Громоздкий, тяжело дышащий, со всклокоченными волосами и запутавшейся бородой. Его звали Матвеевым. Он давал уроки математики.
Его повсюду сопровождал дрессированный спрут. Когда Матвеев занимался с учениками, огромный спрут терпеливо ожидал его на улице. В то время, в восьмидесятых годах сорокового столетия, было принято щеголять красотой головоногих домашних слуг.
Своим видом и манерами Матвеев слегка шокировал тех, кто сталкивался с ним впервые. Надо сказать, что и библиотекарь города N-ска несколько удивился, когда однажды увидел, как, придя первый раз к его сыну Алёше на урок, Матвеев обтёр двумя бумажками свои пневмокалоши, спрятал обе бумажки в карман, почистил стёкла очков клоком собственной бороды и, не глядя по сторонам, пошёл на детскую половину дома. Библиотекарь пристально смотрел ему вслед, отметив про себя, что под мышкой у чудака зажат томик Тургенева.
Между тем Матвеев прошёл в Алёшину комнату, представился и сел на краешек стула. Минуты две учитель и ученик конфузливо молчали. Потом вдруг Матвеев заговорил почти скороговоркой:
— Вы знаете, что такое математика? Вы думаете, что математика — это счёт и цифры? Что это формулы, да? Вы ошибаетесь. Математика — это мысль и поэзия. Только поэзия очень своеобразная. Математик всегда думает. Его мысль не останавливается на полпути. Она движется. Неуклонно! Вы помните, как начинается Евгений Онегин?
— Помню. «Мой дядя самых честных правил. Когда…»
— Достаточно. А вам всё понятно в этой фразе «Мой дядя самых честных правил»? Почему вдруг «дядя самых честных правил»? Вы об этом не задумывались?
— Нет, Василий Дмитриевич.
— Потому, что у вас ещё нет математической хватки. А математик непременно задумается. И пойдёт в библиотеку и вызовет голографического духа, ведающего первой половиной девятнадцатого века. А дух ему расскажет про популярную в то время песню, которая начиналась словами: — «Осёл был самых честных правил…» Тогда математик догадается, что хотел сказать Пушкин. Вы меня поняли?
— Понял, понял. Но, Василий Дмитриевич, вы мне расскажете про проблему Аиральди и про неприятности для человечества? Мне папа обещал, что непременно расскажете.
— Расскажу. Только, разрешите, я сначала вам спою одну старинную песню.
И, отбивая такт рукой, Матвеев запел высоким голосом, несколько козлиного оттенка:
За рекой на горе
Лес зелёный шумит.
Под горой за рекой
Хуторочек стоит…
Алёша слушал, положив голову на стол.
Матвеев спел свою песню и приступил к её математическому разбору:
— «За рекой на горе лес зелёный шумит». Я представляю себе это так, говорит Матвеев. — Некто подходит к берегу реки. Тот, другой, берег высокий (за рекой на горе…), а этот низкий. Известно, что вследствие кориолисовой силы у большинства русских рек правый берег высокий, а левый — низкий. Значит, вероятно, некто подходит к реке со стороны её левого берега. Далее, поскольку за деревьями леса не только не видно, но самое главное, и не слышно, то этот берег безлесный. Лес на том берегу лиственный, потому что, если бы он был хвойным, он бы не шумел, а гудел. Иголки более непрерывно колеблют воздух, чем листья. Вспомните, что струна гудит, а не шумит. Как следует из дальнейшего, начинало смеркаться. Если в это время лес издали казался зелёным, то, значит, он был яркозеленым, каким бывает в мае, когда листва уже распустилась, но ещё очень свежа. На то же время года нам указывают слова «в том лесу соловей громко песню поёт».
И Матвеев улыбнулся, торжествуя победу своих аргументов…
Продолжая разбор песни, Матвеев делал самые неожиданные заключения. Ему удалось узнать час и место действия, выяснить взаимное расположение реки и «дороги большой», на которой «опозднился купец», и даже с большой долей вероятности установить, какую именно рыбу ловил «на реке рыболов».
Алёша слушал внимательно. Наконец математический разбор песни был завершён и, помолчав немного, Матвеев заговорил о неприятностях, ожидающих человечество, если оно не решит проблемы Аиральди.
— Солнце взорвётся через 10084 года, — объяснял он. — Чтобы переместить Землю к другой звезде достаточно быстро (по собственному времени Земли), надо уничтожить около пяти миллионов звёзд, истратив заключённую в них энергию на перемещение Земли. При этом нельзя посягать на звёзды, имеющие планеты, так как там могут быть обитатели. Пять миллионов беспланетных звёзд находится в шаре радиусом примерно в пять тысяч световых лет. В этих звёздах надо будет возбудить процессы, позволяющие использовать их энергию для перемещения Земли. Если бы уже сегодня послали сигналы, возбуждающие в звёздах нужные процессы, то лишь не раньше чем через десять тысяч лет можно было бы двинуться в путь к другой звезде. Однако сегодня ещё никто не знает, каковы геометрические свойства пространства на больших расстояниях от солнца. В частности, неизвестно, сколько там чёрных дыр. Между тем знать это необходимо, чтобы суметь правильно определить направление сигналов. Чтобы это узнать, надо решить проблему Аиральди, причём решить её надо в ближайшие годы, иначе потом будет уже поздно.
Матвеев обмакнул перо в чернильницу с вечными чернилами, нарисовал на бумаге многогранник, рассечённый плоскостями, и стал объяснять сущность проблемы Аиральди. Через час он окончил объяснения и откланялся.
Выйдя на улицу, Матвеев остановил бредшую мимо коляску, уселся в неё вместе со своим спрутом, взял вожжи в руки и погнал лошадей на Приморский бульвар.
Проезжая мимо танцевального зала, Матвеев вспомнил один эпизод, случившийся на последнем балу. Танцевали игровой танец в сто двадцать пар. Дирижировал балетмейстер Волгин.
В числе замысловатых фигур устроили тройки. В первую тройку запряглись три красавицы: Донаурова, Щавинская и Петрова.
Волгин взял шёлковые ленты в руки, оглянул следовавшие за ним остальные тройки и хотел уже скомандовать «марш», но в это время кто-то закричал «остановитесь!». И когда все остановились, кричавший, указывая жестом на великолепную тройку Волгина, пригласил публику полюбоваться её красотой.
Все взоры обратились на трёх красавиц. Они же, гордые сознанием собственной красоты, но смущённые, ринулись вперёд, увлекая Волгина, и зал под звуки музыки загремел аплодисментами…
На Приморском бульваре Матвеев остановился возле гастрономического погреба. Оттуда тянуло душистым воздухом, пахнущим финиками, орехами, апельсинами и ни с чем по вкусности не сравнимым оленьим сливочным маслом. Около погреба хлопотало с десяток спрутов, складывающих ящики с апельсинами.
Матвеев спустился в погреб и вскоре вышел оттуда, неся корзину со страусовыми яйцами. Усевшись в коляску, он продолжил путь.
Он хотел было свернуть на запущенную аллею между огромных запылённых кустов сирени, в конце которой стоял его дом, но передумал и направил лошадей к подъезду городского театра. Отпустив лошадей и оставив корзинку со страусовыми яйцами на попечение своего спрута, Матвеев прошёл в зрительный зал.
Здесь не было ни нумерации, ни отдельных мест. Публика сидела на ступенях амфитеатра. Испокон вечный спор о том, что лучше в театре: удобство сидения или удобство общения, уже почти повсеместно решался в пользу удобства общения.
В тот день в театре выступал фокусник Пётр Туманов. Его изящные фокусы с летающими картами очаровали публику.
Туманов умудрялся бросать карты так, что они совершали круг от сцены до галёрки и обратно. Закончил Туманов своё выступление знаменитым фокусом с золотыми рыбками.
По окончании представления восхищённый Матвеев подошёл к Туманову и спросил, известен ли тому старинный топологический фокус, заключающийся в выворачивании наизнанку не снятой с плеч коротайки. Туманов ответил отрицательно, и Матвеев тут же принялся выворачивать наизнанку свою коротайку, но вдруг обнаружил, что совершенно забыл, как это делается. Он и так и эдак крутил коротайку, но ничего не выходило. Смущённый, Матвеев пообещал Туманову, что непременно поделится с ним секретом этого фокуса, когда его вспомнит, попрощался и пошёл домой.
Пока спрут жарил на кухне яичницу из страусовых яиц, Матвеев размышлял над проблемой Аиральди. Половину его кабинета занимали модели аиральдовых многогранников. Это были вереницы раскрашенных кубиков нанизанных на множество горизонтально натянутых нитей. Матвеев прохаживался возле моделей, передвигая кубики, пока наконец спрут не поставил яичницу на стол. Тогда Матвеев принялся за еду. Тем временем спрут подполз к моделям аиральдовых многогранников, взобрался на кресло и стал сдвигать щупальцами вереницы кубиков влево. Увидя это, Матвеев вспомнил одну особенность зрения спрутов. Глаз спрута как бы расщепляет изображение по двум направлениям горизонтальному и вертикальному и фиксирует ширину предмета на всевозможных уровнях, но не его форму. Так, например, все треугольники с равными высотами и равными горизонтальными основаниями представляются спруту одинаковыми. Фигура, составленная из горизонтально расположенных полосок, не изменится для спрута, если полоски произвольно сдвинуть по горизонталям влево или вправо.
Матвеев почувствовал, что у него колотится сердце. Он встал из-за стола и, не удержавшись от слабости на ногах, опустился на диван. Перед глазами всё поплыло.
«Неужели это так? Неужели это правда? — думал он. — Похоже, очень похоже на правду! Да, действительно! Сомкнём и склеим у аиральдова многогранника положительные и отрицательные вершины, рёбра, грани и т. д. Сохраним при этом размеры, которые фиксируются глазом н-мерного спрута. Тогда по циклам получившейся фигуры можно будет вычислить аиральдов инвариант!» Матвеев поднялся с дивана, подошёл к комоду и, найдя флакончик с успокоительным лекарством, осушил его сразу весь.
Действие лекарства обнаружилось немедленно. Сердце перестало бешено стучать, и прошла физическая слабость. Матвеев смог теперь, сесть за стол и погрузиться в проверку своих предположений. Через час всё было проверено. Сомнений не оставалось. Проблема Аиральди была решена!
В эту ночь Матвеев так и не смог заснуть. Он лежал на кровати и созерцал собственные грёзы, наполненные мечущимися многогранниками Аиральди.
На следующий день, едва забрезжило, Матвеев был на ногах. Позавтракав половиной страусового яйца, он отправился к бывшему своему учителю Петру Михайловичу Кузьминскому.
Кузьминский жил на другом конце города в деревянном доме, позади которого находился запущенный парк с вековыми деревьями и такими дремучими дебрями, что в них можно было вести охоту на всякую лесную дичь. Подходя к дому Кузьминского, Матвеев услышал громкое щебетание птиц, доносившееся из растворённого окна. В прихожей он застал своего учителя, стоящего перед огромной клеткой из проволоки. В этой клетке было царство пернатых разных пород.
Увидя Матвеева, Кузьминский перестал бросать птицам зёрна и проводил его в свой кабинет.
— Пётр Михайлович, я вчера решил проблему Аиральди, сказал Матвеев, садясь в кресло.
Кузьминский нахмурился.
— Чтобы решить проблему, которая никому не поддаётся уже триста лет, сказал он, — нужно быть архигениальным математиком. У вас есть способности. Вы доказали это своими работами. Однако об архигениальности, по-моему, говорить ещё преждевременно. Через день или два вы сами найдёте свою ошибку.
— Я вас очень прошу меня выслушать.
— Хорошо. К десяти часам у меня будут Коля Синицын и Миша Мартино. Вы поговорите с ними. Если они с вами согласятся, то и я вас послушаю. А пока что не выпьете ли вы клюквенного кваса?
От кваса Матвеев не отказался. Утолив жажду одной кружкой кваса, он выпил ещё другую для испытания капля за каплей его вкуса и аромата.
Когда через полчаса к Кузьминскому пришли Синицын и Мартино, Матвеев, волнуясь, стал объяснять им суть своего открытия и тут понял, что находится в затруднительном положении. Он мысленно уподобил его положению собаки, которая, как говорится, «всё видит, всё понимает, но сказать не может».
Матвеев не умел рассказать о своём открытии. Его не понимали. Ему стало казаться, что он не сможет ничего объяснить, если не покажет Синицыну и Мартино модели аиральдовых многогранников. Он хотел было уже прекратить объяснения, но тут Мартино сообразил, в чём дело. Вскоре и до Синицына дошёл смысл объяснений Матвеева…
Вечером того же дня Матвеев, возвращаясь от Кузьминского домой, впервые в жизни позволил себе громко петь на улице. Прохожие с удивлением оборачивались, слыша грустные слова:
И с тех пор в хуторке
Уж никто не живёт,
Лишь один соловей
Громко песни поёт,
которые пел хриплый от ликования голос. В кармане у Матвеева лежало рекомендательное письмо Кузьминского к учёным Математического городка.
Аэродром располагался в овраге, тянувшемся от леса до орехового питомника. Сотни свёрнутых парусов толпились в этом овраге. В глубину оврага вели три дубовые лестницы.
Рано утром, в воскресенье, ровно через неделю после встречи с Кузьминским, Матвеев в обществе своего спрута пришёл на аэродром. Взобравшись на борт двухмачтового воздушного корабля, он открыл вентили гелиевых баллонов, и трюм корабля наполнился лёгким газом. Корабль взлетел. Тогда Матвеев расправил паруса. Тотчас поток нейтрино запрягся в белоснежные ткани, и корабль помчался над морем быстрее ветра.
Дорога длиной в десять тысяч километров заняла двое суток. Матвеев никогда не летал в Математический городок. Поэтому теперь, вместо того чтобы трудиться, он смотрел в распахнутые окна корабельной каюты. Корабль летел так низко, что Матвеев легко различал мельчайшие подробности ландшафта. Пролетая над морем, Матвеев видел дельфинов в его прозрачных водах. Он созерцал коров, пасущихся на шелковистых лугах. А на лесных полянах математик замечал зайцев и барсуков.
Дважды корабль пролетал над городами. Крыши городских домов, крытые искусственной золочёной соломой, ослепительно сверкали огненными бликами в лучах солнца.
В тот час, когда вдали показался Математический городок, Матвеев был занят кормлением своего спрута живой рыбой.
Он тут же встал за штурвал и спустя несколько минут посадил корабль на водную гладь большого затенённого пруда, служившего аэродромом. Усевшись в одну из карет, стоявших возле пруда, Матвеев тронул вожжи, и лошади побежали по грунтовой дороге, покрытой тонкой чистой пылью. Через час карета въехала на улицу, где находились заезжие дома. В одном из них, свободном от постояльцев, Матвеев и обосновался. До позднего вечера, сидя перед силикатной свечой, на которую для смягчения света был надет стеклянный глобус с водой, математик штудировал учебник санскрита. Когда свеча сгорела до половины, Матвеев её задул и лёг спать.
Проснулся он в десятом часу утра и тотчас поехал к знаменитому Буонфиниоли. У Буонфиниоли Матвеев застал ещё двух математиков — Карла Кольбица и Людмилу Михайловну Гореву, поразившую Матвеева своей в те годы ещё необыкновенной одеждой: Горева была облачена в облако серебристого ионизированного газа, удерживающегося около её прекрасного тела благодаря наэлектризованным поясам и браслетам.
Буонфиниоли усадил Матвеева рядом с собою в кресло и слушал его с закрытыми глазами. Когда Матвеев окончил свой рассказ, Буонфиниоли вышел в другую комнату и погрузился в математические вычисления. Тем временем между Матвеевым, Кольбицем и Горевой завязался разговор на санскрите (поскольку Кольбиц санскрит обожал).
— Неужели проблема Аиральди вами решена! — восклицал Кольбиц.
— При существенной помощи моего спрута.
— Мы ещё многому должны учиться у животных, — задумчиво сказала Горева.
Матвеев с радостью подхватил эту идею. Сдерживая улыбку, он воскликнул:
— Конечно! Мы должны у них учиться мудрости!
— И мудрости и любви. Я недавно читала, что любовь животных бывает иногда сильнее человеческой любви. Они умирают, лишаясь, своего возлюбленного.
— Но вы не хотите же, чтобы и люди умирали в подобных случаях? заметил Кольбиц.
— Нет. Однако я считаю, что любовь должна быть более сильной, чем это обычно бывает. — Посмотрев в окно, выходящее на море, Горева с некоторой рассеянностью прибавила, теперь уже по-русски: — Там можно взять лодку.
Матвеев почувствовал молниеносный удар любви. С трудом подавляя застенчивость, он сказал, правда, несколько принуждённым тоном:
— Может быть, покатаемся на лодке после математических занятий?
Горева, улыбнувшись, кивнула головой и повела речь о проблеме Аиральди…
Через час явился Буонфиниоли. Теперь на нём был зелёный зонтик, защищающий его больные глаза ог солнечного света.
Он остановился у дверей и заговорил об итогах своих вычислений.
— Это изумительно! — обратился Буонфиниоли к Матвееву. — Проблема Аиральди действительно вами решена! Воспользовавшись вашими приёмами, я уже рассчитал одну из возможных трасс полёта Земли к другой звезде. Эта трасса длиной в три миллиона световых лет имеет форму спиралеобразной тридцатизвенной ломаной. Движение по ней по собственному времени Земли пятьдесят четыре минуты.
— Неужели всего пятьдесят четыре минуты? Но ведь в таком случае Земля подвергнется ужасным перегрузкам. Ей же придётся двигаться с гигантскими ускорениями, — содрогнулась Горева.
— Вы ошибаетесь. Земля не подвергнется никаким перегрузкам, хотя действительно будет двигаться с гигантскими ускорениями. Эти ускорения вызовет переменное гравитационное поле. Оно подействует одновременно и равномерно на все атомы земного шара. Его свойства являются такими, что никаких внутренних напряжений не возникнет. Вспомните, что когда под действием гравитационного поля человек падает вместе с лифтом, то внутри лифта он невесом. Точно так же и во время полёта к намеченной звезде в туманности Андромеды земляне не испытают никаких нагрузок сверх тех, которые создаются гравитационным полем самой Земли.
— Может быть, я чего-то не понимаю, — сказала Горева, — но мне кажется, что Земле понадобится лететь в миллионы раз быстрее света, чтобы путь длиной в три миллиона световых лет пройти за пятьдесят четыре минуты.
— Ничего подобного, — возразил Буонфиниоли. — Земле не придётся лететь быстрее света. Для наблюдателя, который остался бы в солнечной системе, Земля будет двигаться не пятьдесят четыре минуты, а свыше трёх миллионов лет. А для наблюдателя на Земле (как следует из теории относительности) длины звеньев трассы полёта сократятся в миллиарды раз, поскольку вдоль них Земля полетит почти со скоростью света. Так что Земле не придётся превысить скорость света, чтобы долететь до туманности Андромеды за пятьдесят четыре минуты.
— А почему надо лететь так далеко? — спросил Кольбиц.
— Я сейчас объясню, — сказал Буонфиниоли и, набросав на бумаге контуры трёх аиральдовых многогранников, принялся объяснять Кольбицу, что перемещать Землю возможно не по любой трассе, а лишь по той, которая удовлетворяет ряду услон, между прочим, проходит вблизи достаточно большого числа чёрных дыр, а самая короткая из таких трасс оканчивается в туманности Андромеды.
Во время этих объяснений Матвеев делал что-то непонятное со своей коротайкой, и, когда Буонфиниоли кончил говорить, Матвеев обратился к нему с вопросом:
— Простите, не помните ли вы, как можно вывернуть наизнанку коротайку, не снимая её с плеч?
Буонфиниоли этот фокус помнил и показал его Матвееву.
Затем Матвеев попрощался, посчитав, что ему незачем долее беспокоить хозяина. Попрощалась и Горева с Буонфиниоли и оставшимся у него для обсуждения какого-то вопроса Кольбицем.
Выйдя из дому, Матвеев и Горева пошли на море.
Они отвязали одну из лодок, причаленных к каменным сваям, и поплыли по чистым, прозрачным волнам. Сидя на корме лодки, Матвеев смотрел, как Горева гребёт, замечая, что она гребёт профессионально: легко и неутомимо.
— Вы спортсменка? — робко спросил Матвеев.
— Если хотите знать, я чемпионка мира по фехтованию три тысячи девятьсот семьдесят третьего года.
— Я завидую спортсменам. У них много воли. Они решительны и очень красивы, — сказал Матвеев, глядя на Гореву с восхищением.
Между тем лодка обогнула высокий мыс, и стал виден лепящийся на нём у самого обрыва заезжий домик. Матвеев предложил здесь остановиться.
В заезжем домике нашёлся котелок, а в погребе обнаружились макароны, соль и оливковое масло. Матвеев собрал с грядки десяток помидоров. Спрут, живший на чердаке заезжего дома, наловил в море рыбы и принёс воды из колодца.
Набрали в котелок воды, поставили котелок на угли, развели огонь.
…В тот вечер Матвеев впервые в жизни поцеловал женщину. Произошло это так. Провожая Гореву, он всё время молчал, накапливая в душе необходимое для исполнения своего замысла мужество. Наконец, призвав всю имевшуюся у него волю, он произнёс хриплым от волнения голосом, весьма удивив этим Гореву:
— Разрешите мне вас поцеловать. Пожалуйста. Я всегда буду гордиться, что поцеловал такую красивую женщину. Можно?
Горева, казалось, была смущена и растеряна, но кивнула головой. Из груди Матвеева вырвалось глупре восклицание.
Он крепко обнял Гореву и поцеловал её в губы.
— Вы меня смутили вашей просьбой, — тихо сказала Горева. — Я замужем и у меня двое детей.
…Через месяц Матвеев улетел на воздушном корабле в N-CK. Решив проблему Аиральди, Матвеев прожил затем не больше года. Вскоре по возвращении в N-ск, он заболел. Медицина оказалась бессильна против болезни. Пятого сентября 3977 года Василий Дмитриевич Матвеев находился при смерти.
В тот день доктор ушёл от больного, поскольку ему незачем было долее тут быть, и у постели Матвеева остались ученик Матвеева Алёша и другой, уже взрослый его ученик — Михаил.
Был поздний вечер. Комната слабо освещалась маленькой свечой с зелёным абажуром. Матвеев лежал и тяжело, прерывисто дышал. Чтобы отвлечься от тягостных чувств, Алёша заговорил о песне, слышанной им от Матвеева.
— «За рекой на горе лес зелёный шумит». Раз лес шумит, а не гудит, значит, он был лиственным, — говорил Алёша. — Ведь хвойный лес не шумит, а гудит. Один берег реки, левый, низкий, а тот берег, на котором стоит хуторок, правый. Он высокий. А через реку в этом месте был перекинут мост.
— Откуда ты знаешь, что через реку был перекинут мост? — спросил Михаил.
— Из строк «Опозднился купец на дороге большой. Он свернул ночевать ко вдове молодой». Слова «на дороге большой» означают, что действительно там была большая дорога, или, по выражению Василия Дмитриевича, транспортная артерия. Но река — это тоже транспортная артерия, а две транспортные артерии располагать параллельно невыгодно.
Василий Дмитриевич рассказывал мне, что на картах тех областей России середины XIX века, где употреблялось слово «хутор», не обозначены большие дороги, которые вплотную приближались бы к рекам, но не пересекали их. Так что, вероятно, «большая дорога» пролегала ортогонально к реке и там был мост.
— Но могла быть и переправа…
— Да, правильно. Я позабыл. Василий Дмитриевич говорил, что там был мост или переправа, — сказал Алёша смущённым тоном и вытер рукавом пот со лба. В, комнате было душно.
Алёша встал с дивана и вышел во двор. Всё спало. Звёзды сияли. Алёша подивился их множеству, надышался воздухом ночи и направился уже обратно в комнату, как вдруг поскользнулся и упал на что-то чёрное, извивающееся, склизкое. С ужасом вскочил Алёша на ноги и, лишь прибежав в комнату, сообразил, что он впотьмах наткнулся на ползавшего по двору спрута. Посмотрев на Михаила, Алёша обомлел. Тот сидел за столом еле живой, совершенно зелёный.
— Что с тобой? Тебя что-то напугало? — хрипло спросил Алёша.
— Нет.
— Отчего же ты такой зелёный?
Михаил вздрогнул и провёл ладонью по лицу.
— Постой! — воскликнул он. — И ты зелёный!
— Да ну? — Алёша тоже провёл рукой по щеке, но сразу сообразил: на их лицах был свет от зелёного абажура силикатной свечи.
Они подошли к Матвееву. Он что-то прошептал, и дыхание его пресеклось.
Утром у подъезда раздался топот лошадей и грохот подкатившей кареты. Хлопнула дверка, и в комнату вошла, почти вбежала, молодая женщина. Она назвалась Людмилой Михайловной Горевой. Она спросила:
— Какие были последние слова Матвеева?
— Людмила Михайловна, его последними словами, — отвечал Михаил, — была пословица: «На смерть, что на солнце, во все глаза не взглянешь».
— Внесите сюда цветы! — крикнула Горева, и двое её детей — мальчик и девочка — внесли в комнату целый сноп великолепных цветов.
Ныне не много осталось стариков, помнящих удивительные минуты перелёта Земли в туманность Андромеды. Один из них, Николай Андреевич Хлопонин, в принадлежащих его перу «Исторических очерках и воспоминаниях» так описывает свои впечатления об этом самом грандиозном космическом предприятии человечества.
«В тот день в N-ске, — пишет Хлопонин, — к двум часам дня Театральная площадь заполнилась народом. Толпа с замиранием сердца следила за солнечным диском. Точное время старта Земли не было известно. Его ждали с минуты на минуту. Я, тогда ещё совсем малыш, сидел на цепях, окружавших памятник, расположенный у выхода Театральной площади к Приморскому бульвару.
Со мной был отец. Он объяснял мне что-то, чего я не понимал, про эффект Доплера, в силу которого солнечный свет, переместившись в инфракрасную часть спектра, станет невидимым, когда Земля двинется в путь. Я слушал отца, раскачиваясь на цепях памятника, как на качелях.
Вдруг мне показалось, что тень, отбрасываемая памятником, почернела и качнулась в сторону. Я поднял глаза и испугался.
Всё, что было на площади, — люди, лошади, кареты, — всё сделалось иссиня-чёрным. Люди, похожие теперь на негров, все до единого смотрели на солнце.
Я повернул голову и тоже стал смотреть на солнце. Оно больше не слепило глаза, превратившись в медленно плывущий по небу комок ярко-фиолетового пламени. Теперь оно было не круглым, а сильно вытянутым. Через минуту солнце стало синим, а ещё через минуту ярко-зелёным (последовательно принимая все цвета спектра). Проплывая над городским театром, светило на мгновение снова стало золотым, потом оранжевым, потом вишнёво-красным и наконец померкло.
Когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел мириады ослепительных звёзд, мчащихся по чёрному небу. Они скапливались неправильными пятнами в разных частях небосвода, образуя пересекающие небо арки, которые периодически рассыпались и перестраивались. Я почувствовал прохладу.
— Папа, скажи, папа, это всё люди делают? — спросил я отца, и когда отец ответил мне утвердительно, я изумился могуществу человеческого рода.
Четыре раза в небе появлялись маленькие, узкие, как чёрточки, солнца и, поиграв всеми цветами радуги, исчезали вдали. Потом наступила полная тьма. Звёзды скрылись из виду.
Лишь несколько неясных бледных пятен металось по невидимому небу. Так прошло около получаса. Затем одно из белёсых пятен посветлело, расширилось и рассыпалось по небу мириадами звёзд. Из-за горизонта выплыло пылающее фиолетовое солнце. Оно проплыло над площадью и повисло у декоративной колоннады, вспыхнув сначала синим пламенем, а затем превратилось в ослепительно белый диск, каким и положено быть солнцу.
— Это не наше старое солнце. Это другое солнце, — сказал мне отец. Наше старое солнце взорвалось миллион лет тому назад.
Я встал на ноги и осмотрелся. Над площадью вился лёгкий туман. От земли, травы и кустов бузины подымались испарения.
Собравшийся на площади народ стал понемногу растекаться.
Я оборотился лицом к памятнику, отлично мне известному.
Это была бронзовая статуя бородатого мужчины, опирающегося рукой о спину бронзового спрута. На подножии памятника поблёскивали металлические слова: „Математик Василий Дмитриевич Матвеев“.
— Открытие этого человека сделало возможным перелёт Земли к другому солнцу, — сказал мне отец.
— Он жил в седой древности, — повторил я где-то слышанную фразу.
— Да, это было в седой древности, — сказал отец. — Седой древности теперь, но бывшей когда-то златокудрой молодостью.»