Леон Штрих сидел за большим дубовым столом и задумчиво глядел на чистый лист бумаги.
Раньше ему писалось легко. Закинув в голову мысль, он не спеша обкатывал ее, чувствуя, как она превращается в строчки, которые надо лишь положить на бумагу. Но сейчас он никак не мог сосредоточиться: стоило ему закрыть глаза, как он тотчас видел перед собой лица своей жены и двоих детей, сына и дочки.
Он не видел их уже скоро год. Вынужденный спешно бежать из Зурбагана, он осел по эту сторону границы, вне досягаемости длинных рук и всевидящего ока тайной полиции. Все шесть лет после окончания проигранной войны черно-желтые таили зло на соседей; отношения между странами оставались напряженными и сейчас, так что Штрих не опасался, что его выдадут родным властям. Но жить в городе, откуда каждый день, строго по расписанию, уходят в Зурбаган поезда, и знать, что купив билет утром, он мог бы увидеть семью в тот же вечер, успев домой если не к обеду, то к ужину, было для него столь же мучительным, как тюрьма.
Он помнил звонок в дверь тем давним вечером. Они собрались все вместе пить чай — на столе, покрытом чистой скатертью, сверкал блестящий самовар, блестели вынутые из буфета фарфоровые чашки, стояли вазы с конфетами и печеньем. Но торопливый, взъерошенный человек, вызвав Леона в прихожую, назвал пароль и сказал, что товарищ Первый срочно требует прибыть по чрезвычайно важному делу. Извозчик уже ждал под окном; надев пальто и шляпу, Штрих обнял жену и поцеловал детей, сказав что вернется часа через полтора, зная время на дорогу туда и обратно и обычную продолжительность их бесед. Но Первый, даже не позволив Штриху снять пальто, обрушил на него ошеломляющую новость. Есть серьезные опасения, что в организацию проник провокатор, и в самые ближайшие дни последуют аресты. Возможно инкогнито Штриха уже известно полиции, поэтому товарищ Второй — Штрих никак не мог привыкнуть к своему псевдониму — должен немедленно уехать. Вот паспорт на новое имя, деньги на первое время, и билет на поезд, отправляющийся через четверть часа. Извозчик ждет, спешите. Встретимся в… — тут Первый, оглядываясь на дверь и окно, тихо назвал адрес в городе по ту сторону границы.
Штрих пытался возражать. Он хотел ехать вместе с семьей — на что Первый ответил, что это будет слишком заметно и хлопотно, полиция же не дремлет. К тому же возможно, жандармы уже ждут Штриха на квартире, так что товарищ Второй обязан подчиниться решению комитета, не ставя своих личных интересов выше общего дела.
Леон не мог устоять против такого напора. Тот же извозчик отвез его на вокзал за минуту до отправления поезда. Он сел в вагон без вещей; даже необходимые туалетные принадлежности ему пришлось тогда покупать по прибытии в город, где жил он и сейчас.
Он думал, что это не надолго. На две, три недели, максимум на месяц. Однако Первый, приехав через два дня, нашел, что руководству организации удобнее и безопаснее находиться вне досягаемости полиции, возвращаться же по ту сторону границы должны лишь люди, занятые практической деятельностью. И как ни просил Леон вывезти сюда семью или самому вернуться, если опасность миновала, Первый оставался непреклонен. Партия — не синекура, устраивающая личные дела своих товарищей. Революционер должен иметь в жилах огонь, а не обывательскую водичку, которой лишь и простительно сейчас по-мещански тосковать о семейном уюте. Любое другое мнение, не говоря уже о поступках, будет считаться дезертирством и изменой. И товарищ Второй еще более рядового члена организации обязан думать прежде всего об успехе общего дела, а не о личных шкурных интересах.
Он написал жене сразу же по приезду. И вопреки категорическому запрету Первого, указал в том письме свой обратный адрес. Больше всего он боялся, что Зелла не поверит ему, приняв его слова за обычную ложь сбежавшего к другой. Но от нее пришел ответ — она верила и ждала. С тех пор они часто писали друг другу. Но тем чаще приходили письма, тем больше ему хотелось видеть Зеллу и детей — маленькую Зеллу и Леона.
Мальчика зовут, как и его, Леон, но прозвище у него "Брандахлыстик". Он начал читать четырех лет. Он делает очень хорошие маленькие лодки и обожает музыку. Девочку зовут, как мать — Зелла, а прозвали ее "Муму" — потому что она, когда была совсем маленькой, складывала губки в трубку, и вместо "мама" у нее выходило "муму". Оба черноволосы, оба очень добры. Оба страшные шалуны. Оба прекрасны.
Когда очередное письмо от нее задерживалось хотя бы на несколько дней, как сейчас, Штрих вовсе не мог работать: все вали-лось у него из рук. Вдруг, совсем как тогда, раздался резкий звонок. Штрих поспешил открыть почтальону, торопливо расписался в его книге, приняв необычно толстый конверт. Не найдя ножниц, он разорвал конверт руками; на стол выпал свернутый газетный лист и записка. Одна заметка в газете была отчеркнута красным карандашом.
Штрих прочел и почувствовал, как ледяной холод схватил его за сердце; все поплыло перед его глазами. Заметка была сообщением о происшествии: деревянный двухэтажный дом, пожар начался в ниж-нем этаже. Штрих хорошо помнил единственную ведущую наверх к его квартире узкую и крутую лестницу, от которой к выходу шел еще длинный коридор с дощатыми стенами, оклеенными блеклыми бумажными обоями. Сухое, крашеное дерево, и книги, занимавшие в квартире все углы — боже, как все это горело! Пожар случился ночью, когда все спали; соседи поздно заметили вспыхнувшее пламя. Записка была от одного из соседей, почерк которого Штрих хорошо знал. В ней было всего несколько слов: жена в больнице, проживет недолго. Если хочешь застать ее живой, поспеши.
Следующие минуты Штрих помнил смутно. Кажется, он выскочил из дома, в чем был, и лишь на улице вспомнил, что не взял денег на билет, вернулся, схватил бумажник и пальто. Он уезжал из этого города без вещей, как и приехал; он не помнил, как стоял у вокзальной кассы, и окончательно пришел в себя лишь в поезде, сидя у окна в пустом купе.
— Не помешаю? — задал дежурный вопрос, уже войдя, симпатичный румяный человек средних лет — здесь место 24?
Он взглянул на прикрепленную над головой Леона металлическую бляху с номером и уселся напротив. Штрих молча кивнул, разговаривать ему не хотелось. За окном ударил колокол, загудел паровоз, и перрон за окном поплыл назад, унося машущих шляпами и платками людей.
— Ехать нам до вечера — обратился к Штриху сосед — сидеть скучно, спать днем неохота. Перебросимся в картишки?
И он достал из кармана потрепанную колоду. Штрих так же молча покачал головой.
— Кстати, позвольте представиться — нимало не смутился попутчик, и назвал свое имя, совершенно не отложившееся у Штриха в памяти — ..коммерсант. Был здесь по торговым делам, теперь возвращаюсь в Зурбаган, домой. Все думал, посылать жене телеграмму, или нет, и решил — не стоит. Больше радости будет, если внезапно приеду!
Штрих представился в ответ, назвав имя, указанное в фальшивом паспорте, и спросил:
— Давно вы из Зурбагана?
Он любил этот город — даже больше, чем далекую северную столицу, откуда был родом. Его отец, всю жизнь прослуживший в каком-то департаменте, очень гордился, что его сын учится в Корпусе Правоведения — откуда выходили высшие чины государства; сам же Штрих тогда не задумывался ни о чем, бездумно тратя беззаботные студенческие годы. Все же он хотел оправдать надежды родителей — и может быть, со временем стал бы чиновником, не хуже чем другие. Но после строгости прежнего государя повеяло — свобода, гласность, либерализм; после размеренной и определенной жизни по распорядку, сытой, но скучной, все были как опьянены, без удержу говоря на темы, еще вчера считавшиеся под запретом. Как грибы после дождя возникали кружки, курсы и клубы; помимо совместного времяпровождения и выпивки, наиболее популярны были иностранные языки, стенография и чтение ранее запретной литературы. В тех веселых компаниях правоведы встречались со слушателями фельдшерских курсов, будущие инженеры из Политехнического — с учениками-живописцами из Академии. Кто-то принес тогда в их круг заграничное издание "Манифеста классовой войны", предложил перевести и раздать для прочтения. Через неделю всех, кто видел эту злополучную книжку, арестовали — ночной звонок в дверь, и полицейские в лиловых мундирах, топчущие грязными сапогами ковры и швыряющие на пол вещи. И Штрих тогда все не верил, что его, интеллигентного юношу из приличной семьи, бросят в тюрьму как вора и убийцу — лишь за то, что он прочел какую-то книгу. Но его посадили в камеру, где не было даже окон, и нельзя было видеть смену дней; потеряв счет времени, он начал с ужасом думать, что про него забыли, и мало походил на человека, когда за ним наконец пришли, побрили, помыли, переодели в чистое, чтобы вести в суд. Лишь в зале он увидел своих товарищей по несчастью, выглядевших не лучше его самого, и узнал, что в этом ужасном предварительном заключении он провел всего семь дней, в строгом соответствии с законом.
Приговор мог бы казаться легким. Никого не казнили и не сослали на каторгу, напротив, по окончании суда все вышли из зала свободными людьми, навстречу ожидающим их родным. Пожизненный запрет занимать государственную должность, высылка из столицы в двадцать четыре часа, и денежный штраф — но для Штриха это значило исключение из Корпуса с крахом всех надежд. Ему некуда было ехать, он никого не знал вне столичного города, и не имел профессии, могущей дать кусок хлеба. Мать и отец причитали, собирая чемодан:
— Мы так мечтали о твоем будущем чине! Все наши сбережения ради твоего образования! Что теперь приличные люди скажут? Где наш покой в старости? О нас ты подумал?
Бедные родители — отдали все, что могли собрать, чтобы заплатить назначенный штраф. Но больше ничем помочь они не могли — и Леон с чемоданом стоял на вокзальной площади, не зная, что с ним будет завтра. И тут к нему подошел один из товарищей по нес-частью — тот, кого позже будут называть Первым, и предложил идти вместе с ним; находясь в безвыходном положении, Штрих согласился — даже не представляя, на что. Их было семеро, из тридцати трех подвергшихся приговору — решивших не смириться и продолжать борьбу; остальные двадцать шесть после полученного жестокого урока предпочли стать законопослушными гражданами в провинции, на частной службе.
Так началась их Организация. План Первого был ясен и прост — чтобы свергнуть деспотизм, надо поднять и повести за собой народ, чтобы народ восстал, его надо разбудить. Значит, начать надо с издания нелегальной газеты, несущей правду всем, согбенным под ярмом. И лучшим местом для этого был Зурбаган — второй после столицы город и порт, где так легко затеряться в пестрой толпе разноязыкого народа, и откуда везут товары по самым отдаленным углам огромной страны. Здесь же, в поезде, стали придумывать название — "Пламя", "Искра", "Красный Петух", "Рабочая правда", "Труд", "Вперед", "Союз борьбы", "Освобождение пролетариата"; за эти годы и газета, и организация успели сменить несколько из этих имен. Однако, хотя Первый был пламенной душой, горячим сердцем и железной волей организации — его короткие, рубленные фразы, похожие на военный приказ, мало подходили для бумаги. Так Штрих стал Вторым — неожиданно обнаружив у себя талант, память и усидчивость; когда начали приходить письма от агентов, как часто приходилось редактировать историю, коряво изложенную малограмотным пролетарием, оставляя от нее лишь голые факты в новой, весьма отличной форме! А практической работой ведал товарищ Третий, откуда-то взявшийся среди них уже в Зурбагане. Сперва всех задевало его равнодушие к самым яростным идейным спорам — но мало интересуясь высшими материями, Третий оказался незаменим в организации дела, добывая бумагу, транспорт, деньги, фальшивые документы, устраивая типографии и явочные квартиры, отдавая непосредственные приказы агентам, связным, осведомителям, распространителям газеты; он был мотором и разумом Организации, так же как Первый — ее сердцем и душой.
Поначалу Зурбаган не понравился Штриху — показавшись пыльным, шумным, ветреным и каким-то беспорядочным. В первые дни они бедствовали — жили коммуной, снимая две комнаты в домике на окраине, возле Угольной Гавани; это было опаснее при провале — но, как говорил Первый, давало урок социалистического общежития, необходимый им самим. Брались за любую работу, добывая на жизнь — бывало даже, таскали мешки и разгружали вагоны. И — помнили о цели. Леон работал тогда, как все — яростно и рьяно. И был счастлив — чувствуя себя в жизни на своем месте. Первый номер появился уже в январе — через три месяца после их приезда. Теперь их газета была большим и крепким делом — с многочисленной сетью агентов, с подпольными и заграничными типографиями, с налаженным транспортом. Исполняя поручения, люди Организации разъезжали по всей стране — а Штрих безвылазно сидел в Зурбагане: его берегли. И сам Штрих полюбил этот город, залитый солнцем — где он, с помощью товарищей, сделал себя сам. И еще — где он встретил Ее, Зеллу. К которой он ехал сейчас, забыв про строжайший запрет.
— …с неделю — ответил сосед, доставая из бумажника фотографическую карточку — вот она, моя лапочка!
Мельком взглянув на нее, Штрих вынул фото Зеллы. По его горячей просьбе, она прислала его в одном из первых писем. На кар-точке, размером с открытку, она стояла с детьми на площади у собора — того, в котором они венчались.
— Красивая! — изрек попутчик — из образованных?
Штрих помнил день — первой их встречи. Было солнце, но по небу быстро бежали облака, меняя свет на тень. Он шел по улице — сейчас уже не мог вспомнить, куда и зачем. Девушка в белом платье ступила на тротуар перед ним, раскрыв над головой большой зонтик, сиреневый с белой каймой; на локте ее висела корзина, с какой обычно служанки ходят на рынок за провизией — и внутри лежали булки, сыр, фрукты; в другой руке она несла пачку книг, связанных грубой веревкой. Незнакомка с зонтиком на мгновение оглянулась, Леон увидел ее красивое, будто иконописное лицо, оттененное, как ангельским нимбом, широкими полями летней соломенной шляпы — и вдруг направился следом, чувствуя, как между ним и этой девушкой словно натянулась незримая нить, разорвать которую очень легко, но больно. Дома, перед самым отъездом, ему случилось быть на поэтическом вечере, где сам А.Б. читал свои "Стихи о Прекрасной Даме". Сам Штрих, имея уже некоторый опыт, успел охладеть к романтизму — но оставался в душе эстетом, даже сейчас: ведь свобода — не враг красоте; даже сама будущая революция представлялась ему чем-то вроде Свободы на баррикадах — прекрасной и отважной женщины со знаменем, изображенной на знаменитой картине Делакруа. Что общего может быть у революционера, и барышни из общества, должно быть, приехавшей на лето к морю — потому, он не думал о знакомстве, зная, что сейчас девушка войдет в один из домов, и тонкая нить разорвется навсегда. А он пойдет дальше, оставив лишь в душе радостное чувство прикосновения к прекрасному; так совершенная картина одним видом своим вдохновляет зрителя на добрые дела.
Он шел за незнакомкой — ожидая, что она оглянется еще раз. Белое платье облачком развевалось впереди. Девушка переходила улицу, вдруг налетевший порыв ветра едва не отнял у нее зонтик, вывернув наизнанку, и платье взметнуло как в вальсе, солнечным кругом вокруг тонкой высокой талии. Вместо того, чтобы скорее пройти вперед, под защиту забора, незнакомка остановилась посреди мостовой, пытаясь все удержать, корзина и книги явно ей мешали. Леон увидел, как ветер-озорник вдруг сорвал с девушки шляпу, без всякого почтения, в один миг лишив незнакомку ангельского нимба, взметнул вверх темные, почти черные волосы. Шляпа с развевающейся синей лентой красиво закружилась в воздухе, упала наземь, в трех шагах от Штриха. И ветер сразу стих, словно убежал куда-то — сделав свое дело.
Девушка обернулась, взглянула на Леона. Штрих поспешил с поклоном вернуть потерю владелице, ему пришлось также принять ее ношу, пока незнакомка расправляла зонтик, тщательно приводила в порядок прическу и надевала шляпу. У нее были красивые серые глаза; лицо и руки ее были необычно бледными, без следа загара. Поблагодарив за помощь, девушка уже собиралась взять обратно корзину — а Леон так и не нашелся, что сказать. Пыльный вихрь снова закружил вокруг маленьким смерчем, набросился на незнакомку, как хулиган — начал рвать у нее шляпу, юбку, опять вывернул зонт, она пыталась все удержать, ей было явно сейчас не до книг. Видя эти затруднения, Штрих охотно вызвался помочь донести — и, после короткого раздумья, его предложение было принято. Свернув за угол, они прошли немного — пока Леон искал тему для разговора. Девушка также молчала, лишь звонко стучали по мостовой ее каблучки, с шелестом развевалось платье. Зонтик она держала, слегка наклонив от ветра — отчего Штрих, к своему сожалению, не мог видеть лица своей спутницы.
— Ах! — вдруг вскрикнула незнакомка.
— Что случилось? — спросил Штрих.
— Разве вы не видите, ветер снова унес мою шляпу!
Леон поспешил поднять шляпу, брошенную наземь в нескольких шагах. Незнакомка ждала, расправляя вывернутый зонт. Ветер трепал и путал ее волосы, успев разметать прическу вокруг лица в совершенном беспорядке — однако же, девушка показалась Штриху восхитительно красивой. Она улыбнулась, взяв шляпу из рук Леона, и сказала:
— Простите меня, за доставленную заботу. Здесь ветер, ну просто несносный, пристает ко мне всякий раз, только выйду. И все время волосы растрепывает, как в Петербурге на мосту — а я привыкнуть не могу, так неудобно, посреди улицы вдруг без шляпы остаться.
Ее звали Анжела. Она произносила — Андзелла, для Леона это имя очень скоро превратилось в Зеллу. Штрих был приятно удивлен, узнав что она тоже приехала в Зурбаган из столицы, как он — да еще, как выяснилось позже, почти в то же время. Она служила здесь учительницей в гимназии, а жила на тихой отдаленной окраине, где снять квартиру было гораздо дешевле. Размер жалования не позволял ей содержать служанку, и за провизией она ходила сама, что не было ей в тягость, поскольку позволяло по пути заглядывать к букинистам, как сегодня. Побывав позже в ее доме, Леон поразился как обилию книг, занимавших все шкафы, полки и углы, так и тому, что они стояли по именам авторов без оглядки на язык. Литература стала первой общей темой их беседы, затем обнаружились и другие, и Зелла с Леоном стали видеться ежедневно.
Была середина августа, жаркое и солнечное лето. Цвели магнолии, шумели на ветру каштаны, выше крыш и балконов, как зеленое море. В пыльном переулке, где дома были все похожи на загородные дачи, один выделялся вывеской — золоченый крендель, в булочной не только продавали хлеб, но и можно было заказать чай или кофе, со сдобной булкой, бубликами или пышками; был небольшой зал, на восемь столиков, у большого окна стоял фикус в горшке. Леон приходил раньше, и садился ближе к окну, попросив чай с хрустящей французской булкой; кофе он не любил.
— Здравствуйте, сударь! Вот, я и пришла. Не надо грустить!
Она называла его именно так, сокращенно от "государь". Приводя слова какого-то классика, Дидро или Вольтера — что все люди должны быть подобны королям: иметь каждый свою свободную страну собственного духовного мира — и встречаться, говорить друг с другом, как подобает государям, а не рабам. Она приходила, в легком светлом платье с узкой талией и очень пышной юбкой — как обычно в Зурбагане наряжались и барышни, и мещанки, и даже, в воскресный день, работницы с фабрик; она постоянно раскрывала над головой сиреневый зонт, даже в сумерки, когда не было ни солнца ни дождя — впрочем, дамы здесь часто поступали так, считая яркие зонтики не защитой от непогоды, а дополнением к наряду; она всегда была в соломенной шляпке, прячущей ее лицо в тени широких полей, чему Леон был не рад и втайне желал порыва ветра, как в тот день — но теперь она всегда завязывала ленты шляпы так туго, что поля сгибало наподобие капора, скрывая милое и прелестное лицо совсем.
Он брал корзину из ее рук — и они шли пешком, по пути делая необходимые покупки, через весь город, по пути увлеченные интересной беседой. Они шли так, до самой окраины, где кварталы сменялись деревянными домами, часто окруженными садами и огородами. Это место на спускающемся к морю склоне громадной горы из белого известкового камня называлось Пыляны — по причине пыли в огромном количестве измельчаемой на немощеных улицах множеством ног и колес, и поднимаемой в воздух ветром так густо, что в полусотне шагов ничего не было видно, как в тумане. Оттого жилье здесь и стоило дешево, но тихим летним днем зелень садов вокруг радовала глаз, а дорога была легка и приятна; в это время здесь в большинстве жили дачники, приехавшие к морю на лето; улицы здесь назывались линиями, с номерами вместо имен. Дорога была неблизкой, но Зелла, умея видеть во всем прежде всего хорошее, говорила, что прогулки по свежему воздуху в отсутствие городской суеты и полезны, и приятны, на что Леон конечно, не возражал; по пути они вели беседу:
–..как все прогрессивное общество, я всегда приветствовал идею женского образования, кроме некоторых его черт. Коротко стричь волосы, носить очки, и даже курить сигареты — может, это и выглядит умно, но очень некрасиво!
— Свобода, сударь — после запрета, желание отведать все. Раньше лишь вы, мужчины, допускались к образованию, к общественной жизни — стоит ли осуждать тех из нас, кто слишком ретиво принялся подражать вам во всем, даже в праве курить. Создать свое, новое "я" — обозначив себя такой. Мир изменить — начав с чистого листа.
Леон лишь пожал плечами, не ответив. Странно, но после этих безобидных слов у него впервые мелькнула крамольная мысль — не был ли их собственный радикализм, в значительной части — тем же обиженным ребячеством, что-то доказать наперекор? Когда не остается ничего другого, кроме как перевернуть мир — кто задаст вопрос, а нужно ли это? Так он в самый первый раз усомнился в революции. Но конечно — оставил мысли при себе. Пока.
— Мечта! — говорил Леон — лучшее, что есть в человеке: без мечты живут и животные, повинуясь лишь инстинктам. Есть, размножаться — и ничего больше. Лишь человек может думать о завтра, и думать о счастье — не для одного себя. Для своей семьи, для своего народа, для всего человечества.
— Счастье всех людей — отвечала Зелла — эти слова даже выговорить страшно, так они велики. Мир изменить, сделать его хоть немного лучше — как я хотела бы прикоснуться к этому, хоть чуть-чуть!
Леон промолчал — не имея права сказать о своей причастности к единственно великому делу, ради которого стоит жить. В первые дни их встреч он чувствовал свое превосходство — строителя нового мира над барышней, не приспособленной к настоящей борьбе. Но она и не требовала от него выбора, между делом, и собой — а просто была рядом, как весеннее солнце, озаряя своим светом и теплом. И это солнце ласково и незаметно грело его душу. Зачем нужен свежий ветер перемен — если не затем, чтобы нести счастье таким, как она? Зачем борьба за общее счастье — без счастья конкретных людей? Разве будет изменой делу, если он сумеет попутно сделать счастливым хотя бы одного человека, кроме себя?
Первым их революционным делом в Зурбагане — был аквариум. Огромный аквариум, во всю витрину магазина — где плавали экзотические рыбы, разноцветные как павлины, лениво шевеля плавниками. И каждая рыбка стоила — как заработок рабочего за год. Так вышло, что они, только обосновавшись в городе, должны были часто проходить мимо. Тогда Первый — предложил план. Они вошли в магазин, все вместе — один нес ведро. Хозяина отвлекли разговором — и товарищ перевернул ведро над аквариумом. В ведре были — пара купленных на Привозе живых щук. Щуки были голодны и злы. А рыбы в аквариуме — жирны, медлительны, бесполезно-красивы. Вода взбурлила — жор начался. Досмотреть не удалось — надо было убегать. Выскочив из магазина, они успели нырнуть в проходной двор, и дальше в переулки — до прибытия полиции. Дело было небольшим, но, как сказал Первый — важным, для их собственного воодушевления. После лишь пришлось — долго обходить тот магазин стороной.
–.. мечты тоже умирают — говорила Зелла — несбывшиеся мечты… Дни идут — и мечты мельчают. Или сбудутся если — и дальше одна пустота. Лучше будут — мечтания, как горизонт. Поманит лишь прекрасным, даст силы — и тут же растает. И возникнет вдали — чтобы снова за нею идти. А что будет тогда — пусть сегодня никто и не знает.
— А о чем мечтали вы? — спросил Леон.
— О малом, сударь — лишь великим дано, мечтать о лучшем, для всех. Моя мама — которой сам А.Б. записывал свои стихи в альбом — водила меня на прогулку, по набережной мимо китайских львов — мы там жили, напротив военного госпиталя — и через мост, и в Летний Сад. Красивая, нарядная — всегда в большой шляпе с вуалью и страусовым пером; встреченные важные господа и офицеры склоняли перед ней головы, приветствуя. И я мечтала, что когда-нибудь стану такой же, настоящей Дамой в Шляпе — элегантной, образованной, с безупречным вкусом и манерами; я буду идти по улице — а все будут кланяться мне вслед. Вы презираете меня, сударь — за такую мелкую мечту?
— Нет — ответил Штрих — вы, женщины, должны быть красивы, и нарядны. Чтобы нас вдохновлять. На великое — сделать лучше, для всех. И за всех — и за вас, и за нас. Вы нас — только поддержите.
Беседуя, они поднимались в гору — решив сократить путь, перейдя через вершину, а не обходя вокруг. По легенде, на этой горе когда-то стоял древний храм, с мраморными колоннами, и лестницей от самого подножия. Сейчас туда вела лишь узкая и крутая тропинка, и Штрих был рад случаю пару раз поддержать Зеллу под руку. Они долго взбирались по склону, крыши домов были уже где-то внизу. Вдруг горизонт резко ушел вниз, и открылся простор — синее далекое море, неслись облака, кричали чайки над волнами. Свежий ветер с силой ударил в лица — налетев снизу, восходящим потоком, будто желая поднять над землей. Штрих смотрел с восторгом, воздух был удивительно чистым, его хотелось вдыхать полной грудью. Он обернулся — город лежал внизу, казался игрушечным. А здесь не было ничего, кроме этого блистающего простора, полного солнцем и ветром. Ветер налетал с шумом — будто пел песню о морях и кораллах, о далеких землях и снежных горах. В душе Леона что-то шевельнулось, ему по-ребячески захотелось взлететь в это солнечное небо, и крикнуть громче, на весь мир. Ступить с обрыва — и не упасть, а полететь подобно птице. Но Штрих сделал шаг назад — благоразумие все же взяло верх.
— Ах!! — воскликнула Зелла, за его спиной.
Ветер налетел на нее, не позволив стать рядом, выгнул зонтик, надул платье воздушным шаром. Леону показалось, что она, такая тоненькая и невесомая, взлетит сейчас с земли ввысь, к облакам и солнцу. Она тщетно пыталась придержать легкую ткань — взметнутую вверх, подобно занавесу, едва не выше головы. Леон смутился и покраснел, как юнец — отчего-то веря, что никакой ураган не смеет обойтись с Зеллой так же бесцеремонно, как у любой женщины в бурю задирает юбку. Она схватилась за платье двумя руками, при этом нечаянно зацепила за узел шляпной ленты, распустив его — и шляпу унесло как птицу, долго кружило в небе, а выхваченный порывом зонт бросило куда-то в кусты на склоне. Конечно же, Леону пришлось лезть туда, сквозь колючки и крапиву. А храма на вершине не было — лишь лежали бесформенные разбросанные камни.
— Простите меня! — нарушил неловкое молчание Штрих, когда вокруг сомкнулись заборы дач — я не подумал.
Втайне он был рад, что может видеть ее лицо, совершенно открытым. Она была для него, самой прекрасной — несмотря ни на что. Например на то, что проказник-ветер на вершине успел растерзать, растрепать, спутать ее волосы — в абсолютнейшем беспорядке.
Зелла, взглянула на него — и вдруг улыбнулась. Улыбкой — за которую Штрих готов был снова продираться сквозь колючие кусты.
Ветер, не надо так сильно дуть —
А то все небо закроют тучи.
Ты прогони их куда-нибудь —
Ведь всем при солнце гораздо лучше.
Я по аллее тенистой иду.
Листья шумят над моей головою.
Кажется мне, что ищу я — найду.
И не хочу сейчас спорить с тобою.
Ветер-проказник, не смей шалить!
Я не хочу — ты меня провожаешь.
Самой красивой хочу я быть —
Зачем ты шляпу мою срываешь?
Новый порыв вдруг налетел —
И на мне платье стало как парус.
Ветер-разбойник, кружит меня —
Сейчас взлечу — на земле не останусь!
— Чьи стихи? — спросил Штрих — никогда прежде не слышал.
— Мои — ответила Зелла — сочинились прямо сейчас. Я ветра боялась — больше другого ненастья. Зонтик спасет от дождя, и шубы довольно в мороз. Но что делать с ветром — как треплет он платье, и волосы, шляпу сорвав! А простоволосой на людях — доступным лишь женщинам можно. Есть мост в Петербурге, ходила я там каждый день — на курсы, в любую погоду. Как сумерки, или туман, горизонт не видать — лишь бездна вокруг, вода серая, под с серым небом. И ветер ужасный — не знаешь как зонт, шляпу, юбку держать. А осенью вода поднимается, волны уже вровень с парапетом, Нева как море штормовое — и ветер просто идти не дает, каждый шаг с усилием, так назад толкает. Вечером идти еще страшнее — темно уже, лишь огни видны, на том берегу; ветер в перила заставляет вцепляться, сбивает с ног, юбку, накидку, волосы рвет невыносимо, шляпу унесло, зонтик сломало уже! Но не сойти, и не свернуть — лишь терпеть и идти прямо, скорее к берегу дальнему, где дом. Ах, ветреный, дождливый Петербург, белые ночи летом и метель зимой — увижу ли я его когда-нибудь снова?
— Отчего же нет? — спросил Леон — или вас выслали?
Он подумал вдруг — отчего она приехала в Зурбаган, где у нее тоже не было ни родных, ни друзей? И вспомнил слова Первого о бдительности — что враг не дремлет, хитер и коварен.
— Нет! — поспешно ответила Зелла — просто так вышло. Мне казалось, вся жизнь такая — как мост перейти: через непогоду, но прямо, и ясно все. А меня — вдруг подхватило бурей и бросило в волны. Так случилось — и пожалуйста, не спрашивайте об этом!
Больше она никогда ничего не рассказывала о себе. Леон не настаивал — потому что сам не мог сказать о себе правду, посвятив в тайну Организации, а лгать этой девушке, чистой и светлой душой, не хотел. По его представлению, подозрительная личность обязана быть порочной, скользкой, алчной, выслеживающей и вынюхивающей — именно так, несомненно, должен выглядеть провокатор, полицейский шпик; подозрительная женщина кроме того, должна курить сигареты, пить вино, ярко красить губы, быть неразборчивой в связях. А Зелла была совсем другой — и потому, ее правом было хранить личную тайну. Решив, что это какая-то несчастная любовь — ведь такая красивая девушка очевидно, не могла не иметь поклонников — Леон впервые почувствовал ревность, представив, как кто-то когда-то так же говорил с Зеллой, шел рядом, и даже может быть, касался ее руки. Но он понимал, что не имеет сейчас на Зеллу никаких прав, и не должен опускаться до пошлого мещанства.
— Мы не романтики! — сказал товарищ Первый — что не может служить руководством к действию, то бесполезно, и не должно быть. Мы не мечтатели — мы солдаты, и наши планы всегда реальны — как на войне диспозиция и приказ к атаке. Ты выглядишь усталым — береги здоровье, не трать без пользы: оно принадлежит не нам, а нашей великой борьбе.
Леон и не считал себя наивным романтиком — имея уже некий жизненный опыт. Он знал, что романтика влечет идеал, придуманный им самим — но искренне видел в Зелле совершенство, в каждой ее черте, каждом движении, каждой привычке. Время, потраченное на встречи с ней, он возмещал за счет отдыха и сна, работал над поручениями по ночам — зная, что легче обойдется без еды, чем даже один день не увидит Зеллу. Потому лишь пожал плечами — а кому из нас легко?
— Ничего, гроза уже близко — сказал Первый, по-своему истолковав жест Леона — наша очистительная буря, которая выметет без жалости всех паразитов. Пусть они веселятся и пьют шампанское, закусив ананасом — пока всех их не унесет революционный ураган, без всякой пощады! Красный призрак революции, страшный для них, уже стоит над их могилой, считая последние дни!
Отчего-то Первый всегда сравнивал грядущую революцию не с наводнением, землетрясением, и даже не с мировым пожаром, как отцы-основатели социализма — а с ураганом, бурей или грозой. Может быть, тоже проникнувшись Зурбаганом, белокаменным и высоким, где именно ветер, продувающий насквозь улицы и бульвары, был самой частой из стихий. А Леон вдруг заметил, что ему начал нравиться этот город, весь проникнутый каким-то беспокойно-веселым очарованием, в отличие от холодно-торжественного Петербурга. Первые дни здесь он искренне разделял идею товарища Первого, что мир чистых и богатых должен быть разрушен — мир, который обошелся с ним так жестоко. Но встречаясь с Зеллой, он начал вдруг замечать, что этот огонь внутри, яростный и беспокойный — гаснет, словно под весенним дождем. Он снова стал любить жизнь, во всех ее проявлениях — и больше всего ему нравилась эта прелестная девушка, с которой познакомил его ветреный Зурбаган. Женщины в Организации не были похожи на картинный образ Свободы с баррикад: они боялись быть красивыми и нежными, считая это за слабость, были товарищами всему коллективу, всегда спешили, говорили резко и грубо, одевались неприметно, не пользовались духами, часто курили как мужчины, распространяя едкий запах дешевого табака; рядом с Зеллой они были как огородная репа перед розой. Она же, в глазах Леона, была идеалом, без единого недостатка — настолько, что трудно было в это поверить. Штрих верил в социализм, как в единственно разумное и справедливое, совершенное мироустройство, где все живущие будут прекрасны, телом и душой — однако же он заметил, что тот образ Свободы становится в его сознании все бледнее, а Зелла напротив, кажется ему словно сошедшей из того светлого будущего; тем совершенством, прикасаясь к которому сам становишься выше и чище.
Осень в тот год была необычно дождливая, в противовес лету. И очень ветреная — даже для всегда ветреного Зурбагана. На бульваре с шумом сгибало каштаны, отбрасывая на тротуар скачущую тень. Но Леон по-прежнему ждал Зеллу — каждый вечер; спустя много лет, он помнил в подробностях: где они встречались, о чем говорили, какая была погода, как она была одета. Он ждал — и она приходила, точно в назначенный час, подобно Прекрасной Даме из тех, уже полузабытых, стихов А.Б. — высокая и тонкая, в громадной по моде шляпе с темной густой вуалью, подобно карнавальной маске скрывающей ее лицо; шелестело длинное строгое платье из струящегося упругого шелка; шуршал складками на ветру синий плащ без рукавов, легкий и широкий, с большим капюшоном, обычно отброшенным на плечи. Леон также вдруг стал стыдится при ней своего прежнего пролетарского вида — и, экономя на всем, приобрел единственный приличный костюм, а также дорогое пальто, шляпу-котелок, лакированные штиблеты. И прятал лицо за поднятым воротником, как полицейский шпик — вовсе не желая встретить сейчас кого-нибудь из Организации, и быть посланным с поручением, или просто услышать упрек в трате времени не ради дела. В первые дни он смущался — зная, что у революционера от товарищей не должно быть секретов. Но успокаивал себя — что эта его тайна никому не во вред. Ждал, зная что она непременно придет — и страшно боялся, как во сне, что однажды этого не случится. Искал взглядом знакомый сиреневый зонтик, часто вывернутый ветром наизнанку, среди других зонтов над безликой толпой — и готов был бежать следом, увидев вдали развевающийся синий плащ. А она часто подходила незаметно, вдруг появившись рядом и сказав ему:
— Здравствуйте, сударь! Вот, я и пришла. Простите — если заставила ждать.
Тучи вставали над городом, и крыши гремели от порывов ветра, как перед грозой. Но Штрих был счастлив, потому что Зелла смотрела на него пленительными серыми глазами, превратив любое ненастье в солнечный день. Она была так близко, что ее плащ, раздуваемый парусом, хлестал Леона по лицу. Но Штрих не решался даже дотронуться до ее узкой руки в тонкой перчатке, от непонятной ему самому робости — наверное, потому что Зелла была иная, чем товарищи из Организации, с ней нельзя было так же, по-простому. Они вели изысканную беседу, на исключительно отвлеченные темы — о музыке, поэзии, театре, архитектуре, современных философских учениях и новейших научных открытиях, об экспедициях в южные моря и недавних археологических раскопках здесь, в Зурбагане, о путях развития народов и жизни в космических сферах — и еще очень о многом, что могли обсуждать образованные и духовно богатые люди. Ее ум и ученость были удивительны для женщины — она умела дополнить его пылкость здравым рассудком, не вступая в спор, повернуть вопрос другой стороной — так, что Штрих сам в конце нередко соглашался с ее доводами.
— … диалектический монизм является теорией интересной, но слишком абстрактной. Человек не всегда считал себя единой частью природы — последние этнографические исследования на Танариву показали…
— … вы правы, сударь, но все же мне кажется, что вы слишком категоричны. Вы не учитываете, что…
Они шли, увлеченные беседой — а вокруг кружился ветер, будто провожал. Грубо вмешивался в разговор, заглушал слова воем и свистом, бросал в лица пыль и сор, рвал шляпы, хлопал одеждами, плащ Зеллы развевался синим флагом. Мимо бежали встрепанные, взъерошенные люди, озабоченные наверное лишь тем, как скорее исчезнуть с этой ветреной улицы, спрятаться под крышей. А Штрих и Зелла шли не спеша, говоря о прекрасно-отвлеченном — и упрямо пытаясь не видеть непогоды, несмотря ни на что.
— У вас зонтик вывернуло — замечал вдруг Леон.
— И правда! — отвечала Зелла — ах, сударь, ну что сегодня за ветер!
Дождь начинался здесь внезапно, резко усиливаясь. Серое свинцовое небо набухало каплями, они падали сначала редко, затем чаще, и вдруг все обрушивалось бешеной пляской ливневых струй в порывах ветра. К ярким зонтикам женщин, раскрытым всегда, отчего улица сверху была похожа на цветник, добавлялись черные мужские зонты — и на тротуаре сразу становилось тесно. Но ветер, помогая дождю, рвал зонтики как паруса, не давая удержать над головой — гнул и вывертывал наизнанку, трепал подобно цветам на грозовом лугу, и в завершение, безжалостно вырывал из рук. Господа с дамами сразу утрачивали важный вид, растрепанные и промокшие, спешили скрыться с бульвара, пережидая разгулявшуюся стихию, где придется. Дождь заканчивался так же неожиданно, как начался, но только ветер успевал высушить лужи, как все повторялось — брызги от колес и ног, ручьи воды по мостовой, вывернутые зонтики и улетевшие шляпы, поднятые юбки и растерзанные прически дам. И люди снова делились на тех, кто прячется, пережидая — и кто продолжает путь, несмотря ни на что.
— Вихри враждебные — восклицал Леон — несутся, веют над нашей головой, пригибая к земле, как траву. Но человек — не растение, он может и должен идти против стихии! Буря идет — она унесет никчемный сор, очистит воздух; наступит время перемен!
Он говорил так — рисуясь перед ней буревестником. Тем самым, смело реющим над морем. Зонтиков Леон не носил — потому что они терялись, ломались, и вообще, были на его взгляд, атрибутом чеховского персонажа в футляре. И оттого он гордо шел под дождем, бьющим в лицо и проникающим под одежду; достаточно было минуты, чтобы промокнуть насквозь.
— Пока что этот ветер унесет наши шляпы — отвечала Зелла — но позвольте вас укрыть, сударь: все ж не стоит вымокнуть, когда можно избежать этого!
И она впускала его под свой зонтик, прикрыв краем большого сиреневого купола — будто ограничивая на людной улице их собственное пространство. Когда дождь кончался, они оставались так вместе, как под общим кровом, пусть тонким и ненадежным, но принадлежащим лишь им одним. Зонт гнулся, хлопал, часто вывертывался и порывался улететь — Зелла едва удерживала его над собой и Леоном, будто знамя, изо всех сил. Ветер дул, будто смеясь над ее попытками при этом идти, сохраняя вид настоящей дамы, "на улице управляющей каждой складкой своих одежд"; она же тщетно пыталась при порывах все на себе придержать, одернуть, прекратить беспорядок в своем платье — и эти невинные жесты отчего-то казались Леону соблазнительным донельзя. Нельзя сказать, что в его жизни раньше не было женщин — но те связи, мимолетные и беззаботные, совсем не задевали его, не обязывая ни к чему. А Зелла была — его Единственной, его светлым ангелом, кто держит над ним свой обережный круг; в то же время милые мелочи, вроде ножки в шелковом чулке, во всю высоту открывшейся при ветер из-под взлетевших юбок, показывали в ней женщину земную. Которую Леон страстно желал — и ужасался, что такое возможно; он боялся к ней прикоснуться — и спугнуть, разрушить, истоптать то бесконечно хрупкое, что возникало между ними. Но каждая деталь, становясь на свое место — смещала равновесие, колебала весы.
— Ах!! — вдруг вскрикивала Зелла — ловите его, скорее!
— Что случилось? — спрашивал Леон. Хотя отлично все видел — и желал лишь услышать ее мелодичный голос, еще раз.
— Разве не видите, сударь — у меня улетел зонт!
Ближе к порту дома становились ниже, фонари реже, среди прохожих было меньше приличной публики и больше мещан, мастеровых, матросов. Зато ветер дул здесь сильней — и сиреневый зонтик был не только вывернут куполом вверх, но и безжалостно вырван у Зеллы из рук. Леон гнался за убегающим по мостовой зонтом, а Зелла ждала, держа шляпу и отворачиваясь от бури, ветер рвал, облеплял на ней платье и плащ с такой яростью, что Штрих боялся, оглянувшись, увидеть, как она улетает ввысь, в крутящемся вихре, оставив на земле его одного. Это всегда случалось, каждый день, почти на одном месте — став для них, по молчаливому согласию, как законный повод дальше идти под руку, вместе удерживая зонт, который позволял укрыть за ним хоть головы в затишье; если не было дождя, то летела пыль, столь густым, темным и слепящим вихрем, застилая небо и солнце, что нельзя было ничего видеть, как в тумане, резало глаза, сразу забивало нос и рот. Вместе сгибаясь против неистовых порывов, Леон и Зелла долго шли, по кривым узким улочкам, меж трещащих от натиска бури заборов — целый час, там, где раньше они пробегали едва за четверть! Но Леон, совсем близко видя очертания ее лица под трепещущей на ветру вуалью, ощущая аромат ее духов, слыша шелест ее одежд — был даже рад непогоде, сближающей их и продлевающей время, которое они были вместе.
Люблю тебя — сказала ты.
Люблю — ответил я.
Мы вместе навели мосты
Над тайной бытия.
Я жду, когда ты скажешь "да".
Уйдешь ты — я умру.
Мы будем вместе навсегда.
В нужде и на пиру.
Когда ты счастлива — я рад.
Ты плачешь — грустно мне.
Не надо мне иных наград,
Чем быть тебе нужней.
Леон не был поэтом. Но стал им. Когда Товарищ Первый поручил — написать песню, чтобы воодушевляла и вдохновляла. Оказалось — стихи пишутся точно так же: слова приходят сами, надо лишь вызвать их и услышать. Так родилась знаменитая "Вставайте товарищи — хватит терпеть!", за ней последовали другие. Разлетаясь со страниц их газеты, эти стихи становились песнями; с ними шли под красными знаменами восставшие пролетарии на митингах, четыре года назад они звучали на залитых кровью баррикадах, в ту кровавую неделю декабря. Наверное, полиция бы дорого дала, чтобы выследить автора этих пламенных стихов. Все думали, что он из рабочих, и даже спорили, кто — металлист, шахтер или оружейник, из Питера, с Каменного Пояса, из Дагона или Гель-Гью. А из-под пера Леона легко выходили новые строки. Но у него так и не получилось — воспеть Свободу, с картины, которой он когда-то восхищался. Соединить в стихах революцию, и любовь — не мещанскую, а новую, свободную, которую встретишь однажды, и она пройдет отважно сквозь бурю, рядом с тобой. Хотя Леон, в своих попытках, понял вдруг: любовь сродни революции. Разница лишь в масштабах — отвечать за счастье всех, или за счастье одного, единственного, любимого человека. И достичь этого счастья, привести к нему — после трудной, или менее трудной, борьбы. Жизнь устроена справедливо — когда общее счастье складывается из таких счастий малых, и подразумевает их, как неотъемлемые части. И наоборот, жизнь несправедлива, неправедна — если ради абстрактного, всеобщего счастья уничтожает счастья малые. Или малое счастье одних делает несчастливыми других.
— После победы будем о том петь! — сказал Первый, когда Штрих однажды сказал о своих мечтах — про любовь свободных, сильных, торжествующих! А пока — рано еще: о деле надо думать!
Так шли дни за днями, неделя за неделей. Они встречались, и он провожал ее до дома, по пути они вели изысканную беседу — укрывшись от ненастья одним зонтом. Обычно они расставались у ее дверей, пару раз лишь она позволяла ему подняться к себе, помочь расставить купленные книги. Затем Леон уходил — радостный, что завтра они встретятся снова. Днем он отдавал себя будущей революции. Вечером — спешил увидеть Зеллу. А ночью — вдохновленный, садился за стол, и брал перо. Под утро засыпал, иногда прямо у стола. Спал до полудня. Дальше — все начиналось снова, как по кругу.
Ему казалось — она готова ответить на его незаданный вопрос. Но он боялся его произнести — вдруг ответ будет не тот: чем больше он ее любил — тем сильнее боялся потерять. Встретившись, они снова говорили об отвлеченном и прекрасном, избегая одной темы; и лишь руки их иногда соприкасались, совершенно случайно. Круг замыкался — и Леон не знал, как его разорвать; так повторялось день за днем.
Тот день, последний день октября, был по-особому ветреный. Говорили, что надвигается шторм, и порт закроют. Дождя пока не было, но пыль слепила глаза, гнулись деревья, хлестали ветками как метлы, хлопали двери, гудели водостоки; если в центре так, то как же дует на окраине, или у моря? По мостовой несло с пылью сорванные шляпы и фуражки, женщины не могли справиться с юбками, у дам на бульваре вырывало зонтики, трепало прически вокруг лиц, и превращало изысканные наряды в безумные паруса — под визг пострадавших и беззлобный смех зрителей; был редкий случай, когда модницы в шляпках могли завидовать скромно одетым мещанкам в платках; на бульваре приличная публика имела наиболее жалкий и растерзанный вид — ветер, будто завладевший всей землей, оглушал шумом, подобным реву толпы, учиняя во всем городе ужасный беспорядок, или даже целую революцию. Но Леону не было до этого никакого дела — потому что он спешил на встречу с Зеллой. И ветер беспокоил его лишь постольку, поскольку задерживал — также заставив по пути дважды бежать за своей шляпой, по каким-то клумбам.
Войдя наконец в заведение под кренделем, Леон взглянул на часы — с облегчением убедившись, что не опоздал. За соседним столиком четверо пролетариев успели уже набраться до состояния кроликов, будто искали истину в вине; отвернувшись от них, Леон стал смотреть в окно — на бульвар, как на экран кинематографа, с картинками ненастной погоды. Было сумеречно, хотя час еще не поздний — наверное, из-за собравшихся туч. Ветер очевидно усилился, и пыль полетела облаком, как на знаменитой картине "На соборной площади", которую Штрих видел в здесь художественном музее — за несущейся мутной пеленой едва заметны были дома, деревья, согнутые фигуры людей, будто плывущих среди ветра, как среди сбивающих с ног волн. Две девушки, одетые весьма прилично, но одинаково, как сестры, вошли — вернее, были буквально вдунуты внутрь, совершенно растрепанные ветром, с вздыбленными волосами, шляпками в руках и юбками на плечах; без смущения приведя себя в порядок, они осматривались, куда сесть — и взгляд одной из них остановился на Леоне, явно склоняя к знакомству. Штрих отвернулся. Девушка была миловидной, как и ее подруга — и в другое время Леон не отказался бы; но то прежнее время, когда он еще не знал Зеллу, ушло безвозвратно.
Назначенный час настал, а Зеллы все не было — и Леон забеспокоился. Ожидание становилось невыносимым; он досчитал про себя до ста, затем до двухсот — и еще раз, медленнее.
— Здравствуйте, сударь! — вдруг услышал Штрих — и простите меня.
Она стояла рядом — и также смотрела в окно. Леон едва различал ее изящный профиль, под опущенной вуалью громадной шляпы с искусственными шелковыми розами. На ней было темно-серое платье, цвета сумерек, шелестящее при каждом движении, под обычным синим плащом. Узкая рука в длинной до локтя темной перчатке сжимала сложенный сиреневый зонт. Ее наряд больше подходил для театра, официального визита, или иного торжества, важного события, чем для прогулки в ненастную погоду — но это совсем ее не смущало. Она стояла перед ним — Прекрасной Дамой, будто сошедшей с иллюстрации к тем самым стихам, подписанным А.Б. И она пришла к нему, через бурю и дождь — как героиня другой поэмы. Хотя дождя пока еще не было — в чем убедился Штрих, глянув в окно. Но несомненно, должен был пойти, и очень скоро.
Леон вскочил, спеша придвинуть стул, чтобы она могла сесть, наклонился для поцелуя к ее руке. Затем он махнул слуге за стойкой — горячего чаю, или даже кофе.
— Ветер! — сказала Зелла, откинув вуаль от лица наверх — такой ветер сегодня: на ногах не стою, улетаю! Как землю всю, весь белый свет, собой заполонил. От земли и до неба — все рвет, мнет, уносит. Где затишье обычно, в дворах, переулках — сейчас круговерть. Налетает внезапно — зонт вывернет, платье раздует. Я терплю хулиганство такое, к вам навстречу спеша. И тогда ветер шляпу мою вдруг сорвал, и поймать не дает. А все зрители только смеются — вы, барышня, бросьте, все равно снова сдунет! Хорошо, на углу городовой, схватил, и мне вернул, даже откозыряв — наверное, за важную особу принял. А прическу успело растрепать, до безобразия, и шпильки все потерялись — пришлось мне в парикмахерское заведение зайти, чтобы все в порядок привести, и надеть, как было. Как вышла, на улице такой ураган был, шум страшный, кругом все рвется и летит, едва идти можно, будто не пускает меня ветер, просто ужас! Оттого и задержалась — простите, сударь; если б не прическа. Но никак не могла я перед вами, простоволосой и растрепанной быть: считайте это за мой обет, в честь нашей встречи тогда.
— Обеты берутся в раскаяние — заметил Леон — разве это большой грех, уличное знакомство?
— Все мы грешны! — ответила Зелла — возможно, в этом смысл всех бурь и гроз, посланных на нас — чтобы испытать, насколько? Может быть, сейчас вам не стоит меня провожать?
— Вы не желаете этого? — спросил Леон с беспокойством.
— Погода просто ужасная — ответила Зелла — боюсь, сударь, в такую бурю, мы не получим от прогулки ни малейшего удовольствия.
— Как жаль, что люди не умеют читать мысли друг друга — сказал Леон — я бы старался исполнить ваши желания раньше, чем вы бы их произнесли. Чтобы вы были бесконечно счастливы — и чтобы какой-то ветер на улице был для вас наибольшей из забот. Вместе клянутся быть не только в радости — прогулка в ясный день не обязывает ни к чему. Я же хочу быть с вами в любое ненастье — и чтобы ничто не могло нас разлучить.
Он ждал ее ответа. Со страхом — потому что вышло, как будто он объяснился ей: что если она скажет — я останусь вам лишь другом?
Зелла молча взглянула на него. Леону показалось, что в этом взгляде были смешаны самые разные чувства — нежность, жалость, еще что-то. Затем произнесла, тихо и очень серьезно:
— Не спешите давать обеты, сударь. Потому что их надо исполнять. Что ж, если вы решили — тогда идем!
На бульваре деревья метались в порывах, с шумом хлестали по воздуху ветками, трава на газонах волнами прилегала к земле; все вокруг кружилось, летело, уносилось вдаль — вместе с облаками пыли, поднятой с мостовой. И низкие серые тучи стремительно бежали над крышами, готовые пролиться дождем. Ветер ударил упругой стеной, грозя сбить с ног, обхватил за плечи, пытаясь повернуть лицом к стене. Зелла поспешно схватилась за локоть Леона, боясь быть брошенной наземь, этим безумным порывом. И сказала:
— Ну просто, конец света! Кажется мне — он будет таким: не потоп, а ураган. Все с земли сдунет — и унесет в небо. А затем назад все бросит, в беспорядке и смешав. Но когда все стихнет — жизнь начнется снова. Чтобы после повториться — через много тысяч лет.
Ветер рвал ее плащ, синими крыльями за спиной. Сбил набок громадную шляпу, жестоко трепал платье, со всеми юбками подняв выше колен. Она покраснела, не решаясь отпустить руку Леона и не зная, как придержать шляпу, в любой миг готовую улететь, или опустить юбки и завернуться в плащ, пыталась схватиться за одно, за другое — тщетно, ветер будто разоблачал ее, с каждым порывом, явно одолевая.
Прекрасная Дама — подумал Штрих — да, из тех самых стихов А.Б., Незнакомка — подхваченная революционным ураганом, когда все вокруг падает и уносится прочь. Господи, и какое же это счастье, что они встретились в этом мире, не прошли мимо — за что оно послано ему, самому обычному человеку?
— Мой падший ангел — сказал Леон — моя королева.
— Отчего падший? — спросила Зелла, воюя с ветром — потому что сейчас я буду растрепана и растерзана, до совершенного безобразия?
— Потому что я боюсь, что ты покинешь меня, взлетишь и исчезнешь.
— Не бойся — я не хочу улетать!
Ветер бросался порывами, хотел увлечь в стороны, сбивал с пути. И заставлял идти очень медленно. Но они и не спешили никуда — упорно шли навстречу буре, вместе нагнувшись против ее натиска, мимо других согнувшихся фигур. Минуту или час? — время как застыло, знакомая дорога казалась бесконечной. Вдруг налетел порыв такой силы, что все на улице остановились, обернувшись боком или спиной, чтобы устоять; они тоже остановились, оказавшись лицами друг к другу, Зелла схватилась за Леона двумя руками. И ветер наконец сорвал ее нарядную шляпу, вместе с вуалью, шпильками и шелковыми розами, и унес в небо над крышами, к серым тучам. Зелла вскрикнула, вскинула руки, пытаясь прикрыть волосы ладонями, натянуть капюшон плаща. Леон увидел ее лицо совсем близко, совершенно открытым, без вуали, почувствовал, как его словно обдало жаром — и губы их встретились, в самый первый раз, среди бури, у всех на виду, ветер поспешил укрыть их синим плащом, наброшенным на головы будто полог. Они так и стояли посреди улицы, обнявшись — когда же ветер чуть стих, то вдруг сразу поспешили отстраниться друг от друга.
— Простите меня, сударь — смущенно сказала Зелла — я не знаю, как это вышло, чтобы на глазах у всех…
— Я куплю вам завтра новую шляпу — сказал Леон — не с этих ли бурь великий Дант писал свой второй круг, где адский ветер вечно кружит влюбленных?
Он лишь сейчас заметил — что и сам остался без головного убора. Ему показалось, что все вокруг глядят на них, гася в глазах огонек нескромного любопытства — и все с непокрытыми головами, шляпы их наверное, также кружились сейчас высоко в небе. Очень красивая женщина, в кружевном платье и алом плаще, надутых ветром как паруса, бежала навстречу, тоже без шляпы, растрепанная жестоко — и вдруг улыбнулась им, взгляд ее был, как нерассказанная история; однако же ветер сильнее налетел, затрепал, закружил в вихре — и незнакомка, словно яхта, гонимая по волнам, стремительно исчезла в пыльной и ветреной дали.
— А разве мы в чем-то виноваты? — ответила Зелла — пришла буря, и треплет всех! И пожалуйста, не смотрите так на других женщин, сударь!
Это было их объяснение. Они продолжили путь — взявшись за руки, как дети, и глядя друг на друга, слова не были нужны. Они шли так, бесконечно долго, через ветреный, несущийся вдаль город, мимо встрепанных людей — которым пока не повезло повстречать свою пару; несколько раз, впрочем, Штрих видел и влюбленных, идущих сквозь пыльный ветер — как и они сами, без шляп, у женщин этот ветер распускал и трепал длинные волосы, стягивал накидки и плащи, не позволяя укрыться, надувал широкие платья и юбки, заставляя любительниц ветреных прогулок вцепляться в своих спутников, чтобы не унесло. Точно так же ветер набросился на Зеллу, мгновенно разрушил ее прическу, разметал пышные волосы и начал жестоко путать, трепать, ворошить, вздувать над головой и облеплять лицо. Леон смотрел на нее, восхищаясь каким-то безумным восторгом и чувствуя радостный покой внутри, еще никогда ему не было так хорошо.
— Какая буря! — сказала Зелла — никогда еще не видела, такой! Мне не страшно, нет. С вами рядом — не страшно, сударь!
Город наконец закончился. Возле горы, как обычно, ударила пыль, слепящей тьмой. Отчего-то они, не сговариваясь, вместе свернули на короткую дорогу, к вершине. На тропинке, узкой и крутой, надо было смотреть под ноги, чтобы не оступиться; на мгновение Леону показалось, что он видит над собой храм — будто вырастающий из горы, спускаясь к ним лестницей с мраморными ступенями, возвышаясь в небо рядами колонн. Они поднялись уже по склону — выше крыш, выше деревьев. Небо цвета серого свинца висело совсем низко — казалось, до него можно достать рукой.
Наверху ветер ударил в лица с такой силой, что им можно было захлебнуться — слова, и даже дыхание, вбивало обратно в горло, волосы обрывало с голов, одежды бесновались вокруг, в полнейшем беспорядке. Тогда, чтобы не потеряться в этом безумном, прямо дантовском, вихре, они бросились в объятия друг другу — и ветер, будто тот самый, из второго круга Дантова ада, терзал их с такой же яростью — толкал с дороги в кусты и колючки, срывал одежды, хотел кинуть на колени, или почти отрывал от земли. Но Леон прижимал к себе Зеллу, ощущая себя как в пожаре — и девушка не отстранялась, глядя ему в глаза; этого было довольно, чтобы без всяких слов окончательно понять, что он для нее значит столько же, сколько и она для него. И это было счастье, разрушить которые не могла никакая буря — мир и покой внутри. Это был их обряд — более священный, чем любая церемония. И ничто больше — не имело значения.
Наконец они спустились с горы, на ту сторону — и, взглянув друг на друга, сначала смутились — затем рассмеялись. У Леона распахнуло пальто и пиджак, оборвав пуговицы, у Зеллы унесло вихрем синий плащ, а платье со всеми юбками было разорвано, растерзано в клочья, металось вокруг нее лохмотьями, как у картинной Свободы с баррикад. Леон поспешил предложить свое пальто, чтобы как-то прикрыться. Когда они наконец вошли в ее дом, как в тихую гавань, Зелла сразу убежала, привести себя в порядок — а Леон вспомнил, что в кармане пальто остались бумаги, которые он должен был срочно отнести по одному адресу. Мгновение он размышлял — затем махнул рукой.
— Это подождет — сказал он себе — у революции товарищей много. А она — Единственная. Один раз, один день — подождет.
В Организации семьи не были под запретом. Однако товарищ Первый всегда говорил, что их великое дело требует абсолютной самоотдачи, и все мешающее этому должно быть брошено, как лишний груз при переправе. Как указано в "Происхождении семьи..", она — лишь уложение, нужное для передачи собственности, но какое наследство может быть у настоящего революционера? Как святые подвижники и монахи налагали обет безбрачия, так и строители нового мира в отличие от обывателей могут позволить себе короткий отдых лишь после победы, до того же их счастье должно быть в знании светлого будущего и в понимании того, что они это будущее приближают. А любая привязанность к чему бы то ни было, кроме дела, опасна — потому что, если случится выбирать, ты можешь выбрать не то. И увязнуть в семейном болоте пошлости и мещанства — окончательно превратившись в чеховского персонажа в футляре. Но Зелла была другой — чистой, умной, доброй, возвышенно-духовной. И для любого борца за светлое будущее, человека самых высоких моральных правил — было бы честью иметь такую жену.
— Простите за ожидание, сударь! — сказала Зелла, входя неслышно, как умела лишь она — возвращаю вам ваше пальто. Я и пуговицы — уже пришила!
Она успела сменить платье, и даже как-то привести в порядок волосы. В окно бился ветер с наконец пролившимся дождем. А они пили чай, беседуя на обычные, утонченно-возвышенные темы. И Леон понял окончательно, что он — не буревестник, ищущий счастья в самой борьбе, хотя и желал честно внести вклад в постройку лучшей жизни; он был искренен, говоря о борьбе за благо народа — но надеялся найти счастье и для себя. Спустя годы, он вспоминал тот путь, которым они проходили каждый день, как что-то символическое — найти Ее, единственную и любимую, несмотря на все враждебные вихри, веющие над головами; вместе пройти сквозь бурю, сбивающую с ног.
Они обвенчались поздно осенью, в ноябре — через неделю после того дня. И лишь после этого квартира на пыльной и ветреной улице стала их общим жильем. Зелла не была товарищем по борьбе — она была женой, хозяйкой, опорой дома. Зима в Зурбагане похожа на позднюю северную осень — холодный дождь вместо снега, и промозглый ветер, дующий с моря неделями подряд, то яростно, то уныло. И сколько раз Штрих, взглянув на непогоду за окном, решал сам сходить за провизией в лавку на углу, где трактир — но забывал за работой, и спохватывался лишь увидев, как Зелла, войдя с улицы с корзиной, складывает мокрый зонтик; она просто делала все, ничего не говоря — готовила, стирала, убирала. В гимназии она больше не служила, но два, три раза в неделю уходила в любую погоду — давать частные уроки. Однажды Леон решил за ней проследить — как подобает мужу. Он верил Зелле, как самому себе, но даже малая тень подозрения была для него невыносима. В Организации разоблачили провокатора — незаметный человечек с крысиными глазками, полностью признал вину на революционном суде, после чего его увели люди товарища Третьего, стоявшие позади с браунингами наготове. И Штрих шел теперь за Зеллой, твердо намеренный узнать, куда она ходит; вдруг к нему пристал какой-то подвыпивший пролетарий, он то слезно просил грош на хлеб, то лез в драку, занося кулак; однако Леон больше боялся, что Зелла обернется; она давно скрылась за углом, когда Леон сумел наконец отвязаться от пьянчуги — чувствуя себя как вывалянным в грязи. Больше он никогда не пытался следить — решив доверять Зелле безоговорочно.
Через год родился сын, которого также назвали Леоном; унаследовав у матери любовь к книгам, он научился читать в четыре года. Дочку назвали Зеллой.
— …домой! — тем временем говорил сосед по купе — к семье, к покою. Дело есть дело — к доходу, однако доход сам зачем, если не для покоя и достатка? Впрочем, сказано же, не мы существуем для жизни, а жизнь для нас — люди различаются лишь по способу зарабатывать деньги, тратим же их все мы одинаково, а удовольствие-то именно в этом! Завтра небось встретимся в одном ресторане, в "Чайке" или в "Мин Херце", вместе со своими дражайшими половинами или с кем еще… Вы, простите за нескромный вопрос, по любви женились, или как?
Конечно, товарищ Первый не одобрил семейную жизнь Леона. Но Леон восстал тогда против Первого в свой единственный раз. Он не был агентом, связным, агитатором — он делал свою часть общего дела, не вставая из-за письменного стола, отдавая затем статьи и рукописи приходившим за ними курьерам. Разве станет помехой, если рядом с ним при этом будет любимая жена?
— Любая привязанность к чему бы то ни было, кроме дела, для нас опасна — жестко повторил Первый — понимаю, молодость играет: так выбери кого-нибудь среди наших! Или нет — обоих тогда не будет, для дела! Найди на стороне, какую-нибудь, квартирохозяйку — да только не привязывайся: легче будет после уходить.
— Кому легче? — спросил Леон — а ей?
— Ради общего счастья — ответил Первый — значит, и ее тоже. Революция победит, и встретитесь — тогда она за честь сочтет, тебя выбрать, как первого из борцов за всего человечества счастье! А если не сочтет — значит, недостойна! Неволить не буду — сам решай! Надеюсь — решишь правильно. Хочешь остаться среди нас — тогда поклянись, что бы ни случилось, наше дело будет для тебя выше семьи. Или — забудь про все, и уходи жить в гнилое обывательское болото. Так будет честнее.
Но Леон не мог даже представить ситуацию, в которой его нежная, умная, красивая Зелла может стать врагом. Святым монахом его называли иные дамы, не желающие понять, что для него нет женщин, кроме его жены. Он был счастлив с ней, в то же время исправно трудясь для Организации — своих товарищей по убеждению и разуму, в то время как жена была для него единственно близким человеком по духу; старики-родители были еще живы, и Леон регулярно им писал — однако как ему по-прежнему запрещено было приехать в столицу, так и отец его не хотел оттуда уезжать, и Леон замечал, что письма становятся все реже и короче. Так прошло восемь лет, родился мальчик, затем девочка. Где-то вдали, прочитав написанное Леоном за столом в его тихой мирной квартире, на улицы выходили толпы с красными знаменами. А он, закончив воззвание, которое завтра разлетится по всей стране до окраин, выводил на прогулку счастливых детей, и городовые, при виде прилично одетого господина с нарядной красивой дамой, подносили ладонь к козырьку.
В воскресный день, незадолго до отъезда, Штрих со всей семьей отправился в "Диво-Парк", на аттракционы. Они кружились, мчались куда-то, взлетали в небо, усевшись парами — Леон с Леоном-младшим, а Зелла с Зеллой-младшей, или же Леон с Зеллой, а дети друг с другом; погода была обычная, солнце и ветер — все снова держались за шляпы. Затем дети ездили на пони, и просто играли на зеленой лужайке, бегая и хохоча. И тут Штрих увидел среди веселящейся толпы Первого, в низко надвинутом на лоб картузе, с поднятым воротником, смотрящего на них неприязненно-презрительным взглядом. Не подходя к Леону, он затем просто повернулся и исчез. А при ближайшей встрече сказал, оставшись со Штрихом наедине:
— Можно ли быть счастливым, зная, сколько вокруг голодных и бездомных? Не станешь ли ты в семейном уюте спокойнее и добрее — сейчас, когда надо иметь негаснущее яростное пламя в душе? Подумай об этом, товарищ, и реши, с кем ты — с нами, или..
— … душа, это потемки! — продолжал без умолку говорить сосед по купе — любовь страстная, это конечно, хорошо, да только уж больно легко она в такую же ненависть оборачивается, знаю примеры! По мне, так лучше чтобы ровно все было и спокойно, чтобы поведение было пристойное, а в мысли чужие все одно не заглянешь. В жизни, как в законе — поступки лишь должны быть наказуемы, а что думает кто — так не все ли равно?
Зелла не знала о его истинном занятии, хотя наверное догадывалась, слушая яростно-обличительные речи своего мужа и видя его таинственные отлучки, встречи с разными людьми, получаемые и передаваемые бумаги. Несмотря на требования Первого, Леон, не забывший страшных дней в тюрьме, категорически отказался привлекать ее к делам — при всем покое текущей жизни, он не хотел подвергать риску близкого человека. К тому же он видел пример бывших в их Организации семейных пар, во исполнение партийных поручений не видевшихся неделями и месяцами, и даже заключающих фиктивные браки с другими людьми, если того требовало дело. И Зелла оставалась ему не товарищем, а женой и матерью его детей, дающей отдых его душе как тихую гавань после бури. У нее был редкий дар делать красивые, удобные вещи из самых простых, попавших в руки материалов и предметов, создавая атмосферу уюта и покоя. Он был счастлив с ней, и оттого иногда даже благодарил случай, забросивший его в Зурбаган. Был счастлив — до этого дня.
Поезд тем временем проезжал станцию. На соседнем, запасном пути стояли вагоны с солдатами, с платформ смотрели зачехленные пушки.
— К границе идут! — сказал сосед каким-то другим тоном — раньше, говорят, по ночам везли, теперь уже не скрывают. Или уже прятаться не хотят, или торопятся. Боюсь, скоро начнется..
Начало той, минувшей войны, было сумбурным и непонятным. Соседний император выступил с манифестом, государь также ответил резкостью. Никто не понимал, зачем проливать кровь, и Организация выступила с воззванием. Это был первый большой успех: тот-час вспыхнули волнения в запасных полках, не желающих идти на фронт, и на заводах, ради военных заказов переведенных на потогонный режим с фиксированной расценкой. Но вражеские полки под черно-желтым знаменем неудержимо рвались вперед, захватив все западные губернии и даже угрожая столице. С фронта шли санитарные поезда, много говорили о взятии заложников и других зверствах над мирным населением.
— А как же наш малыш? — тревожно спрашивала Зелла, держа за руку маленького Леона — он вырастет, его призовут на военную службу, и вдруг начнется война. Неужели ты снова станешь призывать к поражению всех властей и армий, не исключая ту, в которой будет твой сын?
— Когда он вырастет, свободные люди будут жить в вечном мире! — убежденно ответил Леон словами Первого — все армии и границы будут упразднены за ненадобностью, потому что если не будет императоров, знати и воротил, посылающих народ на войну, не будет и самих войн!
Никто из Организации мобилизован не был, добыв через Третьего медицинские свидетельства. Между тем война пылала со все большим ожесточением; бомбардировки мирных городов, взятия и казни заложников, нападения на пароходы и поезда с гражданскими людьми становились обычным делом. Штрих написал для "Зурбаганского Вестника" свою первую статью помимо Организации. Она называлась "О честных правилах на войне", и вызвала много мнений, как одобрительных, так и наоборот — тем не менее, о Штрихе заговорили, как об известной фигуре, и вскоре последовали другие статьи, принесшие заметный гонорар, даже за вычетом взноса в кассу Организации позволивший жить безбедно. Война наконец закончилась договором в Равенне, где все державы поклялись в вечном мире, в то же время точнейшим образом обговорив дозволенное и недозволенное в будущих войнах, и Штрих мог гордиться, что некоторые из положений его первой статьи вошли в тот договор — но мир оказался не вечным: едва признав свое поражение, черно-желтые начали подготовку к реваншу. Штриху стало страшно при мысли, что если бы началась новая война, Зурбаган оказался бы от него отрезан — по иронии судьбы он, страстный противник той войны, ехал сейчас домой, пользуясь одним из пунктов закрепившего ее исход договора, по которому подданные страны-победительницы могли пересекать границу без виз.
У таможенного чиновника было лицо, похожее на капустный кочан. Не поворачивая головы, он протягивал руку за паспортами; едущий без багажа Штрих интереса не вызвал, зато его попутчика заставили открыть чемодан, изучая не столько его содержимое, сколько дно и стенки. Штрих едва сдержал усмешку: так раньше перевозили их газету, напечатанную на тончайшей папиросной бумаге, но после того, как этот способ стал слишком хорошо известен, к нему прибегали редко. Ничего не найдя, чиновник вернул паспорта, и вместе с жандармами вышел из купе. Поезд тронулся.
— Выпьем за возвращение! — предложил сосед, достав бутылку шустовского коньяка и бокалы — по родной земле уже едем, граница позади! Еще пара часов — и дома!
Штрих согласился. Стоило ему закрыть глаза, как он видел жену и детей, как живых, стоящих рядом. Он выпил бокал одним глотком, вливая в себя не коньяк, а наркоз, и ему стало легко и приятно, хотя какая-то мысль еще крутилась в пустой голове, как муха в закрытой комнате. Попутчик услужливо налил второй бокал, Леон так же выпил и его, и тут мир вокруг внезапно закачался, рухнул и погас.
Он видел странный сон — будто он бежит, так быстро, как только может, задыхаясь, из последних сил. Вокруг туман, под ногами — земля странного вида: ее цвет, один и тот же повсюду, тускло-зеленый, прозрачности мутного стекла, переливчат. Мягкий удар ветра заклубил туман впереди, погнал к солнцу — и Штрих заметил изменение зеленоватого цвета почвы в голубоватый и синий, чем дальше, тем синее, цвета индиго. Земля вздрагивала, колебалась, по ней пробегала рябь, складки и борозды, ритмически следуя друг за другом. Вдруг ветер разогнал туман совсем — и под ногами заблистала вода: Штрих же не изумился и не испугался.
— Я сплю — сказал он себе — это всего лишь, сон. Как все, случившееся там. Там, куда я бегу.
В ста шагах от него, шел на всех парусах трехмачтовый барк; купеческая солидность его тяжело нагруженного корпуса венчалась белизной парусов, их тонкие воздушные очертания поднимались от палубы к стеньгам стаей белых птиц. Звонкие голоса матросов достигли ушей Штриха — в ответ он послал им проклятие; ему невыносимо было наблюдать это воплощение жизни, бодрой и целесообразной работы, движение корабля к далекой цели — когда сам он потерял все. Затем, не помня как, он увидел вокруг себя лес, залитый утренним солнцем, цветущую поляну, похожую на райские кущи, бабочек над лепестками. Топча цветы и бабочек, он рвался вперед; вот за перелеском открылся амфитеатр Зурбагана вокруг залива. Виден был маяк, на вершине горы что-то мелькнуло — развевающееся платье, или зонтик, унесенный порывом из рук. Штрих отвернулся, ему также невыносимо было смотреть, как кто-то повторяет его путь..
Он пришел в себя от того, что кто-то тряс его за плечи. В голове звенело пустотой. Над Леоном склонился его попутчик.
— Мы подъезжаем к Зурбагану — сказал заботливый сосед — вы проспали весь путь от границы: наверное, вам не следовало пить коньяк натощак и без закуски.
Штрих незаметно сунул руку в карман, вспомнив слышанное им о ворах, поящих встречных сонным зельем. Часы и бумажник были на месте, и ему стало стыдно, что он напрасно заподозрил хорошего человека. От выпитого все еще странно шумело в голове, и горизонт качался под ногами; видя затруднения Леона, все тот же попутчик предложил свою помощь до извозчика или авто, и Штрих после долго-го отсутствия ступил на землю Зурбагана, заботливо поддерживаемый под локоть своим дорожным знакомым.
Солнце склонялось к закату, отбрасывая длинные тени. На деревьях аллей появились первые желтые листья. Заканчивался один из последних тихих и ясных дней позднего лета или ранней осени; очень скоро задует свирепый нерей, принося дожди. Шумела вокруг разноликая веселая толпа, плыли над головами зонтики дам, лоточники предлагали товар, играла музыка уличных оркестров, комедианты веселили зевак, стояли городовые на перекрестках. Заботливый спутник подвел Штриха к краю тротуара, и тотчас же возле них остановился серый закрытый автомобиль. Через мгновение Штрих почувствовал, как его хватают под руки и заталкивают внутрь; не успел он опомниться, как автомобиль уже тронулся с места. На заднем сиденье, по обе стороны от Леона, сидели двое каких-то мрачных типов в одинаковом штатском, а рядом с шофером расположился его недавний сосед по купе.
— Позвольте! — возмутился наконец Штрих — по какому праву? Кто вы, куда меня везете?
— Не стоит шуметь — обернулся бывший попутчик, показывая жетон тайной полиции — вряд ли вы всерьез сомневаетесь в нашем праве везти вас, куда надо, товарищ Второй!
Штрих затравленно огляделся. Сопротивляться было бесполезно: любой из стерегущих его верзил мог легко справиться с двумя такими, как он. К тому же полицейские агенты наверняка были вооружены и обучены хитрым приемам японской борьбы, про которые сам он лишь читал в популярных романах о приключениях знаменитого сыщика фон Дорна.
— Послушайте, не знаю, как вас там! — в отчаянии воскликнул он — если вы знаете, кто я, то вам известно, зачем я здесь. Дайте мне увидеть мою жену, хоть на минуту, и после делайте со мной, что хотите! Осталось мало времени, она может умереть!
— Это точно! — усмехнулся попутчик — времени у тебя мало.
Автомобиль свернул на Трамвайную, и Штрих с удивлением заметил, что его везут не на бульвар Принца-Альберта, где размещалось управление тайной полиции, тот самый Большой Дом; однако больница также оставалась далеко в стороне. Но вскоре, узнав знакомые дома, окруженные садами, он с ужасом и омерзением понял, куда они едут.
— Мерзавцы, палачи! — выкрикнул он — вы хотите показать мне пепелище, где живыми горели моя жена и дети?
Полицейские захохотали. Штрих сейчас готов был убивать их голыми руками. Но будучи в положении, когда нельзя было и пошевелить пальцем, ему оставалось лишь кипеть возмущенным разумом, чувствуя себя в эту минуту большим фанатиком революции, чем сам товарищ Первый.
Автомобиль остановился. Штрих не верил своим глазам. Дом стоял целый и невредимый, видны были кружевные занавески на окнах и цветы на подоконниках. Нигде не было никаких следов огня, все вокруг источало мир и покой.
— А вы говорили, пепелище! — усмехнулся бывший попутчик и вопросительно взглянул на одного из агентов.
— Сейчас мадам выйдет! — ответил тот — вчера, позавчера, третьего дня в это же самое время!
И тут Штрих увидел Зеллу. Она вышла, все такая же стройная и красивая, в шелковом платье с кружевом, и широкой шляпке с вуалью, держа за руки Леона-младшего в матросском костюмчике и маленькую Зеллу. Леон завороженно следил сквозь стекло за каждым их движением; опомнившись, он хотел крикнуть им, что было силы, но полицейские были настороже. Ему умело заткнули рот, скрутили руки, и автомобиль покатил прочь, увозя Леона от его дома, жены и детей.
Он смутно помнил, как его привезли, как вели по каким-то коридорам. Его ввели в кабинет, усадили в кресло. В комнате, освещенной мягким электрическим светом, кроме него были еще двое: его спутник по поезду, и сухощавый седоватый человек с ястребиным профилем. Когда он обернулся, рассматривая Штриха в упор, тому захотелось вжаться в кресло: от седоватого исходила невидимая сила не знающего пощады хищника, его бесцветные глаза были похожи на ледяную прозрачную воду северных озер. Штрих понял, что это и есть Директор, о котором рассказывали не меньше страшных легенд, чем о подвалах этого большого дома. Сейчас Директор смотрел на Леона, как кот на пойманную мышь. Штриху было страшно, но осознание безвыходного положения придало ему решимость.
— Я протестую! — отчаянно выкрикнул он — согласно Уложению о уголовных наказаниях, я имею право услышать предъявленное обвинение и иметь адвоката, без присутствия которого могу не произносить ни единого слова!
Он сам не верил своей речи. Если даже половина слышанных им слухов правда, он не увидит никакого суда, а просто сгинет здесь без следа. Его не будут искать в Зурбагане, потому что никто из знакомых не видел, как он садился в поезд. По ту же сторону границы ни полиция, ни квартирохозяин, получивший плату вперед, даже не заметят пропажи какого-то иностранца; товарищи же просто сочтут его дезертиром. Он находился в руках беспощадных убийц, которые могли сделать с ним все, что хотели. Директор смотрел на него не отрываясь, и вдруг его тонкие губы тронула усмешка.
— Прежде всего, не надо так орать — сказал он ровным спокойным голосом — у меня отличный слух. Итак, вы признаете свое авторство этих опусов, товарищ Второй? А может, вас следует называть..
Тут Директор аккуратно перечислил несколько псевдонимов, под которыми выходили в их газете воззвания и статьи Штриха. Пораженный такой осведомленностью, Леон кивнул: бесполезно было отрицать уже известное. Директор извлек и положил на письменный стол несколько листков.
— Удивительно мягкая бумага — заметил он — кстати, когда нам удается перехватить крупную партию, мы ее не сжигаем, как пишете здесь вы. Несколько экземпляров подшиваются в дела, как вещественные доказательства, а прочие идут в ватерклозеты нашего Управления, давая заметную экономию на хозяйственные расходы. Впрочем эти пасквили часто иного и не заслуживают. Будь у нас чувство юмора, мы предъявили бы вам обвинение в клевете, то есть в распространении ложных, порочащих сведений.
Штрих молчал, чувствуя себя полузадушенной мышью в клетке с голодными котами. Директор перевернул лист и раздраженно ткнул в него пальцем.
— Вы пишете о нас так, словно мы застенок инквизиции, где кровожадные душегубы задались целью истребить как можно больше подданных своей же страны. Что мы по малейшему "подозрению в намерении" хватаем невинных людей, тащим их в пыточные подвалы, где даже со стен не сходит кровь, и после гноим вместе с крысами в сырых темных казематах, если не убиваем самым зверским образом без всякого суда. Но если уж вы сюда попали, наверное вам интересно будет узнать, как это происходит на самом деле?
Штрих молчал, не понимая ведущейся с ним игры. Директор продолжил поучительным тоном:
— Согласитесь, что истинной нашей целью является спокойствие государства, а не собственные садистские побуждения. И потому нет пользы в массовых арестах невиновных — во-первых, это без результата отвлекает много сил и времени, во-вторых, самая суровая кара, одинаково опасная для преступника и законопослушного гражданина, вызовет страх, но никого не удержит от злодеяния. По той же причине пытка применяется лишь к заведомо виновным, а не к свидетелям, и происходит не так грязно и неэстетично, как вы думаете. Мы все же не людоеды с островов Танариву, а цивилизованные, культурные люди, живущие в просвещенном двадцатом веке.
Бывший попутчик Штриха распахнул одну из дверей. Заглянув туда, Леон увидел стерильную чистоту и яркий холодный свет зубоврачебного кабинета.
— Здесь это и проходит — скучающе пояснил Директор — вас усадят в самое обычное кресло дантиста, зафиксируют особыми захвата-ми руки, ноги, туловище, голову, открытый рот. И не звероподобные громилы начнут крушить вам ребра подкованными сапогами, а интеллигентный человек в белом халате — кстати, хороший врач, при нужде оказывающий помощь нашим сотрудникам — будет медленно и тщательно сверлить ваши зубы так, что вам захочется тотчас же рассказать нам все. Грубые пытки неудобны еще тем, что оставляют внешние последствия, делающие человека малопригодным к дальнейшему сотрудничеству, здесь же после нашего взаимного согласия все следы могут быть легко устранены обычными пломбами. Другой наш сотрудник, много лет живший в Китае, научился там искусству целительства иглами, вводимыми в особые точки на вашем теле; однако это с большим успехом может быть применено и для допроса — и никто пока еще не сумел при этом промолчать. Нам нужны не внешние эффекты, а лишь результат — и мы достигаем его всегда. Рассказывать дальше, что мы можем с вами сделать — и сделаем, если захотим?
Штрих понял, что пытка уже началась. Еще при инквизиции жертве всегда сначала показывали орудия и подробно рассказывали об их назначении — иным хватало одного этого, чтобы сломать волю. Товарищи, прошедшие застенки, говорили, что лучшее здесь — представить, что ты уже умер, и все происходящее больше не имеет значения. Он попытался, но тщетно — и это было не малодушие: он вспомнил свою клятву, в самом начале — когда Первый заставил всех держать руку над горящей свечой. Легко клясться тем, что не очень ценишь — он же, после встречи с Зеллой, успел полюбить жизнь, во всех ее проявлениях; его идеалы остались при нем — однако же, теперь он не был готов отдать за них самое дорогое. Ему стало страшно — и он не мог понять, чего именно: будущей боли или будущего предательства.
— Конечно, вас поместят в камеру — продолжил Директор тоном экскурсовода — но не в темный сырой каземат, а в столь же чистое, светлое и абсолютно звуконепроницаемое помещение без окон. Никто не тронет вас и пальцем, напротив — даже пищу вам будут передавать через особый люк, так что вы не увидите и не услышите своих сторожей. Никакого зверства — мы же не виноваты, что наша психика устроена так, что после двух-трех суток такой абсолютной изоляции вы сами начнете биться головой о стену; впрочем, чувство времени тоже теряется, и вы не поймете, провели там неделю, месяц или даже год!
— Я требую суда! — отчаянно воскликнул Штрих — я готов понести наказание по закону, но пусть будет гласный суд, обвинение и защита!
— Знаете, почему вы здесь, товарищ Второй? — спросил Директор серьезно — мы ведь тоже не всеведущи! Мы не могли узнать, кто это пишет для вашего листка столь поджигательные воззвания — и никогда не узнали бы, если б у нас действительно, как пишете вы, работали одни тупые костоломы! Если вы читали Эдгара По, Конан Дойла, да и пресловутого фон Дорна — то помните обычный метод разгадки простых шифров, где каждый знак заменяет одну букву: известно, насколько часто каждая из букв или буквосочетаний встречается в любом рассматриваемом языке. Один человек, светлая ученая голова, предложил нам точно так же анализировать тексты, замечая характерные обороты, синонимы, построение предложений, всего двадцать шесть пунктов, сочетание которых у каждого автора индивидуально. Сравнивая множество газетных статей, мы вышли на вас — но пока что ни один суд не примет это за доказательство, как и ваше голословное признание. Так что юридически вы чисты, и судить вас, строго говоря, не за что — но к чему формальности, если мы оба знаем правду?
Штрих молчал, кляня себя за опрометчивое признание и не видя выхода из захлопнувшейся мышеловки. Директор достал тот самый номер "Вестника" и положил ладонь на заметку о пожаре.
— Впрочем, мы гуманные люди — сказал он утвердительно — и никогда не будем мучить человека без надобности. Зачем вас пытать и держать в камере, если мы отлично поладим и так? Ведь вы не хотите, чтобы это сообщение завтра оказалось правдивым?
Леон побледнел.
— Вы не посмеете! — крикнул он — она не виновна, она же ничего не знала! Если вы сделаете это, то вы просто чудовища, которых нужно убивать, как бешеных псов!
— Мы не посмеем — подтвердил Директор — зачем нам брать на душу грех: для этого найдется какой-нибудь мерзавец, из уголовных, которого после, может быть, даже поймают и самым законным образом повесят. Но будет ли от этого легче вам, а особенно — вашей семье?
Штрих весь напрягся, готовый броситься на палачей. Сейчас ему хотелось лишь одного — душить и резать тех, кто посягнул на самое для него дорогое.
— Видите вот эту кнопку под моей рукой? — скучающе произнес Директор — не делайте глупостей: вас все-го лишь изобьют, что будет и больно, и унизительно. Но даже если бы вы сумели, как сам фон Дорн, расправиться с нами японскими приемами, и вырваться наружу — это абсолютно ничего не изменило бы. Как и если вы наоборот, повеситесь, утопитесь, или выпрыгните из окна. Машина уже запущена, все приказы отданы — и теперь спасти вашу семью может лишь ваше полное и добровольное согласие. Мы играем честно, оставляя за вами выбор.
— Мерзавцы, подонки, палачи! — в исступлении повторял Штрих — вам придется убить и меня, потому что я не буду молчать. Такого не должно быть по любым законам, божьим или человеческим; я клянусь, что вы ответите за все!
— Этого пока и нет, вы же орете, словно это уже случилось! — поморщился Директор — повторяю, мы гуманные люди, и не будем убивать даже вас. У нас есть не только застенки, но и высокоученые лаборатории: там делают, к примеру, всякие снадобья, и лекарственные, и совсем наоборот. После того, что дадут вам, любой человек превратится в буйнопомешанного, что вполне правдоподобно для убитого горем мужа и отца. Строго по закону, вас поместят в сумасшедший дом, где вы так и останетесь до конца своих дней — без памяти, воли и разума, пускающим слюни и ходящим под себя. В этой роли вы будете не первым: нам нет нужды громоздить в подвалах штабеля трупов или тайно закапывать их, если можно оставаться в рамках закона. Впрочем, допустим, вам удастся как-то обрести разум, вырваться оттуда, и быть услышанным. Даже если нам и придется нести ответ — будет ли вам от этого легче?
— Что помешает вам исполнить свой дьявольский план даже после моего согласия? — крикнул Штрих — если моя семья останется в пределах досягаемости ваших рук!
— А зачем? — спросил Директор — мы разумные люди. Зачем нам это — без пользы? Мы пока еще не поставили на вас крест — нежелательно применять крайние меры к тому, с кем рассчитываешь на дальнейшее сотрудничество. Вот если вы откажетесь… Мы бездушны, господин Штрих — потому что обязаны достичь цели ЛЮБОЙ ценой, мы НЕ МОЖЕМ отступить. А потому — нам заранее отпущены все грехи, если они служат результату. Хотя лично мне — искренне жаль вашу милую супругу и прелестных детей. Итак, какой ваш ответ? По причине, объясненной вам после, я не могу дать вам много времени на раздумья.
Штрих молчал.
— Мы даже можем сейчас вас отпустить — произнес Директор — юридически, по букве закона, вы чисты. И это тоже — ничего не изменит. Вы поспешите к своей жене и детям — а мы оставим за собой право на ЛЮБЫЕ действия. Не в полицию же вы обратитесь? Или к своим товарищам? Как говорят в Зурбагане — не делайте мне смешно! Мы кое-что знаем — вам не помогли прежде, когда вы просили, не помогут и сейчас. А просто, скажут о необходимости жертв на светлом пути, жажде отмщения — и дальше вперед, стиснув зубы.
Это правда, подумал Леон. И его вдруг обожгла злость. Не на бездушную и безотказную машину тайной полиции, жернова которой и должны были перемалывать все, в них попавшее, а на товарища Первого, обязанного понять и помочь — но вместо этого равнодушно бросившего на путь перед этой машиной самых дорогих Леону людей, сделав возможным само возникновение такой ситуации. Если сам он честно работал для Организации, не жалея себя — то и Организация обязана была ему помочь: обязательства должны быть взаимны. Он не бессловесный винтик, не пешка, которой можно ради высших целей вертеть, как угодно, и жертвовать, не спросив — а человек, и в этом качестве не обязан хранить верность тому, кто требует от меня отречься от самого человечного, что только может быть — от своей семьи и своих детей. Его предали первым — значит, и он не обязан защищать их.
— Будьте вы прокляты! — обессилено сказал Штрих — что вы хотите?
Директор откинулся на спинку резного кресла.
— Нам известно, что именно сейчас в Зурбаган поступила, или вот-вот поступит большая партия вашего листка. Не скрою, это служило одной из причин, определившей день нашей акции. Как ее везут через границу, куда и к кому?
— Пароход "Зора" — медленно ответил Штрих — придет в порт завтра утром. Точные приборы для университетской лаборатории. Ящики с двойными стенками и надписями "не вскрывать!". Сопровождают трое. В Зурбагане груз должен встретить товарищ Даир — настоящего имени не знаю. Этот способ применяется уже год, вместо чемоданов. Приборы, лабораторная посуда, точные механизмы.
— У меня нет выбора! — думал он, оправдывая себя сам — любые бумажки, самые прекрасные мечты, все великие дела на свете не стоят жизней невиновной женщины и детей!
Директор взглянул на бывшего попутчика Штриха и кивнул. Тот немедленно вышел из кабинета.
— Звезда Даир — так на севере называют Альтаир в созвездии Орла — произнес Директор — значит, человек из тех краев, появившийся в штате университета год назад, или чуть больше. Думаю, мы быстро его вычислим, но какой непрофессионализм — иметь агентурную кличку, указывающую на место работы! Что ж, если это окажется правдой, мы будем вам очень благодарны! Зачтем ваш первый взнос — к нашему сотрудничеству, и на благо вашей семьи.
— А люди, при грузе? — спросил Леон — что с ними будет?
Он понимал, что его мнение для тайной полиции — не значит ничего. Но спросил — боясь признаться даже себе, что успокаивает свою совесть. Показав свое беспокойство судьбой тех — кого сам только что обрек на смерть.
— Если они не окажут вооруженного сопротивления, останутся жить — ответил Директор — мы играем честно, предлагая каждому выбор — сотрудничать с нами, или отказаться. Однако, вам лучше подумать о себе и своей семье, бывший товарищ Второй. Так как вы нам помогли, мы готовы пока отпустить вас к жене и детям. Но прежде чем мы расстанемся, не затруднит ли вас взглянуть на эти фото?
Он рассыпал фотографии на столе, как колоду игральных карт.
— Двадцать девятого мая прошлого года, отделение банка "БМ". Боевики товарища Третьего открыли пальбу прямо в толпе, убив и ранив восемь ни в чем не повинных людей, не жандармов, городовых или солдат, а банковских служащих, посетителей, и просто прохожих, в числе которых оказались две женщины и шестилетний ребенок. Кстати, сам товарищ Третий ранее был хорошо известен уголовной полиции, как бандит-налетчик. Вы знали, как добываются деньги на ваши партийные расходы, товарищ Второй?
Штриху показалось, что в холодном лице Директора при этих словах мелькнуло что-то человеческое. Леон стыдливо молчал. В начале пути молодые пылкие идеалисты не думали о деньгах, но вскоре оказалось, что организация, типография, бумага, транспорт требуют значительных расходов. Третий предложил взять деньги у эксплуататоров, на что Первый заявил, что если экспроприация паразитов будет первым делом после революции, то можно и должно взять определенную часть еще до того. Третий сам привлек для таких дел известных ему товарищей, рекомендованных им как самых верных и надежных — все прочие, и Леон в их числе, предпочитали избегать вопроса, откуда берутся деньги.
— Я не буду читать вам мораль — продолжил Директор — а лишь спрашиваю: какой приказ отдаст товарищ Первый, узнав о вашем предательстве, и усомнятся ли в его исполнении люди товарища Третьего, многие из которых также ранее были известны как обычные уголовники, душегубы, мразь без всякой высокой идеи? Их не остановила кровь женщин и детей, случайно попавших под пули на улице возле банка — вдохновленные сообщением в газете, они и в самом деле могут поджечь ваш дом. Ну а мы не будем иметь к этому никакого отношения — честно исполнив свои обязательства, отпустив вас, и умыв на том руки.
— Будьте вы прокляты! — обреченно ответил Штрих — что вы хотите от меня? Доносить на своих товарищей? Но я и в самом деле не знаю многих имен, адресов и конкретных деталей: этим занимался Третий.
Виденный им сегодня ангелоподобный образ его жены, держащей за руки красивых детей, снова встал перед его глазами. Леон не мог представить их лики, застланные стеной огня. Переустройство общества, яростные идейные споры до утра, мечты о счастье человечества — все было отброшено перед одной мыслью: ЭТОГО не должно случиться. Что стоит вся борьба с общественной несправедливостью, если она требует безвинной и страшной смерти конкретных, живых, самых дорогих Леону людей?
— Банальное осведомительство я предложил бы пролетарию, пойманному с вашим листком — заявил Директор — вам же предлагаю нечто более подходящее вашим способностям, беспокойству за свою семью и даже нежеланию регулярно встречаться с нами. Вот еще фотографии и документы: десять "эксов" лишь за последний год, когда погибали ни в чем не повинные люди. Правда и только правда — вы, обработав эти имеющие место факты, напишете о своем разрыве с политическим движением, не гнушающимся столь грязными средствами и услугами бандитов, и подпишетесь как своим настоящим именем, так и партийным псевдонимом. Может быть, и сочувствующие, и даже члены вашей партии искренне задумаются. Вам не только не придется никого предавать, но наоборот, возможно вы удержите кого-то переступить черту и спасете от знакомства с нами. Когда вашу декларацию напечатают газеты, вы получите полное прощение и право спокойно жить вместе со своей семьей. Хотя покидать Зурбаган, а тем более, возвращаться в столицу — я вам, по некоторым причинам, настоятельно не рекомендую.
— Если вы умываете руки, то что вы можете тогда обещать мне и моей семье? — усмехнулся Леон — зачем мне работать на вас, если нет разницы, кто пошлет убийц к моей семье, вы или мои бывшие товарищи?
— Знаете, что сказал товарищ Третий своим подельникам, недовольным отчисляемым в вашу партийную кассу? — спросил Директор — "легко взять карман или чемодан, труднее взять банк — мы же завтра возьмем целую страну!". Но вы-то, интеллигентный человек, неужели считаете их себе ровней — ведь вы же не Первый, который, мстя за брата, готов заключить союз хоть с чертом? Мы не думаем, что вы безвозвратно потеряны для общества — если вы пойдете нам навстречу, мы сумеем обеспечить безопасность вас и вашей семьи.
— Поместив в ваш подвал? — спросил Леон с горькой иронией — или приставив круглосуточную охрану?
— Сохранив в тайне вашу измену и дав вам безупречное алиби — ответил Директор — газета не была фальшивкой. Прошлой ночью на той самой улице действительно сгорел дом, и на пожарище нашли обгорелое тело, причем репортер по досадному недоразумению переврал точный адрес и некоторые обстоятельства. Эту газету, которую вы вполне могли купить по ту сторону границы завтра поутру, найдут в вашей прежней квартире; будут и свидетели, видевшие похожего на вас человека, спешащего на вокзал и покупающего билет. Согласно официальной версии, о которой расскажут газеты, вы лишь завтра вечером прибудете в Зурбаган, уже после того, как груз вашего листка был перехвачен, и тотчас же поспешите к семье; вы найдете ее невредимой, но под влиянием пережитого потрясения искренне раскаетесь в своих прежних убеждениях. В провале обвинят другого человека, вас же и товарищи, и общество сочтут слабонервным идеалистом, а не предателем; может, кто-то будет вас презирать, но за такое не убивают. Как видите, мы сделали все, чтобы сохранить ваше доброе имя.
— А кто сгорел в доме? — спросил Штрих — и кого обвинят без вины?
— Вам действительно жаль чужую жизнь даже ради спасения себя и своей семьи? — спросил Директор — а они бы вас пожалели? Успокойтесь — что бы про нас ни рассказывали, мы не проливаем кровь без цели. Если нужен труп, а не убийство конкретного человека, проще и незаметнее взять не-востребованное тело из больницы. Зурбаган — большой город, и в нем каждый день от всяких случаев погибает несколько человек, личности иных из них установить не удается. Тем более, никто не будет сравнивать обгоревшие останки с личностью нашей сотрудницы, снявшей квартиру в том доме три дня назад. Дом застрахован, так что убыток понесет лишь страховая компания, которая от него не разорится. Что до человека, обвиненного вместо вас — то ведь удар надо на кого-то отвести! Пусть вас не волнует его судьба: может быть, это наш агент, который успеет скрыться.
Штрих молчал. Директор складывал на столе бумаги.
— Молчание — знак согласия — сказал он — пока не могу предоставить вам свободу, но даже в этом здании кроме камер есть апартаменты, удобством не уступающие люксовым номерам. Вам принесут обед, запас бумаги, и все необходимое. Если мы останемся до-вольны, завтра вечером вы поспешите к своей семье свободным, ничего не страшащимся человеком. Приношу свои искренние извинения за отнятое у вас время.
Леон послушно поднялся и направился к двери, где его уже ждал молчаливый сопровождающий. Вопреки услышанному, он знал, что страх за себя и за свою семью будет теперь преследовать его до конца дней. Разум услужливо подсказывал — что у него не было другого выхода, а потому, он поступил правильно. Но также он знал — что никогда уже, что бы ни случилось, он не сможет встать рядом с товарищами — после того, как обрек нескольких из них на каторгу или казнь. Потому что так и не научился, подобно товарищу Первому — оправдывать любые свои шаги высшими целями. Прежнего товарища Второго, мирно сосуществующего с Леоном Штрихом, преуспевающим журналистом, мужем и отцом — больше не существовало.
— Вышло даже лучше, чем мы ожидали — подвел итог Директор, отложив в сторону исписанные листы — на мой взгляд, это самое лучшее, что выходило из-под вашего пера. Столько жара, такие образы и сравнения — интересно, как это вам удалось, учитывая условия, в которых вы находились?
— Господи, да не все ли вам равно! — бросил в ответ Штрих — я сделал то, что вы просили. Теперь вы можете отпустить меня к моей семье. Я сдержу свое слово — если вы сдержите ваше.
— Не все равно — заметил Директор — вы не просто сделали работу, вы искренне старались. Ради чего? Чтобы скорее вернуться к своей семье — или что-то другое?
— Другое — ответил Штрих — но вам, служивым, этого не понять. Это — последнее мое творение: я будто прощался с собой, прежним. По моему разумению, у человека должна быть цель — пусть даже иллюзорная или ошибочная, но это все же лучше, чем размеренно и бездушно тянуть лямку. Потому что лишь животные живут ради пропитания — а человек должен к чему-то стремиться. Может, я не разделял крайностей социализма — но я верил самой идее. Теперь я стал — таким, как вы. Пока я займусь благом своей семьи. А дальше — будет видно.
— Меня всегда занимало: почему благо государства, страны, никогда не было целью для таких, как вы? — спросил Директор — почему образованные люди говорят о "сифилисе патриотизма" и "пережитках защиты Отечества"? Чем плоха для вас — идея государства?
— Идея по казенной должности? — рассмеялся Штрих — обязанность способствовать и одобрять?
— Прогнило что-то в нашем королевстве — сказал Директор — самое страшное, молодой человек, что в этом я полностью с вами согласен. Тупые чиновники, бездарные министры, слабовольный государь — разрушают общество больше, чем вся ваша пропаганда. Выжившие из ума старцы, единственно озабоченные своей собственной властью, привилегиями и карманом — и талантливые, энергичные люди, существующим порядком вещей оттесненные вниз и могущие подняться и развернуться, лишь опрокинув весь этот порядок, поскольку его нельзя изменить иначе? По моему глубокому убеждению, это было, есть и будет главнейшей причиной всех революций, мятежей и переворотов! Желающие сесть на трон найдутся всегда — но даже произвести серьезное возмущение, не говоря уже о победе, они могут, лишь найдя широкую поддержку!
— Тогда нам не о чем больше говорить — ответил Штрих — отпустите меня: меня ждут дома.
— Не спешите: мы еще не закончили — сказал Директор — если мы лишили вас цели, то можем предложить другую. Как насчет работы на нас? Не на государственную тайную полицию — на нас?
— А кто это — вы? — спросил Штрих — неужели…
Он вспомнил вдруг — о деньгах, якобы полученных Организацией от соседней державы накануне той войны. Без сомнения, большая часть слухов о вражеском шпионаже была вымыслом дешевых газет и базарными сплетнями — но хоть малая доля должна быть истиной; все знали, что их разведка в ту войну была весьма опасна и эффективна. Имел ли право революционер, то есть враг существующего государства, принимать помощь от внешних его врагов?
— Мы, это подлинные патриоты — сказал Директор — те, кто просто делает свое дело, занимая пусть не высшие, но ключевые посты в правительстве, власти на местах, армии и полиции, а также среди промышленников, купцов и интеллигентов. Мы — третья сила, одинаково далекая как от краснознаменных призывов разрушить мир до основания, и построить заново во благо проклятьем заклейменных рабов так и от белизны монархической идеи половину перевешать, остальных перепороть. Потому что результатом и того, и другого будет бунт бессмысленный и беспощадный, и гражданская война — после которой победителю, кем бы он ни был, достанется не процветающая и богатая страна, а пожарище, залитое кровью. Мы не хотим великих потрясений, но также и не хотим застоя, накапливающего недовольство, как пар в готовом взорваться котле; мы не строим планов идеального общества, как и максимальных или минимальных программ перехода к нему. Нас нельзя даже назвать заговорщиками, потому что мы не посягаем на законную власть — мы просто замыкаем на себя все рычаги, чтобы при смуте, если верхушка опять покажет свое ничтожество и бездарность, быстро взять управление в надежные руки. Наш девиз — каждому по способностям, чтобы любой человек имел место по своему таланту, а не происхождению, связям и деньгам; бездарности наверху есть большее зло, чем все шпионы и революционеры.
— А государь император, правительство? — недоуменно спросил Штрих — если они не захотят уйти, что бы ни случилось?
— Государь — всего лишь человек. Следует быть верным ему, пока он справляется со своей работой, но если он ведет страну в пропасть, будет глупо погибать вместе с ним — спокойно заявил Директор — тем более что мы останемся чисты. Просто беда, сколько сейчас развелось террористов, бомбистов, анархистов, а попросту фанатичных глупцов, которых можно, как псов, науськать на какого-нибудь неудобного губернатора, министра или иное лицо… повыше. Даже с петлей на шее они поют революционные гимны, так и не поняв, чей в действительности заказ они выполняли. Только дурак идет на казнь за убийство. Умный сегодня пустит слух, что его враг — кровавый сатрап. И очень скоро — найдется кто-то прогрессивно мыслящий, кто поспешит избавить мир от тирана; а умный останется в стороне, считать свою выгоду.
— Трудно поверить таким словам, сказанным вами передо мной и в этом месте — заявил Штрих — это больше похоже на провокацию.
— Заметьте, что перевороты и путчи во всяких там карманных республиках чаще всего возглавляют не старые опытные генералы, а молодые, энергичные и честолюбивые капитаны и майоры — ответил Директор — как и у нас, войну начали, едва не проиграв, тупоумные старцы в золотых эполетах, закончили же победой молодые генералы, вышедшие по таланту из тех же капитанов. Реальное дело и настоящий противник отметают сословную и прочую мишуру, выдвигая людей исключительно по способностям. В отличие от иных департаментов и канцелярий, тайная полиция занята реальной работой, и должна знать и оценивать истинное положение дел, располагая исчерпывающими сведениями. К тому же открою вам маленький секрет нашей иерархии: если столичное Управление всегда возглавляло лицо, связанное с императорской фамилией, то в Зурбаган обычно ссылались люди умные, знающие дело, но доставляющие столичным чиновникам ненужное беспокойство. Вот почему это говорю вам именно я. Согласитесь также, что нет места, более укрытого от нежелательных ушей, чем этот кабинет; опасаться же, что вы можете разоблачить меня, просто смешно. Кому из нас поверят — тем более, что у вас нет никаких доказательств нашей беседы, и вы абсолютно ничего не выиграете от нашего разоблачения, зато рискуете навлечь очень крупные неприятности и на себя, и на свою семью.
— Вы не оставляете мне выбора — сказал Штрих — только чем я могу быть вам полезен?
— У вас есть выбор — жестко заявил Директор — поймите, что никто вас не принуждает. Люди, принужденные к сотрудничеству, или соблазненные деньгами, ненадежны: их можно использовать, но на них никогда нельзя положиться. По моему разумению, слабость нашего государства в том, что оно знает для управления народом лишь кнут или пряник. Можно и нужно повесить одного террориста — но как быть, если бунтует большинство? И кнута, и пряника — одинаково, не хватит на всех. Однако есть третий путь контроля над ситуацией, гораздо более эффективный. Как сказал Вольтер, "убедите меня разумно и логически — и я первым с вами соглашусь". Но для этого нужна информация — а вот ее-то и можно ненавязчиво повернуть так или иначе. Причем выслушав, все верят, что решение приняли сами. Общественное мнение — великая сила, если уметь им незаметно управлять. Будь я государем, первым делом учредил бы особое министерство пропаганды — но пока одно лишь ваше перо может быть очень полезным.
— Мне трудно решить сразу — сказал Штрих — можно мне подумать?
— Хорошо — ответил Директор — возвращайтесь пока к вашей семье. И возьмите — это.
Он протянул визитную карточку, с именем и адресом. Штрих посмотрел недоуменно — этот человек был ему совершенно незнаком.
— Это не наш агент — сказал Директор — а тоже, в некотором роде, писатель. У него есть и другое занятие — о, нет, никоим образом не связанное с нами; еще у него замечательная жена, во многом похожая на вашу прелестную супругу. Уверен, вы быстро найдете общий язык. История, случившаяся с вами, может стать темой для весьма поучительного романа — например о том, как всякие убеждения безжалостно разрушают судьбы. Правду, и только правду — разумеется, лишь ту, которую вы сочтете нужным открыть. Сделайте, в соавторстве, художественное произведение, сильное и правдивое — по мотивам предварительного наброска, что вы мне сейчас принесли. Думаю, легко найдется издатель — это даст вам и вашей семье средства у существованию, на какое-то время. Если же вас заинтересует и дальнейшее сотрудничество — у этого человека есть друг, профессор истории из Университета. Социалисты считают единственной движущей силой классовую борьбу, неотвратимо ведущую к смене существующего строя — однако же, существуют и факторы социологические, психологические, и прочие, которые обычно не учитывают твердолобые фанатики. Есть интересная гипотеза, о некоей "пассионарности", которая также может быть причиной общественных изменений. Я не знаю, насколько она верна — но пусть решают читатели: надеюсь, вы не считаете общество стадом, должным лишь следовать единственно верной идее? Сам профессор считает это не более чем гипотезой, которую ученому никак нельзя высказывать без ясных доказательств — и потому готов уступить право публикации. Я склонен видеть в этом гораздо большую истину — но не имею ни писательского имени, ни времени, ни литературного таланта. Вы же не ученый, господин Штрих, и потому вам вполне подобает высказывать свое мнение. Сошлитесь на меня — и думаю, профессор не будет возражать. О деталях договоритесь между собой сами — мне же интересно будет увидеть результат.
Штрих пожал плечами. И взял визитку.
Директор нажал кнопку. Вошел бывший попутчик по поезду.
— Проводите! — распорядился Директор — через тот выход. Вам же не нужно, чтобы вас здесь увидели, господин Штрих?
Попутчик вернулся, через пять минут. Директор удовлетворенно убрал бумаги со стола и взглянул на подчиненного.
— Однако, вернемся к нашим делам — сказал он — ревизор прибывает через три дня. Вы сделали то, что должны были? Напоминаю еще раз — не в Зурбагане! Пусть соседнее Управление после ответит перед столицей!
— Кому надо, информация передана — кивнул тот — скажите, шеф, вы бы и в самом деле приказали убить его семью?
Директор не ответил.
— Кто есть революционер?
— Верный, не знающий сомнений, борец за светлое будущее человечества, если прикажет партия, не жалеющий собственной жизни и жизни своих родных и друзей ради достижения великой цели.