Ральф Адамс Крэм «Нотр-Дам-де-О»

К западу от Сен-Поль-де-Леона, в Финистере на утесе стоит древняя церковь Нотр-Дам-де-О. Пять столетий обдувания ветрами и обмывания дождем изменяли ее форму и высекали рельеф. Ее очертания размылись до такого явного подобия рваных скал, что даже бретонский рыбак, влюбленно смотрящий из своей лодки в гавани Морле, едва ли сможет сказать, где заканчиваются скалы и начинается церковь. Зубы морских ветров по кусочкам разъели прекрасные изваяния на дверных проемах и тонкие выступы оконных узоров, серый мох заполз в ненадежное укрытие в изношенных стенах. Нежные лозы винограда, раздраженные суровым избиением лютыми ветрами, ухватились за крошащиеся подпорки, взобрались по водосточной трубе и дотянулись до колокольной башни, отчаянно оберегая небольшое святилище от беспощадной борьбы между морем и небом.

Вы можете много раз пройти по горной дороге от Сен-Поля, рядом с крайней точкой Франции, до Бреста, не заметив ни единого признака Нотр-Дам-де-О. Ведь она уцепилась за утес чуть ниже дороги, среди низких зарослей грубых и неровных деревьев. Их худые белые ветви, измученные и кривые, печально проталкиваются из-за жесткой темной листвы, все еще растущей внизу, где уровень земли ниже дороги ее немного защищает. Из леса вы можете выйти к двум домам из желтого камня примерно в двадцати милях от Сен-Поля, и спуститься направо к каменному карьеру; затем, свернув влево по скалистой тропе, вы сразу увидите крышу башни Нотр-Дама, и потом пройдете мимо крестов сухого маленького кладбища к боковому крыльцу.

Это стоит ходьбы, хотя церковь внешне невелика, ее печальные образы внутри, стоит отдать должное художникам, — грезы и восхищение. Норманский неф с контрфорсами и арками из круглого, красного камня, богато украшенный изысканный хор, престол времен Франциска I являются лишь приятным фоном или обрамлением для резных склепов и темных старинных картин, подвесных ламп из железа и меди и черных, с богатой резьбой, хоровых сидений эпохи Ренессанса.

Много веков церквушка простояла незамеченной; безумные ужасы революции никогда не приближались к ней, а стойкие, преданные жители Финистера слишком боялись Бога и любили Богородицу, чтобы причинить вред ее церкви. Много лет церковь принадлежала графскому роду Жарлок, чьи склепы теперь тлеют год за годом под теплым светом крашеных окон. Она была отдана графу Роберу Жарлоку, когда наследник Плауэна приехал на безопасные берега гавани Морле, сбежав с острова Уайт, где находился в плену после ужасного разгрома флота Карла Валуа при Слёйсе. И теперь наследник Плауэна лежит в резном склепе, забыв о мире, где он столь благородно воевал. От династии, за установление которой он сражался, остались лишь воспоминания; от семьи, которую он прославил, — лишь фамилия; от Шато-Плауэн — руины из расколотых камней в полях мсье Дюбуа, мэра Морле.

Жюльен, граф Бержерак, заново открыл Нотр-Дам-де-О, и его фотография восхитительного интерьера на выставке «Салон ‘86» привлекла немного внимания в этот забытый уголок мира. В следующем году группа живописцев поселилась поблизости и со всей старательностью начала делать наброски. Еще через год мадам де Бержерак, ее дочь Элоиз и Жюльен приехали сюда и, купив ферму Понтиви, что выше по дороге от Нотр-Дама, превратили его в летний домик. Это почти заменило им утраченный шато в Дордоне, который был отобран у них, как у враждебных торжествующей Республике монархистов в 1794 году.

Мало-помалу летнее поселение живописцев собиралось около Понтиви, пока покой не был нарушен весной 1890 года. Это была печальная трагедия. Жан д’Ирье, самый молодой и оживленный бесенок из всей веселой компании, внезапно стал капризным и угрюмым. Поначалу он проявлял явное увлечение мадемуазель Элоиз, и это выглядело, как причуды ребяческой страсти. Но однажды во время конной прогулки с мсье де Бержераком он внезапно схватил уздечку лошади Жюльена, вырвал ее из его рук и, повернув голову его лошади прямо к скалам, погнал испуганное животное галопом прямо к обрыву. Жюльену удалось помешать его безумной цели, быстрым движением столкнув его в сухую траву и едва сдержав в узде испуганное животное в ярде от обрыва. После происшествия не прозвучало ни слова, объясняющего случившееся. Несколько дней длилось угрюмое молчание, пока не стало известно, что жалкий рассудок Жана помутился. Элоиз с бесконечным терпением посвятила себя ему — хоть и не чувствовала к нему особой привязанности, лишь жалость — и, находясь рядом с ней, он казался здоровым и спокойным. Но ночью им овладевала какая-то странная мания. Если он целый день работал над своей картиной для Римской премии, пока Элоиз сидела с ним, читая вслух или напевая, неважно, как хороша была работа, она пропадала на утро, и он начинал снова, лишь чтобы стереть свой ночной труд.

Наконец его растущее безумие достигло предела. И однажды в Нотр-Даме, когда он работал лучше обычного, он вдруг остановился, схватил мастихин и исполосовал им огромное полотно. Элоиз бросилась к нему, пытаясь остановить, и в сумасшедшей ярости он ударил мастихином по ее горлу. Тонкая сталь согнулась, и на белом горле проявилась лишь алая царапина. Элоиз, несмотря на настоящий ужас, который сокрушил бы большинство женщин, схватила безумца за запястья, и, хоть он и мог легко высвободиться, д’Ирье в слезах упал на колени. Он заперся в своей комнате в Понтиви, отказываясь с кем-либо видеться, и часами прохаживался взад-вперед, борясь с нарастающим безумием. Вскоре из Парижа прибыл доктор Шарпантье, вызванный мадам де Бержерак, и после одной короткой принудительной беседы вернулся в Париж, забрав мсье д’Ирье с собой.

Несколько дней спустя мадам де Бержерак получила письмо, в котором доктор Шарпантье признался, что Жан исчез, так как он позволил ему слишком много свободы, доверившись его кажущемуся спокойствию, и когда поезд остановился в Ле-Мане, он ускользнул и совсем исчез.

Летом время от времени приходили известия о том, что никаких следов несчастного не найдено, и, в конце концов, в поселении Понтиви решили, что парень-весельчак мертв. Если бы он был жив, его должны были бы найти, ведь полиция прилагала большие усилия. Но поскольку не обнаружено ни малейших следов, его с прискорбием признали погибшим все, кроме мадам де Бержерак, семьи Жана, горюющей о смерти их первенца вдали от теплых равнин Лозера, и доктора Шарпантье.

Так прошло лето, наступила осень, и наконец холодные ноябрьские дожди — стрелковая цепь наступающей армии зимы — вернули поселенцев обратно в Париж.

В последний день пребывания в Понтиви мадемуазель Элоиз пришла в Нотр-Дам, чтобы в последний раз увидеть прекрасную святыню, в последний раз помолиться за упокоение измученной души бедного Жана д’Ирье. Дождь на время прекратился, утес охватило теплое спокойствие, и море, расслабившись, качалось и плескалось вокруг неровного побережья. Элоиз очень долго преклоняла колени перед алтарем Богоматери Воды, и когда она наконец поднялась, все никак не могла заставить себя покинуть это место скорбной красоты, такое теплое и золотистое под последними лучами идущего на убыль солнца. Она наблюдала за старым приставом Пьером Полу, бродящим вокруг темнеющего здания. Однажды она заговорила с ним, спросив который час, но он был очень глух и почти слеп и не ответил.

Она присела на край прохода у алтаря Богоматери Воды, наблюдая за изменчивым светом, исчезающим в увеличивающихся тенях, погрузившись в печальные грезы об увядшем лете, пока грезы не слились со сновидениями, и она не погрузилась в сон.

Вскоре последний свет раннего заката погас в западном окне; Пьер Полу неуверенно проковылял во мраке сумерек, запер провисшие двери на трухлявом южном крыльце, и направился через склонившиеся кресты по дороге к своей хижине, в доброй миле пути, — ближайшему дому от одинокой церкви Нотр-Дам-де-О.

С заходом солнца с моря стремительно примчались огромные облака, ветер посвежел, и изможденные ветви замерзших деревьев на кладбище умоляюще хлестали друг друга в преддверии шторма. Начался прилив, и вода у подножия скал беспокойно охватила узкий берег, оказавшись перед усталым утесом. Их рыдание перерастало в грозный, мрачный рев. Вихри мертвых листьев кружились на кладбище и метались за пустыми окнами. Зима и ночь наступили одновременно.

Элоиз проснулась растерянной и удивленной, и тут же поняла, в чем дело, не чувствуя ни страха, ни беспокойства. В ночном Нотр-Даме не было ничего страшного; призраки, если таковые и были, не побеспокоили бы ее; двери были прочно заперты. С ее стороны было глупо уснуть, и ее мать переживала бы в Понтиви, если бы до рассвета узнала, что Элоиз не вернулась. С одной стороны, она всегда выходила на послеобеденную прогулку, и часто не возвращалась допоздна, поэтому вполне возможно, что она сможет вернуться прежде, чем мадам узнает о ее отсутствии, к тому же Полу всегда отпирает церковь для низкой мессы в шесть часов. Она поднялась из своего стесненного положения в проходе и медленно прошлась по хору, взошла на алтарь, направилась к сидениям на южной стороне, где лежали подушки, и улеглась.

В Нотр-Даме ночью было действительно красиво. Она и не подозревала, как необычно и торжественно может выглядеть небольшая церковь, когда лунный свет порывисто струится через южные окна, то яркий и чистый, то затянутый быстрыми облаками. Неф был исполосован длинными тенями тяжелых колонн, и когда вышла луна, она смогла посмотреть вдаль почти до западного крыла. Как тихо! Лишь мягкий низкий шепот беспокойных ветвей деревьев и плещущегося моря.

Он был очень умиротворяющим, почти как песня, и Элоиз уснула, когда облака заслонили луну, и церковь погрузилась в темноту.

От нее ускользали последние восхитительные мгновения исчезающего сознания, как вдруг она совсем проснулась, от потрясения каждый ее нерв был напряжен. Среди отдаленных неясных звуков бурной ночи она расслышала шаги! До тех пор она была абсолютно уверена, что церковь совершенно пуста. И опять! Шаги были неуверенными, тайными, осторожными, но это точно были шаги, исходившие из самой черной тени в конце церкви.

Она села, замерев от страха, который приходит в ночи и опустошает, сжав руками грубо вырезанные поручни сиденья, вглядываясь во тьму.

Снова и снова шаги — медленные, ритмичные, один за другим с промежутком около полминуты, с каждым разом чуть громче и чуть ближе.

Неужели эта тьма никогда не развеется? Неужели облака не проплывут? Минуты проходили, будто томные часы, и луна все еще была скрыта, а мертвые ветви барабанили по высоким окнам. Она бессознательно начала двигаться, словно по заклинанию волшебника, спускаясь к хору, напрягла глаза, пронизывая взглядом густую ночь. Шаги были близко! Ах, наконец-то вышла луна! Белый луч проник через западное окно, окрасив полосой света пол из проседающего камня. Затем вторая полоса, третья, четвертая, и на миг Элоиз облегченно вскрикнула, увидев, что ничто не нарушает ряд света, — ни фигуры, ни тени. В следующий момент раздались шаги, и из тени последней колонны в бледном лунном свете возникла фигура человека. Девушка смотрела, затаив дыхание, свет падал на нее, стоящую прямо напротив низкого парапета. Еще шаг и еще, и она увидела перед собой — призрака или живого человека? — белое обезумевшее лицо со спутанными волосами и бородой, пристально смотрящее на нее. Это была высокая худощавая фигура, в рваной одежде, хромающая при ходьбе на раненую ногу. С мертвенного лица взирали безумные глаза, блестящие, как кошачьи, разглядывая ее с сумасшедшим упорством, удерживая ее, обвораживая, как кошка обвораживает птицу.

Еще один шаг, и он оказался прямо перед ней! Его страшные светящиеся глаза то расширялись, то сужались в ужасном трепете. Луна скрылась, тени поочередно промчались над окнами. Она в последний раз с очарованием взглянула на освещенное лунным светом лицо. Матерь Божья! Это же… Тень накрыла их, и остались лишь сверкающие глаза и тусклый дрожащий силуэт. Он скорчился перед ней, как кошка припадает к земле своим колеблющимся телом перед прыжком, забирающим жизнь своей жертвы.

В следующее мгновение безумное существо прыгнуло. Но как только дрожь охватила согнутое тело, Элоиз собрала все силы для единственного рывка в отчаянном ужасе.

— Жан, остановитесь!

Существо склонилось над ней, остановилось, нежно бормоча что-то себе под нос, а затем членораздельно и твердо, как ученик на уроке, произнесло единственное слово: «Chantez![1]»

Элоиз, не колеблясь, запела. Первым, что ей припомнилось, была старая провансальская песня, которая всегда нравилась д’Ирье. Пока она пела, бедное обезумевшее создание лежало, сжавшись у ее ног, отделенное от нее лишь парапетом хора. Его расширяющиеся и сужающиеся глаза на миг перестали двигаться. Когда песня затихла, возобновилась ужасная дрожь, указывающая на то, что он готовится к смертельному прыжку, и она запела снова — на этот раз старую «Pange lingua», звонкая латынь которой звучала в пустынной церкви, словно голос мертвых столетий.

И так она пела еще и еще, час за часом — гимны и chansons, народные песни и кое-что из комических опер, и бульварные песни, чередующиеся с «Tantum ergo» и «O Filii et Filiæ». Сами песни не имели большого значения. Наконец ей показалось, что не имеет значения и то, поет ли она или нет. Пока ее разум кружился вихрем в бурлящем водовороте, ледяные руки крепко сжимали поручень, единственную опору ее умирающего тела. Она не могла расслышать ни слова из своих песен, тело оцепенело, горло иссохло, губы потрескались и кровоточили, она ощущала кровь, капающую с подбородка. И она продолжала петь, пока желтые трепещущие глаза держали ее, словно в тисках. Если бы только она могла продержаться до рассвета! Должно быть, рассветет уже скоро! Окна серели, снаружи хлестал дождь, она уже могла разглядеть детали всего ужаса перед собой. Но ночь смерти становилась сильнее с приходом дня, чернота охватила ее, она больше не могла петь, ее истерзанные губы сделали последнее усилие, чтобы произнести слова «Матерь Божья, спаси меня!», но ночь и смерть разрушительной волной обрушились на нее.

Ее молитва все-таки была услышана: наступил рассвет, и Полу отпер вход с крыльца для отца Августина как раз в момент последнего вопля агонии. Помешанный вмиг перескочил через свою жертву и налетел на двух мужчин, замерших в немом изумлении. Несчастного старика Полу повалило на пол, но отец Августин, молодой и мужественный, ухватил дикого зверя со всей своей силой и энергией. Тот скорее утащил бы его с собой, — ведь никто не мог бы противостоять животной ярости человека, у которого не осталось убеждений, — вот и внезапный порыв не сдержал безумца, который одним движением отбросил священника в сторону, и, проскочив в дверь, исчез навеки.

Спрыгнул ли он с утеса в то холодное влажное утро? Был ли обречен на скитания, словно дикое чудовище, пока не будет схвачено, чтобы тщетно биться о стены какого-нибудь убежища, как безвестный сумасшедший нищий? Никому неизвестно.

Поселение Понтиви было очернено печальной трагедией, и церковь Нотр-Дам-де-О снова погрузилась в тишину и одиночество. Каждый год отец Августин проводил мессу за упокой души Жана д’Ирье, но больше не осталось никаких воспоминаний об ужасе, сгубившем жизни невинной девушки и седой матери, скорбящей по своему мертвому мальчику в далеком Лозере.

Загрузка...