Darrell Schweitzer, «No Signal» (2013)
Когда наконец-то пришёл срок, Эдмунд Маршалл — поэт, именитый автор книг по естественной истории, профессор престижного университета, любящий муж и отец, понял, что ему, пусть и с неохотой, но придётся навсегда расстаться с такой комфортной жизнью. Это было сезонное явление, кровный инстинкт, подобно тому, что ощущают птицы, когда улетев в такую даль на север, потом они неизбежно возвращаются на юг.
Так что профессор отложил в сторону авторучку, собрал в папку страницы и заметки последней незавершённой работы, а затем нацарапал на обложке записку своему ведущему аспиранту: «Полагаю, это закончите вы», и разместил папку и ручку посередине письменного стола. Рукописи, написанные с помощью чего-то иного, нежели клавиатура, пока ещё оставались привилегией, допустимой для штатных профессоров. Возможно, он станет последним, кто ею воспользовался.
На минуту Маршалл замер, стараясь привести мысли в порядок, как листки в той папке и сосредоточиться на том, что предстоит сделать. Он глянул на фото улыбающейся жены и прелестной шестнадцатилетней дочери, и подумал, что надо бы позвонить жене, но не для объяснений, потому как объяснить это невозможно, а просто немного поболтать, в последний раз услышать её голос.
Теперь профессор действительно почувствовал страдание и чуть ли не панику. Сердце стучало, как барабан. Он покрылся испариной.
Маршалл осознал, что никак не может вспомнить имя своей дочери.
Он схватил со стола телефон и набрал номер. Линия не отвечала. Потом, пошарив в кармане куртки, профессор вытащил мобильный телефон и попытался с ним. Нет сигнала. Ну да, забавно. Тут, в центре города, в центре кампуса, сигнал всегда был, а теперь пропал.
Всё, что оставалось — сунуть мобильник обратно в карман куртки.
Выйдя на улицу, Маршалл сразу заметил, что в мире чего-то не хватает. По работе, особенно полевой работе, ему часто приходилось выходить наружу и, хотя преподавательская должность в основном приковывала его к кабинету и аудитории, он любил бывать на свежем воздухе и наблюдать за всякой живностью; но сейчас весь мир выглядел так, будто превратился в плохо отпечатанную картинку на журнальной обложке, лишённую какого-то цвета. Бродя по кампусу, профессор не заметил ни птиц, ни белок. Весенним цветам недоставало жизненности, словно они были сделаны из бумаги. Если кто-то здоровался с Маршаллом на ходу, как часто поступали студенты, он их не слышал. Голоса окружающих смешались в монотонный шум.
Он продолжил свой путь, словно лосось, навеки покидающий океан и в последний раз плывущий по реке вверх по течению, чтобы отложить икру и встретить свою участь. Вот только, подумал Маршалл, к нересту это не имеет никакого отношения.
Он вышел с территории кампуса и направился к подземке, как всегда делал, отправляясь домой, хотя туда не собирался, не теперь. Профессор с минимальным интересом отметил, что жетон, брошенный им в щель автомата, оказался безлико-плоским.
Казалось, кроме него на платформе не было никаких других людей. Может, конечно и были, но всякий раз, как Маршалл поворачивал голову, они сдвигались на самый краешек зрения. Все фоновые звуки, а особенно человеческие голоса, стихли до глухого рокота, вроде шума волн, который слышится, если заснуть на пляже.
Маршалл желал уснуть, а потом очнуться от скверного сна и вернуться в настоящую жизнь, но этого никак не происходило.
Поезд пришёл только за ним одним. Профессор встал посреди пустого вагона, в окружении граффити, и рваных выцветших постеров старых фильмов и старых товаров, смутно припоминаемых по детству. Он не мог сказать, были ли ещё остановки. Даже если вокруг него заходили и выходили люди, если они говорили и жили своей жизнью, то это было на другой волне, и он совершенно их не воспринимал.
Маршалл попытался заплакать. Он искал в себе это чувство и не находил его.
Поезд грохотал и трясся в чёрном туннеле, но через какое-то время и этот звук утих до мягкого шелестящего фона.
Профессор не мог сказать, когда именно поезд остановился. Он не помнил, как на самом деле вышел оттуда и сознавал лишь, что шагает вверх по лестничному пролёту, поднимаясь по сломанному эскалатору из кромешной тьмы в серый полумрак совершенно безлюдной полости станции, где не раздавалось ни одного звука, даже отголоска его собственных шагов.
Он миновал газетный киоск, красовавшийся рваными пожелтевшими газетами и журналами со скрутившимися обложками.
Снаружи всё выглядело не так, будто прошло несколько часов, будто он как-то переместился из весеннего утра в неестественные сумерки; скорее казалось, что свет и цвет были высосаны напрочь. Городской пейзаж перед Маршаллом смотрелся необычно двумерным, словно какое-то необъятное сооружение из скупо подсвеченных картонных фигур на любительской съёмочной площадке.
Единственное, что оставалось для него реальным — это холод. Холод стоял впечатляющий, а у воздуха появился пыльный и едкий привкус. Глаза Маршалла заполнились слезами. Горло пересохло. Он прикрыл рот рукой и попытался дышать сквозь пальцы, словно это как-то могло помочь.
Затем вокруг него возникли люди, стремящиеся в противоположном ему направлении. Маршалл продирался сквозь их поток. Они толкали его, словно порывы ветра. Вблизи профессор довольно чётко различал их, но на расстоянии эти люди мерцали и тускнели, как тени на едва освещённой стене. Все они, осознал Маршалл, бежали от чего-то. Он ощущал их глухой страх, отчаяние и измотанность. Одна женщина, очень молодая, но чумазая, измождённая и измученная, с неподвижным обмякшим ребёнком на плече, на миг ухватилась за его руку и спросила:
— Вы ведь поможете нам, сэр, правда? Вы удержите его там? Вы это сделаете?
Маршалл ничего не ответил, лишь продолжил идти дальше, шаг за шагом. Впереди, словно дым, бурлила тьма.
Затем профессор вновь остался в одиночестве. Позади сомкнулась безликая тьма, а впереди маячили лишь силуэты домов. Он обнаружил дверь. Дверной ручки на ней не оказалось, вместо неё — грубо намалёванный круг; тем не менее, от прикосновения Маршалла дверь открылась. Внутри он миновал множество пустых и однообразных комнат, где прямоугольные незанавешенные окна были как будто вырублены из почти беспросветной тьмы, пока не достиг лестницы и начал взбираться по ней, на каждой площадке проходя мимо дверей неработающего лифта. Маршалл нигде не задерживался, а беспрерывно продолжал подъём, потому что не мог сделать ничего иного, не мог направиться в другую сторону, столь же беспомощный, как лосось, плывущий на нерест вверх по течению.
Та женщина просила его помочь, умоляла сделать то, что следовало. У профессора не было никаких догадок, чем же это могло оказаться, но он решил попробовать. Он уже решил попытаться. Такой замысел возник у него прежде, чем всё это началось. Вот за что Маршалл мог хотя бы уцепиться. Желал бы он найти слова, чтобы её утешить. Но было уже слишком поздно.
В конце концов Маршалл достиг комнаты, на удивление роскошно обставленной, подобно тронному залу, пожалуй, даже загромождённой запылёнными потускневшими драпировками, мебелью, свисавшими с потолка незажжёнными громадными хрустальными люстрами и тем, что выглядело точь-в-точь, как выстроившиеся вдоль стен позолоченные саркофаги для мумий, вот только лица на них принадлежали вовсе не величавым царям Египта, а гнусным пародиям на них, искажённым, болезненным и похотливым.
А в центре комнаты, прямо перед Маршаллом, высилось огромное зеркало, стоящее в затейливой подставке из чёрной слоновой кости, будто удерживаемое двумя гигантскими руками, вырезанными столь точно и тщательно, что они вполне могли оказаться живыми.
Он встал перед этим зеркалом и увидел в нём отражённого себя самого, но, всё-таки, не себя: фигуру с такими же очертаниями и даже одетую в ту же самую куртку, но в этой фигуре сквозила некая скверна, которую можно заметить на фотографиях Гитлера или Чарльза Мэнсона — зло, которое проявляется не клыками или рогами, а чем-то более утончённым, что сразу же распознаётся, но не поддаётся описанию.
Эта фигура насмехалась над ним.
— Тебе следовало учесть это, — говорила она. — Тебе следовало бы понять, что тот, кто однажды одолел меня, кто заточил меня в это зеркало ради общего блага, когда-нибудь умрёт и удерживающее меня заклятие развеется — через год, век. тысячелетие. Кто знает? Это несущественно. Моё отражение жило там, где не мог я, жило ложью, грезило мечтой, что могла бы породить целые поколения ничтожеств и каждое из них страдало бы иллюзией, будто оно реальное, цельное и человеческое, и его потомки тоже будут реальными, цельными и человеческими. Таким мог быть ты. Или же твой прапрадед. Но теперь с этим покончено. Пффф! Готово. Прости! С этим ты никак не справишься.
— Кое-кто просил меня попытаться, — удалось выговорить Маршаллу.
Почти театральный удобный случай — на столе у зеркала лежал большой молоток. Маршалл схватил его. Ударил по фигуре перед собой, которая ещё смеялась, когда молоток прошёл через что-то, куда менее прочное, чем тихая и прозрачная водная гладь. Не было ни всплеска, ни ряби, когда он осознал, что уже внутри и отражение молотка, ударяющее по зеркалу изнутри, ничего не разобьёт. Иной уже уходил прочь, в безликую тьму, тускнея на глазах, как точка в центре экрана у выключенного старомодного телевизора.
В самом конце он снова обнаружил способность плакать, яриться и бессильно барабанить кулаками по гладкому стеклу. Маршалл даже вспомнил имена жены и дочери, и на миг, прежде чем позабыть всё это навеки, в его памяти вспыхнули все до единой секунды их совместной жизни.
У Маршалла даже мелькнула мысль опять достать из кармана сотовый телефон и попытаться позвонить им, попрощаться и предостеречь.
Но сигнала не было.
Перевод: BertranD, 2024