Ray Bradbury
NOW AND FOREVER
Copyright © 2007 by Ray Bradbury
© Петрова Е., перевод на русский язык, 2016
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
Некоторые истории, будь то рассказы, повести или романы, создаются, как вы, наверное, догадываетесь, в результате какого-то одного, мгновенного, ясного озарения. Другие же рикошетом отскакивают от самых разных событий, составляющих нашу жизнь, и лишь по прошествии времени объединяются в законченное произведение.
Когда мне исполнилось шесть лет, мой отец, заядлый путешественник, перевез нас по железной дороге в Тусон, штат Аризона, где мы прожили ровно год в эпоху значительных перемен; для меня это было время увлекательных открытий. Городок, тогда еще совсем небольшой, стремительно развивался. Что может быть интереснее, чем расти вместе с городом? Там было вольготно, да к тому же у нас подобралась отличная компания.
Через год мы вернулись в Уокеган, штат Иллинойс, где я родился и провел первые годы жизни. Но в двенадцать лет меня опять увезли в Тусон, и новый переезд принес мне еще более увлекательные открытия, потому что жили мы за городом и я бегал в школу через пустыню, разглядывая по дороге диковинные кактусы, проворных ящериц, пауков, а иногда и змей; именно тогда, в седьмом классе, я начал писать.
Много позже, когда я провел почти год в Ирландии, где писал для Джона Хьюстона сценарий по роману «Моби Дик», мне попались на глаза произведения канадского юмориста Стивена Ликока. Среди всего прочего я обнаружил совершенно очаровательную книжицу, озаглавленную «Солнечные зарисовки маленького города».
Увлекшись этой книжкой, я даже пытался уговорить студию «Метро-Голдвин-Майер» снять по ней фильм. Напечатал несколько пробных страниц, чтобы показать, какой видится мне будущая экранизация. На студии не проявили к этому ни малейшего интереса, и у меня осталось начало сценария, воссоздающего атмосферу провинциального городка. При этом я не мог выкинуть из головы полюбившийся мне Тусон, исхоженный мною вдоль и поперек сначала в шесть лет, а потом в двенадцать, и сам начал писать пьесу и рассказ о городе, затерянном среди пустынь.
В те годы я нередко видел Кэтрин Хепберн, как в жизни, так и на экране; ее неувядаемая юность вызывала у меня огромное восхищение.
В 1956 году, когда ей было уже под пятьдесят, она снялась в фильме «Лето»[1]. Эта роль, можно сказать, заставила меня сделать ее главной героиней рассказа, тогда еще безымянного, но с очевидностью приближавшего меня к повести «Где-то играет оркестр».
А лет тридцать назад я посмотрел фильм «Ветер и лев» с Шоном Коннери; там звучала потрясающая музыка Джерри Голдсмита. Она так меня захватила, что я подобрал ее по слуху и сочинил слова – длинное стихотворение, которое легло на эту волшебную мелодию.
Так образовался еще один фрагмент мозаики под названием «Где-то играет оркестр»; между тем я начал работу над произведением, замысел которого еще не имел четких очертаний, хотя эпизоды, с моей точки зрения, наконец-то связались воедино: год жизни в Тусоне, когда мне было шесть лет; еще один год жизни там же, но уже в двенадцатилетнем возрасте; калейдоскоп впечатлений от Кэтрин Хепберн, в том числе и от ее блистательной актерской работы в фильме «Лето», а также мои стихи на музыку из фильма «Ветер и лев». Все это удачно сложилось вместе и подтолкнуло меня к написанию объемного пролога, за которым появилась на свет и сама повесть.
Сегодня, оглядываясь назад, я понимаю, как мне повезло: у меня скопились разные наметки, которые все время были под рукой и в конечном счете срослись в единое повествование – «Где-то играет оркестр». Еще мне повезло в том, что на моем пути встретилось немало помощников и помощниц. Одна из них, причастная к появлению этой повести, – моя добрая фея Энн Хардин, которая в последние годы приложила немало усилий к тому, чтобы это произведение увидело свет. Недаром ее имя стоит в посвящении.
Не скрою, у меня долгие годы теплилась надежда закончить повесть в обозримые сроки, чтобы сделать по ней пьесу или сценарий для Кэтрин Хепберн без оглядки на ее возраст. Кэти терпеливо ждала, но время шло, она стала уставать и в конце концов покинула этот мир. Единственное, что теперь в моих силах, – посвятить ей эту историю.
Посвящается Энн Хардин и Кэтрин Хепберн, с любовью
В пустынной местности вольготно было ветру, солнцу и кустам полыни, да еще тишине, которая робко тянулась кверху вместе с полевыми цветами. Сквозь эту тишину пролегали рельсы, и сейчас они задрожали.
Направлением с востока мчался, пыхтя огнем и паром, темный железнодорожный состав, который с грохотом проскочил мимо станции. Он едва-едва замедлил ход у платформы, усыпанной кружочками конфетти, – здесь проводники в незапамятные времена компостировали билеты. Локомотив притормозил ровно настолько, чтобы из вагона, как из катапульты, успел вылететь одинокий саквояж, за которым выпрыгнул и по инерции пробежал вперед молодой человек в неглаженом летнем костюме; поезд с ревом помчался дальше, словно знать не знал ни этой платформы, ни саквояжа, ни его владельца, а тот, спотыкаясь, сделал еще несколько шагов и остановился, чтобы оглядеться, благо пыль уже слегка осела и в предрассветной дали проступили силуэты домов.
– Черт побери, – забормотал он. – Оказывается, тут что-то есть.
Ветер развеял пыль, приоткрыв еще какие-то крыши, шпили и верхушки деревьев.
– Зачем? – спросил он шепотом. – Почему я здесь?
И еле слышно ответил самому себе:
– Потому что.
Потому что.
В полусне прошлой ночи ему являлись слова, проступавшие на внутренней стороне век. С закрытыми глазами он читал бегущие строки:
Где-то играет оркестр,
И трубы его слышны
Подсолнухам и матросам
На службе чужой луны.
Частая дробь барабана
Дрожит под пятой времен
И летние помнит туманы,
И год, что еще не рожден.
– Погоди-ка, – услышал он свой голос. Стоило ему открыть глаза, как слова исчезли. Он оторвал голову от подушки, но передумал и снова улегся.
И опять на внутренней стороне закрытых век читалось, как по писаному:
Грядущее видится былью
И пахнет седой стариной
И древней египетской пылью,
Сиренью и мглой ледяной.
Персик, созревший на ветке,
Солнцем согрел мирок,
Где мумия в каменной клетке
О будущем даст урок.
Тут веки у него дрогнули и сами собой крепко зажмурились, словно желая кое-что подправить, а то и стереть дочиста.
Потом он стал глядеть в темноту, и строчки заново поплыли в сумерках его сознания, а слова были такие:
Дети выходят на берег,
Чертят судьбу на песке,
Смерти они не верят,
Что бродит невдалеке.
Где-то играет оркестр.
Лето плывет вперед.
Здесь никому не спится
И больше никто не умрет.
Слышится стук сердечный,
Бьет в барабан луна.
Рядом проходит Вечность,
Но поступь ее не слышна.
– Это уж слишком, – услышал он свой шепот. – Это чересчур. Больше не могу. Неужели вот так и сочиняются стихи? Откуда что берется? Надеюсь, это все? – размышлял он.
И безо всякой уверенности, опустив голову на подушку, закрыл глаза – а в них опять поплыли строки:
Где-то скитается старость,
Летний обходит зной
И спит на полях пшеничных,
Чтоб там молодеть с луной.
Где-то печалится детство,
Знавшее скорбь и прах,
И мечется, как в лихорадке,
А рядом маячит страх.
Жизнь приготовит им ужин,
Застолье на много миль.
Бессилье наполнится силой,
А яства покроет гниль.
Где-то играет оркестр –
Кто слышит, тот вечно юн,
И в танце кружится с ветром
Июнь… И опять… июнь.
И Смерть, не в ладах с собою,
Умолкнет перед судьбою.
Июнь… И опять… июнь…
В глазах осталась только непроглядная темень. Сумерки выдались тихими.
Он лежал и недоуменно смотрел в потолок, широко раскрыв глаза. Повернулся на бок, взял с тумбочки почтовую открытку и принялся разглядывать изображение.
Наконец он приглушенно спросил:
– А счастье-то мне выпало?
И сам себе ответил:
– Нет.
Он медленно-медленно выбрался из постели, оделся, спустился по лестнице, поехал на вокзал, купил билет и сел в первый поезд направлением на запад.
Потому что.
Странное дело, подумал он, разглядывая убегающие вдаль рельсы. Этой точки на карте нет. Но, как только поезд притормозил, я спрыгнул, потому что…
Он обернулся и над обветшалым привокзальным домиком, утопающим в песчаных волнах, заметил истерзанный ветрами указатель: «САММЕРТОН, ШТАТ АРИЗОНА».
– К вашим услугам, сэр, – послышался голос.
Опустив взгляд, путешественник увидел светловолосого, ясноглазого человека средних лет, который сидел на хлипком крыльце, отклонившись назад, в тень. Над ним висела целая коллекция форменных фуражек с различными надписями: «КАССИР», «НОСИЛЬЩИК», «СТРЕЛОЧНИК», «ДЕЖУРНЫЙ», «ВОДИТЕЛЬ ТАКСИ». А на голове у него красовалась фуражка с ярко-красной надписью, вышитой на кокарде: «НАЧАЛЬНИК СТАНЦИИ».
– Чего изволите, – продолжал он, пристально глядя на незнакомца, – билет на ближайший поезд? Или такси до «Герба египетских песков»? Два квартала езды.
– Сам не знаю. – Молодой человек утер пот со лба и, прищурившись, огляделся вокруг. – Я только что сошел с поезда. Точнее, спрыгнул. Неизвестно зачем.
– Всегда надо действовать по наитию, – сказал начальник станции. – Глядишь – и повезет: из огня попадешь не в полымя, а в озерную прохладу. Ну, что будем делать?
Ему пришлось долго ждать ответа.
– Такси до «Герба египетских песков», два квартала езды, – скороговоркой выпалил приезжий. – Решено!
– Отлично, хотя египтян в здешних песках не встретишь[2] и дельту Нила не увидишь. А до Каира, что в штате Иллинойс, тысяча миль на восток. Зато гербов, на мой взгляд, у нас предостаточно.
Местный житель поднялся с кресла и, сняв фуражку начальника станции, сменил ее на другую, таксистскую. Когда он наклонился за саквояжем, приезжий спросил:
– Разве можно вот так покидать?..
– Станцию? А что ей сделается? Рельсы ведут куда следует, красть тут нечего, а ближайший поезд – только через пару дней. Пошли.
Он подхватил саквояж и направился из этого уныния за угол.
Позади станции никакого такси не было и в помине. Там стоял довольно симпатичный статный белый конь, ожидавший ездоков. Он был запряжен в небольшую крытую повозку с высокими бортами и выписанной сбоку рекламой: «Пекарня Келли. Свежий хлеб».
По знаку водителя такси приезжий запрыгнул на козлы. Устроившись в тени под козырьком, он втянул носом воздух.
– Необыкновенный запах, правда? Большая редкость в наше время, – сказал водитель такси. – Только что развез пять дюжин хлебов!
– Благоухание, – откликнулся молодой человек, – как в райском саду наутро после творения.
Таксист вскинул брови.
– Интересно, – произнес он, – почему газетчик с задатками писателя решил посетить город Саммертон, штат Аризона?
– Потому что, – ответил приезжий.
– Потому что? – переспросил пожилой таксист. – Это одна из самых веских причин на свете. Оставляет большой простор для толкования.
Взобравшись на облучок, он с нежностью посмотрел на заждавшегося конягу, цокнул языком и негромко скомандовал:
– Н-но, Клод.
И конь, услышав свое имя, повез их в город Саммертон, штат Аризона.
Воздух, раскаленный с самого утра, постепенно сменился прохладой, когда дорога нырнула под сень деревьев.
Приезжий подался вперед:
– А как вы угадали?
– Что? – спросил кучер.
– Что я писатель, – пояснил молодой человек.
Кучер глянул на проплывавшие мимо деревья и понимающе кивнул.
– У тебя язык шлифует слова на выходе. Ты говори, говори.
– О Саммертоне чего только не болтают, я сам слышал.
– Много кто слышит, да редко кто приезжает.
– Например, что ваш город словно из другого пространства и времени – исчезающий, что ли. Хочу верить, он уцелеет.
– Дай взглянуть тебе в глаза, – попросил возница.
Газетчик повернулся и посмотрел прямо на него.
Извозчик опять кивнул:
– Ага, еще не замутились. Надеюсь, ты видишь то, на что смотришь, и говоришь от сердца. Милости прошу. Фамилия моя Калпеппер. Зовут Элиас.
– Мистер Калпеппер, – молодой человек дотронулся до его плеча, – Джеймс Кардифф.
– Надо же! – изумился Калпеппер. – Звучные фамилии. Калпеппер и Кардифф. Можно подумать, дорогие адвокаты, архитекторы, издатели. Прямо как по расчету. Был Калпеппер, теперь добавился Кардифф.
В тени деревьев коняга Клод прибавил ходу.
Пока они ехали по улицам, Элиас Калпеппер, указывая то направо, то налево, не умолкал ни на миг.
– Вот тут конверты делают. Отсюда ведет начало вся наша переписка. Это парогенераторная станция, когда-то пар давала. Позабыл, для чего. А сейчас проезжаем редакцию «Калпеппер Саммертон ньюс». Если раз в месяц случается новость, она попадает в газету! Четыре полосы крупного набора, удобного для чтения. Как видишь, мы с тобой, так сказать, одного поля ягоды. Только ты, разумеется, не правишь лошадьми и не компостируешь билеты.
– Где уж мне! – сказал Джеймс Кардифф, и они добродушно посмеялись.
– А это, – продолжал Элиас Калпеппер, когда Клод, описав дугу, свернул в переулок, где соединялись кронами вязы, дубы и клены, вплетая голубое небо в свой причудливый зеленый узор, – это Нью-Санрайз. Самый богатый район. Вот здесь живет чета Рибтри, по соседству – семейство Таунвей. А там…
– Боже! – воскликнул Джеймс Кардифф. – Эти лужайки перед домами! Взгляните, мистер Калпеппер!
На всем пути за каждым забором толпились подсолнухи; их круглые, как циферблат, физиономии караулили солнце, чтобы открыться с рассветом и замкнуться в себе с наступлением сумерек: на одном пятачке, под вязом, их уместилось не менее сотни, на другом – сотни две, а далее – до пяти сотен.
Вдоль обочин тоже выстроились мощные стебли, увенчанные темноликими циферблатами в желтой оправе.
– Как будто вышли поглазеть на уличную процессию, – сказал Джеймс Кардифф.
– И впрямь, – отозвался Элиас Калпеппер. Он сделал неопределенный жест рукой.
– Кстати сказать, мистер Кардифф. Давненько у нас не бывало репортеров. В наших краях ничего не происходит аж с тысяча девятьсот третьего года, когда случился Малый потоп. Или с две тысячи второго, если говорить о Большом потопе. Мистер Кардифф, что журналисту ловить в городке, где никогда ничего не происходит?
– Так уж и ничего, – смешался Кардифф.
Он поднял глаза, вглядываясь в открывающийся перед ним город. Сейчас ты здесь, подумал он, а вскоре тебя как пить дать не будет. Я кое-что знаю, но не скажу. Суровая правда может тебя погубить. Мой разум открыт, но рот на замке. Будущее неясно и шатко.
Мистер Калпеппер вытащил из кармана пластик мятной жевательной резинки, отправил в рот, сняв обертку, и стал жевать.
– Вы знаете что-то, чего не знаю я, мистер Кардифф?
– Правильнее будет сказать, – заметил Кардифф, – это вы знаете о Саммертоне нечто такое, чего не сказали мне.
– Коли так, мы оба, надеюсь, раскроем карты.
С этими словами Элиас Калпеппер слегка натянул вожжи, направив Клода к покрытой гравием подъездной дорожке, которая вела сквозь подсолнухи к частному дому с вывеской над крыльцом: «Герб египетских песков». Сдаются комнаты».
Калпеппер не обманул.
Река Нил вблизи не просматривалась.
В этот самый миг на двор въехал, разинув темную заиндевелую пасть окошка над прилавком, допотопный фургон-ледник, который тащила кляча, мечтающая освежиться своим антарктическим грузом. Впервые за долгие годы Кардифф явственно ощутил на языке вкус льдинки.
– Вот и мы, – сказал развозчик льда. – Денек-то жаркий. Давай налетай.
Он кивнул на заднюю часть своего фургона. Словно что-то его подтолкнуло, Кардифф спрыгнул с хлебной повозки, обежал фургон и почувствовал, как его рука – рука десятилетнего мальчишки – тянется в темноту, за прилавок, и хватает острую сосульку. Отступив назад, он протер ею лоб. Другая рука сама собой полезла в карман и вытащила носовой платок, чтобы не холодило пальцы. Причмокивая сосулькой, Кардифф отошел в сторону.
– Ну и как ощущение? – донесся до него голос Калпеппера.
Кардифф лизнул лед еще раз:
– Как от прохладных крахмальных простыней.
И только потом обернулся в сторону тротуара.
А улица оказалась такой, что уму непостижимо. Крыши всех без исключения домов, будто только сегодня просмоленные, были покрыты свежей дранкой или новехонькой черепицей. Детские качели на каждой террасе висели безупречно ровно. Окошки блестели, словно щиты Вальхаллы[3], что вспыхивают золотом в лучах рассвета и заката, а в полдень серебрятся, как зеркальный родник. За оконными рамами виднелись полки домашних библиотек, на которых в тесноте, да не в обиде соседствовали безмолвные хранительницы мудрости. Под каждой водосточной трубой стояла бочка для сбора дождевой воды. На каждом заднем дворике были в этот день разложены ковры, выбитые так тщательно, что начинало казаться, будто выколоченную из них старину унесло ветром, а на месте прежних узоров проросли новые, еще затейливее. С каждой кухни доносились запахи, сулившие утоление любого голода, а позже тихий вечер для размышлений о тех пиршествах, что ждут к юго-юго-западу по направлению от души.
Все, все безупречное, гладкое, свежее, с иголочки, красивое – идеальный город посреди идеального сочетания тишины и невидимых глазу хлопот и забот.
– Ну, что высмотрел? – спросил Элиас Калпеппер.
Не открывая глаз, Кардифф покачал головой, потому как ничего не высмотрел, а просто размечтался.
– Не могу объяснить, – прошептал в ответ Кардифф.
– А ты попробуй, – настаивал Элиас Калпеппер.
Кардифф еще раз покачал головой, переполняемый почти невыразимым счастьем.
Размотав носовой платок, он бросил в рот остаток сосульки, с хрустом разгрыз и стал подниматься по ступеням крыльца, гадая, что же будет дальше.
Джеймс Кардифф замер в молчаливом изумлении.
Никогда в жизни он не видел такой длинной веранды, какая тянулась вдоль стены «Герба египетских песков». Там уместилась целая шеренга белых плетеных кресел-качалок – он даже сбился со счету. В креслах отдыхали моложавые, еще не достигшие преклонных лет мужчины, щегольски одетые, свежие, будто только что из душа, с зачесанными назад волосами. Кое-где сидели и женщины, лет за тридцать, но еще не под сорок; их открытые платья были выкроены будто из одних и тех же обоев с розочками, орхидеями или гардениями. Стрижки всех мужчин выдавали руку одного парикмахера. Изящные укладки женщин, как блестящие шлемы парижской работы, были выполнены задолго до рождения Кардиффа. Все кресла дружно раскачивались вперед-назад, подобно легким волнам прибоя, которые беззвучно и безмятежно повинуются одному и тому же океанскому бризу.
Как только Кардифф ступил на веранду, все кресла-качалки разом замерли, все лица, сверкая улыбками, повернулись к нему, и множество рук взметнулось в молчаливом приветствии. Он кивнул, и белые летние кресла опять закачались под шелест тихой беседы.
Разглядывая это собрание элегантных людей, Кардифф думал: «Странно – так много мужчин средь бела дня просиживает без дела. Непривычное зрелище».
В сумраке за дверным проемом, забранным защитной сеткой, раздался звон крохотного хрустального колокольчика.
– Суп готов, – объявил женский голос.
В считаные секунды плетеные кресла опустели, и отдыхающие гуськом устремились в дом, не прерывая беседы.
Он хотел было последовать за ними, но помедлил и обернулся.
– Что это? – прошептал он.
Позади стоял Элиас Калпеппер, бережно опустивший саквояж на пол, к ногам владельца.
– Эти звуки, – продолжал Кардифф. – Где-то…
Элиас Калпеппер тихо рассмеялся:
– Да это же городской оркестр – у него выступление в четверг вечером. Репетирует сокращенную версию «Тоски»: Тоска бросается вниз с башни и через две минуты приземляется.
– «Тоска», – повторил Кардифф и прислушался к далеким звукам духовых инструментов. – «Где-то…»
– Заходи, – сказал Калпеппер, придерживая для Джеймса Кардиффа дверь с сеткой.
В сумраке холла Кардиффу показалось, будто он вошел в прохладную летнюю кухню, где пахнет сливками, что хранятся в больших флягах, спрятанных подальше от солнца, где ледники сочатся тайной влагой, где на кухонных столах лежат свежевыпеченные хлебцы, а на подоконниках остывают пироги.
Кардифф сделал еще шаг и вдруг понял: в здешних краях он будет спать по девять часов кряду и вскакивать, как в детстве, с восходом солнца, ликуя оттого, что жизнь не кончается, что мир по утрам рождается вновь, что в груди бьется сердце, а в запястьях стучит пульс.
Тут он услышал чей-то смех. Это смеялся он сам, ошеломленный своей неизъяснимой радостью.
Откуда-то сверху донеслись звуки шагов. Кардифф поднял взгляд.
По ступеням спускалась – но при виде его замерла – самая прекрасная женщина на всем белом свете.
Где-то, когда-то, от кого-то он слышал: закрепи изображение, пока не поздно. Так говорили первые фотоаппараты, которые ловили свет и переносили озарение в камеру-обскуру, чтобы реактивы в фаянсовых плошках могли вызвать пленных призраков. Лица, пойманные в полдень, проявлялись в кислотном растворе: глаза, губы, а вслед за тем и таинственная плоть – сама красота, или надменность, или детская резвость, принужденная к неподвижности. В темноте эти фантомы трепетали под химической рябью, пока ритуальные жесты не извлекали их на поверхность, преображая время в вечность, которую можно брать в руки когда пожелаешь – даже после того, как теплая плоть исчезнет.
Вот так же и с этой женщиной: в яркий полдень на ступенях мелькнуло чудо; оно сошло в прохладную тень холла, чтобы явиться в пучке солнечного света у порога столовой. Навстречу руке Кардиффа медленно выплыла ладонь, следом показались запястье, локоть, плечо и, наконец, словно из фотографического проявителя, возникли призрачные очертания милого лица – так цветок раскрывает свою красоту, встречая рассвет. Пронзительные, яркие, летне-синие глаза весело сияли, разглядывая его, будто бы и сам он только что появился из той волшебной ряби, в которой плавают воспоминания, готовые спросить: «Узнаешь?»
«Узнаю!» – подумал он.
«Неужели?» – послышался ему отклик.
«Конечно! – воскликнул он, не произнося ни слова. – Я всегда надеялся тебя вспомнить».
«Ну, что ж, – сказали ее глаза, – будем друзьями. Возможно, в другом времени мы уже встречались».
– Нас ждут, – поторопила она вслух. «Именно так, – подумал он, – нас с тобой вместе!»
И он заговорил:
– Как вас зовут?
«Можно подумать, ты не знаешь», – ответила она молча.
Это было имя женщины, умершей четыре тысячи лет назад; образ ее затерялся в египетских песках, а теперь, в летний полдень, появился снова, но уже в другой пустыне, где обветшал перрон и замолчали рельсы.
– Нефертити, – выговорил он. – Дивное имя. Означает «Прекрасная пришла».
– Надо же, – откликнулась она, – вы угадали.
– Когда мне было три года, меня повели смотреть сокровища Тутанхамона, – сообщил он. – Я разглядывал его золотую маску и воображал, что это мое лицо.
– Ну правильно, так и есть, – ответила она. – Просто вы никогда этого не замечали.
– Не верю своим ушам!
– Надо верить, тогда все сбудется. Есть хотите?
«Так хочу, что просто умираю», – подумал он, не сводя с нее глаз.
– Тогда вперед, – рассмеялась она, – пока не расхотелось.
И повела его на летний пир богов.
Столовая, как и веранда, была самой длинной из всех, что ему доводилось видеть.
Люди, до этого сидевшие на открытом воздухе, расположились теперь по обе стороны необъятного стола и уставились на Кардиффа и Неф, когда те появились на пороге.
В дальнем торце этого стола ждали два пустых стула, и, как только Кардифф и Неф сели, все пришло в движение: раздалось звяканье приборов, над скатертью поплыли блюда.
Салат был умопомрачительно вкусен, омлет таял во рту, а суп оказался бархатно-нежным. Из кухни доносились ароматы, обещавшие на десерт подлинную амброзию.
В полном изумлении Кардифф сказал сам себе: «Стоп, это уже перебор. Надо осмотреться».
Поднявшись со своего места, он направился через всю столовую в сторону кухни.
А в кухне его взгляду предстала смутно знакомая дверца в стене.
Кардифф уже знал, куда она ведет. В кладовую.
Да не в какую-нибудь, а, скорее всего, в кладовку его бабушки. Мыслимое ли дело?
Он шагнул вперед и толкнул дверцу, почти не сомневаясь, что бабушка уже хлопочет внутри, в этих дебрях изобилия, где висят бананы в леопардовых пятнышках, а под барханами сахарной пудры скрываются пончики. Где, уложенные в ведра, поблескивают боками яблоки, а персики похваляются теплым летним румянцем. Где, ряд за рядом, полка за полкой, возносятся к вечно сумрачному потолку приправы и специи.
Его голос стал нараспев читать этикетки на баночках и мешочках – ни дать ни взять имена индийских князей и арабских кочевников.
Кардамон, анис, имбирь – чего только там не было. Кайенский перец, карри. А вдобавок еще корица, и паприка, и тимьян, и чистотел.
Просто песня, которую он будто бы начал во сне, а поутру завел сначала.
Раз за разом просмотрев все полки, он глубоко вздохнул и обернулся через плечо в полной уверенности, что теперь-то увидит знакомую фигуру, колдующую над кухонным столом, где готовится десерт для этого восхитительного раннего обеда.
Дородная немолодая женщина заливала пышный желтый бисквит темной шоколадной глазурью, и он подумал: стоит только позвать – и бабушка обернется, бросится к нему, поспешит обнять.
Но он не сказал ни слова – просто смотрел, как она управляется с работой, как сооружает напоследок шоколадную завитушку и передает готовый торт прислуге для подачи к столу.
Возвращаясь обратно к Неф, он почувствовал, что аппетит пропал, словно утоленный зрелищем съестных припасов, которых в кладовой было с избытком.
«Неф, – думал он, не сводя с нее глаз, – женщина из женщин, красавица из красавиц. Ты – как пшеничное поле, которое снова и снова писал Моне, пока оно не стало единственным. Ты – как церковь, повторенная точь-в-точь, раз за разом, и ставшая самой совершенной за всю историю зодчества. Ты – как наливное яблоко и легендарный апельсин Сезанна, которые не потускнеют никогда».
– Мистер Кардифф, – услышал он ее голос, – садитесь ешьте. Не заставляйте себя ждать. Я и так ждала слишком долго.
Он подошел вплотную, не в силах оторвать от нее глаз.
– Великий боже, – произнес он, – сколько же вам лет?
– А как по-вашему? – спросила она.
– Ума не приложу! – воскликнул он. – Вы появились на свет лет двадцать назад. Ну тридцать. Или позавчера.
– Совершенно верно.
– То есть как?
– Я ваша сестра, дочь и одноклассница, правда? Я – та девушка, которую вы пригласили на выпускной бал, но она предпочла другого.
– Это же мое личное. Все так и было. Как вы угадали?
– Я никогда не гадаю, – ответила она. – Я знаю. Самое главное – что вы наконец здесь.
– Вы как будто ожидали моего появления.
– Целую вечность, – был ее ответ.
– Но до вчерашнего дня у меня и в мыслях не было сюда ехать. Решение пришло во сне. Что-то подтолкнуло в самый последний момент. Я собрался написать повесть…
Она тихо рассмеялась:
– Неужели так и было? Как в наивном романе, сочиненном наивной домохозяйкой. Что вас подвигло выбрать Саммертон? Ведь не только название?
– Увидел открытку – кто-то, очевидно, купил ее, будучи у вас проездом.
– О, это, наверное, было очень давно.
– Вид города мне понравился – приятное местечко, где можно отдохнуть и подышать воздухом пустыни. Потом я решил посмотреть по карте, где это. И знаете что? Ни на одной карте не смог его отыскать.
– У нас даже поезд не останавливается.
– И сегодня не остановился, – подтвердил Кардифф. – Просто избавился от пары вещей – от меня и моего саквояжа.
– Путешествуете налегке.
– Так ведь мне только переночевать. А потом дождусь обратного поезда и запрыгну на ходу.
– Нет, – мягко возразила она, – так не должно быть.
– Мне надо вернуться домой и закончить повесть, – настаивал он.
– Ах да, – сказала она. – И что же вы напишете про этот город, которого никто не может найти?
Небо затянуло тучами, окна столовой потемнели, на лицо Кардиффа легла тень. У него на самом-то деле было два ответа, но произнести вслух он мог только один.
– Что городок очень милый, – промямлил он. – Что в наше время таких не бывает. Что люди должны это помнить и радоваться, что он есть. Но как вы узнали, что я приеду?
– Проснулась на рассвете, – отвечала она, – издалека услышала шум поезда. Ближе к полудню поезд был уже за горой: до меня долетел паровозный гудок.
– И вы ожидали человека по имени Кардифф?
– Кардифф? – удивилась она. – Был такой великан, давным-давно[4]…
– Это газеты раздули историю. Обман.
– Значит, вы, – спросила она, – тоже обманщик?
Он не смог выдержать ее взгляда.
Когда он поднял глаза, стул, на котором сидела Неф, оказался пуст. Все постояльцы тоже разошлись из-за стола – вернулись к своим креслам-качалкам или, возможно, отправились вздремнуть.
– Как же так? – пробормотал он. – Эта женщина так молода – сколько ей лет? Она так стара – сколько же ей лет?
Внезапно до его локтя дотронулся Элиас Калпеппер:
– Не хочешь поехать на экскурсию по городу? Клод сейчас начинает вторую доставку свежего хлеба. Поднимайся!
Хлебная повозка приняла благоухающий груз. Десятка три-четыре хлебцев – с пылу с жару, в вощеных обертках с именами заказчиков – лежали аккуратными штабелями в пахнущем печкой кузове. А рядом высились коробки с кексами и тортами, заботливо перевязанные бечевкой.
Несколько раз втянув носом этот запах, Кардифф почувствовал себя так, будто объелся.
Калпеппер вручил ему небольшой сверток и нож.
– Это зачем? – удивился Кардифф.
– Не проедешь и квартала, как хлеб тебя соблазнит. Держи ножик для масла. А это целый хлебец. Обратно не привози.
– Я себе аппетит испорчу перед ужином.
– Нет. Только нагуляешь. Лето снаружи. Лето внутри.
Кардифф получил в руки список имен с адресами.
– На всякий случай, – сказал Калпеппер.
– Посылаете меня одного? Откуда я знаю, куда ехать?
– Не беспокойся. Клод найдет дорогу. Еще ни разу не сбился. Верно я говорю, Клод?
Конь обернулся – не удивленный, не мрачный, просто готовый к работе.
– Вожжи сильно не натягивай. У Клода своя система. Ты с ним не спорь. По крайней мере, город посмотришь без моей трескотни. Залезай!
Кардифф запрыгнул на облучок. Клод сделал шаг; повозка дернулась.
– Ничего не понимаю. – Кардифф повертел в руках список, просматривая имена и адреса. – Где же первая остановка?
– Пошел!
Хлебная повозка двинулась вперед, распространяя пьянящий дух дрожжей и зерна.
Клод припустил рысцой, словно ему не терпелось себя показать.
Все так же, рысцой, Клод миновал два квартала и уверенно свернул направо.
Его взгляд указывал на почтовый ящик у парадного входа: «Аберкромби».
Кардифф сверился со списком:
Аберкромби!
Ну и ну!
Он выпрыгнул из повозки с караваем в руке; в этот миг женский голос прокричал:
– Спасибо, Клод!
У калитки особа лет сорока ожидала доставки хлеба.
– И вам спасибо, мистер?..
– Кардифф, мэм.
– Клод, – позвала она, – не обижай мистера Кардиффа. А вы, мистер Кардифф, не обижайте Клода. Удачи вам!
И повозка, подпрыгивая на брусчатке, затарахтела дальше под переплетением ветвей, кружевом занавесивших солнце.
– Следующий – Филлмор, – объявил Кардифф, заглянув в список, и уже готов был натянуть вожжи, когда конь сам остановился у калитки.
Кардифф сунул хлебец в почтовый ящик Филлмора и бросился вдогонку за Клодом, который продолжил путь, не дожидаясь кучера.
Дальше все пошло без сучка без задоринки. Брэмбл. Джонс. Уильямс. Айзексон. Мередит. Хлеб. Торт. Хлеб. Кексы. Хлеб. Торт. Хлеб.
Клод свернул за последний угол.
На пути оказалась школа.
– Тпру, Клод!
Кардифф сошел с подножки и заглянул на школьный двор, где обнаружил положенную на бревно доску, некогда выкрашенную синей краской, и растрескавшиеся от старости деревянные качели на ржавых цепях.
– Вот, значит, как, – прошептал Кардифф. Школа оказалась двухэтажной. Входные двери были закрыты, а все восемь окон облепила пыльная короста.
Кардифф подергал дверь. Заперто.
– Сейчас ведь только май, – сказал он себе. – Каникулы еще не начались.
Досадливо заржав, конь начал удаляться от школы – не иначе как в пику Кардиффу.
– Клод! – грозно окликнул Кардифф. – Тпру!
Коняга остановился и стал бить передними копытами по мостовой.
Кардифф опять повернулся к зданию школы. На балке над центральным входом было вырезано: «Гимназия. Основана 1 января 1888 года».
– Тысяча восемьсот восемьдесят восьмой, – пробормотал Кардифф. – Подумать только.
Напоследок обведя взглядом запыленные окна и ржавые цепи, он приказал:
– Еще один круг, Клод.
Клод не двигался.
– В чем дело – у нас больше нет хлеба и новых адресов? Ты только доставляешь заказы из пекарни, а на большее не способен?
Даже тень Клода не шелохнулась.
– Ну, тогда будем стоять, пока ты не уступишь. Именитый гость желает пересечь этот треклятый городишко из конца в конец. Ну и чего ты ждешь? Кто упирается, тому ни воды, ни овса.
Вода и овес подействовали.
Конь побежал бодрой рысью.
Они пронеслись с ветерком по Кловер-авеню, потом вдоль Гибискус-уэй аж до Роузвуд-плейс, свернули направо по Джун-глейд, налево по Сэндалвуд, а оттуда выехали на Лог – бульвар, получивший свое название от неглубокого лога, размытого дождями в незапамятные времена. Кардифф оглядывал лужайку за лужайкой: сочная, изумрудная, безупречно подстриженная трава. Ни одной бейсбольной биты. Ни одного бейсбольного мяча. Ни одного баскетбольного кольца. Ни одного баскетбольного мяча. Ни одной теннисной ракетки. Ни одного крокетного молоточка. На тротуарах ни следа расчерченных мелом «классиков». Ни одной шины, подвешенной на дереве.
Клод привез его обратно к «Гербу египетских песков», где уже поджидал Элиас Калпеппер.
Кардифф соскочил с подножки.
– Ну как?
Оглянувшись на летнее ожерелье зеленых лужаек, живых изгородей и золотистых подсолнухов, Кардифф спросил:
– А где же дети?
Мистер Калпеппер ответил не сразу.
Потому что сначала их ждал полдник: тарталетки с абрикосами и персиками, земляничное суфле, кофе вместо чая и портвейн вместо кофе; потом ужин – настоящее пиршество, которое затянулось далеко за девять вечера, а там уже постояльцы «Герба египетских песков» стали один за другим отправляться к себе, ища спасения от вечерней духоты в желанной прохладе постелей; Кардифф тем временем расположился на лужайке, где не было разбросано ни цветных обручей, ни молоточков для игры в крокет, и сверлил взглядом мистера Калпеппера, который сидел на открытой веранде и неторопливо курил трубку за трубкой.
В конце концов Кардифф не выдержал: вразвалочку подошел к перилам крыльца и всем своим видом изобразил нетерпение.
– Ты спросил, почему здесь не видно детей? – заговорил Элиас Калпеппер.
Кардифф кивнул.
– Дотошный газетчик не стал бы так долго ждать ответа на столь серьезный вопрос.
– А времечко и сейчас тикает, – беззлобно заметил Кардифф, поднимаясь по ступенькам.
– Это точно. Угощайся.
На перилах стояли две маленькие рюмки и бутылка вина.
Кардифф залпом осушил свою порцию и устроился рядом с Элиасом Калпеппером.
Тот выпустил дым.
– Всех ребятишек, – сказал он, тщательно взвешивая каждое слово, – мы отправили учиться.
Кардифф в недоумении уставился на него:
– Всех разом? Со всего города?
– Можно и так сказать. Отсюда до Финикса сто миль езды. До Тусона – это в другую сторону – двести. Дорога – сплошные пески да сухостой. А детям нужна школа в зелени. Зелени, впрочем, и у нас хватает, только учителей не найти – не хотят здесь работать. Раньше приезжали, да от скуки долго не выдерживали. Коли учителя к нам не едут, приходится детей отправлять за тридевять земель.
– А если я наведаюсь к вам в конце июня, то увижу, как дети возвращаются домой на каникулы?
Калпеппер застыл и сделался похожим на Клода.
– Я спросил…
– Я понял. – Калпеппер выбивал трубку, из которой сыпались искры. – Если отвечу «да», ты поверишь?
Кардифф отрицательно покачал головой.
– По-твоему, я намеренно уклоняюсь от ответа?
– По-моему, – ответил Кардифф, – каждый из нас тянет резину. Мне интересно, какой у вас будет рекорд.
Калпеппер усмехнулся.
– Дети не приедут на каникулы. Они уже выбрали для себя летние школы и разъедутся кто куда – в Амхерст, в Провиденс, в Сэг-Харбор. А один мальчуган – даже в Мистик-Сипорт[5]. Неплохо звучит, а? Мистик. Когда-то застрял я там в грозу и читал «Моби Дика», перескакивая через главы.
– Дети не приедут на каникулы, – повторил за ним Кардифф. – Можно, я угадаю, по какой причине?
Старик кивнул и пожевал незажженную трубку.
Кардифф достал свой блокнот и сверился с записями.
– Местные ребятишки, – выговорил он наконец, – вообще не вернутся домой. Никто. Ни один. Никогда.
Захлопнув блокнот, он продолжил:
– Дети не вернутся по той простой причине, – он проглотил застрявший в горле ком, – что их здесь нет. В давние времена что-то произошло. Бог его знает, что это было, но что-то произошло. Семейных встреч тут не бывает. Самые юные – кто не покинул здешние места – давно успели повзрослеть. Вы – один из них.
– Это вопрос?
– Нет, – сказал Кардифф. – Это ответ.
Калпеппер откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.
– Ты – самый дотошный, – изрек он, не замечая, что трубка давно остыла, – из самых первоклассных газетчиков.
– А еще… – начал Кардифф.
– Достаточно, – перебил Калпеппер. – На сегодня.
Он снова наполнил рюмку искристо-янтарным вином. Кардифф выпил. Услышав мягкий щелчок входной двери, он поднял глаза. Кто-то проскользнул наверх. Вокруг ничего не изменилось.
Кардифф подлил себе вина.
– Никогда не вернутся домой. Никогда, – прошептал он.
И отправился спать.
Приятных снов, пожелал кто-то в глубине дома. Но Кардиффу не спалось. Он лежал не раздеваясь и решал философские задачи на потолке: стирал, исправлял, опять стирал и наконец не выдержал: резко спустил ноги и стал всматриваться в город-луг, где среди тысяч цветов поднимались, тонули и снова поднимались дома – парусники на волнах лета.
Сейчас встану и пойду, решил Кардифф, только не на поляну, где жужжат пчелы. А совсем в другое место, где витает земное молчание и дрожит пыльца на крыльях ночной бабочки, что зовется «мертвая голова».
Он босиком прокрался по ступеням в холл, вышел за порог и беззвучно задвинул дверь-ширму, а потом сел на траву и обулся при свете поднимающейся луны.
«Вот и славно, – подумал он, – даже фонарик не понадобится».
На середине улицы он обернулся. Кто-то, глядя ему вслед, маячил тенью у входной двери – или показалось? Он двинулся дальше, а потом перешел на бег.
«Держись той же дороги, что и Клод, – тяжело дыша, мысленно говорил он себе. – Здесь за угол, теперь сюда, еще раз направо – вот и оно…»
Кладбище.
При виде холодного мрамора у него защемило сердце и перехватило дыхание. Захоронения даже не были обнесены железной оградой.
Бесшумно ступив на дорожку, он приблизился к первому могильному камню. Пальцы тронули надпись:
БЬЯНКА ШЕРМАН БЕЙТС
И дату:
3 ИЮЛЯ 1882
А еще ниже:
ПОКОЙСЯ С МИРОМ
Даты смерти не было.
Луну затянуло облаками. Он перешел к следующему надгробью:
УИЛЬЯМ ГЕНРИ КЛЭЙ
1885–
МИР ПРАХУ ТВОЕМУ
И опять без скорбной даты.
Коснувшись третьего надгробия, он прочел:
ГЕНРИЕТТА ПАРКС
13 АВГУСТА 1881 УШЛА НА НЕБЕСА
Но Кардифф уже знал наверняка, что она еще не ушла на небеса.
Луна помрачнела, однако собралась с силами. Она высветила небольшой склеп в античном стиле, шагах в двадцати: образчик изысканности, миниатюрный акрополь, поддерживаемый четырьмя жрицами-весталками, а может, богинями – прекрасными девами, чарующей красоты женщинами. У него бешено застучало сердце. Все четыре мраморные фигуры, словно разбуженные бледным светом, вдруг ожили и, нагие, приготовились разбрестись в разные стороны среди камней с именами и недописанными годами.
Он затаил дыхание. Сердце колотилось все сильнее.
Потому что у него на глазах одна из богинь, вечно прекрасных дев, задрожала от ночной прохлады и ступила на лунную дорожку.
Трудно сказать, что он испытал в этот миг: восторг или ужас. Как-никак этот ночной час застал его в мертвом царстве. Но она? В такую погоду она оставалась обнаженной, если не считать прикрывавшего грудь шелкового облачка, которое обвивалось вокруг бедер, когда она удалялась от бледных каменных подруг.
Проплыв меж надгробий, молчаливая, как мрамор, еще совсем недавно служивший ей плотью, она остановилась прямо перед ним: ее темные волосы слегка растрепались над изящными ушками, а фиалковые глаза были широко распахнуты. Она приветливо подняла ладонь и улыбнулась.
– Ты, – задохнулся он. – Почему ты здесь?
Она тихо сказала:
– А где же мне быть?
Протянув ему руку, она молча повела его прочь от могил.
Не останавливаясь, он оглянулся на заброшенную мозаику имен и таинственных дат.
«Все родились – и никто не умер, – думал он. – На каждом камне – пустое место, куда будет вписан тот день, когда чей-нибудь призрак отправится на встречу с Вечностью».
– Да, – раздался голос. Но она не разомкнула губ.
«Ты пришла за мной для того, – молча говорил он, – чтобы я не читал эти надписи и не задавал лишних вопросов. А что прикажешь думать о детях, которые не вернутся домой?»
Скользя, как по льду, по безбрежному морю лунного света, они миновали стайку подсолнухов, не обернувшихся на их легкие шаги, прошли по дорожке, поднялись на крыльцо, пересекли веранду, а там наверх – второй, третий, четвертый этаж – и оказались в мансарде, где дверь стояла нараспашку, а за ней сугробом белела постель с откинутым покрывалом, островок снежной прохлады среди душной летней ночи.
– Да, – еще раз промолвила она.
В комнату он вошел как лунатик. Поглядев через плечо, заметил на паркетном полу свою одежду, словно разбросанную неряшливым мальчишкой. Застыл у льняного сугроба и подумал: «Еще один, последний вопрос. Кладбище. Лежат ли под надгробьями мертвецы? Покоятся ли в могилах усопшие?»
Но было уже слишком поздно. Не успел он и рта раскрыть, как рухнул в сугроб.
И начал, захлебываясь белизной и заходясь криком, погружаться в пучину, но вскоре налетел спасительный шторм, который принес тепло; были какие-то прикосновения и сближения, но он не видел, кто или что привлекает его к себе; он больше не сопротивлялся и уходил в глубину.
Пробудившись, он понял, что уже не может шевельнуть ни рукой ни ногой, а просто отдается на волю волн. И все потому, что он прыгнул со скалы, а вместе с ним кто-то другой, невидимый, и, чтобы выплыть, пришлось грести что есть мочи, пока не ударила молния, которая расколола его на полустрах-полувосторг и бросила на это ложе обнаженность тела и души.
Он проснулся еще раз: шторм утих, падение прекратилось, в его ладони замерла чья-то тонкая рука, и он, даже не открывая глаз, понял, что рядом лежит она и ее дыхание неотличимо от его собственного. За окном еще не рассвело.
Она заговорила:
– Ты что-то хотел спросить?
– Не сейчас, – шепнул он. – Потом спрошу.
– Да, – тихо сказала она. – Потом.
И тут – кажется, впервые за все время – она приникла к его губам.
Проснулся он в лучах солнца, бивших сквозь высокое чердачное окно. На языке вертелись вопросы.
В постели рядом с ним было пусто. Ушла.
«Боится?» – мелькнуло у него в голове.
«Вряд ли, – ответил он самому себе. – Наверняка оставила записку на дверце холодильника. – Почему-то он был в этом уверен. – Надо поглядеть».
Записка оказалась именно там.
Мистер Кардифф!
Сегодня большой наплыв приезжих. Я должна их встретить.
Все вопросы – за завтраком.
Не донеслись ли до его слуха приглушенные жалобы паровозного гудка, едва различимый ропот локомотива?
Выйдя на крыльцо, Кардифф прислушался, и вновь над горизонтом поплыл слабый паровозный крик.
Он поднял глаза к верхнему этажу. Неужели она побежала на этот крик? А постояльцы тоже его слышали?
Дойдя до железнодорожной станции, он остановился прямо посредине, между рельсами, заклиная паровозный гудок протрубить еще раз. На этот раз – тишина.
«Для всего есть отдельные поезда – но для чего конкретно?» – задумался он.
«Я успел первым», – похвалил он себя за расторопность.
А дальше что?
Он ждал, но воздух был тих, а горизонт безмятежен; пришлось возвращаться в «Герб египетских песков».
Из всех окон в тревоге выглядывали постояльцы.
– Все в порядке, – объявил он. – Ничего страшного не произошло.
С верхнего этажа чей-то голос негромко спросил:
– Это точно?
Неф не пришла ни к завтраку, ни к обеду, ни к ужину.
Он лег спать на пустой желудок.
Когда пробило полночь, в окно влетел легкий ветер и пошептался с занавесками, наказав им не пускать в комнату лунный свет.
За дальней окраиной города лежало кладбище, которое скалилось гигантскими белыми зубами, торчавшими среди свежей, залитой лунным серебром травы.
Четыре десятка мертвенных – но не мертвых – камней.
Все – обман, твердил он.
А ноги уже несли его вниз по лестнице, сквозь мерное дыхание спящих.
В тишине освещенной луной кухни из ледника падали в поддон капли талой воды. Цветные стекла слухового окошка над входной дверью окрашивали пол лимонно-желтым и сиреневым.
Наедине с собственной тенью вышел он на пыльную дорогу.
Добрел до кладбищенских ворот. И вот он уже посреди кладбища, а в руках невесть откуда взялась лопата. Он копал до тех пор…
…пока лезвие, вонзившееся в пыльный грунт, не ударилось с глухим стуком о твердую поверхность.
Тогда он быстро раскидал землю и нагнулся, чтобы взяться за край гроба, как вдруг до его слуха донесся шорох.
Всего один шаг.
Да! – радостно пронеслось у него в голове.
Она снова здесь. Разыскала меня, чтобы отвести домой. Ей пришлось…
Его сердце застучало как молот, потом утихомирилось.
Кардифф медленно выпрямился на краю могилы.
У железных ворот стоял Элиас Калпеппер, так и не сумевший подобрать нужных слов, чтобы окликнуть Кардиффа, который орудовал лопатой там, где копать не дозволено.
Лопата выскользнула у Кардиффа из рук.
– Мистер Калпеппер?
Элиас Калпеппер отозвался:
– Давай, давай, не останавливайся. Поднимай крышку. Что же ты? – И, видя, что Кардифф пришел в замешательство, поторопил: – Ну!
Наклонившись, Кардифф потянул кверху крышку гроба. Ее не прибили гвоздями и не заперли на замок. Откинув крышку, Кардифф заглянул внутрь.
Элиас Калпеппер подошел и остановился рядом.
Они оба смотрели… В пустой гроб.
– Подозреваю, – сказал Элиас Калпеппер, – что тебе сейчас будет не вредно опрокинуть рюмочку.
– Две, – сказал Кардифф. – Не меньше.
Среди ночи они курили добрые сигары и потягивали безымянное вино. Откинувшись на спинку плетеного кресла, Кардифф прикрыл глаза.
– Заметил какие-нибудь странности? – осведомился Элиас Калпеппер.
– Чертову дюжину. Когда Клод взял меня на развозку хлеба и сдобы, мне бросилось в глаза отсутствие лечебных учреждений – нигде ни одной вывески. И похоронных контор нет.
– Ну, где-то должны быть, – протянул Калпеппер.
– В телефонном справочнике не числятся ни терапевт, ни хирург, ни похоронный агент.
– Наше упущение.
Кардифф сверился со своими заметками.
– Господи, это прямо город-призрак: даже больницы нет!
– Есть, но маленькая.
Кардифф подчеркнул каждый пункт своего списка.
– Амбулатория на десяти квадратных метрах? Разве этого достаточно? Неужели здесь никто не страдает тяжелыми недугами?
– Я бы, – сказал Калпеппер, – примерно так и выразился.
– Ничего серьезнее порезанного пальца, укуса пчелы и растяжения лодыжки?
– Описание довольно скупое, – отметил старший из двоих, – но по сути верное. Продолжим.
– И этим, – сказал Кардифф, оглядывая город с высокой веранды, – именно этим объясняется, что надгробные надписи неполны, а гробы так и стоят пустыми!
– Ты раскопал один-единственный гроб.
– А что толку проверять остальные? Правильно я мыслю?
Калпеппер молча кивнул.
– С ума сойти, Калпеппер! – вырвалось у Кардиффа. – У меня нет слов!
– По правде говоря, – сказал Калпеппер, – у меня тоже. Раньше никто не задавал таких вопросов. Мы жили себе и жили; могло ли нам прийти в голову, что какой-то приезжий поплюет на руки, возьмет заступ и начнет копать!
– Виноват.
Наверное, тебе не терпится услышать подлинные факты. Что ж, расскажу. А ты записывай, мистер Кардифф, записывай. Все путешественники, которые за долгие годы побывали в наших краях, быстро впадали в тоску и спешили унести ноги. Мы старались, чтобы наш городок выглядел как любой другой. Даже устраивали фальшивые похороны, с катафалком, с живыми цветами, с оркестром, но гробы-то были пустыми – только для видимости. Вот и на завтра наметили бутафорское погребение, напоказ, чтобы ты поверил, будто и нас порой не минует смерть…
– Порой? – встрепенулся Кардифф.
– Пожалуй, и не припомню, когда в последний раз кто-нибудь из наших скончался. Бывает, кого-то машина собьет. Кто-то со стремянки навернется.
– А болезни – коклюш, пневмония?
– Да мы вроде не кашляем. Увядаем, правда… но медленно.
– Насколько медленно?
– Ну, по скромным прикидкам, примерно…
– Насколько медленно?
– Лет за сто, за двести.
– А точнее?
– Пожалуй, лет за двести. Еще время не пришло подводить черту. Мы ведем отсчет всего лишь года с тысяча восемьсот шестьдесят четвертого – шестьдесят пятого, по календарю Линкольна.
– Все местные жители?
– Все.
– И Неф тоже?
– Не стану обманывать.
– Да ведь она моложе меня!
– Почитай, в бабки тебе годится.
– Ужас какой!
– Такими нас сотворил Господь. Но на самом деле климат тоже играет свою роль. И еще – вино, разумеется.
Кардифф уставился на свою пустую рюмку:
– Кто пьет это вино, тот живет до двухсот лет?
– Если не употребляет до завтрака. Да ты пей в охотку, мистер Кардифф, не стесняйся.
Элиас Калпеппер подался вперед, изучая записи в блокноте Кардиффа.
– Какие еще будут сомнения, вопросы или соображения?
Кардифф в задумчивости перечитывал свои заметки.
– В Саммертоне, по-моему, бизнес на нуле.
– Теплится кое-что по мелочи; но настоящих зубров нет.
– Бюро путешествий отсутствуют, железнодорожный перрон только один, да и тот грозит рассыпаться в прах. Главная дорога – сплошные колдобины. Никто никуда не ездит, да и сюда почти никто не заглядывает. Как вы умудряетесь держаться на плаву?
– Пораскинь мозгами. – Калпеппер пососал трубку.
– Да я пытаюсь, черт побери!
– Ты ведь слышал про полевые лилии. Мы не трудимся, не прядем[6]. Как и ты. Тебя не тянет скитаться по свету, правда? Разве что в редких случаях, вот как теперь. В основном все путешествия совершаются у тебя меж двух ушей. Верно я говорю?
– Как же я не догадался! – вскричал Кардифф, хватая блокнот. – Отшельники. Анахореты. Затворники. Каких десятки и сотни. Вы – писатели!
– Верно мыслишь.
– Занимаетесь сочинительством!
– В каждой комнате и мансарде, на каждом чердаке, в подвале и чулане, по обеим сторонам дороги, от центральной площади до городских окраин.
– Все жители? Целый город?
– За исключением горстки неграмотных лентяев.
– В жизни о таком не слышал.
– Теперь услышал.
– Зальцбург – город музыкантов, композиторов, дирижеров. Женеву населяют банкиры, часовых дел мастера, неудачливые горнолыжники. Нантакет – по крайней мере, в прежние времена – это флотилия, матросы, вдовы китобоев[7]. Но здесь-то, здесь!
Вскочив с кресла, Кардифф, словно безумец, вперился во мрак ночного города.
– Не жди услышать треск пишущих машинок, – предупредил Калпеппер. – У нас тишина.
«Карандаш, авторучка, записная книжка, лист бумаги, – подумал Кардифф. – Шепоты грифеля и чернил. Неслышные, как лето, мысли в неслышный, как лето, полдень».
– Писатели, – пробормотал Кардифф себе под нос, – без нужды не скитаются по свету. А рукопись не выдаст, какого ты роду-племени, какого пола, какого роста. Хоть лилипут, хоть великан. Писатели! Черт меня раздери!
– Не чертыхайся.
Кардифф обернулся к своему собеседнику:
– Уж не хотите ли сказать, что все они печатаются?
– Большинство.
– Назовите какие-нибудь имена – может, я знаю?
– Ты не знаешь, а я не скажу.
– Заповедник талантов, – выдохнул Кардифф. – Но что их всех сюда привело?
– Гены, хромосомы, склонности. Разве тебе не известно о литераторских поселках? Вот и у нас такой, только размерами побольше. Мы – единомышленники. Родственные души. Никто никого не зажимает. Кстати, алкоголиков у нас не встретишь, попоек и оргий не бывает.
– Иначе говоря, Скотту Фитцджеральду сюда путь заказан?
– Близко не подпустим.
– С тоски повеситься можно.
– Только если лишиться карандаша и бумаги.
– А вы тоже пишете?
– В меру своих скромных возможностей.
– Поэт, не иначе!
– Зачем так громко? Еще услышат.
– Вы – поэт, – повторил Кардифф шепотом.
– Мой конек – хайку. В полночь нацепляю очки, берусь за перо. Правда, слоги не укладываются в размер.
– Ну-ка, ну-ка?
Калпеппер продекламировал:
Милый кот, любимец мой.
Канарейка, ненаглядная моя,
Почему ты у кота в зубах?
Кардифф оценивающе присвистнул:
– Как бы я ни старался – мне такого не сочинить!
– А ты не старайся. Просто сочиняй.
– Обалдеть! Еще что-нибудь!
Подушка – снег под теплой щекой.
Руки мои ласкают метель;
Ты ушла.
Калпеппер умолк и, пряча смущение, взялся набивать трубку.
– Второе я редко вслух читаю. Слишком грустно.
Чтобы только заполнить паузу, Кардифф спросил:
– А как здешние писатели поддерживают связь с миром?
Взгляд Калпеппера устремился вдаль – туда, где безмолвная дорога подходила к бесполезным рельсам.
– Раз в месяц я сам складываю в грузовичок рукописи и везу в Джайла-Спрингс, так что почта уходит из того места, где нас нет; а назад привожу кипы чеков и гору отказов. Гонорары поступают в наш единственный банк, где служат кассир и управляющий. Деньги хранятся на черный день – на случай, если придется нам сниматься с места.
Кардиффа отчего-то бросило в жар.
– Надумал что-то сказать, мистер Кардифф?
– Не сейчас.
– Я не тороплю.
Раскурив трубку, Калпеппер прочел:
Мать поминает сына.
Далеко ли успел он уйти,
Зоркий мой ловец стрекоз?
– Это не мое. К сожалению. Японское. Вечное.
Зашагав из одного конца веранды в другой, Кардифф обернулся:
– Надо же, все сходится. Писательское ремесло – единственное, на чем может держаться такой уединенный городок. У вас тут налажена служба почтовой доставки.
– Писательское ремесло и само по себе – как служба почтовой доставки. Выписываешь чек, заказываешь, чего душа просит; и вот уже фирма «Джонсон Смит» из города Расин, штат Висконсин, шлет тебе посылку. Окуляры заднего вида. Гироскопы. Карнавальные маски. Лоскутные куклы. Эпизоды из фильма «Собор Парижской Богоматери». Колоды карт для фокусов. Ходячие скелеты.
– Полезнейшие вещи, – улыбнулся Кардифф.
– Полезнейшие вещи.
Оба негромко посмеялись. Кардифф выдохнул:
– Значит, это писательская колония.
– Решил остаться?
– Нет, решил уехать.
Осекшись, Кардифф зажал рот ладонью, будто сболтнул лишнего.
– Это еще что за явление? – Элиас Калпеппер чуть не выпрыгнул из кресла.
Кардифф и ахнуть не успел, как возникшая на лужайке перед верандой бледная фигурка взлетела по ступеням крыльца.
У него вырвалось ее имя.
С порога дочь Элиаса Калпеппера произнесла:
– Когда будешь готов, поднимайся наверх.
– «Когда буду готов? – растерялся Кардифф. – Когда буду готов!»
Дверь-ширма скользнула на место.
– Возьми, тебе не повредит, – сказал Элиас Калпеппер.
И, в последний раз наполнив рюмку, передал ее Кардиффу из рук в руки.
И опять в теплую летнюю ночь широкое ложе превратилось в снежный сугроб.
Она неподвижно лежала на краю и смотрела в потолок. Он сидел на другом краю, не произнося ни слова, а потом откинулся на спину, опустил голову на подушку и решил выждать.
В конце концов Неф заговорила:
– Тебя, как я посмотрю, тянет на городское кладбище. Что ты там ищешь?
Для начала изучив голый потолок, он ответил:
– А тебя, как я посмотрю, тянет на станцию, где и поезда-то, считай, не ходят. Что ты там ищешь?
Она даже не повернулась, но ответила:
– Похоже, мы оба что-то ищем, но не хотим или не можем признаться.
– Да, похоже на то.
И снова молчание. Наконец она покосилась в его сторону:
– Кто первый?
– Давай ты.
Она тихонько рассмеялась:
– Моя правда – длиннее и удивительнее твоей.
Посмеявшись вместе с нею, он покачал головой:
– Зато моя ужаснее.
Она встрепенулась, и он почувствовал, как ее бросило в дрожь.
– Ты меня пугаешь.
– Я не хотел. Но что есть, то есть. И если я тебе все выложу, ты, боюсь, от меня сбежишь и больше я тебя не увижу.
– Никогда? – прошептала Неф.
– Никогда.
– Если так, – сказала Неф, – расскажи, что сможешь, только не пугай меня.
Но в этот миг из далекого ночного мира донесся одинокий крик паровоза – поезд шел в их сторону.
– Слышал? Это за тобой?
Над горизонтом пролетел второй гудок.
– Нет, – ответил он, – наверное, это тот поезд вне расписания. Господи, только бы он не принес дурные вести.
Она медленно села на краю кровати и прикрыла глаза.
– Схожу узнаю.
– Не ходи, – сказал он. – Не надо. Я сам.
– Но сначала… – шепнула она. И мягко увлекла его на свою сторону кровати.
Среди ночи он вдруг почувствовал, что снова остался один.
Проснулся он на рассвете, в смятении думая: «Опоздал. Поезд уже прибыл и ушел. Но нет…»
Когда солнце поднялось над песками, до него сквозь расстояние донесся скорбный крик паровозного гудка, будто возвещавший о похоронной процессии.
Еще ему было слышно – или почудилось? – как из поезда, промчавшегося без остановки, выбросили саквояж – точь-в-точь как его собственный, – который с глухим стуком упал на перрон.
А еще ему было слышно – или почудилось? – как кто-то приземлился трехсотфунтовой кувалдой на дощатый настил.
И тут до Кардиффа дошло. Голова его упала на подушку, словно отрубленная.
– О господи! За что такое наказание, господи!
Они стояли на перроне пустого вокзала. Кардифф в одном конце, здоровяк-приезжий – в другом.
– Джеймс Эдвард Маккой? – осведомился Кардифф.
– Кардифф! – воскликнул Маккой. – Ты ли это?
Оба натужно улыбнулись.
– Какими судьбами? – спросил Кардифф.
– Можно подумать, ты не догадывался, что я буду наступать тебе на пятки, – ответил Джеймс Эдвард Маккой. – После твоего отъезда прошел слух, будто ты поехал кого-то хоронить. Тут и я мигом подхватился.
– Зачем?
– Давай начистоту. Я давно понял: у нас с тобой разные цели. Да еще у тебя расплывчатые, а у меня четкие. Терпеть не могу лицемеров.
– Ты хочешь сказать, «оптимистов»?
– Не зря все-таки я тебя на дух не переношу. Мир – это сточная яма, в которой мы барахтаемся, пытаясь прибиться к берегу. Господи прости, да где он, этот берег? Никогда к нему не прибиться, потому что берега нет! Мы – крысы, тонущие в нечистотах, а тебе все маяки грезятся. Для тебя «Титаник» – это речной пароходик Марка Твена. Для тебя Свенгали[8], Раскольников и Гитлер – это тройка марионеток. Жаль мне тебя. Вот я и приехал, чтобы открыть тебе истину.
– С каких это пор тебя влечет истина?
– Истина, практичность и здравый смысл. Не играй в азартные игры, не бросай нищим раскаленные монеты, не сталкивай хозяйку в лестничный проем. Светлое будущее? Черт побери, будущее уже наступило, и оно омерзительно. Итак, какой у тебя интерес в этом захолустье? – Маккой брезгливо обвел глазами безлюдную станцию.
Кардифф сказал:
– Уезжай-ка ты следующим поездом.
– Сперва я должен тебя обойти: у меня на это ровно сутки.
Прищурившись, Маккой оглядел частокол еще не раскрывшихся подсолнухов вдоль дороги в город.
– Показывай, где тут остановиться. Я за тобой – по трупам пойду.
Подхватив саквояж, Маккой без промедления устремился вперед; Кардиффу даже пришлось слегка пробежаться, чтобы его догнать.
– Редактор мне сказал открытым текстом: привезешь забойный материал – получишь тысячу баксов; раскопаешь сенсацию – не пожалею и трех тысяч. – На ходу Маккой разглядывал непослушные предрассветному дуновению, застывшие кресла-качалки на открытых верандах и высокие окна без проблесков света. – Городишко-то, похоже, на три куска потянет.
Поспевая за ним, Кардифф твердил про себя: «Не дышать. Не высовываться». Город его услышал.
В садах не дрогнул ни один листок. Не упало ни одно яблоко. Под кустами лежали собачьи тени, а собак не было. Трава прижалась к земле, словно шерсть к спине рассерженной кошки. Кругом царило безмолвие.
Довольный от сознания, что с его приездом городок замер, Маккой остановился на перекрестке под густыми кронами деревьев. Осмотрев эти зеленые своды, он задумчиво протянул «так-так», а потом выудил из кармана рубашки химический карандаш, лизнул грифель и стал делать записи в блокноте, проговаривая по слогам:
– Заброшенный город. Мертворожденный, Небраска. Воспоминания, Огайо. Оживленное движение на запад с тысяча восемьсот восьмидесятого по тысяча восемьсот девяностый. Сообщение прекращено в тысяча девятисотом. Связи нет.
У Кардиффа свело челюсти.
Маккой бросил на него испытующий взгляд.
– Денежки, считай, у меня в кармане, верно? По твоей мине вижу. Ты приехал хоронить Цезаря, а я – ворошить кости. Тебя позвал сюда внутренний голос, а меня – карьерный зуд. Тебе тут в кайф, ты наверняка будешь помалкивать, когда вернешься домой. А мне тут не в кайф. Прошедшее время.
Сунув карандаш за ухо и спрятав блокнот в карман брюк, Маккой снова взялся за ручку саквояжа. Будто подгоняемый звуками собственного голоса, он широко шагал по улицам Саммертона, разглагольствуя на ходу:
– Нет, ты только посмотри – какой идиот это проектировал: безвкусица, на крышах дранка в пейзанском стиле, какие-то мещанские финтифлюшки – помесь рококо с барокко. С карнизов свисают резные сосульки – придумают же такое. Не позавидую тем, кто застрянет здесь на всю жизнь, даже на две недели отпуска! Эй, а тут что? – Он резко остановился и поднял голову.
Вывеска над крыльцом гласила: «Герб египетских песков». Сдаются комнаты».
Маккой покосился на Кардиффа; тот напрягся.
– Вот, значит, где ты окопался. Поглядим.
Не успел Кардифф опомниться, как Маккой уже взбежал на крыльцо и рванул в сторону скользящую дверь.
Кардифф придержал створку, чтобы не было грохота, и вошел следом.
Тишина. Похороны закончились. Усопший лег в землю.
Ни одна пылинка не шелохнулась в гостиной – если там вообще можно было найти пылинку. Причудливые лампы не горели, цветочные вазы стояли пустыми. Услышав, что Маккой хозяйничает в кухне, Кардифф поспешил туда.
Маккой уже сунул свой нос в ледник. Льда внутри не оказалось, равно как и сливок, молока и масла; внизу даже не было поддона, из которого собака ночью могла бы напиться талой воды. В кладовке тоже не обнаружилось ни спелых бананов с леопардовыми пятнышками, ни цейлонских или индийских специй. Словно беззвучный поток ветра ворвался в дом и сдул все мало-мальски ценные припасы.
Черкнув что-то в блокноте, Маккой пробормотал:
– Доказательства налицо.
– Доказательства?
– Все попрятались. И съестное заныкали. А стоит мне отсюда убраться – мигом газончики подстригут и ледник набьют жратвой. Как они только пронюхали о моем приезде? Ладно.
«ВестернЮнион» в этой глуши и не ночевал, так ведь? – В коридоре Маккой высмотрел телефонный аппарат, снял трубку и приложил к уху. – Сигнала нет. – Через входную дверь-ширму он выглянул на улицу. – И почтальона не видно. Я здесь как в изоляторе, черт побери.
Маккой выскочил на крыльцо и уселся на перила, которые жалобно заскрипели, грозя рухнуть. Ответ Кардиффа он прочел по глазам.
– Благодетель хренов, – бросил Маккой. – Суетишься, дергаешься, спасаешь людишек, которые этого недостойны. Чем же это захолустье подкупило Армию спасения имени Кардиффа? К гадалке не ходи – зияет в этой истории брешь. Злодея не хватает.
Кардифф затаил дыхание. Маккой вытащил блокнот и сосредоточенно пролистал записи.
– Сдается мне, злодея вычислить нетрудно, – пробормотал он. – Департамент…
Он поиграл у Кардиффа на нервах.
– …дорожного строительства?
Кардифф сделал выдох.
– В точку, – шепнул Маккой. – Уже вижу заголовки: «Бесстрашный журналист защищает город-рай». Ниже – мелким шрифтом: «Ведомственная комиссия постановила: крушить и ломать». А через неделю – «Саммертон: в иске отказано». И подзаголовок: «Бесстрашный журналист захлебнулся джином». Он захлопнул блокнот.
– Всего-то час пошастали, а накопали уже немало, скажи?
– Немало, – сказал Кардифф.
– Это будут самые горячие новости, – предвкушал Джеймс Эдвард Маккой. – За моей подписью выйдет серия репортажей о том, как в штате Аризона городишко Саммертон напоролся на скалы и пошел ко дну. Наводнение в Джонстауне просто отдыхает. Землетрясение в Сан-Франциско уже никто не вспомнит. Возьму за жабры правительство, которое сломало жизнь ни в чем не повинным людям и сровняло с землей их сады. Для затравки – «Нью-Йорк таймс», потом лондонские, парижские, московские и даже канадские газеты. Обыватель сам не свой до чужих бед: вот и пусть читает, как политиканы, одержимые жаждой наживы, снесли целый город. Раструблю об этом по всему миру.
– И это все, что ты способен здесь узреть?
– На зрение не жалуюсь!
– Да ты оглядись, – сказал Кардифф. – Вокруг ни души. Нет людей – нет и сенсации. Кому какое дело, если снесут дома, где никто не живет? Твои «горячие новости» продержатся от силы один день. Ни договор на книгу, ни телесериал, ни права на экранизацию тебе не светят. Этот город все равно не будет расти. Как и твой банковский счет.
Маккоя перекосило.
– Сукин ты сын, – пробормотал он. – Куда, к дьяволу, все подевались?
– Тут никого и не было.
– Это сейчас их след простыл, но дома-то покрашены, газоны подстрижены? Как пить дать людишки сюда наведываются. А ты с ними заодно – просто дуришь мне башку. Сам-то, вижу, разнюхал, что к чему.
– До недавнего времени ничего не знал.
– Так чего темнишь? Небось решил в одиночку окучить этот заштатный город-призрак, чтобы сделать себе имя?
Кардифф кивнул.
– Дубина! Ну и прозябай в нищете. Без тебя обойдусь. Счастливо оставаться!
Маккой опрометью ринулся с крыльца. Бросившись к соседнему дому, дернул на себя дверную ручку и присмотрелся, прежде чем ступить через порог. Через минуту он появился, в сердцах грохнул дверью и побежал к другому дому, сдвинул в сторону дверь-ширму, запрыгнул внутрь и тут же выскочил; его багровая физиономия стала мрачнее тучи. Так он обежал с полдесятка пустых домов, распахивая и захлопывая двери.
В конце концов Маккой вернулся на крыльцо «Герба египетских песков». Там он остановился, едва переводя дух, и крепко выругался. Ответом ему было молчание, и только птичка, пролетавшая над головой Джеймса Эдварда Маккоя, уронила ему на жилет свою визитную карточку.
Кардифф смотрел вдаль, на пустынные луга. Ему представилось, как из поезда вываливаются толпы горластых репортеров. Он явственно видел, как заработали на полную мощь печатные машины, намывая город на свои валики и постепенно стирая его с лица земли.
– Говори. – Маккой стал прямо перед ним. – Где жители?
– В том-то и загадка, – ответил Кардифф.
– Тогда я немедленно отправляю свой первый репортаж!
– Каким же образом, интересно знать? Здесь ни телеграфа, ни телефона.
– Тьфу ты! Как же они живут в этакой дыре?
– Они – аэрофилы, как орхидеи: все необходимое получают из воздуха. Впрочем, погоди. Ты ведь кое-чего не видел. Не пори горячку, есть еще одно место, прямо сейчас тебя отведу.
Кардифф привел Маккоя в широкие владения застывших камней и недвижных ангелов. Маккой стал разглядывать надгробья.
– Чертовщина какая-то. Сплошь имена – и ни одной даты. Кто когда умер?
– Они не умерли, – вполголоса ответил Кардифф.
– Скажешь тоже! Дай-ка поближе гляну.
Маккой сделал шесть шагов на запад, четыре на восток – и перед ним возникла…
Свежевырытая могила, в ней открытый гроб, а рядом лопата.
– Час от часу не легче! Кого сегодня хоронят?
– Это я раскопал, – сказал Кардифф. – Искал кое-что.
– Кое-что? – Носком сапога Маккой спихнул в могилу несколько комков земли. – Говорю же: темнишь. Какой у тебя тут интерес?
– Могу только сказать, что я, возможно, здесь останусь.
– Если останешься, у тебя язык не повернется выложить местным всю правду: что едут сюда бульдозеры и бетономешалки, похоронная команда на службе у прогресса. А если все же надумаешь отсюда сдернуть, то когда им скажешь? В последний момент?
Кардифф покачал головой.
– Что же, мне самому лечь костьми за их добродетели? – спросил Маккой.
– Боже упаси.
Кардифф приблизился к разверстой могиле. Комья земли посыпались на дно гроба.
Маккой отшатнулся, с опаской покосившись на зияющую могилу и пустой гроб.
– Постой-ка. – Его лицо исказилось. – Не иначе как ты меня сюда заманил, чтобы я не добрался до телефона или, еще чище, сгинул в этой дыре? Да ты…
С этими словами Маккой резко развернулся и потерял равновесие.
– Осторожней! – вскричал Кардифф. Маккой свалился прямо в гроб и вытаращил глаза, потому что заметил, как сверху на него летит лопата, то ли ненароком задетая, то ли брошенная рукой убийцы. Лезвие угодило ему в лоб. От удара содрогнулась крышка гроба. И захлопнулась перед его изумленным и теперь уже бесцветным взором.
А от удара крышки гроба содрогнулась вся могила; комья земли градом посыпались на гроб.
Где-то высоко-высоко Кардифф, сам не свой, застыл от ужаса.
Отчего упал Маккой: от собственной неловкости или от толчка?
Из-под ботинок опять полетели сырые комья. Вроде бы из гроба донесся крик – или померещилось? Кардифф заметил, что его ноги сами собой сбрасывают землю с краев могилы. Когда крышки гроба уже не стало видно, он, застонав, попятился, уперся взглядом в приготовленное надгробье с неподходящим именем и подумал: «Придется заменить».
А потом развернулся и бросился прочь, спотыкаясь и не разбирая дороги, лишь бы убраться подальше от кладбища.
«Я совершил убийство», – думал Кардифф.
«Нет, нет. Маккой сам себя похоронил. Оступился, упал и захлопнул крышку».
Кардифф, можно сказать, пятился до середины улицы, не отводя глаз от кладбища, будто страшился, что Маккой того и гляди поднимется – воскреснет, как Лазарь.
Добравшись до «Герба египетских песков», он заковылял к порогу и едва сообразил, где искать кухню.
В духовке запекалось что-то вкусное. На подоконнике красовался горячий пирог с абрикосами. Из-под ледника послышалось негромкое чавканье: это собака лакала воду, спасаясь от летнего зноя. Кардифф попятился. «Аки краб, – подумал он, – всю дорогу задом наперед».
Сквозь застекленную дверь, которая вела на обширную лужайку за домом, он увидел десятка два цветных одеял, расстеленных в шахматном порядке, а еще приготовленные вилки, ножи, расставленные тарелки, хрустальные кувшины с лимонадом и вином – хоть сейчас начинай пикник. Где-то вблизи зацокали конские копыта.
Кардифф вернулся на крыльцо – посмотреть, что делается на улице. Там стоял Клод, деликатный и необыкновенно умный конь, запряженный в пустую хлебную повозку.
Клод поднял голову и уставился в его сторону.
– Хлеба-то не привез? – обратился к нему Кардифф.
Клод молча смотрел на него влажными карими глазами.
– Уж не по мою ли душу? – едва слышно прошептал Кардифф.
Он сошел с крыльца и забрался в повозку. Так и есть.
Клод тронулся с места и повез его по городу.
Путь лежал мимо кладбища.
«Я совершил убийство», – подумал Кардифф.
И в смятении выкрикнул:
– Клод!
Клод так и замер, а Кардифф, спрыгнув с повозки, бросился в сторону могил.
Склонившись над гробом, он протянул руку и с ужасом приподнял крышку.
Маккой оказался на месте – не покойник, а просто спящий: сдался и прилег вздремнуть.
Переведя дух, Кардифф обратился к своему заклятому врагу, радуясь, что тот не умер.
– Лежи, как лежишь, – сказал он. – Тебе это еще неведомо, но ты отправляешься домой. – Он бережно опустил крышку, вставив под нее прутик – для воздуха.
Потом он заспешил туда, где оставил Клода, который, почуяв, что промедление будет недолгим, уже тронулся с места, цокая копытами.
Вокруг не было ни души: во двориках пусто, на верандах никого.
«Куда же, – подумал Кардифф, – все запропастились?»
Ответ нашелся сам собой, стоило только Клоду остановиться.
А остановился он перед большим и весьма примечательным кирпичным зданием, которое охраняла пара лежащих египетских сфинксов – полульвов, полубогов – с поразительно знакомыми физиономиями.
На вывеске Кардифф прочел: «Мемориальная библиотека «Надежда»».
И ниже, мелкими буковками: «Питай надежду, всяк сюда входящий».
Взбежав по лестнице, он столкнулся с Элиасом Калпеппером, который стоял перед массивным двустворчатым порталом. Калпеппер, словно готовый к визиту молодого посетителя, кивком предложил ему присесть на ступеньку.
– Мы уж заждались, – сказал он.
– Мы? – переспросил Кардифф.
– Горожане, большинство местных жителей, – пояснил Калпеппер. – Где ты пропадал?
– На кладбище, – признался Кардифф.
– Что ж так долго? Какие-то неприятности?
– Теперь уже никаких – вы только помогите мне отправить сообщение домой. Поезд скоро будет?
– Если сегодня и будет, то один-единственный, – ответил Элиас Калпеппер. – Да и тот вряд ли остановится. Обычно пролетает мимо, вот уж сколько…
– А можно его остановить?
– Разве что зажечь сигнальные огни.
– Мне нужно послать мелкий пакет.
– Попробую запалить факелы, – сказал Калпеппер. – А пакет-то куда?
– Домой, – повторил Кардифф. – В Чикаго.
Нацарапав на вырванном из карманного блокнота листке имя и адрес, он протянул бумажку Калпепперу.
– Будет сделано. – Поднимаясь со ступеньки, Калпеппер добавил: – Что ж, пора тебе зайти.
Кардифф повернулся к массивным библиотечным дверям и шагнул через порог.
Надпись над стойкой гласила: «Carpe diem[9]. Лови день». А может, там было сказано: «Лови книгу. Найди судьбу. Отчекань метафору».
Обведя взглядом зал, он понял, что за двумя десятками столов сидит добрая половина горожан: они склонились над раскрытыми книгами и, как предписывала табличка, соблюдали тишину.
Словно привязанные к одной нитке, читатели дружно подняли головы, кивнули Кардиффу и вернулись к своему занятию.
За библиотечной стойкой дежурила молодая женщина неописуемой красоты.
– Боже, – прошептал он. – Неф!
Указав куда-то рукой, она сделала ему знак идти следом.
Можно было подумать, у нее с собой фонарь: от ее лица исходил свет, озарявший мрачноватые стеллажи. Стоило ей повернуть голову, как тьма расступалась и тиснение на корешках книг начинало поблескивать теплым золотом.
Первое книгохранилище называлось «Александрия-1».
Второе – «Александрия-2».
И последнее – «Александрия-3».
– Молчи, – выдавил он. – Я сам угадаю. Александрийская библиотека, пятьсот или тысяча лет до Рождества Христова, пережила три пожара, если не больше, и все рукописи погибли в огне.
– Верно, – отозвалась Неф. – В первом хранилище – те книги, что погибли при первом пожаре, возникшем по неосторожности. Вот здесь, во втором хранилище, находятся все исчезнувшие произведения и утерянные тексты, погибшие в страшный год второго пожара, тоже случайного. А в третьем, последнем хранилище – все книги, сгоревшие при последнем пожаре, который устроила толпа в четыреста пятьдесят пятом году до нашей эры, вознамерившись уничтожить историю, искусство, поэзию, театр. В четыреста пятьдесят пятом году до нашей эры, – негромко повторила она.
– Уму непостижимо, – выговорил он. – Кто же спас эти ценности, кто переправил их сюда?
– Мы сами.
– Но каким образом?
– Мы – расхитители гробниц. – Неф провела пальцем вдоль стеллажей. – Во имя разума, во имя возвышения души – и неважно, как понимается душа. Этим словом мы лишь пытаемся обозначить тайну. Задолго до Шлимана, который раскопал не одну Трою, а двадцать, наши предки, считавшие, что находка рук не тянет, устроили у себя величайшую библиотеку всех времен, которая никогда не сгорит, будет жить вечно и дарить всякому, кто сюда вошел, счастье прикасаться и смотреть, открывать для себя новые горизонты сущего. Это здание неподвластно огню. В разном обличье оно принадлежало и Моисею, и Цезарю, и Христу; оно будет ждать следующего «Аполлона», который, как огненная колесница, перенесет его на Луну.
– И все-таки, – упорствовал он, – те библиотеки были уничтожены. Выходит, здесь хранятся копии копий? Потери удалось восстановить, но как?
Неф тихонько рассмеялась.
– С большим трудом. Веками собирали по крупицам: где-то книгу, тут поэму, там пьесу. Сводили воедино, как гигантскую мозаику, не пропуская ни одного квадратика.
Легко касаясь пальцами имен и заглавий, она двинулась дальше в мягких предзакатных лучах, проникавших сквозь высокие библиотечные окна.
– Помнишь историю, как жена Хемингуэя забыла в поезде рукопись его романа, которую так и не удалось найти?
– И что он предпринял – развод или убийство?
– Некоторое время они еще прожили в браке. Как бы то ни было, эта рукопись хранится здесь.
Кардифф посмотрел на потрепанную папку с наклейкой, отпечатанной на пишущей машинке: «Предгорья Килиманджаро».
– Ты это читала?
– Нет, у нас никто не решается. Если эта книга под стать его величайшим произведениям, мы этого не переживем, потому что ей суждено остаться в забвении. Если же она не столь хороша – тем мучительнее для нас. Не иначе как Папа Хемингуэй сам решил, что лучше ей считаться утерянной. Он потом написал другую книгу, изменив заглавие на «Снега Килиманджаро».
– Откуда тебе знать, как он сам решил?
– На той же неделе, когда он хватился рукописи, мы дали объявление. «Папа» не сделал и такой малости. Отправили мы ему экземпляр по почте. Он даже не ответил, а год спустя опубликовал «Снега».
Она снова пошла дальше, пробегая пальцами по переплетам.
– Последнее стихотворение Эдгара Аллана По, отвергнутое. Последняя повесть Германа Мелвилла, так и не увидевшая свет.
– Откуда это взялось?
– В последние часы жизни каждого мы оказывались у их смертного ложа. Умирающие, бывает, произносят что-то нечленораздельное. Кому знаком язык беспамятства, тот поймет эти странные, печальные истины. Мы, как ночные хранители, стояли рядом, ловили последнюю искру жизни и, обращаясь в слух, запоминали каждое слово. С какой целью? Раз уж мы – странники во времени, нам казалось разумным сохранять все, что можно, на пути к вечности, спасать то, что исчезнет навек, если останется незамеченным, и отдавать этому хотя бы маленький кусочек своей бесконечной кочевой жизни. Так мы охраняли Трою и ее развалины, просеивали египетские пески, чтобы найти камешки мудрости, которые надо держать под языком для чистоты речи; а кроме всего прочего, мы по-кошачьи вбирали в себя последнее дыхание смертных, улавливали, а потом и публиковали их шепоты. Коль скоро достался нам дар долгожительства, мы должны хотя бы наделить им безжизненные сущности: романы, стихи, пьесы – книги, которые оживают только под живым взором. Принял дар – отплати за него сторицей. Со времен Иисуса из Назарета и до завтрашнего полудня наше главное сокровище – эта библиотека и ее беззвучная речь. Каждый том – как Лазарь, понимаешь меня? Ты, читатель, открыв первую страницу, призываешь Лазаря к воскрешению. И он воскресает раз за разом, книга продолжает жить, мертвые слова оживают от теплого взгляда.
– Никогда не задумывался… – начал Кардифф.
– А ты задумайся, – улыбнулась она и продолжила: – Теперь пора на пикник – отмечать неизвестно что. Но не пойти нельзя.
Пикник был устроен на лужайке позади «Герба египетских песков».
– Тебе слово! – выкрикнул кто-то из собравшихся.
– Не знаю, с чего начать, – замялся Кардифф.
– С самого начала! – По лужайке прокатился негромкий смешок.
Набрав побольше воздуху, Кардифф решился.
– Очевидно, вы уже знаете, что Департамент дорожного строительства произвел замеры от Финикса к востоку и северу, а также от Гэллапа – к северу и западу. Новая автомагистраль пройдет по касательной к восемьдесят девятой широте в восьмидесяти милях к западу от сороковой долготы.
На дальнем краю лужайки кто-то выронил сэндвич и закричал:
– Господи, да ведь это прямо здесь!
– Ни за что! – выкрикнул другой голос, и десяток других шепотом подхватил: – Ни за что!
– Это невозможно, – отрезал кто-то еще.
– Для власть имущих, – тихо сказал Кардифф, – возможно все.
– Нет у них такого права! – воскликнула одна из женщин.
– Право у них есть. В вашем штате вопросы дорожного строительства никогда не выносились на референдум. Люди с большой дороги – вдумайтесь в эти слова! – люди с большой дороги действуют на свой страх и риск.
– И ты специально приехал, чтобы нас предостеречь? – уточнил Элиас Калпеппер.
– Нет, – вспыхнул Кардифф.
– Значит, собирался умолчать?
– Просто хотел посмотреть ваш город. У меня не было определенных планов. Я думал, вам и так все известно.
– Ничего нам не известно, – бросил Элиас Калпеппер. – Боже правый. Ты с таким же успехом мог объявить: в этом городе ожидается извержение Везувия.
– Должен признаться, – сказал Кардифф, – что, увидев ваши лица, разделив с вами завтрак, обед и ужин, я понял, что не смогу утаить от вас правду.
– Повтори-ка с самого начала, – распорядился Калпеппер.
Кардифф нашел глазами Неф, и та еле заметно кивнула.
– Ведомственная комиссия…
Полыхнула молния. Твердь содрогнулась. На Землю упала комета. Кошки попрыгали с крыш. Собаки, прикусив хвосты, подохли.
Зеленеющая сочной травой лужайка опустела.
«Господи, – молча вскричал Кардифф, – неужели это из-за меня?»
– Идиот, придурок, урод, безмозглый тупой болван! – забормотал он.
А открыв глаза, увидел стоящую на зеленом склоне Неф, которая обращалась к нему:
– Иди-ка сюда, в тень. А то заработаешь солнечный удар.
И он перебрался в тень.
«Бравый, – думал Кардифф, – подсолнухи – и те от меня отвернулись». Их физиономии были ему не видны, но он не сомневался, что они сурово нахмурились.
– Я пуст, – в конце концов произнес он. – Вывернул душу наизнанку. Теперь, Неф, твой черед.
– Ну что ж, – согласилась она и принялась вынимать из корзины сэндвичи, отрезать ломти хлеба и намазывать их маслом, чтобы накормить его, не прерывая рассказа. – В нашем городке весь народ пришлый, – начала она. – Перебирались сюда один за другим. Когда-то давным-давно селились мы и в Риме, и в Париже, и в Афинах, и в Далласе, и в Портленде, пока не прознали, что есть уголок в штате Аризона, где можно собраться всем вместе. Сперва назвали это место Обителью, но поняли, что звучит нелепо. Саммертон, по моему разумению, тоже нелепо, но как-то приросло. «Летний город» – тут тебе и цветы, и продолжение жизни. Мы-то выросли кто где: одни в Мадриде, другие в Дублине, третьи в Милуоки, а иные во Франции, в Италии. На первых порах, давным-давно, рождались у наших детишки, но чем дальше, тем реже. Вино и цветы тут ни при чем, равно как и природа, и семейные перипетии; правда, со стороны могло показаться, будто это у нас наследственное. Думаю, про таких, как мы, говорят «мутанты». Так по-научному называют все, что не поддается объяснению. Дарвинисты утверждали, что жизнь развивается прыжками, рывками и генетическими скачками, безо всяких переходов. Ни с того ни с сего в роду, где никто не дотягивал до восьмого десятка, люди стали доживать до девяноста, а то и до ста. Если не больше. Но вот ведь в чем странность: начали появляться среди нас молодые парни и девушки, которые с годами почти не старели, а потом и вовсе перестали меняться. Наши друзья-подруги болели, дряхлели, а мы, чудные, отставали. Для нас жизнь превратилась в нескончаемую прогулку по Америке и Европе. И мы, одиночки, сделались исключением из правила «расти-старей-умри». На первых порах и сами не замечали своего непостижимого долголетия, разве что отличались здоровьем и свежестью, а наши ровесники между тем сходили прямиком в могилу. Мы, иные, остановились посреди весны: лето маячило за углом, а осень даже не давала о себе знать – обреталась где-то у горизонта. Понимаешь, о чем я?
Увлеченный этим рассказом, Кардифф кивнул: размеренность и складность ее речи почему-то заставляли верить каждому слову.
– Встречи наши были в основном случайными, – продолжила она. – Путешествовали на одном пароме или океанском лайнере, входили вместе в лифт, сталкивались в дверях, оказывались за одним столиком в кафе, ловили мимолетный взгляд на средневековой улочке, но в какой-то момент, затаив дыхание, спрашивали: откуда ты родом, чем занимаешься, сколько тебе лет – и читали в глазах друг у друга ложь… «Мне двадцать лет, мне двадцать два, мне тридцать», – говорили мы за чашкой чая или за бокалом вина в баре, но это было далеко от истины. Кто-то из наших застал правление королевы Виктории, кто-то появился на свет в год убийства Линкольна, кто-то видел, как Генрих Восьмой отправляет жену на плаху. Истина открывалась не сразу: тут крупица, там две – так и узнавали, что к чему. «Боже милостивый! – вырывалось у нас. – Да ведь мы во времени – что близнецы! Тебе девяносто пять, а мне, положим, сто десять». Вглядывались в чужое лицо, как в зеркало, и видели теплые апрельские ливни и солнечный май, а не октябрьскую морось, не сумрак ноября и не рождественский мрак без огоньков. Прямо слезы наворачивались. А после начинали вспоминать, как поколачивали нас в детстве за то, что не похожи мы на других, а в чем наша отличка – того никто не понимал. Друзья стали нас чураться: им исполнялось по пятьдесят-шестьдесят, а мы все цвели, как на выпускном балу. Но семейная жизнь у нас не ладилась, ряды сверстников таяли. Жили мы, словно в исполинском склепе, где отзывались эхом голоса школьных приятелей – и тех, кто превратился в горстку пепла, и тех, кто еще прозябал на этом свете, но передвигался на костылях, а то и в инвалидной коляске. Чутье подсказывало, что лучше нам не сидеть на одном месте, а переезжать из города в город, примерять на себя новую жизнь, пряча старую душу в юном теле, и плести небылицы о своем прошлом. Счастья это не приносило. Счастье пришло позже. Каким образом? Миновал век-другой, и прослышали мы про новый город. Говорили, будто основал его некий всадник, который сошел со своего коня посреди необъятной пустыни, выстроил на голом месте хижину и стал поджидать остальных. Он дал объявление в журнале: превозносил климат молодости, эпоху свежести, дух новизны. Разбросал по тексту многочисленные намеки, понятные только нам, чудикам из Освего и Пеории, одиночкам, которые устали провожать друзей в последний путь и не могли больше слышать, как стучат комья земли о крышку гроба. Они ощупывали свои руки и ноги, послушные, как в школьные годы, и задумывались о собственной неприкаянности. Читали и перечитывали это странное объявление, сулившее рай в новой, пока безымянной местности. Небольшой, но растущий город. Заявки принимаются от лиц в возрасте двадцати одного года. Оно самое, верно? Сплошные намеки! Ни слова впрямую. А между тем на одиночек из самых разных мест, от Дедфолла в штате Дакота до Уинтершейда, что в Англии, напал какой-то зуд: они начали паковать чемоданы. Хоть и не ближний свет, думали они, но дело, похоже, того стоит. В захолустье, у объездной дороги появилась почта – отделение «Пониэкспресс», а потом и шаткий дощатый перрон, на который выходили приезжие, смотрели друг на друга – и видели вчерашний восход, а не завтрашнюю полночь. Их приводило сюда не только сродство, но и кое-что поважнее. Их приводила сюда одна жуткая и бесспорная истина: время показало, что они не могли рассчитывать на продолжение рода.
– Неужели дошло до этого? – прошептал Кардифф.
– Да, этому суждено было случиться. Мы жили дольше остальных, но платили за это дорогой ценой. Без детей мы сами себе становились детьми. Год за годом прибывали сюда новые поселенцы – кто поездом, кто верхом, а кто и на своих двоих проделывал этот долгий путь в один конец, не оглядываясь назад. К тысяча девятисотому году в Саммертоне уже колосились поля, плодоносили сады, красовались беседки, бурлила жизнь – вести о нашем поселении разлетелись по миру, но до нас никаких вестей не долетало. Ну, почти никаких – у нас ни радио, ни телевидения, ни газет. Правда, Калпеппер издавал – и по сей день издает – местный листок, «Калпеппер Саммертон ньюс», только новостей там с гулькин нос: никто у нас не рождался и почти никто не умирал. Бывало, скатится кто кубарем с чердака или свалится со стремянки, но ссадины заживали, как на собаке. Даже в аварию никто не попадал – машины-то нам без надобности. Но скуки мы не знали: возделывали землю, ходили в гости, творили, мечтали. И романы крутили, не без этого. Потомства у нас не было, но страсти кипели нешуточные. Вот такое образцовое население стянулось со всех концов света: как идеально подогнанная разрезная картинка без острых углов. У каждого была работа, многие сочиняли и печатали в дальних краях стихи и повести, все больше про чудо-города, а читатели думали: надо же, как у автора воображение разыгралось; но мы-то этим жили.
О том и речь вели. Вот оно все, здесь. Идеальная погода, идеальный городок, идеальная жизнь. Долгая жизнь. Кое-кто из наших пожимал руку Линкольну, провожал в последний путь Гранта, а теперь…
– Что теперь? – поторопил Кардифф.
– Теперь явился ты, чтобы все это уничтожить, – как послание Страшного суда.
– Сам-то я – не послание, Неф. Я всего лишь приношу послания, это правда.
– Понятное дело, – вполголоса произнесла Неф. – Но я мечтаю об одном: чтобы ты сейчас уехал, а потом вернулся с добрыми вестями.
– Если, с Божьей помощью, все образуется, буду только рад, Неф.
– Уезжай, – сказала она. – Прошу тебя. Отыщи добрые вести и привези сюда.
Но он не нашел в себе сил подняться с вечнозеленой травы вечного лета и даже не стал сдерживать слезы.
– А теперь… – начала Неф.
– Что теперь? – поторопил Кардифф.
– Я должна доказать, что не собираюсь убивать гонца, принесшего дурные вести. Пойдем-ка.
И она повела его через лужайку, где после пикника, словно после шторма, валялись разметанные, скомканные одеяла, на которых вольготно чувствовали себя многочисленные собаки и полчища муравьев; три-четыре кошки сидели поодаль и выжидали, когда уберутся недруги. Неф проложила себе дорогу, отперла парадную дверь «Герба египетских песков», и Кардифф, красный от смущения, пригнул голову и торопливо шагнул через порог, но она его опередила и взлетела до середины лестницы, когда он только лишь поставил ногу на нижнюю ступеньку, и вот они уже оказались у нее в мансарде, и он, оглядевшись, заметил, что широкая кровать не застелена, окна распахнуты настежь, а занавески треплет ветер; городские часы как раз пробили четыре пополудни; тут Неф взмахнула руками, и необъятная мягкая простыня летним облаком взмыла над ложем; поймав другой край, он вместе с нею бережно опустил белое полотнище прямо на обращенный кверху лик ее кровати. Потом их заворожило дыхание дня, которое то втягивало в себя, то раздувало над кроватью кружевные занавески, похожие на несбыточный снегопад; на каждом прикроватном столике поблескивал стакан лимонада, и, поймав его вопрошающий взгляд, она со смехом покачала головой. Только лимонад и ничего больше.
– Другое ни к чему, – сказала она, – ты захмелеешь от меня.
Его падение на кровать было бесконечным. Вечность спустя Неф упала следом. Утопая в белоснежных простынях, он разом увидел всю свою жизнь, словно память подстегнули хлыстом.
– Скажи, – услышал он приглушенный слезами голос.
– О Неф, Неф, – выговорил он, – я люблю тебя!
Ему снился сон. Будто едет он по железной дороге направлением на восток, но вдруг оказывается в Чикаго и – вот ведь удивительно – прямо перед Институтом искусств; поднимается по лестнице и, пройдя коридорами, останавливается у огромного полотна «Воскресная прогулка в парке»[10].
Перед картиной уже стоит какая-то девушка; она оборачивается – и он узнает в ней свою невесту.
У него на глазах она начинает взрослеть, стареть, а сама говорит ему:
– Как ты изменился.
А он ей:
– Что ты, ничуть я не изменился.
– Прямо не узнать. Ты пришел проститься.
– Нет, всего лишь решил тебя повидать.
– Это ложь, ты пришел проститься.
Он не сводит с нее глаз: она вконец одряхлела, а он, как ребенок, стоит перед знакомым полотном и не знает, что сказать.
И вдруг она исчезает.
Тогда он выходит из музея и на лестнице встречает человек семь-восемь своих приятелей.
Старея у него на глазах, они твердят то же самое:
– Ты пришел проститься.
– Да что вы, – повторяет он, – ничего подобного.
С этими словами он, молодой парнишка, разворачивается, бежит обратно по ступеням – и среди старых картин сам превращается в старика.
Тут он проснулся.
Он долго сидел и слушал, как в трубе завывает ветер, а по крыше барабанит дождь.
Старый дом со скрипом опустился в глубокий ночной мрак, а потом сдвинулся с места и уплыл далеко-далеко от земли и света.
На стенах крысы учились письменам, а пауки перебирали струны арфы, но уловить такие высокие ноты могли разве что подрагивающие волоски у него в ушах.
«Одно потеряешь, другое найдешь, – размышлял он. – Что-то покинешь, к чему-то придешь».
«Что же выбрать?» – крутилось в уме.
«Думай, – подхлестывал он. – Что выбрать? И ради чего?»
В голове – ни просвета. Ни отзвука.
Только шепот:
Спать.
И он заснул, выключив свет позади своего взора.
Его сны прервал паровозный гудок.
Скользя в ночи, поезд петлял на поворотах, мчался стрелой по озаренным луной перегонам, вздымал пыль, высекал искры и будоражил эхо, а он дремал, запрокинув голову, и вдруг к нему сами собой пришли знакомые слова:
Губы сулят бесконечность,
Руки сулят тепло.
Единственной ночи вечность –
И старости время ушло.
Пей бесконечности брагу,
Вечность губами лови,
Найдешь и мечту, и отвагу,
И тысячу ликов любви.
Он даже вскрикнул во сне. Нет! А после: «О боже, да!» И последние строчки скрепили его сон:
Где-то играет оркестр,
И трубы его слышны
Подсолнухам и матросам
На службе чужой луны.
Потом наступило пробуждение. Губы выдохнули:
Где-то играет оркестр.
Кто слышит, тот вечно юн.
И в танце кружится с ветром
Июнь… И опять… июнь.
До прибытия поезда оставалось совсем немного. На пути высились лишь какие-то взгорки. С первыми лучами солнца он понял, что передумал.
Рассвет за окном полыхнул кроваво-красным, город залился прощальным румянцем, а погода сделалась такой прихотливой, что и через тысячу дней не забудешь.
Он пошел бриться, увидел в зеркале над раковиной свое лицо, и глаза наполнились неизбывной тоской.
На завтрак подали гору блинчиков, но он к ним не притронулся.
Неф, сидя напротив, заметила то, что сам он видел только в зеркале, и отстранилась.
– Все раздумываешь? – спросила она.
Он сделал глубокий вдох. Даже в это мгновение ему было невдомек, какие слова слетят у него с губ.
– Оставайся, – сказала она, не дав ему ответить.
– Я бы с радостью, но не могу.
– Оставайся.
Тут она подалась вперед и взяла его за руку.
И веяло от ее пальцев теплом, а от его пальцев – холодом. Она, словно божество, склонилась над могилой и протянула туда руку, чтобы его вызволить.
– Пожалуйста.
– Сколько можно! – вскричал он. – Оставь меня в покое, Богом прошу! – Его сотрясали невидимые взгляду рыдания. – Как ты не понимаешь? Ну не создан я для того, чтобы презреть старость.
– Откуда тебе знать?
– Да это всякий знает. Мой удел – прожить лет до семидесяти и умереть. Потому что тяга кончится. Огонь жизни, доброе пламя всегда рвется вверх, в печную трубу. А грехи, обиды и прочая грязь оседают в дымоходе, как сажа. От копоти дымоход забивается. На меня налипло слишком много сажи. Как можно прочистить свою душу?
– Ершиком, – сказала она. – Доверься мне, я прочищу и отскоблю этот дымоход, чтобы ты снова научился смеяться. Я знаю, как это сделать, ты положись на меня.
– Этого не будет.
– Понятно, – негромко сказала она. – Ты, как я погляжу, просто струсил. Господи, у меня даже глаза щиплет. Но плакать нельзя. Прощай.
– Я еще не ухожу.
– Зато я ухожу. Не хочу смотреть тебе вслед. Ты возвращайся когда-нибудь.
– А сама считаешь, что я не вернусь?
Она кивнула, не размыкая век.
– Прости, – сказал он. – Трудно решиться. Не знаю, готов ли я жить до ста с лишним. Не поручусь, что другой бы на моем месте запрыгал от радости или хотя бы ответил согласием. Все дело в том, – продолжал он, – что уж очень мне будет… одиноко. Идти по жизни без тех, кто был рядом. Видеть, как последний из твоих друзей сходит в могилу.
– У тебя появятся новые друзья.
– Старый друг лучше новых двух. Друзей не меняют.
– Это верно. Друзей не меняют.
Она покосилась на дверь.
– Если ты все же решишь вернуться и нас разыскать, долго не тяни.
– Иначе ничего не выйдет? Понимаю. До старости откладывать нельзя. Когда нужно принять решение: лет до… пятидесяти?
– Ты просто возвращайся – и все, – сказала она.
И ее место вдруг опустело.
У перрона, прямо на рельсах, лежали подсолнухи. Кто-то его опередил: может, Элиас Калпеппер, может, кто другой – поди знай.
На этот раз поезд сделал остановку; в вагоне, покупая билет, он заговорил с проводником:
– Узнаете меня?
Тот пристально изучил его черты, нахмурился, вгляделся еще раз и сказал:
– Что-то не припоминаю.
Поезд запыхтел и тронулся, оставляя позади город Саммертон, штат Аризона.
Полетев через ровные кукурузные поля, за горизонт, вдоль водной глади, поезд достиг большого, шумного города на озерном берегу.
Поезд, прибывший направлением с востока, не задумывался о пространстве и времени: он только сбавил ход, чтобы проследовать без остановки эту местность, примечательную лишь пыльными ветрами, колючками, ворохами прошлогодней листвы да накрошенной билетным компостером россыпью конфетти, которая приветственно взмыла в воздух и плавно опустилась на землю.
Между тем по обветшалому перрону запрыгал, как серфингист на песчаной волне, знакомый саквояж, а следом – в акробатическом прыжке, с торжествующим криком – приземлился, хотя и качнувшись, но не переломав ноги, его владелец в измятом летнем костюме.
– Ай да я!
Он подхватил обшарпанный саквояж, вытер лоб, оглядел безлюдную местность и задержал взгляд на стойке для писем, торчавшей в конце платформы. В стальном зажиме белело единственное послание, и он поспешил в ту сторону, чтобы высвободить конверт из почтовых тисков. На конверте стояло его собственное имя. Тогда он повернул голову в одну сторону, в другую, пристально вгляделся в тридцать тысяч акров, продуваемых пыльными ветрами, – и не обнаружил ни одной дороги, которая вела бы в это богом забытое место или куда-нибудь прочь.
– Вот так раз, – пробормотал он. – С возвращеньицем. Выходит…
Распечатав конверт, он начал читать:
Здравствуй, Джеймс.
Выходит, ты снова здесь. Чему быть, того не миновать! Но со времени твоего отъезда многое изменилось.
Ненадолго прервавшись, он еще раз обвел глазами унылую аризонскую пустыню, где некогда стоял городок Саммертон.
Потом вернулся к письму.
Когда ты это прочтешь, нас уже здесь не будет. Останется только песок, а на нем следы, да и те скоро заровняет ветром. Мы не стали дожидаться прибытия дорожной бригады и техники. Просто снялись с места и растворились. Доводилось ли тебе слышать, что вокруг маленьких калифорнийских городков прежде цвели сады? По мере того как из этих городков вырастали мегаполисы, апельсиновые рощи таинственным образом исчезали. А вот поди ж ты: в наши дни, если глянуть из окна машины в сторону гор, станет видно, что сады эти – ветром, что ли, их принесло – каким-то чудом переместились к предгорьям, зазеленели, разрослись вдали от бензиновых табунов.
Вот и мы так же, милый Джеймс. Мы – что эти сады. На протяжении многих лет наш слух по ночам улавливал приближение огромного удава – страшной, бесконечной асфальтовой змеи, которая почти беззвучно – не так, как бранятся и кричат соседи, не так, как рычат грузовик и трактор, а так, как шуршат рептилии, – с жутким вкрадчивым шипеньем приминала травы и бороздила пески; одна, никем не взнузданная и не погоняемая, она сама себе указывала путь и устремлялась к теплу живого тела, к человеческому очагу. Так вот: притягиваемая нашим теплом, она, как любая рептилия, грозила лишить нас покоя и согнать с насиженных мест. Нас давно посетило такое видение, задолго до того, как ты приехал с дурными вестями. Поэтому не терзайся. Чему быть – того не миновать, это лишь дело времени.
Много лет назад, милый Джеймс, стали мы готовиться к смерти нашего городка и к исходу горожан. Запасли сотни гигантских деревянных колес, неимоверное количество бревен, железные скобы. Колеса, как и бревна, годами рассыхались под солнцем, сложенные на окраине.
А потом грянул трубный глас, нарушив твоими устами пир во время чумы; ты видел, как бледнели наши лица при каждом откровении. В середине твоей речи мне подумалось, что ты вот-вот отступишь, сломаешься и обратишься в бегство, преисполнившись нашей тревоги. Но ты остался. Договорил до конца. Мне казалось, ты упадешь замертво и не увидишь нашей гибели.
Ты поднял голову, а нас уже и след простыл.
Мы знали: у тебя в душе разлад, и поэтому я дала тебе единственное лекарство, которое знала, – свою заботу и слова утешения. А когда ты, не дожидаясь остановки, вскочил в тамбур дневного поезда и умчался прочь, мы поглядели на сложенные возле города железяки, деревянные колеса, припасенные для помостов бревна – и воображение нарисовало, как наши дома, амбары и сады перекочевывают в неведомую даль, чтобы никто уже и не заподозрил, что в этом месте некогда текла жизнь, которая больше не вернется.
Не правда ли, тебе ведь приходилось видеть одинокое бегство: дом, водруженный, словно игрушечный, на деревянный помост, плывет вслед за тягачом по городским улицам на отведенный для него пустырь, а на прежнем месте остается одна пыль? Умножь эту картинку на сто – и увидишь настоящий караван: это целый город с плодовыми деревьями в арьергарде ретируется к подножьям гор.
Такое вполне возможно. Однако к любому походу нужно готовиться: разрабатывать планы, завершать начатое, строить тысячи кораблей, выпускать десятки тысяч танков и пушек, сотнями тысяч делать ружья и отливать пули, штамповать миллионы касок, шить десятки миллионов кителей и шинелей. Как все это было нелегко и как пригодилось, когда грянула война, обратившая нас в бегство. Сегодня наша задача куда проще: снять с места город, поставить его на колеса и возродить заново.
Со временем наши скитания обернулись не похоронным маршем, а триумфальным шествием. Нас подгоняло громыханье воображаемого грома и угрожающее шипенье этой новой магистрали, выползающей из-за восточных отрогов. По ночам мы слышали, как она тянется что есть сил в нашу сторону, чтобы не дать нам уйти.
Короче говоря, поставщики бетона, которые, собственно, и вращают землю, нас не настигли. В последний день нашего исхода здесь остался – вот как раз где ты сейчас стоишь – только ветхий перрон в окружении апельсиновых и лимонных деревьев. Этим предстояло уйти последними: дивной колонной тонко благоухающих крон, по четыре в ряд пересечь пустыню, чтобы подарить тень нашему – отныне тайному – городу.
Оцени сам, как у нас это получилось, милый Джеймс. Снявшись с места, мы не оставили за собой ни камешка, ни булыжника, ни съестных припасов, ни могильных плит. Перевезли все, все, все.
Вот дотянут сюда шоссе – и что найдут? Да и был ли когда-нибудь в штате Аризона такой городок Саммертон – здание суда, ратуша, пригородный парк, опустевшая школа? Нет, ничего похожего здесь не было. Глядите: одна пыль.
Оставлю это письмо на вокзальной почтовой стойке; надеюсь, ты его получишь, если часом занесет тебя в эти края. Что-то мне подсказывает: ты вернешься. Сейчас поставлю подпись, запечатаю конверт и словно передам его тебе из рук в руки.
Когда дочитаешь до конца, дорогой мой друг и возлюбленный, развей эти строчки по ветру.
Внизу стояла ее подпись: Неф.
Он разорвал листок на четыре части, потом еще и еще раз – и подбросил конфетти в воздух.
«Ладно, – подумал он, – теперь-то куда?»
Прищурившись, он вгляделся в пустынную даль, где тянулась низкая гряда наполовину зеленеющих гор. Воображение дорисовало сады.
«Вот туда», – решил он.
Сделав первый шаг, он обернулся.
Как старый облезлый пес, в привокзальной пыли лежал саквояж.
«Нет, – подумал он, – ты из другого времени».
Саквояж выжидал.
– Лежать, – скомандовал он.
Саквояж остался лежать.
А сам он зашагал дальше.
Когда день уже стал клониться к закату, он дошел до первых апельсиновых деревьев.
Когда над городом сгустились сумерки, в палисадниках возникли знакомые стайки подсолнухов, а над крыльцом закачалась вывеска «Герб египетских песков».
С последними лучами солнца он прошагал наконец по гравию, взбежал по ступенькам и, постояв перед дверью-ширмой, нажал на кнопку звонка. Послышались негромкие трели. В холле, на лестнице, появилась тонкая тень.
– Неф, – тихо выговорил он, помолчав. – Неф, – сказал он. – Я вернулся домой.