в подлеске внизу. Рука двинулась к камню за спиной.

Она поднялась, в семи метрах ниже и чуть в сторону, одетая только в тени, которые луна уронила с завитого клёна; двинулась — и тени на ней шевельнулись.

Страх кольнул его с одного бока, там где рубашка (двух средних пуговиц нет) надулась ветром. Мышца между челюстью и шеей судорожно дёрнулась. Черные волосы ласково гладили выступивший на лбу страх.

Она прошептала что-то, что было одним только дыханием, и ветер пришел за словами, и унес их смысл:

— Ааааххххх... — это она.

Он вытолкнул воздух: почти кашель.

— ... Ххххххх.... — снова она. И смех; десятками лезвий радостно рычащий под луной. — ... ххххххХХхххххххх... — и в этом было больше осмысленного, чем, наверное, даже имя его заключало в себе. Но вот ветер, ветер...

Она сделала шаг.

Движение перекроило тени, обнажив одну из грудей. Ромбик света прикрыл её глаз. Часть ноги и колено осветились отраженным листьями сиянием.

На голени у неё была царапина.

Его волосы, прикрывавшие лоб, сдвинулись вверх. Он смотрел, как она бросилась вперед. Она двигалась в облаке волос, ступая поверх листьев, растопырив пальцы стоящей на камне ноги, замерев на цыпочках, выходя из тёмной тени.

Припавший к скале, он сдвинул руки вверх, на бедра.

Руки у него были мерзкие.

Она миновала еще одно дерево, поближе. Луна усыпала её грудь золотыми монетами. Коричневые ореолы вокруг её сосков были большими, а сами соски — маленькими.

— Ты?.. — спросила она, тихо, стоя в трех футах от него, глядя вниз; и он по-прежнему не мог разглядеть выражение на её лице из-за пятнистого танца листьев; но её скулы были по-восточному высоки. Она и была с востока, понял он, и ждал когда она снова заговорит, чтобы опознать акцент. (Он мог отличить китайский от японского) — Ты пришел! — мелодичный Среднезападный Стандартный. — Я не знала, придёшь ли ты! — тон её голоса (чистый сопрано, шепотом...) сообщил ему, что кое-что из того, что он принял за движение теней, могло быть страхом: — Ты здесь! — она упала на колени в неистовство листвы. Её бедра, твердые спереди, более мягкие (он мог различить) с боков — колонна темноты между ними — находились в каких-то дюймах от его стертых коленей.

Она протянула руку, выставив два пальца, отодвинула клетчатую шерсть и прикоснулась к его груди; прошлась пальцами сверху вниз. Он слышал, как похрустывают волоски.

Смех поднял её лицо к луне. Он нагнулся вперед; аромат лимонов заполнил безветренное пространство между ними. Её круглое лицо было неотразимо, брови — не по-восточному тяжелы. Он решил, что ей за тридцать, но единственными морщинам были несколько маленьких вокруг рта.

Он приблизил свой рот, открытый, к её рту, и поднял руки снизу вверх, обняв ладонями её голову, пока их обоих не накрыли её волосы. Хрящики её ушей горячими дужками лежали в его ладонях. Её колени скользнули на листьях; она моргнула и снова рассмеялась. Её дыхание было подобно полудню и пахло лимонами...

Он поцеловал её; она схватила его за запястья. Соединенное мясо их ртов жило своей жизнью. Форма её грудей, её рука, лежащая частично на его груди и частично — на шерсти, всё это терялось под весом её тела, прижатого к нему.

Их пальцы встретились и сцепились у его ремня; прерывистое дыхание, прорывавшееся сквозь поцелуй (его сердце громогласно запиналось), унеслось прочь; и вот воздух коснулся его бедра.

Они легли.

Кончиками пальцев она грубо сдвинула головку его члена в жесткость своих волос, и мышцы её ног дрожали под ним. Неожиданно для себя он соскользнул в её жар. Когда её движения становились неистовыми, он крепко обнимал её за плечи. Один кулак она прижала к груди как маленький камень. А потом был рёв, рёв: в момент долгого, неожиданного оргазма листья осыпались с его бока.

После, лёжа на боку, они согрели пространство между собой, смешав дыхания. Она прошептала:

— Я думаю, ты красивый.

Он рассмеялся, не раскрывая губ. Приблизившись вплотную, она рассмотрела один его глаз, рассмотрела другой (он моргнул), рассмотрела его подбородок (за сомкнутыми губами он сцепил зубы, пошевелив челюстью), потом — его лоб. (Ему нравился её лимонный запах)

— ... красивый! — повторила она.

Он улыбнулся, не уверенный, правда ли это.

Она подняла в теплоту руку с маленькими белыми ноготками, провела пальцем по крылу его носа, зарычала в щеку.

Он потянулся, чтобы взять её за запястье.

Она сказала:

— Но твоя рука?..

Поэтому он взял её за плечо, чтобы придвинуть ближе к себе.

Она вывернулась.

— С тобой что-то не так?..

Он покачал головой, прижимаясь к её волосам, влажным, холодным, лизнул их.

За его спиной ветер гонял прохладу. Ее кожа под линией волос была горячее его языка. Он вернул свои руки в жаркую пещеру между ними.

Она отпрянула.

— Твои руки!..

Вены вились среди волосков, как дождевые черви. Кожа была сухой, как цемент; костяшки пальцев — толстыми из-за грубой, ороговевшей кожи. Тупоконечные большие пальцы лежали между её грудей словно жабы.

Она нахмурилась, поднесла свои руки к его, сравнивая костяшки, замерла.

Под луной, на морском просторе её тела его пальцы выступали шишковатыми полуостровами. Бороздки на выступах — разодранные, обглоданные хитиновые развалины.

— Ты?... — начал было он.

Нет, они не были деформированными. Но они были... уродливы! Она посмотрела на него. Моргнула; её глаза блестели.

— ...знаешь мое?... — его голос сорвался. — Ты знаешь, кто я... кто я такой?

Её лицо не было утончённым; но улыбка сожалела, и между бровями и сжатыми губами, — выглядела смущённой.

— У тебя, — сказала громким голосом, официальным тоном (но ветер все-таки вносил какие-то нотки), — есть отец. — Её теплое бедро прижималось к его животу. Воздух, который до сих пор казался ему мягким, превратился в лезвие, пытающееся из любопытства проникнуть в его чресла. — У тебя есть лицедей!.. — Вот его щека прижимается к её рту. Но лицо она отвернула в сторону. — Ты... — она положила свою бледную ладонь сверху на его огромную (Такие большие руки для такого маленького человека, кто-то когда-то беззлобно сказал. Он помнил это), лежащую на её ребрах, — ... красивый. Ты пришел откуда-то. Ты куда-то идешь.

Она вздохнула.

— Но... — он сглотнул комок в горле (не был же он настолько мал). — Я потерял... что-то.

— Обстоятельства сделали тебя тем, что ты есть, — продекламировала она. — То, что ты есть, сделает тебя тем, чем ты станешь.

— Я хочу вернуть что-то!

Она потянулась назад, пытаясь придвинуть его поближе к себе. Холодный колодец между его животом и её поясницей разрушился.

— Чего у тебя нет? — она посмотрела на него через плечо: — Сколько тебе лет?

— Двадцать семь.

— У тебя лицо человека намного младше. — Она хихикнула. — Я думала, тебе... шестнадцать! У тебя руки человека гораздо более старого...

— И злого?

— ... более жестокого, чем, я думаю, ты есть на самом деле. Где ты родился?

— Север Нью-Йорка. Вряд ли ты знаешь город, долго я там не прожил.

— Наверное, не знаю. Ты далеко забрался.

— Я был в Японии. И в Австралии.

— У тебя есть образование?

Он рассмеялся. Ее плечо качнулось, сдвинутое сотрясениями его груди.

— Один год в Колумбийском. И еще почти год в местном колледже в Делавере. Степени не получил.

— В каком году ты родился?

— Тысяча девятьсот сорок восьмой. Еще я был в Центральной Америке. Мексика. Я только что вернулся из Мексики, и...

— Что хочешь ты изменить в мире? — продолжила она декламировать, глядя в сторону. — Что хочешь ты сохранить? И что это за вещь, которую ты ищешь? От чего ты бежишь?

— Ничего, — сказал он. — И ничего. И ничего. И... ни от чего, насколько мне известно.

— У тебя нет цели?

— Я хочу добраться до Беллоны и... — он усмехнулся. — Цель у меня такая же, как и всех остальных; в реальной жизни, по крайней мере: пережить еще одну секунду, сберечь сознание.

Еще одна секунда прошла.

— Правда? — спросила она, достаточно реальная, чтобы он осознал искусственность того, что сказал (думая: она все более в опасности с каждой утекающей). — Тогда радуйся, что ты не какой-нибудь персонаж, кое-как накарябаный на полях чьего-то потерянного блокнота: ты был бы до смерти скучен. У тебя что, вообще никаких причин нет, чтобы туда идти?

— Добраться до Беллоны и...

Он не продолжил, и она сказала:

— Ты не обязан мне рассказывать. Значит, ты не знаешь, кто ты? Вряд ли этот вопрос настолько сложно выяснить, чтобы тебе пришлось тащиться из самого Нью-Йорка, через Японию, — сюда. А-а... — Она замолчала.

— Что?

— Ничего.

— Что?

— Ну, если ты родился в сорок восьмом, тебе должно быть гораздо больше двадцати семи.

— Что ты имеешь в виду?

Он начал покачивать её руку, медленно.

Она сказала:

Я родилась в тысяча девятьсот сорок седьмом. И я гораздо старше двадцати восьми. — Она прищурилась, глядя на него. — Но это на самом деле не ва...

Он откатился назад, в яркие листья.

— Ты знаешь кто я? — Цвет ночи застыл между прозрачным и мутным. — Ты пришла сюда, чтобы найти меня. Неужели ты не можешь сказать мне, как меня зовут?

Холод сползал по его боку, там, где она прижималась к нему, медленный как масло.

Он повернул голову.

— Пойдем! — сказала она, садясь, и полотно ее волос изогнулось в его сторону. Пригоршня листьев упала ему на лицо.

Он тоже сел.

Но она уже бежала, ноги мелькали и мелькали на пёстро-лунном фоне.

Ему стало интересно, откуда у нее эта царапина.

Схватив штаны, он натянул их на ногу, и на ногу; схватив рубашку и единственный сандалий, — перекатился на ноги...

Она огибала край скалы.

Он задержался, чтобы застегнуть ширинку и свести вместе крючки на ремне. Ветки и галька впивались в его ступни. Она бежала так быстро!

Он подошел в тот момент, когда она оглянулась назад, положил руку на камень — и отдернул её: поверхность камня была мокрой. Он смотрел на грязь, растертую по желтоватой ляжке.

— Вон там... — он показала внутрь пещеры. — Видишь?

Он потянулся, чтобы прикоснуться к её плечу, но нет.

Он сказала:

— Давай же. Зайди.

Он сбросил сандалий: шелест подлеска. Он сбросил рубашку: она приглушила шелест.

Она смотрела на него в ожидании, отступила в сторону.

Он вошел: мох на его пятке, мокрый каменный пол под сводом стопы. Вторая нога опустилась: мокрый камень.

Воздух трепетал вокруг него. В сгустившейся тьме что-то сухое чиркнуло его по щеке. Он потянулся вверх: мертвая лоза рассыпалась листьями. Она раскачивалась: что-то страшно грохотало далеко вверху. Держа в голове видение смертельной грани, он плавно двинул ногу вперед. Его пальцы нашли: веточку с отставшей корой... комок мокрых листьев... трепет воды... Следующий шаг, и вода облизала всю его ступню. Он шагнул снова:

Один только камень.

Мерцание, слева.

Он шагнул снова, и мерцание стало оранжевым, за краем чего-то; что было стенкой ниши в скале, с тенью от потолка, следующий шаг.

За мёртвой веткой — медное блюдо, широкое как автомобильная шина, с костром, догоревшим почти до углей. Что-то в остатках пламени щелкнуло, выплеснув искры на мокрый камень.

Впереди, там, где мерцание просачивалось в сужающуюся прорезь высоко вверху, нечто ловило отблески и отбрасывало их назад.

Он перебрался через здоровенный валун, замер; эхо от дыхания и горение костра намекало на размеры пещеры. Он измерил расщелину, перескочил на метр и вскарабкался на дальний склон. Почва поддалась под его ногами. Он слышал, как галька, падая, жалуется каменным стенам расщелины и запинается, и шепчет, и — тишина.

Потом: всплеск!

Он повёл плечами; похоже, глубина там была всего лишь ярд или около того.

Взбираться пришлось довольно долго. Один ровный участок, на высоте футов в пятнадцать, задержал его на некоторое время. Он сместился к краю и с трудом поднялся по не столь ровной части пласта. Он нащупал толстый рубец, который, как он осознал, подтягиваясь вверх с его помощью, был корнем. Он задумался, чей это был корень, и достиг уступа.

Что-то издало тихий звук Ииик, в шести дюймах от его носа, и метнулось прочь, потревожив старые листья.

Он сглотнул; покалывания, периодически возникающие у него в плече, стихли. Он подтянулся до конца и встал:

Вещь лежала в трещине, косо уходящей в бездомную тень.

Один конец её замыкался шлейфом из папоротников.

Он потянулся к ней; его тело перекрыло свет от жаровни внизу: мерцание затухло.

Его охватило новое предчувствие, не такое как от неожиданно увиденного ранее, или случайно обнаруженного позади. Он поискал в себе какой-нибудь физический признак, который сделал бы его реальней: учащающееся дыхание, замедляющееся сердцебиение. Но то, что он предчувствовал, было так же иллюзорно, как разобщение души. Он поднял цепь; один её конец выскользнул и, качнувшись, упав на камень. Он повернулся вслед за ним всем телом, ловя оранжевый отблеск.

Призмы.

Некоторые из них, по крайней мере.

Другие были круглыми.

Он обмотал цепь вокруг руки. Некоторые из кругляшей были прозрачными. Там где они приходились на пространство между его пальцами, свет искажался. Он поднял цепь, чтобы взглянуть сквозь одну из линз. Но она была темна. Поворачивая её, он увидел проход, неясный, на расстоянии нескольких дюймов, в круге своего собственного глаза, дрожащего в дрожащем стекле.

Было тихо.

Он натянул цепь на руке. Хаотичная комбинация почти 9 футов длиной. На самом деле, там было три соединенных отрезка. Каждый конец замыкался на себе. Самая большая петля была снабжена небольшим металлическим ярлыком.

Он наклонился к свету.

На медном сантиметре (звенья, соединяющиеся в 7 оптических частиц, были медными) вырезано: produto do Brazil.

Он подумал: Что это, к чертям, за португальский такой?

Он еще секунду сидел, согнувшись, разглядывая поблескивающие очертания.

Он попытался засунуть все это в карман джинсов, но три спутанных ярда осыпались с его ладоней. Стоя, он нашел самую большую петлю и нагнул голову. Концы и края щипали шею. Он свел вместе крошечные кольца под подбородком и пальцами (думая: как чертовы трефы) защелкнул замок.

Он смотрел на цепь в петлях света между ногами. Взял самый короткий конец, болтающийся в районе бедра. Здесь петля была меньше.

Он выждал, выровнял дыхание — и затем обернул отрезок дважды вокруг плеча, дважды вокруг предплечья и застегнул защелку на запястье. Он погладил ладонью звенья и побрякушки, твердые как пластик или металл. Волосы на груди щекотали бороздки между стыком и стыком.

Самый длинный конец он обернул вокруг спины: кругляши поцеловали холодом его лопатки. Затем вокруг груди; снова спина; живот. Держа отрезок в одной руке (он по-прежнему свисал до пола), он расстегнул ремень штанов другой.

Спустив их до коленей, он обмотал остаток отрезка один раз вокруг бедер ; затем вниз по правой ноге: и еще раз; и еще. Последнюю защелку он застегнул на колене. Подтянув штаны, он подошел к краю, застегнул их и повернулся задом, чтобы спуститься вниз.

Он помнил о креплениях. Но, когда он прижимался грудью к скале, они были едва ли контурами и ничуть не врезались.

На этот раз он пошел туда, где расщелина была всего лишь в фут шириной и отступала далеко от края. Зев пещеры был ламбдой лунной дымки, обрамленной кружевом листвы.

Камни лизали ему ступни. Раз его сознание улетело куда-то, и было возвращено холодной водой, в которую он вступил; а теплые звенья были обернуты вокруг тела. Он задержался, ощутив еще больший жар; но цепь почти ничего не весила.

Он вышел наружу, ступив на мох.

Его рубашка висела на кусте, сандалий лежал под ним же, подошвой вверх.

Он сунул руки в шерстяные рукава: на правом запястье блеснул браслет. Застегнул сандалий: земля увлажнила его колено.

Он встал, огляделся, прищурившись, осмотрел затененные участки.

— Эй?.. — он повернулся влево, повернулся вправо, почесал ключицу большим пальцем. — Эй, ты где?.. — Поворачиваясь влево, поворачиваясь вправо, он желал уметь толковать следы и сломанные ветви кустов. Она не стала бы уходить так же, как они пришли...

Он отошел от входа в пещеру и вступил в населенную валунами черноту. Могла она сюда зайти? подумал он, пройдя три шага. Но продолжил идти вперед.

Он узнал дорогу в лунном свете в тот же миг, когда его осандаленная нога плюхнулась в грязь. Босая нога исхитрилась оказаться на гравийной обочине. Пошатываясь, он выбрел на асфальт (обутая нога скользила по обильно увлажненной грязью коже), шумно вдохнул и внимательно огляделся вокруг.

Налево дорога уходила вверх между деревьев. Он посмотрел направо. Путь вниз должен вывести его к городу.

На одной стороне был лес. На другой, как он понял через дюжину неуверенных, подскакивающих шагов, деревья составляли всего только живую изгородь. Они сошли на нет еще через дюжину. Позади трава шептала и шелестела ему.

Она стояла в середине луговины.

Он свел ноги — одна обутая и в грязи, другая босая и пыльная — вместе; внезапно ощутил, как бьется его сердце; услышал как его удивленное дыхание заставило притихнуть траву. Он перебрался через ров на плохо сжатую стерню.

Она тоже высокая, подумал он, приближаясь.

Волосы взлетели с её плеч; трава снова зашептала.

Она и правда была выше него, но не так...

— Эй, я взял!.. — Её руки были сложены на голове. Она стояла на каком-то пнистом пьедестале? — Эй?..

Она повернулась верхней половиной тела:

— Что, черт возьми, ты здесь делаешь?

Сперва он подумал, что грязь сплошь покрывает ее тело выше бедер.

— Я думал, ты?..

Но цвет был коричневым, как у засохшей крови.

Она смотрела на него сверху вниз, моргая.

Грязь? Кровь? Цвет не подходил ни к тому, ни к другому.

Уйди прочь!

Он сделал еще один шаг, приближаясь.

— Что ты делаешь здесь? Уйди прочь!

Пятна у нее под грудями — это короста?

— Смотри, я достал! Теперь ты можешь сказать мне мое...

В поднятых руках она сжимала листья. Её руки подняты так высоко! Листья падали вниз, осыпая её плечи. Её длинные, длинные пальцы ослабли, и хрупкая тьма одолела на одном из флангов. Её бледный живот судорожно сокращался дыханием.

— Нет! — Она уклонилась, когда он попытался дотронуться до неё; и осталась согнутой. Одна рука, разветвленная и ветвящаяся все более, отбрасывала паутину теней — на траву.

— Ты!.. — попытался произнести он; но только дыхание вышло из горла его.

Он посмотрел вверх, между веточками её ушей. Листья осыпались с её бровей. Её рот был толстым, изогнутым кряжем, как если бы молния срезала ветку в фут толщиной. Её глаза — рот его приоткрылся, когда он вытянул шею, чтобы разглядеть лучше — исчезли, сначала один, там вверху, потом другой, совсем в другом месте: покрытые струпьями веки закрылись.

Он попятился сквозь жёсткую траву.

Листок с грохотом упал ему на висок, как обугленный мотылёк.

Грубыми пальцами избивая губы, он запнулся, повернулся, побежал к дороге, бросив еще один взгляд туда, где покоробившийся ствол вздымал к небу пять ветвей, бежал, пока не пришлось замедлиться до шага — задыхаясь — пока снова не смог думать. Потом он бежал еще.

2

Не то чтобы у меня не было прошлого. Скорее, — оно все время распадается на яркие и пугающие эфемеры настоящего. В длинном ландшафте, отрезанном дождем, почему-то негде начать. Когда бежишь, хромая, по канавам, проще не думать, о том, что она сотворила (что сотворили с ней, сотворили с ней, сотворили), но попытаться вместо этого восстановить произошедшее с расстояния. Эх, все это было бы намного проще, если бы не было на икре (если рассмотреть вблизи, она была бы цепочкой маленьких ранок, между которым — участки плоти; однажды я нанес себе такую же в саду, по ту сторону розового куста) той царапины.

Асфальт выплеснул его на обочину шоссе. Изломанные края мостовой затмевали ему зрение. Подкравшийся рокот, он услышал только, когда тот уже миновал. Он оглянулся назад: красные глаза грузовика слились в один. Он шел еще час, больше не видел машин.

Сдвоенная фура изрыгнула гудок за двадцать футов до него, сбросила скорость и остановилась, обогнав его еще на двадцать. Он ведь даже не голосовал. Он рванул к открывающейся двери, втащил себя наверх, захлопнул. Водитель — высокий, светловолосый, с угреватым лицом, невыразительной внешности — отпустил сцепление.

Он хотел сказать спасибо, но закашлялся. Может быть, водителю хочется поболтать? Иначе зачем останавливаться ради кого-то, кто просто идет по дороге!

Болтать ему не хотелось. Но ведь надо же что-то сказать:

— Что везете?

— Артишоки.

Приближающиеся огни расплескались по лицу водителя, заполняя щербинки.

И они тряслись дальше по дороге.

Он не мог думать ни о чем кроме: я ведь только что занимался любовью с этой женщиной, вот так, и в голову бы не пришло... Нет, тема с Дафной не пройдет...

Да ведь это же ему, ему хочется поговорить! Водитель без проблем пренебрег бы фатической благодарностью и болтовней. Независимость Запада? Он достаточно поколесил по этой части страны, что бы понять — это всего лишь маниакальный ужас.

Он откинул голову назад. Ему хотелось говорить и нечего было сказать.

Страх прошлого, чье лукавство выстроило на его лице улыбку, с которой губы боролись.

Через двадцать минут он увидел линию шоссейных фонарей и сел прямо, чтобы не пропустить разъезд. Он бросил взгляд на водителя, который как раз смотрел в сторону. Скрипнули тормоза, и автомобиль сбросил скорость серией рывков.

Они остановились. Водитель втянул изрытые оспой щеки, огляделся внимательно, по-прежнему невыразительный.

Он кивнул, вроде как улыбнулся, нащупал дверь, спрыгнул на дорогу; он все еще готовил слова благодарности, когда дверь хлопнула, и грузовик тронулся; ему пришлось отскочить, уклоняясь от угла фургона.

Машина, лязгая, уехала по боковой дороге.

Мы произнесли всего по фразе.

Что за странный обмен ритуалами, обессмысливающий общение. (Это страх?) Какие же чудесные и очаровательные ритуалы мы практикуем теперь? (Он стоял на обочине дороги, смеясь) Какое же усилие необходимо сконцентрировать во рту, чтобы смеяться в этой ветреной, ветреной, ветреной...

Здесь сходились подземный и надземный переходы. Он пошел... гордо? Да, гордо пошел вдоль низкой стены.

По ту сторону воды мерцал город.

Полумилей ниже, при портовом входе в него, языки пламени взмучивали дым к небу и бросали отражения на поверхность реки. Вот, ни одна машина не съехала с моста. Ни одна не въехала на него.

Контрольный пост был темен, также как и целая шеренга подобных ему. Он ступил внутрь: переднее стекло разбито, кресло опрокинуто, ящика в кассовом аппарате нет — треть клавиш на месте; некоторые покорежены. Некоторые стерты. Разбиты жезлом, киянкой, кулаком? Он провел по ним пальцами, слушая как они щелкают, сошел с засыпанного битым стеклом резинового коврика, через порог, на мостовую.

Металлические ступеньки вели наверх, к пешеходной дорожке. Но поскольку движения не было, он пересек две пустые дорожные полосы — металлическая решетка, втопленная в асфальтное покрытие, блестела там, где ее отполировали автомобильные шины, — переступил прерывистую белую линию, обутая нога на одной стороне, босая на другой. Перекладины вертелись рядом с ним, слева и справа. Пылающий город вдали сжался под слабыми, опрокинутыми отражениями собственных огней.

Он уставился в пространство, заполненное ночной водой и ветром, втянул носом воздух зарева. Порыв ветра разделил волоски на задней стороне его шеи; от реки надвигался туман.

— Эй, ты!

Он поднял глаза к неожиданному свету.

— А?.. — у перил пешеходной дорожки еще одна и еще одна рассекли темноту.

— Ты идешь в Беллону?

— Именно так, — прищурившись, он попытался улыбнуться. Одна, и еще одна, огни приблизились на пару шагов, остановились. Он сказал: — А вы... уходите?

— Ага. Там ограничения, если что.

Он кивнул.

— Но я не видел никаких солдат, ни полиции, ничего. Я сюда автостопом добрался.

— И как ехалось?

— За последние двадцать миль я видел всего два грузовика. Второй из них меня подбросил.

— А что насчет исходящих?

Он пожал плечами.

— Но, я думаю, девушкам не должно быть очень уж тяжело. В смысле, если машина будет проезжать, кто-нибудь да подкинет. Куда вы направляетесь?

— Мы вдвоем хотим попасть в Нью-Йорк. Джуди хочет в Сан-Франциско.

— Я хочу просто куда-нибудь, — раздался жалобный голос. — У меня температура! Мне надо лежать в кровати. Я и лежала в кровати последние три дня.

Он сказал:

— Что туда, что туда, — попасть можно.

— С Сан-Франциско ничего не случилось?..

— ... или с Нью-Йорком?

— Нет. — Он пытался разглядеть, что там за огнями фонарей. — В газетах уже не пишут даже, что здесь происходит.

— Но боже мой! А что телевидение? Или радио...

— Здесь это ничего не работает, тупица. Так откуда бы им узнать?

— Но... ух ты!..

Он сказал:

— Чем ближе подходишь, тем меньше и меньше встречаешь людей. А те, что встречаются, они... все более странные. Как там внутри?

Одна рассмеялась.

Еще одна сказала:

— Довольно тяжко.

Та, что говорила первой, сказала:

— Но, как ты и говорил, девушкам проще.

Они рассмеялись.

Он тоже рассмеялся.

— Вы можете мне еще что-нибудь рассказать? В смысле, что-нибудь полезное? Я ведь иду туда.

— Ага. Пришли какие-то люди, расстреляли наш дом, в котором мы жили, перевернули все вверх дном, потом выкурили нас оттуда.

— Она сооружала скульптуру, — пояснил жалобный голос; — большую такую скульптуру. Лев. Из металлолома и всякого в таком роде. Получалось очень красиво!.. Но пришлось ее бросить.

— Ух ты, — сказал он. — Так все плохо?

Один короткий, скупой смешок:

— Ага. Мы реально легко отделались.

— Рассказать ему про Калкинса? А про скорпионов?

— Он и сам все это узнает, — еще один смешок. — Что тут скажешь?

— Хочешь взять с собой оружие туда?

Он снова встревожился.

— А оно мне понадобится?

Но они говорили между собой:

— Ты действительно отдашь ему это?

— Ну да, а почему нет? Я больше не хочу эту штуку с собой таскать.

— Ну ладно. Она же твоя.

Метал звякнул по цепи; одна из них спросила:

— Ты откуда?

Лучи фонарей сдвинулись, высветив силуэт группы. Одна стояла у перил, повернувшись в профиль, и света вдруг оказалось достаточно, чтобы понять: она очень молодая, очень черная и очень беременная.

— С юга.

— А говор у тебя совсем не южный, — сказала одна, именно с таким говором.

— Я не то чтобы родился там. Просто только что вернулся из Мексики.

— Ой, круто! — это беременная. — А где ты был? Я знаю Мексику.

Обмен полудюжиной названий городов свелся к разочарованному молчанию.

— Вот твое оружие.

Лучи фонарей проследовали за вспышкой в темноте, за лязгом по решетке ливнестока.

В отраженном от дороги свете (а вовсе не в глазу своем) он разглядел на узком помосте с полдюжины женщин.


— Что... — на дальнем конце моста зарокотал мотор; но взгляд его не обнаружил света фар. Звук умер, свернув в сторону. — ... это?

— Как бишь оно называется?

— Орхидея.

— Да, точно, орхидея и есть.

Он подошел, сгорбившись в перекрестье трех лучей.

— Надевается на запястье. Так, чтобы лезвия торчали вперед. Как браслет.

Из регулируемого металлического браслета, семь лезвий, от восьми до двенадцати дюймов, резко изогнутых вперед. Внутри — ремешок, частично кожаный, частично цепочка, для неподвижной фиксации на пальцах. Лезвия заточены по внешнему краю.

Он взял браслет.

— Надень.

— Ты левша или правша?

— Амбидекстр... — что в его случае означало одинаково плохое владение обеими руками. Он повернул "цветок" в руках. — Но пишу я левой. Как правило.

— А-а.

Он надел "цветок" на правое запястье, застегнул.

— Ты должно быть носила его в переполненном автобусе. Так и поранить кого-нибудь можно, — и почувствовал, что шутка не удалась. Он сжал кулак в окружении лезвий, медленно раскрыл его, и потер основание большого пальца спрятанными за изогнутой сталью ороговевшими кончиками указательного и среднего.

— В Беллоне не так уж много автобусов.

Думая: опасные, яркие лепестки обернулись вокруг какого-то узловатого, полусгнившего корня.

— Уродливая штуковина, — сказал он браслету, не им. — Надеюсь, ты мне не понадобишься.

— Я тоже надеюсь, — сказала одна. — Думаю, ты можешь отдать ее еще кому-нибудь, когда будешь уходить.

— Ага. — Он встал. — Конечно.

Если он будет уходить, — сказала еще одна, издав очередной смешок.

— Нам лучше трогаться.

— Я слышала машину. Нам вероятно так и так придется долго ждать. Так что можно уже и выдвигаться.

Юг:

— Судя по тому, что он рассказал, вряд ли нас станут подвозить.

— Давайте уже пойдем. Эй ты, ну пока что ли!

— Пока. — Лучи их фонарей промелькнули мимо. — И спасибо.

Артишоки? Но он не смог вспомнить, откуда к нему пришло это слово, звенящее так ярко.

Он поднял орхидею в прощальном жесте.

Запертая лезвиями, его грубая рука слабо освещалась сиянием реки, что тянулась между опорами моста. Наблюдая, как они уходят, он испытал смутный трепет желания. Сейчас у них светился только один фонарь. Затем и его свет перекрылся кем-то. Они превратились в шаги по металлическим плитам; отзвуки смеха; шелест...

Он пошел дальше, отставив руку в сторону.

Этим сухим вечером ночь была приправлена воспоминаниями о дожде. Весьма немногие подозревают о существовании этого города. Как будто не только в СМИ дело, но сами законы восприятия изменили знание и понимание так, чтобы он оставался в тени. По слухам, здесь почти нет энергии. Не работают ни телевизионные камеры, ни, собственно, вещание: для нации электричества катастрофа подобная этой просто обязана быть темной, а значит и скучной! Это город внутренних разногласий и визуальных искажений.

3

После моста дорожное покрытие изломано.

Один рабочий уличный фонарь освещает пять мертвых — у двух разбиты колпаки. Взбираясь по десятифутовой асфальтной плите, однажды дрогнувшей под ним, словно живое существо, он смотрел, как мелкий щебень скатывается с края, слышал как он бряцает, ударяясь о непрочно закрепленные водопроводные трубы, потом исчезает с всплеском где-то в темноте... Он вспомнил пещеру и перепрыгнул на площадку попрочнее, чьи трещины скрепляла узловатая трава.

Ни огонька в близстоящих домах; но дальше вдоль этих портовых улиц, за завесой дыма – не пламя ли это? Уже привыкший к запаху, он смог ощутить его, только вдохнув поглубже. Здания вонзались в небо, сплошь затянутое дымкой, и теряли в нем свои вершины.

Свет?

Выйдя к аллее шириной в каких-то четыре фута, он потратил целых десять минут на ее обследование — просто потому, что работал фонарь. На другой стороне улицы виднелись бетонные ступеньки, погрузочное крыльцо с навесом над ним, двери. В дальнем конце квартала лежал опрокинутый грузовик. Чуть ближе стояли три машины, украшенные осколками стекла по периметру окон; припавшие к земле перекошенными ступицами, они напоминали жаб, которых загадочным образом лишили зрения.

Его босая нога огрубела достаточно, чтоб не бояться гравия и стекла. Но в промежуток между другой ступней и подошвой единственной сандалии постоянно набивался пепел; он скатывался в мельчайший песок, смешивался с потом и превращался в вязкую грязь. Еще немного и пятка станет настоящей раной.

У калитки в конце переулка он нашел груду пустых жестянок, кипу газет, перевязанную куском провода, сложенные под очаг кирпичи, надстроенную над ними систему труб. Рядом валялась армейская сковорода, покрытая изнутри мертвой плесенью. Внизу что-то зашуршало, задетое его ногой.

Он наклонился. Одним из лепестков орхидеи уткнулся в землю; поднял сверток... с хлебом? Обернут целлофаном в несколько слоев. Вернувшись к свету фонаря, он взвесил сверток на пальцах, протолкнув его вдоль лезвий, развернул упаковку.

Он много размышлял о еде.

Он много размышлял обо сне.

Но бессилие в присутствии чуда не было для него чем-то незнакомым.

В уголке верхнего ломтика — грязно-зеленое пятнышко плесени размером то ли с головку гвоздя, то ли с небольшую монету; оно же и на втором, и на третьем. Гвоздь, подумал он, пронзает буханку насквозь. Верхний ломтик подсох с одного бока. Все остальное было нормально — не считая зеленой вены; да и то — это всего лишь пенициллин. Можно объесть вокруг.

Я не голоден.

Он сложил все как было, завернул в целлофан, отнес обратно и втиснул сверток между стеной и газетной кипой.

Возвращаясь к фонарю, он задел ногой жестянку, и та загрохотала, очерчивая границы тишины. Он брел сквозь эту тишину и всматривался в небо, надеясь разглядеть луну в туманной дымке...

Звон бьющегося стекла вернул его взгляд на уровень улицы.

Ему было страшно, но также ему было любопытно; и если страх сопровождал его постоянно, и давно уже стал тусклым и медлительным, то любопытство дышало жизнью:

Он бросился к ближайшей стене; двигаясь вдоль нее, прокручивал в голове все то ужасное, что может произойти. Прошел мимо дверного проема, наметив его как место, где можно спрятаться, двинулся к углу. Теперь слышны голоса. И снова стекло.

Он заглянул за край здания.

Три человека выскочили из разбитой витрины, присоединившись к еще двоим, которые ждали их на улице. Следом за ними на тротуар с лаем выскочила собака. Один человек захотел забраться обратно внутрь; забрался. Двое других двинулись прочь, вниз по улице.

Собака носилась вокруг людей, бегала вприпрыжку...

Он втянул себя обратно, свободной рукой вцепившись в кирпич.

В десяти футах от него собака припадала к земле, прыгала, словно танцуя, и лаяла, и лаяла, и снова лаяла.

Тусклый свет одержал победу над собакой с ее языком и зубами. Ее глаза (он сглотнул, судорожно) искрились багрянцем, без каких бы то ни было признаков белого или зрачка, однородные словно отлитое кроваво-красным стекло.

Человек вышел из витрины на улицу. Один из группы повернулся и крикнул:

— Мюриэл!

(возможно, это была женщина) Собака резко повернулась и рванула следом за ними.

Другой фонарь, несколькими кварталами дальше, высветил на мгновение их общий силуэт.

Он отошел от стены, и в дыхании своем вдруг услышал тишину, и испугался ее также сильно, как если бы кто-нибудь окликнул его... по-имени? Погруженный в мысли, он пересек улицу, направляясь к погрузочному крыльцу. Под навесом слабо раскачивались четырех- и шестифутовые мясницкие крюки, подвешенные на тросах — несмотря на то, что ветра не было. На самом деле, отстраненно подумал он, ветер должен быть неслабым даже чтобы просто стронуть их с места...

— Эй, ты!

Обе руки, свободная и оцветоченная, взлетели, защищая лицо. Пригнувшись к земле, он в смятении кружился вокруг себя.

— Эй, там, внизу!

Сгорбленный, он посмотрел наверх.

Вершину здания восемью этажами выше клубами окутывал дым.

— Что ты там делаешь?

Он опустил руки.

Неприятный, скрежещущий голос, звучал так, словно его хозяин был немного выпивши.

Он крикнул:

— Ничего! — хоть бы сердце уже успокоилось. — Просто гуляю тут.

Некто стоял на карнизе, скрытый от глаз лентами дыма.

— Чего задумал в этот прекрасный вечер?

— Ничего, говорю же. — Он перевел дыхание: — Я совсем недавно здесь, перешел по мосту. С полчаса назад.

— Где взял орхидею?

—Чего? — Он снова поднял руку. Свет фонаря сочился по лезвию. — Эту?

— Ага.

— Женщина какая-то подарила. Когда я мост переходил.

— Я заметил, как ты из-за угла наблюдал за суматохой. Я отсюда не смог разглядеть — это были скорпионы?

— А?

— Спрашиваю: это были скорпионы?

— Я так думаю, это были несколько человек, которые пытались вломиться в магазин. С ними была собака.

Непродолжительная тишина, и следом — резкий, скрипучий смех.

— А ты и правда новенький, да, парень?

— Я... — и понял, что повторяется, — совсем недавно здесь.

— Ты желаешь изучать местность самостоятельно? Или не станешь возражать против компании?

Глаза этого человека, отвлеченно подумал он, должны быть ужасно добрыми.

— Компания... наверное.

— Спущусь через минуту.

Он не заметил, как силуэт исчез; слишком много было дыма. Он прождал некоторое время, наблюдая за несколькими дверными проемами, и уже решил было, что человек передумал.

— Вот и я, — из того, который сам наметил под убежище.

— Звать Луфер. Тэк Луфер. Знаешь, что это значит — Луфер? Красный Волк; или еще Огненный Волк.

— Или Железный Волк, — прищурился. — Привет.

— Железный Волк? Ну, может быть... — Плохо различимый, человек встал на верхней ступеньке. — Не уверен, что твой вариант мне так уж нравится. Красный Волк. Вот этот мой любимый.

Это был очень большой человек.

Он спустился на две ступеньки; его ноги в саперных ботинках ступали по доскам со звуком, напоминающим падение на землю мешков с песком. Штанины измятых джинс были частично заправлены в отвороты ботинок. Поношенную велокуртку испещряли рубцы застежек-молний. В пространстве разъединенных зубьев основной молнии виднелись обнаженные живот и грудь, сплошь покрытые спутанными волосами цвета меди. Щетина на щеках и подбородке золотом отражала свет фонарей. Пальцы у него были массивными, сбитыми

— Как тебя звать? — но — чистыми, с аккуратными и ухоженными ногтями.

— Э-э... как бы тебе сказать: не знаю. — Это прозвучало забавно; он рассмеялся. — Я не знаю.

Луфер остановился, не дойдя одной ступеньки до тротуара, и тоже рассмеялся.

— Как же это так, черт возьми?

Козырек кожаной фуражки тенью закрывал верхнюю часть его лица.

Он пожал плечами.

— Просто не знаю. Уже довольно... довольно давно.

Луфер прошел последнюю ступеньку, и ступил на мостовую.

— Ну что ж, Тэк Луфер знавал истории и постраннее этой. Ты что, типа, шизик какой-то, да? И в психушке наверное лежал?

— Да... — Он понимал, что Луфер ждал отрицательного ответа.

Голова Тэка дернулась вверх и в сторону. Возникшая тень обозначила края его по-негритянски широких ноздрей, располагающихся надо ртом совершенно европеоидного вида. Челюсть — как камни на неубранной стерне.

— Всего год. Лет шесть или семь назад.

Луфер пожал плечами.

— Я в тюрьме отсидел три месяца... лет шесть или семь назад. Но на этом мой опыт и заканчивается. Так значит, ты у нас безымянный парень? Сколько тебе, семнадцать? Восемнадцать? Нет, могу поспорить, тебе добрых...

— Двадцать семь.

Голова Тэка дернулась в другую сторону. На скулы лег отблеск фонаря.

— Нервное переутомление, постоянно так делаю. Замечал в по-настоящему депрессивных людях, — в тех, что спят весь день? Я имею в виду стационарников. Они всегда выглядят на десять лет младше своего возраста.

Он кивнул.

— Значит, я буду звать тебя Кид. Для имени сойдет. Ты ведь можешь зваться Кидом, как думаешь?

Он подумал: три дара — броня, оружие, имя (как призмы, линзы, зеркала на собственно цепи).

— Ладно... — почему-то уверившись, что этот третий обойдется значительно дороже прочих. Откажись, шепнуло что-то: — Только какой из меня кид. Серьезно; мне двадцать семь лет. Люди всегда думают, что я моложе, чем на самом деле. Просто у меня лицо такое, детское, вот и все. У меня даже седина в волосах есть, вот, смотри...

— Кид, послушай... — Тэк средними пальцами сдвинул козырек кверху, — Мы с тобой одного возраста. — Глаза у него были огромные, глубокие, голубые. Волосы над ушами были не длиннее недельной щетины и заставляли предположить под фуражкой колючий ёжик. — Желаешь посмотреть здесь что-нибудь определенное? Может, слышал о чем-нибудь? Люблю изображать гида. И вообще: там, снаружи, что ты про нас слышал? Что там про нас, городских, говорят?

— Особо не говорят.

— Наверное, так и есть. — Тэк посмотрел в сторону. — Ты здесь случайно или с какой-то целью пришел?

— С целью.

— Славный Парень! Люблю человека с целью. Давай-ка, взбирайся. Эта улица превращается в Бродвей сразу как отходит от порта.

— А что здесь можно увидеть?

Луфер издал какой-то хрип, заменявший ему смех.

— Смотря какие достопримечательности сегодня гуляют. — У него уже намечалось небольшое пузо, но складки внизу живота, там где кончаются волосы, были напрочь лишены жира. — Если нам действительно повезет... — Луфер повернулся, на мгновение обнажив участок мертвенно бледной кожи под медным кольцом, которое служило пряжкой для его армейского ремня в два дюйма шириной, — …то мы не нарвемся ни на кого вообще! Пойдем.

Они двинулись прогулочным шагом.

— ...кид. Не так, — Кид.

— Чего? — переспросил Луфер.

— Да вот думаю про имя.

— Как оно, сойдет?

— Не знаю.

Луфер рассмеялся.

— Я не буду навязывать его тебе, Кид. Но, мне кажется, оно твое.

Усмехнулся отчасти несогласно, отчасти дружелюбно.

Луфер в ответ что-то проворчал, эхом отразив дружелюбие.

Они шли, и дым стелился у них над головами.

Было что-то очень хрупкое в этом Железном Волке с лицом курносого германского головореза. И дело вовсе не в говоре, и не в манере держаться (и в том, и в другом чувствовалось что-то грубоватое), но в том, как именно он их осуществляет: словно поверхность, где и говор и манера себя держать проявляются наиболее полно, оказалась каким-то образом разбережена.

— Тэк?

— Да?

— Сколько ты уже здесь?

— Если б ты мне сказал, какое сегодня число, я бы, пожалуй, подсчитал. Но я на это забил. Я бы сказал — давненько, — Помолчав немного, Луфер спросил странным, не таким задиристым тоном: — Так ты знаешь, какой сегодня день?

— Нет, я... — Эта странность напугала его. — Не знаю. — Покачал головой, разумом уже устремившись к новой теме. — А чем ты занимаешься? В смысле, где ты работал?

Тэк фыркнул:

— Промышленное проектирование.

— Ты работал здесь до... до всего этого?

— Неподалеку. Примерно в двенадцати милях, в Хелмсфорде. Там раньше был завод по разливу арахисового масла. Мы его перестраивали в фабрику по производству витамина С. А у тебя что за профессия?... Не, не похоже, чтоб ты много чего делал в смысле работы. — Луфер ухмыльнулся. — Верно?

Он кивнул. Обнадеживает, когда о тебе судят по внешнему виду, если судящий — человек одновременно тщательный и настроен дружелюбно. И, как бы то ни было, напряжение спало.

— Вообще я обитал в Хелмсфорде, — продолжал Луфер. — Но в город заезжал частенько. Беллона была когда-то весьма неплохим городком. — Тэк бросил взгляд на дверной проем, слишком темный, чтобы разглядеть, закрыта ли его дверь. — Хотя знаешь, может она до сих пор такая. Но вот однажды я заскочил сюда. И все было вот так.

Пожарная лестница над фонарем, медленно пульсирующим, как умирающее сердце, напоминала обуглившиеся леса, кое-где по-прежнему тлея.

— Прямо вот так?

Их отражения скользнули по стеклу витрины словно рябь на масляной поверхности.

— Было больше мест, нетронутых огнем; больше людей, которые еще не ушли — и не все новички еще прибыли.

— Так значит ты был тут с самого начала?

— Ну, я не видел, как все это полыхнуло, ничего такого. Как я уже говорил, когда я сюда приехал, город выглядел примерно так же, как выглядит сейчас.

— А где твоя машина?

— Стоит на улице: лобовое стекло разбито, покрышек нет — и большей части двигателя тоже. Поначалу, я много глупостей допустил. Но я быстро усек, к чему все катится. — Тэк начал сметающий жест двумя руками — и исчез, не завершив его: они вступили в область полной темноты. — Предполагается, что здесь сейчас тысяча человек. А было почти два миллиона.

— Откуда ты знаешь, в смысле, про население?

— Так в газете пишут.

— Почему ты остаешься здесь?

— Почему я здесь остаюсь? — Голос Луфера прозвучал почти в той, другой, огорченной тональности. — По правде говоря, как раз об этом я особенно часто думал. Мне кажется, это имеет отношение — есть у меня теперь одна теория — к свободе. Видишь ли, здесь, — впереди что-то шевельнулось, — ты свободен. Никаких законов: нечего нарушать, нечему следовать. Твори что хочешь. И из-за этого с тобой происходит крайне интересная штуковина. Очень быстро, на удивление быстро, ты становишься, — они подошли к очередному тускло светящемуся фонарю; шевеление оказалось дымом, который медленно поднимался от наружного подоконника, украшенного стеклянными зубьями словно какой-нибудь погасший Джек-фонарь, — именно тем, кто ты есть на самом деле. — Тэк снова стал виден. — Если ты к такому готов, здесь это пышным цветом.

— Тут, наверное, довольно опасно. Мародеры и все такое.

Тэк кивнул.

— Разумеется, здесь опасно.

— На улицах часто грабят?

— Бывает. — Луфер скорчил рожу. — Кстати, знаешь одну штуку о преступности? Очень забавная. К примеру, сейчас в большинстве американских городов — Нью-Йорке, Чикаго, Сент-Луисе — преступления, я читал — до девяносто пяти процентов — совершаются между шестью часами вечера и полуночью. Это значит, что прогуливаясь по улице в три часа ночи, ты находишься в большей безопасности, чем когда идешь в театр, чтобы успеть на представление в семь тридцать. Интересно, во сколько оно теперь идет. Где-нибудь после двух, я полагаю. Думаю, Беллона ничуть не опаснее любого другого города. Она очень маленькая теперь, наша Беллона. Тоже своего рода защита.

Лезвие, о котором успел подзабыть, царапнуло джинсы.

— А оружие ты с собой носишь?

— Месяцы тщательного изучения что где происходит, движений и колебаний города. Часто смотрю по сторонам. Сюда.

На другой стороне улицы возвышались вовсе не дома: это темные как сланец деревья высились над оградой парка. Луфер направился ко входу.

— Здесь безопасно?

— Выглядит довольно жутко, — кивнул Тэк. — С большой долей вероятности отпугнет любого преступника с хотя бы крупицей мозгов. В здравом уме сюда никто кроме бандитов не полезет. — Он оглянулся назад, ухмыльнулся. — А это, похоже, означает, что все бандиты устали ждать и ушли домой спатки. Пойдем.

По обе стороны от входа возлегали каменные львы.

— Забавно, — сказал Тэк; они прошли между статуями. — Покажи мне место, куда по-ночам не пускают женщин, потому, дескать, что все мерзкие, развратные мужчины прокрадываются туда, чтобы творить свои мерзкие, развратные дела; и знаешь, что ты там найдешь?

— Гомиков.

Тэк бросил на него взгляд через плечо, надвинул козырек фуражки на самые глаза.

— Точно.

Темнота окутала их и помогла пройти по тропе.

В тьме этого города, в его вони нет ничего безопасного. Ну что же, придя сюда, я отказался от всяческих претензий на безопасность. Лучше говорить об этом так, словно у меня был выбор. Так и удержим ширму здравомыслия, скрывающую чудовищные декорации. Но что поднимет ее?

— За что тебя посадили тогда?

— Подрыв нравственных устоев, — ответил Тэк.

Кид шел в нескольких шагах позади Луфера. Тропа, начавшись бетоном, теперь превратилась в грязь. Листья, падая, бились о его тело. Трижды его босая ступня попадала на грубые корни; один раз болтающаяся рука слегка задела кору.

— На самом деле, — бросил Тэк назад, в темноту между ними, — меня оправдали. Обстоятельства так сложились, мне кажется. Мой адвокат посчитал, что лучше мне не вносить залог и посидеть в тюрьме дней девяносто, типа срок за мелкое правонарушение. Потом они потеряли какой-то документ. Потом, на суде, он всем этим воспользовался, и добился чтобы обвинение изменили на публичное непристойное поведение; а за это срок я уже отбыл. — Застежки на его молниях звякнули, как будто он пожал плечами. — Если так подумать, все обернулось к лучшему. Гляди!

Угольная чернота листьев рассыпалась, выпуская на первый план привычный цвет городской ночи.

— Где? — Они остановились, окруженные деревьями и высоким густым кустарником.

— Тише! Вон там...

Шерсть его одежды приглушила кожу Тэковой куртки. Он прошептал:

— Что ты?...

На тропу впереди, внезапный, светящийся и неестественный, из-за угла, покачиваясь, выплыл семифутовый дракон, а следом за ним — такого же размера богомол и грифон. Похожие на пластиковые фигуры тончайшей работы, светящиеся изнутри, с расплывчатыми очертаниями, они двигались вперед, раскачиваясь из стороны в сторону. Соприкоснувшись друг с другом, дракон с богомолом вдруг — сцепились!

Кид подумал о кинокадрах, слегка расфокусированных, накладывающихся друг на друга.

— Скорпионы! — прошептал Тэк.

Плечо Тэка толкнулось в его плечо.

Его рука лежала на стволе дерева. Тени веточек паутиной опутали его предплечье, тыльную сторону ладони, кору. Фигуры приблизились; паутина немного сместилась. Фигуры прошли мимо; паутина соскользнула совсем. Они точно так же тревожат глаз, вдруг понял он, как картинки на трехмерных открытках — те же самые дифракционные полосы, висящие завесой то ли прямо перед, то ли непосредственно за.

Грифон, идущий замыкающим, мигнул:

Тощий, кривоногий подросток с прыщавыми плечами посреди шага размашистого, но осторожного — и снова грифон. (Воспоминание о колючих золотистых волосах; руки, тянущиеся от тазового крыла, усеянного веснушками).

Богомол развернулся, чтобы посмотреть назад, и мгновенно выключился:

На этом, по крайней мере, была хотькакая-то одежда — смуглый, брутального вида подросток; цепи, которые он носил на шее, гремели, когда он задевал их рукой, рассеянно поглаживая левую сторону своей груди.

— Ну же, Малыш! Давай уже, врубайся обратно! — это произнес уже снова богомол.

— Блин, думаешь, они там будут? — от грифона.

— Еще как. Как же им там не быть! — Голос, исходящий от дракона, не мудрено было перепутать с мужским; звучала она чернокоже.

Выдавленный изумлением и замешательством в состояние отрешённости, Кид вслушивался в разговор удивительных тварей.

— Пусть только попробуют не быть! — Опять загремели теперь невидимые цепи.

Грифон мигнул еще раз: рябые ягодицы и заскорузлые пятки исчезли, скрытые пламенеющей чешуей.

— Слышь, Малыш, а что если их еще нет?

— Вот черт! Адам?...

— Короче, Адам, ты же знаешь что они там будут, — заверил дракон.

— Да? Откуда мне это знать? Ах, Леди-Дракон! Леди-Дракон, это уж слишком!

— Двинули. А вы двое заткнитесь, ага?

Раскачиваясь в унисон и вразнобой, они скрылись, свернув за угол.

Он теперь совсем не видел своей руки, и поэтому позволил ей оторваться от ствола.

— Что... что они такое?

— Говорю же: скорпионы. Типа банда такая. Может, их несколько, этих банд. Не знаю на самом деле. Ты их полюбишь со временем, если научишься не попадаться им под ноги. Если не научишься... ну, думаю, ты или присоединишься к ним; или они тебя сожрут. Это насколько я знаю.

— Я имел в виду... драконы... и твари?

— Красивые, правда?

— Что они такое?

— Знаешь, что такое голограмма? Изображения проектируются из интерферограмм с помощью очень маленького, очень маломощного лазера. Это не слишком сложно. Но выглядит впечатляюще. Они называют это защитным экраном.

— О-о. — Он бросил взгляд на свое плечо, куда Тэк положил ладонь. — Я слышал о голограммах.

Тэк вывел его из тайного убежища среди кустов обратно на бетон. В нескольких ярдах дальше по тропе, там, откуда пришли скорпионы, светился фонарь. Они двинулись в его направлении.

— Есть еще такие поблизости?

— Возможно, — Тэк снова скрыл тенью верхнюю часть лица. — Эти их защитные экраны на самом деле ни от чего не защищают — если не считать наших любопытных глаз, от тех, кто желает разгуливать в чем мать родила. Когда я впервые попал сюда, вокруг были одни скорпионы. Грифоны и другие виды стали появляться сравнительно недавно. Но название успело прижиться. — Тэк сунул руки в карманы джинсов. Молния его куртки была застегнута только снизу, вверху же расходилась в стороны, обеспечивая пространство для несуществующих грудей. Тэк шел, уставившись на них. Когда он поднял голову, улыбка играла у него на губах, но в глазах ей не было подтверждения. — Как-то забываешь, что люди не знают о скорпионах. Не знают о Калкинсе. Здесь они известны всем. Беллона — большой город; будь у них в любом другом городе страны что-нибудь настолько же известное, ну, я думаю, жители Лос-Анджелеса, Чикаго, Питтсбурга, Вашингтона только об этом бы и сплетничали на своих коктейлях, да? Но они забыли, что мы существуем.

— Нет. Они не забыли. — Он не мог видеть глаза Тэка, но знал, что они сузились.

— И поэтому они шлют людей, которые не знают даже собственного имени. Таких, как ты, да?

Он рассмеялся, резко; смех прозвучал чем-то средним между лаем и кашлем.

Тэк отозвался своим хриплым рокотом.

— Ох, да! А ты тот еще паренек.

Смех угасал постепенно.

— Куда мы идем теперь?

Но Тэк опустил подбородок и зашагал вперед.

Из этой пьесы света, кожи и тьмы, могу ли я позволить себе принять личность? Как воссоздать мне этот выжженный парк в матрице, поддающейся осмыслению? Вооруженный противоречивыми видениями, уродливая рука, закованная в темницу красивого металла, я твердо следую законам новой механики. Я — исступленный инженер, уничтожив прошлое, перестраиваю настоящее.

4

— Тэк! — окликнула она, сидя по ту сторону пламени, и, вставая, тряхнула пламенного цвета гривой волос. — Кого ты привел?

Она обошла вокруг сложенного из шлакоблоков очага, и направилась к ним, теперь всего лишь силуэт, переступая спальные мешки, свернутые рулонами одеяла, лежащие на газоне фигуры. Двое глянули на нее и отвернулись. Еще двое храпели на разные лады.

Сидящая на покрывале девушка без сорочки, с по-настоящему красивой грудью, перестала играть на губной гармошке, стукнула ею о ладонь, выбивая слюну, и дунула еще разок.

Рыжеволосая обогнула девушку с гармоникой и схватила Тэка за рукав, приблизившись теперь достаточно, чтобы снова обрести лицо.

— Мы не видели тебя уже много дней! Что случилось? Ты ведь приходил ужинать едва ли не каждый вечер. Джон беспокоился о тебе.

В полумраке ее лицо виделось симпатичным.

— Ничего я не беспокоился. — От закусочного столика отделился высокий, длинноволосый мужчина в жилете перуанской расцветки и подошел к ним. — Тэк приходит. Тэк уходит. Ты ведь его знаешь. — Даже в свете миниатюрных огней-отражений в стеклах его очков было видно, что смуглость кожи достигалась им не без помощи то ли химии, то ли кварцевых ламп. Бледные, тонкие волосы выглядели так, словно дневной свет разделил бы их на полосы разных оттенков солнечного. — В данный момент к завтраку ты ближе, чем к ужину.

Он — Джон? — похлопал себя по бедру свернутой в рулон газетой.

— Пойдем. Рассказывай, Тэк. — Она улыбнулась; и ее лицо размежевалось глубокими тенями. — Кого ты привел к нам с Джоном на этот раз? — пока Джон высматривал в небе (сдвоенные языки пламени соскользнули у него с линз) признаки рассвета.

Тэк сказал:

— Это Кид.

— Кит? — переспросила она.

— Кид.

— К-и-т-т..?

— ... и-д.

— ...д, — добавила она, неуверенно сдвинув брови. — Ага, Кидд.

Если лицо Тэка и выражало что-то, заметно этого не было.

Он подумал, как же все это мило; хотя было и что-то тревожное.

Она потянулась, расправив плечи и сощурившись:

— Как поживаешь, Кидд? Ты новенький? Или прятался месяцами там, среди теней? — Тэку: — Ну разве это не удивительно — как мы всегда вот так вот обнаруживаем людей? Вот думаешь, что всех уже в городе встречал, кого только можно. И тут вдруг некто, кто скрывался где-то там все это время, высовывает нос из кустов, и...

— Так мы познакомились с Тэком, — сказал Джон. — Правда, Тэк?

Тэк сказал:

— Он новенький.

— А. Что ж, — сказал Джон, — у нас тут вот какая штука происходит. А может ты ему объяснишь, Милдред?

— Ну, мы подумали, — плечи Милдред распрямились, придавая ей официальный вид. — Мы подумали, что надо как-то выживать вместе. В смысле, не можем же мы рвать друг другу глотки, как звери какие-то. И ведь проще некуда ситуации вроде этой... — он не сомневался, что ее жест на слове этой полностью исключал все, что лежало вне освещенного огнем костра пространства поляны, — выродиться в нечто... ужасное! И вот мы собрали... нечто вроде коммуны. Здесь, в парке. Люди получают еду, работают вместе, знают, что могут рассчитывать на какую-никакую, но защиту. Мы стараемся быть настолько органичными, насколько возможно, но это становится все труднее и труднее. Когда в Беллону попадают новички, у них есть возможность узнать, как и что здесь происходит. Мы не каждого к себе берем. Но когда все же берем, мы очень покладисты. — У кого-то был тик (у него или у нее, он не был уверен, и это начало его беспокоить), словно зазубрина на проводе, который перетянули через угол. — Ты действительно новенький? Мы всегда рады заполучить свежего человека.

Он кивнул, а мозг его в это время лихорадочно соображал: у него? у нее?

Тэк сказал:

— Ты бы показала ему что да как, Милли.

Джон сказал:

— Хорошая идея, Милдред. Тэк, я хотел бы с тобой кое-что обсудить, — снова похлопывая газетой. — Ах, кстати. Не хочешь ли взглянуть?

— Что? А... — нельзя так сильно беспокоиться о таких вещах! Часто, впрочем, ему приходилось напоминать себе об этом. — Спасибо.

Он взял свернутую газету.

— Ну ладно, Тэк. — Джон с Тэком повернулись к ним спинами. — Так когда ты планируешь начать закладку фундаментов? Я могу дать тебе...

— Слушай, Джон, — Тэк положил ладонь Джону на плечо; они уходили прочь. — Все, что тебе надо — это чертежи, и ты можешь...

Они вышли из зоны слышимости.

— Ты голоден?

— Нет.

Она на самом деле была симпатичной.

— Ну, в общем, если голоден — давай, отойдем-ка сюда — мы начинаем готовить завтрак, как только рассветет. Это уже довольно скоро.

— Ты что, не спала всю ночь? — спросил он.

— Спала. Просто, когда ложишься спать на закате, просыпаешься довольно рано.

— Знаю.

— Мы здесь много работаем... — она сунула руки в задние карманы; ее джинсы с коротко оборванными штанинами были подняты высоко на бедра, — … в течение дня. Не рассиживаем просто так. У Джона запущено несколько десятков проектов. Довольно сложно заснуть, когда вокруг стучат молотками, строят и все такое. — Она улыбнулась.

— Я уже давно проснулся; но ничуть не устал. Когда устаю, меня ничто не может разбудить.

Он посмотрел вниз, на ее ноги.

Во время движения падающие на них отблески сходились, скрещивались друг с другом.

— О, мы совсем не против, если ты и в самом деле хочешь спать. Мы никого не хотим заставлять. Но у нас должна быть какая-то постоянная модель, ты же понимаешь.

— Да, я понимаю. — Он все постукивал газетой по бедру. Теперь поднял ее.

— Зачем ты ходишь с этой орхидеей? — спросила она. — Конечно, учитывая, в каком состоянии находится город, это не лишено смысла. И мы правда терпимы к самым разным образам жизни. Но...

— Мне ее подарили. — Он отвернулся и раскрыл газету.

УГРОЖАЕТ СЕРЬЕЗНАЯ

Он дал таблоиду развернуться до конца.

НЕХВАТКА ВОДЫ

На месте даты было напечатано Вторник, 12 февраля 1995 года.

— Это что, мать его, такое?

На ее лице проявилась обеспокоенность.

— Ну, у нас здесь не так уж много людей, которые умеют поддерживать все на плаву. И мы все думаем, что со дня на день вода станет серьезной проблемой. Ты даже не представляешь, сколько ее истратили, когда пытались тушить пожары.

— Я про 1995-й.

— А-а. Это просто Калкинс. — На закусочном столике стоял ящик с консервами. — Мне кажется, одно только то, что у нас есть газета — поразительно. — Она села на скамейку и выжидающе посмотрела на него. — А с датами — это у него такая маленькая шутка.

— А-а. — Он сел рядом с ней. — У вас тут есть палатки? Что-нибудь для укрытия? — все еще думая: 1995?

— Ну, мы всё больше под открытым небом, — она осматривалась вокруг, а он пытался ощутить город по ту сторону укрытого листвой и освещенного огнем костра грота. — Само собой, Тэк — он обещал Джону какие-то простые чертежи. На будки. Джон хочет, чтобы Тэк возглавил весь проект. Он думает, так для него будет лучше. Знаешь, Тэк такой странный. Ему почему-то кажется, что мы его не примем. По крайней мере, я думаю, что ему так кажется. У него очень, такое, устойчивое мнение о себе как об одиночке. Он хочет дать нам чертежи — он инженер, как ты знаешь — и позволить нам воплотить их в жизнь. Но ценность этого не просто в постройке — или развалюхе — которая появится в результате. Это должна быть творческая, сокровенная для строителя вещь. Как ты думаешь?

Чтобы сделать хоть что-то, он крепко, до боли стиснул зубы.

— Ты уверен, что не хочешь есть?

— О. Да.

— Ты не устал? Если есть желание, можешь поспать несколько часов. Мы не начинаем работать, не позавтракав. Могу найти тебе покрывало, если хочешь

— Нет.

Ему пришло в голову, что в свете костра он может насчитать лет двадцать пять от роду в ее строгом, чистом лице.

— Я не хочу есть. Я не хочу спать. Я даже не знал, что Тэк ведет меня сюда.

— Это очень хорошее место. Правда-правда. По крайней мере, душевное согласие у нас очень живое.

Возможно, всего двадцать.

Девушка с гармоникой заиграла опять.

Некто, укутанный в кокон тускло-коричневого цвета, мелькнул с той стороны костра.

Ближайшая из накрытых тканью спящих голов находилась всего в футе от теннисных туфель Милдред.

— Лучше б ты ее не носил, — она рассмеялась.

Он раскрыл свои огромные пальцы, окруженные металлом.

— Я хочу сказать — если останешься с нами. Может тогда тебе будет не обязательно ее носить.

— Мне необязательно ее носить, — и решил не снимать.

Гармоника пронзительно взвизгнула.

Он поднял голову.

От деревьев: свет ярче огня и зелени, отбрасывающий лиственные тени на спальные мешки и скатанные покрывала. Затем обрушились вздувшиеся клешни и шипастый, полупрозрачный хвост:

— Эй, ну как там эта хрень для нас, готова?

Множество цепей свисало у него с шеи. В плечевой впадине виднелся белый струп (и ниже еще несколько, поменьше), — видимо, последствия сильного падения на цементный пол. На один из его ботинков тоже были намотаны цепи: передвигаясь, он позвякивал.

— Давайте, давайте. Тащите сюда мое сраное барахло! — Он остановился у очага. Его большие руки и маленькое лицо поблескивали, отполированные отсветами огня. Один из передних зубов был сломан. — Это все? — он, не глядя, махнул рукой в сторону закусочного столика, стряхнул с плеча путанные черные волосы, частично сплетенные в косу, и продолжил движение.

— Привет, Кошмар! — сказала Милдред с самой очаровательной в мире улыбкой. — Как поживаешь?

Скорпион посмотрел на нее сверху вниз, облизнул высоко задранную губу, просунув язык в дырку от зуба, и произнес, растягивая:

— Бля-я-а, — что могло означать все, что угодно. Вклиниваясь между ними: — Пшел на хрен... — увидел орхидею, — ...с дороги! — и сняв ящик с консервами с края стола, прижал его к брюху, где грязные, мятые джинсы осели так низко, что виден был переходный участок между волосами на животе и лобковыми. Он посмотрел на оружие поверх собственной толстой руки, закрыл рот, покачал головой: — Бля, — снова, и: — А ты куда, мать твою, уставился? — Между полами укороченного жилета пришельца поблескивали призмы, зеркала и линзы, окруженные темными витками замкнутой цепи, на которую были насажены, ее блестящими безупречными звеньями и дешевой латунью из скобяной лавки.

— Никуда.

Кошмар с отвращением шумно втянул воздух сквозь сжатые зубы, повернулся, немедленно наткнувшись на чей-то спальный мешок.

— Двинься, черт возьми!

Над парусиной приподнялась голова; это был пожилой человек, сразу же принявшийся тереть кулаками глаза под стеклами очков, которые он, видимо, надевал перед сном, — потом внимательно следил, как скорпион неуклюже плутает меж деревьев.

Он заметил тень, мелькнувшую по лицу Милли, внезапно уверившись, что она обязательно крикнет что-нибудь на прощание. Ее нога в теннисной туфле рыхлила землю.

На лодыжке, над самой ступней у нее была царапина.

Он нахмурился.

Она сказала:

— Это был Кошмар. Ты в курсе про скорпионов?

— Тэк кое-что рассказывал.

— Просто удивительно, насколько удачно получается ладить с людьми благодаря всего лишь любезности. Конечно, их представления об ответных реакциях бывают странноватыми. Они добровольно вызывались избивать людей для нас. Все приставали к Джону, чтобы нашел для них кого-нибудь, с кем можно поработать — естественно, из таких, что нас беспокоили. Вот только нас никто не беспокоил.

Она опустила плечи.

— Я так полагаю, — предложил он из сердца нежизнеспособной архитектуры собственной улыбки, — у вас с ними бывают сложности?

— Бывают. — Ее улыбка была идеальна. — Хотела б я, чтоб Джон был сейчас здесь. Джон с ними хорошо ладит. Я, знаешь, даже думаю, что Кошмар его немного побаивается. Мы для них много чего делаем. Делимся с ними едой. Мне кажется, они многое от нас берут. Но насколько проще было бы им помогать, если б только они признали, что нуждаются в этом.

Гармоника молчала: девушка с обнаженной грудью покинула свое покрывало.

— Откуда у тебя эта царапина?

— Простая случайность. С Джоном. — Она пожала плечами. — По правде говоря, это одна из них оставила. — Она кивнула на его орхидею. — Ничего страшного.

Он наклонился, желая прикоснуться к царапине, взглянул ей в лицо: она не шевельнулась. Положил указательный палец на ее голень, провел сверху вниз. Рядом с его загрубелостью граница корочки раны ощущалась негромким скрежетом.

Она нахмурила брови:

— Ну правда же, полная чепуха. — Обрамленная темно красным, ее сердитость выглядела мило. — А что это у тебя такое? — Она показала: — На запястье.

Рукав задрался, когда он нагибался.

Он пожал плечами. Замешательство было таким, словно с трудом пытаешься определить правильный способ существования внутри собственного тела.

— Да так, нашел кое-что.

Ему было интересно, услышала ли она вопросительный знак в конце его фразы, —маленький, не больше точки.

По тому как дернулись ее брови, он понял — услышала: это позабавило его.

Над его шишковатым запястьем вдруг полыхнуло отражением оптическое стеклышко.

— Откуда оно у тебя? Я видела нескольких человек, которые носили такую... такую цепь.

Он кивнул:

— Я нашел ее совсем недавно.

— Где? — Ее нежная улыбка слегка напряглась.

— Откуда у тебя эта царапина?

Все еще улыбаясь, она посмотрела на него в замешательстве.

Он ждал такого взгляда. И не поверил ему.

— Я... — эта мысль определила некий внутренний темп: — хочу узнать тебя! — Он был самым неожиданным и ошеломительным образом счастлив. — Ты давно уже здесь? Откуда ты? Милдред? Милдред, а как фамилия? Зачем ты пришла сюда? Насколько думаешь задержаться? Тебе нравится японская еда? А поэзия? — он рассмеялся. — Тишина? Вода? Кто-нибудь произносит твое имя?

— Хм... — он видел, как она довольна. — Милдред Фабиан, и люди, также как Тэк действительно зовут меня Милли. Просто Джон считает, что обязан быть официозным, когда у нас появляется кто-нибудь новый. Я училась здесь, в Государственном Университете. Но сама я из Огайо... Юклид, Огайо?

Он снова кивнул.

— Но в Государственном чертовски хорошая мультинаучная кафедра. Была по крайней мере. Поэтому я приехала сюда. И... — она опустила глаза к земле (карие, — осознал он с задержкой в полсекунды, глядя на ее ресницы цвета хлеба, — карие, но с эдакой медной основой, а сама медь красная, как ее волосы), — Я осталась.

— Так ты была здесь, кода все случилось?

— Да... — здесь ему послышался вопросительный знак, который не влез бы ни в одну ячейку.

— Что... — и произнося, — … случилось? — он уже не хотел ответа.

Ее глаза расширились, взгляд снова опустился вниз; плечи опали; спина округлилась. Она потянулась к его скованной железом руке, которая лежала на скамье между ними.

Она взяла двумя пальцами блестящий кончик лезвия, и он как никогда остро ощутил скованность своей кисти в этих доспехах.

—А я... я всегда... ну может все-таки... — Она дернула лезвие в сторону (он запястьем почувствовал давление и напряг руку), отпустила: — Ага. — пробормотала: — Хммммм...

— Ха.

Он был озадачен.

— Всегда было интересно, — пояснила она, можно ли заставить их звенеть. Как музыкальный инструмент. Лезвия ведь все разной длины. Я подумала, что если они издают ноты, может у тебя получилось бы... играть на них.

—Оружейная сталь? Мне кажется, она недостаточно хрупкая. Колокола и все такое прочее делают из железа.

Она склонила голову на бок.

— Если хочешь извлечь из чего-либо звон, это что-либо должно быть хрупким. Как стекло. Ножи твердые, это да; но они слишком гибкие.

Помедлив мгновение, она взглянула на него.

— Я люблю музыку. Собиралась на ней специализироваться. В Государственном. Но Мультинаучный факультет был настолько хорош. Мне кажется, я не видела в Беллоне ни одного японского ресторана с тех пор, как ходила здесь в школу. Но раньше было несколько неплохих китайских... — Что-то произошло с ее лицом, высвободилось: отчасти изнеможение, отчасти отчаянье. — Знаешь, мы ведь стараемся изо всех сил...

— Что?

— Мы изо всех сил стараемся. Здесь.

Он едва заметно кивнул.

— Когда все случилось, — тихо сказала она, — это было ужасно.

Ужасно прозвучало совершенно нейтрально, совсем как у него в воспоминании человек в коричневом костюме сказал однажды элеватор. Это интонация, подумал он, вспомнив как легко она обнажила слова Тэка. Милли продолжала:

— Мы остались. Я осталась. Наверное, мне казалось, я должна остаться. Не знаю, насколько долго... в смысле, насколько я останусь. Но нам надо делать хоть что-нибудь. Поскольку мы там, где мы есть, нам нужно хоть какое-то занятие. — Она перевела дыхание. Мышца у нее на подбородке нервно дергалась. — А ты?..

— А что я?

— А тебе что нравится, Кидд? Кто-нибудь произносит твое имя?

Он знал, что нет здесь никакого подвоха; и все равно пришел в раздражение. Его губы начали складываться в Ну, но вышло только дыхание.

— Тишина?

Дыхание превратилось в шипение; шипение превратилось в:

— … иногда.

— Кто ты? Откуда ты пришел?

Он замешкался, и заметил, как ее глаз усмотрел что-то в этом его промедлении:

— Ты боишься потому, что ты здесь новенький... наверное. Я, мне кажется, боюсь потому, что пробыла здесь... чертовски долго!

Она окинула взглядом стоянку.

Двое юношей с длинными волосами стояли у обугленных кирпичей. Один из них протянул к камням руки, то ли пытаясь согреться, то ли просто, чтобы почувствовать жар.

Утро было теплым. Я не признаю защитой этот лиственный пузырь. Не существует сочленения между объектом и тенью, не существует угла между топливом и пламенем. Где обустроят они себе убежища, если фундаменты ушли в прах; если двери и окна загромождаются обугленным мусором? Ничему больше нельзя доверять, кроме того, что греет.

Губы Милдред слегка приоткрылись, глаза сузились.

— Знаешь, что сделал Джон? Я думаю, это было и смело тоже. Мы только-только закончили этот очаг; тогда нас здесь было совсем немного. Кто-то захотел поджечь его с помощью зажигалки. Но Джон сказал, погодите; и отправился аж к Голландскому Озеру. Тогда с горением все обстояло гораздо хуже, чем сейчас. И вот он принес обратно такую старую, сухую подожженную палку. На самом деле, ему пришлось несколько раз переносить огонь с палки на палку, пока он добрался. И от того огня, — она кивнула в сторону одного из молодых людей, который как раз ворошил дрова сломанной ручкой от веника, — он зажег наш. — Второй ждал с деревянным чурбаном наготове. — Я думаю, это было очень смело. А ты?

Чурбан полетел. Искры сыпанули сквозь жаровню, взлетев выше уровня нижних ветвей.

— Эй, Милли!

Искры вихрились, а ему стало интересно, почему это все беседуют так громко, если столь многие спят.

— Милли! Гляди, чего я нашла.

Теперь на ней была синяя рабочая рубашка, не застегнутая. В одной руке она держала гармонику, в другой — блокнот на пружинках.

— Что это? — отозвалась Милли.

Проходя мимо очага, девушка махнула блокнотом, взмётывая искры; те взвились вокруг огненным колесом и опали.

— Он принадлежит кому-нибудь из здешних? Там подпалины есть. На обложке.

Сгорбившись, она села с блокнотом между ними, сосредоточенно хмуря лицо.

— Это чьи-то записи.

Картон в углу расслоился черными хлопьями. Половина задней обложки была покрыта пятнами от близкого жара.

— Что там написано? — спросила Милли.

Девушка пожала плечами. Она плотно уперлась в него плечом и бедром с одного бока; он подвинулся на скамье, освобождая для нее место, подумал о том, чтобы вернуться на прежнюю позицию, но вместо этого подобрал газету и раскрыл ее — лезвия оставили прореху с одной стороны — на второй странице.

— Кто вырвал первые листы? — Спросила Милли.

— Я его таким нашла.

— Но вот же, клочки бумаги остались на пружинках.

— Каллиграфический у него почерк.

— Ты можешь разобрать, что он пишет?

— Не при этом свете. Я прочла немного в парке, возле фонаря. Давай поближе к огню.

Газетный лист, на который он уставился, подрагивал отраженным светом, текст с обратной стороны тоже был виден. Ему удалось разобрать только заголовок, набранный готическим шрифтом:


БЕЛЛОНА ТАЙМС


А чуть ниже:


Роджер Калкинс,

Редактор и Издатель.


Он закрыл газету.

Девушка ушла к очагу.

Он встал, оставив газету на скамейке, и перешагнул один за другим три спальных мешка и свернутое в рулон одеяло.

— Что там написано?

Она все так же сжимала гармонику в руке.

У нее были короткие, густые волосы. Ее глаза, когда она смотрела на него прямо, были цвета ярко-зеленого, с желтоватым отливом. Прислонив блокнот к изгибу локтя, свободной рукой она перелистнула картонную обложку, чтобы он мог посмотреть на первую страницу. Следы зеленого лака пятнышками испещряли ее ногти.

Начертанное идеальным как у монаха-переписчика почерком, верхнюю строку занимало разорванное предложение:



ранить осенний город.

Крикнул миру, чтоб имя ему дал.



От этих слов его тело покрылось гусиной кожей...



Внутри-тьма ответила ветром.

Все, что вы знаете, я знаю: пошатывающиеся астронавты и банковские клерки, бросающие взгляд на часы перед ланчем; актрисы, хмурящиеся в светлые кольца зеркал, и операторы грузовых лифтов, растирающие зачерпнутую большим пальцем смазку по стальной рукоятке; студенческие



Она опустила блокнот и уставилась на него, прищурив зеленые глаза. Пряди волос, покачиваясь, тревожили осколки теней у нее на щеке.

— Что это с тобой?

Он напрягся, силясь выдавить на лицо улыбку.

— Да просто он... ну, какой-то... жутковатый, что ли.

— Что в нем такого жуткого? — Она закрыла обложку. — У тебя очень странный вид.

— Я не... Просто... — Улыбка стала казаться неправильной. Ощущение, грозящее вытеснить ее лежало третьей вершиной треугольника, чьими другими вершинами были узнавание и непонимание. — Просто он такой... — Нет, начать заново. — Он был такой... Короче говоря, я много чего знаю об астронавтах. Бывало, я разыскивал расписание спутников и выходил по ночам, наблюдал за ними. Еще у меня был друг, который работал банковским клерком.

— Я знавала одного человека, который работал в банке, — сказала Милли. Затем другой девушке: — А ты разве нет?

Он сказал:

— Еще у меня была работа в театре. Это было на втором этаже, и мы постоянно таскали вещи через грузовой лифт... — Эти воспоминания было так легко восстановить... — Я уже вспоминал о нем — о лифтере — сегодня чуть раньше.

Они все еще выглядели озадаченными.

— Просто звучало очень знакомо.

— Ну, ясно... — Девушка провела пальцем по блестящей гармонике. — Я по-моему была в грузовом лифте, как минимум раз. Да черт, я как-то участвовала в школьной пьесе, и там вокруг зеркала в гримёрке были лампы. Но у меня же от этого не возникает ощущения жути.

— Но тот кусок про студенческие бунты. И винные погреба... Я ведь только вернулся из Мексики.

— Нет там ничего про студенческие бунты.

— Нет, есть. Я однажды участвовал в студенческом бунте. Я покажу. — Он потянулся к блокноту (девушка резко отпрянула от его орхидеи), положил раскрытую ладонь свободной руки на страницу (девушка снова приблизилась, задев плечом его руку. Ему была видна ее грудь, едва прикрытая незастегнутой рубашкой. Ага!) и прочитал вслух:

— «...большим пальцем смазку по стальной рукоятке; студенческие хеппенинги с фольксвагенами, забитыми спагетти, рассвет в Сиэтле, автоматизированные вечера в Лос-Анджелесе» — Он поднял глаза в смущении.

— Ты бывал и в Сиэтле, и Лос-Анджелесе, и утром, и ночью, да? — Улыбка в ее глазах дрожала на фоне пламени.

— Нет... — Он покачал головой.

— А я была. И все равно не жутко. — Все еще улыбаясь глазами, она нахмурилась ему в унисон. — Это не про тебя. Разве что именно ты уронил его в парке... Но ты ведь этого не писал, правда?

— Нет, — сказал он. — Нет. Не писал. — Потерянное (оно было сильнее и страннее любого déjà vu), ощущение преследовало его. — Но я мог бы поклясться, что знал...

Сильней всего огонь пёк через разрез на колене; он потянулся рукой, чтобы почесать ногу; лезвия зацепились за спутанные нити. Он дернул орхидею в сторону: нити с треском разорвались. Мозолистыми пальцами свободной руки он с силой потер свою коленную чашечку.

Милли забрала блокнот, раскрыла его где-то в середине.

Зеленоглазая заглянула ей через плечо:

— Прочитай тот кусок в конце, где про молнию и взрывы, и бунт, и так далее. Думаешь, он писал о том, что происходило здесь — в смысле, в Беллоне?

— Прочитай тот кусок в начале про скорпионов и захваченных детей. Вот там, как ты думаешь, — о чем он писал?

Все вместе они склонились над блокнотом в свете костра.

Он почувствовал себя неуютно и осмотрелся кругом.

Тэк переступил спальный мешок и сказал Джону:

— Вы, ребята, слишком сильно хотите, чтобы я трудился. Вы просто не желаете понимать, что работа сама по себе это нечто, в чем я не вижу никакого мужества.

— Ой, да ладно тебе, Тэк.

Джон рассеянно похлопывал себя по бедру, словно все еще держал в руке скрученную газету.

— Я дам вам планы. Можете делать с ними все, что хотите. Эй, Кид, как дела? — Огонь усеивал громоздкую тэкову челюсть синяками теней, не без труда заливал светом его бледные глаза, бликовал на кожаном козырьке. — У тебя все в порядке?

Он сглотнул, отчего челюсть стиснулась; поэтому кивок оказался более деревянным, чем ему хотелось.

— Тэк, ты ведь возглавишь для нас проект строительства убежища?.. — Очки Джона полыхнули отсветом.

— Бля, — сказал Тэк, напомнив Кошмара.

— Ох, Тэк... — Милли покачала головой.

— Я с ним всю ночь спорю, — сказал Джон. — Эй. — Он внимательно посмотрел на закусочный столик. — А что, Кошмар заходил за продуктами?

— Ага. — Радостно.

— Как он там?

Она пожала плечами — уже с меньшей радостью.

Он услышал звуки гармоники, посмотрел:

Девушка снова сидела на своем покрывале, склонившись над губной гармошкой. Волосы разных оттенков меди шлемом обрамляли ее опущенное долу лицо. Рубашка соскользнула, обнажив одно заостренное плечо. Нахмурившись, она еще раз тряхнула гармоникой о ладонь. Блокнот лежал рядом с ее коленом.

— Мы с Тэком ходили осматривать место, где я хочу возвести убежище. Знаешь, там, на скалах?

— Ты опять поменял местоположение? — спросила Милли.

— Ага, — сказал Тэк. — Он поменял, да. Ну как тебе здесь нравится, Кид? Хорошее место, скажи?

— Мы с радостью тебя примем, — сказал Джон. — Мы всегда рады новым людям. У нас тут очень много работы; нам пригодятся все прилежные работники без исключения. — Ладонь, которой он похлопывал себя по бедру, замерла, осталась лежать на ноге.

Кид прочистил горло резким хрипом.

— Я, наверное, пойду дальше.

— Ох... — Судя по голосу, Милли была разочарована.

— Да ладно. Останься на завтрак, — судя по голосу, Джону очень этого хотелось. — Потом попробуешь какой-нибудь из наших рабочих проектов. Посмотришь, что тебе понравится. Ты знаешь — там, снаружи, очень странные улицы. Никогда не знаешь, что найдешь на них.

— Спасибо, — ответил он. — Я пожалуй пойду...

— Я выведу его обратно на проспект, — сказал Тэк. — Ну ладно, бывайте, ребята.

— Если вдруг передумаешь, — позвала Милли (Джон снова принялся постукивать себя по ноге), — ты всегда можешь вернуться. Через несколько дней тебе может захотеться вернуться. Просто приходи. Мы и тогда тоже будем тебе рады.

Уже идя по бетонной дорожке, он сказал Тэку:

— Они ведь действительно хорошие люди, правда? Просто мне кажется, я...

Пожал плечами.

Тэк хрюкнул:

— Ага.

— Скорпионы — это вроде как защитный рэкет, за который людям в коммуне приходится платить?

— Можно и так сказать. Но опять же — они ведь получают защиту.

— От всех, кроме скорпионов?

Тэк снова хрюкнул, неприятно-резко.

Кид распознал в этом звуке смех.

— Просто не хочу ввязываться в такие вещи. По крайней мере, не с этой стороны.

— Я отведу тебя назад к проспекту, Кид. Он ведет дальше в город. Ближайшие магазины уже неплохо подчищены от еды, но тут никогда не знаешь, где тебе повезет. Хотя если честно, я думаю, в домах выйдет лучше. Но и там есть свои нюансы: кто-нибудь может просто-напросто поджидать тебя с дробовиком наготове. Как я уже говорил, от двухмиллионного населения города осталась едва ли тысяча: значит, занят будет только один дом из ста — шансы неплохие. Вот только я сам пару раз едва не нарвался на ружье. Опять же, о скорпионах надо беспокоиться... Группа Джона? — Резкий, скрипучий смех нес в себе хмельные нотки, идущие в разрез со всем остальным поведением Тэка. — Они мне нравятся. Но даже рядом с ними я не хотел бы оставаться слишком надолго. Нет, не хотел бы. Но я помогаю им. К тому же у них неплохо бывает прийти в себя, переждать... денёк-другой.

— Да. Наверное, так и есть... — Но его да прозвучало как-то неокончательно.

Тэк кивнул, молча соглашаясь.

Этот парк живет тьмой, текстурами тишины. Каблуки тэковых ботинок татуируют дорогу. Я мысленно вижу тянущуюся за ним пунктирную линию. А кто-нибудь другой может ухватить ночь за кромку этой линии, разорвать по перфорации, скомкать и отбросить прочь.

Только два из сорока с чем-то парковых фонарей (он принялся считать) продолжали светить. Сплошная облачность ночи скрывала любые намеки на рассвет. Дойдя до следующего рабочего фонаря, все еще в пределах видимости обрамленного львами входа, Тэк вытащил руки из карманов. Две световые точки размером с булавочную головку каждая прокалывали темноту где-то в районе его порыжелой верхней губы.

— А если хочешь, можешь зайти ко мне...

5

— ...Ладно.

Тэк выдохнул:

— Хорошо... — и отвернулся; его лицо погрузилось в тень. — Сюда.

Кид двинулся вслед за перезвоном язычков на его молниях неуверенным, размашистым шагом. Нависающие над тропой черные ветви как-то вдруг перестали быть частью посеревшего неба, а стали вместо этого сливаться с V-образными перекрестьями покатых крыш.

Воспользовавшись мимолетной остановкой рядом со львами для осмотра улицы, Тэк руками растер тело под курткой.

— Похоже, утро уже на носу.

— С какой стороны встает солнце?

Луфер хмыкнул.

— Ты мне, наверное, не поверишь, — они двинулись дальше, — но впервые попав сюда, я мог бы поклясться, что рассвет всегда начинается оттуда. — Они отошли от обочины; он кивнул влево. — Но сегодня, как видишь, светать начинает, — он махнул рукой перед собой, — вон там.

— Это оттого, что времена года меняются?

— Я не думаю, что они меняются так уж сильно. Но это возможно. — Тэк опустил голову и улыбнулся. — Впрочем... опять же — может я просто не обращал внимания.

— В какой стороне восток?

— В той, где светает. — Тэк кивнул вперед. — Но что ты будешь делать, если завтра начнет светать с другой стороны?

— Да ладно. Всегда по звездам можно понять.

— Ты же видел небо. И это оно каждую ночь такое, а то и похуже. И днем тоже. Я не видел звезд с тех пор, как попал сюда — и ни лун, и солнц ни одной штуки не видел.

— Да, но...

— Мелькала у меня мысль, что может, это не климат меняется. Может, это мы. Город как единое целое: сдвигается, поворачивается, переустраивается. Безостановочно. И переустраивает нас... — Тэк рассмеялся. — Эй, да я же тебе голову морочу, Кид, чего ты. — Он снова потер себе живот. — Ты слишком серьезно все воспринимаешь. — Поднявшись на бордюр, Тэк сунул руки в карманы. — Но будь я проклят, если не был свято уверен, что утро когда-то начиналось вон там. — Он снова кивнул в ту сторону, поджав губы. — Но это значит, только, что раньше я просто не обращал внимания, верно? — На следующем углу он спросил: — А за что ты в психбольницу загремел?

— Депрессия. Но это было очень давно.

— Да?

— Я слышал голоса; боялся выйти наружу; не мог ничего запомнить; бывали галлюцинации — в общем, полный набор. Это случилось вскоре после того, как я закончил первый курс колледжа. Мне было девятнадцать. А еще, я много пил.

— Что говорили голоса?

Он пожал плечами.

— Ничего. Пели... много, но на каких-то других языках. И взывали ко мне. Это было совсем иначе, чем когда ты слышишь настоящий голос...

— Все внутри головы?

— Иногда. Когда пели. Но бывало раздается какой-нибудь настоящий звук, например, как машина заводится, или хлопнули дверью в соседней комнате: и тебе вдруг кажется, что в эту же секунду, кто-то позвал тебя по-имени. Но никто не звал. А потом, в другой раз, ты слышишь как тебя окликают, и думаешь, что это у тебя в голове; и не отвечаешь. А когда выясняется, чувствуешь себя крайне неловко.

— Еще бы.

— По правде говоря, я чувствовал себя ужасно неловко чуть ли не все время... Но — правда ведь, годы уже прошли.

— А как голоса тебя звали — когда звали?

Дошли до середины следующего квартала, и Тэк сказал:

— Просто подумал, что может сработать. Если так, исподтишка подойти.

— Извини, — его позабавила эта неуклюжая и искренняя попытка любительской терапии. — Так не получится.

— Есть мысли, почему это произошло? Я имею в виду: почему ты вообще — впал в депрессию, и оказался в больнице?

— Конечно. Мы жили на севере штата, и после окончания школы мне пришлось год работать, прежде чем я смог попасть в колледж. У моих родителей не было денег. Мама была чистокровной чероки... впрочем, скажи я об этом тем ребятам в парке, это могло бы стоить мне жизни, учитывая как живописуют индейцев сегодня. Она умерла, когда мне было четырнадцать. Я подал документы в Колумбийский, в Нью-Йорке. Мне надо было пройти специальное собеседование, потому что, хотя мои оценки в школе и были неплохими, отличными их назвать было нельзя. Я приехал в город и устроился на работу в фирму, которая занималась поставками произведений искусства — на собеседовании этим чертовски впечатлились. Ну и, они дали мне какую-то особую стипендию. К концу первого семестра, у меня были все четверки и одна двойка — по лингвистике. Впрочем, к концу второго я понятия не имел, что будет в следующем году. В смысле денег. Помимо учебы, в Колумбийском не получалось делать ничего. Там было много всяких внеаудиторных занятий, и все недешевые. Если бы та двойка была пятеркой, мне бы продлили стипендию. Но она оставалась двойкой. И, как я уже говорил, я реально пил. Ты бы не поверил, что девятнадцатилетний может так пить. Пить поменьше, и что-нибудь сделать. Перед экзаменами я и слетел. Не выходил наружу. Боялся видеть людей. Едва не убил себя несколько раз. Речь не о самоубийстве. Просто идиотские поступки. Вроде как напиться в хлам и вылезти на карниз через окно. Еще, как-то раз я уронил радиоприемник в раковину, полную грязной воды. В таком духе. — Он перевел дыхание. — Ведь и правда прошло много времени. Все это меня давным-давно уже не беспокоит.

— Ты католик?

— Не-а. Отец был эдаким пробивным белокожим методистом из Джорджии... — он удивился, тому насколько ярко в нем и это воспоминание тоже, — ...когда бывал хоть кем-то. Но мы никогда не жили на юге как таковом. Когда я был маленьким, он в основном служил в военно-воздушных силах. Потом около года пилотировал частные самолеты. Потом он ничего уже особо не делал. Но это было уже после маминой смерти...

— Забавно. — Тэк затряс головой в приступе самопорицания. — Как легко ты записал сейчас в католики всех низкорослых и смуглых братьев. Сам-то я в лютеранской вере воспитан. А после больницы ты что делал?

— Какое-то время работал на севере штата. ОПР — Отдел Профессиональной Реабилитации — собирался помочь мне продолжить обучение, как только я выберусь из Хиллсайда. Но я уже не хотел. Как-то отправились с другом в развлекательную поездку, и в результате я большую часть года провел, подрезая деревья в Орегоне. В Окленде я работал в театре, рабочим сцены. Разве я не рассказывал тебе о... А, нет, это была девушка в парке. Я много путешествовал; работал на кораблях. Еще несколько раз пробовал учиться, просто своими силами — один раз, в Канзасе, около года, когда работал комендантом в студенческом общежитии. Потом еще, в Делавэре.

— И как далеко ты продвинулся?

— Хорошо заканчивал первый семестр, в каждом случае. И проебывал второй. Новых срывов не было, ничего такого. Я даже не пил. Просто проебывал. Правда, работу я не проебываю. Только учебу. Я путешествую. Много читаю. Потом путешествую еще: Япония. На юг, в Австралию; — впрочем, эта поездка вышла не очень удачной. Ходил «зайцем» на судах вокруг Мексики и Центральной Америки. — Он рассмеялся. — Так что, как видишь, я не шизик. Не по-настоящему, по крайней мере. Давно уже не был по-настоящему шизанутым.

— Но ты ведь все равно там, где ты есть, правда? — Лицо Тэка (тевтонского сложения, с неожиданно негроидным носом) приняло мягко-подтрунивающее выражение. — Знать не знаешь, кто ты такой.

— Да, но это только потому, что я никак не могу вспомнить своего...

— Милый дом, славный дом, — Тэк свернул к подъезду и поднялся по деревянной лестнице; перед тем, как ступить на самую верхнюю ступеньку, он оглянулся назад. — Пошли.

Фонарей не было ни на одном из углов.

В конце квартала посреди битого стекла лежала перевернутая машина. Чуть ближе, на ступицах без колес сидели два грузовика — форд-пикап и кэб от Дженерал Моторс — оба с выбитыми стеклами. Через дорогу, над грузовым крыльцом, под навесом тихо позвякивали на своих рейках мясницкие крюки.

— Мы что, заходим так же, как ты выходил тогда?..

Окутывая вершины зданий, восходящим солнцем светился дым.

— Не волнуйся, — усмехнулся Тэк. — Еще привыкнешь.

— Я помню, как ты был на другой стороне... — Он опять посмотрел через дорогу, на бетонную платформу в три фута высотой, которая тянулась под навесом вдоль всего здания напротив.

— Пойдем. — Тэк поднялся еще на ступеньку. — Ах да, еще одно. Тебе придется оставить оружие за дверью. — Он неопределенно махнул рукой в сторону орхидеи. — Без обид. Такие у меня правила.

— А, ну конечно. Хорошо. — Он поднялся по лестнице вслед за Тэком. — Сейчас, секундочку.

— Спрячь ее за ними. — Тэк показал на две толстые, покрытые асбестом трубы в подъезде. — Она тебя дождется.

Кид расстегнул ремешок на запястье, высвободил пальцы из брони, нагнулся, чтобы спрятать свое хитроумное приспособление позади труб.

Тэк, уже добравшись до вершины тускло освещенного лестничного колодца, начал спуск с другой стороны.

Кид поднялся на ноги и поспешил за ним.

— Пятнадцать ступенек, — Тэк уже спустился, и его не было видно. — Тут довольно темно, так что лучше считай.

Перил не было, и одной рукой ему приходилось держаться за стену. Запястье покалывало в месте, свободном от хомута орхидеи. Подсыхающие волоски щекотались, отлипая от кожи. Босая стопа через шаг попадала на край ступеньки, пятка — на зернистый мрамор, а подушечка и пальцы зависали в воздухе. Ботинки Тэка глухо громыхали где-то внизу... Тринадцать... Четырнадцать... И все равно удивился последней ступеньке.

— Теперь сюда.

Он проследовал за Тэком сквозь тьму. Босой ступне бетон показался очень теплым.

Шаги впереди сменили тональность:

— Теперь по лестнице вверх...

Он замедлил шаг.

— ...не потеряйся.

На этот раз он нащупал поручни.

Он предугадывал лестничные площадки по изменениям в звуке шагов Луфера. После третьего пролета стало ясно, что линии тусклого света примерно на уровне головы обозначают двери.

Один только ритм заслуживает доверия. В этой тьме, поднимаясь, я призываю звезды Тихого океана вернуться. Мое ритуальное восхождение происходит в городе, который стер их, а вместе с ними и солнце свое искоренил. У Железного Волка что-то есть. Я хочу это что-то, и не вижу смысла утруждать себя формулировками. Опасная иллюминация, свет во взрывающемся глазу, — он не для этого иного города.

— Последний пролет...

Они поднялись на девять этажей.

— ...и вот мы здесь.

Металлическая дверь заскрежетала, проворачиваясь в своей раме.

Тэк прошел вперед него на залитую гудроном крышу, и Кид отвернулся, пряча глаза от тучеокрашенного рассвета. После темноты тот был чересчур ярок. Сморщив лицо от света, он остановился на пороге, одной рукой держась за косяк, а другой придерживая рифленую, усеянную заклепками дверь.

Дым лежал ровным слоем по пояс высотой.

Лицо удалось расслабить частым морганием.

За кирпичной балюстрадой шахматными клетками уходили в туман крыши. Провал, во-он там, это должно быть парк. За парком был холм, весь в чешуе домов.

— Господи боже. — Скосив глаза, он глянул в другом направлении. — Я даже не осознавал, насколько далеко отсюда мост. Я едва-едва сошел с него, когда ты окликнул меня там, внизу, на улице.

Тэк усмехнулся.

— Нет, ты довольно далеко забрел.

— И река отсюда, — он приподнялся на кончиках пальцев, — почти не видна. — И опустился обратно. — Мне казалось, до нее каких-то два-три квартала.

Смешок Тэка разросся до полноценного смеха.

— Слушай, а как ты потерял свой сандалий?

— А? — Он посмотрел вниз. — А-а... За мной гнались. Собака. — Это тоже прозвучало забавно; он рассмеялся. — Да, именно так.

Он задрал ступню, зафиксировав ее над коленом, чтобы осмотреть свою огрубевшую, мозолистую подошву. Ороговевшая кромка была надтреснута с двух сторон. Лодыжка, бугорок и впадина стали песчано-серого цвета. Пятка, подушечка, подъем и каждый из запыленных пальцев были чернее ружейного дула. Он пошевелил пальцами: заскрипел серый песок.

— По-моему, это было... — нахмурившись, он задрал взгляд кверху, — пару дней назад что ли... — и опустил ногу на землю. — Было часа три. Ночи. Шел дождь. Машин не было. И я решил прикорнуть на чьем-то крыльце. Около пяти, когда начало светать, я вернулся на дорогу в надежде словить попутку. Однако дождь все еще шел. И я решил, да черт с ним, надо вернуться и поспать еще час или два, потому что машин никаких не было. Вот только когда я вернулся, там была эта чертова собака, которая все то время, что я кемарил наверху, спала под крыльцом. Теперь она проснулась. И начала лаять. А потом как погонится за мной в сторону дороги. Я побежал. Она за мной. Сандалий порвался, улетел куда-то в канаву — я даже и не заметил. Пока бежал, появилась, значит, эта старенькая синяя машина: за рулем сидела такая крупная пожилая леди, рядом — ее тощий муж, а заднее сиденье было забито их детьми. Я вскочил к ним внутрь прямо из дождя, и так мы проехали через границу, в Луизиану! Они путешествовали все вместе, чтобы провести время с еще одним ее ребенком, который был на какой-то армейской базе. — Он отошел от порога. — Угостили меня неплохим завтраком. — Дверь со скрипом закрылась у него за спиной. — Кстати, по всей видимости, это был первый раз, когда я обратил внимание на то, что не могу вспомнить своего имени. Она спросила, как меня зовут, и я не смог ответить... Но мне кажется, я уже очень и очень давно забыл его. — Он уже почти привык к свету. — Я имею в виду — обычно ведь не думаешь о себе по имени, верно? Никто не думает — пока кто-нибудь еще не окликнет тебя по нему, или не спросит о нем. Я не встречал людей, которые знают меня уже... уже довольно давно. Просто это нечто, о чем я давненько не думал, и как-то оно... не знаю, выпало из памяти. — Он снова посмотрел на свои ступни, одну в перекрестье ремней, другую босую. — Меня это не беспокоит. Отсутствие сандалии, я хочу сказать. Я очень много хожу босиком.

— Как хиппи?

Он пожал плечами.

— Да, если это хиппи-городок. — Он еще раз осмотрел затянутый дымкой горизонт. — Ты спишь здесь, наверху?

— Пошли. Тэк развернулся. Ветер отмел в сторону одну полу его куртки, а другую наоборот — прижал к телу, от шеи до бедра. — Вот он, мой дом.

Строилось это помещение на крыше, по всей видимости, как техническая пристройка для хранения инструментов. Свежезашпаклеванные окна были закрыты изнутри бамбуковыми шторами. Дверь (толь отошел в одном месте, обнажая посеревшую сосну) была приоткрыта.

Они обошли вокруг светового люка в полу. Тэк толкнул дверь нижней частью ладони. (Как будто рассчитывая застать кого-то врасплох?..) Дверь, качнувшись, раскрылась. Тэк вошел внутрь: щёлк. Зажегся свет.

— Заходи, чувствуй себя как дома.

Кид вслед за инженером переступил порог.

— Хей, а тут довольно мило!

Тэк, согнувшись, заглядывал в потрескивающий парафиновый нагреватель.

— Да, довольно комфортно... теперь я точно уверен, что выключил его перед уходом. В один прекрасный день я вернусь домой и обнаружу здесь пожарище — впрочем, в Беллоне это может случиться независимо от того, оставлю я включенным обогреватель или нет. — Он выпрямился, покачивая головой. — По утрам здесь бывает прохладно. Мог бы и оставить, наверное.

— Господи, сколько же у тебя книг!

Подпорную стену, от пола до потолка закрывали полки, забитые книгами в мягких обложках.

И:

— Это что, коротковолновый передатчик?

— Частично. Остальное в соседней комнате. Я мог бы просто валяться в кровати и рассылать позывные всем подряд — если бы там было слышно хоть что-нибудь кроме статики. Помехи здесь вокруг — это просто ужас какой-то. Впрочем, возможно еще с оборудованием что-нибудь не так. Там, в задней комнате у меня есть свой источник электроэнергии — пара дюжин кислотных аккумуляторов. И зарядное устройство на бензине. — Он отошел в угол, к столу, стряхнул куртку со спины, которая степенью волосатости напоминала золотистый ковер, и повесил ее на крючок в стене. (Фуражку он снимать не стал) Плохо различимый среди светлых волос, на предплечье у него был изображен дракон, возможно какой-то фрагмент флотской символики. На другом плече была вытатуирована свастика, позже не слишком удачно сведенная. — Присаживайся. — Он отодвинул от письменного стола вращающееся кресло, развернул, уселся в него. Широко расставив колени, сунул руку под ремень, чтобы поправить свои выпирающие бугром гениталии. — Садись на кровать... вон туда.

На дощатом полу лежал нелепый меховой коврик. Отрез набивной ткани в индийском стиле живописными складками ниспадал с того, что Кид поначалу принял за тахту. Однако только сев на нее, он понял, что это всего лишь лежащий на боку шкаф с довольно тощим матрацем сверху: в общем, нечто вроде нар. И все равно, жилище выглядело комфортным.

— А у тебя дела идут получше, чем у тех ребятишек в парке.

Тэк ухмыльнулся, снял фуражку и бросил ее на настольную подкладку.

— Наверное. С другой стороны, не бог весть какое достижение. — Его по-военному короткие волосы диссонировали с небритым подбородком.

Не считая фуражки, письменный стол был пуст.

На полках над столом лежало несколько биноклей, логарифмические линейки, чертежные циркули и рейсфедеры, два карманных калькулятора, лекала для черчения и трафареты, цветные фломастеры, несколько распиленных и отполированных жеод, целый ряд декоративных кинжалов на демонстрационных подставках, груда пластмассовых коробок для запчастей, паяльный пистолет...

— Ладно... — Тэк хлопнул себя по колену. — Пойду-ка я заварю кофе. И консервированной ветчины, пожалуй, достану. Очень хорошая ветчина. И еще хлеб. — Он поднялся и пошел к двери, обитой так же, как и оконные рамы — желто-коричневой дранкой. — А ты расслабься. Ляг, отдохни. Можешь раздеться и вытянуться в полный рост, если хочешь. — Кипящий нагреватель рядом с его ботинком оттенял собой блик на потертой коже. — Вернусь через минуту. Я рад, что тебе у меня понравилось. Мне тоже здесь нравится. — Он нырнул сквозь бамбуковую штору.

На одной из стен (до сих пор он едва ли обратил внимание) висели три полноцветных фотографических плаката, одинаково в ярд высотой:

На первом был изображен какой-то юный тяжелоатлет, германских, как и у Тэка, черт лица; на нем не было ничего, кроме ботинок и джинсовой жилетки; он стоял, опираясь о мотоцикл, и плотно обхватив обнаженные бедра короткими ладонями.

На втором мускулистый негр позировал, широко расставив ноги и прижав к бедрам сжатые кулаки, на фоне чего-то неопределенно-фиолетового в фуражке, ботинках и куртке, как будто взятой из гардероба Тэка.

На третьем темнокожий юноша — то ли мексиканец, то ли индеец — босой, с обнаженной грудью, сидел на здоровенном валуне под безоблачным синим небом, стянув джинсы до коленей.

Их обнаженные гениталии были громадны.

К тому же, фотографии делались с пахового уровня, чтобы они выглядели даже еще больше.

Было слышно, как в соседней комнате звякают сковородки; как открылся и закрылся шкаф.

В изголовье кровати, по соседству с лампой на кронштейне, на столике были беспорядочно свалены книги:

Стопка об Ангелах Ада: Томпсон, и Рейнолдс / МакКлюр; четыре двухдолларовых книги в дешевых мягких переплетах: Ангелы на Колесах и Уикэнд в Аду: правдивая история Ангелов, рассказанная Миллисент Браш — он прочел набранный дурным шрифтом первый абзац, покачал головой и отложил в сторону. Книга под названием Мото-Сука была очевидно продолжением (та же обложка / другой автор) Мото-Ублюдка. Под ней лежали Стихи Рэмбо с английским подстрочником внизу каждой страницы; затем Избранные письма Китса в мягкой обложке; потом Избавление Дики; книга логарифмов и тригонометрических функций в твердой обложке зеленого цвета; одна из страниц была заложена белым эмалированным счетным диском. Была также всякая научная фантастика — Джоанна Расс (нечто под названием Жено-Мужчина), Роджер Желязны и Томас Диш. У последней взятой им книги на обложке красовалась репродукция Леонор Фини в пурпурных и золотых тонах: Недобрые попутчики. Он раскрыл ее в середине, прочел от начала левой страницы и до конца правой, закрыл, нахмурившись, подошел к бамбуковой шторе и раздвинул ее.

— Видел у кого-нибудь когда-нибудь такую штуковину? — Тэк стукнул локтем по серому шкафчику. — Называется микроволновая печь. Отличная вещь. Можно поджарить цельный ростбиф за какие-то десять-двенадцать минут. Стоит примерно шестьсот долларов. По крайней мере, так было написано на ценнике в магазине, откуда я стащил вот эту. Правда, я не люблю ее включать, потому что она потребляет слишком много энергии. Но когда-нибудь я задам здесь вечеринку на тридцать-сорок человек. Прямо тут, на крыше. Соберу всех друзей из города. Они очумеют, когда увидят, как эта штука работает. — Он отвернулся к столу. На двух конфорках трехконфорочной походной плитки, бледные языки пламени из жестянки с сухим спиртом облизывали эмалированный кофейник и железную сковороду. Вдоль столешницы под стенкой были выстроены несколько галлонов вина, белого и красного, а также с дюжину бутылок виски, ликеров и бренди. — Здесь нечто вроде моего рабочего места. — Мышцы спины шевелились под его волосатой кожей. — Я здесь, наверное, больше времени провожу, чем в передней комнате.

Здесь тоже были книжные полки; тоже валялись детали от передатчика; верстак, ошлакованный припоем, был завален мотками спутанного провода и несколькими дюжинами фрагментов перфорированной плиты, с воткнутыми в них маленькими разноцветными транзисторами, резисторами и конденсаторами; лежало несколько разобранных шасси. Загромождало комнату единственное мягкое кресло, чья набивка лезла между истертых на подлокотниках нитей. Бамбуковая штора на окне над жестяной раковиной была сдвинута. (На подоконнике стояла открытая банка с замазкой, а в нее был воткнут кухонный нож; стекла были идеально чистыми — если не считать нескольких пятнышек замазки с отпечатками пальцев) Снаружи, на веревке висели две пары джинс и множество носков.

— Ты туалет ищешь, Кид? Я просто хожу на крышу. Там снаружи есть перевернутая банка из-под кофе, под ней рулон туалетной бумаги. Канализации нет. Все улетает с крыши вниз.

— Не, все в порядке. — Он отступил назад. Бамбук перещелкивался у него за спиной. — Наверное, у вас — в таких местах как Беллона — можно иметь практически все, что хочешь. То есть, ты просто заходишь во всякие там магазины, и берешь, что тебе надо.

— Да, только... — Тэк бросил пригоршню чего-то на сковороду, — ...не так уж много мне и надо. — Шипящий пар наполнил кухню весьма приятными запахами и звуками. — Я подумал: раз уж занялся, почему бы не приготовить нам полноценный завтрак? Я вот помираю с голоду.

— Да... — Откликаясь на жгучесть тимьяна и фенхеля, пространство у него под языком наполнилось слюной.

— Думаю, если хочешь, можешь жить здесь хоть сколько понадобится.

И розмарин...

На разделочной доске рядом с плитой лежала буханка красновато-коричневого хлеба в окружении крошек.

— Свежую еду найти чертовски сложно. Особенно мясо. Но консервов в городе хватит, чтобы продержаться... — Тэк нахмурился, глядя на него поверх волосатого плеча. — По правде, понятия не имею, насколько их хватит. Мне свезло, и я нашел несколько весьма неплохо набитых хранилищ, на которые пока никто другой не наткнулся. Тебе еще предстоит узнать это, но люди здесь в общем не то, чтобы очень практичны — если бы они такими были, их бы наверное тут не было. Но когда кто-нибудь все-таки набредет на одну из моих тайных, сверхсекретных сокровищниц, в таком городе как Беллона не получится просто взять и сказать «Пошел вон, или я звоню в полицию». Нет никакой полиции. Бери хлеб. Вот, кстати, еще одна штука, с которой мне повезло: познакомился с одной женщиной, которая каждую неделю печет хлеб десятками буханок; а потом просто раздает их всем, кто мимо пройдет. По какой-то, не вполне мне понятной причине, она не использует ни соль, ни сахар, поэтому, хлеб хотя и выглядит хорошо, к его вкусу придется привыкнуть. Ну, зато он сытный. Она живет недалеко от парка в Нижнем Камберленде — к слову о психах. Очень милая дама, и я рад, что знаком с ней, но она посещает самых разных людей, многие из которых просто-напросто того. — Тэк отрезал ломоть, повернулся и протянул его Киду. — Маргарин вон там; мороженного масла я давно уже не находил. А вот сливы неплохая заготовка. Кто-то делал у себя в подвале прошлой осенью.

Он взял хлеб, нож и снял крышку с пластиковой масленки.

— До завтрака продержишься, а он будет... — Тэк пошевелил лопаткой содержимое сковороды. — ...минуты через три.

Хлеб с намазанными на него желе и маргарином крошился у него на языке, странно безвкусный. И все равно — аппетит вырос.

Жуя, он просматривал газеты, сваленные кипой на захламленном верстаке.


БЕЛЛОНА ТАЙМС

Суббота, 1 апреля 1919 г.


БЕЛЛОНА ТАЙМС

Среда, 25 декабря 1933 г.


БЕЛЛОНА ТАЙМС

Четверг, 25 декабря1940 г.


БЕЛЛОНА ТАЙМС

Понедельник, 25 декабрся 1879 г.


Заголовок последней гласил:


РОБЕРТ ЛЬЮИС СТИВЕНСОН

ПЕРЕЕЗЖАЕТ ИЗ МОНТЕРЕЯ ВО ФРИСКО!


— У Калкинса пунктик насчет Рождества?

Был на той неделе, — ответил Тэк. — А за пару раз до этого каждый второй выпуск был из 1984.

Следующие полдюжины газет датировались от 14 июля 2022 года до 7 июля 1837 (Заголовок: ВСЕГО СТО ЛЕТ ДО ГИБЕЛИ ХАРЛОУ!)

— Если он выпускает две газеты с последовательными датами, это настоящее событие. Двух подряд с одним и тем же годом не бывает вообще. Но иногда он ошибается, и тогда Вторник у него идет после Среды — или должно быть наоборот? В общем, я удивляюсь, что никто до сих пор не делает ставки; попытки угадать следующую дату Таймс могли бы стать местным эквивалентом лотереи. Но — у него и настоящие новости там бывают: статьи о проблемах эвакуации, о том, как скорпионы терроризируют оставшихся граждан, что происходит в сообществах победнее, просьбы наружу о помощи — время от времени бывают даже статьи, посвященные отдельным новичкам. — Тэк понимающе кивнул в его сторону. — Вот и читаешь; но других газет здесь не найти. Я читаю их здесь. Джон, Валли, Милдред, Джомми — они читают у себя в парке. И все равно, знаешь, жутко хочется увидеть настоящую газету. Просто узнать, как там мир справляется без нас.

Почудилось ли, или голос Тэка и впрямь опять свернул в ту тревожную интонацию? Всего лишь намек, понял он, и понял еще: чем дольше он пробудет, тем реже будет ее слышать. Какую бы просьбу о соучастии, в каком бы лабиринте отчаянья эта интонация ни отсылала слышащему, какое бы требование об избавлении от ситуаций, по определению неисправимых, ни выдвигалось ею, такие просьбы, такие требования могли быть адресованы только новичку в этих лабиринтах, этих ситуациях. И время — да хоть прямо сейчас, пока он жует безвкусный хлеб, — этот его статус постепенно стирало.

— Остальная страна — с ней все в порядке.

Тэк повернулся к нему с ножом в руках.

Кид дернулся, хотя и знал, что Огненный Волк находится в процессе всего лишь бытовой резки.

— Вчера, по крайней мере, была: я ехал с одним мужиком, у него в машине была лос-андеджелесская газета. На Западном побережье без перемен. Потом, чуть позже меня подобрали две женщины; у них была газета из Филадельфии. Восточное приморье тоже в порядке. — Он бросил взгляд на газеты на верстаке, а потом словно со стороны смотрел на собственные толстые пальцы с обгрызенными ногтями, тянущиеся к ним, пятнающие маргарином, желе, сыплющие крошками. — Здесь — единственное место, в котором... — Он пожал плечами, не умея понять, воспринял эти новости Тэк как хорошие, или плохие; и поверил ли им вообще. — ...я думаю.

— Нальешь нам кофе? — спросил Тэк.

— Можно. — Он обошел вокруг кресла, взял с комфорки эмалированный кофейник; ручка больно уперлась ему в костяшки пальцев, пока он наливал.

Со дна одной чашки, потом другой, — поднялся сверкающе-черный, непрозрачный диск.

— Есть будем внутри.

Чуть выше уровня стола, над тарелками с яйцами, ветчиной и хлебом, в цепких пальцах Тэка возник небольшой поднос с двумя миниатюрными янтарными стопками на нем. Тэк повернулся к бамбуковой шторе, и на бутылки с напитками упал свет.

Внутри, уже устроившись заново на кровати, Кид поставил тарелку на свои стиснутые колени и ел так, пока не стало слишком горячо. Приподымая ее то за один край, то за другой, он пронзал вилкой тонущие в подливе кусочки ветчины, или нанизывал их с помощью большого пальца.

— Этот вустершир творит с яичным порошком поистине удивительные вещи, — произнес Тэк с набитым едой ртом. — Слава всевышнему.

Кид откусил маленький кусочек чеснока; в исполненном жгучести рту вкусы, смешиваясь, расцветали; смятение их пробудило в памяти множество хороших вещей, и так и не слилось в один огромный вкус (тарелка была уже наполовину чиста), который его язык смог бы установить.

— Поскольку этот завтрак у нас — еще и ужин, — сидя за столом, Тэк налил себе новую стопку, — думаю, бренди будет в самый раз.

Кид кивнул; янтарный пузырек терялся в его безразмерных пальцах.

— Это реально вкусно. — Он снова глянул на свою тарелку, и ему захотелось, чтобы на ней лежал какой-нибудь овощ; может даже латук.

— Ты уже придумал, куда хочешь направиться? — Тэк выпил вторую стопку, налил себе еще одну и протянул бутылку ему.

Кид покачал головой, отказываясь от напитка, а отвечая на вопрос — пожал плечами.

— Ты можешь отоспаться здесь.

Ленивая мысль: артишоки. Он бросил взгляд на плакаты.

— А тебе, значит, нравится садо-мазо, да? — Понадеявшись, что еда у него во рту смажет комментарий.

— М-м? — Тэка пил кофе маленькими глотками, шумно прищербывая. — Зависит от того, с кем я. — Он поставил чашку на стол, открыл боковой ящик, сунул руку внутрь: — Видел когда-нибудь такое?

Это была орхидея.

Лезвия, вдвое длиннее чем у его экземпляра, сильнее изогнутые, были из меди. На витиеватой кромке медные листья, раковины и клешни обхватывали основания богато изукрашенных узором ножей. Тэк приставил острия к груди рядом с левым соском, нажал, вздрогнул — и уронил оружие на колени.

— Не твое, да? — Среди медных волос выделялись формирующие собой силуэт окружности багровеющие точки. — Красивейшая вещь. — Он улыбнулся, покачал головой и спрятал орхидею обратно в ящик.

— Можно я налью себе бренди в кофе?

— Тебе можно все, что хочешь.

— О, да. — Он опрокинул стопку над дымящимся черным. — Э-э... спасибо. — Поднял чашку. В лицо вместе с паром валили испарения спирта. Глубокий вдох — и язык затрепетал в горле. — Это был очень приятный завтрак. — Глаза украдкой следили за ним из-за прикрытия чашки.

Он допил, поставил свою чашку на пол, большим пальцем нанизал последний кусок ветчины на вилку; еще дожевывая, поставил тарелку рядом с чашкой.

— Еще бренди?

— Нет, спасибо.

— Да ладно. — Тэк налил себе третью стопку. — Расслабься. Сними рубашку.

Он понял, к чему все идет еще тогда, в парке, когда принимал приглашение. В другое время он бы что-нибудь почувствовал по этому поводу. Но сейчас все его ощущения были как будто заглушены; процесс развивался практические без участия его сознания. Он пытался придумать, что бы такого сказать, и, ничего не придумав, расстегнул три пуговицы и вытащил полы из штанов.

Тэк приподнял бровь, заметив его оптическую цепь.

— Где взял такую?

— Нашел, по дороге сюда.

— За городом?

— Там говорится «Сделано в Бразилии»... вроде бы.

Тэк покачал головой.

— Беллона стала городом стра-а-анных... — нарочито растянул он, — мастеров. Ах, эти изобретения, спроектированные здесь! Орхидеи, защитные экраны, вот эта цепь на тебе — все это народное искусство местных умельцев.

— Я не сниму ее! — Убежденность удивила его самого; манера артикуляция — изумила до глубины души.

Тэк рассмеялся.

— Я и не собирался просить тебя об этом. — Он взглянул на свою грудь, провел указательным пальцем между волос, соединяя друг с другом розовые точки, все еще видные там, куда упирались зубцы орхидеи. — А тебе наглости не занимать, если думаешь, что хоть когда-нибудь был более психом, чем любой другой человек в мире.

Рубашка лежала рядом, на кровати. Кид свел ладони, переплетая пальцы и костяшки, положил их на колени, — поскреб большим пальцем темный, сморщенный живот.

— По поводу... психов. — Чувствуя себя лицемерно и неуверенно, он уставился на свой сдвоенный кулак (переплетение плоти, волос, ороговевших ногтей и мозолей), прижатый к паху, — осознание костей внутри как-то вдруг сделало руки значительно тяжелее. — Ты не таков, и никогда не был таким. Это значит, что ты видишь, слышишь, чувствуешь, мыслишь... ты считаешь, это и есть твой разум. Но на самом деле разум неосязаем: ты меньше осознаешь его, когда думаешь, чем ты осознаешь свой глаз, когда смотришь... пока что-нибудь с ним не произойдет. Вот тогда ты начинаешь его осознавать — все его смещенные фрагменты, и сбивчивую работу; точно так же, как ты начинаешь осознавать свой глаз, когда в него попадает зола. Потому что он болит... Конечно, вещи начинают искажаться. Но что странно, — и ты никогда никому не сможешь этого объяснить, кроме другого такого же психа, или, если очень повезет, врача с необычно развитым даром сопереживания, — страннее, чем галлюцинации или голоса, или там, приступы тревоги — это то, как ты начинаешь постигать края самого разума... другим людям это просто недоступно. — Он сдвинул рубашку к изножью кровати, скинул сандалий с ноги, помогая себе пальцами другой. — Понимаешь? — Текстура дощатого пола гораздо лучше ощущалась той ступней, которая все это время была босой.

— Конечно. — Произнес Тэк мягким, успокоительным тоном. — Почему бы тебе не снять оставшуюся одежду?

— Слушай, мужик, я невероятно грязный... — Он поднял глаза. — От меня, должно быть, несет как... Если не хочешь...

— Я точно знаю, как от тебя несет, — сказал Тэк. — Давай.

Кид вздохнул, подумал вдруг, что все это забавно, откинулся назад, на твердую койку, расстегнул ремень и закрыл глаза.

Слышно было, как Тэк что-то ворчит про себя. Потом ботинок, падая на пол, глухо стукнул, перевернулся; за ним второй.

Секундой позже к его бедру прижалось теплое бедро. Раскрытая ладонь легла на живот, слегка надавила; пальцы раскрылись. Руки Тэка скользнули к его талии, дернули.

Его пятки и плечи с силой вдавились в жесткое покрывало, когда он выгнулся, приподнимая ягодицы.

Тэк стянул с него джинсы, и:

— Мать моя женщина! Что с тобой такое — что это за дрянь у тебя на члене?

— Чего... что? — Он открыл глаза, приподнялся на локтях и посмотрел на свою промежность. — О чем ты?.. — Потом ухмыльнулся. — Да все в порядке. Вот с тобой что такое?

— Это что, перхоть у тебя в паху?

— Это не перхоть. Я был с женщиной. Незадолго до встречи с тобой. Просто у меня не было возможности помыться.

Она что ли была больна?

— Не-а. Ты что, женщин никогда не трахал?

Взгляд Тэка приобрел странное выражение.

— Буду честен: мои попытки можно пересчитать по пальцам одной руки.

Он поджал и без того тонкие губы.

— Если мои чертовы ноги не отбивают у тебя охоту, то это уж точно тебя не убьет! — Он потянулся рукой почесать жесткие волосы в промежности. — Это просто типа высохшая... сперма, что-то в этом роде. — Проходящая через нее цепь поблескивала. — Так иногда бывает с женщинами, когда они текут. Ничего страшного тут нет. — Он перестал чесаться, и снова откинулся на локти. — Могу поспорить, тебя это возбуждает.

Тэк покачал головой, рассмеялся.

— Продолжай, — сказал он.

Тэк опустил голову, сверкнул ярко-голубым взглядом:

— Кого-кого, а тебя это точно возбужает, да?

Кид вытянул руку, надавил.

— Продолжай.

Толстые руки соединились под ним, обвившись вокруг талии. Тэк (их промежности разделяло расстояние не шире сжатого кулака) с нажимом провел щетинистым подбородком по его шее один раз, другой. Кид оттолкнул его; большая толстая голова сползла вниз по груди и животу. Горячее кольцо рта Луфера упало ему на член; член налился кровью; кольцо поднялось; и упало снова. Лоб Тэка вплотную уперся ему в живот. Киду пришлось скрестить колени и вытянуться; он лежал, приоткрыв рот, закрыв глаза, натягивая цепь на груди. Думай о ней, так будет проще. (Тэк лицом вдавил стеклянные фрагменты ему в паховые волосы) Изнанка век серебрилась луной и раскалывалась ветвеобразными трещинами. Воспоминание о подхваченных порывом ветра листьях вдруг превратилось в другое: волосы сдвигаются, открывая ее лицо, глаза зажмурены, рот вбирает воздух маленькими глотками. От нарастающего жара у него перехватило дыхание, и он кончил. Секундой позже Тэк поднял голову, прохрипел

— Да... — и оросил его влажные, чувствительные гениталии.

Кид стиснул зубы.

Тэк упал рядом с ним, оперевшись на локоть, перевернулся на спину.

Кид уткнулся лбом ему в руку. Левым глазом он смотрел на вздымающийся луг луферовой груди. (Поле зрения правого глаза перекрывалось плотью)

— Что ты хочешь, чтобы я сделал?

Ему совершенно не хотелось ничего делать. Он устал.

Тэк обнял его за голову и прижал к себе.

Пальцами Кид теребил волосы у него на груди.

— Укуси меня за сосок, — сказал Тэк. — За правый. Сильно.

— Окей. А где?.. А-а. — Он зажал выпуклость между зубами.

Тэк толкнул его руку к своей внушительной мошонке, стиснул его пальцы на обильной, морщинистой плоти.

— Давай. Как можешь сильнее.

Снова и снова Тэк бил себя кулаком по руке. Все это продлилось довольно долго.

Кид мучил зубами сосок Тэка, подбородком и носом зарываясь в волосяной покров. Несколько раз сжал ему яички, так сильно, насколько осмелился; Тэк убыстрил ритм. У Кида во рту было солено; и не хотелось проверять, была ли это кровь.

Что-то горячее брызнуло ему на бедро и сползло вниз. Он отпустил — зубы и пальцы одновременно — закрыл глаза, и перевернулся на другой бок. Тяжелая рука мягко обхватила его вокруг груди. Тэк несколько раз ткнулся подбородком ему в плечо, пытаясь расположиться на тонкой подушке; Кид разок стиснул его предплечье, устраиваясь сонно и уютно в колыбели тэкового тела.

Он спал.

Время от времени он чувствовал, как Тэк начинает вертеться на односпальной кровати. Один раз он проснулся полностью оттого, что рука теребила его за плечо; но снова уснул, не успело движение затухнуть. В какой-то момент он был уверен, что Тэка в кровати нет; в другой — почувствовал, как он забирается обратно. Все это время он не двигался, но лежал лицом к стене, сомкнув веки, голову положив на руку, одно колено поджав к телу, одну ступню свесив с края матраса, то погружаясь в сон, то почти выныривая из него.

Потом он проснулся от ощущения жара в районе промежности. Моргнул, — и сексуальное возбуждение обернулось желанием помочиться. Он откатился на спину и приподнялся на локтях.

Луфер видимо так и не сумел комфортно устроиться с ним вдвоем в таком тесном пространстве, и теперь сидел, широко раскинув колени и глубоко утонув в мягком вращающемся кресле; голова его склонилась на шерстистое плечо, руки были сложены на волосатых бедрах.

На одном столе стояла тарелка, по поверхности другого были разбросаны книги; тарелка с кофейной чашкой стояли на полу, неподалеку валялись ботинки Тэка, его одинокий сандалий и обе пары их штанов: в комнате, ранее довольно опрятной, теперь царил беспорядок.

Садясь на кровати, он задел ногой отрез, и тот, развернувшись, частично сполз на пол. Простыни поверх наматрасника не было. На наволочке кольцеообразные пятна перекрывали друг друга. Отбросив ткань в сторону, он осмотрел цепь, застегнутую у него на колене и спиралью проходящую по икре, промежности, животу, бедру... Потрогал во впадине ключицы застежку, которой цепь замыкалась вокруг шеи. Вытянул руку, повертел ею туда-сюда: блик прыгал по виткам вокруг его запястья с одного стеклянного фрагмента на на другой. Потом сгорбился, чтобы изучить одно из зеркал у себя на животе: оно было посеребренным с обеих сторон. Скорчившись на кровати, он ощутил жжение в мочевом пузыре.

Встал и вышел за дверь.

Тепло.

Серо.

Он пошел в направлении парапета, разрывая телом дымчатые слои. Двумя огрубевшими пальцами вынул из уголков глаз образовавшиеся во сне песчинки. Подпорная стенка ткнулась ему в ноги на высоте середины бедра. Не глядя вниз, он перестал сдерживаться. Струя выгнулась аркой, абсолютно бесшумная, а он в это время думал, есть ли внизу движение...

Над зданием в квартале от него из потрясающего воображение дымного разлива выросла кривобокая башня.

Закончив, он перегнулся через забрызганный камень.

Аллея внизу неслась стремительным серым потоком, в котором дна было не разглядеть. Облизывая нечистые зубы, он вернулся к хибаре, боком прошел сквозь облицованную толем дверь:

— Ладно, забирай обратно свою кровать; я, пожалуй...

В полумраке комнаты грудь Тэка равномерно вздымалась беззвучным рыком.

— Я, пожалуй, пойду... — но это произнес уже тише; он сделал несколько шагов к спящему в кресле обнаженному инженеру.

Ноги Тэка стояли на полу; длинные пальцы были широко расставлены. Между костяшек короткий и толстый член с обрезанной крайней плотью почти терялся в волосах над удлиненной, тяжелой мошонкой, способной посоперничать с изображенными на плакатах. Единственная складка на животе, в районе пупка, разглаживалась с каждым вдохом.

Он поискал взглядом засохшую корку у него на соске; там ничего не было.

— Слушай, мне надо идти...

Ящик стола был слегка выдвинут; внутри, укрытая тенью, поблескивала медь.

Он наклонился, чтобы взглянуть на расслабленные губы Тэка, на его широкие ноздри, расширяющиеся при каждом вдохе...

И на его стиснутые, отвратительно скрипящие зубы. Он шагнул назад, хотел было подойти, но снова шагнул назад: пяткой задел кофейную чашку — и холодный кофе облил ему ногу. И все равно он не отводил взгляд.

На низко опущенном лице Тэка — широко раскрытые глаза.

Ни белка, ни зрачка — глазные яблоки залиты темно-красным.

Не в состоянии открыть рот, как будто со стороны он услышал свой сдавленный хрип.

Левый бок пошел гусиной кожей.

Он таки посмотрел еще раз, так яростно наклонившись вперед, что едва не задел тэково колено.

Луфер с ярко-алыми глазами продолжал тихо дышать.

Кид отступил, попал ногой на мокрую шерсть, попытался прочистить горло. Гусиная кожа, захватив лицо, бок и ягодицы, расползалась все шире.

Наружу он вылетел уже в штанах. Остановился, оперся о стену, чтобы застегнуть ремешок на сандалии. Огибая световой люк, с силой пропихнул одну руку в первый шерстяной рукав, потянул на себя металлическую дверь и оказался в темном колодце, продавливая кулак второй руки в второй.

Из-за темноты, вставшей перед глазами, багровое воспоминание казалось даже страшнее оригинала.

На третьей площадке он поскользнулся, и пролетел в падении, хватаясь за перила, весь следующий пролет. И все равно не замедлился. По коридорам внизу (теплый бетон под босой ступней) он пронесся на кинестетической памяти. Сломя голову промчался вверх по лестнице без перил, шлепая ладонью по стене, пока не увидел дверь впереди; бросился к ней, выбежал под навес, едва не нанизав себя при этом на свисающие крюки.

Отвернув лицо, он отмахнулся от них рукой — два из них стукнулись друг о друга, отъехав на своих рейках. В ту же секунду его босая нога сорвалась с бетонного края.

Одно ярчайшее мгновение ему казалось, что на мостовую в трех футах ниже он шмякнется животом. Каким-то образом, однако, ему удалось приземлиться на четвереньки, ободрав одну руку и оба колена (другая рука отставлена в сторону для равновесия), а потом подняться и, шатаясь, отойти от бордюра.

Задыхаясь, он обернулся посмотреть на грузовое крыльцо.

Под навесом на своих рейках раскачивались четырех- и шестифутовые мясницкие крюки.

Где-то, в нескольких кварталах отсюда, лаяла собака и лаяла снова, и снова лаяла.

Все еще задыхаясь, он повернулся и пошел к углу, иногда ступая осандаленной ногой по бордюру, но в основном обеими — по сточному желобу.

Почти дойдя до угла, он остановился, поднял руку и уставился на стальные лезвия, изгибающиеся от простоватого браслета на запястье, замыкая в клетке его дрожащие пальцы. Он посмотрел назад, на грузовое крыльцо, нахмурился; снова посмотрел на орхидею у себя на руке; ощутил собственную нахмуренность изнутри: искажение плоти лица, которое не мог контролировать.

Он помнил, как схватил штаны. И рубашку. И сандалий. Помнил, как спускался по темной лестнице. Помнил, как поднимался и выходил на крыльцо, как задел крюки, как падал...

Но ни в одном из моментов прошлого не мог он вспомнить, как совал руку за покрытые асбестом трубы, как проталкивал пальцы сквозь ремни, как фиксировал цепь на запястье...

Он проверил еще раз: штаны, рубашка, сандалий, темная лестница — вниз, через, вверх. Свет от двери; раскачивающиеся крюки; саднящая ладонь.

Он взглянул на ладонь свободной руки; ободранная кожа выделялась серым... Посмотрел вниз по улице. Нигде не было видно никаких машин...

Нет. Еще раз.

Теплый бетон под ногой. Щелкающий сандалий. Шлепки по стене; подъем. Увидел дверной проем. Увидел трубы!.. Они были по левую руку от двери. Их пузырчатое покрытие скреплялось металлическими лентами! На той, что потолще, под потолком, разве не было там какого-то клапана? И пронесся мимо, выскочил на бетон, чуть не превратив себя в шашлык; ударился предплечьем — оно все еще болело. Он падал...

Он поворачивал; пропустил бордюр, засомневался, потряс головой, посмотрел вверх.

Уличный знак на угловом фонарном столбе гласил: Бродвей.

«...ведет в город и...» Кто-то говорил так. Луфер?

Но нет...

...увидел свет. Выбежал из двери. Крючья...

Мышцы лица, на подбородке и скулах, сложились в оскал. Слезы вдруг выступили у него на газах. Он потряс головой. Слезы скатились на щеку. Он двинулся дальше вперед, иногда глядя на одну свою руку, иногда — на другую. Когда рука с лезвиями все-таки упала, он едва не проткнул себе штанину...

— Нет...

Он произнес это вслух.

И пошел дальше.

Схватил одежду с пола, впихнул ноги в штанины; остановился снаружи (оперевшись о стену, обклеенную толем), чтобы надеть сандалий. Вокруг светового люка; первый рукав. В темноту; второй. Бежал вниз по лестнице — и оступился в первый раз. Затем самый нижний пролет; теплый коридор; подъем; шлепанье; он усмотрел свет, еще не достигнув вершины, повернулся, и увидел дверной проем, яркий как день (большая труба и маленькая труба с одной стороны), побежал вперед, вылетел на крыльцо, напоролся на крючья; два из них поехали в сторону, а босая нога сорвалась с края. Одно ярчайшее мгновение он падал...

Он посмотрел на свои руки, одну свободную, и другую — в плену; посмотрел на каменные руины вокруг; он шел; он смотрел на свои руки.

Вдох с ревом прошел сквозь его стиснутые зубы. Он вдохнул опять.

Блуждая туманными кварталами, он снова услышал собаку, на этот раз она выла, и звук этот извивался, рос, а потом задрожал и стих.

II

Руины утра

Вот я есмь и есмь не я. Этот всеобщий круговорот, эта изменчивая в беззимье перемена, рассветный круговорот с образом его, осенняя перемена с переменой мглы. Спутать две картины, одну и другую. Нет. Только в сезоны слабого света, только в мертвые полдни. Я не заболею снова. Не заболею. Ты здесь.

Обуреваемый эмоциями, он отступил из галереи памяти.

Обрел, с окончательным и тривиальным облегчением, — Матерь?

Вспомнил, как впервые осознал, что она выше отца на два дюйма, и что некоторые считают это необычным. С заплетенными в косу волосами, Мать была терпимой суровостью; была доступней для игры, чем отец; была поездками в Олбани; был смехом (была мертва?), когда они ходили гулять по парку; была темна, как старое дерево. Чаще она была указаниями не убегать в город, не убегать в лес.

Отец? Низкорослый человек, да; как правило, в форме; ну, не такой уж и низкорослый — снова в вооруженных силах; часто отсутствует. Где папа был теперь? В одном из трех городов, в одном из двух штатов. Папа был молчаниями, Папа был шумами, Папа был отсутствиями, которые заканчивались подарками.

— Ну же, мы поиграем с тобой позже. А сейчас оставь нас одних, хорошо?

Мама и Папа были словами, скачущими, валяющими дурака в маленьком, залитом солнцем дворике. Он слушал и не слушал. Мать и Отец, они были ритмом.

Он начал напевать «Анннннннннннн нннннннннн нннн...», и в этом было нечто столь же ниспадающее, как и в словах вокруг.

— Ну и зачем ты вот это вот делаешь?

— Я твою маму две недели не видел. Будь хорошим мальчиком и займись этим где-нибудь в другом месте, ладно?

И вот, не умолкая, вместе со своим Аннннн ннннн он двинул по идущей рядом с домом дорожке, и листья живой изгороди шлепали его по губам, и щекотали их, и он вдохнул, и звук его зацепился за смех.

РОКОТ и РОКОТ, РОКОТ: он поднял голову. Самолеты ребрами исчерчивали небо. Серебристые бисеринки улавливали солнце. Стеклянная стена дома ослепила его, и — «Аннн ннннннн...» — он возобновил шум, придав ему звучание самолетов, на всем протяжении улицы, гуляя с ним и бегая с ним в своих кроссовках, и, спустившись по ступенькам на обочине, перешел на другую сторону. От гудения на лице получилась маска. Наползла тень: он изменил звук. Тень ушла: он вернул все назад. Солнце напекало костяные точки у него над глазами; это снова заставило поменять звук; и еще раз, — когда птицы (он забрел в лес, подобно гигантскому языку на пять кварталов вдающийся в город; вскорости было уже четверть часа, как он находится в нем) столкнулись между собой среди листьев, а затем спустили свои трели ниже. Одна из них звучала не слишком далеко; он уловил ее голосом, и, оттолкнувшись, перешел к другой. Солнце и прохлада (весна едва началась) шлепали и мутузили его, и он пел, и сосновые иглы набивались в его парусиновые туфли (без носков), и волоски на задней части шеи щекотались, когда налетал ветер.

Он полез на камни: вдохи образовывали в звуке короткие паузы, и это было интересно, поэтому, достигнув вершины, он оттолкнул листья в сторону, и снизил громкость своих нот до уровня зеленого шепота...

Трое из пяти были голыми.

Это заставило его замереть.

Еще, на одной из девушек из одежды был только маленький крестик на шее. Серебро колыхалось, запрокинувшись, на внутреннем склоне одной из грудей. Она дышала.

Он моргнул, прошелестел еще одну ноту.

Серебро взломало солнце.

Мужчина пока еще в штанах сунул сжатый кулак вверх, в листву, (штаны расстегнуты, ремень наполовину высвобожденный из петель, лежит вдалеке от бедра), сунул вторую руку вниз, чтобы почесаться, сжимая бедра все сильнее и сильнее, вытягиваясь в зелени...

Девушка с кожей даже темнее, чем у его матери, перекатилась на бок: чьи-то еще золотистые волосы упали с ее спины и рассыпались. И ее ладони, лежащие на лице мужчины, внезапно скрылись под его ладонями (в груде одежды он распознал еще одну форму, но — сине-черную там, где отцовская была зеленой), и теперь она двигалась, преодолевая его, а рядом с ее икрой была травинка, которая выскользнула сначала так, а потом иначе.

Он задержал дыхание, забыл, что удерживает его: и воздух вдруг вышел неожиданно единым сгустком, который и нотой-то было не назвать. Так что он набрал в легкие еще воздуха и начал заново.

— Эй, смотри-ка! — другая обнаженная, на локтях и смеясь: — У нас компания! — указуя рукой.

И его звук, начавшийся где-то между песней и вздохом, закончился смехом; он побежал назад, через кусты, вбирая музыку из их смеха, пока его собственный не превратился опять в песню. Он галопом бежал по тропе.

Какие-то мальчишки вышли на дорожку (эта часть леса посещалась не реже любого парка), большими пальцами впившись в джинсы, волосы — сплошь острые углы, и линии, и зализанности. Двое из них спорили (а еще, он заметил, когда они подошли ближе, — один из мальчишек был девчонкой), и тот, у которого были морковного цвета волосы и маленькие глазки, уставился на него.

Он протиснулся, с силой, и не оглянулся на них, хотя хотелось. Они были плохими детьми, решил он. Папа говорил ему держаться подальше от плохих детей.

Внезапно он обернулся и пропел в их сторону, стараясь делать музыку незаметной и угловатой, пока она снова не стала смехом. Он дошел до детской площадки, отделявшей лес от города.

Он смешал музыку с криками по ту сторону ограды. Не отрывая пальцев от сетки, он шел и смотрел внутрь: дети теснятся возле горки. Но их суматоха стала криками.

С противоположной стороны были звуки улицы. Он гулял между ними, позволяя своей песне вбирать их. Машины; и две женщины, разговаривающие о деньгах; и нечто гром-грохочущее в большом здании с рифлеными стенами: вырастающие из всего этого — шаго-ритмы. (Мужчины в защитных касках бегло взглянули на него) Это заставило его петь громче.

Он пошел вверх по холму, где дома становились больше, и между ними было много камней. Наконец (он извлекал щелчки, проводя пальцами по железным прутьям ворот), он остановился, чтоб как следует вглядеться (теперь выпевая Хамммммммм и хммммммм, хммммм и хмммммм) в траву, помеченную кафельными квадратами, и очень большой дом, сделанный в основном из стекла и кирпича. Меж двух дубов сидела женщина. Она увидела его, вскинула голову в любопытстве, улыбнулась — и он пропел для нее Аххххххх — она нахмурилась. Он побежал вниз по улице, вниз по склону холма, напевая.

Дома были уже не такими большими.

Дневные ребра разламывались на поверхности неба. Но в этот раз он не смотрел вверх, на самолеты. И людей было гораздо больше.

Окна: а над окнами — знаки: а над знаками, — то, что поворачивалось на ветру: а над этим — синее, где неразличимый ветер становился...

— Эй, аккуратней!..

Он отшатнулся от человека с самыми грязными манжетами, какие когда-либо видел. Человек повторил:

— Смотри куда прешь, черт возьми... — ни к кому не обращаясь, и, пошатываясь, двинулся прочь.

Он вдыхал свою песню, пока она не начала пузыриться у него на губах. Он собирался повернуть на следующем углу и бежать вниз по улице...

Кирпич был надтреснут. Планка отошла от окна.

У двери громоздился мусор.

Ни ветерка, и тепло; улица полнилась голосами и механизмами, столь громкими, что ему едва удавалось уловить ритм для своей песни.

Его звуки — теперь длинные, свешивающиеся с языка — были тихими, и он слышал их под, а не над шумом.

— Эй, осторожней...

— Что за...

— Эй, ты что, не видишь...

Он не видел.

— Да что ты...

Люди поворачивались. Кто-то пробежал мимо, совсем близко, шлепая по камню черными мокасинами.

— Эти ублюдки из резервации!

— А это один из их ребятишек.

Он не был, и мать его не была — она была из... ? Как бы то ни было, он попробовал пропеть и это тоже, но теперь был встревожен. На углу он свернул в аллею, битком набитую бездельниками-любителями теплой погоды.

Две женщины, худые и радостные, стояли в дверном проеме:

Одна:

— Ты это видела?

Вторая громко рассмеялась.

Он улыбнулся; это снова изменило его звучание.

Из следующего дверного проема, жирная и оборванная, с лицом темным, как манжета пьяницы, она вынесла матерчатый мешок, держа его в одной руке, а другой отстукивая по мусору ритм. Повернулась, вываливая в кучу, прищурилась в его сторону.

Его музыка запнулась, но приняла и ее. Он поспешил выйти на авеню, увернулся от семи монашек, бросился бежать, но обернулся, чтобы понаблюдать за ними.

Они шли медленно, а говорили быстро маленькими пронзительными голосами. Ниспадающее белое прерывалось на груди и колене; черные изношенные мыски морщили белые подшитые края.

Люди расступались перед ними.

— Доброе утро, сестры.

Сестры кивали и улыбались, возможно потому, что время было послеполуденное. Они шли прямо, скользя и скользя.

Он попытался втиснуть ритм их ходьбы в свою музыку. Бросил взгляд вокруг, поспешил дальше, растягивая звуки все сильнее и сильнее; торопился, перешел, наконец, на бег, и каждая нота длилась полквартала.

На бегу свернул за следующий угол.

И весь его воздух с шипение вышел сквозь стиснутые зубы.

Ладонь мужчины поднялась к верху, а кончики пальцев остались на мостовой, выписывая на ней влажные линии, а потом он перевернулся, демонстрируя большую часть раны. Стоящий покачивался и потел. Когда женщина на другом углу принялась кричать «Божежмой! Божежмой, помоги-и-ите!», стоящий человек побежал.

Он смотрел как тот бежит, и вскрикнул, немножко, дважды.

Человек на земле что-то бормотал.

Некто бегущий оттолкнул его, и он отступил назад, с другим звуком; затем он тоже побежал, и то, что начиналось музыкой, теперь стало воем. Он бежал до тех пор, пока не пришлось перейти на шаг. Он шел до тех пор, пока не пришлось прекратить петь. Тогда он побежал снова: ободранным горлом он снова завыл.

Один раз он пробежал мимо кучки небритых мужчин; один из них показал на него, но другой вложил бутылку в руку, шелушащуюся лиловым.

Он бежал.

Он кричал.

Он срезал угол через лес. Бежал еще.

Он бежал по широкой улице, укрытой тесьмой вечера. Фонари включились словно ожерелья-близнецы, внезапно развернутые кем-то вдоль проспекта, транспортного потока и тормозных огней в середине. Он закричал пронзительно. И бросился с улицы прочь, потому что люди смотрели.

Это улица была более знакомой. Шум саднил у него в горле. Пронзительные огни в глаза; живые изгороди запятнаны темнотой. И теперь он ревел...

— Да господи боже!..

Он влетел в ее объятия с разбегу! Мать, и он попытался обнять ее, но она отстраняла его.

— Где ты был? Что с тобой такое, если ты кричишь на улице вот так?

Рот его сомкнулся. Звук, предназначенный оглушить, воздвигнулся между зубами.

— Мы тебя чуть ли не пол дня ищем!

Ничего не вырвалось. Он часто дышал. Он взяла его за руку и повела.

— Твой отец... — который как раз заворачивал за угол... — приезжает домой впервые за две недели, и ты решаешь сбежать!

— Вот он где! Где ты нашла его! — и отец рассмеялся, и это было хоть каким-то звуком. Но чужим.

Они приняли его ворча, и с любовью. Но гораздо ярче была та жгучая энергия, которую он не мог высвободить. Желая кричать, он молчал, грыз костяшки пальцев, основания ладоней, кутикулы, и то, что осталось от ногтей.

Эти нетронутые воспоминания помогали мало, изобилуя лакунами. И все равно, он восстал из них успокоенным.

Он рыскал над ними в поисках имени. Однажды, возможно, мать звала его через улицу...

Нет.

И воспоминание было отвергнуто:

Как могу я говорить, что это и есть моя вожделенная одержимость? (Они не гаснут постепенно, ни те здания, ни эти) Скорее уж то, что мы считаем реальностью, выгорело на невидимой жаре. То, чем мы озабочены, — иллюзорней. Я не знаю. Вот так вот просто. В сотый раз, — я не знаю, и не могу вспомнить. Я не хочу снова болеть. Я не хочу болеть.

Эта окаменевшая ухмылка?..

Только не на тех львах, меж которых он шел прошлым вечером с Тэком.

Смутно он думал, что брел в сторону реки. Но каким-то образом случайность, а может память тела, привела его обратно в парк.

Сразу за входом трава была пепельно-бледной; потускневшие деревья лесом укрывали вершину.

Он провернул указательный палец в ноздре, сунул его в рот ради соленого, затем рассмеялся и прижал ладонь к каменной челюсти; двинул рукой. Между пальцев мелькнуло пятно. Небо — он рассмеялся, вздёрнув голову — не казалось бесконечно далеким; мягкий потолок скорее — в каких-то обманчивых двадцати, ста двадцати футах. О, да, смех это хорошо. Его глаза наполнились слезами и небом, затянутым дымкой; он двигал рукой по выщербленной челюсти. И когда отнял ладонь от густого брайля, дышал тяжело.

Ни одного стремительного порыва ветра над этой травой. Его дыхание было слабым, хриплым, предполагающим мокроту, затруднения, вены. Тем не менее, он рассмеялся.

Скульптор сделал дыры под глаза настолько глубокими, что дна их не было видно.

Он снова погрузил палец в нос, обсосал его, погрыз ноготь; отрывистый смешок, и он, повернувшись, прошел сквозь львиные врата. Так просто, подумал он, соотносить звуки с белым (возможно, чистый тон генератора звуковых колебаний; и другое, его противоположность, называемая белым шумом), черным (большие гонги, еще большие колокола), или основными цветами (многообразие оркестра). Бледно-серый это тишина.

Хороший ветер может пробудить этот город. По мере продвижения вглубь, здания позади него скрывались за парковой стеной. (Он размышлял, каким-таким злодеем был он усыплен) Деревья ждали.

Этот парк тянется на обломках тишины.

В его голове существовало несколько дюжин образов города. Он перемещался между ними медленно, неровно. В теле его поселилось уныние. Язык лежал во рту подобно червю. Дыхание в полости имитировало ветер; он прислушался к воздуху в своем носу, потому что больше слушать было нечего.

Его рука в своей клетке слабела, болтаясь отяжелённым цветком.

На утро после секса он обычно чувствовал себя снова вернувшимся к поеданию лотоса, впадал в эдакое переходно-мягкое состояние, вроде похмелья наизнанку, когда боль это все, что есть в мире, а тело исполнено зуда и благости. Запоздалое? Но вот же оно. Коммуна? Обдумывая, искать их, или избегать, он наткнулся на водяной фонтанчик.

Сплевывалось сгустками янтарного цвета со следами крови. Вода уносила их вон из галечного бассейна. Очередные были зеленоваты, но так же густы от крови. Вымытой из-под языка горечью он выпрыскивал воду сквозь зубы, и сплевывал и сплевывал, пока не стал сплевывать прозрачным. Губы покалывало. Ага, и стало получше.

Он пошел от фонтанчика прочь, вглядываясь в серое, в животе полегче, лезвия шепчутся у лодыжки. По ту сторону камчатного полотна сомнений и нерешительности ждала нежданная радость, подобная серебру.

Нечто... Он смог выжить.

Он взлетел на холм, счастливо не замечая ни сердца, ни кишечника, ни всех других частей беспокойного механизма. Эта мягкая, эта экстатическая серость, которую он рассекал, обмотанный ниспадающе-замкнутой цепью, пробуя на вкус сладкий дым, удерживалась на запыленной траве танцуя.

Долгая, с металлическим отзвуком нота изогнулась, сорвалась в другую. Кто-то играл на губной гармонике — серебро? Артишоки? Любопытство, искривившись в нем, придавило книзу уголки губ.

Музыка пролилась на лес подобная цвету, чужому в этой серой палитре. Он замедлил шаг и вошел в него, исполненный изумления. Его ноги опустились в шелестящие лужи травы. Он сощурился налево, направо, и был очень счастлив. Звуки сплетались с верхними ветвями.

В кроне дерева? Нет... на холме. Он стал обходить валуны, и вышел к подъему. Музыка нисходила оттуда. Он посмотрел вверх, пытаясь разглядеть что-нибудь среди серости листвы и серости ветвей. Картина: гармоника отрывается от губ, и дыхание (срывающееся с губ) превращается в смех.

— Привет, — окликнула она, смеясь.

— Привет, — сказал он и потерял ее из виду.

— Ты что, здесь в округе всю ночь бродил?

Он пожал плечами.

— Типа того.

— Я тоже.

Пока он соображал, что понятия не имеет, как далеко она находится, она снова рассмеялась, и на этот раз смех превратился в музыку. Она играла странно, но хорошо. Он сошел с тропы.

Помахивая правой рукой (закованной), хватаясь за побеги левой (свободной), он двинулся, неустойчиво наклонившись, вверх по склону.

— Эй... я

потому что поскользнулся, и она остановилась.

Он обрел равновесие, и полез дальше.

Она снова заиграла.

Он остановился, когда отвел рукой ближние к ней листья.

Она подняла глаза — яблочно-зеленые. Она опустила голову, не отрывая губ от металлического органа.

Земля вокруг нее была укрыта корнями с руку толщиной. Спиной она прислонилась к тяжеленному стволу. Листья целиком укрывали ее с одной стороны.

Рубашка был на ней. И все равно у нее была красивая грудь.

У него сжалось горло. Вот сейчас он ощущал и сердце, и внутренности; и все те маленькие боли, что определяли его кожу. Так глупо бояться... деревьев. И все же, он предпочел бы найти ее среди камней. Он сделал еще один шаг, расставив руки для равновесия, и вот она уже свободна от листвы — если не считать одного коричневого листика, припавшего к ее теннисной туфле.

— Привет...

Рядом с ней лежало покрывало. Ее джинсы были потерты на отворотах. На этой рубашке, понял он, и вовсе не было пуговиц (серебристые петельки на ткани). Но сейчас она была наполовину зашнурована. Он посмотрел в пространство между полосками тесьмы. Да, очень красивая.

— Вчера вечером группа тебе не понравилась? — Она дернула подбородком, указывая куда-то неопределенно в парк.

Он пожал плечами.

— Если они собирались разбудить меня и заставить работать, то вряд ли.

— Они бы не стали, если б ты притворился спящим. Они на самом деле не очень-то много делают.

— Дерьмо, — он рассмеялся и подошел ближе. — Как я и думал.

Ее руки свисали, лежа у нее на коленях.

— Но они хорошие люди.

Он смотрел на ее щеку, ее ухо, ее волосы.

— Поиск своего собственного пути проникновения в Беллону поначалу немного странен. А они здесь уже довольно давно. Будь с ними начеку, а глаза держи открытыми, и ты многому сможешь у них научиться.

— Ты давно с ними? — думая, я возвышаюсь над ней, вот только смотрит она на меня так, словно я слишком мал, чтоб возвышаться.

— О, я живу здесь. Я просто заглядываю к ним раз в несколько дней... также, как Тэк. Но, впрочем, я здесь всего несколько недель. Довольно суетливые недели. — Она высматривала что-то через листья. Когда он присел на бревно, она улыбнулась. — Ты зашел вчера ночью?

Он кивнул.

— Довольно суетливая ночь.

Что-то в ее лице сопротивлялось усмешке.

— Как... твое имя?

— Ланья Коулсон. А твое — Кидд, верно?

— Нет, мое имя не Кидд! Я не знаю, как меня зовут. Я не могу вспомнить своего имени с тех пор, как... не знаю. — Он нахмурился. — Думаешь, безумие?

Она приподняла брови, свела руки вместе (он помнил остатки лака; значит, она перекрасила их сегодня утром: ее ногти были зелеными, как ее же глаза), чтобы повертеть в них гармонику.

— Кид — это так меня пытался Железный Волк называть. А девушка в коммуне попыталась добавить еще одну «д». Но это не мое имя. Я не помню своего проклятого имени.

Вращение остановилось.

— Это похоже на безумие. Я забываю и другие вещи. Тоже. Что ты думаешь об этом: — и тоже не знал, как истолковать свою нисходящую интонацию.

Она сказала:

— По правде говоря, не знаю.

Он сказал, перейдя мостик молчания:

— Но должна же ты думать хоть что-то!

Она сунула руку в свернутое рулоном покрывало и вытащила оттуда... блокнот? Он узнал обуглившуюся обложку.

Закусив губу, она принялась лихорадочно листать страницы. Внезапно остановилась и протянула блокнот ему:

— Среди этих имен есть твои?

Имена, записанные шариковой ручкой и аккуратными печатными буквами, заполняли две колонки:

Джофф Риверс Артур Пирсон
Кит Даркфетер Эрлтон Рудольф
Дэвид Уайз Филлип Эдвардс
Майкл Робертс Вирджиния Коулсон
Джерри Шэнк Хэнк Кайзер
Фрэнк Йошиками Гарри Диш
Гарольд Редвинг Элвин Фишер
Мейделин Терри Сьюзан Морган
Присцилла Мейер Уильям Далгрен
Джордж Ньюман Питер Уэлдон
Энн Гаррисон Линда Эверс
Томас Саск Престон Смит

— Что это за хрень? — спросил он, расстроенный. — Тут написано Кит с этой вот индейской фамилией[1].

— Значит, это все-таки твое имя?

— Нет. Нет, это не мое имя.

— В твоей внешности есть что-то индейское.

— Моя мать была из этих проклятых индейцев. Не отец. Это не мое имя. — Он снова посмотрел на листок. — А вот твое имя здесь есть.

— Нет.

— Коулсон!

— Это моя фамилия. Но зовут меня Ланья, а не Вирджиния.

— А среди твоих родственников была Вирджиния?

— Мою двоюродную бабушку звали Вирджилия. Серьезно. Она жила в Вашингтоне, округ Колумбия, и я видела ее всего один раз, мне было тогда семь или восемь. Ты помнишь имена кого-нибудь из своих близких? Отца, к примеру?

— Нет.

— А матери?

— ...только как они выглядят, но... это все.

— Сёстры или братья?

— ...никогда не было.

Помолчав, он покачал головой.

Она пожала плечами.

Он закрыл блокнот и заговорил, подыскивая слова:

— Давай притворимся... — и задумался, о чем говорилось в следующем после списка словесном массиве, — будто бы мы находимся в городе, в заброшенном городе. И он, значит, горит. Электричество везде отключено. Телекамеры и радио сюда попасть не могут, так? Поэтому все снаружи о нем забыли. Никаких вестей из него не исходит. И в него тоже ничего не попадает. Притворимся, будто все в нем окутано дымом, окей? Но теперь и огонь уже не виден.

— Один дым, — сказала она. — Притворимся...

Он моргнул.

— ...будто мы с тобой сидим в сером парке, а вокруг серый день серого города. — Она нахмурилась, глядя в небо. — Совершенно обычный город. Воздух здесь ужасно грязный. — Она улыбнулась. — Мне нравятся серые дни, дни вроде этого, дни без теней... — Она заметила, что он воткнул свою орхидею в бревно.

Прикованная к коре, его кисть покачивалась в окружении лезвий.

Она встала рядом с ним на колени:

— Я скажу тебе, что надо сделать. Давай снимем это! — Она дернула застежку у него на запястье. Его рука дрожала в ее пальцах. — Вот. — И рука освободилась.

Он тяжело дышал:

— Это... — он смотрел на оружие, все так же зафиксированное в трех точках, — ...очень злая вещь. Оставь ее здесь, к чертям.

— Это инструмент, — сказала она. — Он может понадобиться тебе. Просто знай, когда использовать его. — Она поглаживала его руку. Его сердце успокаивалось. Он вздохнул снова, очень глубоко.

— Знаешь, тебе стоило бы меня опасаться.

Она моргнула.

— Я опасаюсь. — И села на корточки, подавшись назад. — Но некоторые из тех вещей, которых боюсь, я хотела бы попробовать. Других причин находиться здесь нет. А что, — спросила она, — происходило с тобой в тот момент?

— А?

Она дотронулась до его лба тремя пальцами и продемонстрировала ему поблескивающие подушечки.

— Ты вспотел.

— Я был... как-то вдруг очень счастлив.

Она нахмурилась.

— Я думала, ты перепуган до смерти!

Он прочистил горло, попытался улыбнуться.

— Это было как... ну, неожиданно почувствовать счастье. Я был счастлив, когда вошел в парк. А потом вдруг просто... — Он гладил ее руку в ответ.

— Хорошо, — рассмеялась она. — Звучит неплохо.

Его зубы были тесно сжаты. Он расслабил челюсть, и пробормотал:

— Кто... что ты за человек такой?

Ее лицо раскрылось одновременно удивлением и досадой:

— Что ж, посмотрим. Замечательная, очаровательная — в восьми — в четырех фунтах от того, чтобы быть сногсшибательно шикарной... так мне нравится себе говорить; всякие там семейные деньги и социальные связи. Но в данный момент я против всего этого бунтую.

— Окей.

У нее было маленькое, почти квадратное, совсем не шикарное лицо, но оно было милым.

— Похоже, так оно и есть.

Насмешливость ушла из ее лица, оставив одно удивление.

— Ты мне поверил? Да ты лапочка!

Она вдруг поцеловала его, в нос, и совсем не выглядела смущенной; скорее, как если бы она выбирала момент для какого-то важного телодвижения:

А именно, взять гармонику и осыпать его градом нот. Они оба рассмеялись (его смех скрывал изумление, и он подозревал, что это заметно), и она сказала:

— Пойдем прогуляемся.

— Твое покрывало?..

— Оставь его здесь.

Он взял блокнот с собой. Они бежали легко, размахивали руками, сбивая листья. На тропе, он остановился и посмотрел вниз, на свое бедро.

— Э-э-э?..

Она оглянулась через плечо.

— Ты, — медленно спросил он, — помнишь, как я вытаскивал орхидею и вешал ее к себе на пояс?

— Я ее туда повесила. — Она провела по гармонике большим пальцем, извлекая беспорядочный набор звуков. — Ты чуть не оставил ее там, поэтому я просунула лезвие через твою ременную петлю. Серьезно. Здесь на самом деле может быть опасно.

Он кивал, слегка приоткрыв губы, пока они бок о бок добирались до тропинок, лишенных тени.

Он сказал:

Ты повесила ее туда. — Где-то легкий ветерок без усилий прокладывал свой путь сквозь зелень. Он целых два вдоха сознавал исходящий от них двоих дымчатый запашок, пока тот не растворился в невнимании. — Значит вот так, одна-одинешенька, ты наткнулась в парке на этих людей?

Она посмотрела на него так, словно он выжил из ума.

— На самом деле, я пришла сюда с целой группой. Весело; но уже через пару дней они начали мешаться под ногами. Я имею в виду — машину иметь, конечно, неплохо. Но если впадать в беспомощность просто из-за того, что бензин кончился... — Она пожала плечами. — Пока мы сюда еще не добрались, Фил и я спорили, существует ли это место на самом деле. — Неожиданная и удивительная улыбка заполнила ее глаза, почти не затронув губы. — Я выиграла. Какое-то время оставалась с этой группой, с которой пришла. А потом я их бросила. Несколько ночей с Милли, Джоном и прочими. Затем я отправилась на встречу собственным приключениям — а пару ночей назад вернулась.

Думая: «Ох...

— То есть, у тебя были деньги, когда ты сюда попала?

...Фил»

— Они были в группе, с которой я пришла. Кучу пользы им это принесло. В смысле — долго ты бродил бы в поисках гостиницы по городу вроде этого? Нет, от них надо было оторваться. И они были счастливы избавиться от меня.

— Они ушли?

Она посмотрела на свой кроссовок и рассмеялась нарочито зловещим смехом.

— Люди уходят отсюда, — сказал он. — Те, что дали мне орхидею, они уходили, когда я пришел.

— Кое-кто уходит, — она снова рассмеялась. Это был тихий, уверенный в себе и интригующий, и тревожащий смех.

Он спросил:

— А что это за приключения у тебя были?

— Видела несколько скорпионьих драк. Странное зрелище. Не то, чтобы я была в восторге от Кошмарового пути, но город так мал, что быть слишком переборчивым не получается. Я провела несколько дней в одиночестве в милом домике в Хайтс: в конечном итоге, это меня и доконало. Мне нравится жить вне помещений. Потом какое-то время был Калкинс.

— Это тип, который газету выпускает?

Она кивнула.

— Несколько дней я провела у него. Роджер живет в перманентном загородном уик-энде, но только в городской черте. Он удерживает рядом с собой кое-каких интересных людей.

— Ты тоже была таким интересным человеком?

— По правде говоря, я думаю, Роджер считал меня чем-то вроде украшения. Для развлечения интересных.

— Ну и дурак.

Она действительно была красива эдакой грубой красотой — или, скорее, «прелестна».

Он кивнул.

— Впрочем, столкновение с цивилизацией пошло мне на пользу. После, я снова отправилась бродить сама по себе. Ты бывал в монастыре, рядом с Голландией?

— А?

— Вот и я там не была, но слышала, что несколько весьма искренних людей устроили там что-то вроде религиозного пристанища. До сих пор мне не удалось выяснить, начали они это до того, как все случилось, или же въехали и стали хозяйничать уже после. Но все равно звучит впечатляюще. По крайней мере, если верить слухам.

— Джон и Милдред тоже довольно искренни.

— Туше! — Она выдула аккорд, посмотрела на него с хитрецой, рассмеялась и ударила стебли высокой травы. Он взглянул; и ее глаза, ждущие от него слов, были зеленее дымки, дозволяющей присутствие листвы.

— Здесь как в маленьком городке, — сказал он. — Кроме сплетен есть еще какие-нибудь занятия?

— Не особо. — Она снова ударила по стеблям. — Но это довольно приятное отличие, если ты так на это смотришь.

— А где живет Калкинс?

— Ах, так тебе нравится сплетничать! А то я уже испугалась на секунду, — она перестала бить траву. — Офис его газеты просто ужасен! Он водил туда нескольких из нас, прямо туда, где они печатают. Серо, мрачно, давяще, да еще это эхо. — Она сморщила лицо, поджимая плечи, руки. — А-а-а! Но вот дом его... — Ее черты расслабились. — В порядке. Сразу за Хайтс. Много земли. Можно весь город рассмотреть. Представляю, что это было за зрелище, когда ночью включались все фонари. — В этот раз сморщилась совсем чуть-чуть. — Я пыталась выяснить, всегда ли он там жил, или тоже только что въехал и стал хозяйничать. Но такие вопросы здесь не задают.

Он свернул, и она последовала за ним.

— Где его дом?

— По-моему, действующий адрес — на Южной Брисбейн.

— Как тебе удалось с ним познакомиться?

— У них была вечеринка. Я проходила мимо. Один мой знакомый пригласил зайти. Фил, если быть точным.

— Звучит просто.

— Э, а было очень сложно. Теперь ты хочешь отправиться туда и познакомиться с Калкинсом?

— Ну, здесь все выглядит довольно паршиво. Я мог бы сходить туда и посмотреть, может кто-нибудь пригласит меня. — Он замолчал. — Конечно, ты девушка. Вам ведь проще должно быть, нет? Быть... украшениями?

Она приподняла брови.

— Не обязательно.

Он взглянул на нее как раз вовремя, чтобы перехватить ее ответный взгляд. Мысль показалась ему занятной.

— Видишь дорожку за футбольными воротами?

— Ага.

— Она выводит прямо на Северную Брисбейн. Которая через некоторое время перетекает в Южную.

— Хей! — Он широко улыбнулся ей, затем уронил голову на бок. — Что стряслось?

— Мне грустно, что ты уходишь. Я вся настроилась на полный опасностей, волнующий день, на то, чтобы бродить с тобой повсюду, играть для тебя на гармонике.

— Почему бы тебе не пойти со мной?

На ее лице отразились одновременно смущение и лукавство.

— Уже была.

Где-то сзади раздался стук молотка.

Заметив его сдвинутые брови, она пояснила:

— Один из рабочих проектов Джона. Они вернулись с ланча. Я знаю, что там осталась еда. Чувак, который им в основном и готовит, — Джомми, мой хороший друг; ты хочешь есть?

— Не, — он помотал головой. — К тому же, я еще не решил, хочу ли я...

— Все ты решил. Но мы увидимся, когда ты вернешься. Вот, возьми. — Она протянула ему блокнот. — Будет что почитать в пути.

На секунду его лицо выразило признательность за то, что она хотела бы, чтоб он остался.

— Спасибо... за все.

— Вот что здесь есть хорошего, — ответила она на его благодарность; — так это то, что когда ты вернешься, я тебя все же увижу. — Она поднесла гармонику ко рту. — Здесь никто не теряется. — В металлическом отражении ее глаза и ноздри были провалами тьмы в посеребренной плоти, пронзенными без век, без ресниц, без пределов — бесконечной зеленью. Она выдула диссонансный аккорд и ушла прочь.

Он уже покидал безглазых львов, когда его осенило: на гармонике такой аккорд невозможен.

Ни на одной из тех, что у него когда-либо были.

2

Он прошел три квартала, и в середине четвертого увидел церковь.

На колокольне можно было разглядеть два циферблата (из, вероятно, четырех). Подходя ближе, он обратил внимание, что на них нет стрелок.

Он потер лоб тыльной стороной ладони. Между кожей и кожей катался песок. Всё эта сажа...

Возникла мысль: я в достаточно неплохой форме, чтобы получить приглашение на домашнюю вечеринку!

Из дверей церкви зазвучала органная музыка. Он вспомнил, как Ланья говорила о каком-то монастыре... Задумавшись, проступает ли на его лице любопытство, он вошел, осторожно ступая, — с крепко зажатым подмышкой блокнотом — в крытое черепицей фойе.

Через внутреннюю дверь видно было, как на стоящем в кабинете вертикальном проигрывателе, на его алюминиевой фронтальной части вращались две бобины из четырех. Свет не горел.

Образ запечатлелся в то самое мгновение, когда он начал разворачиваться прочь (и, сохранив его, он понятия не имел, что дальше с ним делать): закрепленный кнопками, над кабинетной доской для объявлений висел тот плакат, что на Луферовской стене располагался в центре: чернокожий мужик в фуражке, куртке и ботинках.

Другая дверь (ведущая в, собственно, часовню?) была приоткрыта в темноту.

Он сделал шаг назад, на дорожку...

— Эй, там!

На старике были красно-коричневые брюки-клёш, очки в золоченой оправе; под скучным вельветовым пиджаком — ярко-красная безрукавка: борода, берет. Он нес подмышкой кипу газет.

— Как вы поживаете этим росистым утром?

— Здравствуйте.

— Так... могу поспорить, вы хотели бы знать, который сейчас час. — Старик вытянул жилистую шею. — Посмотрим-ка. — Он уставился на колокольню. — Посмотрим. Это, получается, примерно... одиннадцать... эээ... двадцать пять. — Он уронил голову в приступе одышливого кашля. — Ну как вам, а? Неплохой такой трюк, правда? (Хотите газету? Берите!) Это и есть трюк. Я покажу, как это делается. Что такое? Газеты бесплатны. Хотите подписку?

— У вас под подбородком... где вы взяли эту штуку вокруг шеи?

— Вы имеете в виду... — Свободная рука старика поднялась к перечного цвета волосам, непрерывно поднимающимся от верхней части груди к подбородку. Он расстегнул ожерелье, и оно упало бриллиантовой змеей. — ...вот это? А вы свою где достали?

А он-то думал, что воротник и манжета скрывают его цепь.

— По дороге сюда. Написано, что из Бразилии.

Старик поднес конец цепи поближе к глазам:

— ...Япония? — и протянул конец ему посмотреть.

На медном ярлыке было отпечатано: елано в Японии. Перед елано виднелась закорючка несомненно напоминающая с.

Старик снова обернул ее вокруг шеи и в конце концов сумел застегнуть одной рукой.

Он взглянул на газеты: и смог прочесть, прямо рядом со стариковской мятой манжетой:


БЕЛЛОНА ТАЙМС

Среда, 1 апреля 1979 г.

В ГОРОДЕ НОВИЧОК!


Он нахмурился.

— Вашей цепи я не видел, — продолжил объяснять старик, не дожидаясь приглашений. — Но вы бы не спрашивали, если бы у вас не было своей такой, правда же?

Он кивнул, в основном просто, чтобы старикашка продолжал — впрочем, совершенно излишнее настояние.

— Думаю, это нечто вроде награды после инициации. Только вы не в курсе, что вас инициируют? И могу поспорить, это вас в некотором роде расстраивает.

Он снова кивнул.

— Меня зовут Фауст, — сказал старик. — Хоаким Фауст.

— Уаким?..

— Звучит как будто верно. Впрочем, судя по акценту, буквы у вас в этом слове не те же, что у меня.

Он потянутся к протянутой руке Хоакима: тот схватил его ладонь и по-байкеровски крепко пожал ее.

— Вы сказали... — Хоаким нахмурился, и только сейчас отпустил руку, — что нашли свою по дороге сюда? За пределами Беллоны?

— Именно так.

Хоаким покачал головой и сказал:

— Ммммммммм, — а тем временем рокот, нараставший последние несколько секунд, громыхнул у них над головами. Они посмотрели наверх. В полумраке ничего не было видно. Реактивный длился тревожно долго, потом стих. Плёночный орган после него стал казаться тихим.

— На часах, — сказал Хоаким. — Передний циферблат. Короткий обрубок был когда-то минутной стрелкой. Так что можно приблизительно вычислить в какую сторону он показывает.

— А. А что насчет часа?

Хоаким пожал плечами.

— Я покинул кабинет около одиннадцати. По крайней мере, мне кажется, что было одиннадцать. Отсутствовал я не так уж долго.

— А что случилось с... со стрелками?

— Черномазые. По-моему, это была первая ночь. Когда сверкали все эти молнии. Они ж совсем взбесились. Кишмя тут кишели. Переломали целую кучу всего в округе — отсюда же до Джексона рукой подать.

— До Джексона?

— Джексон авеню — там большинство этих черномазых живет. Раньше жили. Вы новенький?

Он кивнул.

— Может быть получится раздобыть вам газету за тот день. Говорят, таких картинок вы раньше точно не видели. Они полыхали. И взбирались по приставным лестницам, вламывались в окна. Один парень рассказал мне, что там была фотография, как они взбираются на церковь. И отламывают стрелки на часах. И друг друга на куски разрывают тоже. Должна быть где-то целая серия фотографий; там такой здоровенный негр гонится за маленькой белой девушкой... целая туча вони насчет тех фотографий поднялась. «Изнасилование» — неприятное слово, которого в газете не использовали, но именно изнасилованием это и было. Люди говорили, что не стоило Калкинсу их печатать. Но вы знаете, что он сделал? — искаженное лице Хоакима настойчиво требовало ответа.

— Нет. Что? — осторожно уступил он.

— Он взял и выследил этого черномазого с фотографий, и заставил кого-то взять у него интервью; и напечатал потом вообще всё. Уж если хотите знать мое мнение, чего ему не стоило печатать, так это то интервью. Я хочу сказать, Калкинса очень волнуют гражданские права и все такое. Всерьез волнуют. Мне кажется, у цветного населения в этом городе были с этим проблемы, и Калкинса это беспокоило. Искренне беспокоило. Но у того ниггера рот был грязнее грязи, и пользовался он им только затем, чтобы молоть всякую мерзость. Я думаю, он даже не особо понимал, что это, собственно, такое — газетное интервью. Нет, я знаю конечно, что цветным не слабо так доставалось. Но если хочешь помочь, не нужно печатать фотографию громаднейшего, чернейшего в мире ниггера в процессе порчи какой-то маленькой семнадцатилетней девочки-блондинки, а потом две страницы подряд отдавать под его рассуждения о том, как это было клёво, где через слово «дерьмо» или «блядь», и «Уууу-иии», и как он собирается организовать себе еще такого же как только получится, и как легко это будет сделать без свиней[2] вокруг! Я хочу сказать — только не если ты хочешь помочь, так ведь? Теперь благодаря этой статье Гаррисон — его звали Джордж Гаррисон — нечто вроде героя для всех черномазых, оставшихся на Джексоне; и такое ощущение, что и для всех остальных заодно. Откуда видно, с какими людьми мы имеем дело.

— Но вы их не видели, так?

От этого Фауст отмахнулся.

— Есть еще один цветной мужчина откуда-то с Юга, какие-то гражданские права, активный человек — не мистер ли Пол Фенстер? Он оказался здесь примерно в то же время, когда все происходило. По-моему, Калкинс тоже его знает, и часто пишет о том, что он делает. Вот этот парень, мне кажется, может иметь благородные намерения; но каким образом он собирается что-то делать, имея фоном эту суматоху с Джорджем Гаррисоном, а? Я имею в виду: с таким же успехом можно сказать, — он огляделся вокруг, — что не так уж много осталось небезразличных людей. Или что на Джексоне осталось много черномазых.

Любопытство и раздражение свои он сконцентрировал в вежливом вопросе:

— А с чего все началось? Бунт, я имею в виду.

Хоаким склонил голову сильно набок.

— Видишь ли, никто так и не прояснил эту историю до конца. Что-то упало.

— А?

— Некоторые говорят, дом обрушился. Другие утверждают, будто самолет упал прямо там, посреди Джексона. Еще кто-то говорит, что какой-то парень залез на крышу здания Второго Городского банка и оттуда кого-то подстрелил.

— Кого-то убили?

— Очень даже. Типа как это был белый парень на крыше, а подстрелили черномазого. Вот они и начали бунтовать.

— А что написали в газете?

— Примерно то же, что я тебе рассказал. Никто не знает наверняка, который из этих вариантов случился.

— Если бы самолет упал, кто-нибудь да знал бы.

— Это же было в самом начале. Тогда был просто невероятный бардак. Множество зданий горело. И погода была иной. Люди все еще пытались выбраться. Людей здесь была чертова прорва. И они были напуганы.

— Вы тогда были здесь?

Хоаким сжал губы так сильно, что в конце концов его усы и борода слились воедино. Он покачал головой.

— Я всего лишь слышал о газетной статье. И фотографиях.

— А откуда вы пришли?

— Ааааа! — Фауст воздел свободный палец в нарочитом упреке. — Тебе стоит поучиться не задавать таких вопросов. Это невежливо. Я ведь ничего о тебе не спрашивал, верно? Я назвал тебе свое имя, но о твоем не спросил.

— Извините, — отступил он.

— Тебе предстоит повстречать множество людей, у которых будут самые разные негативные реакции на распросы о том, что было до Беллоны. Уж лучше я тебе об этом сообщу, чтоб ты не вляпался в неприятности. В особенности, — Фауст задрал бороду кверху и прикоснулся большим пальцем к своему ошейнику, — те, кто носит такую штуку. Вроде нас с тобой. Могу поспорить, что если бы я спросил о твоем имени, или, может, возрасте, или зачем тебе орхидея на поясе... что угодно в таком духе, я мог бы реально разозлить тебя. Ведь так же?

Он ощутил в животе дискомфорт, смутный, как воспоминание о боли.

— Я иду из Чикаго, самое недавнее. Перед этим Фриско. — Фауст вытянул руку, придерживая одну из расширяющихся книзу штанин. — Дедуля Йиппи, ага? Я — путешествующий философ. Хватит тебе?

— Извините, что спросил.

— В голову не бери. Я слыхал, Беллона была там, где была в. Должна быть, теперь. Я здесь. Этого хватит?

Он снова кивнул, обескураженный.

— У меня была хорошая, честная работа. Продавал Трайб на углу Маркет и Ван Несс. Вот он я, старейший разносчик газет в Беллоне. Этого хватит?

— Да. Послушайте, я не имел в виду...

— Что-то в тебе, парень. Мне оно не нравится. Скажи, — морщинистые веки за линзами в позолоченной оправе, — а ты сам часом не цветной, нет? Я хочу сказать, ты довольно смуглый. Такой, многофункциональный. Я конечно мог бы сказать «темный», как вы, молодежь, сейчас говорите. Но там, где я рос, когда я рос, они звались черномазые. Для меня они по-прежнему черномазые, и под этим я не имею в виду ничего такого. Я желаю им всего самого лучшего.

— Я американский индеец, — решился он, смирив гнев.

— О. — Хоаким опять склонил голову набок, оценивая. — Ну, если ты сам не черномазый, значит очень черномазым симпатизируешь. — Он сильно налегал на это слово, стремясь употребить весь еще оставшийся в нем негатив. — Я тоже. Я тоже. Вот только они никогда мне не верят. Я бы на их месте тоже не верил. Черт, мне же нужно газеты доставлять. Вот — возьми одну. Вот так; молодец. — Фауст поправил кипу у себя подмышкой. — Когда интересуешься бунтующими ниггерами — а ими чуть ли не все интересуются, — эта ремарка была подана до крайности театрально, — прошерсти эти ранние издания. Держите газету, Преподобныя, — он поспешил через дорожку и вручил очередную газету чернокожему священнику в ниспадающей до земли сутане, который стоял в дверях церкви.

— Благодарю, Хоаким. — Голос был... контральто? Под темной мантией намек на... грудь. Лицо округлое и достаточно деликатное, чтобы принадлежать женщине.

Хоаким пошел вниз по улице, и теперь священник посмотрел на него.

— Это у нас с Фаустом такая небольшая игра, — пояснила она — это была она — рассеивая его недоумение. — Пусть это вас не расстраивает.

Она улыбнулась, кивнула и вознамерилась зайти внутрь.

— Извините... Преподобная...

Она повернулась.

— Да?

— Эээ... — Измученный любопытством, он не в состоянии был сфокусировать его на чем-то конкретном. — Что у вас за церковь, вот эта? — остановился на этом, хотя вопрос и выглядел безнадежно надуманным. О чем он на самом деле хотел спросить, так это был конечно же плакат.

Она улыбнулась.

— Межконфессиональная, межрасовая. Уже довольно долго нам удается проводить по три службы в неделю. Мы были бы очень рады, если бы вам захотелось придти. Конечно же, в воскресенье утром. Кроме того, вечера по вторникам и четвергам. У нас пока что не слишком большая паства. Но мы наращиваем группу.

— А вы — Преподобная...

— Эми Тейлор. На самом деле я не рукоположена. Я этот замысел сама на себя взвалила. И, принимая во внимание обстоятельства, получается в целом неплохо.

— Вы просто типа как въехали в церковь и захватили ее?

— После того, как ее бросили жившие тут люди. — Она не стала от него отмахиваться. Она протянула ему руку. Это вполне может быть один и тот же жест. — Рада была с вами познакомиться.

Он пожал ее ладонь.

— И я рад познакомиться.

— Надеюсь, вы будете приходить на наши службы. Это очень тяжелое для всех нас время. Любая духовная помощь нам сейчас только на пользу... вам так не кажется?

Ее рука (как рука Хоакима) задержалась в его. И рукопожатие было крепче.

— Эй, а вы не знаете, что сегодня за день?

Она опустила взгляд в газету.

— Среда.

— Но... как вы понимаете, что настало воскресенье.

Она рассмеялась. Это был смех вполне уверенного в себе человека.

— Воскресные службы происходят тогда, когда в газете написано воскресенье. Мистер Калкинс путает даты, я знаю. Но на каждые семь дней всегда приходится только одно воскресенье. А также один вторник. А вот с четвергами уже всякое бывает. Я говорила с ним по этому поводу. Очень обходительный человек. И очень беспокоится о том, что происходит в его городе, несмотря на чувство юмора, которое кое-кто находит невыносимым. На частоту повторения воскресений я обратила внимание сама. Он рассказал мне о вторниках; но за случайные четверги встал горой. Правда, он довольно любезно предложил мне объявлять четверг, когда бы я не попросила — при условии подачи уведомления за сутки. — Ее идеальная серьезность раскололась улыбкой. Она отпустила его руку. — Все это на самом деле забавно. Я чувствую себя так же странно, рассказывая об этом, как вы, должно быть, — слушая. — Естественные волосы, округлое, коричневое лицо: она ему нравилась. — Ну что, попробуете посещать наши службы?

Он улыбнулся.

— Попробую. — Ему было даже немного жаль лгать ей.

— Хорошо.

— Преподобная Тейлор?

Она оглянулась назад, приподнимая прореженные брови.

— Дойду ли я по этой улице до дома... мистера Калкинса?

— Да, дотуда примерно миля. Придется перейти Джексон. Два дня назад какой-то храбрец ездил на автобусе туда-сюда по Бродвею. Всего один автобус. С другой стороны, нет траффика, с которым надо сражаться. Не знаю, ходит ли он по-прежнему. Но на нем вы в любом случае попадете к офису газеты. А не к нему домой. Думаю, можно и прогуляться. Я ходила.

— Спасибо.

Он оставил ее стоящей в дверном проеме и улыбающейся ему вслед. Нет, решил он. Это, наверное, не монастырь. Он представил как лента крутится и крутится, музыка затухает, и аккорд за аккордом падает с поблескивающей пленки.

Джексон авеню была широкой улицей, но расплывчатые в полуденной дымке перенаселенные дома были преимущественно деревянными. Опутывающие перекресток троллейбусные провода беспорядочным клубком валялись на углу тротуара. В двух кварталах в стороне дымились какие-то обломки. Клубы дыма обнажили обугленные брусья, снова накрыли их.

В квартале в другом направлении грузная фигура с хозяйственной сумкой замерла в полушаге между углом и углом, наблюдая, как он наблюдает. Вокруг стоял полдень случайной среды, но ощущался он как зловещее воскресное утро.

3

Отчетливого отклика нет. Мне кажется, эта проблема, когда хочется сказать больше, чем словарь или синтаксис могут выдержать, — она знакома многим. Именно поэтому я охочусь на этих иссушенных улицах. Дым прикрывает разнообразие небес, окрашивает сознание, выдает жертвоприношение за нечто безопасное и несущественное. Защищает от пламени куда большего. Указывает на огонь, но скрывает его источник. От этой улицы мало толку. Почти ничего здесь не осуществилось красотой.

Значит, хороший район в Беллоне выглядит вот так?

А вон в том белом домике, внизу выбиты окна; занавески свисают наружу.

Чистая улица.

Босая нога, сандалий; босая нога, сандалий: он наблюдал, как полотно мостовой скользит меж ними.

Дверь вон недалеко широко распахнута.

Он пошел дальше. Проще думать, что все эти здания заселены, чем что их пустота дает мне право грабить, где захочу, — нет, не грабить. Брать в долг. Все равно, тревожно.

Луфер как будто говорил что-то о дробовиках.

Но, так или иначе, он был голоден, и намеревался — одолжить еды в самом скором времени.

Он разбил окно палкой, подпиравшей до этого дверь гаража, (восемь банок растворимого кофе на кухонной полке), и устроился за формайковским столиком, чтобы съесть холодной банку (открывашка в ящике стола) кэмпбелловской Перечницы. (Просто!) Изумленно поглощая горсть за горстью супный концентрат (соленый!), он переводил взгляд с газеты, которую взял у Фауста, на блокнот, полученный от Ланьи. Сделал себе чашку кофе, набрав из-под крана горячей воды — уже через десять секунд она исходила паром и брызгами. Наконец, он раскрыл блокнот на случайной странице и прочел написанное невыносимо аккуратным почерком:

Не то чтобы у меня не было будущего. Скорее, — оно все время распадается на иллюзорные и расплывчатые эфемеры настоящего. В летнем ландшафте, отрезанном молниями, почему-то нет возможности завершить...

Он вздернул голову, услышав скрип. Но это был всего лишь шум старого здания. Никто, беззвучно проговорил он, здесь больше не живет. (Кухня была очень чистой) Не особенно понимая, что он прочел (или, если уж на то пошло, вовсе не понимая), заметки отсутствующего журналиста, в сочетании со скрипом, вызывали ощущения покалывания у него в затылке.

Даже вю — нечто, присущее глазу.

Он как будто читал строки, отдаленно напоминающие о неком разговоре, который он слышал краем уха когда-то на переполненной улице. Блокнот давал ему понять, что следует обратить внимание на часть разума, которую он не смог бы даже определить.

изменчивость, не притворство; истинно общая черта. Но если я пытался записать то, что говорю, по мере перехода от речи

Он перелистнул несколько страниц. Записи делались только на правых половинках. Левые были пусты. Он закрыл блокнот. Поставил чашку из-под кофе в раковину, банку — в пустое мусорное ведро: поймав себя на этих действиях, он рассмеялся, сразу же попытавшись оправдаться про себя: он ведь всегда может остановиться здесь, сделать этот дом лучше, чем у Тэка.

От этой мысли в затылке опять закололо.

Он закрыл блокнот и, сложив его вместе с газетой, вылез обратно через окно.

Оцарапался о битое стекло, но заметил это только пройдя квартал до конца, когда глянул вниз и заметил капельку крови, растянувшуюся через всю обложку, ставшую красно-коричневой на горелом. Он потыкал свежую, пурпурно-красную коросту мягкой плотью большого пальца, отчего она только зачесалась. Поэтому он забыл о ней, и поспешил дальше по Брисбейн. Это всего лишь... царапина.

Расстояние? Или место назначения?

Он понятия не имел, чего ожидать от любого из вариантов. Этим лужайкам и фасадам требовался солнечный свет, или хотя бы легкий дождь, чтобы стать красивыми. Деревья в уголках могли бы быть чистыми и зелеными. Но сейчас их укрывал туман.

Так странно, что штуки развлечений стали в большинстве своем настолько серыми, настолько пропитались страхом, такой обернулись тишиной. Вот тот дом, зияющий сквозь угрюмые шторы намеками на постоянство пикников в июле — ведь кто-то же жил там. А вот здесь висит вывеска Врач: он подумал о лекарствах, которые скрываются за этими жалюзями. Ну, может на обратном пути...

Уголь, словно тела жуков, громоздился под отблескивающей стеной на далеком углу. Резкость аромата испепеленной обивки перебивала навязчивую уличную вонь. Из подвального окошка, разбитого, тянулся серый дымный язык, скользил через тротуар, испарялся в канаве. Из другого, нетронутого, — мерцающие огоньки... Единичное возгорание посреди нескольких десятков нетронутых зданий было самой жуткой вещью из всех, что ему встречались.

Он быстро перешел к следующему кварталу.

Разболтанный дневной ритм вел его по улицам. Раз он решил, что устал. Позже искал ту усталость, и понял, что она рассеялась, совсем как тот язык.

Это, должно быть, Хайтс.

Он устало шел вверх по покатой улице; у окна, исполненного медью: три уровня стеклянных дверей в фойе: голова белой статуи за высокой изгородью — его тревожила вся эта ранимая, печальная утонченность. Вломиться на еще одну чашечку кофе? Интересно, почему образы дробовиков за шторами здесь кажутся сильнее? Но все равно посмеялся над ними.

Он двинулся, и движение раскатилось звуком по полостям его тела. Он шлепнул по бедру газетой с завернутым в нее дурацким блокнотом, думая о Ланье, о Милли, о Джоне. С другого его бедра свисала орхидея. Скованный точками зрения, он зашагал вперед, беспокойный вандал, испытывающий мучения из-за грабежа, причиненного им мысленно великолепным фасадам. Сосредоточие напряжения, он двигался вдоль домов, которые при свете солнца смотрелись бы роскошно.

Он не знал в точности, зачем решил поизучать прилегающие к улице дворы.

В центре аллеи красовался дуб, вокруг которого располагались булыжники, объединенные в нечто вроде декоративной ограды. Сердце забилось часто.

Он прошел дальше.

Ствол с обратной стороны был пеплом. Вместо богатства растительности — редкие, иссохшие до черноты листья.

Глаза его расширились при виде этого, он развернулся, намереваясь уходить. А потом посмотрел на дома.

И по ту, и по другую сторону от него стены ограждали разбитую мебель, балки и груды битого кирпича. Граница между лужайкой и улицей растворялась, скрытая хламом. Булыжники были вывернуты из земли в радиусе двадцати футов. Он ощутил, как лицо его скорчилось от всего этого разрушения.

Бульдозеры?

Гранаты?

Он даже не представлял, чем это могло быть вызвано. Брусчатка валялась переломанной, выбитой, просто вывернутой прямо в сырой земле, так, что он был не вполне уверен, в каком месте начинается следующая улица. Нахмурившись, он вошел в руины, переступил груду книг, как будто желая отыскать источник дымного столбика, поднимающегося к небу футах в пятидесяти от него, а потом вдруг не желая.

Он поднял часы. Кристалл со звоном рассыпался в хлопья. Уронил часы, подобрал шариковую ручку, и протерев ее от пепла о штанину, щелкнул туда-обратно. Деревянная коробка, размером чуть поболее чемоданчика-дипломата лежала, частично заваленная штукатуркой. Он приподнял крышку носком сандалии. Белый порошок взвился над вилками, ложками и ножами, завернутыми в серую ленту, осел на пурпурном бархате. Он уронил крышку на место, и поспешил вернуться на улицу.

Следующие три квартала по Брисбейн он фактически пробежал бегом, мимо домов пустых и изящных. Только теперь он знал о перекошенных столбах, о бесформенных грудах между ними, об окнах с занавесками такими же светлыми, как скрываемое ими небо.

Он все время щелкал авторучкой. Поэтому он положил ее в карман рубашки. Затем, на следующем углу, снова вытащил ее и стоял очень тихо. Если сейчас налетит ветер, подумал он, и вызовет хоть малейший звук на этой безотрадной улице, он закричит.

Ветра не было.

Он присел на бордюр, перелистал блокнот до первой страницы.

ранить осенний город

снова прочитал он. Спешно перелистнул на чистую сторону. Внимательно глянул вдоль четырех сторон, осмотрел угловые здания. Втянул воздух сквозь сжатые зубы, щелкнул ручкой, вытаскивая кончик, и начал писать.

В середине третьей строки, не отрывая ручки от бумаги, он повел назад, зачеркивая все написанное. Затем, очень аккуратно, он переписал два слова в следующую строку. Вторым было «Я». Теперь очень аккуратно, слово за словом. Он вычеркнул еще две строки, из которых спас «ты», «прядильщик» и «выстилать», и перенес их в новое предложение, не имеющего денотативного сходства с тем, из которого они пришли.

Между строк, пока он постукивал кончиком ручки, его глаза отклонились к написанному рядом:

Именно из-за упадка духа при встрече с текстурными несоответствиями языка мы склонны преувеличивать значение структурных в сравнении с

«Эннн!» громко вслух. Во всей куче ни единого красивого слова. Он резко перевернул блокнот вверх ногами, чтобы не отвлекаться.

Удерживая последние две строки в голове, он ищущим взглядом осмотрел здания. (Почему бы и правда не жить опасно?) Поспешно записал последние строки, фиксируя их пока они не рассеялись.

Сверху он написал печатными буквами: «Брисбейн»

Поднимая ручку от «н», он задумался, имеет ли слово иные значения, помимо названия улицы. Надеясь, что имеет, он стал переписывать то, на чем остановился настолько аккуратным почерком, на какой был в принципе способен. Поменял одно из слов в последних двух строчках и закрыл блокнот, удивляясь только что сотворенному.

Затем поднялся.

Накатило головокружение; он спрыгнул с бордюра. Потряс головой, и в конце концов сумел выровнять мир под ногами. Мышцы на задней стороне бедер свело судорогой: чуть ли не полчаса он провел сидя на корточках в полуэмбриональной позе.

Головокружение прошло, но судороги сопровождали его еще два квартала. Кроме того он слегка задыхался на вдохе. Это заставило его обратить внимание на дюжину прочих мелких неудобств, которые он до сих пор игнорировал. Вот почему только пройдя еще один квартал он заметил, что не боится.

Это растяжение у него в задней части правой голени, или надуманная тревога? Он прекратил размышлять, что из этого предпочтительней, посмотрел на уличный указатель, и заметил, что Брисбейн С перешла в Брисбейн Ю.

Клик-клик, клик-клик, клик-клик: осознав, что делает, он положил ручку в карман рубашки. Чуть дальше по улице возвышалась каменная стена. Дома через дорогу — с порогами и лужайками, с колоннами, просторные, — все стояли с разбитыми окнами.

Машина — тупоносая красно-коричневая штуковина лет как минимум двадцати — взревела где-то сзади.

Он дернулся от неожиданности, поворачиваясь.

Она проехала мимо так, словно за рулем никого не было. Но через два квартала свернула в ворота.

Побеги ивы украшали камень у него над головой. Двинувшись дальше, он провел двумя пальцами вдоль желобообразных известковых стыков.

Ворота, покрытые бронзовой патиной и увенчанные острыми шипами, были заперты. С той стороны дорога изгибалась уже через десять ярдов и скрывалась между самыми косматыми соснами из всех, что он видел. Бронзовая табличка с розоватыми полосами, оставшимися от недавней полировки, гласила: РОДЖЕР КАЛКИНС.

Он посмотрел на сосны за воротами. Посмотрел назад, на другие дома. В конце концов, он просто пошел дальше.

Улица окончилась лесом. Он прошел вдоль стены, свернул за угол и уперся в кусты. Ветки все так же терзали его плоть, проникая под ремешки сандалии. Босой ноге ступалось легче.

На поляне кто-то оставил два ящика, поставив их под кирпичной стенкой друг на друга: дети в поисках фруктов или злоумышление?

Он стал карабкаться вверх (блокнот и газету оставил на земле), а за стеной рассмеялись две женщины.

Он замер.

Смех приблизился, превратился в приглушенную беседу. Мужчина вдруг грубо загоготал; двойное сопрано возобновилось и уплыло прочь.

Ему удалось только ухватиться за край. Он подтянулся, словно крыльями размахивая локтями. Это гораздо тяжелее, чем может показаться из кино. Он царапал кирпич пальцами ног. Кирпич отыгрывался на коленях и подбородке.

Его глаза поднялись над стеной.

Поверхность была усыпана сосновыми иглами, ветками и, неожиданно, стеклянной шелухой. Сквозь вьющуюся мошкару он разглядел тупоконечные вершины сосен и скругленные, более свободные головы вязов. А эта серая штуковина, это не свод ли дома?

— Ах, я не верю! — воскликнула невидимая женщина и снова рассмеялась.

Его пальцы обжигала боль; руки дрожали.

— Ты чего это, мать твою, тут делаешь, паренек? — протяжно произнес кто-то у него за спиной.

Дрожа, он опустился, пряжка ремня в кои-то веки угодила в выемку, только чтобы впиться в живот; пальцы ног уперлись в узкие выступы; затем ящик: он заплясал.

И снова оперся о стену, бросив беглый взгляд.

Тритон, паук и какое-то чудовищное насекомое, огромное и нечеткое, недобро глядящее глазами-лампами.

Он выдавил вопросительное «Ч...», но не смог определиться с последней окончательной согласной.

— А ты ведь знаешь, — паук в центре погас: высокий рыжеволосый тип уронил веснушчатую руку с цепей, петлями опоясывающих его грудь и живот, — прекрасно знаешь, что не положено тебе здесь быть. — Лицо у него было плоским, а нос широким, как у мопса, губы были вывернуты наружу, а глаза цветом напоминали бурую яичную скорлупу, украшенную тусклыми золотыми монетами. В другой руке, веснушки на которой почти терялись среди белесых волос, он держал трубу длиной около фута.

— Я не собирался туда залазить.

— Бля, — произнес тритон слева с гораздо более выраженным негритянским акцентом чем у рыжего.

— Ну конечно же не собирался, — сказал рыжий. Его сильно загорелая кожа была словно созвездиями усыпана веснушками. Волосы и борода кучерявились, подобно пригоршня монет. — Ага-ага, конечно. Я даже поспорить готов, что не собирался. — Он махнул трубой, щелкнул рукой на исходе дуги: цепи на шее бряцнули. — Ты лучше сойди оттуда, мальчик.

Он спрыгнул, приземлился, одной рукой придерживаясь за ящик.

Рыжий махнул еще раз: призраки у него по бокам, покачиваясь, подошли ближе.

— Ага, ты лучше прыгай!

— Ну вот, я внизу. Окей?..

Скорпион рассмеялся, махнул, подступил ближе.

Опутанный цепью ботинок вмял угол блокнота в перегной. Второй надорвал уголок газеты.

— Эй, аккуратней!..

Он представил себя в стремительной атаке. Но остался на месте... пока не заметил, что труба, на следующем взмахе, ударит его по ноге — устремился в атаку.

— Осторожно! У него орхидея!..

Он полоснул рукой с лезвиями; скорпион отпрыгнул назад; тритон и жук завертелись. Он понятия не имел, зачем они скрываются под личинами. Втолкнул кулак в чешуйчатую симуляцию — тот прошел насквозь, и встретился с чем-то на удивление жестко. Он полоснул лезвиями отступающего жука. Паук его торопил. Он ступил, пошатываясь, под дрожащий свет. Рука попала ему в область щеки. Моргнув, он увидел, как из-под тритоновой чешуи проявляется второе, неожиданно черное лицо. Затем что-то стукнуло его по голове.

— Эй, да он же резанул тебя, Спитт, чувак! — Сильный негритянский акцент, где-то очень далеко. — Вот так-так, Спитт! Он реально тебя резанул. Спитт, ты как, в порядке?

Он не был в порядке. Он падал в черную дыру.

— Вот же гребаный ублюдок! Я его за это достану...

Он коснулся дна.

Ощупывая руками это усыпанное листьями дно, он обрел, наконец, остатки мысли: Орхидея ведь висела у него на поясе. Никогда в жизни не успел бы он протянуть руку и...

— Вы... вы в порядке?

...просунуть огрубевшие пальцы в ремни, застегнуть браслет вокруг своего узловатого запястья...

Кто-то тряс его за плечо. Его рука проделала ямку в слое сырой листвы. Другая была подвешена. Он открыл глаз.

Вечер с такой силой ударил его по виску, что его затошнило.

— Молодой человек, вы в порядке?

Он опять раскрыл глаза. Пульсирующий сумеречный свет сконцентрировался в одной четверти его головы. Он заставил себя приподняться.

Мужчина в голубой сарже, сидевший на корточках, подался назад, упершись в пятки.

— Мистер Фенстер, мне кажется, он в сознании!

На краю просеки невдалеке стоял чернокожий мужчина в спортивной рубашке.

— Вам не кажется, что нам стоит отнести его внутрь? Поглядите на его голову.

— Нет, не кажется. — Чернокожий сунул руки в карманы своих слаксов.

Он тряхнул головой — всего один раз, потому что было действительно больно.

— Молодой человек, на вас напали?

Он сказал:

— Да, — очень хрипло. Кивок придал бы фразе оттенок сомнения, но он не осмелился.

Белый воротничок между отворотами саржи был завязан необычайно тонким шнурком. Белые дужки, под седыми волосами: человек говорил с акцентом, волнительно близким к британскому. Он поднял блокнот. (Газета соскользнула обратно на листья)

— Это ваше?

Еще одно хриплое:

— Да.

— Вы студент? Это же ужасно — люди нападают друг на друга прямо на улице среди бела дня. Ужасно!

— Думаю, нам лучше вернуться внутрь, — сказал чернокожий. — Они будут нас ждать.

— Минуточку! — прозвучало неожиданно веско. Джентльмен помог ему принять сидячее положение. — Мистер Фенстер, я действительно считаю, что мы должны отвести этого несчастного молодого человека внутрь. Уверен, мистер Калкинс возражать не станет. Обстоятельства ведь совершенно исключительные.

Фенстер вытащил темно-коричневые руки из карманов и подошел.

— Боюсь, ничего исключительного. Мы проверили, теперь пора вернуться внутрь.

Неожиданной сильным рывком Фенстер поднял его на ноги. В процессе его правый висок трижды взрывался болью. Он потрогал себя за голову. В волосах запеклась кровь; бакенбарда была пропитана свежей кровью.

— Вы можете стоять? — спросил Фенстер.

— Да. — Слово во рту вязкое, как тесто. — Ох... спасибо за... — он почти что потряс головой, но вспомнил, — ...за мой блокнот.

Человек в галстуке выглядел по-настоящему растерянным. Очень белой рукой, он тронул его за плечо.

— Вы уверены, что в порядке?

— Да, — автоматически. Затем, — Можно мне немного воды?

— Разумеется, — и снова Фенстеру: — Уж верно мы можем пустить его внутрь выпить воды.

— Нет, — ответил Фенстер нетерпеливым отказом, — мы не можем пустить его внутрь выпить воды. — Фраза окончилась сомкнутой челюстью, мелкие мышцы под темной кожей ясно очерчены. — Роджер очень строг. Придется тебе с этим смириться. Пожалуйста, пойдем обратно.

Белокожий мужчина — пятьдесят пять? шестьдесят? — в конце-концов вздохнул.

— Я...

И просто отвернулся.

Фенстер — сорок? сорок пять? — сказал:

— Этот район, юноша, не слишком хорошее место. На вашем месте, я бы вернулся в город как можно скорее. Простите, что все так вышло.

— Все в порядке, — с трудом произнес он. — Я в норме.

— Мне правда очень жаль. — Фенстер заторопился вслед за более старшим джентльменом.

Он смотрел, как они дошли до угла, свернули. Поднял скованную руку, взглянул на ладонь между лезвий. Не поэтому ли они?.. Снова посмотрел в сторону улицы.

Голова непрошено содрогнулась.

Бормоча ругательства, он поднял газету с блокнотом и пошел прочь.

Они, по всей видимости, вернулись через ворота. Ёб твою мать. Ёбанные ублюдки, думал он. Сумерки стали гуще. Он задумался о том, как долго уже находится вдалеке от парка. Четыре или пять часов? Голова просто раскалывалась. И вокруг становилось темнее.

Еще и дождь вроде бы собирается... Но воздух был сухим и безликим.

Южная Брисбейн только-только перешла в Северную, когда он заметил, как в квартале от него трое людей перебегают с одной стороны улицы на другую.

Они были слишком далеко, чтобы разглядеть, носят ли они цепи на шеях. Тем не менее, он весь покрылся гусиной кожей. Замер, придерживаясь одной рукой за фонарный столб. (Сфера представляла собой опрокинутую корону с иззубренными стеклянными остриями вокруг меньшего по размеру и такого же иззубренного цоколя лампы). Он почувствовал, как его плечи непроизвольно сжались. Взглянул в темнеющее небо. И ужас перед городом, разрушенным вандалами, настиг его: сердце заколотилось.

Подмышки стали скользкими.

Тяжело дыша, он присел, прислонился спиной к основанию столба.

Вытащил из кармана ручку и принялся ею щелкать. (Он не надевал орхидею на..?) Через мгновение прервался, чтобы снять оружие с запястья и снова повесить его на пояс: прогулки по улицам с оружием на изготовку могут выглядеть провокационно?..

Он еще раз осмотрелся, раскрыл блокнот, быстро пролистал «Брисбейн», и открыл чистую страницу в середине или чуть дальше.

«Уголь», — записал он строчными буквами, — «словно тела сожженных жуков, громоздился под отблескивающей черной стеной дома на далеком углу» — Он прикусил губу и продолжил: — «Влажная резкость аромата испепеленной обивки перебивала общую навязчивую вонь улицы. Из множественной дыры в подвальном окошке, серый дымный язык вился через тротуар, исчезая прежде», — в этом месте он вычеркнул два последних слова и дописал: — «и испарялся в канаве. В другом окне», — и вычеркнул «окне», — «все еще нетронутом, что-то мерцало. Единственное горящее здание, окруженное десятками других, нетронутых зданий», — остановился и начал писать все заново:

«Уголь, словно тела жуков, громоздился под отблескивающей стеной. Резкость аромата испепеленной обивки перебивала навязчивую уличную вонь» — вернулся назад, вычеркнул «тела» и продолжил: «Из разбитого подвального окошка серый дымный язык вился через тротуар, испарялся в канаве. В другом, нетронутом, — что-то мерцало. Это горящее здание», — и вычеркнул, заменив на: — «Одиночное возгорание среди десятков нетронутых зданий», — и не прерывая движения руки внезапно вырвал из блокнота всю эту страницу целиком.

Ручка и скомканная страница в руке; он тяжело дышал. Через секунду он разровнял бумагу, и принялся переписывать на нетронутую страницу:

«Уголь, похожий на жуков, громоздился под отблескивающей стеной...»

Закончил новую редакцию, он сложил вырванный листок вчетверо и сунул его обратно в блокнот. На обратной стороне прежним владельцем было написано:

«...с самого начала. Он не отражает рутинную жизнь. Большая часть из того, что происходит час за часом, состоит в основном из тишины и покоя. Значительную часть времени мы сидим...»

Снова он скорчил физиономию и закрыл блокнот.

Сумерки стали по-вечернему сизыми. Он поднялся и двинулся вниз по улице.

Через несколько кварталов он опознал странное ощущение: несмотря на то, что дело определенно шло к ночи, воздух вовсе не становился прохладней. Разреженный дым окружал его защитным покрывалом.

Впереди он видел более высокие здания. Верхние этажи разъедены дымом. Тайком он спустился в израненный город.

Она не дает мне никакой защиты, эта мгла; скорее она — преломляющая сетка, через которую и надо смотреть на жестокую махину, изучать технократию самого глаза, исследовать глубины полукружного канала. Я путешествую по собственному зрительному нерву. Хромать по городу, лишенному начала, в поисках дня, лишенного тени, неужто я обманут изменчивым символом? Я не люблю боль. При такой степени дезориентации невозможно измерить на глаз угол между линиями столь близкими к параллельным, когда фокусируешься на чем-то столь далеком.

Загрузка...