ОТПРАВЛЕНИЕ

Ибо сказано: во время благоприятное
Я услышал тебя и в день спасения помог тебе.
Вот, теперь время благоприятное,
вот, теперь день спасения
.
2Кор.6:2

...наслаждение непристойно…

Но я наслаждаюсь.

Когда мы танцуем. Он всегда ведет — легко и уверено. И я теряю голову от его силы и нежности. В такие моменты все смотрят на нас, а мы лишь друг на друга. И мне нравится чувствовать, как исчезает мир. Остаёмся только мы и бескрайний космос вокруг.

Но я наслаждаюсь.

Когда он смеётся, нарочно злит меня и ласково дразнит. Нравится видеть его спросонья, взъерошенного. В такие моменты он кажется совсем молодым.

Но я наслаждаюсь.

Когда его руки скользят по моему телу и дарят нежные ласки. Когда его губы — горячие и твердые — овладевают моими. Когда он страстно берёт меня, а я выгибаюсь и кричу под ним. Для него. Путаясь пальцами в волосах. Шепча имя.

Как-то он сказал:

— Ты пробуждаешь во мне самые низменные инстинкты и самые возвышенные чувства. Как мне жить с этим противоречием?

Я ответила:

— Учись у меня.

Он — мой господин, мой супруг, мой возлюбленный.

…мой единственный.

Он создал меня из пепла и руин. Подарил крылья, пригласил в полёт.
И мне страшно однажды проснуться в мире, где не будет его улыбки. Я не хочу в тот мир.

Там…

ГУДОК

— Позырь, ангелы!

Тотошка счастлив донельзя. А мне как-то поровну.

— Пофиг, — говорю. — Они вечно тут шастают. А будешь на них зырить — зеньки повылазят, так-то.

Сижу на холме. Коленки обняла, вверх пялюсь. Тотошка, пёсомальчишка, покорёженный, скачет рядом.

Тёплый ветерок лижется, норовит кинуть в лицо мои же лохмы. Они у меня, как говорит баба Кора, цвета заката.

— А я через стёклышко! — канючит Тотошка и хвостом вовсю вертит. Знает, что против его хвоста я не устою.

— Тада лан, — бросаю равнодушно и откидываюсь на спину.

Трава мягкучая, зелёная, а небо офигительно чистое, не как в Залесье. А в небе, вон, ангелы. С огненными крыльями и рогатыми мордами.

— Они же красивые?

— Кто знает…

И живут в Небесной Тверди, ведь да? — он разглядывает пылающие фигуры через прокопчённое стёклышко. Моя школа. Ветер колышет его уши. И что-то колышется и щемит в груди. К этому чему-то хочется прижать его голову, уткнуться в нежную шерсть на макушке и прошептать: «Дурында!». И улыбаться глупо. Накатывает вот…

Отворачиваюсь, промаргиваюсь и только вспоминаю, что он спросил.

— А, да, — говорю, — а где же ещё. Они ж ангелы.

Тотошка подбегает, присаживается рядом, заглядывает в лицо.

— Лизни только, — лениво грожу я.

Он фыркает:

— Придурошная! Больно надо! — и шпыняет меня в бок. Я тоже тыкаю кулаком, куда достала. Через минуту, молотя друг друга, катимся кубарем вниз. Сдаюсь первая.

— Всё, заканчивай!

Он тяжело дышит. Сидит на задних лапах в раскорячку, молотит хвостом.

— Ну ты и бешеная, — говорит наконец. — Я ж спросить хотел.

Даю по загривку — а чё, пусть знает, как на старших вызверяется — и киваю:

— Валяй… — падаю опять на траву, руки в стороны, заплющиваюсь.

— А если залезть на Дом-до-неба — увидишь Твердь?

Аж вскакиваю.

— Сдурел! Если падший увидит Небесную Твердь — он сгорит в синем пламени. Грех!

Делаю страшные глаза и стараюсь говорить грозно.

Он хохочет.

— Ужо я вам задам! — доносится с той стороны холма, возвещая, что баба Кора нас нашла и трёпки не избежать.

— Давай спрячемся? — предлагает Тотошка, а сам аж подпрыгивает на месте. — Пусть эта ластоногая нас поищет!

— Не смей называть её так! — цыкаю я и выпаливаю первое, что пришло: — А то буду дразнить тебя собакохвостым вислоухом.

Он проникается и грустнеет.

Баба Кора нагрянывает или нагрядает, не знаю, как точно, но выглядит это внушительно: тётка метр восемьдесят ростом в малиновой рубахе и с ружьём.

Торопеем.

Не, стрелять в нас она не будет. Просто назад пойдем через базар. А там без ружья никак. Мы такие-сякие. Вечно ей проблемы делаем. И если Тотошку можно оттаскать за ухо, то мне-то, дуре двадцатилетней, должно быть стыдно. И мне стыдно.

Потому винюсь:

— Ну прости! Так хотелось увидеть небо!

— Будет вам небо в алмазах, если Тодор до вас доберется! — печально качает головой баба Кора и блестит на нас очками. Очков — две пары, так как глаз — четыре. Так я учила таблицу умножения на два.

Вешаю голову:

— Ну, правда, прости, не подумала…

— А пора бы уже! Здоровая!

Тотошка прыгает вокруг и тараторит:

— Не злись! Не злись!

— А вот и не буду! — с показным равнодушием говорит она. — Нужны вы мне — нервы тратить. Пусть вас Тодор со своими кашалотами сцапает и втулит кому-нить за гроши, как ту Арнику.

— Ну Арника ж страшная была, а нас-то почему за гроши?! — обижается Тотошка.

— А за твою тощую тушку никто больше и не даст. С тебя ж даже пирожки не сделаешь — кости одни!

— Ну почему как я, так сразу пирожки! — он плюхается на задницу в знак протеста и возмущенно складывает руки на груди.

— Пошли, Юдифь, а он поторчит тут сам — узнает, — баба Кора хватает меня свободной клешнёй (ну а чё, если у неё вместо одной руки — клешня, как у краба?) и волочёт прочь.

А мне жалко Тотошку и страшно за него.

***

— Да раз твою же ж мать! — орёт Карпыч. — Всем глаз на ж**у натяну! Будете у меня землю жрать!

Карпыч всегда орёт на поезда.

А они обычно идут мимо. Пассажиры выкидывают из окон всё подряд, а ему потом выгребай. Ведь начальство приедет, и тогда уже он сам выгребет по полной. Выгребать Карпыч не любит — ни мусор, ни от начальства.

Собрав всё выброшенное в одну кучу, поджигает из огнемёта и плетётся назад в будку.

Тут топчан, заваленный тряпьём, стопа древнючих бумажных газет, колченогий стул, берданка да кухонный синтезатор.

Синтезатор — штука хорошая. Клацнул пару раз рычажками — и вот она, жратва-то. Правда, хлеб, вода и самогон выходят у него погано, но зато лук и селёдка — вполне съедобно. Карпыч на него не орёт, что вы, ни-ни. Кормилец же. А ну навернётся! Старенький. Лет пятьдесят назад помереть должен был. А всё жужжит и кормит.

А ещё есть часы. Большие. С маятником. Они упрямо идут. Зачем-то считают время неизвестного дня в неизвестном году. Потому что часы есть, а календаря нет.

Карпыч достаёт нехитрую снедь, чмокает синтезатор в табло: спасибо, мол, отец родной, — и идёт к подоконнику.

Стола нет. Ест на газете. Чавкает гнилыми зубами и читает. Некоторые буквы, а с ними и слова, похожи на нынешние. И получается занятная игра, головоломка целая. За пятьдесят лет Карпыч не разобрал и страницы. Долго крутил неприятное слово «кризис». Так и не понял, но созвучно было с анусом.

Что такое анус — Карпыч знал. Потому и решил для себя: кризис — значит, ж**а.

Ага.

Ещё нравилось ему слово стрелочник. От него веяло родным. Только вот сообразить Карпыч никак не мог, отчего стрелочник-то во всём виноват. И жалел беднягу.

Пообедав, собирает остатки и кидает в топку. Та довольно взрыкивает, прожора. Озаряет комнату яркими всполохами своего насыщения.

Глава 1. Черт с ним, с промокодом!

красота умерла полтора столетия назад…

агония затянулась…

.. наслаждение непристойно…

Слова — листьями на ветру. Не мои. Ветер бросает их под ноги, шуршит ими. И в уличном кафе, где сидим мы с Машей, становится романтичнее. Здесь царит удивительная бездумная лёгкость. Ею веет от столиков на тонких металлических ножках, от складных деревянных стульев, от кованого заборчика вокруг клумбы, от яркого, так подходящего к осени, кустика рыжих дубков. Будто время остановилось и никуда не надо идти. А между тем город уже проснулся и спешит по делам. Вон к серым корпусам моей альма-матер, что как раз напротив кафе, тянутся студенты. По трассе справа шумят машины, а слева — деловито тарахтит трамвай.

Самое начало октября.

В наших краях ещё тепло, но деревья уже хохлятся и роняют листву, словно заранее сетуют на грядущие холода.

Листья, ветер и красивые фразы из ниоткуда — им и мне к лицу осень.

— Ты о чём вообще? — спрашиваю Машу.

У подруги модная стрижка, волосы крашены перьями. А из-за подводки и без того выразительные голубые глазищи кажутся нереальными. На Маше белый топ с чёрной кошкой и брендовые джинсы в обтяжку. Фотомодель просто.

Она злится на меня.

— Опять не слушаешь!

— Прости, отвлеклась. Книга, значит? — сижу, покачивая ногой, верчу кофейную чашку.

— Она самая, — Маша прикладывается к пивной кружке. Поднимает руку, и становится видна татуировка: чёрно-красный змей обвивает запястье, таращится недобро и всё на свете знает.

— Видишь, слушала! — чуть подначиваю я.

Она угукает и кивает:

— Так вот — это сама крутая книженция всех времён и народов! Читаешь — и как три-дэ фильм. Супер!..

Её перебивает звонок, это отец. Я работаю у него в фирме, так что получается он мне одновременно родитель и начальник. Удобно.

— Ирин, ты скоро? — интересуется папа.

— Пять минут, мы тут с Машей Смирновой сидим, — обещаю я и краснею, потому что вру. Пяти минут у нас никогда не бывает. — Подождёшь?

Отец это прекрасно знает, поэтому в трубке усталый вздох:

— А мне что ещё остаётся? Машеньке привет, и папане её не хворать.

Прикрываю трубку рукой, говорю:

— Привет тебе!

— И ему, — Маша рисует в воздухе сердечко. Мой отец — её крёстный.

Кладу трубку, поправляю сумку на спинке стула и возвращаюсь к прерванному разговору:

— Ну и чего в той книге такого уж особенного, что даже нечитающая ты так прониклась?

Потягиваю к себе блюдце с орешками и с хрустом разгрызаю фисташку. Люблю такие — полураскрытые, добраться до ядрышка — квест пройти.

— Знаешь, как наркотик. Сама того не ожидала! — поясняет она, глядя куда-то в небо, поверх моей головы. Отхлёбывает ещё пива, достаёт смартфон и быстро ищет нужное.

— Вот, — показывает мне, перевесившись через стол. В таком положении черная кошка на её белом топике выгибает спину, как настоящая. Вот-вот зашипит.

— Как ты нашла её?

— Мне прислали ссылку. ВКонтакте. Вчера около часа ночи.

— Ты же уже достаточно взрослая девочка, а всё открываешь ссылки от неизвестных аккаунтов.

— А чего мне бояться, я же профи! — она гордо выпячивает грудь. — С мошенниками на раз-два разберусь, — проводит по горлу унизанной перстнями ладонью. — Да и станут лохотронщики ссылку на книгу присылать. У них методы другие.

Ну она и впрямь, наверное, лучше знает, всё-таки специалист по SEO-оптимизации. Но я не сдаюсь — лишний раз перестраховаться никогда не мешает. Такой у нас, бизнес-аналитиков, закон.

Поэтому говорю:

— А почему бы нет? Ты вон втянулась, сейчас начнут доить.

— Нет, там всё по-честному. Только автор недавно платную подписку открыл. Но это не проблема, недорого.

— Вот! Слушай впредь голос разума в моём лице.

Маша фыркает, как рассерженная кошка.

— Ага, щаз. Не будь такой подозрительной, бизнес-вумен ты наша. Автору тоже надо кушать!

Оправляю строгий английский воротник своей серой офисной блузки. Строгая, идеальная одежда — щит, за которым мне надёжно. Выпрямляю спину, складываю руки перед собой в замок, как на планёрке. Теперь защищена и можно продолжать разговор:

— Хорошо, допустим. От меня-то что надо?

У Маши всегда длинные и путаные подводки. Она допивает пиво, настраивается. Мнётся, в глаза не смотрит, ёрзает.

— Короче, тут такое дело, — говорит и сжимает кружку так, будто собирается раздавить. Я на всякий случай отодвигаюсь подальше, чтобы не забрызгало стеклом. — Сегодня ночью будут разыгрывать промокоды. Там будет конкурс. Несложный. Только репостнуть надо и нажать «Рассказать друзьям». Мне очень хочется выиграть. Нет, я бы и купить могла, и собиралась уже. Но автор пообещал, что те, кто будет участвовать в розыгрыше, получат доступ к бонусным главам. Только они!

— Что ж, — развожу руками, — могу только искренне пожелать тебе удачи.

Кажется, эта книга и впрямь как дурь, вон, Маша не в себе.

— Ну блин! — взвивается она. — Мне не нужны твои пожелания удачи, мне нужна твоя удача! Ты ж у нас везунчик по жизни, а, Ирка? О тебе все говорят: в рубашке родилась. Не то что я — тридцать три несчастья. Пожалуйста, поиграй за меня. Очень хочу прочитать бонус.

— Прям не книга, а какой-то клуб избранных, — говорю я.

Маша пожимает плечами.

— Не знаю. Они там мутное написали. Что, типа, выбирают «своих читателей». Самых удачливых, смелых и отважных. И их ждёт незабываемое путешествие. Представляешь, они говорят, что их текст затягивает, — она снова наклоняется ко мне, переходит на шепот. — В буквальном смысле. Ты сам можешь стать героем этой истории...

— Да ну. Кстати, как книга называется?

— «Битва за розу», автор Сергей Адов.

— Ого, звучит прям как «Код да Винчи».

— Ага, чем-то похоже, — рассеянно замечает она, набирая сообщение, — я тебе логин-пароль скину, ОК? Поиграешь? Мне нужен этот промокод, хочу прочесть эти дополнительные главы, прямо ломает.

ГУДОК ВТОРОЙ

Весна лезет внутрь нагло и зелено. А в башку — дурные мысли: а чё, всё зеленое — такое наглое? Вон, даже Разрухи, что отсюда, с холма, отлично видать, все заплела. Там в Разрухах дома облезлые, безглазые. Зыришь на них и кажется, вот рухнут, такие трухлявые. Железки там разные, когда ветер, скрипят. А ещё машины всякие. Торчат, будто из земли и повсходили. Вот такими драными и негодными. Но Гиль говорит, что и годное есть и всё равно в Разрухи ходит — ищет всякое. Гиль у нас мастер. В его холщине всяких деталей полно.

Зырю на Разрухи с тоской — туда бы, полазить. И весну потрогать. Трава на холме вон мягкучая какая, может и змеи те зелёные, что по домам ползут, тоже мягкие.

А ваще хрен с ней, с весной. Там Тотошка один!

— Вернемся, а?

Тереблю бабу Кору за рукав и подскуливаю.

— Нет! — отрезает она. — Пусть умнеет.

Скисаю:

— Умнеть долго. А кашалоты, монстрилы эти, — они ням и схрумали. Ну, давай?

Пока я её убалтываю — несётся сам. Только взрослые в сторону — сразу на четыре мосла. Пыль столбом, и задние лапы впереди. Уши по ветру, морда радостная. Гад.

Тотошка, вон, любит весну и за хвостом погонять.

А у меня из-за него в душе пискляво и тоненько-тоненько… воет…

Уууууу… Убила б…

Вернулся!

Реветь не буду, перетопчется.

Но, блин, самой хочется на четвереньки и носится по-тотошкенски.

Чтоб слюнями забрызгать всё. И гавкать взахлёб.

Баба Кора в шоке.

— Тотошка! Немедленно! — и дрожит на него щеками.

— Ластоногая!

— Урою!

Все в порядке. Можно вздохнуть.

И Дом-до-неба, весь зеленый от мха и вьюна, теперь кажется добрым. И ваще, где ещё так клёво, как за Рубежом.

А спустимся вниз — и исчезнет всё: и зеленое, и синее. Будет только серое, и не поймешь, что весна.

Разрухи, наконец, остаются позади и сверху. Пересекаем Рубеж — и здравствуй Залесье! Будто в канаву нырнули: мутно и воняет.

Задрипанные холщины тянутся с двух сторон, в них напихано всякого — хмамиды, железки, штуки всякие из Разрух. Рядом торговцы. Впаривают, значит, своё. Падшие между теми холщинами ползают, как снулые. Серо. Ни травинки. Пыль одна, красновато-зелёная. И вонища.

Базар.

Много тут всяких недобрых. Могут утащить и самого тебя впарить с потрохами. Как ту Арнику.

Здесь ждёт Гиль. Смотрит строго, головой качает. Бабу Кору жалеет: мается она с нами, неслухами. Гиль, он хороший, хоть и зелёный.

Большой, сильный. Кулаки у него, как моя и Тотошкина головы. Как даст!

— На базаре что?

Говорит баба Кора, мы стоим виноватые, потупились и молча.

— Тихо, — рыкает он. У него даже «тихо» выходит грозно. — Ангелы низко сегодня. Кашалоты в осадке.

Смеются. Тяжело и невесело.

— Живём! — кивает баба Кора нам. — Пошли, мелюзга. Жрать хотите, небось.

А я смотрю на неё и внутри щемит. И из-за Гиля тоже. Как раньше из-за Тотошки. То ли радостно, то ли до слёз. А может вместе. И хочется лезть с объятьями, но нельзя. Обидятся ещё. Особенно, Гиль.

Поэтому улыбаюсь, тру зеньки и тяну:

— Блиииииннн!

На том и идём: они впереди, мы с Тотошкой следом.

И в сырости Залесья нам тепло.

***

Больше всего Карпычу нравится тереть за жисть. Тут он мастак.

Днями готов.

А в тёрках главное выяснить мужик ты или нет. Для Карпыча это выясняется распитием самогона и чисткой морды. В этом-то и заключается мужиковость.

А ещё — про баб говорить. Карпыч любит вспоминать личный рекорд — пять за ночь. Он ещё ого-го, мог бы так жару дать, да денег нет. А Продажные и их дилеры нынче втридорога дерут, не то, что раньше.

Прежде, бывало, баба за одни только россказни о счастливых билетах да чудо-поездах сама предлагала. А щаз… Махнуть рукой да плюнуть.

Женитьба, по его, блажь.

— Зачем?

И действительно: топка горит, часы стучат, синтезатор-отец-родной пашет. А вообще б зашибенно было, если бабки печатал. И баб.
Наверное, никогда не научусь думать, как Карпыч.

Но зарекаться не стану. Самогон же, вон, пью.

***

— Почитай! Почитай!

Тотошка галдит уже битый час. А мне неохота.

Сам он не может — падший. Буквы им не даются. Как баба Кора научилась — загадка. Наверное, это из-за четырёх глаз. А Тотошка-то обычный.

— Ну плиз-плизик! — донимает он.

— Вот же достал! — тихо бешусь. — Зачем тебе?

— Хачухачухачу… — и так до бесконечности.

Веско.

Сидим в бабыКориной холщине. Хоть и день, а тускло, аж глаза на лоб лезут. Тут всё мутное. Хорошо, хоть не сырое. Нам Гиль чем-то холщину обшил — теперь не течёт. Гиль — мастак всё устраивать. К нему даже синтезаторы носят, чтоб подкрутил. У него в холщине до чёрта железок. И светильник яркий, не то, что у нас.

— Не буду! — отрезаю я, и устраиваюсь на нарах. Их баба Кора сама сколотила. Вкривь и вкось, но крепкие. Заворачиваюсь в ветошь, так теплее. Тотошке — хоть бы хны: у него шерсть!

— Ну тогда расскажи!

— Отвянь…

— Ну чё те трудно?

Вздыхаю.

— Про чё те?

— Про Рай! — а сам лыбится вовсю.

— А те зачем?

— Просто. Он похож на Небесную Твердь?

— Наверное. Нам их всё равно не увидеть: ни Рай, ни Твердь.

— Данте же тот, чё ты читаешь, он же видел.

— Сравнил!

Кривит морду.

— Ты же слышал, что взрослые говорят: падшие, мол, сквозь землю проваливаются и летят-летят. Вниз и ниже. В ад, во.

Он крутит головой, так, что уши по шее бьют.

— Нихачунихачунихачу…

— Эй, ты чё?

Во, в слезах весь. Чё делать?

— Вниз — не хочу! — мусолит лапой морду. — Хочу — вверх, как ангелы и Данте.

— Глупый! — треплю по загривку: когда он ревёт, хоть самой начинай.

— Нельзя же! Сгоришь!

— Пусть! Только бы полетать! Разок!

Блин…

Притягиваю к себе. Чмокаю в нос. Затихает. А внутри — муторно и серее, чем вокруг.

Глава 2. Вот тебе и чтение на ночь!

…начнется дождь.

Будто наверху кто-то открутил вентиль на громадной трубе, и тонны воды разом опрокинулись на меня.

Дрожу так, что начинаю переживать за свои зубы — как бы не повылетали. На мне — ни одной сухой ниточки.

Ливень — стеной.

Так-так-так. Протёрли глаза! Какой дождь? Откуда?

Я дома за компьютером. Собираюсь читать книгу этого Адова, что-то о розе. В рекламке говорилось, что книга живая, и читатель, который её откроет, попадает в другой мир. И я что попала?.. Да ну, бред какой-то. Такое только в фэнтези бывает.

Что там дальше? Я клацнула по ссылке, и неведомый чувак зачитал мне пафосный текст про непристойность наслаждения… Последнее, что помню: когда голос замолк, буквы посыпались. И пол потёк, как часы на картинах Дали.

Потом не помню, и вот теперь тут.

Всё.

Люди какие-то странные, обступают. Такое ощущение, что я на съёмочной площадке и здесь снимают какой-то арт-хаус. Окружают меня женщины. Какие-то страшные, из кунсткамеры прям. Массовка, что ли?

Да где я, в конце концов? Что вообще происходит?

Да что за чёрт! Холодно-то как. Что ж вы артистов морозите? Опускаю глаза, вижу, что стою в луже, босиком, между пальцев противно чавкает мокрая глина.

Это сон! Я вырубилась прямо за компом! Видимо, последствия сумасшедшего дня! Сейчас сильно-сильно зажмурюсь и проснусь. Всегда срабатывало.

Раз, два, три.

— Айринн! Что ты меня позоришь на всю Страну Пяти Лепестков!

Приоткрываю один глаз: я всё ещё здесь.

Но где это здесь?

Что там было в тизере? «Головокружительное путешествие в Страну Пяти лепестков»? Оглядываюсь. Впереди какой-то барак. На пороге толпятся ещё девушки в серых одеждах. На мне тоже надето нечто подобное. Бесформенное и насквозь мокрое.

Сквозь пелену дождя удаётся разглядеть вывеску над входом.

«Обитель лилий»

Мы чтим интердикты Великого Охранителя!

Да, всё это было в презентации к той книге: и Великий Охранитель, и интердикты.

Стоп! Я всё-таки в книге? Нет и ещё раз нет! Этого просто не может быть. И ладно бы ещё попадание в какой-нибудь альтернативный магический мир, которыми изобилуют современные романы.

Но в книгу? Как?

— Айринн, тварь!

Визгливый голос перекрывает грохот воды.

Женщины обступают меня плотнее, заставляют пятиться.

Молчат, сопят.

Айринн? С утра вроде была Ириной.

Хорошо, пусть Айринн. Это ещё не самое страшное. Главное не паниковать. Постараться сосредоточиться на происходящем. Если вдруг, во что, конечно не верю, я в книге, то стоит разобраться что к чему и где здесь заветные строки «The end».

Девушки напирают, сзади орут:

— Остолбенела что ли, гадина?!

Оглядываюсь и оказывается зря: тётка размером со шкаф способна напугать любого. Ёжусь — не знаю даже от чего больше: от её ли внушительных габаритов, или от адского холода.

— Всякий стыд потеряла, убогая? — не унимается тётка. — Сбежать решила. Позорить меня вздумала?!

— Извините, — выдавливаю я, зубы стучат, язык онемел и сама скоро превращусь в кочерыжку, — вы не подскажете, где можно согреться и обсохнуть?

Наверное, (а судя по одежде этой дамы тут где-то вторая половина девятнадцатого века), мне стоило бы сделать книксен, но я не умею. Поэтому кланяюсь в пол, искренне надеясь, что это сойдёт.

— Ты что, ещё и умом тронулась?! — досадливо морщится незнакомка. — Что это за цирк?

— Извините... — бормочу уже тише. Обнимаю себя руками и понимаю, что если сейчас не попаду в тепло, воспаления лёгких не избежать.

Тётка разворачивается, грузно, всем корпусом и кричит:

— Агнесс, клешерукая, неси зонт! Она мне живой нужна!

Одна из девушек обступивших меня, толстая и прыщавая, срывается и бежит в барак. На хлипком крылечке другие девчонки — и совсем малышки и подростки — жмутся в стайку, как намокшие воробушки. Та, которую отправили за зонтом, пробирается через группку и вскоре возвращается с ним и какой-то ветошью.

Вид девицы доверия не вызывает: как-то слишком ехидно она ухмыляется, да ещё и косит. И барахло в её руках явно не первой свежести. Но мне выбирать не приходится. Всё лучше, чем стоять под проливным дождём.

Агнесс, кажется так назвала её та тётка, набрасывает тряпки мне на плечи, поднимает надо мной зонт и грубо шпыняет в бок:

— Пошли, принцесса.

Она сильно шепелявит, и когда скалится, должно быть, злясь на поручение, замечаю, что у неё не хватает зубов.

Агнесс ведёт меня к крыльцу. Жительницы «Обители лилий» расступаются, пропускают внутрь. Холл длинный и одинаковый: окно-простенок-окно… Стены — белённые по штукатурке. Грубо, грязно, наспех. И создаётся впечатление, что серость въелась в этот мир.

Меня заводят в какую-то комнату и бесцеремонно толкают на кровать.

— И чего тебе неймётся, убогая? — зло кидает Агнесс.

Не отвечаю, поджимаю ноги, дрожу. Тут не до разговоров.

— Тётушка для тебя всё! Кормит-поит-одевает, а ты! Вот чего надо? Куда ты, дура, пойдёшь? Мир за Болотной пустошью разомнёт тебя в труху. Если на салигияров не нарвёшься.

— Кто такие салигияры?

Переспрашиваю, потому что слово кажется мне слишком неуместным, чтобы произносить его в холодной каморке, похожей на сарай.

— Забыла?! — Агнесс округляет глаза, будто увидела паука. — Они следят за исполнением интердиктов Великого Охранителя.

— Интердикт… запрет… это слово было там…

Агнесс швыряет мне старое пальто, заворачиваюсь в него, становится теплее. Смаривает в сон.

Да, скорее! Заснуть и проснуться в своей постели.

Последнее, что, кажется, произношу вслух:

— Пустьзакончитсякошмар!

Одним словом, быстро, на выдохе. Как загадывают желание прежде, чем потушить свечу на именинном торте.

И проваливаюсь в черноту ...

Не просыпаюсь, но заболеваю. А болеть здесь также непристойно, как и наслаждаться. Ты становишься обузой, виснешь на шее других.

ГУДОК ТРЕТИЙ

…Тотошка скулит где-то там.

Тоненько так, противно, на одной ноте. Цыкаю на него:

— Умолкни! Поспать дай!

Пытаюсь повернуться набок и сунуть руку под щёку, но тут врубаюсь — что-то тянется! Тонкое, поблёскивает, впивается тонким носом в ладонь.

Что за хрень?

Вырываю, брезгливо отбрасываю от себя… и зависаю. Зырю на них, они на меня.

Тру зеньки, блымаю.

Не исчезают.

Белые такие, правильные. И комната белая и светло так, хоть зажмуривайся.

А скулит не Тотошка, а какой-то прибор, вроде тех, что таскают Гилю.

Сонник действительно опасен? Я двинула кони и теперь в Небесной тверди?

Самой хочется выть, как тот прибор.

Один из белых отделяется от группы, подходит ко мне и лыбится:

— Мария Юрьевна! Какая вы молодец, я же говорил Юрию Семеновичу, что вы справитесь! А он переживал! Сейчас позвоню, скажу, что вы очнулись! То-то рад будет! А там, глядишь, при такой динамике быстро на поправку пойдёте!

Зырю на него, прифигев. Вроде на вид солидный такой, с пузиком вон, лысоват. А несёт сущую пургу!

— Неа, — мотаю головой, — на поправку не пойду. Мне не нужно. Я по жизни здорова, даже ноздретёком никогда не страдала. И вообще-то баба Кора и остальные… они кличут меня Юдифь, а не Мария.

Он снова лыбится, но уже не так радостно, как в начале. Думал, проведёшь меня на мякине? Заройся! Я не таких на место ставила!

Он пятится к остальным белым, шепчутся. Косят на меня.

Плевать. Главное, сейчас избавиться от этих тонких, прозрачных червей, что повпивались в моё тело. Больно и не могу глядеть на них, не морщась. Но отрываю всех.

Бесит, что белые говорят непонятно, как не топорщу уши. Хотя, кое-что, да ловлю.

— … черепно-мозговая травма… осложнения…

Кароч, эти мозгляки считают, что у меня крыша поехала? Походу на то. Вон, зыркают жалостливо.

Психов все жалеют.

Может, это и на руку.

И тут стена отползает! Зуб даю, так и поползла вбок! Я аж очканула слегка и начала ныкаться под нары, на которых лежала.

— Игорь Дмитриевич! Наша больная… — это говорит юница. Примерно моих лет, вся такая фифа и прям гризетка! Гиль таких любит, говорит, пахнут вкусно. Жрёт он их что ли, перед тем как? Только щаз доходит, что эта юница тычит в меня пальцем, потому что я за нары заныкалась.

— Мария Юрьевна, — приторно канючит белый лысый с пузиком, — будьте умничкой, вернитесь в постель и примите процедуры!

И вот после этого слова начинает доходить! Баба Кора была за Сумрачным лесом. Говорила, там Страна Пяти Лепестков. Не любила вспоминать, но проболталась, что её там держали в какой-то лаборатории. И там были процедуры. И ещё там ширяли. И глядя на железную тарелку у этой юницы, я даже понимаю — чем. Вон та хренька, явно. Прозрачная такая, с тонким носом, как у тех червей. Явно она для ширки. Не позволю себя ширять.

Ой, ору это вслух.

— Успокойтесь, — ободряюще и ласково говорит лысик. — Хорошо, вы недавно очнулись и слегка дезориентированы. Так что пока — никаких уколов. Леночка, — обращается он к юнице, — отбой. Скажите, процедуры Смирновой на сегодня отменяются, — и снова ко мне: — Мы сейчас уйдём, а вы постарайтесь поспать. Хорошо?

Киваю из-за нар.

Он подходит к столику, кладёт на него какой-то зеленоватый кружочек.

— Если не получится заснуть, примите это.

Киваю опять: на всё согласна, только уходите.

Они и правда уходят, задвигают стену. Странные.

Шарюсь по комнате. Белизна такая, пипец аж! Никогда не видела, чтоб так бело. А ещё, рядом с нарами — высокими и мягкими, лежать приятно — цветы. В Залесье их нет, а те что вырастают, хилые и умирают. Эти яркие, пахнут. Мммм…

Чудесно.

Вроде не страшно.

Но сонник тоже — няшка и сопел, а забросил вон куда.

Стоп! Лысик сказал: поспать!

Это вариант. Если задрыхну — вернусь, стопудово. Простите, ангелы, вы, канеш, белые и у вас пахнут цветы, но как-то в Залесье оно привычнее. Да и как там Тотошка без меня! Не могу бросать, приручила ведь.

И баба Кора. И Гиль, огромный, зелёный Гиль. И все. Даже Тодор с кашалотами лучше, чем здесь.

Зато будет что рассказать, представляю, как станут ржать! И будут говорить, что гоню. А я пообижаюсь, но потом поржу с ними.

Хочу домой.

В холщину. На бабыКорины нары.

Беру зелёный кружочек. Глотаю. Лезу назад, ёрзаю, мощусь. Вот так.

— Зеньки закрывай и бай-бай, — шепчу под нос. И внутри становится хорошо. К ним. Только бы скорей…

Цветы пахнут… сладко-сладко… аж голова плывёт…

… и потолок… белый… всё белое…

… прибор воет тоненько, как Тотошка…

… скоро…

...нары подо мной вертятся волчком.

Бывай, Небесная твердь.

А потом серое всё и лечу.

***

Даже больше чем дождаться «Харон», Карпыч мечтает в отпуск. Рвануть в Летнюю губернию, где пляжи с пальмами и бабы сплошь голиком. Он был один раз, знает, что говорит. Кутил там сутки напролёт, до зелёных человечков.

Но отпуск не дают, сволочи.

Сами там, тычет наверх, жируют, по баням да курортам, а ему здесь загибайся, в Зимней.

— Разтудыть их в калину! — беззлобно, впрочем, ворчит он и садится чистить бердандку. — Охота скоро, малец. Надо успеть.

Бить будет звезды.

Говорит, всегда до двух десятков в одну охоту сносит. До земли, правда, хорошо если две-три долетит, но и их не найти.

— Вот был у меня Барбос. Ух, он их таскал. Днями мог. Я палю, он сидит рядом, хвостом бьёт, скулит. Только крикну: ату. И всё, погнал. Только лапы задние поперед передних летят. Так уели его, гады.

Уели — фигурально. Забрали и — к спящим. Ей-ей, он уверен. Когда-то хотел разнести Небесную Твердь и спящих. Добрался бы, уверен. Но теперь поостыл. Гори оно всё … Только вот от спящих все беды этого мира. Но то ли ещё будет, если проснуться…

Поэтому и создали ангелов. Не спящих беречь — нас от них.

Глава 3. Коллизии без Колизея

Справа от меня тоненько голосят. Присматриваюсь — девочка лет десяти. Агнесс гаркает на неё:

— Заткнись, Лэсси.

Но та мотает головой и упрямо твердит:

— Я не хочу умирать! Не хочу! Не хочу!

— Ты не умрёшь! — шепчу ей и обнимаю. — Тише-тише, кот на крыше, а котята ещё выше…

В детстве я любила эту песенку, и мама баловала меня ей. Лэсси явно никто никогда не баловал. И хотя все смотрят на меня злобно, девочка успокаивается. И самой становится легче, особенно когда замечаю в полумраке, как она улыбается мне.

— Айринн, а котята красивые?

— Да, очень … — честно признаюсь я. И становится почти дурно от осознания, что десятилетний ребёнок ещё ни разу не видел котят. Обнимаю малышку крепче, баюкаю и продолжаю петь.

— Они невкусные, — влазит в наш разговор сидящая у стены Кайла. Она, как успеваю узнать за время болезни, попала в приют в семь лет. До этого — была попрошайкой. Её продали тётушке за два гроша: — Я ела как-то.

Лэсси испуганно смотрит на меня, ищет поддержки. В её белокурой головушке сейчас рушится мир: есть красивое!

Улыбаюсь горько…

наслаждение непристойно…

Время виснет, лишь шагомеры измеряют его...

Мы молчим. Всем слишком страшно. Всё слишком неопределенно. Одна надежда — что всё-таки сразу убьют.

Останавливаемся. Выгружаемся на вымощенный булыжником крытый двор. Дорогой толкаемся и ругаемся.

— Леди! Леди! Вспомните, что вы — леди!

Мы — леди? Оглядываюсь на этого ненормального: молоденький, лет восемнадцати, высокий и хорошенький. Весь в черном. На кокарде фуражки — дракон изрыгающий лилии. А выше красуется — S.A.L.I.G.I.A.1 Вспоминаю, как до болезни услышала впервые — салигияры. Так вот они какие. Их же зовут ангелами, и скоро понимаю — почему.

Люси, виляя бедрами, подходит к салигияру и говорит:

— Эй, красавчик, если ты нам расскажешь, кто такие леди, мы может и вспомним?

А сама пытается обнять.

Он шарахается от неё. Глаза — невинно-синие — наполняются ужасом.

Хм…

И это ими-то пугают детей?!

Но тут он прокашливается, красивое нежное лицо становится жёстким и строгим.

— Мне приказано позаботиться о вас, но для это вы должны вести себя прилично. В противном случае буду вынужден заклеймить вас Печатью Греха, и тогда разговаривать с вами будут уже другие и по-другому, всем понятно?

Мы затихаем и киваем.

— Вот и славно, — почти ласково говорит он, — меня зовут Вячеслав Дрогов. Исполнительный дознаватель. Пока мы идём, советую вам вспомнить семь интердиктов Великого Охранителя.

Молчим. Не знаю, кто там что вспоминает, я думаю лишь об одном: скорей бы всё закончилось. Хоть чем-нибудь.

Лэсси хватает меня за рукав и что-то бормочет. Прислушиваюсь — молится. И откуда только знает? Молиться здесь вроде не учат. А ещё не учат надеяться, мечтать, питать иллюзии. С ранних лет девочки живут в реальности: никто не поможет, не спасёт, чуда не случится. Холод, голод, работа, сношение — это всё, что им известно о жизни. Иной раз кажется: а зачем живешь? И думаешь сам себе: а просто ничего другого не умеешь. Вот и цепляешь за это единственное, что у тебя есть, вроде как Лэсси сейчас за меня.

Трясу головой. Снова не мои мысли. Они уже не пугают, но по-прежнему настораживают. А мне нельзя терять себя. Поэтому улыбаюсь Лэсси — улыбаюсь собой, а не запуганной Айринн, — и позволяю себе ложь, которую всегда ненавидела сама:

— Всё будет хорошо.

Глазёнки блестят. Лэсси верит.

Наш проводник останавливается у огромной решетчатой двери, опускает какой-то рычаг, и та со скрипом отъезжает в сторону.

Камера десять на десять. Мы набиваемся до отказа. Сидеть нельзя. Только стоять. Дознаватель уходит. Появляются они.

Вот эти уже могут напугать.

Потому-то девушки шарахаются всем скопом подальше, в ужасе лепечут:

— Душегубцы!

И иного названия эти тварям подобрать сложно. Серые, бугристо-осклизлые. Глаза водянисто-сизые, без зрачков. Сами громадные, неповоротливые. С отвислых губ капает слюна. Облепив нашу камеру, они гыкают, пялятся и жестами показывают, что будут делать с нами.

Мутит. Почему дознаватели не уберут эту мерзость от нас? Они же пугают младшеньких: вон, ревут ревмя. И я взрываюсь, наверное, даже у апатии есть предел и точка кипения. Продираюсь к решётке и ору прямо в их бестолковые слюнявые морды:

— Эй вы, уроды, валите отсюда! Ничего не получите! Вы… — и дальше уже совсем нецензурное, плохоосозноваемое и неимоверно злое.

А я могу, когда доведут.

Все — и девчонки по сю сторону и душегубцы по ту — замирают, потрясённые моей яростью. Пучеглазые твари что-то бурчат и медленно уходят. А мои товарки, чуть повременив, разражаются радостными возгласами:

— Ну, Айринн! Ну, дала!

И глядят на меня, как на спасительницу. А я только сейчас понимаю, что сделала. Сползаю по стене и вою: громко, навзрыд, от запоздало накатавшего страха.

Потом приходит всё тот же дознаватель, синеглазый Вячеслав, и уводит троих. На фильтрацию.

Потом — ещё троих и Агнесс. Она идёт понурая, куда девался былой задор подначивания. И мне становится её жаль. Так их и уводят, одну за другой…

Никто не возвращается.

В камере становится пусто, можно даже сесть, вытянув ноги. Молчим. На слёзы нет сил…

Время повисает опять. Становится осязаемым и вязким.

Младшенькие — Лэсси, Тинка, Зоя и Кэлл — собираются вокруг меня. Я теперь их героиня. Старших, негласно, тоже, но они не так откровенны.

Лэсси, на правах моей первой подопечной, просит:

— Расскажи ещё про котят…

— Лучше их увидеть, — отвечаю честно. Но малышки смотрят на меня так просительно. И я решаюсь, прокашливаюсь и начинаю: — Жил-был котёнок… Он был…

— … пушистый и рыжий… — снова встряёт Кайла, но в этот раз я ей даже благодарна. И дознавателям, которые ещё не забрали её.

ГУДОК ЧЕТВЁРТЫЙ

...они нагрядывают быстро. Лысик чуть позади, а здоровяки — побегают. Оба сразу, хватают, крутят, уроды.

Визжу, лягаюсь, пытаюсь укусить.

Толстый кидается на них:

— Не трогайте её, слышите?! Это не она! Это не Мария Смирнова!

Кто бы его слушал! Отшвыривают, как того прыгуна. А потом добирается лысик, ширяет — тонко, больно. Во мне — огонь и муть. Сгораю и всё плавится в мареве.

Прости, Тотошка. Дура, что не слушала... Теперь знаю, почему убивают сонников …

…что за на фиг? Кто подсунул мне под голову кирпич? Ай, сссссс... Убью!

Мотает по сторонам, всё затекло и башка вот-вот лопнет. Ненавижу всех, в этой холщине уже и поспать нельзя! Опять куда-то рыпаются! Не сидится бабе Коре на месте. А может Тодор? Стоп!

Веки пудовые, не поблымаешь, как раньше. Разлепляю однако, зырю. Не холщина явно. Стены прочнее. Лавка у стены. Дрожит всё: соображаю — колымага.

Напротив — здоровяки лысиковы. Хоть и правильные, но мерзкие. У одного шрам через морду. Другой лыс, как барабан. Только по краю, ближе к ушам, полоска волос. Дрыхнут вроде.

Но я то знаю: стоит рыпнуться — налетят. А у меня руки за спиной, хламидой скручены, ноги тоже замотали и башка — пудовая гиря. Мне не выкрутиться. Гиль учил лезть, только если можно выкрутиться. А если нет: сиди и жди. Будет ещё.

Жду.

Колымага тормозит, здоровяки вскидываются. Не дрыхли! Так и знала. Один дверь открывает, другой — тянет меня как мешок, по ногам-рукам спелёнатую.

А вот я не торможу, верчу головой, как болванчик: бунь-бунь... Так, лес. Поди, Сумрачный. Уже лучше. Правда, не знаю, где вылезу в Залесье? А ну если у Разрух или на базаре: здрасьте, Тодор, привет, кашалотики, вот и я! Тогда туго придётся. Но близость леса успокаивает — дом близко. Прорвусь! Уж что-что, а выживать умею. Выжила же в Подземельях Шильды, значит, смогу и здесь.

Останавливаемся у дома. Этот не до неба. Так, чуть выше деревьев. Три окна вверх. Красили в жёлтый, да давно и уже облез. Затаскивают в коридорчик, скидывают на скамью.

Напротив дед. Добрый такой. Зеньками светлый. Лыбится, подмигивает мне: мол, живём. Лыблюсь в ответ, хороший дед, заражает тёплым.

Лысый с полоской говорит деду:

— Принимай товар, Петрович.

— Где ж товар?! — слабо возмущается дед. — Барышня вроде, и хорошенькая.

Снова блымает мне.

— Эта хорошенькая ранила психолога в горбольнице! Вишь, спеленали её. Буйна!

Подключается шрамированный:

— Но наш завотделением её хорошо накачал, смирной будет до завтра.

— Эх, дубьё! — качает головой дед. — Вам бы только накачивать кого. Подходу не знаете!

— Ваши знают, вот и найдёте подход. А пока вот тут распишись, — суёт деду какую-то бумагу. Тот черкает и встаёт из-за стола.

— Ну что, красавица, идём что ли?

— Пашка, проводи, — кивает лысо-полосатый шрамированному, и тот снова хватает меня и волочёт. А сам на место деда плюхается и достаёт какой-то прибор: плоский такой, с кнопками.

Что он там делает, уже не рассмотреть, за угол ушли. Дед заводит меня в комнату, и пусть она не такая, как в лаборатории, и нары поплоше, но у меня щемит глаза — никогда своей комнаты не было. Да что там — даже холщины! Даже нар!

Тут нары, столик, сидуха, и главное — окно. И солнце, и небо, и лес.

Сажусь на нары, тогда Пашка со шрамом машет деду: бывай и уходит. А дед качает головой и начинает меня распутывать.

— Что ж ты, красавица, такая молодая, а уже на людей прыгаешь? Нехорошо это.

Ворчит незло.

— Там были спящие, — говорю ему. Ой, как же руки затекли. И ноги! Свобода! Кайф! — А эта, с пружинками, пси-хо-лог, так ведь? Вот, не хотела дать мне их убить. Но я должна, понимаете. Вам же лучше будет. Все беды от спящих, факт.

— Откуда ж ты взялась такая, со спящими своими?

Киваю за окно. Из-за леса, мол.

Но дед понимает по-своему:

— И Демьяновки, что ль?

— Нет же, — головой верчу так, что как не открутилась, — из Залесья. Наша с бабой Корой и Тотошкой холщина пятая от базара.

Дед смотрит с жалостью, гладит по голове.

— Эх, касатонька, не вовремя ты того, — приставляет большой палец к голове, растопыривает ладонь, крутит у виска и присвистывает: — У нас сейчас оптимизация, нормальных специалистов нет. Разбежались все. За зарплату-то такую дурков терпеть! А что были — в городе сёдни. Совещаньеце у них, один Шумских здесь да я. Сейчас пойду кликну его. Какой-никакой, дохтур, хоть и шумских на всю голову сам.

Уже никто не страшен, накатывает усталость и клонит в сон. Вытягиваюсь на нарах и бормочу:

— Ты хороший, Петрович.

— И ты, касатонька.

Он гладит меня по голове.

— А меня ведь уже раньше другой дед спас, там, — показываю пальцем за плечо, где лес. — Первый правильный, которого я тогда увидела. Только злой, ругался всё. И вонял луком. Карпычем звали.

Петрович качает головой, это умиряет меня совсем.

— Отдыхай, красавица, — он забрасывает мне волос за ухо, треплет по макушке. Бредёт прочь, ногами шоркает, у двери останавливается только, говорит глухо: — Только он добрый, этот Карпыч твой, раз спас.

— Не, он злой, ругается. Только не любит, когда слабых обижают. И пса своего искал, Барбоса. Странный.

Петрович уходит. А я перебираюсь на подоконник и смотрю на облака. Вижу в них Тотошку и становится… невыносимо...

Хочу домой. Пусть скорее этот шумный осмотрит меня. А Петрович отпустит, зуб даю.

***

Сегодня Карпыч доволен. Телеграфировали, что начальник его деятельность оценил высоко. Того начальника Карпыч никогда не видел и даже не знает, есть он или это придумка тех, что за телеграфом сидят. Иногда начальник сердит, иногда благостен, но никогда — неравнодушен. Профессионал. Во!

Телеграф — у платформы. В будке. Как работает — неведомо. Но оживает раз в две луны, и ну строчить. Тоже по-старому, как газеты те. Телеграфов таких, поди, уже нет. А этот, вон, всё живёт, трудяга.

Глава 4. Потери и обретения

.. ангел!

Не тот худенький синеглазый мальчишка-дознаватель.

А вот этот. Рогатый, с перепончатыми крыльями и клыками с ладонь. Ангел мира, слишком похожего на тёмные фантазии Данте.

Грешна. Проклята. Нарушила интердикты. Покарай меня! Кара твоя — снисхожение. Через неё заблудшая душа моя обретёт очищение и покой.

Айринн внутри трепещет в молитвенном экстазе, но я не трепещу. Цыкаю на неё, радостно ощущаю, как теряется, уступая руль мне, и пячусь к стенке. Путаюсь в длинной юбке. Ползу по-крабьи. Забиваюсь в угол. Но драконья морда всё равно слишком близко. Обдаёт жаром и смрадом. Морщусь, отворачиваюсь и молюсь: пусть сожрёт сразу, пусть сразу!

Дракон жрать не собирается, обнюхивает и отползает за стеклянную перегородку. Но я не шевелюсь, пока острый кончик хвоста окончательно не улизнёт за линию разделения.

А потом уже голос в голове — злой, ревущий — вновь лишает способности двигаться. Костенею, падаю лицом в пол, безвольно вытянув руки вдоль тела. А он требует иного:

— Встань! Простираться ниц будешь перед Великим Охранителем и Регент-Королевой.

Подчиняюсь через силу: колени дрожат, ноги не хотят слушаться. Поднимаюсь по стеночке.

Зубы тарахтят так, что начинаю переживать за их целостность: клац-клацклац...

— Подойди! — продолжает мой мучитель.

Пустьсожрётсразу!

Мантрой! На выдохе!

Иду на ощупь, глаза зажмурены. Да, это по-детски, но так хоть более-менее спокойно. Спотыкаюсь через препятствие. Чёрт, забыла, что возле стеклянной перегородки — стул.

— Аккуратнее! — рычит дракон.

Извиняюсь с запинкой. Стою, очи долу, тереблю подол серого платья.

Сожрёт или изжарит сначала? Сожрёт или нет?

— Сядь!

Подчиняюсь без слов. Тем более, так увереннее.

— Вытяни руки вперед!

Только теперь замечаю круглые отверстия. Опасливо просовываю в них руки. Запястья тут же обхватывают светящиеся синим обручи. Немного покалывает и неприятно, но сносно.

Выдержу.

— Ты должна смотреть на меня, когда я задаю вопросы.

А вот это — сложнее. Когда не видишь собеседника, можно хотя бы представить себе кого-то более понятного. Но видя перед собой огнедышащее чудовище, сложно выстраивать разговор и подыскивать аргументы. Вроде бы в фирме отца насобачилась парировать любому монстру. Во всяком случае — смотреть в глаза точно. Так казалось. Раньше.

Внутри всё дрожит, но глаза поднимаю. Пульсирующий вертикальный зрачок гипнотизирует и увлекает в искристую туманность янтарной радужки. Снова вижу, как поднимается и расцветает роза. И клокочет пламя, синее с белыми завитками. Бушующий океан пламени.

— Ты не та, кто есть.

Вердикт дракона вышибает дыхание. Замираю. Стараюсь даже не моргать.

— Двоедушица, — буднично признаёт инспектор-дракон. — Вот почему нарушала интердикты. У кого две души — нет ни одной. Великий Охранитель пресветел и мудрость его велика!

Киваю, судорожно сглотнув шипастый ком. Кто я такая, чтобы оспаривать мудрость Великого Охранителя?

— Ты отправишься в Бездну, как и все двоедушцы. Тебе не место здесь.

Сама знаю.

Пусть в бездну. Может, через неё вернусь домой, Может она — кротовая нора? И выкинет меня куда в мир, где ждут папа, Машка и Фил?

Окутывает теплом. Улыбаюсь прямо в морду дракона.

Котёнок выжил. Встречает весну. Это — сигнал надежды.

— Почему ты не плачешь?

— Потому что умерла давно, уважаемый инспектор. Вы ведь заглянули в меня, — нарочно выдёргиваю то воспоминание, не моё, отсудашнее, — и видели, через что прошла в «Обители лилий». Меня не стало в тот день.

И чудится вздох, похожий на стон.

Дракон сочувствует мне? Интересно, что он увидел ещё? Нас обеих, или только Айринн? Я так старательно и громко думала о ней.

— Видел и могу лишь сожалеть, что ты грех усугубила грехом. И не коснись твоей души Тот Свет, что дал тебе душу незнаемую, тебя бы наказали синим пламенем. Но это слишком славная казнь для двоедушицы. Ибо нет греха страшнее, чем принять вторую душу. Но в Бездне ты не умрёшь. Однако падшей потом не вернуться к людям.

Ледяная капля сбегает по позвоночнику. Зря не боялась. Похоже, оттуда, из этой Бездны, явно не домой.

Вспоминаю, как Лэсси упрямо твердила, что не хочет умирать. И жалею сейчас, что отговаривала её. Иногда смерть лучше.

И тут накрывает: Лэсси, девочки!..

Сердце прыгает где-то в горле и трудно дышать. Они верили мне!

Подскакиваю, насколько позволяют прикованные руки, и кричу ему в рогатую морду:

— Пощадите их, господин инспектор! Девочек, что были со мной! Пусть я грязна и грешна, но они ещё дети. Они не сделали ничего дурного!

Смотрю на дракона, а перед глазами их мордашки. Полные света и радости, потому что котёнок выжил. Нужно постараться. Ради них. Пусть мне немного осталась. Но хоть их...

Душит волнение, слова вязнут и не хотят рождаться. Облизываю губы и говорю уже тише:

— Они не виноваты! Это я сочиняла стихи! Отпустите их, пожалуйста, господин инспектор!

Дракон перевешивается через стеклянную стену, нервно бьёт хвостом. Его ноздри пульсируют, словно он хочет вынюхать всю ложь в моей душе.

Меня колотит так, что, кажется, подрагивает стол, к которому прикована, и сама перегородка между нами.

Он отводит взгляд, отодвигается. И теперь голос в моей голове звучит уже приглушённо и… взволнованно.

— Почему?

Опускаюсь на стул, сжимаю кулаки и загадываю, с тем же отчаянным желанием — сбудься! — с каким загадывала, задувая свечи на именинном торте:

— Пусть они увидят котят!

Дракон вздрагивает всей громадной тушей и бормочет у меня в голове:

— Не может быть! — и растрачивает всё своё пугающее величие, потому что дальше уже быстро и очень волнуясь: — Двоедушцы корыстны и злы. Они вопят и просят за себя. Мерзкие, уродливые создания, сожранные тьмой. Отродья, место которым в Бездне. Но… ты… двоедушица… не боишься смерти, меня и молишь за других? Такое могут только светлые по рождению. Лишь им достаёт благородства защитить слабого. А это значит… Позволь …

ГУДОК ПЯТЫЙ

Но скоро — не до ангелов, потому что Петрович!

Пришёл!

Машет на нас руками: типа, дуйте отсюда скорей, и по сторонам зырь-зырь. Кого-то пасёт.

Пофиг. Должна.

Прыгаю ему на шею и скулю:

— Петрович, родимый, лихом не поминай!

— Тише-тише, малохольненькая моя, — хлопает по спине. — Давай скорее. Ноги в руки и мотайте отсель. Кашалоты вернулись. Распекли их. Злющие!

— И ты один! Против кашалотов!

Не позволю! У меня на этих проглот давний зуб. А за Петровича-то рвать буду. Вспомню всё, чему Гиль учил. В конце концов, всегда можно добить сидухой!

— Извини, толстый, — говорю. — Эта война — моя.

А они гогочут: и толстый и Петрович.

— Давай отсель, воительница. Справлюсь как-нить, не привыкать старому.

И толкает от себя легко. К толстому. Типа, забирай, уводи.

— Шумских-то тебя приметил. Мечется там, как тигр в клетке. Твердит: какой экземпляр! Не собирался он тебя отпускать. Так что — мотай, малохольненькая. Радуйся, что друзья есть…

Последнее уже едва слышу, потому что запирает за нами дверь. И тут толстый сильнее жмёт мою руку и к колымаге тащит.

Эта — ого-го! Не такая, как та, на которой везли. Лоснится вся, что спелый баклажан, такая же длинная и округлая. Красота!

— Дамы вперёд, — вежливо говорит толстый.

Я-то дама, гы. Но в нутро колымаги лезу.

Ух! Как тут классно! Тепло. Сажусь, и кресло будто обнимает. Так бы и жил.

Мой спаситель, пыхтя, плюхается рядом. И к нам, с переднего сидения оборачивается парень. Ничё такой, только зеньки шалые, горят. И патлы дыборем, белые.

— А ты не врал, Филка, она реально клёвая!

— Некогда, Макс, гони.

И колымага рвёт с места.

Е-ху.

Баба Кора всегда тыкала, что во фразе — завтра будет лучше чем вчера — главное — завтра будет.

И теперь это чувствую. Всем туловищем. Завтра будет. И будут все. Всё-таки я везучая.

— Филка, — вовремя приходит, как наш рулевой толстого назвал, — а тут есть, где это, — тяну за волосину, — сменить?

— Причёску, что ли?

Киваю. Вроде так, причёска.

— Знаешь, мне у Маши эта нравилась.

— Но ты сам вякнул же: ты не она.

— Эт точно, — как-то невесело соглашается толстый. — Совсем. И я, кстати, Фил, Филипп Маркович Пешкин, если что.

Не буду препираться, потому что мне хорошо.

— Вы все тут по три имени говорите?

— По три имени?

— Ну да, как ты сейчас. Меня тоже называли Марией Юрьевной Смирновой. Это очень длинно же!

Он жмёт плечами.

— Поэтому разрешаю звать Филом, — и суётся через меня вперёд. — Макс, у парикмахерской, где Алёнка моя, притормози.

— Ты уверен? А вдруг уже ищут?

— Поэтому и везу к Алёне. Она в такой дыре, что клиенты записавшиеся с трудом находят. И телефона там нет. И камер.

— Замётано, чувак.

Пялюсь в окно. Бегут и машут ветками деревья. Уже все жёлтые. Ненавижу осень, тошнит от желтизны и кости ноют на дождь. Кое-где из-за деревьев высовываются дома. Здесь они похожи на фиф, что вышли к дороге на караван поглазеть. Такие ровненькие все, что писец просто. И цветы. И оградки.

И когда врубаюсь, что к чему, куда девается вся хорошесть у меня внутри. Только злобное — вот же гады! — и остаётся. Потому что так! Они тут жируют. Особенно некоторые — кошусь на кой-кого. Сидит, рожа довольная. Пузо выкатил! А наши там загибаются в холщинах. Где любой ветер-дождь — и всё! Приехали! Колымаги у наших убитые. Грохочут так, что земля дрожит. Танцы с бубном пляшешь возле синтезатора, чтобы ещё чуток протянул, чтобы жрать было.

А тут!

Но мы доберёмся сюда. Ух, доберёмся!

И я им припомню! Тем, кто меня, правильную, кинул в мир покорёженных.

Лично порешу каждого грёбанного спящего и их приблудников. Зуб даю!

Колымага тормозит.

— Прибыли, — доносится с первого сидения, — дальше сами.

Фил выползает, пожимает руку Максу, а я вылезаю сама. Макс лыбится мне и показывает палец вверх.

— Очень клёвая чика, братуха. И как только запала на тебя?

Фил фыркает.

«Баклажан» Макса уносится — шурх и нету! Быстрый, тихий. Гилю бы такой! Нас бы с Тотошкой и бабу Кору возил.

И снова накатывает тёплое, потому что про своих. Надо тут всё разнюхать, но осторожно, и валить. Валить к ним. Поднимать всех. Теперь знаю, куда. Хорошо, что толстый Фил со мной. Будет проще.

И лишь теперь оглядываюсь. Дома — высокие опять, но не до неба. Однообразные, серые, как коробки. И дерево возле нас — голое уже и в печали. Окраина. Они всегда выглядят так. Только у нас ещё и с Разрухами.

— Пойдём, — Фил ныряет в подвал. Иду следом. Ступени крутые. А видно-то не ахти, хотя день. Но я в Подземельях Шильды жила, как кошка зоркая.

А Фил спотыкается, чертыхается. Смешной. Трудно такого считать врагом.

Свет в помещении яркий. По зенькам хрясь, взываю и сажусь на пол. Фил подбегает, тянет вверх:

— Ты в порядке?

— Вроде, — отпускает, поэтому встаю. И вижу юницу. Она толста. Похожа на Фила, нос курносый, кругом веснушки. И какая-то прифигевшая. Стоит, резалки вниз, в фартуке.

— Фиииииииил, — выдаёт она, — это и есть Маша?

— Почти.

— Ну ты дал! Никогда бы не поверила. Да она же — супер-модель!

Фил лыбится, но грустно.

— Есть немного.

— Немного! Да ты зажрался, родной! — толстая с резалками обходит меня. Цепляю её краем зеньки, слежу. Тодор, сама видела, такими резалками уши коцает, если что не по его. За свои уши постою. Ещё как! Просто не дам! Но юница, кажется, не собирается резать меня. Кивает, смотрит добро. — Не обижайся на него, он офигел от такого счастья просто. Ты просто бест!

— И ты ничего, только кругловата слегка.

Юница не обижается. Ржёт.

— Иди, — говорит, — сюда. В кресло садись.

Резалки она кладёт. Поэтому подхожу, сажусь.

— Фил, идиот! — орёт она на толстого. — Чего стал? Гони домой. Одежду ей принеси. Не будет же она в этом, — цапает ворот моей хламиды, трясёт, — по городу рассекать.

Глава 5. За право выбирать...

...резко сдвинутая штора, нестерпимый свет и командирский окрик: «Подъём!»

Женщина прямая, как корабельная мачта и такая же длинная, согнувшись под острым углом, рассматривает меня через пенсне.

Я, полная растрёпа, осоловело хлопаю глазами и судорожно пытаюсь сообразить: куда меня занесло и что происходит?

Накануне мне приснился жуткий сон про приют, похожий на бордель, дракона-инспектора, бога-живодёра и привлекательного незнакомца в чёрном. Он единственный нестрашный в том сне. Он — странный.

Кажется, он привёл меня в какой-то дом.

Меня там, вроде бы встретили, но не помню кто.

Помню ванну. Она подарила счастье, спокойствие и сон. Так бесцеремонно нарушенный теперь.

— Кто вы? И где папа?

И лишь позже понимаю, что комната совсем не похожа на мою. Слишком нарядно-старомодная, сливочно-бледно-зелённая. Добротная с гнутыми ножками и перилами. И кровать с пологом. У меня такой нет. И вообще, кажется будто я попала в картинку с комнатами викторианской Англии. У меня таких было много на компьютере.

Так? Компьютер! Попала... Был дождь, потом приют, потом дракон, потом Великий Охранитель с клубничными зайцами...

Я попала или сплю?

— Оливия Веллингтон, ваша наставница, — говорит, меж тем женщина и делает книксен. — А ваш батюшка почил в бозе уже четырнадцать годков как, бедное вы дитя.

И даже кружева на её чепце печально кивают в такт.

Вовремя доходит: вчерашнее не сон, значит, умер мой отец только здесь. (Да где же у нас это здесь?) Надеюсь.

И, проигнорировав холодок, сороконожкой пробежавший по позвоночнику, собираю пазлы этой реальности:

— Дом?.. — повожу рукой.

— Ваш. Батюшка купил его вам, когда вы ещё были в чреве матушки, благослови Великий Охранитель её душу.

— Не думаю, что Охранитель кого-то благословляет. Он там зайцев давит.

— Зайцев? — она обалдело хлопает рыжеватыми ресницами. — Каких ещё зайцев?

— Красных. С запахом клубники.

Кажется, госпожу Веллингтон сейчас… хватит удар (вроде так в старину говорили?). Она комкает строгое серое платье в районе сердца и опускается на пуфик возле нарядного бело-золотого трюмо.

— О бедное дитя! — она закатывает глаза, а я морщусь от пафоса. — Ваш жених сказал намедни: ей пришлось многое пережить. Должно быть, все те тяготы плохо сказались на вашем нежном рассудке?

— Я не сумасше... Стойте! Что вы сказали? Жених?!

— Да, граф Уэнберри. Он привёл вас сюда.

— Такой в чёрном? Который на самом деле дракон?

Вскакиваю с постели, отхожу к стене.

Немыслимо. Вот уж воистину — без меня меня женили. Только тут — замуж выдали. Но я не собиралась пока. Рано мне ещё. И как-то по-другому себе это представляла. С конфетно-букетным периодом и романтикой всякой.

Понятно, почему наставница смотрит на меня едва ли не с жалостью: видимо, разделяет мои мысли.

— Да, он. И, уж поверьте мне, быть женой салигияра — то ещё испытание. Они же — воплощённая любовь. Но уж слишком абсолютная. Нечеловеческая. Очень правильная…

Последние слова произносит совсем тихо, взгляд подёргивается дымкой, а с тонких губ, едва заметных за крупным носом, срывается вздох.

— Мне неважно, кто он, — любовь или ненависть. Я не собираюсь замуж.

— О нет! — она киношно заламывает руки. — Вы не можете отказать! Ведь ваши отцы решили так! Да и вам же лучше этого не делать. «Обитель лилий» — несмываемое пятно на репутации. Если вы оттолкнёте графа — туго вам придётся. Ни в один приличный дом не войдёте.

— Вот и хорошо! Не больно и желала!

Упрямая тётка! Мне не нужен высший свет и внезапный муж. Мне вообще-то надо отсюда выбраться и помочь Охранителю. Недаром же он мне лицензию на творчество дал?

Но всё-таки стоит расположить госпожу Веллингтон к себе. Лишний союзник в чужом мире не помешает.

Заталкиваю злость поглубже в себя. Кланяюсь, хотя нелепо делать книксен в спальной сорочке.

— Простите за некоторую резкость, — сглаживаю улыбкой, — но это всё слишком неожиданно. Ещё вчера — этот жуткий приют, где ты никто и ничто, а тут уже — уважаемая леди. Да ещё и помолвленная.

— Я вас понимаю, дитя, — подходит и обнимает. Запросто, как дочь. И пахнет от неё приятно — сдобой и, кажется, розами. Треплет по голове и отпускает. — Всё бы со временем пришло в гармонию само собой. Но, увы, времени нет. На следующей неделе вы войдёте в совершеннолетие, и, как всем дамам, светлым по рождению, вам надлежит предстать в этот день пред Регент-Королевой на балу Главной церемонии. А дальше — венчание и новая жизнь. Мне ещё столькому нужно научить вас.

— Да, вы правы, — достучусь до неё! должна достучаться! — времени и впрямь нет. Охранитель сказал, что какой-то там Пузырь дал трещину. Мир долго не протянет. Мне нужно как можно скорее найти, как спасти его. А ещё… узнать побольше о сильфидах. Как видите, тут не до светских манер, балов и женихов.

Она рассеянно хлопает глазами и намерена плакать. Это совсем не вяжется с её образом бездушной училки, какой она предстала сначала.

Пожимаю ей руку.

— И вы мне очень пригодитесь для моей миссии. Одной мне не справится.

— Хорошо, — качает головой эта достойная дама, — будем решать проблемы по мере их поступления. У вас сегодня ужин с женихом. Отменим?

— Нет, ужин можно. Но до того… Скажите, тут есть библиотека?

— О, преотличная! Ваш батюшка был тот ещё библиофил! И клавиатурный экран! И коммлинк!

— Здорово!

Стаскиваю с постели покрывало — серебристо-зелёное в лилии, заматываюсь, как в плащ и говорю:

— Видите к вашему экрану! А ещё мне туда нужны бутерброд и кофе. У вас же есть кофе?

— Есть, — вздыхает она.

По-моему, из меня не лучшая ученица. Но, полагаю, двоедушице можно. Я ведь мир спасаю. Их мир.

За возможность вернуться в свой.

***

Библиотеки завораживают меня. Смотришь на бесконечные стеллажи и будто слышишь голоса книг. Каждая зовёт в миры — удивительные или понятные, прекрасные или ужасающие. Обложка — дверь. Недаром же и глагол к ним подходит один — открывать.

ГУДОК ШЕСТОЙ

Нары у Фила клёвейшие! Плюхаюсь и тону. Кайф и радость несутся по жилам. И даже полюбляю этот мир.

И ваще щаз постигла розовый, и мне с ним и в нём хорошо.

Фил говорит: смешная.

Он принёс хламиду для верха и на низ. Нижняя называется «брюки». Узкие, еле втиснулась. И привёл сюда. Это называется «квартира».

Фил говорит: небольшая. А по мне так — ого-го! Комнаты и комнатки разного предназначения. И всё — на двоих! Ну ни фигасе!

Он походит, садится рядом, суёт мне тару, из которой валит сладостный и чуть горьковатый дымок.

— Это что?

— Кофе. Со сливками. Как ты любишь. То есть, как Маша любит.

И словно сдувается весь, сказав про неё. Как в ведро с серой краской макнули.

Беру, обоняю. Потрясно!

Делаю глоток и во рту у меня аж взрывается.

— Вкуснятина!

— А то! — невесело соглашается он.

Выпиваю залпом, ставлю кружку на тумбочку рядом и снова откидываюсь. Хлопаю по постели:

— Падай рядом, толстяк. Я сегодня добрая.

Он заползает осторожно. Примащивается. И смотрит так, странно, как когда хотят узнать, а не выходит.

Потом подвигается ещё ближе и тыкается губами в губы.

Как тот Тотошка, чесслово.

Стираю рукой. Влажно. Фу!..

Он вздыхает, я взрываюсь:

— Ты что делаешь, олух? — тыкаю в бок.

— Хотел поцеловать тебя, но видно зря.

Грожу пальцем.

— Смотри мне!

— Не стану, ты не Маша… — и печальный такой. Встаёт. Садится ко мне спиной. Закрывает лицо руками. — Ты прости меня, Юдифь. Сложно вот так, рядом, видеть её и знать, что не она. Я ведь по ней ещё с колледжа сох. Вместе учились на программистов. Ну как… я учился… а она… Только поступила тогда, первый курс. И у неё тусовки, все дела. Пришлось на кафедре за копейки остаться, лишь бы с ней. Ну как с ней. Она сама по себе была. Меня в упор не замечала. Там такие вокруг неё вились. Эх...

Машет рукой.

— Ну теперь-то вы вместе?

Рассматриваю рисунки на стенах. Узор — бледный, повторяется. Вся комната в нём. А ещё полки — там плоские коробочки. Фил называет их диски.

Отвечает не сразу.

— Относительно вместе, — тоскливо выдаёт. — Квартиру снимаем эту. Маша так самостоятельности от богатого папы ищет. Дядь Юра хороший, но опекает её сильно. Вот и решила уйти. Обмолвилась мне случайно — как-то в соцсетях болтали, — и, видя, как таращусь осоловело: — А... ты ж не знаешь… я потом покажу… Ну, короче, Машка сказала, что только мне может доверять, потому что остальные мужики — сволочи и козлы. Это она недавно с очередным рассталась. Но я был рад: ведь если доверяет — здорово. Доверие — основа отношений.

Светильник красивый. На длиной золотистой ножке. Прозрачный, как цветок. Наверное, такая роза. Светит, жмурюсь.

— Но Алёнка сказала, что вы по-другому вместе.

— Да, теперь да. Маша дала мне шанс! Всего месяц! Это всё Ирка виновата! Маша в тот день выпила, а Ирка видела, что она садится на мопед и ничего не сказала! А теперь сама куда-то сбежала! Её батя теперь тоже взмыленный бегает — ищет. Все службы на уши поднял.

— Что за Ирка?

Почему-то колет все груди и зло так. Аж в патлы вцепиться хочется! Неужто ревность?

— Почти сестра Маше. Вот, — протягивает странное окошко. Оно светится. Там мелькают картинки. Останавливает одну. Там я, то бишь эта Маша, в обнимку с какой-то юницей. Я — красотка! А эта — серая, ни рыба ни мясо. Да ещё и мелкая. Едва до лба мне. И тощая, что та палка. Зеньки правда большие и цвет красивый, мой любимый, зелёный. Да волосы до попы. Вот и всё!

— Ирка эта, походу, завидует мне!

Фил пожимает толстым плечом в серой майке:

— Я в их отношения не лез, но Маша для меня всё. Как узнал, что пострадала, сразу прибежал к ней. Ирка давай меня утешать. Но все они знали, что Маше там не место. Все! Хорошо, хоть палату ей люксовую выбили...

— Ни хрена не понимаю, — говорю и спускаю ноги. Пантолеты, что приволок Фил к Алёне, оставила у порога, тут хожу в меховых. — Лучше покажи, как вы плещетесь.

— Плещемся?

— Ага, чувак, — местное словечко пришлось по душе, — это когда воду на себя льёте, чтоб мхом не порасти.

— Мхом! — прыскает он. И зеньках — мелких, жиром заплывших, коричневых, — веселуха! — Ты откуда такое взяла?

Дуюсь.

— Олух! Так баба Кора говорит, когда Тотошка плескаться не идёт. Мхом зарастёшь! Бежит сразу! Боится зарасти!

— Тотошка — твой пёс?

— Нет, он просто падший! Все падшие такие — кусками правильные, кусками покорёженные. И тогда у них то уши, то хвост, то ноги, как ласты. А с Тотошкой мы вместе живём. Мы его с бабой Корой нашли. И меня она нашла раньше. И мы стали все в одной холщине жить. А ещё Гиль к нам приходит. Гиль — он как правильные, только зелёный. От волос до пальцев на лапах. И сильный! Просто пипец сильный! Кулак — с мою башку! Во!

Мы уже в длинной комнате, где много дверей в другие. И Фил смотрит на меня внимательно.

— Давай поможем друг другу?

Говорит и загорается весь.

— Давай, — соглашаюсь, — а как?

— Я помогу вернуться тебе, а ты — вернёшь Машу, О`K?

— Не знаю, как. Но буду стараться.

Он лыбится, открывает дверь и приглашает внутрь:

— Вот тут мы плещемся.

— Что, прямо в доме?

Он кивает.

Офигеть! Вот это круть — плескаться в доме! Это же не холодно.

Переступаю порог и… остаюсь один на один с огромным белым корытом. Ни черпака. Ни ведра с водой.

Но звать Фила теперь почему-то смущает...

***

Когда автор придумывает отрицательного героя, он выпускает на волю свой страх. Ведь в конце добро восторжествует, зло повергнут. А значит, перестанет быть страшно. То, что можно победить, перестаёт пугать.

В «Битве за розу» я описал главный ужас школьной поры — Федьку Толопова. Он вечно с тремя прихлебателями был. Они меня, ботана-отличника, конечно же, в унитаз окунали. И много ещё чего гадко делали, что потом долго отзывалось стыдом и отчаянием. И гналось из головы, и упрямо лезло.

Глава 6. Во грехе

Мой рот осквернён. Я грешница. Нельзя мне рядом с ним. Я способна только замарать, а он должен летать.

Ангел. Судья мира сего.

И грязная, порочная я.

Это невыносимо.

Всё, что я могу сделать для него, это умереть. Чтобы пачкать его чистоту.

Айринн канючит в голове, и в кои-то веки соглашаюсь с ней. Вряд ли уже вернусь. Великий Охранитель лгал мне. Я лишь сделаю, что он хочет, и застряну здесь навсегда, женой того, кому плевать на моё мнение.

Не хочу.

Ничего не хочу.

Раз уж застряла тут — то лучше умереть.

Покончить со всем враз.

Отца жалко только. Он будет страдать. Но вот меня кто б пожалел?

Ложусь на пол, сворачиваюсь в клубок.

Тоскливо, одиноко. Скулю тихонько: папа, папуля! забери меня! не готова в герои!

И снова приходит она...

Буду только позорить. Создавать проблемы. Не знаю ни как ступить, ни что сказать. Недостойная, скверная.

Лучше не быть.

Уйду, и нет проблемы больше.

Лечь и сдохнуть.

Не дадут...

Так и будет, поддакиваю второму «я». Выволокут полуживую. Заставят сочинять им. Не хочу. Не могу. Не выдержу больше.

Зелень заползает в окно.

Стелиться, змеиться, тянет щупальца. Дурманит лимонной сладостью.

Кашляю, хриплю.

Ещё сильнее сворачиваюсь. Обнимаю колени.

Пищит КИ. Противно так: сбой программы, сбой программы.

У меня тоже.

Всё.

Ухожу в спящий режим, и гори оно всё синим пламенем!

И загорается ведь.

Бушует, лижет мебель. Корёжит книги. Жалко только стол, где этот клавиатурный экран. Бэзил только наладил коммлинк.

Бэзил... Сил нет даже злиться.

И убегать.

Хотя огонь уже почти берёт в горячие лапы, накидывает удавку дыма. Говорят, в огне больно умирать. Но пусть больно, главное, всё закончится...

Ну почему? Почему со мной так? И никого рядом!

Не хочу умирать!

Па-поч…

Кашель душит, выворачивает, подбрасывает. Кожу печёт. Волосы потрескивают.

Ыыы... почему?..

…Он врывается чёрной тенью, выхватывает почти из огня. Тащит на воздух. Укладывает на траву. И снова вверх. Стремительный. Нездешний.

Смотрю, как от неба клонится к дому тощая фигура богомола, беса полудня. С его лап тянуче капает едкая зелень. И там, где она касается земли, возникает дыра. И плесень. Зелёная, она разрастается быстро. Пожирает всё.

Небо бурое. Потому что сквозь желтоватый туман.

Салигияры в драконьем обличье снуют туда-сюда. А махнул грех-богомол лапой — и пикируют вниз. Взжжж! Взжж! Как подбитые самолёты.

Один, вижу, разинул пасть и обжёг монстра. Но тот успевает кинуть ему прямо в рот ком слизи. И дракон, кувыркаясь, летит прямо в меня.

Задавил бы, если бы чёрный не оттащил вновь.

Он кричит на меня.

Не слышу слов.

Мне всё равно.

Только бы отстал.

Салигияр, что чуть не пришиб меня, катится кубарем. Ударяется в дуб, дерево кренится. Дракон падает на пузо, из его глотки вырывается взрык и клубы дыма. Пламени нет.

Глупый дракон.

С него слазит драконье. И по земле, хрипя, выпучивая глаза и раздирая себе руками горло катается человек. Присматриваюсь — юный, мальчишка почти.

Чёрный, что держал меня, отпускает, бежит к нему, по пути срывая перчатку. Правая рука пламенеет, и когда он касается поверженного, тот осыпается прахом. Но улыбается почему-то.

Чёрный поворачивается ко мне, глаза его злые и огненные. На щеках желваки играют. Бледный весь.

— Уводите её, — орёт кому-то за моей спиной. — Ей здесь не место!

Левой рукой вытирает лицо, и на пальцах остается кровь.

Мне на плечи падает одеяло, кутают и уводят куда-то.

Поднимаю голову — госпожа Веллингтон, вмиг сморщившаяся, словно мятая бумажка, губы дрожат, глаза бегают, саму всю колотит. Помощница!

Идём к странноватого вида автомобилю. Он напоминает распластавшуюся лягушку, впереди торчат две объёмных трубы, какие-то шестерёнки и манометры. Блестят начищенные медные бока.

Шофёр в гогглах и масивных перчатках торопит.

Но сесть не успеваем.

Появляются они.

В одеяниях из дымной тьмы. Сверкают красными очами. Сжимают в когтистых костлявых руках огненные плети.

Экзекуторы.

Но в этот раз я их не боюсь. Зелёная плесень уныния съела мой страх.

Она боится. Госпожа Веллингтон. Образчик хладнокровия и добропорядочности. Слышу, как стучат зубы. И за меня хватается, как будто это не мне опора нужна. Бормочет под нос, губы белые — молится.

Я не молюсь, смотрю на него — жених, ангел, спаситель! Стоит, голову склонил, покорный. Экзекуторов приветствует. Но взгляд мой ловит, уже хорошо. Ухмыляюсь, надеюсь, что вышло ехидно. Его не берёт ни железо, ни дерево. Ну что ж, пусть проймёт моё презрение.

Но он лишь хмыкает в ответ и взмывает ввысь, оборачиваясь по пути.

А ближайший экзекутор хватает меня за волосы и тащит к пыхтящему поодаль шагомеру.

Визжу, извиваюсь, но держит крепко. Тут скорее кожа с головы слезет, чем вырвусь. Меня забрасывают в клетку под брюхом шагомера. Проезжаю по гнилой соломе. Ударяюсь спиной о решётку, шиплю.

Экзекутор шипит тоже:

— Грешница!

Одно слово, а жжёт. Он ещё и огненной плетью хлещет по земле, взметая вихрь обгорелой травы.

Вместо лица у него тьма. Только глаза — красные точки — горят. И руки костлявые. Руки смерти. Мне не страшно, пусть я умру.

Устала.

Откидываюсь на солому, закрываю глаза. А слёзы так и текут, забегают в уши, капают на волосы.

Так одиноко.

Тоскливо.

Серо.

И совсем всё равно, что будет дальше.

А дальше — камера, где-то в подвале. Сырая и зловонная. С клопами и крысами. Солома снова гнилая. Вся дрожу. Так и простыть по-женски недолго. Хорошо, что умру раньше, чем заболею.

Зубы выбивают дробь. Обнимаю колени, прижимаю к себе. Жалко, что всё-таки не одела ничего поверх сорочки.

ГУДОК СЕДЬМОЙ

Не могу дрыхнуть. Лежу на нарах, пырюсь в потолок. Он белый, как те листы. И точки на нём — буквы. Если заплющится, то это покажется написанным. Может, тоже чья-то история. И там тоже стянули хламиду с души и выпнули голую на люди.

Листы уже завозюкала. Читаю в сотый раз. Про Тотошку, бабу Кору, Гиля. Гиль пахнет колымагами, он их вечно крутит. Баба Кора — рыбой. Как-то приволокла крабокарпа. Огромнючий. И вкусный...

Блиинн... Вою. Грызу подушку.

Вот, раскисла.

Фил сказал: помогу! Надо верить. Интересно, как примут Фила мои? А Машку эту? Вот бы офигели, когда бы явилась она. Не, мы с ней, канеш, похожи. И зеньки в один цвет — как небо без облаков. И совсем не похожи, вот. Она — будто я, но лучше. По всему. Хорошо, что Фил любит её. Когда любят, всегда хорошо.

Не, с парнем я была. Мне не понравилось. Больно, слюняво. На земле вышло, холодно было, заболела потом. А у нас болеть — уууууууууу, лучше сразу ложись и сдыхай. Сдохла бы, так баба Кора нашла и выходила. Так что то — другое. Любовь — она с крыльями. Как у Данте и Беатриче. Чтобы всю-всю жизнь, до встречи в Небесной Тверди.

Когда клочок неба, видный мне в окно, становится цвета моих волос, встаю и тащусь в пищеприёмку. В Залесье — общая. Там баба Кора и варила крабокарпа. Тут у всех свои.

Круто.

И обидно за наших до соплей.

Теперь на мне уже не та красивая хламида — жалко её, а проще, пушистая, в неё заматываешься. И с поясом.

В этой удобно.

В пищеприёмке, точнее по-здешнему, кухне — уже Фил. Что-то жарит, оно пахнет объедено.

Сажусь, качаю ушастика на ноге.

— Будем завтракать, — говорит он.

И будто не рад этому — хмурый, расстроенный. Ставит мне под нос тарелку и кружку с тем самым вкусным. Кофе, во.

Плюхается напротив, ковыряет в свой тарелке.

— Чё не весел, парниша? — поддеваю румяный кусочек, кидаю в рот. — Это же просто вау! У вас жрачка — круть!

— Мне тяжело, — нытельно говорит он. — Вижу тебя, а ты, как она, и хоть плачь, что не она.

— Не плачь. Меня вон какой-то хмырь ваш наружу душой вывернул — и то! — бормочу с набитым ртом, за что точно бы схлопотала от бабы Коры. — Давай лучше возвращать: меня в книгу, а её тебе.

— Легко сказать!

— Ну а чё? А низя, — жую, — просто вписать меня назад?

— Если бы всё было так просто.

Вздыхает, болезный. Жаль его, поэтому встаю, обнимаю.

Он отталкивает, машет на меня руками.

— Не делай так!

И красный весь.

— Ну прости, хотела утешить. Ты грустный.

— Спасибо, развеселила и утешила, — фырчит как тот игольник, — ешь давай, утешительница, и в гости пойдём.

— В гости? Ой, а к кому?! К Алёне? — ходить по гостям люблю. У нас только особо не находишься. В Залесье такие друзья, что приди к ним в гости, сожрут дорого не возьмут. Притом, в буквальном смысле. А из косточек сувениры сделают, ага. Но тут же другие гости. Они живут в домах и едят вкуснятину. Зачем им я?

— Пойдём к моему учителю, Аристарху Богушу. Я вчера ему кратенько отписал о тебе по почте.

— По почте? — давлюсь, кашляю, роняю вилку. — Письмоносец же вчера не заходил? Я всю ночь провалялась, знаю.

Фил лыбится.

— Как-нибудь покажу тебе нашу почту. У нас письмоносцы невидимые.

И тут звенит.

Теперь лишь замечаю эту штуку. Вернее, ещё раньше заприметила, но спросить боялась.

Фил берёт. Ведёт по экрану пальцем и начинает говорить в это!

О, здесь, поди, редкая магия. Магия, которая передаёт голос и письма через невидимок.

— Да, — говорит Фил в штукенцию, — уже выходим. — И, прикрыв рукой, мне: — Иди одевайся. Только, ради всего святого, не в вечернее платье.

Киваю, быстро доедаю и мчусь.

Он кричит мне вслед:

— И в душ не забудь!

Прям как баба Кора, та вечно следит, чтоб руки мыли и себя. Воду тащит чёрти откуда. Показываю язык — Филу тут и бабе Коре там, быстро плещусь и снова туда, в эту коробку, где куча хламид.

Наверное, учитель Фила важный человек. Лучше одеться поважнее тоже. Как у них тут важно одеваются?

Беру книжецу, где много картинок с Машей. Он предпочитает штаны. Я, по правде, тоже. Штанов у неё много. Достаю. Выбираю ярко-синие. Хламиду наверх — зелёную. Вчера вертела, но не поверх же было одевать?

Выхожу, Фил округляет глаза, что тот крабокарп, к стене шарахается.

— Ну ты и вырядилась! Нужно будет Алёну попросить с тобой поработать. Но пока некогда, пошли.

У входа нас ждёт колымага и две старушки.

Колымага не такая нарядная, как та, на которой мы удирали от Шумного и его кашалотов, но ну куда круче наших в разы.

Старушки смотрят на меня странно, Фил злится:

— Не спится им!

— О, Филиппушка! Доброе утречко! И тебе, Машенька! — лепечет ближняя к нам бабулька.

Не сразу соображаю, кому она. Потом — допетривает и акаю, радостно лыблюсь в ответ:

— И вам не хворать, любезные барышни!

Тотошка так всем старшим говорит, они млеют.

Эта же чё-т морщится, наклоняется к другой, будто шепчет, но я-то слышу:

— Вишь, говорила же: головой стукнулась!

Другая смотрит жалостливо: мол, такая, ой-ой, детонька.

У меня уже язык начинает чесаться, так припечатать хочется чем-нибудь злым.

Но Фил берёт за руку и тянет в колымагу.

— Сплетницы! — рычит он, когда устраивается. — Живём, как на ладони.

— Но ведь так и есть! — удивляюсь. — Все мы — на ладони Великого Охранителя. Покуда он милостив, ладонь открыта. Живи себе, Небесную Твердь копти. Но может разозлиться, ладонь сжать и тогда всё! Совсем всё, понимаешь. Только сок и потечёт!

Водитель косится на нас в смотрелку, что вверху, и ржёт.

Фил вздыхает вновь:

— Что-то недобрый он у вас, этот Охранитель.

— Ты чего! — взвиваюсь. — Он добрый, всегда с открытой рукой. Потому и живём. И вообще, он же не хотел. Просто спящие… Когда они заснули, стало некому присматривать за миром. Вот он и взялся. Он молодой ещё, не всё умеет. Но добрый, говорю тебе.

Глава 7. Горький привкус свободы

… такой милости не хочу.

Встаю, кутаюсь в его форму — тепло и пахнет чем-то пряным — и, стараясь, чтобы голос не дрожал, говорю:

— Нет! За свои грехи буду платить сама! И не позвол...

Выдерживаю взгляд, пусть иголочки страха и кусают сердце. Но скоро становлюсь неинтересной, и, смерив меня сверху вниз, он бросает небрежно, как подачку, тоном командира и повелителя:

— Уведите её.

Ко мне кидаются те самые двое в красном, бесцеремонно берут за плечо и разворачивают к выходу.

— Не задерживайте, барышня, — поторапливает меня один из стражников и толкает в спину.

Толпа взвывает недовольно и голодно. Но мимо нас проплывают сгустки тьмы — экзекуторы — и зал едва ли не взрывается овациями.

— Кара да настигнет преступившего, — констатируют они и прямо из ладони выстреливают в Бэзила голубоватыми молниями. И его стройную летящую фигуру тут же принимается лизать синее пламя. Он падает на колени и корчится, не издавая при этом и звука.

— Нет! — теперь уже ору по-другому. Как они могут?! Его то за что? Он лишь помогал.

Но мне не дают выскочить на подуим — утаскивают силком, воющую и брыкающуюся, волокут, словно ветошь. Но в коридоре отпускают, и я сползаю по стене: в душе противно скулит беззысходность. Один из красных бормочет, кланяясь:

— Вы не должны были этого видеть, миледи. Простите нашу нерасторопность!

Мне плевать на их слова. В голове только Бэзил. Он, конечно, не самый внимательный жених, но всё же — уже столько раз спасал. А теперь вот подставился из-за меня! И они убили его!

Меня снова вталкивают в ту же белую комнату, и я принимаюсь крушить — отшвыриваю корзинку с клубникой, срываю покрывало с кровати и топчу. Ненавижу белое! И красное! И клубнику!

Жалко, нечего разбить. И тогда подхожу к стене и начинаю колотиться лбом. За этим занятием меня и застаёт госпожа Веллингтон. Сгребает в охапку, тащит к кровати, баюкает.

Срываюсь в истерику, что давно вызревала внутри, полнилась, набирала силу. Теперь — плотину прорвало. Реву, комкаю платье наставницы и твержу, скорее себе, чтобы понять: почему?

— Такова любовь салигияра. Они делают лишь то, что нужно, чего требует долг. А не то, чего хотят сами, — поясняет она.

— Чушь! Он обнимал меня! Там, в камере. Котёнком звал.

Она вздыхает.

— Леди Дьюилли, лучше сразу выбросьте из головы все романтические фантазии, если речь идёт о служителях Пресветлой S.A.L.I.G.I.A. Он просто считал ваше желание и посчитал это нужным для вас в тот момент.

— И хорошо, что посчитал, — чуть успокаиваюсь, хотя по-прежнему трясёт и немного мутит, — да, было нужно. А теперь он… Они…

Глотаю свои жуткие предположения вперемешку со слезами.

— Он жив. Салигияра так просто не убить. Они ведь не совсем люди. Вернее, рождаются вполне обычными, только с отметиной на правой руке — цветок лилии. А уже на втором году обучения в школе при Эскориале, когда рука в первый раз загорается, им вставляют в голову, вот здесь, — трогает затылок, — пластинку. Там всё записано. И с той поры они живут по записанному там.

Мотаю головой, тру глаза. Дышу несколько раз глубоко и, окончательно унявшись, наконец соображаю: их просто-напросто чипуют! Как животных! Лишают воли, выбора и желаний. И фраза — «делают, что нужно, а не что хотят» — окрашивается весьма зловеще. В пурпурно-чёрный — тьма и кровь.

— Во сколько лет им ставят пластины?

— В двенадцать. Это торжественная церемония. Приглашают родителей. Посвящение в салигияры. А в пятнадцать они впервые превращаются в драконов...

Её голос тускл и бесстрастен, взгляд обращён в себя.

— Откуда вы столько о них знаете? — со спокойствием возвращается и моё любопытство.

— Мой сын был салигияром.

Она встаёт, поджимает губы, показывая всем видом, что другие вопросы — неуместны и бестактны.

— Давайте я помогу вам одеться, — только сейчас замечаю гору вещей, сваленную на перевёрнутый стол, — и нам пора возвращаться.

— Но куда? Поместье отца же всё в… во грехе.

— Его уже очистили. Можно жить, не боясь.

Платье зелёное, ткань напоминает шёлк. Я в нём похожа на фарфоровых кукол, что продают в сувенирных магазинах. Особенно то, что довершают мой туалет строгая причёска и кокетливая чёрная шляпка, украшенная, правда, ни цветами и перьями, а шестерёнками, циферблатом и другими техническими штучками. Она идёт к бархотке с переливающимися изумрудными искрами камешком.

Веллингтон закрепляет её у меня на шее и поворачивает к зеркалу (откуда оно здесь? Почему я не увидела, когда громила).

— Вы прекрасны, миледи.

Ей виднее, но в своём мире я — серая мышка, не в пример той же Маше.

Камешек немного жжётся, трогаю и слышу пульсацию. Живой?

— Это — зерно сильфиды. Ваш жених просил меня передать. Вы должны доносить его до совершеннолетия. Потом сильфида прорастёт в вас, и вы станете ею.

— Прорастёт? — повторяю, запинаясь. — Как это?

— Поймёте потом.

— Я не хочу, чтобы в меня что-то прорастало.

Пытаюсь сорвать, но получаю удар, как электричеством. Пора уже понять, что в этом мире твоего желания не спрашивают и карают, если ослушался.

Злюсь и хочу выть от беспомощности.

Наставница велит следовать за собой. На лестнице — многими ступенями сбегающей к мостовой — останавливаюсь и оглядываюсь. Экориал недоволен и насуплен, как оскорблённый пуританин. Двустворчатая дверь — возмущённо открытый рот. Он грозно низвергает проклятия на головы грешников. Хранитель порядка и благочиния.

Покинув его серые стены, дышится легче. И пусть небо нынче угрюмо и задёрнуло занавески туч, чувствую себя куда лучше.

На мгновенье, пока память не подсовывает бьющегося в синем пламени Бэзила.

Хорошо, госпожа Веллингтон успевает подхватить и ведёт к машине, что пыхтит трубами внизу.

Умеет этот мир одарить кошмарами...

***

На город, по которому мчит наш паромобиль, пролили ведро серой краски. Она покрыла густым слоем мостовые и дома, тротуары и лавки торговцев. Ни деревца, ни клумбы. Городу противопоказано яркое. Наше авто оставляет за собой дымный шлейф, он вьётся будто газовый шарф городской кокетки. Кстати, их много проезжает мимо в паровых ландонетах. Те пассажирки пёстрые, словно стайка попугаев, впорхнувшая в ноябрьскую рощу. Кавалеры с ними — напыщенны и франтоваты, и — почему-то уверена — непроходимо глупы.

Загрузка...