Татьяна Алексеевна Мудрая Огняник

Молодая женщина сгрузила котомку у покосившихся ворот и стала пытать ржавый висячий замок ключом, что висел на потертом шейном гайтане. Все движения, все вещи, что окружали её, были нарочито неловкие, старомодные, дряхлые, будто она хотела заклясть ими само время. Не элегантный рюкзачок, подаренный на позапрошлый день рождения, — но та самострочная поделка, что бросил наземь ее муж, отправляясь в город налегке. Не брючный костюм успешной бизнес-леди — но шерстяная, вся в складках, юбка, жакет в талию и платок, скрученный в тугой жгут и повязанный поверх кос. То бабкино памятное, что осталось от матери, да и самой матерью сохранялось лишь по чистой ностальгии.

А уж ключ! Копию этого чудища отказывались делать еще десять лет назад: длиной в ладонь, с многоступенчатой, как космический корабль, бородкой, он так и оставался в единственном экземпляре. Это при том, что на замок никто не покушался даже в эпоху тотального воровства. Старый, из грубого чугуна — чем снять, проще поверх калитки сигануть.

Так она и поступила, благо ловкость осталась девичья.

Открыла изнутри засов, соединивший два куска гнилой ограды, прошла по замусоренной мхом и грибами-дождевиками тропке, змеящейся под зарослями бурьяна и одичавшей малины, по пути потрогала одинокий, весь в парше, яблоневый ствол — и оказалась лицом к лицу с домом. Ах, наш общий семейный угол — дряхлое прибежище летних времен! Совсем прежний, если не вглядываться. Даже удивительно после стольких лет и после унылой шеренги брошенных элитных особняков, которую женщина видела по дороге со станции. Конечно, перила завалились, но крыльцо даже не подгнило — на цементные блоки ставили. Как хорошо было тут сидеть с книжкой или миской земляники на коленях! Или с ними обеими. Окна не побиты, сквозь мутное стекло видны щиты — ими окна были заложены изнутри. Дикий виноград, когда-то еле живой, разросся узловатыми плетьми — последние годы всё растительное так и прёт, как из квашни с хорошо расстоявшимся тестом. Тропинка ведь по голому месту шла. И эти люпины шеренгой перед фасадом, все сплошь фиолетовые, как назло. Вырождаются без ухода.

Вдова решительно поднялась на ступеньки, вынула маленький блестящий ключ с винтовой нарезкой и отперла дверь на веранду. Прошло точно по маслу, подумала она. А ведь двойные створки что ни год опускались, приходилось без конца подпиливать снизу.


Внутри хлам и дрязг, ватную обивку зимней двери, что ведёт в тёплое помещение, пообъели мыши, этажерка — винтажная, с резными столбиками, — одной ножкой провалилась в гнилой пол. Снова достаётся ключ, английский замок снова поддаётся без малейшего сопротивления, и женщина оказывается в комнатушке, которую можно назвать столовой. Хотя семейное название было — кухня. Здесь, на столе, вписанном в стены, как квадратура круга, резали овощи и провертывали мясо, ломали надвое краюху черного хлеба и макали горбушку в мёд. Под умывальником мыли посуду, складывая на тумбочку (внутри последней коварно затаилось вонючее помойное ведро) или на трухлявый венский стул.

Из кухни два открытых дверных проёма ведут — один к зеву, другой прямо к плите большой голландки. Чтобы печь исправно готовила еду, ее саму приходилось кормить досыта. Вот и сейчас женщина видит, что на обитом железными полосами куске пола перед печной дверцей стоит чугунная корзина с дровами, а рядом — кочерга с тяжёлой бронзовой рукоятью и такой же совок.

Женщина только сейчас ощущает, как продрогла: лето холодное — год от года всё холодней — и насквозь сырое. Однако прежде чем растопить, надо залезть на стул и открыть вьюшку в трубе, прямо над плитой с двумя конфорками. Крышка вся в чернющей саже и пачкает непривычные пальцы. Когда женщина слезает вниз и открывает малую дверцу поддувала, оказывается, что там полно золы: хрупкие серебристо-серые хлопья, которые приходится выгребать в ведро.

Наконец, дрова загружены, подожжён для затравки клочок старой газеты, робкое пламя лижет сначала слова — «тягой к аскетизму… возврат к идеалам сельской и загородной… апатия» — потом нащепанные ножом лучинки и, наконец, почуяв исправную тягу, весёлым флажком перекидывается на сухие, хорошо выдержанные дрова.

— Так только насчёт коньяка говорят — «выдержанный», — вслух думает она. — Или о человеке.

И садится на корточки перед открытым огнем.

Щедрое берёзовое тепло понемногу заставляет ее раздеться из всего вдовьего и вороньего: сменные одёжки она успела найти в огромном, на полкомнаты, дубовом шифоньере. (Типичный славянский шкаф, ага.) Голубое ситцевое платьишко, что выгорело до неразличимости рисунка на нем, синюю кофту с роскошными янтарного цвета пуговицами, мягкие туфли, чуть тронутые зеленоватой плесенью, но сухие.

Пока она справлялась с ними — потолстела, детушка, раздалась в боках от своей конторской, то бишь офисной жизни, приговаривает некто в ней едким старушечьим голоском — огонь в печи развеселился, начал прыгать и стрелять в пол угольками. Только успевай бить по ним кочергой…

В этот момент во внешнюю дверь что-то тихонько поскреблось и стукнуло — будто когтем.

Женщина вышла, накинув поверх кофты платок.

На пороге стоял мужчина.

— Здравствуйте. Я, собственно, сосед ваш.

— Очень приятно, — машинально пробормотала она. Какие тут соседи — дома насквозь пустые, а на другой стороне улицы лес. Ну, лесопарк бывший, разницы-то сейчас…

Молодое смугловатое лицо, долгие волосы будто пылью присыпаны и собраны сзади в пучок. Черноглаз и чернобров, в плечах, правда, узковат и роста небольшого — таких она почему-то не боится, будь они хоть какие айкидошники и каратисты.

Да, она не боится. Не боится. Ибо не отнимешь того, чего нет, будь то положение в несуществующем обществе, работа, семья, дети… сама жизнь.

— Я, собственно, вот зачем. У вас тут медного лома не найдется?

— Вот кочерга только. Тяжелая. Не подойдет? — инструмент в одну секунду поворачивается к антагонисту боевой частью. Он смеется:

— Я о вторсырье думал. Бронза тоже неплоха.

— Не думала, что пункты приёма цветных металлов еще водятся на этой грешной земле, — отбривает она.

— Для себя беру. На переплавку. Электрум тоже можно. И латунь. И принцметалл. Золота не отдадите, если и имеется, верно? А вот олова и чистого серебра мне даром не надо. Все в угар уходят.

— Ремесленник? Мастер?

— Можно и так сказать.

Внутренней старухе приходит в голову, что золотое колечко и серьги в ушах можно бы и обменять на кой-какой съестной припас или кухонную утварь, но затевать торг как-то неуместно.

— Я же не даром, — отвечает пришлец на невысказанные мысли. — Даром — это на полигонах и развалинах.

— Посмотрю, — отвечает женщина. — Вряд ли чего отыщу, правда. Здесь оставляли то, на что никакой вор не польстится. Книги, тряпьё, всякая рваная рухлядь…

— Разные бывают воры, — философски отвечает мужчина. — Так я загляну завтра, можно?

— Отчего же нет, — отвечает она, прикидывая, осмелится ли дождаться — или, наоборот, пуститься в дальнейшие странствия из места, как ни на то уже угретого. Странствия, кстати, совершенно бесплодные.

— Погодите, — решается она. — Я поищу сейчас, а то мало ли что завтра случится. Вы что на обмен даёте?

— Да что угодно, — глухо говорят ей в спину. — Вплоть до себя самого.

Пока женщина лихорадочно обыскивает схроны и детские прятки, шарится по углам в поисках старой электропроводки, сантехнических запчастей и оковок от мебели, съеденной жучком ещё до её рождения… Пока руки перебирают всякий пустой хлам, рассудок удивляется; отчего это на язык приходят такие старомодные обороты?

— Вот, — она предъявляет спутанную трансформаторную обмотку, пестик без ступки и пригоршню латунных шайб. — Но это и всё, наверно.

Одна рука протягивается, другую отводят. Немой ритуал торга.

— Что вы можете предложить на обмен?

— Стограммовую пачку кофе. Настоящего.

Это слишком дорогая, подозрительно дорогая плата и лишь помеха на долгом пути, но…

— Покажите образец.

— Турка у вас найдется? Или хотя бы кофейник. Сахар с собой в котомку брали?

Через минуту стальная кастрюлька с носиком уже на плите, надбитые чашки и штук семь черствых пряников — на салфетке, брошенной с краю стола, люди — за столом.

— Неудобно распивать напитки с незнакомцем.

— И с незнакомицей.

— Зоя Владимировна. Просто Зоя.

— Владислав. Просто Волек.

— Иностранец?

— Славянин, однако.

— А кофе хороший.

— Редкий даже по докризисным меркам.

— У нас был кризис? Вот не заметила.

— Вялотекущий. Растянулся лет на двести, по моему подсчёту.

В большом, «чистом» зальце расположена тыльная часть голландки, ровно побеленная панель с одной вьюшкой на верху и даже без трещин в обмазке. Когда Зоя протопила печь, а Волек затворил трубу, оба догадались, что это самая тёплая комната в доме. И самая светлая — если щиты в окон отвалить.

…широко распахнут старый диван под названием «тахта», низкий, с подушками и валиками, и застелен пледами и шалями. Не беда, если всему этому больше лет, чем самой Зое, что распахнула, расстелила саму себя посреди тахты, закрылась маленькими ладошками. Не хватает рук на всё и вся, ну что поделать!

Руки Волека бережно отводят их, губы снимают пылинки с кожи, зубы чуть покусывают соски.

— Какие холодные. Какие острые. Ты вампир, что ли?

— Ой, нет. Я из противоположной сказки.

В самом деле — его тело как жаром налилось, в глазах пляшет сизый туман, а волос… рыжий совсем сделался, когда пыль отряхнулась.

— Ты что в чашки, кроме кофе, плеснул — коньяка, что ли?

— Отвар любистка. Да ты, небось, и не знаешь, что это такое.

— И знать не хочу. Ой, Волек-волк, я совсем дурная.

— Это от счастья. Мой дружок Георгий Амаду верно говорит, что самое лучшее блюдо — это молодая вдова, которая несколько лет томилась в собственном соку.

— Наглец непотребный. Непочётник.

— Да? Так ударь меня в отместку. Хотя бы этой косой распущенной.

Она некрасива, хотя сейчас об этом не помнит и не знает. Одни волосы хороши, что длиной, что цветом. Гладкие, каштановые, скрученные в жгут, — скользят по его спине, как змея, и снова падают ей на живот вместе с его поцелуями.

Вместе с его руками, что позволяют себе невиданные дерзости. Обхватывают грудь, скользят по пышным ягодицам, отчего безымянная женщина выгибается навстречу ему, как боевой лук. Проникают во все тайные, запретные отверстия.

Вместе с его языком, что раскрывает шершавость губ, нежно касается ушных мочек, играет с серёжками, скользит в глубь раковины, вливает в нее дотоле неслыханные слова:

— В тебе много светлой воды, прекрасная моя: ты течёшь как ручей.

— А ты — тёмный огонь. Ты раскалённая твердь. Кто говорит с тобой за меня?

— Твоё желание. Твоя жажда.

Он как мощное копьё в ее ладонях, но противится. Перехватывает руки, прижимает к ложу:

— Сам. Твоё дело — подчиняться.

И вот она уже поднята, как мост, пронзена, точно четырехгранным клыком, нанизана, словно скатный жемчуг на нить. Не сорваться. Не уйти.

Это он уходит.

Откатывается волной жара.

На дальнюю сторону постели.

— Я не умру?

— Что за мысли приходят тебе в голову! Нет. Во всяком случае, пока не родишь моего ребенка.

— Что за мысли приходят в голову тебе. Я же… прости… стерильна.

— Вот оно как… Как вы — почти все.

Владислав не спеша одевается — душно обоим. Оранжевый вечер глядится в окно, завтра будет непогода. Но сегодня солнце смотрит сквозь поредевшие облака.

— Зоя. Жизнь. Ты пока в паломничество не пускайся. Я вернусь. Беспременно.


На следующий день Зоя послушно ждёт. Бродит по саду, обламывает сухие ветки с плодовых и бесплодных деревьев, смотрит в печной огонь, пытаясь расшифровать его арабески. Есть неохота, хотя в мешке найдутся припасы на первое время. А вот кофе легко идёт: славно, что хотя бы эта отрава имеется.

Волек пришел нежданно-негаданно, хоть и глаза проглядела.

— Вот, подарок тебе. Рядом с ключом и крестом повесь.

Овальный слиточек из перевитых прядок разного цвета: желтых, красных, рыжих. Будто расплавились, но не перемешались. И ушко на нем.

— Амулет. Сегодня слепил.

Это вульгарное словцо режет слух — но в нём имеется какой-то иной смысл, пугающе буквальный.

Но Зоя не успевает додумать эту мысль — минуту спустя любовное безумие накрывает обоих снова. И сливает день с ночью.

Утром снова уходит: жди. Разжигай своё пламя втуне.

Зоя смотрится в зеркало, упрятанное в недра славянского шкафа: наверное, когда-то узкое пространство между отделений служило сервантом. Она сильно похудела в эти считанные дни — но и похорошела. Зеленоватые глаза обведены черным и блестят, губы напухли, прямые волосы чуть завились на концах.

Когда она выбирается за ограду — та, впрочем, капитулировала наподобие самой Зои и теперь лежит на вялой траве — за поворотом ждёт прекрасная неожиданность. К бывшему продуктовому магазинчику подъехала крестьянская лошадка с возком, на котором, белым по синему, неумело выписано слово «Хлеб». И что самое замечательное — так и есть взаправду. Некий сельский житель решил подкормить остатки дачного населения самодельным продуктом. Хилая очередь из трех-четырех человек стоит терпеливо. Добавочное удовольствие — вдыхать упоительный дух свежей выпечки, торговаться напоказ, выбирать из нехитрого изобилия: взять калач, халу или франзольку? А, может быть, калорийную булку, сдобренную хрустящим, с косточкой, изюмом?

Зоя оставляет здесь свои серёжки — кольцо стоило бы поберечь до следующего раза — и с гордостью несет в руках добычу: слоёное, обсыпанное сахаром сердце величиной в обе ее ладони.

Сердца хватает на два дня. Волек только для виду отщипнул кусочек, да и ей не больно охота.

На следующее утро возок снова приезжает, но очередь как-то странно косится на Зою — вернее, на дарёное Владиславом яйцо.

Той последней ночью, после любви, ей снится сон.

Будто лежит она посреди зеленой лужайки, и высокая трава, смеясь, гладит и щекочет обнаженное тело. Колышется…

И тут Зоя понимает, что это огромный змей, она лежит в его извивах, точно в колыбели. Голова змея увенчана короной, чешуйчатый хвост охлестывает бедра женщины, длинный тонкий язык разнимает стиснутые колени, проникает в лоно, как струйка огня. Дрожит, трепещет — и встречает встречную волну содроганий.

От ужаса или счастья она кричит?

Наполовину проснувшись, женщина видит, что змей никуда не ушёл. Только он алый, золотой, черный… Смрадный.

— Просыпайся, дурёха. Угоришь ведь. Испечёшься заживо, — голос Владислава доносится непонятно откуда. — Слишком я увлёкся.

— Печь, — еле доходит до Зои, когда ее уже уносит — неужто через рухнувшую крышу? — Сажа в трубе загорелась.

— Или поселковые доброхоты ведьминское гнездо подожгли. Тоже вариант.

Наверное, она всё-таки погибла, потому что летит внутри жаркого алого смерча, а внизу — блики и мерцание, которые ширятся… ширятся кругами.

— Дыши против лёта, а то горло воздухом забьёт, хуже того задохнёшься, — говорят ей.

Она видит огромную плоскую голову, рога, чешуи, в которых, как в раскалённых угольях, переливается рыжевато-синее пламя, и, наконец, понимает.

— Ты дракон. Огненный Змей. Который летает к молодым вдовам, чтобы ввести в соблазн и убить.

Владислав — а это он, он! Оборотень клятый! — смеется:

— Умница, даром что современное воспитание с образованием имеешь. С пол-оборота угадала.

— Куда ты меня уносишь?

— Куда захочу. Подальше от вселенского пожара. Погляди вниз, любимая моя. Видишь? Смотри ещё.

А там и нет ничего: только чернота и яркие искры, что хищно перемигиваются, перелетают из одной тьмы в другую. Оттуда, где они есть, — туда, где их еще не было.

— Ты всё попалил. Всё, что мне осталось на земле.

— Как это «всё» было ничтожно! Горсть праха и гнили.

Зоя изо всех сил бьёт кулаком по колючему панцирю.

— Я там родилась, скотина.

— И хотела там же умереть, наверное? У тебя это прямо на языке вертелось все дни. Погоди, вот разомкну кольцо, упадёшь вниз — будет тебе смерть.

Пока они спорят, пепелище понемногу кончается и вдруг перестаёт быть.

Внизу — одетая утренним светом густо-зеленая кипень, бреющий полет Змея колышет ее, опрокидывает наизнанку кроны. Лес. Бор. Пуща. Тайга. Парма. Зоя вспоминает все имена сразу.

Корабельные сосны, прямые и мощные стволы. Редкие пихты и ели. Курчавая шевелюра светлых берёз, клёнов и лип. Некие проплешины в непрерывно текущем внизу зелёном потоке — это лес или подлесок? Поляна или частый кустарник?

— Что это?

— Мой дом, — говорит летучий зверь и начинает кругами заходить на посадку. Ложится брюхом на плиты и размыкает объятие.

И ничего такого особенного. На противоположном краю поляны стоит обыкновенный «новодеревенский» коттедж, какие строили тысячами, а потом бросали тысячами, рассчитанный на столетия, но пришедший в негодность сразу же, как отключили свет, воду и канализацию.

Хотя нет: ловко срубленный из лиственницы (такое Зоя выучилась понимать на одной из прежних работ), плотно сложенный «в чашку» бревенчатый дом выглядел живым. И куда большим, чем на первый взгляд.

Внутри него тоже была жизнь.

Люди в странных тускло-желтых туниках, с неподвижно красивыми лицами вышли из него и выстроились шеренгой, кланяясь прибывшим.

Змей тем временем совершил нечто уж вообще неописуемое: поднялся с земли спиной к людям и закрутил себя в заднее сальто — наружу блескучим золотым брюхом. Снова перекинулся в человека.

— На меня смотришь? Нет, ты туда смотри. Они ждут, когда ты на их «здравствуйте» ответишь. Не очень-то старайся. Это бронзовые роботы.

— Не поняла.

— Андроиды. Как у моего уважаемого предка Гефеста. Только у него было — две девушки для услуг и еще Талос для защиты окрестностей, а у меня целых девять. Четыре юницы и пять мужей. Те еще были хлопоты. Их ведь нельзя делать из самородной руды — только из того, что было приближено к настоящему человеку.

— Вот зачем ты вторсырье собирал.

Прозаичность беседы почти успокаивает Зою, лишь некая тошнотная муть скопилась где-то под ложечкой и давит.

— Ага, вот за этим, — Владислав протягивает вперед руку и слегка сжимает в кулак. Будто мнёт и лепит.

Он и в самом деле вылепил этих тварей. Размягчил металлы своими раскалёнными лапами, соединил в какой ему вздумалось форме и вдунул в них парадоксальную жизнь, понимает Зоя. Как и… в амулет.

Рука тянется к замусоленному шнурку, пытается сорвать.

— Не смей. Это не твоё. Лес вокруг твой, особняк твой, рабы твои, но оберег — для моего сына.

— Какого? Господи…

— Того, кого ты мне родишь. Здесь, в этом доме, под строгим присмотром. Нет, ты думаешь, я тебя из беды выручал? Я своё нынешнее семя спасал в тебе. Это ему одному защита и различение. Хочешь, чтобы я дитя потом нашёл и принял — наденешь амулет ему на шейку. Поняла? А теперь прощай — и помни хорошенько. Приду — спрошу.

Снова круговорот, колючий вихрь искр и пыли. Гром и мимолетная зарница с той стороны полуночных облаков.

Андроиды, не дожидаясь ответа от своей новой владелицы, окружают ее, никак не могущую оторваться глазами от неба, берут под руки и почтительно уводят в палаты — отдыхать.

«Ведь он сам и поджёг, — говорит себе Зоя перед тем, как окончательно погрузиться в видения. В эти минуты мысли особенно похожи на кристалл, ибо не замутнены телесными ощущениями. — Распалился страстью, как говорили в старину. Может быть, он и куркуля в посёлок заманил — посулил выгоду ему, получил сам. Не золото… это мог бы и без такой выдумки со всех жителей получить. Выхватил, что хотел, и сделал, что задумал».

«Он» — других названий для зверя у нее нет и не будет.

«Но ребенок. У меня будет ребенок! Не человек, а…»

Этого Зоя уже не успевает домыслить: постель непривычно мягка и ластится к чисто вымытому телу, к сытой утробе, и так же ласково и вкрадчиво льнёт сон к обожженным глазам, к отравленному разуму.


А утро — совсем обычное утро, как до Пандемии Равнодушия. Когда чудовищно гипертрофированный вирус меланхолии погрузил человечество в состояние вялого дистресса и самоубийственной тоски по тому, чего никогда не было и быть не могло.

Большая чашка кофе вместе со сливочником, рогаликами и крупно порезанным грейпфрутом резво подкатывает к постели на каком-то забавном треножнике с шаровидными опорами понизу.

Девушки, певуче приговаривая, выкладывают на одеяло халат и башмачки — и уходят. Где тут комната для омовений (грубое «санузел» никак не стыкуется с бассейном три на два и жутко навороченным биде), Зоя уже поняла с одного раза. Вообще-то у ее шефа было покруче. И вышколенная прислуга, само собой. И столовая не на два лица, а на два десятка очень важных персон. А если библиотеки — со свитками в футлярах и томами поперек себя шире — у шефа и в заводе не было, так ведь зато в усадьбе ни компьютера, ни спутникового ти-ви. Уже проверено.

Одни треножники эти — марсианские боевые сервировочные столики…

Марс. Иная планета.

И тут ее точно драконьим хвостом по башке ударяет: по всей земле уж года три как нет ничего, кроме анклавов, их еще оазисами называют.

Только здесь уж никак не оазис. Здесь иное время. Мифическое. Мир Первокузнецов. С треножниками Вулкана, девами и отроками, в которых ни одной шестеренки, ни одного колесика не скрипит, потому что их нет; с естественной подземной каверной для слива нечистот и очень странной кухней — рядом с мезонином, где она расположена, раз в полчаса взмывает страусовое перо гейзера.

С оградой, больше похожей на Великую Китайскую Стену, причем по сути невидимой. Нет, ее Зоя видела, пролетая, но не поняла сразу, что это за ведьмино кольцо в траве, которая оказалась дубовой рощей посреди тысячелетних секвой. И с лесом за ней, полным непуганого зверья. Лесом, который застилает весь континент.

Здесь иное время. Медленное, тягучее, как свежий мёд.

Зое тут не скучно, но и веселья нет никакого. Знай слоняйся по огромным светлым залам, что бесконечно перетекают одна в другую, неторопливо разгуливай по ухоженному парку, что весьма успешно притворяется диким, длинными тёплыми вечерами разгибай на пюпитре надвое старинные кодексы с цветными рисунками на полях: из-за ее особенного положения их подвозят за ней те же треножники или несут следом бронзовые леди, что следуют и следят за нею неусыпно.

Ибо дом кажется ей целым замком, парк внутри ограды — лесом, лес вовне — целой вселенной, а время — бесконечностью.

Завороженность оборвалась, когда подступили роды. С тоскливой мукой и такой невообразимой болью под самый конец, что одно это наверняка должно было бы уничтожить саму Зою. В те долгие часы, сутки или минуты роженице казалось, что внутри нее пребывает и хочет излиться наружу гибкий слиток пламени, сгусток раскалённого живого золота.

…Уже почти в беспамятстве она видит, что металлические повитухи — и то берут ребенка щипцами, прежде чем опустить в кадку с холодной чистой водой. Шипучий, едкий пар исходит от поверхности, но когда девы поднимают дитя из воды и кладут рядом с матерью, оно кажется ей самым прекрасным существом в мире: белый, прямо-таки светящийся лоб, светлые бровки и кудри, тонкая серебристая шёрстка по всему тельцу. Счастлив будет, говорит в ней внезапно ожившая древняя старуха. Удачлив будет. Младень Вук Огнезмий. Всеслав Беловолк.

— Всеслав. Слава тебе, сын, — вчуже повторяют материнские губы. — И приходу твоему слава.

И умолкают надолго. Почти навсегда…

Зоя прекрасно поняла в те часы, что одно лишь Змеево яичко, неведомо с какими заговорами сотворенный амулет, спасло ей жизнь, и решила в дальнейшем ни за что с ним не расставаться.

А сын пускай будет вторым ее талисманом.

Дни срываются в галоп и мчат карьером: маленький Всеслав растёт со дня на день и вовсю проявляет характер. В первые дни едва не оторвал ей сосок — материнского молока показалось ему маловато. А уж когда — с воплями и воем — прорезались первые молочные зубки, кормить его стало совсем невмоготу. Сцеживай — не сцеживай, а иссякла благодать. Девы и треножники стали делать и таскать ему прикорм — кашки всякие из диких семян, протертые клубни, сок из диких ягод. Шерсть с него сошла в первый же месяц или неделю, и открылась нежная смугловатая кожица.

— В батюшку пошел, в самого Змиулана, — с почтением сказал мужчина-охранник. — А ясные очи — как зелен камень Алатырь.

Янтарные с зеленцой, как у кота или рыси, уточнила про себя Зоя. Священный звереныш. Змей, ты сделал мне то, чего я сама хотела, — путь в иные страны, дитя от моей зачерствелой плоти. Но сделал так, что мне только и остаётся тебя проклинать.

Впрочем, даже эти проклятия выдержаны в древнем стиле, что не был ей раньше свойствен.

А мальчик как-то сразу сделался подростком. Отроком. Ни улыбки для матери и прислужников, ни злости на выговор. Немногословен и хмур — ни ответа, ни привета, как говорится.

Сколько времени прошло?

— Семь лет и семь зим, — с лёгким поклоном говорит одна из бронзовых дев.

Действительно, зимы в этих блаженных краях весьма чувствительны, хоть и коротки: задувает северный ветер, наметает снег до самых древесных вершин, укрывает землю от своей злобы.

По этому снегу на восьмой свой год Всеслав убежал. Перелез через каменную стену и сгинул.

Зоя чуть с последнего ума не сошла. Едва кулаки не разбила о натуральные панцири слуг: ищите скорее! Мало ли какая опасная живность в лесу прячется.

А те:

— В такую пургу не отыскать. И какой след тропить — не знаем.

Зоя — в крик:

— Как то есть не знаете!

— Не будет горя волку среди волков, туру среди турьего стада, соколу в поднебесье, — ответили ей. Взяли под руки и увели в дом — отпаивать духмяным ведовским чаем.

А через три дня и сам мальчик явился. Глаза дикие, волосы колтуном встали, пахнет какой-то дремучей берлогой — но счастлив донельзя.

Когда потом еще отлучался — на день, на неделю, на месяцы, — уж не боялась. Забиралась в библиотеку, прижималась к тёплой изразцовой печи — книги смотреть. Или шла на поварню — от гейзера серный запах, противный, но, говорят, слабым легким полезен. Заказывала себе разные снеди и лакомства. За стену ни ногой, но когда расцветало всё кругом, даже спала внутри ее кольца под звёздами на чьей-то медвежьей шкуре. С амулетом на шее никакие гады ползучие и перелетные, никакие выходцы из нор и берлог не страшны. А если и явятся, то пусть их. Моя любовь их приманит, моя ненависть — убьёт.

Лишь только один-единственный раз испугалась она ночлега под луной.

Когда с окутанного тучами неба, шелестя, хлопнулось рядом нечто огромное, нежно тёплое и всё в мятущихся искрах.

А мгновение позже отрок Всеслав, сидя над ее вмиг уставшим телом, рассеянно гладил мать по руке, смотрел в темноту фосфорными своими, иззелена-золотыми глазами и вполголоса пел:

«Я буду змеем перед войсками,

Волком во всяком лесу,

Оленем с серебряной короной,

За коим гонится волк.

Я буду карпом в глуби озерной,

Косаткой в волнах морских,

Я стану ястребом в чистом небе,

Чайкой пряну на воду.

В земле, порождённой заново,

Вечно пребуду в славе,

И будет герою подарено

Имя владыки жизни».

Эти стихи Зоя отыскала в книге древних сказаний, изукрашенной по полям сложными узорами из сплетённых лоз и змеиных тел. Но что ее сын знает еще какой-либо язык, кроме того, на котором она с ним разговаривала, а тем более — умеет на нём читать, ей не приходило в голову.


Юноша Всеслав вырастал по-звериному гибок, не по-человечески красив. Пропадал то в лесной чаще, то на мужском подворье, то на женском. Зоя с удивлением обнаружила, что у «железяк» есть не только разум, но и чувства, первое из которых — уединиться на своём поле. Потом уж пообщаться: строго со своими. А она, смертная женщина с мягкой плотью, — существует лишь для того, чтобы принимать служение.

Но Всеслав необходим латникам для чего-то иного.

Да-да, она стала воспринимать любого из своих слуг как ожившие латы, рыцарский доспех, внутри которого, в темной пустоте, спрятано нечто неведомое и опасное. Не так ее мальчик: они любят его, учат бою и наслаждению, колдовству и ведовству всяких родов и видов, и это для них и для него точно воздух.

К чему готовят, для чего учат? Она долго не раздумывала. Сердцем знала и не противилась.


Наконец, пришёл день.

С утра ясное весеннее небо заложило хмурыми облаками, за которыми погромыхивал гром. Зарницы полыхали в полнеба, от одного края до другого. Сизые молнии рвали стороннее облако в клочья, но тут же сшивали вместе с другими такими же — стегали, простёгивали небесную ткань, чтобы крепче была.

Но разорвалась она в одночасье по всей ширине.

И прянул внутрь стен Огненный Змей во всей многоцветной красе.

Стал на хвост посередь саженой, ухоженной рощи и дохнул пламенем:

— Где отчее гнездо моё? Верните. Где сын от крови моей? Отдайте.

Вышел молодой Всеслав навстречу ему, а за ним — его рыцари. И мать его стала на крыльце — за триединое, трёх цветов яйцо рукой держится.

— Не возвращается ни один в места, откуда изошёл, — говорит Всеслав. — Забрал ты мою мать из-под родного крова, чтобы ей вовек под него не вернуться. Здесь теперь наше с ней гнездо, и нет тебе в нём ни тепла, ни пристанища.

— Хочешь драться, сынок? — грохочет огнём Великий Дракон.

— Не тебе я сын, — отвечает юноша. — Не наложила на меня Зоя-жизнь, матушка моя, твоего священного знака. Кого уж пожалела, себя или меня, — то мне неведомо. И войну не я, ты начал, сюда явившись. Хочешь — продолжим.

Тогда взлетел Огняник обратно в небо и оборотился ширококрылым орлом с пламенем в клюве. Только Всеслав опередил его: стал малым Соколом — Золотое Перо, ушёл в самую высь и прибил отца к земле, так что понапрасну ушло пламя в ее глубины.

Пал Огняник наземь и стал великанским Кабаном-Одинцом — хладное голубое сияние ручьём бежит по хребту, одевает щетины, клубом пышет из открытой клыкастой пасти. Морда к земле пригнута — берегись!

Но поднялся ему навстречу могучий Белый Волк. Нет у него никакого огня, только против одного кабаньего клыка — дюжина, против одной щетины — сто шерстин, голова на плечах гордо поставлена — не согнется, хвост бока точно бревном обметает — собьёт врага навзничь.

Прыгнули они друг на друга — и повис Волк на спине Кабана, вцепившись в загривок. Не повернуть тому головы, не добыть сыновьей крови! Но и Волку отцовой шкуры не прокусить.

Разошлись снова.

Опять стал Змей самим собой. Только теперь два головных острия вперед выставил — сыплются с них желтые искры, жалят пчёлами.

А Волк оборотился Белым Туром — Золотые Рога. Сорвались с их концов две ярых зелёных молнии — и ударили Змею прямо в грудь.

Тут кончились и время, и безвременье. Всё кончилось…


Владислав упал, но тотчас оперся на локоть и выкашлял в ладонь остатки огня или крови. Плотный комок цвета пурпура. Сжал в кулаке.

— Вот. Забирай, победитель.

А потом лежал на обгорелой земле и уходил в нее прямо на глазах жены — чёрные глаза, серые волосы, белая кожа. И цвета его мира уходили, струились прямо в глубь дорогого камня: кровь, огонь, золото, трава и деревья, вода, небо дня и небо звёздной ночи.

Остались только три цвета мрака.

Сажа, пепел и зола — вот что осталось мне от Мира Радуги, думает Зоя. Три оттенка старинного дагерротипа.

— Зачем ты его убил, сын? — спрашивает она.

— Ты сама того хотела, не спорь, — говорит Всеслав. — Мести.

— Все матери того хотят, но долг сыновей — им не подчиниться.

И тут юноша смеётся — первый раз в жизни и по-настоящему.

— Мама, ты не поняла, да? Во всех легендах именно отец убивает сына вопреки своему желанию. Хильдебранд — Хадубранда, Кухулин — Кондлу, Илья-Муромец — Сокольника, Рустам — Зохраба. Но ты понимаешь — это не просто смерть. Это восстановление прежнего кольца времён. А моя победа, победа сына, победа младшего, впервые начинает новое время.

— Страшное время. И страшная земля.

Потому что вокруг пустыня. Ни дома, ни механических созданий, ни леса, ни даже камней и вод. Один черный базальтовый песок на много верст вокруг.

— Это земля неживых, — снова смеётся Всеслав. — Огняник собрал в ней всё то, что ушло сверху, а теперь возвратил это мне, своему единородному сыну. Разве ты не знаешь, что Волк Огнезмий может переходить с Земли Живых на землю Мертвых и обратно? Как до этого делал его отец — и сама свёрнутая в комок Тёмная Радуга, что теперь у меня в руках.


Разумеется, талисман-яйцо потерял силу — прежде всего оттого, что стал глиняным. Зато внутри яичка что-то слегка шуршало и перекатывалось.

— Коровий бог, — произнёс Велька глубокомысленно, — деток охраняет. Тоже неплохо.

Ограда наполовину разрушилась, и перелезть через нее оказалось совсем просто: надо было только покрепче уцепиться за жилистые плети одичавшего винограда.

И, конечно, в доме — никакого отхожего места: на то оно и отхожее, чтобы в тёплых стенах свою вонь не приходилось копить.

Ну а стены были точно тёплые: бревно с внутренней стороны обшито тонкими дощечками, а снаружи в пазы кончика ножа не протолкнешь.

Водовода внутри не было тоже — сырость еще разводить. Однако Велька уже сбегал живой ногой и разведал родник — нюх на воду у него был прямо-таки звериный. Принёс ее в наскоро сшитом лыковой веревкой берестяном куле. Настоящие ведра, бочата, лохань и всякие чашки-плошки-ложки-поварешки обещал потом вытесать из поваленного ветром сухостоя, благо кой-какой инструмент в доме сохранился. Ну и дров заодно нарубить для печи. Одного взгляда на пышное русское великолепие было достаточно, чтобы понять ненасытность этой утробы. Зато годна и хлебы печь, и кашу варить, и белье кипятить в чане, и самим на скорую руку в широком зеве мыться, а потом спать в тепле на лежанке под самым потолком. Только что горшков боги в ней не обжигают.

— Без еды на первых порах мы не останемся, — сказала Зоя Владимировна. — Коренья всякие прямо из земли торчат, клубней накопаем, травок нарвём… И без одёжек и покрышек не будем. Не соткать, так хоть связать из конопляных да крапивных волокон получится. Веретено выточить не так сложно, труднее его в пляску запустить. Любопытно всё-таки, где наши металлические слуги. В големов оборотились? В колоссов на глиняных ногах?

— Я так понимаю, просто в оружие, — ответил сын. — Стоят, как живые клинки, на страже по периметру и никого не пускают в рай. И из рая пока тоже.

— Ты что, думаешь, охрана сработает? Как я понимаю, в нашем новом мире нет никакой магии, а без нее девять железок — всего-навсего девять простых железок.

— Мам, здешняя магия — это не тарабарщина всякая. Это способ договориться с окружающей природой. Быть как она и жить ее нуждами. Шагать со ступеньки на ступеньку и поднимать её до своего разума. Ничего не бояться.

— Нас только двое.

— Почему ты так решила? Есть птицы в небесах, звери на лесных тропах, рыбы в реках, киты в море…

— Ни одна тварь тебе не невеста, хоть ты и сущий вовкудлак.

В это мгновение в дверь тихонько стукнули: будто коготком поскребли.

Сын Зои сделал ей знак — помалкивай. И рывком потянул дверь на себя.

На пороге стояла девочка. Рыжие волосы, смуглая кожа, весёлые зеленые глаза.

— Извиняйте пожалуйста, я соседка ваша буду. У вас не найдется какой-никакой худой утвари? Чугунков дырявых, сковородок ржавых, худых тазиков для варенья, вафельниц без зубьев, на худой конец просто от них отломков и огрызков? Мы и золото берем, и серебро, хотя проку-то от них! Чинить-паять кастрюли, как в песне поётся.

— Ты кто по чину, мелюзга? — спросил он строго.

— Кузнецова дочь. Владиславой зовусь. А батя мой Вольга — ох и знатный коваль! Чего хочешь сообразит и откуёт. Не видел разве — кажный день за той горкой дым прямо к небу подымается? Это мы кузнечную печь раздуваем, только оно шибко тяжело — старику-то с девкой.

— Лишнего у нас пока нет и не скоро появится. Только то, что самим позарез надобно. А вот не возьмете ли подмастерья в вашу кузню? — спросил Велька.

— Что же, парень ты видный, здоровый, — девица оценивающе повела по нему взглядом. — Плечи вона какие. Обучить тебя грубой работе можно вскорости, а там уж чего Бог даст.

«Видно, в начале новых времен кузнец, как и раньше, — самая видная фигура, — смеясь в душе, подумала Зоя. — Владыка рудных земель. Вот тебе и всё волшебство и волхование».

Только главное волшебство было не в этом, а совсем в другой вещи.

В том, что ее сын и рыжеволосая девчушка взялись за руки и пошли рядом, бойко разговаривая — просто ни о чём.

Ни о чём и обо всём сразу.

© Copyright Мудрая Татьяна Алексеевна (Chrosvita@yandex.ru), 17/04/2011.

Загрузка...